Уже за полночь. Но маскировочные шторы подняты, и тусклый свет белой ночи свободно струится в широкое окно госпитальной палаты.

Раненые спят. Но, может быть, не все.

Вот Снегирев приподнимается и внимательно всматривается в тот угол, где стоит койка Воронова. Тот лежит неподвижно, повернувшись лицом к стене. Но Снегирев все же поднимается и без костыля, опираясь руками на спинки кроватей, осторожно, стараясь не шуметь, пробирается к нему по узкому проходу. Когда он тихо уселся на край постели, Воронов медленно повернулся.

— От жены письмо? — спросил Снегирев.

— Была жена! — Воронов сказал это резко, с ударением на первом слове.

Оба говорили тихо, почти шепотом, и не только потому, что боялись разбудить товарищей, но и потому, что им нелегко было об этом говорить.

— Эх, Алексей Петрович, надо жить легче, — с укором, чуть улыбнувшись, проговорил Снегирев. — Женщины чудесная штука, только не нужно принимать их чересчур всерьез.

— Все это легче сказать, чем сделать.

— А я вот так и делаю!

— Да, до поры до времени.

«Как ты молод! — подумал Воронов. — Боже мой, как ты еще молод». И одновременно с этой мыслью другая, страшная мысль о жестокой, мучительной смерти, которая жадно подстерегает этого мальчика на каждом шагу, наполнила сердце Воронова злобой и болью.

Юные летчики. Сколько погибло уже вас в этой беспощадной войне, в этом небе, которое от века было полно свежего ветра, облаков и птиц — нерушимый оплот чистоты и покоя, — а теперь стало полем битв еще более свирепых, чем битвы земли.

И он положил руку на колено товарища, словно спеша убедиться, что это юное тело все еще полно силы, тепла и движения, все еще принадлежит живому.

— Иди ложись, Володя, — сказал он мягко. — Поздно уже.

— А все светло, — задумчиво проговорил Снегирев. — Никак я не привыкну к вашим белым ночам. Слушай, Алеша, хочешь я попрошу для тебя порошок у сестрички? Сразу заснешь.

— Упаси бог! — быстро сказал Воронов и, помолчав немного, добавил едва слышно: — К сожалению, Володя, никто не волен над своими снами… Ну, а ты иди, ложись.

Он снова один. Он лежит, глядя широко раскрытыми глазами на светлое небо, белеющее сквозь оконный переплет. Нет, он не хочет заснуть! Из ночи в ночь, с тех пор как его привезли сюда и сильные боли прошли, он видел во сне, казалось, совсем позабытые и вдруг опять возникшие в его памяти куски своей прежней жизни. И значит — Нину. И, просыпаясь ночью на этой госпитальной койке, он шептал ей о своей любви. И какой это было отрадой. Да, до сегодняшней ночи. Но эта ночь совсем иная, и теперь он боится заснуть. Он старается изо всех сил, чтобы глаза его оставались открытыми, но он потерял много крови и все еще очень слаб. И веки его, дрогнув, опускаются.

И тотчас он видит Нину, которая легко идет, балансируя и широко раскинув руки, с испуганной, но счастливой улыбкой на нежном юном лице. А, вот оно что! Она идет, оказывается, по тонкому бревнышку, перекинутому через ручей. Высокие травы колышутся вокруг нее, а он ждет ее внизу, под откосом; и, дойдя до конца бревна, она с торжествующим криком бросается в его объятья.

Вздрогнув, он быстро открывает глаза. Сколько он спал? Возможно, только минуту. И опять он смотрит в мутную пустоту, разделенную на восемь частей четкими линиями оконного переплета. Но усталые глаза его снова смыкаются; теперь он идет вверх по узенькой, звенящей металлической лестнице, которая вьется спиралью вокруг каменного столба. Здесь довольно темно, свет падает откуда-то сверху. Постепенно свет становится все ярче, все ближе. Огромные, подгоняемые ветром облака быстро несутся, догоняя друг друга, дует сильный ветер, совершенно немыслимый на земле, и Нина, тоненькая, легкая, в развевающейся белой юбке, стремглав бежит по гремящим металлическим мосткам на крыше Исаакиевского собора туда, где темный ангел, преклонив колена, поддерживает поднятой рукой огромный бронзовый светильник.

Он снова проснулся и смотрит перед собой испуганным взглядом. За что ему уцепиться? Что ему делать, если он так слаб и не может бороться с дремотой?

И действительно, через несколько минут сон снова его одолевает.

Где это он?

Широкий солнечный луч косо падает на половицы свежевымытого пола. Нина в чем-то легком, белом, почти прозрачном быстро идет перед ним, едва касаясь босыми ногами этих свежих, влажных половиц. Она идет против света, и тело ее кажется обнаженным, как у тех греческих статуй, чьи одежды струятся на них, как вода.

Как здесь светло! Нина наклоняется над чем-то белым, ярко залитым солнечным светом, и он, Воронов, тоже наклоняется через ее плечо. Маленький, пухлый нагой мальчик спит, свободно раскинувшись, под наполовину сползшей с него простыней.

Воронов вздрогнул, быстрым движением приподнялся и сел. Лицо его передернулось от мучительной боли.

Ему нельзя так резко подыматься.

Смертная тоска и острая физическая боль слились для него сейчас в одну нестерпимую муку. Он сидит обессилев, вцепившись руками в край постели. Ворот рубашки расстегнут, и в льющемся из окна тусклом, призрачном свете отчетливо видны бинты, стягивающие его грудь.

Как бьется сердце. Надо подождать.

С трудом переведя дыхание, он сует руку под подушку и вытаскивает маленький, безжалостно смятый листок бумаги. Тщательно развернув, он медленно, с наслаждением рвет его на узкие длинные полосы, а потом еще и еще, пока от него не остается только груда маленьких бумажек. Тогда, с трудом перегнувшись через край кровати, он бросает все, что осталось от письма, в подкладное судно, стоящее под кроватью.

Все. Теперь он снова ложится.

Но беспощадная память мгновенно восстанавливает так тщательно уничтоженное письмо.

И он снова читает его, сквозь зубы, шепотом, все, от слова и до слова.

«Алеша! Мы больше не увидимся с тобой. Митя умер, а я никогда не вернусь в Ленинград и никогда не решусь тебя увидеть. Не думай обо мне, прошу тебя. И не беспокойся обо мне. Я здесь встретила человека, с которым, может быть, смогу быть счастлива, — ведь перед ним я ни в чем не виновата. А ты прости меня, если только сможешь. Нина».

Он лежит, безнадежно глядя перед собой в пустое, тусклое пространство за окном. За что ухватиться? Чем спастись от мучительных мыслей?

И вдруг в его измученном мозгу возник простой, бесхитростный мотив:

Ты ж моя, ты ж моя перепелочка, Ты ж моя, ты ж моя невеличкая.

Лицо поющей девочки смутно возникает перед ним на фоне широкого окна, и вот он уже спит, спит, наконец, без снов, внезапно странно утешенный этим промелькнувшим перед ним виденьем.

А там, на другом конце города, такая же тишина, такая же белая ночь. Сквозь мягкий сумрак, как сквозь воду, виден плавный изгиб канала, высокие, наклоненные в одну сторону деревья и маленькая фигурка девочки, сидящей на ступеньке у парадной. Катя сидит на сложенном в несколько раз платке, через плечо — противогаз. Она задумчиво смотрит наверх, на высокое, тусклое небо, на котором, как раз над ее головой, застыли два маленьких бледных облачка.

Но вот послышались неспешные мужские шаги. Подошел квартальный.

— Какой дом?

— Дом сто двадцать два, — звонко ответила Катя.

— Ты что это так часто дежуришь?

— А у нас народу мало, вот Антон Иванович меня и гоняет — то на чердак, то сюда.

— Ну, ничего, теперь тепло.

— Конечно, — охотно согласилась Катя. — Тихо как, правда?

— Да, тихо, — подтвердил квартальный и помолчал, прислушиваясь к окружающей их тишине. — Надолго ли только?

— А может, им надоело? — Катя, закинув голову, вопросительно посмотрела на квартального. — Палят, бомбят, а ведь все равно без толку!

Они опять помолчали.

— Товарищ квартальный, — воскликнула вдруг Катя с веселым оживлением, — а правда, что на бульваре Профсоюзов по ночам поет соловей? Мне девушка знакомая рассказывала. Она на почтамте работает, так они ночью бегали слушать. Их милиционер гоняет, а они — ни в какую! Они милиционера и слушать не стали. А он как поет!

— Кто, милиционер? — спросил квартальный, улыбаясь.

— Да нет же! Соловей!

— Ну что же. Вокруг война, грохот, леса погублены — вот они сюда и слетаются. У нас теперь тише, да и людей мало. А там, на бульваре, и совсем ни души, да и деревья не стрижены. Им там раздолье.

— Никогда я не слыхала соловьев, — с огорчением сказала Катя. — А вы?

— Я-то слыхал, в наших местах их много. — Он вздохнул. — Ничего, и ты еще услышишь! Ну, сиди, да не спи смотри.

Он отошел. Еще слышны его шаги. Потом — негромкий оклик: «Какой дом?» И ответ: «Сто двадцать четвертый».

И снова тихо.