В бомбоубежище — большом, низком, набитом людьми помещении — было почти темно. Только у дальней стены на большом канцелярском столе слабо горела свеча, вставленная в чернильницу.

Освещенные этим светом, ближе всех к нему, сидели пожилая женщина с узлом на коленях, застывшая в полудремоте старуха и подросток, который, по-видимому, спал, опустив голову на лежащие на столе руки.

Катя с трудом пробиралась вперед. Протискиваясь боком, с усилием держа свою неудобную ношу, она наконец добралась до освещенного стола. Локтем она растолкала дремлющего подростка.

— А ну, двигайся, — сказала она решительно, — очень уж ты расселся. Тоже — нашел, где спать.

Тот неохотно подвинулся, и Катя с облегчением усадила Митю на скамейку. Она старательно завернула ему ноги в одеяло, подвинула его в самый угол и втиснулась между ним и проснувшимся подростком.

— Ну вот и пришли, — обернулась она к Мите. — Ты сиди, сейчас Анна Васильевна придет.

Катя положила на стол свою книгу и, подсунув под локоть клетчатый платок, начала сосредоточенно перелистывать страницы.

— Ты из какого дома? — спросил ее подросток, который теперь, проснувшись, видно, не прочь был поболтать.

— Из восьмого, — ответила Катя рассеянно.

— А почему я тебя не знаю?

— А я недавно здесь живу. Я раньше на Васильевском жила.

— А в школу ты ходишь?

— Нет. Моя школа на Васильевском, разве туда дотащишься.

— Будто здесь нельзя ходить. Вот потеплеет немножко — я пойду. У нас теперь многие опять стали ходить.

Но Катя уже нашла нужную ей страницу.

— Ну ладно, не мешай, — сказала она нетерпеливо. Она погрузилась в чтение, а подросток рядом с нею снова усталым движением положил голову на руки.

Освещенная слабым, мягким светом, ничего уже не замечая вокруг, Катя продолжала читать, по временам неслышно шевеля губами.

В темном углу убежища, сидя на низком ящике у толстого кирпичного столба, поддерживающего нависающий свод подвального помещения, тихо разговаривали двое мужчин.

Лица обоих собеседников лишь смутно различимы в темноте.

Один из них — высокий старик, одетый в меховую куртку и ушанку. Ушанка не завязана, и прямо свисающие края ее обрамляют его худое лицо подобно бармице русского шлема. Вероятно, ему холодно, но во всей его осанке нет той скованности, какую можно видеть в позе старухи и женщины с узлом. Он сидит, откинув голову назад и глядя немного вверх, в свободной позе размышляющего человека.

Его собеседник, опершись рукой на выдвинутое вперед колено и сняв шапку, так что кудрявые, давно не стриженные волосы падают на лоб, смотрит куда-то вдаль, мимо человека, с которым он говорит, как если бы он говорил с самим собой. Трудно с уверенностью сказать, сколько ему лет. Он очень худ, небрит, к тому же ведь здесь почти темно. Вероятно, он еще молод.

— Но ведь самое ужасное, — продолжает он начатый разговор, — это мысль, что мы гибнем совершенно бесцельно в этой ловушке. Да, Ленинград сейчас — ловушка, и дверца захлопнута. И мы погибаем здесь — бессмысленно, бесцельно… На фронте — да, тысячу раз да! На заводах — да, там куется оружие. Но здесь, посмотрите, эти женщины и дети. Да и мы с вами. Без всякой пользы… Вот что страшно…

Старик ответил:

— Не всегда легко решить с первого взгляда, что бесцельно, а что нет. И является ли легко обозримый конечный результат подлинным мерилом человеческих поступков? На каких весах их взвешивать? И когда они приходят в действие, эти весы? Ведь логика обывательского здравого смысла пригодна здесь очень мало. Каков был непосредственный результат героической гибели Леонида и его спартанцев? Чего они этим добились? Как будто бы ровно ничего. Один подлец свел на нет усилия трехсот героев, — ведь Эфиальт провел персов обходной тропой. Но что считать конечным результатом? И кто осмелится сказать, что их гибель была бесцельной? Битва при Фермопилах подняла душу Греции на такую высоту, что, может, это и решило в конечном счете ее окончательную победу.

Он замолчал, медленно, с печальным вниманием оглядывал тонущий во мраке подвал и измученных, жалких, притихших людей, забившихся под землю от смертельной опасности.

— Произведен невиданный эксперимент, — снова обратился он к своему собеседнику. — В середине двадцатого века за короткий срок, всего за несколько месяцев, огромный город, один из красивейших в мире, город высокой культуры и самой передовой техники отрезают от всего света, насильственно отодвигают назад, чуть ли не в ледниковый период. Постепенно, но быстро отнимают все завоеванные веками достижения цивилизации. Электричества больше нет. Нет даже керосиновых ламп. Нет мостовых и тротуаров — только толстая корка льда. Нет трамваев, нет поездов. Нет больше музеев, театров, библиотек, концертных залов. Нет водопровода, нет даже колодцев. Воду надо доставать прямо из проруби, как тысячу лет назад. И нету хлеба. И нет даже могил… — Помолчав немного, он проговорил совсем тихо. — Вы видели по утрам у Александровской больницы эти завязанные, как мумии, трупы, которые подкидывают туда по ночам? Я прохожу там каждый день… И вот вопрос: можно таким образом превратить людей опять в троглодитов — на что и надеется Гитлер, между прочим, — или нет? Или все же они останутся людьми? Во всем! — добавил он с силой и снова повторил: — Во всем! А ответить на этот вопрос должен каждый из нас своей жизнью и смертью. И кстати, мой дорогой, я не говорю, конечно, о гибнущих в бомбежке и обстрелах, это дело случая, но что касается голода и лишений, — поверьте мне, выживут не те, кто выносливей физически, а те, кто не станет на четвереньки!

Зашевелившись в своем углу, Митя снова начал скулить. Этот унылый звук дошел наконец до Кати, которая все с тем же увлечением, не отрываясь, читала книгу.

— Ну, что ты скрипишь? Нудный какой, — сказала она недовольно и, приподнявшись, стала всматриваться в темноту, разыскивая Анну Васильевну.

Но той все еще не было.

Катя опять села и сказала с досадой:

— Замолчи. Чего ты все воешь?

— Голодный, вот и воет, — вполголоса заметила женщина с узлом.

— И все голодные, — ответила Катя сердито. — Если все начнут выть, так что же это будет!

— А ты вот объясни ему это, такому.

Катя внимательно и с неодобрением посмотрела на Митю. Видно было, что он очень слаб и ему трудно сидеть. Он сполз ниже и теперь полулежал на скамье, так что меховая шубка стала на нем горбом, а шапка надвинулась на глаза. Он был похож на какого-то странного зверька в своей меховой одежде. На бледном личике был виден только маленький, жалобно открытый рот.

Нахмурившись, Катя засунула руку за пазуху и вынула оттуда небольшой пакет, плотно завернутый в газетную бумагу. Очень осторожно она развернула его и несколько секунд сосредоточенно глядела на маленький, черный, сырой кусок хлеба. Ей смертельно не хотелось отдавать другому этот драгоценный кусок хлеба, который она с таким трудом, с таким недетским напряжением воли сохранила себе на вечер. И сердито, неохотно, повинуясь лишь необоримому чувству долга, Катя сунула свой хлеб в этот жалобно приоткрытый рот.

Все с тем же хмурым, недовольным видом она смотрела теперь на лицо ребенка, медленно, с наслаждением жующего хлеб. Потом она хозяйским жестом поправила на нем шапку. И в эту минуту страшный удар потряс все вокруг.

Все дрогнуло и качнулось. Свеча упала. И одновременно с чудовищным грохотом, донесшимся извне, здесь, внутри, в кромешной темноте, раздался задыхающийся, хриплый, многоголосый крик.

И почти тотчас, перекрывая этот страшный крик, разбившийся теперь на отдельные крики и невнятные возгласы, послышался ясный, громкий, повелительный мужской голос: «Тише! Спокойно! Без паники. Не двигайтесь с места. Сейчас зажжем свет».

Где-то высоко, над головами, внезапно вспыхнул крошечный желтый огонек. Всего лишь зажженная спичка, которая, казалось бы, ничего не освещала вокруг, кроме держащей ее руки. Но темнота — эта абсолютно черная, невыносимая для человека темнота — все же отступила хоть на шаг, а с нею вместе, хоть на мгновенье, отступил и ужас.

А эти большие человеческие руки там, наверху, — почему так высоко? — продолжали одну за другой зажигать спички; и человек снова и снова повторял, как заклинание, ясным и громким голосом: «Не двигайтесь с места. Спокойно. Без паники. Не двигайтесь с места».

Внезапно опомнившись, Катя схватила со стола упавшую свечу и стала быстро пробираться между людьми, которых словно стало сразу вдвое больше, — пробираться с такой энергией, будто зажечь сейчас свечу было самое важное, неотложное дело, которое сразу могло всем помочь.

А может, так оно и было.

Пробившись, наконец, к этому человеку, она, встав на цыпочки, потянулась — да какого же он роста? — крича изо всех сил звонким детским голосом: «Вот свечка!»

Оказалось, что он стоит на ящике, и когда он наклонился и зажег поданную ею свечу, Катя узнала в нем пожилого рабочего, которого на этих днях видела в булочной.

И вот свеча горит, и этот ровный, теплый, знакомый свет, который кажется сейчас почти ярким, — он словно обладает магической силой. Все притихли и уставились на него с каким-то облегчением.

Но не прошло и минуты, как с грохотом распахнулась дверь. Озаренный заревом пожара, юноша в ватнике, шатаясь, остановился на пороге.

— В дом восемь… фугаска… Все там к черту!