Я снова проснулась с головной болью. Действие таблетки закончилось, а значит, мне пора. Пора открыть глаза, пора смотреть, как просачивается утро в щели тяжелых штор. Пора слушать шум крови в висках.

Пора, сказала я себе.

Когда я просыпаюсь от боли, мир всегда одинаковый: тусклый, как выгоревший кинескоп.

«Ты скоро перейдешь на армейские болеутоляющие».

Даже сейчас я помню, кто и когда это сказал. Я могу восстановить до мелочей тот разговор – вплоть до блика света на стакане – только мне это не поможет. «Помощь». Надо всего лишь повернуть голову, всего лишь. На тумбочке у кровати лежит опрокинутая и открытая капсула: я не успела ее вчера закрыть. Уснула. В капсуле – двадцать три серо-голубые таблетки. Двадцать три сеанса двухчасового покоя, ради которого стоит все же повернуть тяжелую звенящую голову. Стоит. Потом – стоит протянуть руку, стоит приподняться и уж точно стоит сесть в кровати. Стоит как можно чаще мысленно повторять «стоит».

В глазах потемнело, потому что совсем рядом с капсулой ожил телефон. Я поняла, что прикусила губу, и поторопилась разжать зубы. Виброзвонок разбудил другие звкуи – звон стакана, шорох спасительных таблеток. В глазах зарябило.

Виброзвонок был одного цвета с моей болью.

Я протянула руку и нашла дрожащий аппарат. Простой кожзаменитель, черный глянец футляра, флип на магнитной застежке. Я держала ладонь на зовущем телефоне, и боль отпускала: она точно знала, что сполна получит свое, ведь вызов не означал ничего, кроме работы.

– Да.

– Соня, это я.

– Я слушаю, директор Куарэ.

– Замена оказалась бесполезна.

– Я поняла.

Я давно поняла, и потому успела убрать от уха трубку, прежде чем в ней начал биться зуммер отбоя. «Давно поняла» – отличная мысль, чтобы как следует проснуться и стиснуть в кулаке маленький серо-голубой кругляш.

Добро пожаловать в новый день.

В туалете я почти пришла в себя. Бачок за ночь сам собой не починился, а вот лампочка светлела на глазах, и электросеть была не при чем: это начинало действовать лекарство. Боль еще билась в голове, стучала в виски, но ее место уверенно занимал белый шум – немножко безразличия, немножко заторможенности. Немножко обычной меня.

«А так и не скажешь», – решила я, рассматривая свое отражение в зеркале. Поводок боли опасно подрагивал: она пряталась, и я все еще боялась даже приоткрыть рот. Со сплошного фона желтоватого кафеля на меня смотрела я сама, и до всех прочих дел стоило исправить одну деталь – глаза.

Или две, потому что сначала нужно умыться.

Не отрывая взгляда от кончика носа, я нашарила пузырек с жидким мылом. Чужие слова шевельнулись в памяти: «Слушай, ну чем ты так пересушиваешь себе кожу? Средством для мытья посуды?»

Обязательно посмотрю на этикетку, Николь. Как-нибудь в другой раз.

Гудящий водоворот уходил в слив, шумел кран – мне даже когда-то объясняли, почему краны шумят. До того я считала, что они должны шуметь, что это их ежеутренняя обязанность – грохотать над самым ухом.

Выпрямляясь, я поняла, что боли больше нет, и поискала взглядом часы: семь двадцать. Я вытирала лицо, следила за секундной стрелкой и ловила ее ритм. Еще около семи тысяч «тик» – и пойдет новый отсчет.

Коробочка с контактными линзами, уже почти пустой флакон с раствором – иногда мне кажется, что я могу смотреть на них бесконечно. Иногда мне кажется, что их лучше выкинуть и прийти на работу, как есть. Подумаешь: всего лишь добавится еще одна кличка.

Подумаешь, повторила я и запрокинула голову, чтобы промыть глаза, посмотреть на потолок сквозь зудящую дымку. Выловила из контейнера первую линзу. Вечная утренняя игра: левый глаз сначала или правый? Я опустила линзу на левый глаз. Противная дрожь, секундное ощущение чужого, а потом тонкая пленка нагрелась и стала родной. Я поморгала, посмотрела на себя в зеркало. Правый глаз был мой: янтарная, с алыми штришками радужка, а левый… Левый глаз тоже был моим – стал моим: темно-серый, почти обычный, настолько обычный, что можно даже сказать: «как у всех».

«Как у некоторых из всех», – поправила я себя и принялась за вторую линзу. Интерес к действу стремительно таял: белый шум в голове набирал обороты, оставляя там только схему привычного маршрута. Кухня (холодильник: на второй полочке банка с джемом; полка у плиты: хлебная нарезка, тостер… Поломанный тостер). Потом платяной шкаф. В шкафу четыре комплекта серых костюмов плюс один запасной в правом углу – все верно, сегодня четверг. Ночную рубашку бросить на спинку стула. Белье – в ящике.

Я одернула пиджак, одернула юбку: шов теперь шел там, где надо. Я вздохнула. Я всячески старалась отсрочить момент, когда надо обернуться к столу, взять материалы на сегодня и, сверившись с расписанием, наконец понять, что меня ждет сегодня.

И только у двери я поняла, что снова не накрасила губы. «Все равно. В портфеле была помада».

Кажется, была.

* * *

На улице шел дождь, и камни брусчатки разделяла паутина воды. Деревья врастали в сплошное облако липкого тумана. Из облака выпадали тяжелые промокшие листья, но куда чаще – просто вода.

На улице стоял безнадежный октябрь.

Я шла по бордюру: каблукам очень не нравился дикий камень брусчатки. Справа показалось преподавательское общежитие, слева – ближний край беговой дорожки. На спицах зонтика, как приклеенные, повисли капли, и я больше смотрела на них, чем под ноги. Капли ведь обязательно упадут, а я – нет.

Капли были куда интереснее.

Всего три занятия, думала я, глядя на каплю. Сонеты Гете в 2-С, сонеты Гете в 2-D и Райнер Мария Рильке в 3-В. Три урока поэзии, замечательной поэзии, которую дети ненавидят. Я слишком люблю лирику, чтобы вести такие уроки.

Подходя к главному корпусу лицея, я твердо знала одно: действие таблетки закончится прямо посреди урока. Но пока впереди меня ждали группки тех, кого не напугал дождь и кто очень хотел с утра курить.

– Здравствуйте, мисс Витглиц!

– Учитель Витглиц, доброе утро!

Англичане, русские, немцы – все они здоровались. Всегда. Они всегда громко здоровались, вонзая иголки прямиком в белый шум, словно пытаясь дотянуться до спрятанной там боли. Особенно японцы: «Уитцугуритцу-сенсей», – это ужасно.

Я кивнула и прошла мимо. Скопления зонтиков задвигались, и я приготовилась к острому комментарию в спину.

– Соня, привет!

Опершись на перила, у самых дверей стояла замдиректора по учебной работе.

– Доброе утро, пани Марущак.

Сложить зонтик, не слушать гогот за спиной.

– Не накурились еще, горе-лицеисты?! – прикрикнула замдиректора. – Занятия начинаются через пять минут.

Я слушала делано бодрые и приветливые ответы о том, что никто не курит, что все уже идут и все всё помнят. Под зонтами завис мокрый тяжелый дым, в приглушенных ответах «для своих» даже я разобрала непечатные комментарии.

Все как всегда.

– Соня, я тебя уволю, если ты не прекратишь называть меня «пани Марущак», поняла? – ухмыльнулась замдиректора и схватила меня за руку. – Живо за мной. Директор хочет тебя видеть.

Все действительно как всегда: дежурная шутка, пальцы на запястье. Дальше будет дежурная встреча в темном кабинете. А я ведь надеялась сегодня отдохнуть – так надеялась, что только сейчас поняла это.

Марущак почти волокла меня по коридору. «Я знаю дорогу». «Я дойду сама». «Вы делаете мне больно». Это все были очень правильные слова, но замдиректора просто считала, что мне нужна поддержка. И она при этом не навязывалась с разговорами и не выспрашивала ничего.

Она хорошая женщина.

– Митников снова отгул попросил, четыре занятия в расписании тасовать, – ворчала Анжела Марущак, цокая каблуками по лестнице. – И этот новенький тебя подвел. А еще у Мовчан снова какие-то проблемы с лекарствами от бессонницы, так что ночные дежурные…

«Не у одной у тебя все плохо», – подбодряла меня Марущак, которая на самом деле была хорошей женщиной. Грустные новости все не заканчивались, а мы уже почти вбежали в короткое учительское крыло. Мы шли между старых дубовых панелей, между дверей кабинетов, – и только что проскочили мимо моего.

Кабинет директора Куарэ находился в тупике, и осветитель над его дверью вечно перегорал.

– Давай, Сонечка, – вздохнула Марущак. – Ты точно в порядке?

– Да, пани Анжела. Спасибо.

Во взгляде женщины было нечто вроде «неужели?», но в полутьме ошибиться несложно. Возможно, она меня просто разглядывала. Я вежливо изучала переносицу замдиректора, почти скрытую тенью челки, и невольно прислушивалась к шуму за дверью. Там, без сомнения, спорили.

– Да, он еще у директора, – сказала Марущак, указывая на дверь. – Посидишь в приемной.

– Хорошо, пани Марущак.

Замдиректора вздохнула. Ей явно нужно было куда-то, но ей туда не хотелось. Вполне возможно, что ее ждало то самое расписание, которое придется перекраивать из-за отпросившегося Константина Митникова. Замдиректора демонстративно зевнула и пожаловалась:

– Представляешь, я его встречала и везла сюда. Поезд в полпятого прибыл. Не выспалась – кошмарище.

Я молчала. Моей реакции не требовалось, а требовалось мое участие. Как плохое оправдание, чтобы отложить работу на потом.

– Симпатичный, кстати, паренек, – мечтательно произнесла женщина. – Только нервный какой-то и злой.

Ни слова о том, подходит ли он лицею. Ни слова о его данных – кроме как о внешних.

Марущак – очень хорошая женщина, но очень увлекающаяся.

– Мне надо идти, – сказала я, указывая на дверь.

– Они же еще разговаривают, – разочаровано сказала Марущак. – Господин директор не теряет надежды его уломать. В конце концов, их первая встреча за восемь лет.

О том, что новый учитель мировой литературы – сын директора Куарэ, я слышала, но не слишком вникала, поскольку слух этот распространяла Фоглайн.

– Понимаю.

На самом деле я ничего не понимала. Директор давно не общался с сыном, никогда о нем не говорил, но теперь рассчитывает нанять его на работу. Можно обсудить несуразицу с замдиректора Марущак, – и она, судя по взгляду, того и ждет, – но это значит завязывать длинный разговор.

Тогда как «понимаю» – это несколько минут, проведенных наедине с отсутствием боли.

– Ладно, иди уже, – вздохнула пани Анжела. – Присядь.

Я открыла дверь в приемную. Секретаря еще не было, но ее компьютер уже включили. Пахло сыростью, забытым на ночь открытым окном и прелой листвой. Я опустилась в прохладное кресло для посетителей. Кожа тоже скрипела, кожа тоже замерзла за ночь, и сидеть было неуютно. С моего зонта капало.

Двойная дверь в кабинет оказалась приоткрыта, так что, даже сосредоточившись на маленькой лужице под сложенным зонтом, я слышала обрывки разговора.

– …и еще раз, отец. Аспирантура в двух вузах, продление гранта в любом из них.

Голос был молодым. Куарэ-младший говорил напористо и резко – даже слишком резко для уверенного в себе человека. Я прислушалась: голос хорошо поставлен – значит, много практики было. Школы? Летние семинары? Или, может, даже доклады на конференциях?

– Очень хорошо, – ответил директор. – Тогда я тоже повторю. Ты рассмотрел сумму оклада?

Куарэ-старший разговаривал сейчас не с сыном. Он разговаривал с подчиненным, который уже его подчиненный, но не желает этого признавать.

Лужица под зонтом увеличивалась. Хотелось одернуть его: фу, плохой, кто это сделал?

– Сумма? – переспросил сын. – Я думал, ты позвал, чтобы поговорить о матери. О ее работе. А ты суешь мне деньги?

– Этот лицей – это и есть продолжение ее работы.

– Ее дело? Мама учила обделенных, учила инвалидов. Это и есть «Образование нового поколения»?

Пауза.

– Ты ничего не знаешь о трудах своей матери, Анатоль.

– Да неужели? А чьими стараниями, не подскажешь?

– Я сохранил память о Инь. Ее дело.

Директор выделил «ее» – как для надоедливого и недалекого ребенка, который не понял с первого раза. Да и с первого ли?

– Вот и расскажи о нем, – посоветовал ребенок. Он уклонялся от прямого столкновения. – Но ты же битый час отговариваешься секретностью, да?

– Я показал тебе именной пакет с грифом – твой пакет. Как только ты будешь принят на работу, сможешь все прочитать.

– Какие могут быть гостайны в образовании? Особо хитрое календарное планирование? Я не знаю зачем, но ты бредишь.

Снова тишина. Я старательно дышала, чувствуя невозможное: ко мне возвращалась боль. Незамеченная за чужими словами, она снова была здесь всего-навсего через тридцать пять минут после приема таблетки.

Стрелки ровно шли себе, запястье подрагивало перед глазами.

«Мне больно», – подумала я, пробуя на вкус ощущение. Ощущение пахло паникой, и тут прозвенел звонок.

Трель, размноженная динамиками, катилась по коридорам лицея. Я почти видела этот старый корпус, где в другом конце здания на этаж выше находился медкабинет. Две минуты до него – или полторы минуты до класса плюс полноценные час двадцать минут занятия.

«Я не занесла в свой кабинет вещи и зонт».

– Я все сказал, сын, – донеслось из-за двери. – Если тебе безразлично дело Инь, убирайся.

– Не угадал. Я убираюсь потому, что мне безразличен такой отец. Всего доброго.

Больно. Больно-больно.

Я встала: сейчас директор выйдет со своим сыном. Значит, надо твердо стоять на ногах.

Дверь распахнулась, выпуская Куарэ-младшего. Парень был высок, во всем джинсовом, нескладен, но его лица я не разглядела. Он запихивал в наплечную сумку тонкий планшетный компьютер, а другой рукой вставлял в ухо пуговку наушника.

Вслед за сыном показался отец.

– Это Соня Витглиц, учитель мировой литературы. Анатоль Куарэ, мой сын.

Я уже не могла рассмотреть его глаза за очками: зрение меня подводило – как и всегда в первые минуты приступа. Куарэ-старший оставил пиджак в кабинете, руки держал в карманах брюк.

«Соня, как твои дела? – Хорошо, профессор Куарэ. – Хорошо, иди в класс».

Вот так это все могло выглядеть, не будь у него сына, а у меня – боли.

– Здравствуйте, мисс Витглиц, – буркнул Куарэ-младший, поднял голову и замер.

«Белые волосы», – поняла я. Это все мои белые волосы.

– Здравствуйте, мсье Куарэ.

Я попыталась поклониться и тотчас же об этом пожалела. Боль плеснула ко лбу, как ртуть, и я покачнулась сильнее, чем хотела.

– Вам нездоровится, Соня? – спросил директор откуда-то снаружи колодца, обитого эхом.

– Все в порядке, господин директор.

Глупо. Как глупо, и как маловажно – переживать о таком.

– Это вас я должен был заменить? – вдруг спросили откуда-то от дверей. «Его зовут Анатоль», – вспомнила я и повернулась к нему.

– Скорее, разгрузить, мсье Куарэ.

Это оказалось неудобно: разговаривать с двумя Куарэ. Это неудобно и больно, больно, больно…

Директор промолчал, но я поняла его немую реплику: «Не нужно отвечать, Соня. Замена бесполезна». Видимо, сын понял смысл молчания точно так же, а поэтому ответил только мне:

– Очень жаль, мисс Витглиц. Выздоравливайте.

«Выздоравливайте»? Это замечательная шутка, Анатоль Куарэ. Я не сказала ничего, ведь нужно было пристально смотреть на перемычку очков господина директора. Через секунду хлопнула дверь.

– Соня.

– Да, профессор?

– Таблетка?

– Она действовала около тридцати пяти минут.

Тишина. Тонкий блик на металле и стекле очков пульсировал в такт ослепительному пульсу. Говорят, у некоторых боль усиливается, только когда пошевелишься. Говорят, некоторые клянут за это судьбу. Готова поменяться ощущениями.

– Иди в медпункт.

«Да, спасибо, директор».

– Нет. В 2-С сегодня эмоциональный контроль. Возможно, после него я смогу дать инструкции ночным дежурным.

– Уверена?

– Да, директор.

Он кивнул и ушел к себе. Я подхватила зонт и пошла наружу – навстречу торопящейся на рабочее место секретарше. «Все правильно. Все совершенно правильно». С зонта капало, в коридоре было темно, секретарша забыла облиться своими омерзительными духами.

Все шло просто великолепно.

Полминуты до моего кабинета – оставить вещи, около сорока секунд до класса. А потом целый час двадцать до шанса что-то изменить в таком глупом и таком болезненном начале дня. Я даже не заметила, как первые полминуты стали двумя, а сорок секунд тянулись уже все шестьдесят.

У лестничного пролета меня окликнули.

– Мисс Витглиц!

«Шестьдесят пять, шестьдесят шесть», – считала я.

Дам контрольную по пройденному материалу, и буду все занятие следить за их реакцией. Я смогу. Я ведь смогу – не впервой.

– Мисс Витглиц, да подождите же!

Я отвернулась от двери класса, где тихо гудели лицеисты, довольные отсутствием учителя. Еще минуты три, и куратор пойдет меня искать. Рядом стоял Анатоль Куарэ и очень серьезно глядел мне в глаза. Сын директора оказался одного со мной роста, слегка небритый и голубоглазый.

– Простите, мисс Витглиц, вам ведь очень плохо, да?

Требовалось срочно ответить, но что-то шло не так. В общем, я просто кивнула.

Он прикрыл глаза, а потом вдруг вымучено улыбнулся:

– И как дети?

Я смотрела на него, не понимая: «Дети? У меня нет детей…» Когда мгновение спустя сквозь боль прорвалось понимание, он уже тряхнул головой:

– А, ладно, чепуха. Тема урока какая?

– Сонеты Гете, – услышала я свой голос.

«Он же ничего не знает!»

– Гете… – задумчиво сказал Куарэ-младший и улыбнулся снова. – «Sollt´ ich mich denn so ganz an sie gewöhnen? Das wäre mir zuletzt doch reine Plage…» Вроде должен справиться. Выздоравливайте, мисс Витглиц. Или, быть может, фройляйн Витглиц?

Он улыбнулся, и за ним закрылась дверь.

«Он же ничего не понимает!» Я огляделась: коридор был пуст. Из стрельчатых окон сочился тусклый свет, а за закрытыми дверями классов пульсировал гул. Странный гул работы – странный потому, что я осталась вне его.

Я опустила гудящую голову и пошла в медпункт.

* * *

В ученическом зале столовой, судя по визгу, кого-то как раз доедали, а учительская часть пустовала: похоже, большинство преподавателей успели позавтракать дома. У неуспевших же, видимо, пропал аппетит. Каша оказалась невкусной. Я размешивала уже третью ложку сахара в водянистой манке. Содержимое тарелки, соответственно, становилось все более сладким и все менее привлекательным на вкус. Левая рука годилась только на то, чтобы подпирать щеку: если не болит голова, значит, плохо гнется локоть, – все просто, все как всегда у меня.

Я потрогала щеку: горячая. После укола до сих пор слегка знобило, зато – никакой боли, зато – никакого тумана, зато – почти на сутки. И следующий такой укол можно делать не раньше, чем через месяц.

Я сидела над невкусной манкой, помешивала ее и считала минуты до того, как примчится с расспросами Фоглайн. Майя Фоглайн была куратором 2-С и – по совместительству – главой клуба сплетниц.

«Три минуты», – подвела итог я, заметив ее у дверей. Классик отнес бы крохотную бодрую шатенку к категории «вечный щенок» – и прогадал бы.

– Привет, Соня. Как самочувствие?

Майя всегда была жизнерадостна. Даже в то утро, когда уборщица нашла ее в коридоре на грани комы.

Меня раздражало то, что она многое делала «для приличия». Вот как, например, сейчас: взяла же зачем-то этот белый чай. Она его никогда не пьет, но на раздаче пока ничего другого нет, а подсаживаться с пустыми руками – это неприлично.

Для Майи.

Словом, Майя – существо настолько непонятное, что я даже не представляю, зачем пытаться ее понять.

– Хорошо. Спасибо.

– Хоро-шо-о? – протянула Фоглайн. – А что ж тебя заменял директорский сын?

Я промолчала: ответ был очевиден настолько, что просто не стоил слов. Вместо этого я сунула в рот ложку каши. «Сладкая. Ужас». Желудок спазмом одобрил мысль.

«Обязательно поешь в следующие час-два, – сказала в моей памяти Николь, стаскивая перчатку. – И завязывай со своими недо-завтраками. Фигуру бережешь, что ли?»

– А он, кстати, прикольный, – с надеждой вздохнула Майя.

Я поощрительно взглянула на нее и запихнула в рот еще одну ложку.

– Вообще, он когда зашел, я уже встала его вывести, – воодушевленно начала Фоглайн. – Встаю такая, а он давай мямлить. Мычал, мычал…

Я вспомнила: «Вроде должен справиться», – вспомнила интонации. Сначала это все, а потом – мычал?

– У него хорошее немецкое произношение, – сказала я.

И немедленно об этом пожалела.

– А, так вы даже разговаривали?

Какая интересная улыбка. Утро, столовая, Соня Витглиц: «Да, разговаривали». Майя Фоглайн, вечер, учительское общежитие: «Она заигрывала с сыном директора прямо перед классом». Я промолчала. Каши оставалось еще много.

– Я-асно! – снова протянула Майя, которую устроило даже отсутствие ответа.

«Меня это удивляет? Нет, это меня не удивляет».

– Ты остановилась на мычании, – напомнила я.

– А, так ну да! – спохватилась куратор. – Я же тебе о чем и говорю. Сначала – дурак дураком, а потом разошелся не на шутку… Слу-ушай! Витглиц, а дай почитать этого самого Гете, а?

Я подняла взгляд, пытаясь понять, что не так. У меня сейчас просили книгу. И вроде даже просила Майя. И это, разумеется, был не сон.

– Нет, ну он так шикарно рассказывал про эти самые семнадцать сонетов, – Фоглайн вздохнула. – Старый поэт, молодая любовь. В жизни ведь ужас, да? Но красиво как получилось!

Да, согласилась я. Красиво. Но книгу дам только электронную.

– Со-ня! Размораживайся.

«Действительно, что это я?» Каша ждала. А Майя сейчас скажет, что если бы она не видела меня на уроках, то считала бы меня…

– Простите, можно?

Гете, семнадцать сонетов. Что же вы такое рассказали в 2-С, Куарэ? Я подняла голову. К счастью, Анатоль подошел с пустыми руками – просто поговорить.

– Присаживайтесь, конечно!

Это была Майя – само воодушевление.

Я рассматривала Куарэ-младшего – на этот раз без жутко кривящей линзы боли. Была банальная и правильная мысль: «Он похож на отца». «Он совсем другой», – была мысль странная, но очень естественная: скулы Анатоля Куарэ мягче, чем у директора, почти девичий подбородок. У решительных людей таких лиц не бывает, сказал бы Джек Лондон. У нерешительных, впрочем, тоже.

Я плохо разбираюсь в людях с первого взгляда. Что значит его небритость? Общую неаккуратность? Богемность? Ему так нравится или ему просто все равно?

И, наконец, почему мне это все интересно?

К счастью, последний вопрос был легким. Ответ на него сейчас суетился внутри моего тела и назывался «кеторолак». Редкое побочное действие – изменение настроения, гиперактивность. Я становлюсь любопытна, зато не болит голова.

– Мисс Витглиц, вам еще плохо?

Я моргнула. Куарэ-младший – небритый, непонятный и вообще странный – смотрел на меня с участием.

– Нет.

– А… Гм, – произнес Анатоль.

Руки он сцепил на столе и поигрывал кистями. Явно жалел, что не взял себе чего-то «для приличия». И кольца у него на пальце не было.

По лицу Маны было видно, что она прямо тут готова просветить новоприбывшего насчет меня и держится только на честном слове и остатках совести. Анатоль смущенно рассмеялся.

– В общем, вы знаете, мне тут у вас даже понравилось. Первый урок так легко прошел…

Я молчала. Ему явно было неудобно, но очень интересно. Он то ли никогда не работал в школе, то ли… То ли. Я действительно плохо разбиралась в малознакомых людях.

– Да-да! – счастливо поддакнула Майя. – Замечательный первый урок! Мне так понравилось, что я вот даже попросила Витглиц…

«Мычание ей, значит, понравилось», – подумала я, переводя взгляд на жизнерадостное лицо куратора Фоглайн.

– Я по Гете учил немецкий. По текстам и аудиокнигам, – серьезно похвастался Куарэ. – Звук «р» в разговорном – это самое сложное. А вот читать – просто.

– А долго учить пришлось? – спросила Майя.

Она устроила щеку на ладони и смотрела на Куарэ сбоку и снизу вверх: убийственная позиция для стрельбы глазами.

– Около полугода, – улыбнулся ей Анатоль.

Я подняла пустую тарелку и встала.

– Э, мисс Витглиц?

Я обернулась. Из-за плеча Анатоля выглядывала недовольная Майя.

– Я остаюсь, – глухо сказал он. – Вам, наверное, стоит знать.

– Почему?

– Но… Вам ведь нужна помощь?

«Не нужна, на самом деле. Хотелось бы, но не нужна. А вот тебе был нужен повод, чтобы заняться делом своей матери».

Майя сделала глазами «О-о-о!» и подскочила со счастливой улыбкой. Вопрос Куарэ был куда лучшей добычей, чем попытка увлечь его с первого взгляда.

– Ну, вы общайтесь, а я засиделась, – затараторила она. – Соня, заскочи заполнить мне журнал, хорошо?

– Да.

В маленькой столовой становилось людно. Учителя, которым нужно было только на второй урок, сходились в поисках чашечки кофе, неоновые лампы становились все тусклее: за окнами разошелся наконец серый осенний день.

– Мисс Витглиц, с вами точно…

– Да, мистер Куарэ.

Мне расхотелось разговаривать с ним. Он не понимал почему, но оставался, наверное, считая, что из-за меня. И это так благородно, что манной каше в желудке становится тесно.

– Вы считаете, что я не справлюсь?

Неожиданно. Мнительность? Пусть будет мнительность.

– Я вас не оцениваю.

«И дайте уже мне уйти».

– Я смог провести урок без подготовки, – вдруг твердо сказал Куарэ и тоже встал. – Не какой-то там доклад – урок, мисс Витглиц. Если бы не один ученик, все было бы идеально.

Знакомое ощущение. Ужасное и знакомое, и этого быть не могло, но это было, потому что Куарэ-младший продолжал:

– …Он так смотрел на меня… Ну, то есть, так слушал, что иногда мне казалось, будто…

– Будто он один в классе, – закончила я, видя, что Анатоль сейчас смутится и замолчит.

Он кивнул. Медленно и удивленно – как при замедленной съемке, а у меня в голове дернулся якорь фантомной боли.

– Идите за мной, – сказала я.

Вопросы «как?», «почему он?..» и все на них похожие – это все потом.

– Зачем? И к-куда?

– В ученическую столовую. Покажите мне этого ученика.

– Но зачем?

Я обернулась:

– Вы знаете, как его зовут?

– Э, нет… Откуда?

– Значит, покажите.

– А если он уже поел? – с раздражением в голосе спросил он. – Мы что, будем его повсюду искать?

– Да.

– А когда найдем – съедим?

– Нет.

Кажется, со мной здоровались. Кажется, кто-то смотрел на новенького, идущего за мной. Я слышала неподражаемый запах столовой – запах, отбивающий напрочь даже самый сильный аппетит. Я слышала шум за дверями в зал для учеников.

– Мисс Витглиц… – неуверенно позвал Куарэ. Иронии в голосе уже не осталось, и это хорошо.

– Мистер Куарэ, вы уже подписали документы?

– Нет, но…

– Тогда просто покажите мне его. И… Лучше уезжайте. Ничего не подписывая.

Анатоль Куарэ смотрел на меня искоса, и я понимала, что очень плохо разбираюсь в людях, потому что теперь он точно останется.

С другой стороны, возможно, я как раз начинала разбираться, потому что на самом деле у него не было выбора.