Класс таял.
Окна выпадали вниз, но не успевали долететь до земли: тоже таяли. И дымной взвесью уходила в небо доска, и дверь сперва стала стеной, а потом, как и все стены – пылью. Дети пока еще существовали, они висели в серости – плотные, вязкие, целые – и они до сих пор сохраняли личности.
Куарэ не было дела до лицеистов: он целил в меня.
Больше не было травы и городской окраины – не было хрупкого мира, мира нашего прикосновения. Было поле боя. Был вопрос Анатоля: «почему?»
И я очень хотела ответить и – что удивительно – выжить.
«Я – это я». И мне нужно выиграть время. Пусть немного: ровно столько, сколько нужно, чтобы ответить на его проклятое «почему?». Я открыла глаза – десятки пар глаз. Я сделала шаг в сторону – каждая я. Я закружилась, и закружился фиолетовый вихрь.
Не умею. Не знаю, как надо, значит, буду как всегда. Как с Ангелом.
Я подставлялась, отдавала одну себя за другой в надежде зацепиться за Анатоля – и не чувствовала отклика: вихрь глотал меня, причиняя новую и новую боль, новую и новую, все более сильную. «Он убивает и себя», – вспомнила я.
Даже если я его удержу, даже если смогу ответить так, чтобы Куарэ понял. Даже если все получится, я его потеряю, потому что Анатоль убивал не только меня – он и сам отправлялся вслед за мной.
Поэтому я опустилась на колено и подставила вихрю лицо.
«Я впервые сдалась Ангелу», – подумала я.
* * *
Он стоял над горизонтом как гора – белый, не похожий ни на что. Одинокий.
– Он одинокий, – сказала девочка.
Профессор кивнул. Они сидели на склоне холма, склон убегал вниз, склон убегал вверх, перерезанный оставленными траншеями. А к ногам Ангела – или точнее сказать «к подножию»? – жался город. Там улицами кипел молочный туман, а дома стояли как попало. Девочка присмотрелась: дома тоже кипели и даже двигались.
Девочка наблюдала, потому что ее так учили.
Шипела трава, в небе стоял гул, а сзади на девочку и Сержа Куарэ накатывалась заунывная нота – накатывалась и смолкала, а потом снова оживала, пытаясь их достать. Нота была настырной, небо – безумно-синим, а Ангел просто стоял, словно не зная, что ему делать.
– Доедай, – сказал Куарэ. Девочка кивнула и взяла надкушенный бутерброд. Бутерброд нагрелся и пропах травой.
Заунывная нота, шипение травы – и шелест оберточной бумаги. Ее край профессор придавил биноклем.
– Где-то там Инь, – сказал он.
Девочка промолчала: она не знала, кто такая Инь и что она делает «там».
От скрежета рации у нее в глазах зарябило, и что-то скользко шевельнулась в голове.
– Профессор Куарэ, – заскрипел динамик. – Профессор Куарэ, ответьте! Это полковник…
Серж Куарэ протянул руку и выключил рацию, потом повернулся к девочке и пояснил:
– Я и так знаю.
Девочка не поняла его, но снова промолчала. Снова приходила боль, она была уже громче шипения травы, но пока еще тише настырной сирены. Девочка жевала и терпела, Куарэ молчал, а город у ангельских ног – или все же подножия – кипел туманом.
И все изменилось.
Над склоном вдруг стало дымно, громко, и девочка вскрикнула от боли в глазах, от боли в ушах, просто от боли. Город вскипел с новой силой – огнем, а потом и дымом. Ангел начал меняться, но как – она рассмотреть не успела. Толчок швырнул ее лицом в землю. «Мой бутерброд», – подумала девочка и увидела вспышку. Даже сквозь землю и уж тем более – сквозь веки. В глубине холма как будто бы ударил колокол, потом все задрожало, и девочка уже не слышала своего крика. Больно было ей, земле – и Ангелу.
Ангелу – недолго.
Девочка привстала, опираясь на ломкие руки. В голове было даже не больно – пусто, и она смогла встать на колени. Коленки выпачкались в соке травы.
Ни города, ни Ангела не было: на их месте возвышался другой гигант – уродливый, огненно-черный и яркий. Его подножие раздувалось куполом, а вершина пачкала безумно-синее небо, которое вдруг выгорело до белизны.
В ушах у девочки звенело, она оглянулась. Серж Куарэ стоял, стиснув кулаки, испачканный землей и травой. «Гори», – прочитала девочка по его губам. И снова: «Гори». И еще раз. И еще.
Гори, гори, гори, гори…
Ей стало больно: профессор схватил ее за плечи и подтащил к себе:
– Обещай мне! Обещай, слышишь?!
Она не мигая смотрела ему в лицо. Она обещала – что бы от нее ни требовалось, потому что Серж Куарэ плакал.
– Обещай, что ты вырастешь человеком! Обещай!
И только сейчас до холма докатился крик агонии.
В нем утонуло все: и трава, и слезы профессора Куарэ, и слабый скрип рации – и тихий шепот первой и последней клятвы Сони Витглиц.
* * *
Звонок был настырным и злым, он трепал меня, как забытую на ветру стирку.
Я сидела в том же классе, держала ладонями лоб, а локтями – парту. Парта расплывалась, танцевала. Я прокусила язык, и во рту застыло кислое железо. Виделись тени учеников, слышались тени их голосов: дети выходили из класса, который мы вдвоем разрушили.
Стукнула дверь, гомон перемены стал тише, и я подняла голову.
– Ну и урок, – сказал Анатоль и расцепил пальцы. Посмотрел на них и снова сложил ладони перед лицом. – Какой идиот ввел в программу «Лесного царя»?
Он боялся и говорил: ради службы безопасности, ради страха передо мной, ради страха перед самим собой. Куарэ получил свое откровение, поняла я. Он дрожал на грани истерики, но не спешил за грань.
Я решила не вставать. Разговор через пустой класс получался странным, но альтернативой было – непременно – падение, так что я осталась сидеть за партой.
«Сидеть – не падать. Сидеть – не падать…»
– Видимо, все дело в антифашистском пафосе, – сказала я.
Говорить: не больше, но и не меньше, чем обычно. Говорить, общаться, разбирать урок. Он смотрит на меня и видит – не пойму как. Я вижу его – человека, Ангела, который меня пожалел. И мы оба заложники ситуации, мы оба понимаем, что нельзя молчать.
«Ну же», – поторопила его я. Анатоль молчал, вытирая край планшета, и его пальцы дрожали.
– Это понятно, но у Турнье много замусоренных тем, – вздохнул Куарэ и пошевелил пальцами в воздухе: – Педофилия, знаете ли, природа сверхчеловека… Текст явно для читателя, который будет такие вещи рассматривать без привкуса медиа-клише…
Дверь открылась, и я почувствовала лед на горле.
– Прошу прощения, что вмешиваюсь, – сказала Мэри Эпплвилль. – Are you alright? Мне послышалось что-то странное на уроке, и я решила к вам заглянуть.
«Что-то настолько странное, – подумала я, – что ты решила заглянуть сюда. Не в СБ. Странное, но не опасное?» Мэри щурилась, блестела очками, она переводила взгляд с Анатоля на меня, с меня на Анатоля – быстро-быстро. Ее что-то заинтересовало: я видела, как дрожат крылья тонкого носа, видела дымку румянца на щеках.
– Смеялись много? – предположил Куарэ и встал. Он не отнимал рук от крышки стола, но встал.
– Maybe, – вежливо улыбнулась Эпплвилль. – Но раз все в порядке – все в порядке.
Она сейчас видит два «ложноположительных» сияния – каково это? И почему она не уходит, почему так внимательна? Я собирала записи, перечеркнутые тенью оконной рамы, я думала о том, что мнительность – это хорошо, а паранойя – плохо.
Я не должна была искать причины, почему медиум зашел к нам – в класс, где только что взорвались два Ангела, взорвались – и погасли. Я не должна была думать об этом. А должна была следить за предательскими пальцами, за губами, схваченными судорогой, за надтреснутой речью.
И за Анатолем.
– Что ж, – сказала Мэри. – Я к своим. У вас мел на волосах, Куарэ. При-по-ро-шило. Here.
Она потрепала свою челку и, улыбаясь, помахала ладошкой: «Bye!» – а потом снова закрылась дверь. Я вздрогнула: показалось, что Мэри мне подмигнула напоследок. Анатоль, сложив планшет и конспекты в портфель, пошел ко мне. Он двигался, пересекая тени рам и блеклые области света. Куарэ касался спинок стульев – походя, небрежно. Крепко хватая их пальцами.
– Нам надо поговорить, Витглиц.
Я кивнула. Я молчала: страшная усталость шла из меня горлом – пока без слов.
– Я бы хотел, чтобы вы… Поделились мыслями… О моем уроке.
Пауза. Крошечная, страшная. И только секунду спустя я увидела, что он предлагает мне руку. Я смотрела на него и понимала, что это навсегда – хоть и недолгое «всегда», – что у него стиснуты губы, что я совсем не знаю, о чем с ним говорить.
Что мел на его волосах – это совсем не мел.
– Да. У меня есть несколько предложений, – ответила я, протягивая ему ладонь.
Мы вышли в коридор рука об руку. К счастью, у меня была трость. Анатоль прижимался ко мне сильнее, чем нужно было, – почти валился – и я отвечала тем же, и ученики, спешившие в класс, посторонились. Страшная, ломающая слабость выбеливала мир, заставляла щуриться, чтобы удержать все в фокусе. Мы подпирали друг друга, и, наверное, это смотрелось комично. Посторонние взгляды липли к нам, повисали на плечах.
– Мой кабинет ближе, – сказала я.
«Мы быстрее сможем сесть», – подумала я.
Куарэ кивнул, его ладонь была горячей и влажной, а потом мы как-то сразу оказались у меня в кабинете. Он сидел в ученическом кресле, я – в своем, но это уже ничего не значило.
* * *
Мир нашего прикосновения изменился, стал будто бы плотнее и логичнее. Исчезли грубые стыки, наметились горизонты – настоящие, а не нарисованные. Мы лежали в траве рядом. Небо голубело, но, кажется, собиралась гроза, и тянулись облака, хрупкие от ветра.
– Мама работала учительницей. Я думал, что в интернате для умственно неполноценных. А она, оказывается, учила Ангелов.
Куарэ заложил одну руку за голову, другой гладил траву у моей руки. Я почти слышала его касания, их передавали мне стебли, земля, изменения в воздухе. Это была приятная невесомая ласка.
– Был такой проект – «Майнд». Пытались уговорить Ангелов выбрать нашу сторону. Им раскрывали всю правду еще до становления, учили разным духовным практикам, – Анатоль рассмеялся. – Ангел-даосист, представляете?
«Нет. Не представляю».
– Это дядя как-то при мне упомянул, кого нянчит мама. Ну, разумеется, он упомянул прикрытие, но мне хватило и такого. Я оставался дома – здоровый, нормальный ребенок, а она на месяцы уезжала к своим дебилам. Я скучал, Витглиц, ужас как скучал, и иногда хотел тоже пускать слюну, как соседский Тойво, которого в восемь сдали в приют…
Куарэ собирался разбить себе голову, чтобы поглупеть. Он сбегал из дому в поисках того самого странного интерната, пока ему не исполнилось двенадцать лет, четыре месяца и три дня. В тот день отец взял его за руку и отвел к могиле, на которой не было фото, но была надпись.
Пока я умирала от боли и лекарств, Анатоль умирал от горя.
«Ты дитя человечества и Второго сдвига», – вспомнила я. У меня было больничное детство и два симулякра: слова «мама» и «папа».
Щелчок:
«– Ты хотела бы найти своих маму и папу?
– Нет, мистер Монтегю.
– Возможно, ты еще подумаешь? Ведь социальная служба… Почему ты так на меня смотришь, Соня?
– Простите, мистер Монтегю, вам лучше уйти».
Еще щелчок:
«– Почему тебя никто не навещает? Эй, «Ты-умрешь»! Я тебя спрашиваю!»
И еще один:
«– Ты ненавидишь своих родителей?
– Нет.
– Молодец. Мы просто убьем их, если получится. Но зачем их ненавидеть, если из-за них мы познакомились?»
Это все – мое, моя память: щелчки затвора, щелчки картотеки. Это все, что я помню о них.
Куарэ слушал меня внимательно, не перебивая. Он молчал, гладил траву, и руке становилось тепло. Мне не стало легче от этого рассказа, не стало и тяжелее – осталось странное ощущение, которому я не могла подобрать названия.
– Вы их совсем не помните?
– Нет.
Небо двигалось, набирало красок, оно уже звучало по-новому – совсем как настоящее небо. Мы молчали, но неназванное ощущение росло, и мне больше не хотелось тишины.
– Куарэ?
Он повернулся ко мне, лег на бок. «Как ребенок, маленький ребенок».
– Вы сейчас спросите что-то очень правильное, – сказал Анатоль с улыбкой.
– Правильное?
– Ну, да, – он пощипал кончик носа и сморщился. – Не берите в голову, простите: я вас перебил.
Я помолчала. Мир прикосновения ждал, ждал Анатоль. Я села в траве и потянула носом воздух, пробуя его на вкус. Степь, ветер, немного йода – как от близкого моря, только воды не видно было.
– Куарэ, вы знаете, где мы?
– Э, в раю, куда уходят все Ангелы?
Я оглянулась: он тоже сел, сильно сутулясь. Куарэ оглядывался, словно попал сюда впервые – с любопытством и непониманием. Шутка получилась смазанной: он боялся.
– Это должен быть чей-то мир. Или ваш, или мой.
Анатоль зажмурился, ущипнул себя за щеку и, снова открыв глаза, невесело рассмеялся:
– Не получилось. Ладно, значит, или вы у меня в гостях, или я?
– Да.
– А уточнить никак нельзя? Очень хочется подробностей, – сказал Куарэ.
Я присмотрелась к нему: Анатоль прятал свое откровение за улыбками и шутками. Он по-прежнему шел по грани, он все так же не спешил на ту сторону.
– Можно.
– Как?
– Нужно постараться убить друг друга.
Анатоль сжал губы и сощурился:
– Спасибо, я уже пробовал вас убить. Вместо этого узнал, что мою мать сожгли ядерным взрывом. Вы так защищаетесь, да?
Я нахмурилась: он все видел, но ничего не понял.
«А что он мог понять?» – подумала я. Я ведь сама рассказала ему, как убиваю Ангелов: их же воспоминаниями, замешанными на моей отраве. В небе стало темно. Я сидела под беременным небом, стискивая колени, смотрела в глаза Анатолю и знала, что ничего не смогу объяснить – просто слов не хватит. Всех слов мира.
– Знаете, здорово – так уметь, – зло сказал Анатоль. – Чтобы враг сам себя сожрал от одного твоего прикосновения. Это экономит ядерные бомбы. Вы всех так ненавидите?
Я? Ненавижу?
– Или только меня – вашу замену? Думаете, я напрашивался на ваше теплое место? На вашу гребаную очередь в могилу?! Да я бы хоть умер от рака – как тридцать процентов людей, а не… Не…
Куарэ запнулся, подбирая слова, а я чувствовала на щеках воду. Пошел мелкий дождь. Он был сразу повсюду – мелкая осенняя взвесь, – и в степи стало прохладнее. Анатоль мазнул по лицу и посмотрел на ладонь.
– Теперь еще и дождь, – обиженно сказал он. – И сны эти о вас дурацкие.
Дождь, сны – мне казалось, я знаю, в чьем микрокосме мы сейчас.
– Сны?
– Сны. Всегда вы, и всегда отвратительно. Больница, грязь, кровь, – он помотал головой, разбрызгивая крупные капли. – Боже, что за дерьмо у меня в голове!
«Кристиан, – подумала я. – Кристиан, я тебя ненавижу».
В небе что-то вздрогнуло, и я увидела гром.
– «Дерьмо в голове», – повторил Анатоль и рассмеялся, сжимая виски. – Не дерьмо – обычная опухоль, а я сам – обычный Ангел. Может, эти сны – они из вашей памяти, Соня? Может, это все было и в самом деле? Вас возили по полу, вытирая вашу же рвоту – было? Ноги раздвигали за таблетку – было? Вы вдвоем с каким-то уродом мучали других больных – а это было?! Может…
Он задохнулся и опустил взгляд. В его груди зарастала сквозная рана – нет, просто прореха: без крови, без обломков костей. Меня колотило, но я смотрела, как затягивается эта дыра. Смотрела поверх ствола пистолета.
– Это… Это что? – спросил он.
Я едва слышала Анатоля сквозь дождь. Я едва слышала все за ударами своего сердца.
– Это значит, что я в вашем мире, – сказала я.
Свой голос я тоже едва слышала: «Я стреляла в него». Я словно бы видела, как между нами – образы его снов, подарки Кристиана. Я видела в этих снах бледное спокойное лицо – всегда спокойное, какой бы ад ни творился вокруг.
Свое лицо.
Кристиан сводил с ума Анатоля, но достал меня. И вот капли дождя висели в воздухе, как подвешенные на лучах света, и вдруг стало ослепительно светло. День вернулся сразу весь, без перехода, без разбегающихся туч.
День вернулся. Капли – остались.
– Вы… Вы в меня выстрелили!
– Да.
– Если бы я… – Анатоль сглотнул. – Если бы мы наоборот?.. В вас? Внутри вас?
– Нас вернуло бы в реальность, – сказала я, глядя ему в глаза. – Вам было бы очень больно.
Я держалась за эту мысль – только она и была настоящей, только она и была надежной. Куарэ не мог прийти в себя, он смотрел, как я опускаю оружие, вел взглядом зрачок ствола, и я поторопилась развеять пистолет. Только тогда он выдохнул и сел – почти упал на землю. Полетели брызги.
– Я… Вы… – он потер грудь, поморщился. – Я наговорил лишнего, да?
«Немного. Совсем».
– Просто, знаете, Витглиц, нас тогда сняли с уроков и повели в бомбоубежище – за два дня до того, как приехал отец. Сказали, большая авария, но все уже тогда шептались, понимаете? Ядерный гриб, понимаете? Я сидел в бомбоубежище, слушал, как Стефан и этот, как его? Кей, что ли? Я слушал, как они сговариваются сбежать, а сам думал, а вы в это время все видели…
Он наконец поплыл: заплакал по-настоящему. От жалости к себе, от тоски по матери, по непрожитым годам с нею и с отцом. Я все ждала, когда он обвинит меня в этом, когда вспомнит, на кого тратил время Серж Куарэ, пока его сын собирал рюкзак и искал на карте интернат «для дебилов». Я смотрела на него сверху вниз, и снова шел дождь, он плакал со своим хозяином. Я ждала – непрошеная гостья в его жизни.
Вернее, прошенная, но не им.
Он иссяк, он молчал и смотрел на меня, а я совершенно не знала, как поступить в этой ситуации. «Сядь рядом, Соня, – подумала я. – Сядь и обними его. Все ты знаешь». Внутренний голос напомнил мне Джоан и Старка разом – а еще я подумала, что Анатолю может быть гадко.
Он видел то, что показал ему Кристиан.
– Куарэ, – позвала я. – Те сны, о которых вы говорили…
Анатоль помотал головой:
– Я болен, Витглиц. Я больной извращенец, простите меня, пожалуйста. Я, наверное, не так понял что-то из вашей памяти. Помните, у нас разные метафорические коды?
Я кивнула. И я сама не верила, что собираюсь возражать.
– Помню. Это не сны. Точнее, не ваши сны.
«Ты не поверишь, Анатоль. А если поверишь, то я или стану прошеной гостьей, или уйду».
– Витглиц…
– Помолчите. Кристиан появился в моей жизни…
* * *
Мы сидели в моем кабинете и смотрели друг на друга. В глазах Куарэ еще отражалась степь, а свет из окна казался тусклым, ненастоящим – как и весь мир по эту сторону.
– Спасибо за анализ урока, – сказал Анатоль. – И вообще, за все.
– За все?
– За то, что вы пришли.
«Мне нужно много обдумать, – говорил его взгляд. – Мне тяжело с вами».
Но я услышала главное – вернее, не услышала то, чего боялась: он не попрощался сразу, не сбежал, не ушел.
«Если ты будешь хорошей девочкой, Соня, он тебя пожалеет».
На этот раз я будто услышала Кристиана.
Хватит. Я – это я, и только. Позже я пойму, что мы обменялись ужасными вещами: он показал мне обиженного и несчастного ребенка, я ему – безразличную игрушку, куклу. Позже я пойму, что мы, наверное, поторопились.
Позже, пожалуйста. Пускай это будет позже.
Он отпустил мою руку только у входа в медицинский кабинет.
– Вы уверены, что дальше сами?
– Да. До завтра.
Куарэ удивленно заглянул мне в глаза:
– До завтра?
– Я думаю, вам нужно время, Куарэ.
– Нужно, – согласился он и кивнул. – Очень нужно, Витглиц. И мне, и вам. Только есть ли оно у нас?
– Есть, – сказала я.
Я верила в слова Куарэ-старшего, как верила всему, что он делал. Верила – но имела в виду не это. Анатоль и я, я и Анатоль провели годы в мире микрокосма, мы вылили друг на друга ведра воспоминаний, мы резали друг друга своим прошлым. Я даже выстрелила в него.
В реальном мире прошло около полутора минут.
– Есть, – повторила я и пожала ему руку. – До завтра, Куарэ.
Он без слов поцеловал меня в щеку, мир взорвался – и высвободил степь.
– Простите меня, я на секунду, – быстро сказал Анатоль. – Вы правы, я должен многое обдумать, но вы только не сомневайтесь: я не сбегу.
– Не сбежите?
Щека горела, и я едва стояла на ногах.
– Нет. Вы прожили ужасную жизнь, да, мне страшно, но с вами что-то не так. Вы выросли слишком хорошей, Соня.
«Слишком хорошей, – подумала я, стоя у двери кабинета Мовчан – Я – хорошая». И, уже открывая эту дверь, я поняла, что Куарэ сразу же нарушил свое обещание: он убежал, боясь того, что я скажу что-то в ответ на его теплое признание.
Что-нибудь… Правильное.
В кабинет Анастасии Мовчан я вошла с улыбкой.
* * *
– Мэри совсем рехнулась на половой почве, – сказала Мовчан.
Сегодня она выбрала шреддер. Аппарат полосовал чистую бумагу. Доктор Анастасия смотрела на тонкие ленты, терла висок и закладывала новый лист. Я не видела ее трезвой с того момента, как она прописала мне симеотонин.
– Николь совсем рехнулась на почве педагогики, – добавила Мовчан, вытаскивая новый лист из пачки. Ноющий звук из шреддера делал свет в комнате желтым. Я застегнула блузку.
– А ты умираешь с улыбкой. Рада за тебя, родная моя.
Пуговицы казались теплыми – теплее, чем должны были быть. «Я умираю», – повторила я про себя и прислушалась. Ничего: теплая пуговица, запах неправильного спирта и тоскливый взгляд – ничего не изменилось.
Я слушала Мовчан и представляла себе настоящий мир – тот самый, единственный, который продлевал мое время. Наше время. Микрокосм Куарэ становился все ярче, все естественнее – или таким его видела я…
Слова доктора превращались в комки смыслов: «Джоан приходила. Справлялась о моем здоровье. Мовчан с удовольствием отказала ей в информации. Наверное, на самом деле Джоан приходила за чем-то другим».
…Я смотрела в окно, где все не кончался осенний день, где снег облеплял ветки, уже не желая таять. Я ничего не могла с этим поделать, не могла изменить зимы, не могла выбросить чувство, что это последняя зима. Где-то за этой осенью был закрыт другой лицей, где-то там и те, кто начал это все – «Майнд», «Нойзильбер», проекты Джоан и Белую группу.
«Николь сидит взаперти и над чем-то опять работает, а на работе невнимательна. Лоботрясу из 2-А поставила кодеин вместо токоферола».
– Слушай, Соня, – Мовчан подняла голову из-за шреддера и щёлкнула кнопкой. Желтый звук прекратился. – Сходи к ней, а?
– Хорошо.
– Хорошо?
Я поправила манжеты и посмотрела в глаза Мовчан:
– Да, доктор.
– Ты слышала, о чем речь?
– Да, вы предложили мне сходить к Николь.
– И ты ответила «хорошо».
– Да.
Она склонила голову и будто бы ждала чего-то еще. Я смотрела в ответ и пыталась представить, сколько она выпила.
– Я вот все не пойму, Соня, – протянула доктор. – Тебе действительно все равно? Нет, конечно, я тебя знаю так долго, я помню твои тесты, когда я тебя принимала на учет…
Ее слова уходили в звон. Я понимала, что Анастасия Мовчан себя накручивает. Что она почему-то поверила в мою уникальность, в то, что я не умру, что за одной моей картой видений будет следующая, а за ней – еще одна. Что Ангелы придут и уйдут, а я буду вписывать их данные в новые бланки.
За окном снова шел снег, и я ничего не могла с этим поделать, но я могла сходить к Майе.
– Простите, – сказала я и указала в потолок. – Николь у себя?
Наверное, я прервала Мовчан: мне действительно было все равно.
– Да, – ответила доктор и опустила взгляд. Снова заныла желтая нота. – Скажи ей, что она должна мне за отчет за кодеин.
– Хорошо.
– «Хорошо». Следующий осмотр будет с гинекологией. Ты слишком безразличная для умирающей.
«Она делает больно не мне», – напомнила себе я и пошла в глубину медицинского блока. Если я останусь, она доведет разговор до моих отношений с Куарэ.
Не хочу, и вот это мне не все равно.
* * *
– Еще чаю? – спросила Николь.
Я посмотрела на часы. Время вело себя непослушно: я будто бы привыкла к размеренному времени микрокосма, и теперь не понимала, как движутся стрелки.
– Нет, спасибо.
Экран ее компьютера был выключен, сам компьютер шумел, а Николь все время улыбалась. Мне казалось, что я вижу за ее спиной крылья, но она ни словом не обмолвилась о работе.
– Спасибо, что зашла, – сказала Николь. – Правда, здорово, что ты вот так запросто находишь время заскочить ко мне.
– В каком смысле?
Она перестала улыбаться, и я все поняла.
– Я хотела сказать, что ты с Анатолем, и ты тратишь время не на него… – начала оправдываться Райли, но осеклась и вздохнула.
– Я с Анатолем, – сказала я.
Я видела румянец, прикушенную губу и понимала, о чем речь, но не хотела заканчивать наш чай на теме времени. Пускай и скомканной.
– И как он? – оживилась Николь. – Я в смысле – как человек?
Я молчала. Куарэ не убежит. Он построил себя на обломках детства, и он сын своих родителей – матери, пытавшейся вырастить сверхчеловека, и отца, которому почти это удалось. И я дорога ему.
– А ты улыбаешься, – сказала Николь. – Все здорово?
Я кивнула, а она вдруг отвернулась, и стало ясно, что ничего не получится.
– Мне пора, Николь. Спасибо за чай.
Райли кивнула. Она терла нос, пытаясь спрятать от меня взгляд.
– Ой, знаешь, так смешно получилось, – со всхлипом сказала Райли, – днем приходила Мэри и составила отчет…
«Она говорит, чтобы говорить», – думала я. Чтобы не видеть и не чувствовать своих слез, думает, что так все изменится. Время, которое пообещал мне директор, оборачивалось вот этим.
…– Она сравнила ощущение с сексуальным возбуждением, представляешь, ой, – Райли снова потянула носом. – И вот она это все выкладывает доктору, ты можешь себе представить?
«Это она о Мэри», – поняла я.
– Что она сравнила с возбуждением?
– Ощущение от вашего открытого урока, – прыснула Райли и, уже не скрываясь, стерла слезу. – Вот дура, да?
Я невольно притронулась к щеке, на которой еще горел поцелуй Анатоля, вспомнила тот урок. Я снова пережила тепло, воздушную ласку, умиротворенность – но возбуждение? Возбуждение, которое почувствовал медиум в соседнем классе?
Нет.
Все неправильно – и наши прикосновения, которые не приносят желания, и наша борьба, которая так повлияла на Мэри. Я встала и поставила чашку ближе к стопке книг на столике.
– Я пойду. Спасибо, Николь.
– Это тебе спасибо.
– Мне?
Она кивнула, а потом все же разжала губы.
– Мне начало казаться, что я где-то ошиблась. Что я рвусь учить других, но при этом сама уже забыла… Многое.
«Ты боялась, что уже забыла, каково это – сочувствовать, – поняла я. – Ты почти привыкла к мысли, что можешь работать медсестрой в лицее, где учителя убивают детей». Я пошла к люку, включила тростью гидравлику.
Я умираю, а все вокруг прозревают.
Это начинало бесить. Я почти хотела встретиться с Джоан – человеком, который не должен мне ни грамма откровений.
* * *
<Двоеточие между часами и минутами как программный оператор. Ты задумывалась когда-нибудь над этим? Нет, вряд ли, ты же филолог. Ты вот-вот откроешь двери, и будет еда на столе, ты что-то скажешь, а на часах все будет идти бесконечная операция, и в какой-то ее отрезок тебя не станет.
Вот здесь-то и начинается загвоздка: для тебя эти часы всегда идут не так, как для других. Все смертны, но не каждому дано видеть это двоеточие как непреложность.
Ты хорошая модель, Соня Витглиц. Хорошая и неправильная модель не совсем человека.
19:00. Ты опаздываешь. Приковыляй уже скорее, однокрылый Ангел с ошибочными функциями. Скорее.
Кажется, мне страшно.
22 окт.>