Так они идут, эти короткие зимние дни, до самых краев наполненные непосильным трудом, страхом, надеждой и мужеством. Каждый прожитый день — это выигранное сражение, маленькое, незаметное, бескровное, но часто кончающееся смертельным исходом. Но вот он отвоеван, еще один день. Он все-таки прожит, он прошел, присоединился к ряду других прожитых дней, превратился в воспоминание.

И снова наступает вечер. Снова опускаются маскировочные шторы. Слабый желтый свет коптилки — потому что у них уже есть и коптилка — падает на угол письменного стола, на котором стоят две алюминиевые миски.

Перед одной из них сидит Митя Воронов. На стул что-то подложено, чтобы ему было выше, но его подбородок все же едва возвышается над полированным краем стола.

Он сидит совершенно неподвижно, он весь ожидание. Катя медленно отрезает от небольшого куска хлеба два тоненьких, ровных, совершенно одинаковых ломтика. Нужно многое вытерпеть, чтобы научиться так аккуратно резать хлеб.

Светлые глаза мальчика неотрывно следят за движениями ее рук. И, поймав этот упорный взгляд, Катя, помедлив, отрезает еще ломтик. Остальной хлеб она снова завертывает в бумагу. Потом она идет к печурке, осторожно неся на ладони эти драгоценные куски.

Хлеб — бесценное сокровище. Маленькие нежные пальцы Мити собирают вместе несколько крошек, оставшихся на гладкой поверхности стола. Они легко прилипают одна к другой, эти мокрые, липкие крошки, и ребенок осторожно засовывает их в рот.

Катя возвращается к столу и кладет на его блестящую поверхность три подсушенных на печурке ломтика хлеба. Один из них она делит пополам и кладет у каждой миски по полтора куска.

Когда она снова отходит, Митя, весь вытянувшись, достает нож и неловко, с большим напряжением, разрезает свой хлеб на маленькие неровные кусочки. Он медленно раскладывает их около себя, совсем маленькие, слегка подгоревшие квадратики хлеба.

Катя ставит на стол закопченную кастрюльку и наливает в миски жидкий дымящийся суп, старательно делит поровну жидкое и гущу. Митя греет у стенок миски свои маленькие замерзшие руки, внимательно следя за каждой ложкой, которую Катя ему кладет.

Потом очень медленно, не замечая больше ничего вокруг, он начинает есть свой суп.

Катя садится напротив. И тут она видит на гладкой поверхности стола его мелко нарезанный хлеб.

— Опять! — восклицает она с отчаянием и болью. — Не смей так делать, крохобор несчастный! Ешь как человек. Нельзя так… Как нищий…

Митя перестал есть. Он снова застыл, съежившись над своими кусочками. Он не понимает, почему она сердится, но неясное чувство унижения пригибает его все ниже. И он тихо плачет, совсем беззвучно — неподвижный, сжавшийся в комок.

— Ешь, ешь, ведь стынет, — тихо говорит Катя, и нестерпимое чувство бессильной жалости охватывает ее с небывалой силой.

— Ешь, Сережа, — добавляет она совсем неслышно и придвигает к его мисочке свою половинку хлеба.

И он снова начинает есть свой суп. Слезы еще текут по его лицу, но он их уже не замечает. Он не замечает больше ничего на свете. Он очень счастлив. И он ест как можно медленней, чтобы продлить свое недолгое счастье.