Александр Цыпкин. Томатный сок
Повесть о женщине из другого времени
Я нечасто видел слезы моих друзей. Мальчики ведь плачут в одиночестве или перед девочками (футболисты не в счет, им все можно). При других мальчиках мы плачем редко, и только когда уж совсем плохо.
Тем острее врезались в память слезы моего друга, внезапно появившиеся в его глазах, когда мы ехали в Москву, и я налил себе томатный сок.
Теперь перейдем к изложению сути дела, веселой и поучительной.
В юности у меня было много разных компаний, они переплетались телами или делами, постоянно появлялись и исчезали новые люди. Молодые души жили словно в блендере. Одним из таких друзей, взявшихся ниоткуда, был Семен. Разгильдяй из хорошей ленинградской семьи. То и другое было обязательным условием попадания в наш социум. Не сказать чтобы мы иных «не брали», отнюдь, просто наши пути не пересекались. В 90-е разгильдяи из плохих семей уходили в ОПГ либо просто скользили по пролетарской наклонной, а НЕразгильдяи из хороших семей либо создавали бизнесы, либо скользили по научной наклонной, кстати, чаще всего в том же финансовом направлении, что и пролетарии.
Мы же, этакая позолоченная молодежь, прожигали жизнь, зная, что генетика и семейные запасы never let us down. Семен, надо сказать, пытался что-то делать, работал переводчиком, приторговывал какими-то золотыми изделиями, иногда «бомбил» на отцовской машине. Он был очень старательным, честным и сострадающим, что в те времена едва ли было конкурентным преимуществом. Помню, сколько мы ни занимались извозом, обязательно находились пассажиры, с которыми Сеня разбалтывался и денег потом не брал. И еще он был очень привязан к родне, с которой познакомил и меня. Семьи у нас были похожи.
Молодые родители, тщетно пытавшиеся найти себя в лихом постсоциализме, и старшее поколение, чья роль вырастала неизмеримо в смутное время распада СССР. Эти стальные люди, родившиеся в России в начале ХХ века и выжившие в его кровавых водах, стали несущими стенами в каждой семье. Они справедливо считали, что внуков доверять детям нельзя, так как ребенок не может воспитать ребенка. В итоге в семье чаще всего оказывались бабушки/дедушки и два поколения одинаково неразумных детей.
Бабушку Семена звали Лидия Львовна. Есть несущие стены, в которых можно прорубить арку, но об Лидию Львовну затупился бы любой перфоратор. В момент нашей встречи ей было к восьмидесяти, ровесница, так сказать, Октября, презиравшая этот самый Октябрь всей душой, но считавшая ниже своего достоинства и разума с ним бороться. Она была аристократка без аристократических корней, хотя и пролетариат, и крестьянство ее генеалогическое древо обошли. В жилах местами виднелись следы Моисея, о чем Лидия Львовна говорила так: «В любом приличном человеке должна быть еврейская кровь, но не больше, чем булки в котлетах». Она была крепка здоровьем и настолько в здравом уме, что у некоторых это вызывало классовую ненависть.
Час беседы с Лидией Львовной заменял год в университете, с точки зрения знаний энциклопедических, и был бесценен, с точки зрения знания жизни. Чувство собственного достоинства соперничало в ней лишь с тяжестью характера и беспощадностью сарказма. Еще она была весьма состоятельна, проживала одна в двухкомнатной квартире на Рылеева и часто уезжала на дачу, что, безусловно, для нас с Семеном было важнее всего остального. Секс в машине нравился не всем, а секс в хорошей квартире – почти всем. Мы с Семеном секс любили, и он отвечал нам взаимностью, посылая различных барышень для кратко– и среднесрочных отношений. Кроме того, Лидия Львовна всегда была источником пропитания, иногда денег и немногим чаще – хорошего коньяка. Она все понимала и считала сей оброк не больно тягостным, к тому же любила внука, а любить она умела. Это, кстати, не все могут себе позволить. Боятся. Бабушка Лида не боялась ничего. Гордая, независимая, с прекрасным вкусом и безупречными манерами, с ухоженными руками, скромными, но дорогими украшениями, она до сих пор является для меня примером того, какой должна быть женщина в любом возрасте.
Цитатник этой женщины можно было бы издавать, но мы, болваны, запомнили не так много.
«Докторская диссертация в голове не дает право женщине эту голову не мыть». Мы с Семеном соглашались.
«Деньги полезны в старости и вредны в юности». Мы с Семеном не соглашались.
«Мужчина не может жить только без той женщины, которая может жить без него». Мы с Семеном не имели четкой позиции.
«Сеня, ты пропал на две недели, этого даже Зощенко себе не позволял» (писатель, я так понимаю, в свое время проявлял к Лидии Львовне интерес).
«Бабушка, а почему ты сама мне не могла позвонить?» – пытался отбояриться Семен.
«Я и Зощенко не навязывалась, а тебе, оболтусу, уж подавно не собираюсь. Тем более у тебя все равно кончатся деньги и ты придешь, но будешь чувствовать себя неблагодарной свиньей. Радость невеликая, но все же».
Семен чуть ли не на руке себе чернилами писал: «позвонить бабушке», но все равно забывал, и его, как и меня кстати, друзья называли «бабушкозависимый».
«Я знаю, что здесь происходит, когда меня нет, но, если я хоть раз обнаружу этому доказательства, ваш дом свиданий закроется на бесконечное проветривание». Именно у Лидии Львовны я обрел навыки высококлассной уборщицы. Потеря такого будуара была бы для нас катастрофой.
«Значит, так. В этой квартире единовременно может находиться только одна кроличья пара. Моя комната неприкосновенна. И кстати, запомните еще вот что: судя по вашему поведению, в зрелом возрасте у вас будут сложности с верностью. Так вот, спать с любовницей на кровати жены может только вконец опустившийся неудачник. Считайте, что моя кровать – это ваше будущее семейное ложе». Семен при своем полном разгильдяйстве и цинизме защищал бабушкину комнату, как деньги от хулиганов, то есть всеми возможными способами. Эта принципиальность стоила ему дружбы с одним товарищем, но внушила уважение всем оставшимся.
«Сеня, единственное, что ты должен беречь, – это здоровье. Болеть дорого, и, поверь мне, денег у тебя не будет никогда». Бабушка не ошиблась. К сожалению…
«Сеня становится похож лицом на мать, а характером на отца. Лучше бы наоборот». Эту фразу Лидия Львовна произнесла в присутствии обоих родителей Семена. Тетя Лена взглядом прожгла свекровь насквозь. Дядя Леша флегматично поинтересовался: «А чем тебе Ленкино лицо не нравится?» – и стал разглядывать жену, как будто и правда засомневался. Проезд по его характеру остался незамеченным. «Ленино лицо мне очень нравится, но оно совершенно не идет мужчине, как и твой характер», – Лидия Львовна либо и правда имела в виду то, что сказала, либо пожалела невестку.
«Я с тетей Таней иду в филармонию. С ней будет ее внучка. Прекрасная девушка, ты можешь меня встретить и познакомиться с ней. Мне кажется, она захочет подобрать тебя, когда ты будешь никому не нужен». Внучка тети Тани подобрала другого. И как подобрала!
«Хорошая невестка – бывшая невестка». Вместе со свидетельством о разводе бывшие жены Сениного отца получали уведомление о наконец свалившейся на них любви бывшей уже свекрови.
«Семен, если ты говоришь девушке, что любишь ее, только ради того, чтобы затащить в постель, ты не просто мерзавец, ты малодушный и бездарный мерзавец». Надо сказать, этот урок мы усвоили. Ну, по крайней мере я – точно. Честность и открытость в помыслах всегда была залогом спокойного сна, быстрого решения противоположной стороны и дружеских отношений в дальнейшем, независимо от наличия эротической составляющей.
«Эх, мальчики… в старости может быть либо плохо, либо очень плохо. Хорошо в старости быть не может…» Впоследствии я встречал немало относительно счастливых пожилых людей и не меньше несчастных молодых. Мне кажется, люди изначально живут в одном возрасте и, когда их личностный возраст совпадает с биологическим, они счастливы. Смотришь на Джаггера – ему всегда двадцать пять. А сколько тридцатилетних, в которых жизненной силы едва на семьдесят? Скучные, брюзжащие, потухшие. Лидия Львовна, как мне кажется, была счастлива лет в тридцать пять – сорок, в том чудном возрасте, когда женщина еще прекрасна, но уже мудра, еще ищет кого-то, но уже может жить одна.
Случилось так, что мне однажды не повезло (точнее, повезло) и я имел счастье общаться с Лидией Львовной в совершенно неожиданных обстоятельствах.
А начиналось все весьма прозаично. Я был отставлен своей пассией, пребывал в тоске и лечился загулом. Из всего инструментария, необходимого для этого, постоянно у меня имелось только желание. Однако иногда мне удавалось так впиться в какую-нибудь сокурсницу или подругу сокурсницы, что появлялся повод попросить у Сени ключи от бабушкиных апартаментов. По проверенной информации, Лидия Львовна должна была уехать на дачу. С ключами в кармане и похотью в голове я пригласил девушку якобы в кино. Встретились мы часа за два до сеанса, и мой коварный план был таков: сказать, что бабушка просила зайти проверить, выключила ли она утюг, предложить чаю, а потом неожиданно напасть. С девушкой мы один раз страстно целовались в подъезде, и, судя по реакции на мои уже тогда распустившиеся руки, шансы на победу были велики.
Знакомить подругу со своими родственниками я не собирался, и поэтому представить апартаменты Лидии Львовны квартирой моей собственной бабушки не казалось мне такой уж проблемой. Фотографию Семена я планировал убрать заранее, но, естественно, опоздал и поэтому придумал историю о неслыханной любви бабули к моему другу, совместных каникулах и до слез трогательной карточке, которую я сам сделал, и поэтому меня на ней нет. Селфи тогда не существовало.
Все шло по плану. Подруга так распереживалась насчет утюга, что я еле успевал бежать за ней. Мне вот интересно, если нас создали по образу и подобию, значит, Бог тоже когда-то был молод и вот так бежал по небу… В общем, лестница была взята штурмом с остановками на поцелуи. Конечно, эти юношеские страхи (а вдруг не согласится) заставляют нас так торопиться, что иногда именно спешка все и разрушает. С губами в губах я стал дрожащими руками пытаться запихать ключ в замочную скважину. Ключ не запихивался. «Хорошее начало» – всплыл в памяти классический каламбур.
– Дай я сама! – Моя любимая женская фраза. Зацелованная девушка нежно вставила ключ, повернула, и… дом взорвался. Точнее, взорвался весь мир.
– Кто там? – спросила Лидия Львовна.
– Это Саша, – ответил из космоса совершенно чужой мне голос.
После этого дверь открылась. Не знаю, что случилось в моих мозгах, но экспромт я выдал занятный:
– Бабуль, привет, а мы зашли проверить утюг, как ты просила.
До сих пор не могу понять, как у меня хватило наглости на такой ход. Знаете, у интеллигенции есть прекрасное понятие «неудобно перед…». Объяснить его другой касте невозможно. Речь не о грубости или хамстве в чей-то адрес и даже не об ущемлении интересов. Это какое-то странное переживание, что подумает или почувствует другой человек, если ты сотворишь нечто, что, как тебе кажется, не соответствует его представлениям о мировой гармонии. Очень часто те, перед кем нам неудобно, искренне удивились бы, узнай они о наших метаниях.
Мне было крайне неудобно перед юной подружкой за то, что я привел ее в чужой дом с очевидной целью. И это чувство победило «неудобство» перед Лидией Львовной.
Думала она ровно секунду. Улыбнувшись уголками глаз, «дама» вступила в игру:
– Спасибо, но, видишь ли, я на дачу не поехала – чувствую себя не очень хорошо, проходите, чаю выпьете.
– Знакомьтесь, это… – Со страху я забыл имя девушки. То есть совсем. Такое до сих пор иногда со мной происходит. Я могу неожиданно забыть имя достаточно близкого мне человека. Это ужасно, но именно тогда я придумал выход из столь затруднительного положения.
Я неожиданно полез в карман за телефоном (тогда только появились Эриксоны небольшого размера), сделав вид, что мне позвонили.
– Извините, я отвечу, – и, изображая разговор по телефону, стал внимательно слушать, как моя девушка представляется «моей бабушке»:
– Катя.
– Лидия Львовна. Проходите, пожалуйста.
Я тут же закончил псевдоразговор, и мы прошли на кухню. Я бы даже сказал кухоньку, тесную и неудобную, с окном, выходящим на стену противоположного дома, но это была, пожалуй, лучшая кухня в Петербурге. У многих вся жизнь похожа на такую кухню, несмотря на наличие пентхаусов и вилл.
– Катя, чай будете?
Лидия Львовна учила ко всем обращаться на «вы», особенно к младшим и к обслуживающему персоналу. Помню ее лекцию:
– Когда-нибудь у тебя будет водитель. Так вот, всегда, я повторяю ВСЕГДА, будь с ним на «вы», даже если он твой ровесник и работает у тебя десять лет. «Вы» – это броня, за которой можно спрятаться от жлобства и хамства.
Лидия Львовна достала чашки, поставила их на блюдца, также достала молочник, заварной чайник, серебряные ложки, положила малиновое варенье в хрустальную вазочку. Так Лидия Львовна пила чай всегда. В этом не было надуманности или вычурности. Для нее это было так же естественно, как говорить «здравствуйте», а не «здрасте», не ходить по дому в халате и посещать врачей, имея при себе небольшой презент.
Катины глаза приняли форму блюдец. Она тут же пошла мыть руки.
– Э-э-эх, Сашка, ты даже имени ее не помнишь… – Лидия Львовна тепло и с какой-то печалью посмотрела на меня.
– Спасибо вам большое… простите, я не знал, что делать.
– Не переживай, я понимаю, ты же воспитанный мальчик, неудобно перед девушкой, она еще молоденькая, должна соблюдать приличия и по чужим квартирам не ходить.
– Имя я случайно забыл, честное слово.
– А что с Ксеней?
Как я уже сказал, я недавно расстался со своей девушкой. Мы встречались несколько лет и часто бывали в гостях, в том числе у Лидии Львовны.
– Ну, если честно, она меня бросила.
– Жаль, хорошая девушка, хотя я понимала, что все этим кончится.
– Почему? – Ксеню я любил и разрыв переживал достаточно тяжело.
– Понимаешь, ей не очень важны хорошие и даже уникальные качества, составляющие основу твоей личности, а принимать твои недостатки, которые являются обратной стороной этих качеств, – она не готова.
Честно скажу, я тогда не понял, о чем она говорит, и потом еще долго пытался изменить в людях какие-то черты характера, не сознавая, что именно они являются неотъемлемым приданым к восхищавшим меня добродетелям.
Вдруг по лицу Лидии Львовны пробежала тревога:
– Сашенька, ты только с Сеней продолжай дружить, он хороший парень, добрый, но нет в нем ярости, а она должна быть у мужчины, хотя бы иногда. Я очень за него волнуюсь. Присмотришь за ним? У тебя все в жизни получится, а у него нет, пусть хоть друзья достойные рядом будут. Обещаешь?
Я впервые видел какую-то беспомощность во взгляде этой сильнейшей из всех знакомых мне женщин. Самая большая плата за счастье любить кого-то – это неизбежная боль от бессилия помочь. Рано или поздно это обязательно случается.
Катя вернулась из ванной комнаты, мы выпили крепко заваренного чая, поговорили о чем-то и ушли.
Через неделю Лидия Львовна умерла во сне.
Сеня так и не успел к ней заехать, потому что мы опять куда-то умотали на выходные.
Месяца через два мы поехали с ним в Москву. «Красная стрела», купе, целое приключение для двух оболтусов. В нашу келью заглянул буфетчик, и я попросил к водке, припасенной заранее, томатного сока. Открыл, налил полный стакан и взглянул на Сеню. Он смотрел на мой сок и плакал. Ну, точнее, слезы остановились прямо на краю глаз и вот-вот должны были «прорвать плотину».
– Сенька, что случилось?
– Бабушка. Она всегда просила покупать ей томатный сок.
Сеня отвернулся, потому что мальчики не плачут при мальчиках.
Через несколько минут, когда он вновь посмотрел на меня, это уже был другой Сеня. Совсем другой. Старее и старше. Светлый, но уже не такой яркий. Его лицо было похоже на песок, который только что окатила волна. Бабушка ушла, и он, наконец, в это поверил, как и в то, что больше никто и никогда не будет любить его так.
Тогда я понял, что, когда умирает близкий человек, мы в одну секунду испытываем боль, равную всему теплу, какое получили от него за бесчисленные мгновения жизни рядом. Некие космические весы выравниваются. И Бог, и физики спокойны.
Александр Миронов. Маркелыч
Сегодня день рождения. Выпал аккурат на субботний день.
Вера Васильевна грустно улыбнулась. Теперь ее это событие не волновало, как раньше. Стало будничным и даже как будто бы лишним. Умер этот день вместе с Сергеем Маркеловичем три месяца назад.
Дети, конечно, гоношатся, подарки, видимо, хотят какие-то приготовить. А какие сейчас подарки? Какие подарки… Тут жить не хочется.
Еще вчера Вера Васильевна предупредила старшего сына Маркела – никаких дней рождений! И чтобы передал всем.
Сына назвали Маркелом в честь деда. Традиция у них такая – детей называть именами их предков.
Среднего назвали Сережкой в честь самого отца – Сергея.
Дочерей: Еленой и Анной – в честь матерей Веры Васильевны и Сергея Маркеловича.
Итог их совместной жизни: 44 года и четверо детей. И какой жизни!..
Вера Васильевна покачала головой из стороны в сторону. Она сидела за столом на кухне, за остывшим чаем.
Вот при Сергее Маркеловиче – это были дни рождения, были праздники. Душа им радовалась, и руки знали, что делать.
И в последние годы, даже при болезни, Сергей организовывал их сам. И как символ – букет цветов! А на прошлый день рождения – едва мог ходить – все равно принес букет. Обычно они вместе ходили на непродолжительные прогулки, а тут отвлеклась на два часа – Анюта попросила приехать и посидеть с внучкой. У Ани сессия, и надо было сдавать курсовые.
Когда вернулась домой от дочери – на столе в вазе стоял букет!
– Сережа, ты зачем вставал? – изумилась она.
А он улыбнулся:
– Ничего. Я на такси.
Традиция дарить цветы привилась не сразу. С того дня, как она родила Маркушу. Потом – Сережу. Далее – девочек. То есть – на каждое рождение ребенка. И потом, продолжая традицию, стал дарить цветы на каждый ее день рождения.
Вера Васильевна ушла в воспоминания. Ей представлялся муж. У Сергея был хороший голос, и он всякий раз за столом или наедине с ней напевал: «Не могу я тебе в день рождения // дорогие подарки дарить. // Но зато в эти ночи весенние (хотя ее день рождения в декабре) // я могу о любви говорить».
И далее добавлял от себя:
– А еще я хочу в этот день обязательно, даже в холод цветы подарить.
Здесь его импровизации были разными. Но в любом случае – радостными, сердечными. А теперь…
И сегодня, чем ближе подходило время к вечеру, тем томительнее становилось на душе. Это первое застолье без него. Без его цветов. Лишь в памяти слышатся слова, мелодия его песни, которые вытапливают на глаза слезы.
Но Вера Васильевна знала, хочет она того или нет, а к шестнадцати часам дети все равно соберутся. И ее поздравить, и отца помянуть. Какой же это теперь праздник без поминания самого близкого им человека. Привезут и внуков. Надо для них что-то вкусненькое приготовить. И хорошо бы встретить их не зареванной, не с мокрыми глазами.
Вера Васильевна старалась постоянно чем-то отвлекаться, но стоило остановиться, присесть – перед глазами представал Сергей Маркелович. Его улыбка, с которой он дарит ей цветы, и песенка… Из груди невольно вырывался стон, и Вера Васильевна прятала лицо в платок, который теперь всегда сопровождал хозяйку.
Эх, Маркелыч, Маркелыч… что же ты так… Ведь обещался вместе, а ушел один… Как без тебя тоскливо…
Первыми пришли Маркел с семей. Принесли торт, шампанское, букетик из трех цветочков. А внуки свои подарочки – рисунки-раскраски. Вера Васильевна расцеловала их. В квартире тишина и тоска постепенно перетекли в гомон, движение, детский смех. А с приходом остальных детей и внуков унынию, грустным воспоминания не осталось и места. Они уползли в потаенные уголки души. Однокомнатная квартира стала напоминать растревоженный улей, от шума которого становилось легче на душе.
Свою четырехкомнатную квартиру, полученную еще в золотое время застоя, они разменяли на однокомнатную – Сергей Маркелович предложил. И доплату от той квартиры поделили на всех детей. Это помогло детям приобрести каждому свое жилье. Сейчас этот шаг Вера Васильевна одобряла и часто мысленно благодарила мужа за его заботу о детях. Он говорил:
– Детям мешать не надо. У них теперь своя жизнь. А помогать надо.
К шестнадцати часам наконец-то все угомонились, расселись за столом. Маркел разлил шампанское. Поднялся и начал произносить тост:
– Мама, печально этот день твоего рождения проходит, – вздохнул, – без папы…
От его слов стало грустно всем, а Вера Васильевна приложила к лицу платочек, всхлипнула.
А сын продолжил:
– Но давайте все же вначале эти бокалы поднимем за тебя, мама. А потом – за папу…
За столом зазвучал звон бокалов. А в прихожей – дверной звонок, напоминающий трель соловья.
Гости переглянулись. А Маркел спросил:
– Мама, ты кого-то еще ждешь?
Вера Васильевна пожала плечами: нет…
Сын пошел в прихожую, и оттуда послышался щелчок замка.
Перед дверью стоял молодой человек. В одной руке он держал большой букет цветов, в другой – розовую папку.
– Здравствуйте! – поздоровался пришедший. Маркел кивнул. – Здесь проживает Вера Васильевна Вдовина?
– Да, – ответил Маркел, недоуменно посматривая на незнакомца и на букет.
– Она дома?
– Да.
– Тогда разрешите войти?
Маркел посторонился, и молодой человек шагнул через порог.
– Здравствуйте! – торжественно сказал гость, войдя в комнату.
– Здравствуйте… – вразнобой ответили ему сидящие за столом.
Молодой человек цепким взглядом выявил виновницу торжества и приступил к делу:
– Уважаемая Вера Васильевна, разрешите от лица нашей фирмы и от себя лично поздравить вас с замечательным событием – с вашим днем рождения! Пожелать вам счастья, здоровья, любви близких и друзей. И от имени Сергея Маркеловича Вдовина вручить вам этот букет.
Молодой человек шагнул к середине стола, где сидела Вера Васильевна, и протянул ей цветы.
Растерявшаяся именинница приподнялась. Но, чувствуя, что ноги не выдерживают ее вдруг потяжелевшее тело, оперлась о стол одной рукой, другой, подрагивающей, приняла букет.
– И вот, – положив на стол папочку, раскрыл ее и, выдернув из зажима шариковую ручку, протянул ее имениннице: – Пожалуйста, распишитесь.
Вера Васильевна приняла ручку и беспомощно, полными слез глазами, посмотрела на детей. Ее немую просьбу поняли, и сидевший рядом с ней Сергей спросил гостя:
– Мне можно?
– Пожалуйста. Если именинница не возражает, – улыбнулся тот.
Возражений не последовало, и квитанция была подписана.
Тем временем Вера Васильевна снова промокнула с глаз слезы и увидела в середине букета записку. Достала ее дрожащими пальцами. «Верочка, я тебя поздравляю с днем рождения! Жаль, что этот последний букет я не смог подарить сам», – прочитала она негромко. Но в возникшей тишине ее слова расслышали.
– Спасибо, мой дорогой… – так же тихо сказала она и сквозь слезы улыбнулась. – Как же ты смог?..
Несколько секунд все зачарованно молчали.
Первой заговорила Лена:
– Папа, браво! – и всплеснула ладонями.
Ее поддержала Аня, следом невестки. Мужчины, за ними и женщины поднялись.
Старшая внучка, Верочка, сбегала на кухню и принесла вазу под цветы. Освободив место на столе, ее поставили посередине.
Вскоре над букетом зазвенели бокалы.
– Мама, мы тебя поздравляем вместе с папой!
Ила Опалова. Мужчины моей свекрови
Свекровь, которую я зову уважительно Любовью Михайловной, восклицает, распахивая дверь:
– Ну, красавица моя, заходи!
Она стоит передо мной в трусах, в выцветшей, вытянутой футболке. Ее голые ноги, бугристо полные, вызывают в памяти рубенсовскую аллегорию Земли. Такая же полнокровная, пышнотелая, гордая и красивая своей уверенностью в себе.
Без тени смущения она говорит:
– Не обращай внимания на мой замызганный вид. Мне жарко. Я недавно с Мишенькой из сада приехала, рассаду там посадили.
Ей шестьдесят, и все свои комплексы она уже пережила. Миша – ее бойфренд, муж ее умершей подруги Люськи, некрасивый, ростом ниже Любови Михайловны, но она совершенно довольна их союзом.
– Какая же, оказывается, все-таки Люська счастливая была! – делилась со мной свекровь в первые недели ее начавшегося романа с Мишенькой. – Ведь он настоящее золото! Все сделает, и в саду поможет, и по дому, и на машине меня возит. Не красавец только, да не это главное… Мой Костя был вылитый Ален Делон, да и Георгий был хорош… И что? Только детей от них и заимела: Сереженьку да Сашеньку. А остальное все сама: и детей вырастила, и квартиру кооперативную купила, и в квартиру тоже… Хорошие люди, конечно, помогли, не без этого… А мужьям тоже спасибо… за детей.
Я прохожу в небольшую комнату. Свекровь все еще крепкими руками обхватывает мои плечи и крутит меня в стороны.
– Дай-ка я на тебя полюбуюсь! Хороша… Чисто кукла! А блузка-то у тебя какая нарядная! Новая?
– Новая, – улыбаюсь я.
С удовольствием подарила бы ей эту блузку, но понимаю, что свекровь на себя ее не натянет, и все-таки осторожно предлагаю:
– Может, примерите?..
– Да ты что, – смеется она, – я ее порву! Это ты у нас худышка, одни титьки торчат, уж не знаю, на чем они там держатся, на костях, что ли?
Я смущенно бормочу о том, что не такая уж я и худая…
Мне для нее ничего не жалко, свекровь – моя старшая подружка, и, как полагается настоящему другу, она всегда на моей стороне, хотя мои приятельницы, которых я знаю со школы, твердят:
– Наивная ты! Разве свекровь может добра желать? Это ж история из разряда сказок о дружбе волка с овечкой! Она к твоей квартире, зарплате и прочему благополучию хорошо относится, а не к тебе. Ее Сереженьке у тебя, как в теплом гнездышке, сладко. А так, представь, вернулся бы он к мамочке в «хрущевку»-однушку! Как ей тебя не любить?
Это звучит убедительно, но я оптимистично возражаю:
– Не все в этом мире строится на расчете! И Сережа тоже неплохо зарабатывает…
– Ну рассказывай, как там Сереженька, как дети? – спрашивает Любовь Михайловна, комфортно устраиваясь в кресле с рвущейся и выцветшей от времени обивкой.
Отечными пальцами в паутинках линий, в которые въелась садовая земля, свекровь достает из покрытой целлофаном пачки тонкую сигарету и вкусно закуривает, слегка откинув кудрявую голову и полуприкрыв темные глаза. Ее лицо, только что открытое и ясное, меняется: в нем появляется загадочность и отстраненность, словно с ароматным дымом изнутри поднимается неведомая тайна. Так бывает с водной поверхностью: смотришь, все гладко, каждый камешек внизу виден, но вдруг налетает ветер, и упругая рябь сжимает воду мелкой сетью, а внизу клубится песочная муть, и уже не знаешь, что там на глубине: прекрасная ли Атлантида или притаилось лохнесское чудовище.
На полу комнаты лежит вытершийся ковер, под потолком висит люстра с пластмассовыми подвесками, имитирующими хрусталь, полированная стенка демонстрирует фарфор советских времен и толстые книги Дюма. На подоконнике толпятся горшочки с рассадой, запах которой мешается с сигаретным дымом.
Я думаю, что Любови Михайловне очень идет курить, она устало по-кошачьи грациозна, и ее сын, мой любимый Сережа, удивительно на нее похож.
Сергей у меня второй муж, дети же мои от первого брака, но свекровь всегда ими интересуется и обычно напихивает мне в сумку всякие разносолы, твердя: «Возьми, это детям. А вот еще и компот, а это малиновое варенье, не дай бог, кто из ребятишек заболеет».
– Ну что, эта коза не звонит больше? – неожиданно спрашивает свекровь, вскидывая на меня глаза, и довольно прищуривается.
– Татьяна, что ли? – спрашиваю я, вспомнив о недавней напасти.
А напасть эта – следующее: к Сереже привязалась его сотрудница настолько, что стала звонить домой. Больше всего меня выводило из равновесия то, что ей всего двадцать три года против моих тридцати восьми. После того как Татьяна позвонила ночью и нагло попросила передать, что «ждет Сережу в кафе „Озирис“, („он знает, где“, – добавила она)», со мной случилась истерика. На следующий день подруги сочувственно на меня смотрели и загробными голосами вещали: «Против нового поколения не попрешь! Наглые, как акулы… А что? Серега – хороший парень, за него можно драться…» Свекровь же покачала головой и рассудительно сказала: «Ну подумай сама, зачем Сереженьке эта зеленая курица?»
И сейчас на ее вопрос о Татьяне я осторожно отвечаю:
– Да уж недели две ее не слышу…
– И не услышишь. – Ее все еще полные губы довольно морщатся. – Ведь до чего дошла эта нахалка: мне позвонила! Якобы ей срочно нужен Сергей, а она его найти не может… Я ее таким матом обложила! – Свекровь мастер выстраивать цепи крепких слов. – Сказала, что у Сережи жена и двое детей, и он никогда их не бросит! И еще пригрозила, что приду на работу и так ее при всех отхарактеризую, что она улетит в свою деревню, забыв трусы и документы. Она же из деревни, я все узнала. Городской решила стать!
Свекровь гасит очередной окурок в стеклянной пепельнице и поднимается.
– А давай-ка я тебя покормлю! Ты ж голодная, по глазам видно. Ко мне тут в гости приходил Илья Николаевич, коньячок принес, семгу. Мы с тобой сейчас их и прикончим, чтобы Мишенька не увидел. Я ему про Илью Николаевича ничего не говорю, чтобы не ревновал… Пойдем на кухню.
Илья Николаевич – ее старый бойфренд. У него семья и дети, и Любовь Михайловна не настаивала, чтобы он их оставил. «Зачем мне это надо? – пожимала плечами она, делясь со мною этой историей. – Мне и так хорошо было». Их отношения длились около десяти лет. А сейчас он нездоров. «Не до любви ему, – говорит свекровь. – Но в гости захаживает поговорить, на меня посмотреть».
Кухонька у свекрови крохотная, на подоконнике батарея банок. На маленьком корявом столике появляется коньяк, масляно лоснящаяся розовая семга с кружками лимона, биточки с золотистым луком.
– А коньяк хороший, – оцениваю я, – армянский, пять звезд.
– Еще бы! – удовлетворенно отвечает свекровь. – Илья Николаевич плохое не принесет! И ни разу с пустыми руками он не приходил! А уж как мы с ним в ресторанах отдыхали!
Я спохватываюсь и достаю из пакета купленный мною для свекрови виноград и дорогие конфеты. Я тоже не прихожу к ней с пустыми руками.
– В Америку я еду, в командировку, – сообщаю я и не знаю, чего больше в моем голосе: радости или тревоги.
– Ух ты, – искренно удивляется свекровь. – Далеко-то как! Я дальше Ленинграда, сейчас Питера, никуда не ездила. Зато ту поездку мне не забыть…
Она, почему-то опечалившись, разливает душистый коньяк по маленьким рюмкам.
– Был у меня любимый мужчина, – говорит она, – Витюша.
– Это тот полковник? – вспоминаю я одну из ее сердечных историй.
– Нет, с полковником было не то, – энергично мотает она головой. – Это другой… Почему мы с Витюшей расстались, до сих пор не знаю. Наверное, потому, что любили друг друга очень. Когда сильно любишь, тогда любовь ломаешь… в целях самосохранения… Ревность голову мутит и уж порой так тебя скручивает, что жизни не рад. От сильной страсти, знаешь ли, легко свихнуться. Поссорились мы, и я выскочила замуж за Георгия, от которого у меня младшенький Сашенька. А Витюша… он женился на соседке Ритке. Мы с ним друзьями стали. У меня со всеми моими мужчинами нормальные отношения. Некоторые люди расстанутся и злостью исходят. У меня не так. Встретила я как-то Витюшу на улице, разговорились о том о сем, ремонт, говорю, надо сделать, а я краску не могу купить. Дефицит был… Через два дня он в дверь звонит.
«Вот, – подал мне банку, – тебе краска».
«Ой, спасибо! – Я чмокнула его в небритую щеку, и вдруг тяжело стало на душе, и я спросила: – Как ты вообще?» «Да что-то сердце побаливает, – пожаловался он. – Ритка уговаривает в больницу лечь. А ты… как?..»
«А я в Ленинград еду», – сказала я ему, а зачем, куда, объяснять не стала, да он и не спросил.
И вот сижу я в субботу в ленинградской квартире, за окном дождь, я штопаю колготки и вдруг слышу знакомый голос: «Любаня!..» – Никто меня, кроме Витюши, так не называл!
Я подскакиваю к двери, а сама удивляюсь: откуда он узнал, где я? Смотрю в глазок – никого. Глянула на часы: два часа, а здесь у нас, в Челябинске, значит, пять было. Я опять за работу. И вновь его голос: «Любаня!» Да что ж такое, вот шутник! Распахнула я дверь – ни души. Села на диван, и уже от окна идет Витюшин зов. А квартира на четвертом этаже, но я все равно выглянула – только дождь за окном волнами ходил.
На третий день уезжала я из Ленинграда, и вот эту дорогу вовек не забуду: заливалась слезами до самого Челябинска. Понимала, что причины нет: еду домой к мужу, детям, здоровая, сильная. А слезы лились неудержимо… сколько из меня тогда воды вышло! Люди смотрели на меня как на полоумную, и я быстро объяснение придумала, стала говорить, что зуб болит…
Вышла из вагона, меня Георгий на платформе встретил.
«Ты что такая измученная?» – удивился он.
А я сразу с вопросом:
«Как дети?»
«В порядке», – ответил.
«Ничего не случилось?» – продолжала выпытывать я.
«Ничего… Да, тут твой Витюша умер, в субботу…»
«Во сколько?» – прошептала я.
«Ритка говорит, в пять. При ней умирал. Похоронили уже…»
– Вот и оказалось, что причина для слез была. И как только сердце услышало? – заканчивает рассказ Любовь Михайловна, глаза ее влажно блеснули, но через мгновение я вижу, что мне это показалось.
Она поднимает рюмочку и предлагает:
– Давай за мужчин…
Махом, как водку, опрокидывает дорогой коньяк, чуть поморщившись, заедает тонким ломтиком лимона и крупными пальцами, без вилки, не по-ресторанному, подхватывает кусочек семги, не спеша, отправляя его рот. Прижав к губам салфетку, говорит:
– Объедение! – и добавляет: – Ты ешь, ешь, угощайся. Биточки вот попробуй… Ни за что не угадаешь, из чего они! Ладно, не буду тебя томить: из геркулеса.
Биточки очень вкусные, но я уже этому не удивляюсь. Помню, на мой вопрос, как это она из ерунды умудряется так мастерски готовить, свекровь мне ответила: «Жизнь заставила. В нашей стране, чтобы поднять детей, разве что из топора не попробуешь варить…»
Сумерки синим дымом начинают густеть, красивые глаза свекрови кажутся черными.
Я размышляю о том, как мне повезло с этой женщиной: прожив сложную жизнь, она помнит своих мужчин. И знает, что не святая. И потому у нас прекрасные отношения.
Марк Дульгер. Вершина конуса
Сегодня шестое декабря – мой день рождения. Я не буду его отмечать, как не делал этого последние двадцать восемь лет. Каждый год в этот день я покупаю восемнадцать белых роз и иду на кладбище.
Сегодня суббота, поэтому после кладбища пошел в спортивный центр, где по выходным проплываю в бассейне свой километр, иду в парилку, потом сижу с книжкой в зимнем саду, что рядом с бассейном.
Сюда я хожу уже лет десять. Состав людей, приобретающих абонемент в наш центр, из года в год остается более или менее постоянным. Большинство принадлежит к так называемому среднему классу. Зимний сад здесь любят все. После физических нагрузок кто-то приходит сюда с шахматами или книжкой, как я, кто-то расслабиться с бутылочкой пива, иные просто посидеть, потрепаться.
Однако сегодня мне хотелось уединиться, и не было настроения общаться ни с кем, поэтому я забрался в самый дальний угол сада. Тем более что в книжке, что купил накануне и принес с собой, ожидал получить ответ на вопрос, который задавал себе не раз за прошедшие годы. В ней была статья одного современного философа по фамилии Ливрага. Статья о судьбе, о предопределенности и свободе выбора человека. Может ли человек изменить роковой ход вещей или все предопределено свыше? Неужели цепь мелких событий, ведущих к трагедии, неизбежна? Можно ли почувствовать надвигающуюся беду и выдернуть из зловещей цепи хотя бы одно звено, тем самым разорвав ее?
В саду было тихо, тепло и уютно. Я раскрыл книгу, но вместо чтения ушел мыслями в прошлое. Вновь со мной была она, моя Рита.
…Рита перешла в нашу школу в середине девятого класса. Я влюбился в нее в тот самый момент, когда впервые ее увидел. Как, впрочем, и добрая половина наших парней. Рита долго держалась независимо и ровно со всеми ребятами. И каждый из нас не терял надежды.
До сих пор не знаю почему, но Рита выбрала меня. Это было неожиданное, невероятное счастье! Я благодарил судьбу! Мне казалось, что совсем неслучайно мы оба родились в один и тот же день, шестого декабря. Потом выяснилось, что к тому же оба мы появились на этом свете утром, но я на час раньше, а значит, я был хоть и на час, но старше, как, представлялось мне, и положено быть мужчине. И еще у нас было общее увлечение – филателия. Довольно редкое хобби для девушек. Более того, выяснилось, что мы оба коллекционируем марки с изображением животных… Это увлечение окажется одним из звеньев цепи совпадений, предшествующих трагедии.
Наш роман начался в августе 1985-го, когда после окончания девятого класса мы с одноклассниками поехали на экскурсию в Ленинград. Еще месяца за два до поездки по некоторым незначительным признакам: взглядам, обращенным в мою сторону, смущенным и одновременно радостным улыбкам при моем появлении – мне стало казаться, что Рита выделяет меня из толпы своих поклонников. Но я сомневался, что истолковываю ее поведение правильно, и не решался проявить инициативу.
Все определилось в ленинградском театре на балете «Жизель», на который мы пошли всей нашей туристической группой. Судьба – и я склонен утверждать, что именно судьба, – повелела так, чтоб наши с ней кресла оказались рядом. Хвала общим подлокотникам смежных кресел в том театре! После того как моя рука первой заняла этот общий подлокотник, я почувствовал, как рука Риты мягко опустилась на мою. Будто парализованный, я застыл. Тонкие пальцы ее руки проскользнули под мою ладонь. В ответ я крепко сжал их и медленно повернул голову в сторону Риты. Она неотрывно смотрела на меня. Слова были не нужны, сам ее взгляд, ждущий и притягивающий, был признанием в любви…
Воспоминания мои вдруг прервались: показалось, что в саду рядом со мной кто-то есть. Я приоткрыл глаза, осмотрелся. Никого. Ну и хорошо. Ужасно не хотелось выныривать из воспоминаний, и я вновь погрузился в прошлое.
На этот раз я вернулся в лето 1986-го. Мы вдвоем мчались в моторной лодке по реке. Рита сидела впереди, смеялась и радовалась всему, что видела вокруг: желто-зеленым берегам, речным чайкам, искрящимся на солнце брызгам воды… На реке был остров, который в народе называли Змеиным. На нем и правда обитало много змей, в основном ужи, хотя попадались и гадюки. Их наличие отпугивало от острова многих желающих организовать там пикник или поставить на ночь палатки. Даже рыбаки предпочитали искать удачу в другом месте. Не бояться змей меня научил мой дядька, который брал меня с собой на рыбалку с пятого класса. И именно на Змеиный остров. Он считал, что здесь самый лучший клев. Принцип поведения со змеями, объяснял мне дядька, – мирное сосуществование. Если не трогать змею, не угрожать ей, она никогда не нападет. Надо делать вид, что она тебе безразлична. Ну и конечно не наступить на нее нечаянно.
Рита была смелой и доверчивой девушкой, приняла на веру мою «змеиную» науку и перестала бояться змей. В то лето Змеиный остров был любимым местом нашего уединения. На острове был построенный нами шалаш. Мы называли его «наш первый дом» и благоустраивали как могли. Даже в дождь в шалаше было сухо и уютно. В один из летних дней внезапная гроза и ливень застали нас на берегу реки, и мы ринулись в спасительный шалаш. Оба промокли до нитки. Раздевались молча, дрожа сначала от холода, а потом уже от возбуждения и внезапно возникшего желания обняться, стать одним целым, одним телом… Там, в шалаше, в тот самый день Рита сказала:
– Ты будешь единственным мужчиной в моей жизни.
Произнесла негромко, без всякого пафоса, как бы про себя, и прозвучало это не как клятва, а как констатация факта. Я молча обнял ее…
Безусловно, то лето было самым счастливым в моей жизни, а тот день самым памятным.
Мы были вместе год и четыре месяца, и в это чудесное время моя жизнь была наполнена Ритой. Днем мы не расставались. В десятом классе пересели за одну парту, вместе готовили уроки, ходили в кино, сидели в парке, на углу которого стоял Ритин дом. В 86-м окончили школу и поступили в институты, я – в политехнический, Рита – в медицинский. Но и тогда разлучались только на время занятий в институте, а готовились к ним все равно вместе: или у Риты, или у меня. Излишне говорить, что на всяких мероприятиях и вечеринках мы тоже появлялись вместе. А еще вечерами любили бродить по городу и разговаривать. Болтали обо всем. Я даже удивлялся, что всегда находилась какая-то тема. С тех пор я уверен, что настоящая любовь – это когда ты говоришь и слушаешь любимую, делишься с ней всем-всем, главным и второстепенным, и мнение любимой для тебя самое важное.
Я даже не ожидал, что окажусь таким нежным и чутким влюбленным! У нас была настоящая, всепоглощающая, взаимная любовь. Рита могла быть сильной и слабой, решительной и нежной, порывистой и взвешенной. И каждый раз была такой, какой должна быть в этот момент Женщина. Этот дар был у нее уже в юности. Я гордился ею. Это особенное чувство, когда ты гордишься своей женщиной. Далеко не каждому мужчине в жизни дано испытать его…
Наступил наш день рождения. Ровно двадцать восемь лет назад, шестого декабря 1986 года. Тогда, как и сегодня, была суббота. Отмечать должны были у Риты. Гости были приглашены на семь вечера, а я собирался прийти в шесть, чтоб помочь с подготовкой. Я приготовил два подарка: во-первых, чудесный торт, на котором тонкой струйкой горячего шоколада было выведено «РИТА» и к которому прилагались восемнадцать маленьких свечек, а во-вторых – редкий набор из пяти почтовых марок Бельгийского Конго 1939 года с изображением африканских животных. Этот набор я давно заприметил в коллекции отца моего друга Мишки Крылова. Тот был филателистом с большим стажем, а его коллекция была одной из самых богатых в городе. Я несколько раз предлагал старшему Крылову поменяться или купить у него африканский набор, но тот не соглашался. Тогда я решил давить через Мишку, подговорив его упирать на то, что у меня, мол, день рождения, и Мишка хочет угодить мне с подарком. Утром Мишка сообщил, что папа сдался, и я смогу получить желанный набор. Договорились встретиться в красном уголке в половине шестого.
Красный уголок существовал в нашем дворе столько, сколько я себя помню. Организовало его домоуправление совместно со школой, это было полуподвальное помещение с тремя большими комнатами и санузлом.
Зима в тот год была ранняя, первый снег выпал уже неделю назад. С тех пор то теплело, то холодало, в результате на дорогах и пешеходных тропках появился лед, который городские службы не везде успевали посыпать песком. Хронометраж того трагического вечера я восстановил полностью уже потом, проживая вновь и вновь каждую минуту. Ровно в половине шестого с коробкой торта в руке я вышел из своего подъезда, осторожно проковылял в темноте по двору и через минуту появился в красном уголке. Мишка с Толяном сидели у компьютера.
Я подождал, пока в 17:35 компьютер издал несколько бравурных звуков, довольный Мишка отвалился от стола, полез во внутренний карман пиджака и извлек заветный набор марок, вложенный в полиэтиленовый пакетик.
– Это тебе подарок от нас с Толяном, – сказал Мишка. – Только я догадываюсь, что ты передаришь его Рите, верно?
– Ну, Миш…. Ты же знаешь, что у нас с Ритой теперь все общее, и коллекция тоже, – слукавил я, как мне казалось, лишь ненамного опережая события.
В 17:40 я вышел из красного уголка и направился к Рите. Идти предстояло через парк, затем пересечь дорогу и подняться на третий этаж. В обычное время такой путь занял бы десять минут. Но в тот вечер из-за боязни поскользнуться в темноте и грохнуть о землю коробку с тортом, я шел медленней. Да и спешить было некуда, мы же договорились, что я приду в шесть.
До конца парка оставалось метров пятьдесят, когда впереди, со стороны дороги, я услышал резкий звук тормозов и последовавший за ним глухой удар. Еще не видя, что произошло, я почувствовал, как зашлось сердце, и рванулся вперед. «Жигули» с распахнутой настежь дверью водителя стояли, развернувшись поперек дороги. Подлетая к месту трагедии, я краем глаза заметил фигуру какого-то юнца, убегавшего в темноту парка. Потом оказалось, что машина была угнана, а угонщика-убийцу так и не нашли.
Рита лежала навзничь, с нелепо подвернутой под туловище ногой. Под распахнутой шубкой было домашнее платье. Глаза были открыты и безжизненны… В протоколе происшествия было зафиксировано время наезда: 17:50.
Дальнейшие события вечера я помню плохо. Смутно помню сирену скорой помощи, помню как меня била непроходящая нервная дрожь, потом мне наливали водку, потом долгое тяжелое забытье, заменившее сон…
Хоронили Риту в мороз. От горя окаменела природа. Окаменело мое сердце. Я превратился в живой труп. Ходил по городу, бормоча что-то бессвязное и поминутно называя ее имя. Наконец поймал себя на том, что стою на берегу полузамерзшей реки, вперив взгляд в далекий Змеиный остров, и во весь голос зову Риту….
К жизни я возвращался медленно, все отчетливее ощущая свою вину в произошедшей трагедии: оказывается, Рита выбежала из дома в соседнюю кондитерскую купить торт к чаю! Ведь я нес ей торт! Ну почему не сказал ей, что подарю именно торт?! И, приди я с тортом на две минуты раньше, Рита бы никуда не пошла… Почему я не забрал марки утром, сразу же, как только позвонил Крылов? Тогда бы я сразу пошел к Рите, не заходя в красный уголок. Какого дьявола я прилип к этому компьютеру в красном уголке? Видимо, именно дьявол выстроил эту зловещую цепь мелких, ничего не значащих событий, в результате которых не стало Риты.
Мой папа, добрый и умный человек, переживая мое горе, как свое, обнимал меня и повторял:
– Это судьба так назначила. Ты был бессилен что-либо сделать.
Я оказался однолюбом. Не женился и уже вряд ли это сделаю. Думал уехать из родного города, но держала Рита. Держит до сих пор. Ведь она здесь. Пусть на кладбище, но здесь, в этом городе. Сегодня утром я поздравил ее с днем рождения, положил у памятника цветы, и мы опять болтали. Кладбищенские работники уже давно привыкли, что у одной из могил часто сидит солидный, хорошо одетый мужчина и разговаривает сам с собой.
Я пролистал книгу, лежащую на коленях, дошел до статьи Ливраги и начал читать. Мое внимание привлек следующий тезис философа: «Чтобы понять то, что каждый человек имеет несколько „точек смерти“, мы можем представить нашу жизнь в виде конуса; мы входим в него и движемся по спирали снизу вверх. Первую „точку смерти“ мы минуем относительно легко, потом проходим через остальные; в них мы можем спастись, а можем умереть. Эти круги постепенно сужаются, пока мы не доходим до последней точки, которой уже не избежать». Последняя точка, как я понял, это вершина конуса жизни… Вершина, которой не избежать.
Елена Капитонова. Шарики
Любовь к родителям – штука непростая. У каждого, наверное, есть свои яркие воспоминания. Острые, царапающие, смешливые, иногда грустные. Но чаще всего такие, что другие люди скажут «ничего особенного», а тебе от них плакать хочется. Моя такая история – про Первомай.
В младшей школе у меня обычно было две первомайские демонстрации.
На первую я ходила вместе с классом. Все как полагается – плакаты, цветы (если к тому времени в нашей средней полосе успевало что-то зацвести) и радостные улыбки на лицах. В конце 80-х годов это мероприятие воспринималось уже как скучная «обязаловка». Полчаса постоял в колонне, потом прошел метров пятьсот быстрым шагом – и свободен. Зато занятий нет и от «домашки» назавтра откосить можно. Вроде был на демонстрации, нес портрет Ленина, после радовался со всеми и ничего не успел. Обычно прощали. Даже если знали, что последнее в школе изображение вождя революции потерялось еще в позапрошлом году.
Вторую демонстрацию я проводила с родителями, сотрудниками градообразующего предприятия. Там было гораздо интереснее. Особенно когда начинали раздавать шарики. Народ чуть ли не дрался за них, чтобы потом детям отнести.
Шарики были настоящие, летучие, по тем временам сильно редкие и нравились абсолютно всем. Дома они прибивались к потолку и шарились там несколько дней, после чего выдыхались и падали на пол сморщенными тряпочками. А если сразу на улице отпустить – моментально взмоют в небо. Можно долго наблюдать, как перевернутая красная капля превращается в темную точку, и под настроение кричать «Урррааа!». Моя мама всегда именно так и делала.
Но отпускать шарики можно только по окончании демонстрации. Тут главное было примотать это чудо покрепче к руке, чтобы не унесло, пока маршируешь строем по улицам. А как все закончится, предстояло еще отбиться от знакомых. У кого дети были помладше и из коляски пока не вылезли, так и норовили папу разжалобить, чтобы поделился. Папе ведь как начальнику «по блату» всегда целых два шарика доставалось. Один мне и один маме. Чтобы я не сильно плакала, когда она свое «Урррааа!» снова затеет. Я, правда, все равно плакала – потому что мама обычно одним шариком не ограничивалась. Так что дома у нас ничего к потолку не прибивалось и по нескольку дней там не шарилось.
Зато была другая радость: одноклассники часто видели меня с красным богатством в руках и сильно завидовали. Шарики, надутые гелием, в городе считались жутким дефицитом и впечатляли даже учеников старших классов. Это же совсем как в сказке – отпускаешь, и он сам вверх летит. Быстро, уверенно, красиво и так ярко…
В последние годы традиция первомайских демонстраций у нас в городе возродилась. Мой папа продолжает начальствовать на своем старом предприятии, вот только летучие шарики давно уже перестали считаться редкостью.
Каждый год я все так же прихожу на демонстрацию из своей самостоятельной, взрослой жизни. Ищу в колонне знакомую льняную с проседью голову и бессовестно канючу: «Па-ап, а ты можешь достать мне шарик?» Его глаза начинают светиться. А я… я могу пройти с ним в шеренге по тем же самым улицам, крепко накрутив веревочку на руку, а потом отправить свою красную каплю в полет с громким криком «Урррааа!». Кроме меня, делать это теперь некому.
Александра Сеченова. Эллочка
Эллочка прибыла в Шарль де Голль в половине восьмого утра. Денег на «комфортные» билеты у нее не было, так что спина ныла, живот урчал, а багаж был скуп и уныл для девушки восемнадцати лет.
В шумном зале прилета ее встретил (в чем она сомневалась до последнего) веселый бородатый Мишка. Мишке было почти тридцать, низкого росточка, весь рыжий, как медведь из сказок.
Он тут же приподнял ее за талию и даже закружил в объятиях на радость сердобольным французишкам.
Ее топ задрался пуще прежнего, оголяя края дешевенького бюстгальтера, купленного на «последние» в переходе со Щелковской. Эллочка потрясла болезненно худыми ножками, и Мишка тут же опустил ее на землю, а затем посмотрел так, будто не верил своему счастью.
На нее еще никто и никогда так не смотрел.
Ну, по машинам! Задористо и легко подхватил ее чемодан и так же легко, отмахиваясь от водителя, закинул в багажник такси.
Ой и видок у тебя, Элка, ну видок! Приедем – кормить буду! А дальше бесконечные перечисления: улитки с виноградом, фуа-гра с тостами, уточка с апельсинами и далее по списку.
Эллочка краснела, сглатывала слюну и радостно хлопала прозрачными ресницами.
Домик их был под Парижем – маленький, весь в зарослях, со ржавенькой черепицей и сорняками на подъезде. Вокруг прятались за крупной лозой и листвой такие же «избушки». Жили в них бабки в немыслимых шляпах и дедки в твидовых костюмах.
Мишка галантный, жуть! За такси со щедрыми чаевыми! Чемодан – да что ты, сам, все сам! И аккуратно, галька крупная, чтоб в ботинок не насыпало, а то, Элка, царапнешься, саднить будет!
А Элка все слушала, ступала аккуратно. Но не потому, что царапин боялась (уж чего-чего), а потому, что и домик, и лоза, и галька были чужими. Не ее.
Внутри дома пахло древесиной, хлебом и свечками – вишневыми. Камин кирпичный, стулья высокие, диван чуть продавленный, но мягкий. Фортепьяно – навсегда запертое, но без единой пылинки.
Лестница наверх – в спальни, скрипела. Да так уютно, что, пока Мишка тащил ее чемодан, Элка чуть не расплакалась. Прямо там. На самой нижней ступеньке.
А Мишка как чувствовал. Ну ничего! Ничего-ничего! Я еще камин разведу, вот тогда да, тогда жизнь, Эл.
Спальни у них, конечно же, были разными. У Эллы побольше и посветлее, с новенькими розовыми шторками и постельным бельем в голубоватый цветочек. Чемодан ухнул на махровый ковер и так и остался до ночи неразобранным. Все равно шортики из детского отдела и та маечка, что были на Элле, оставались единственной одежкой, что не спадала с ее костей, туго обтянутых бледной молочной кожицей.
Вечером ужин пригорел в духовке, а Мишка тщетно дымил камин. Густой пепельный туман расстелился по первому этажу, и вместо обещанной утки Эллочка ужинала черствой чиабатой с утиным паштетом.
А у Катьки, Эл. Ой! У Катьки так получалось этот камин развести. Чик-чик! И уже горит. Зимой чуть замерзнем – я сразу на задний двор за дровами. А утка… Ну Элка… ну извини. Научусь. Честно слово научусь… Катька, помню…
А Элка, как он ее называл, слушает. Паштетом с непривычки давится. Вино, слава богу, отменное.
Сидит на диване, болтает ножками, а в голове с обидой рифмует: «Катька-Элка-Катька-Элка».
Перед сном он зашел к ней в спальню. Неловко потоптался на пороге. Повсюду был слышен Катькин парфюм – Нина Ричи.
Вот решил тебе отдать, – протянул Эллочке фотографию. На ней она и Катька. Еще в Москве. Обе в платьях, с налитыми кровью щеками, полными губами и семейной гордостью – густыми каштановыми волосами. Катька повыше, постройнее, пальчики пианистки, кожа тонкая. Неудивительно, что Мишка в нее раз и навсегда.
Все! Завтра новый день! Заживем, Элка! Я тебе картины свои покажу! Все Катькины портреты. И вообще, съездим к ней, а? Прям завтра. Прям с утра! Что скажешь?
Эллочка кивнула сдавленно. Как только Мишка исчез за дверью, горько и холодно юркнула глубже под толстое одеяло. Фотографию, потрепанную временем, сжала пальцами с по-детски короткими ногтями. А на тумбочке другой снимок – рыжий Мишка и смуглая Катька целуются. Уже здесь. Уже во Франции. И бог знает где и в какой подворотне в тот момент была Эллочка.
За тонкой стеной раздалась плохонькая запись элегии Рахманинова, которую так любила исполнять Катька. Она играла ее на выпускном с нежностью только-только влюбившейся девушки. Нет, женщины. Восемнадцатилетняя талантливая Катерина, мгновенно ставшая Катькой по воле смешного, но такого же влюбленного Мишки. Ей было столько же лет, сколько сейчас Эллочке, но никогда младшая из сестер не смогла бы так же прямо сидеть за фортепьяно, так же благородно улыбаться белокурым клавишам и так же счастливо и просто влюбляться. Катька сыграет Рахманинова на дне рождении матери, затем отца и на своей с Мишкой свадьбе. Последний раз Эллочка помнила особенно хорошо.
Ей снился их свадебный танец – очень тихий и личный, принадлежавший только им двоим мир. Умница-Катька и бесшабашный художник Мишка. Все будут говорить, что «не пара», и молча завидовать тайному побегу молодоженов в Париж. И те, кому больше повезет, узнают, как томно пахнет в их доме красками, как просвечивает утреннее солнце сквозь прозрачную тунику Катьки. И Мишкины руки в масле, и поздние бедные завтраки, и капли росы на потрескавшемся подоконнике, где в полдень Катька будет перебирать листы с жирными кляксами-нотами.
И самой Эллочке удалось поприсутствовать при чужом счастье раз-два, и оба она страшно тянулась к Мишке, страшно ревнуя Катькино счастье. И все смотрела на холст, где раз за разом вырисовывался все тот же спокойный и чистый профиль сестры. И воображала, что еще пара штрихов – и появятся ее угловатые ключицы, ее вздернутый носик, ее короткие ножки и ее прозрачные ноготки. Ее, а не Катькины.
Элла проснулась в холодном поту от шума велосипедных колес под окнами. На соседним участке брызгами волновался садовый шланг. На кухне гремели сковородки, а на бледной коже синюшных ног с издевкой плясали солнечные зайчики.
Она непривычно вздрогнула, когда Мишка схватился за ее плечи, нежно усаживая за обеденный стол. Оладьи черные от гари, но густо сдобренные сливочным маслом – и то роскошь. Элка! Ну? Ну молодец я, а? Наша соседка – бабулька седая как снег, с утра хлебу принесла. Они там уже вовсю болтают – кто, к кому, зачем. Они это любят! Ты ешь-ешь! Чего стесняешься, я еще напеку. Я теперь умею.
Эллочка не стеснялась, но с непривычки ела как птичка. На каждое слово Мишки улыбалась до глубоких ямочек и все заправляла за уши неловкие тощие пряди.
Махнув рукой престарелым соседям, Мишка усадил Эллу в олдскульный пикап. Для дальних поездок он староват, Элка, но до Катьки – легко!
Она сидела на переднем сиденье, слушала свист теплого ветра, подставляла ему заспанное лицо. Ей все казалось, что чья-то потная рука вот-вот упадет на ее щуплую ляжку и сожмет до алых кровоподтеков с невыносимым влажным смехом.
И так она этого боялась, что резко оборачивалась в сторону бородатого Мишки и чуть не пускала слезу облегчения. Смешной, конопатый, низкий и крепкий в плечах, он беззаботно кивал в такт кочкам на дороге и барабанил пальцами по трещинкам вдоль руля. Элле, в отличие от сестры, с мужчинами не везло.
Всю жизнь Элку незримо преследовал Париж. Закладки трухлявых учебников с золотым Версалем и французский флаг на резиновых босоножках. А уж как упорно и картаво она учила язык, все представляя, что еще пара лет – и ей выпадет тот самый волшебный случай, который перенесет ее на широкие, пахнущие выпечкой бульвары. Даже когда Катька вбежала в крошечную семейную гостиную на Партизанской и восторженно объявила, что уезжает с Мишкой во Францию. Даже тогда перед лицом Элки на стене с ободранными обоями висела эта пошлая и нелепая картинка со злополучной Эйфелевой башней. Катька, очаровательно счастливая, скакала по комнате, напевая песню из кинофильма «Под крышами Парижа», а Элке слышалось, как хохочет над ней картина, как раскрывает она перед ней злейшую шутку, как грубо и жестоко дает понять, что все знаки предназначались не ей, а Катьке – прекрасной настолько, что даже невозможной ей по-настоящему завидовать.
Они подошли к Катьке – гладкому, изящному, как она сама, могильному камню. Выцветшие букеты под ним, вдобавок к тому свежему, что притащил с собой Мишка.
А вот этот с полевыми – не мой, Элка. Не мой. Катьку тут все любили. Помню, она как сядет за фортепьяно, так у нас под окнами такая публика собиралась! И стоят, слушают. А я в самом первом ряду, самый преданный слушатель.
«Элка-Катька-Элка-Катька», – шептала себе под нос Эллочка. А глаза влажные.
Ну, Элка, ну ты чего. Жаль, конечно. Такая у вас семья была. Да как-то все, видишь, расстроилось после Катькиного ухода. Ты ж вон поступать должна была… Ай! Ну ничего, Элка! Ты же мне как сестра. Уж я за тобой присмотрю. Да как не присмотреть-то. Вы с ней похожи – жуть! Я тебя увидел, чуть не заплакал. Думаю: «Вон! Катька!» Ей-богу, как Катька. Только худенькая совсем. Ну ничего! Встанем на ноги, Элка! А то без этого как? Я бы потом Катьке уже на том свете в глаза б смотреть не смог.
И он обнял ее. Прижал к горячей звериной груди с такой силой, что еще чуть-чуть – и сломает сестренку своей горячо любимой.
А Эллочка плакала все сильнее, уже хлюпая вздернутым носиком. Пальцами цеплялась за рукава его рубашки и прислушивалась, не участилось ли Мишкино сердцебиение. Но оно, несмотря на пылкий жаркий голос, давно замерло. Казалось, сердце его остановилось в тот же день, что и Катькино. Эх, Элка, как же вы похожи, а. Как же похожи. Катька и Элка – две сестрицы. Найдешь тут себе все – выучишься, семью заведешь. Гляди и полюбишь кого.
А Мишка всегда такой – будто мысли чужие слушает.
– Мишк, ты меня Элкой не зови.
– А как тогда?
– Эллочка.
Мишка сложил губы по привычке, будто снова хотел воскликнуть: «Элка!» Будто было еще кому, как тогда в первый раз, крикнуть: «Катька!» Будто сидела еще на скамье в густом ботаническом саду выпускница с толстой тургеневской косой. Будто рисовал еще ее профиль, будто пытался еще обменять его на имя – настоящее или выдуманное. «Катерина», – сказала бы она, а он ей уже спустя неделю, в конце жаркого мая в душном школьном актовом зале под гул аплодисментов: «Катька!»
Тут же одернул себя. Понял все. И оба они плакали, обнявшись, от невозможной любви под ту самую молчаливо-застывшую в воздухе элегию Рахманинова, которую когда-то играла Катька на своем выпускном.
Любовь Рожкова. Марсель
Я мечтала куда-нибудь уехать – убежать от несчастной любви. Мне надоело страдать и по ночам плакать в подушку.
Мои страдания грозили затянуться надолго, но тут, можно сказать в самый разгар трагедии, меня позвали в гости родственники из Дагестана, и уже через неделю я сходила с поезда на раскаленный перрон махачкалинского вокзала.
Печальное прошлое я решила похоронить и еще в поезде навела жуткую красоту: глаза, губы, прическа – все было ярким и броским, хоть сейчас на бразильский карнавал. Мне хотелось произвести на родню неизгладимое впечатление, и я своего добилась! Тетя зажмурилась и побледнела, а дядино лицо стало суровым и непроницаемым. Видать, настолько обалдели, что и слова сказать не смогли.
За те несколько минут, что мы шли к дядиной машине, я поняла, что Дагестан то место, где меня оценят. Все мужики просто столбенели и, открыв рот от восхищения, не могли отвести от меня глаз. Воодушевленная успехом, я, только прибыв на место, собралась на пляж. Надела сарафан с голой спиной, босоножки на шпильке и, довольная собой, выплыла в гостиную, напевая:
Тетя нервно сглотнула и в ужасе спросила:
– Боже мой, что это?!
– Это стихи Максимилиана Волошина, я их на музыку положила, – с гордостью ответила я.
– Да нет, – воскликнула тетя, – ты что, вот так и пойдешь?
– Никогда! – воскликнул дядя. – Я за нее несу ответственность перед братом! А если она в таком виде выйдет, то домой уже вряд ли вернется.
Тогда тетя, стараясь меня не обидеть, объяснила, что Махачкала – город восточный, а Восток, как известно, дело тонкое. Из ее деликатной пространной речи я поняла, что уж попала, так попала! Одной на улицу не выходить, глаз не поднимать, внимания не привлекать, в общем, быть как Гюльчатай, иначе неправильно поймут.
– …Ты смой краску, – закончила тетя свой душераздирающий монолог, – набрось кофточку на плечи, и я тебя провожу!
Не успела я улечься на полотенце и вдохнуть запах моря, как увидела высокого брюнета, направляющегося ко мне с огромной дыней под мышкой. Дыня совершенно не вписывалась в образ, но я решила не придираться. Я приветливо ему улыбнулась и в расчете на взаимопонимание продекламировала:
Брюнет остановился в некотором недоумении, положил рядом со мной дыню и, осмотрев меня масленым взором, произнес: «Па-ачэму такой красивый дэвушка мало загорэла, а?» Таких брюнетов ко мне за день подкатило штук десять, и все – с одинаковым текстом.
Вскоре я спрятала в чемодан всю косметику, на пляж стала надевать темно-синий халат и выцветшую косынку, в которых тетя ходила на базар за овощами. Но все было тщетно. Не помогали ни темные очки, ни роль глухонемой ненормальной. Мужчины казались мне пираньями, а их стремление произвести на меня впечатление экзотическими фруктами доводило до бешенства. Я постоянно пребывала в состоянии самообороны, опасаясь, что любой мой неосторожный взгляд будет расценен как желание познакомиться.
Родственники были рады, что я реже стала выходить из дома одна, и баловали меня то восточной кухней, то семейными поездками по самым красивым уголкам Дагестана. Но отпуск был безнадежно испорчен. Я считала дни до отъезда.
В вагон я вошла со вздохом облегчения и с мыслью, что ноги моей больше не будет в местах, не тронутых эмансипацией.
В узком проходе толкалось бесчисленное множество людей с чемоданами и сумками, визжали дети, лаяла собака. Я с трудом протиснулась к своему купе и, открыв дверь, обрадовалась – ни души! Устроившись, я села в ожидании опаздывающих пассажиров. Но, на мое удивление, поезд тронулся, а в купе никто так и не появился. Бывает же такое! По крайней мере до Хасавюрта я буду ехать одна. Какое счастье!
Я бросила взгляд в зеркало. На меня смотрела неухоженная девица с обветренными губами и шелушащимся носом. Лоб тоже начинал облезать, а волосы, пропитанные морской солью, стали жесткими и непослушными. Я вздохнула, состроила своему печальному отражению гримасу и, махнув на себя рукой, легла на нижнюю полку – почитать на сон грядущий Максимилиана Волошина, маленький томик которого взяла с собой из Москвы в надежде скрасить длинную дорогу. Ирония судьбы! Тогда я была уверена, что надо только уехать, и я заполню пустоту, образовавшуюся в душе. А теперь с тем же самым чувством возвращалась назад! В задумчивости я стала листать потрепанные пожелтевшие страницы, и постепенно знакомые строки вновь заворожили меня, как гадалка, которая пророчит судьбу. Я и не заметила, как поезд остановился.
Услышав в коридоре оживленные голоса, я напряглась. «Господи, кто угодно, только не аборигены!» – со злостью подумала я и закрыла глаза. В дверь постучали, я молчала. Наконец мужской голос попросил разрешения войти. Я прикинулась мертвой. Дверь открылась, кто-то стал располагаться напротив.
Я приоткрыла левый глаз и посмотрела на своего спутника. Вот это да! Сейчас таких описывают в любовных романах – все, о чем только может мечтать женщина независимо от возраста. «Боже, а я в таком виде!» – пришла первая мысль. Но вторая была уже трезвой: «Какая разница! Сейчас откроет рот и произнесет коронную фразу: «А па-ачэму такой красивый дэвушка мало загорэла?»
Я села, бросила сухое «здрасте» и с непроницаемым лицом уткнулась в стихи.
– Интересная книга? – спросил он бархатным голосом.
Очень оригинально! Я даже не сочла нужным ответить, а только неопределенно пожала плечами.
– Может быть, познакомимся, нам ведь долго ехать вместе, – продолжил он, не замечая моей холодности. – Меня зовут Марсель.
– Супер, – говорю, – а меня Марсельеза.
Он засмеялся:
– Смешно, – говорит. – У нас в Дагестане женщины шутят редко.
– Ага, – говорю, – зато у вас в Дагестане мужчины остряки!
Он нахмурил брови:
– Вас, наверное, здесь обидели?
– Да нет, достали просто. Честно говоря, – я бросила на него ледяной взгляд, – у меня нет желания общаться, книга интереснее.
– А что у вас за книга? – широко улыбнувшись, спросил он.
Ну, думаю, получай фашист гранату! И так невинно, словно речь идет о путеводителе по Дагестану, отвечаю:
– Да вы наверняка читали – Максимилиан Волошин.
Он опустил глаза и стал нервно крутить на пальце обручальное кольцо. Сейчас напряжется и скажет что-нибудь типа: «О, это мой любимый рассказ!»
Я ухмыльнулась не в силах скрыть свое преимущество в этом раунде. Ну давай, говори что-нибудь, сейчас я тебя нокаутирую! Он поднял на меня голубые прозрачные глаза и заговорил, не отводя взгляда:
Вот это апперкот! Откуда он это знает?! Может, писатель? Или поэт? Может, внебрачный сын Расула Гамзатова? Волошина в этом году впервые за шестьдесят лет переиздали, да и то никто, кроме работников Ленинки, этого издания не видел! Даже у нас на филфаке не все в курсе его творчества! Я была просто в шоке! А он, не моргнув глазом, дочитал до конца и говорит: «Это мое любимое». То есть намекает, что еще и нелюбимое знает! Я прямо язык проглотила. А он помолчал немного и вдруг начал рассказывать…
– Мой дед белогвардейцем был. Они в двадцатом году Дагестан захватили. Тут он бабку мою и встретил. Любовь была роковая, тайная и долгая. Бабка даже по-русски говорить научилась. А потом его убили, и она беременная осталась. И всю жизнь хранила книжку, которую он однажды ей вслух читал и в траве забыл. Читать сама она не умела, а только водила пальцами по буквам, точно слепая, и шептала никому не понятные слова. Потом отец хранил эту книгу, как семейную реликвию, пока не ушел на войну добровольцем в сорок пятом…
Перед самой победой мать ему написала о том, что я родился, но письмо пришло в часть после взятия Берлина, когда его уже не было… Не знаю, почему я все это тебе рассказываю. Наверное, меня уже давным-давно так, как ты, никто не слушал. Эмина была последней.
– А кто эта Эмина? – тихо спросила я, будто боясь его спугнуть.
– Тебе действительно интересно?
Я кивнула.
– Я любил ее… Ты знаешь, я ей часто читал стихи Волошина. В тот день была назначена наша свадьба, а утром мы поехали кататься на велосипедах. Я обогнал ее. Как дурак, несся вперед не оглядываясь, потом спохватился, что ее долго нет, и поехал назад.
Она лежала на повороте, рядом с разбитым велосипедом, в какой-то странной, неестественной позе, как будто раскинула руки мне навстречу… Ее сбила машина. Я принес ее домой, и там она умерла, у меня на руках.
Кусая предательски задрожавшие губы, я только и смогла спросить:
– А потом?
– Потом я ее похоронил. И себя тоже. Там, на памятнике, две фотографии – ее и моя. – Он улыбнулся: – Помнишь? Я уношу в свое странствие странствий лучшее из наваждений земли… Это про меня. И про нее.
Я молчала. Кураж бесследно исчез. Мне нестерпимо захотелось погладить этого ни на кого в моей жизни не похожего Марселя по щеке и рассказать ему о себе, о том, что он не одинок в своей неприкаянности, что я тоже только теряю, теряю, теряю…
Мы проговорили до самого утра. Сидели обнявшись, как будто знали друг друга много лет, и никого не было роднее на свете.
– А ведь у него и про нас с тобой есть… – сказал он.
Я заплакала – слишком многое разделяло нас. Вся его жизнь была там, в Богом забытом Хасавюрте: работа, жена, дети, могила Эмины. Я знала, мы никогда больше не встретимся.
Он сошел с поезда на три часа раньше меня. Была пятиминутная стоянка. Он стоял на перроне, прижав ладонь к грязному окну нашего купе, будто пытаясь дотронуться до моего лица. Я перегнулась через обшарпанный столик и поцеловала его пальцы через стекло. Поезд тронулся, он пошел за вагоном, потом побежал, а я не выскочила на ходу…
Любовь Баринова. Μαρια
По прилете на Корфу на меня напала жестокая лихорадка, вознамерившаяся прокипятить мне мозги и выпотрошить все внутренности. Дни в аду, принявшем облик номера отеля Potamaki Beach, куда запихнули меня друзья, решив, что для плавания на яхте я больше не подхожу, казалось, никогда не кончатся, однако за день до вылета, проснувшись, я с удивлением понял, что выздоровел. Я принял душ, натянул шорты и рубашку и спустился на завтрак. Заказал поджаренные вафли. К ним взял несколько коробочек джема. Люблю сладкое. Зацепил сверкнувшими на солнце щипчиками кусочек зеленоватой дыни. Нажал кнопку на кофемашине, она весело заурчала и отмерила порцию черного напитка.
Да, мне было определенно лучше, желудок поскрипывал от голода, голова не кружилась. Все еще не веря свалившемуся счастью, я взял тарелку с едой, чашку кофе и вышел на террасу. Сел за свободный столик. С буддийским умиротворением вытянул ноги. Солнце, заигрывая, принялось, как гусь, щипать меня за лодыжки.
Никакого плана, как провести этот день, у меня не было. Напившись кофе, я решил прогуляться. От побережья, где выстроились в ряд отели, вверх к горам уходила дорога, вдоль которой располагались одно-двухэтажные дома с небольшими патио, заставленными кадками с цветами. Я отправился по ней. Время от времени мои кроссовки ловили узорчатые тени мандариновых деревьев, могучих платанов или сосен, а слух – греческую речь, раздававшуюся из-за приоткрытых окон. Чем выше я поднимался, тем реже встречались дома, эти уже походили на королевские дворцы, неприступно взиравшие из-за высоких глухих заборов. Скоро и они пропали. Дорога сменилась лесной тропинкой. Я поднимался и поднимался и все не мог нарадоваться, что жив, что мое тело, молодое, двадцатишестилетнее, милостиво возвращено назад (пусть и без нескольких килограммов). Разминая мышцы, я прыгал через коряги, подтягивался на ветках, швырял шишки в стволы старых сосен.
Появились оливковые рощи. Древние оливы с глубокими морщинами раскоряченных стволов плавились на южном солнце. Снимать их в таком освещении было бесполезно, но я все равно сделал пару фотографий. Снял я и море, поблескивавшее далеко внизу между моими покрывшимися пылью кроссовками, и непонятную птицу, уставившуюся на меня с огромного камня, зависшего над бездной. А еще – два необыкновенно высоких кипариса, тщетно ловивших треугольными вершинами полуденное солнце. Снимал я для себя будущего, старого, умудренного жизнью, что наверняка будет скучать по таким вот летним дням.
Цикады усилили громкость, подступив к предельным децибелам. Жара вошла в пике. Пот множеством ручейков стекал по мне, заползал в глаза, уши, во все складки, которые еще сохранило отощавшее тело. С каждым шагом я шел все медленнее, тяжелее. А потом силы кончились. Внезапно. Точно их кто-то выключил. Опустившись в тень миртового дерева, я прислонился к его стволу, допил воду из пластиковой бутылки и прикрыл глаза. Все-таки я еще был слаб. Сон сморил меня мгновенно…
Проснулся я от того, что кто-то тряс меня за плечо. Открыв глаза, увидел перед собой очень старую худую гречанку. Она улыбалась и что-то говорила мне. Седые волосы старушки были собраны на затылке в тугой пучок. Несмотря на жару, на ней была теплая безрукавка с вышитыми птицами, когда-то, по-видимому, синяя, теперь же и цвет, и рисунок почти стерлись. Из-под длинной юбки выглядывали старенькие тапочки. Одной рукой старушка держала за веревку козу с удивительно недружелюбным взглядом, а другой пыталась меня поднять, что-то при этом приговаривая ласково, но настойчиво. Я встал на ноги, улыбнулся ей и хотел было отправиться назад, вниз, но старушка продолжала что-то говорить, показывая головой вправо вверх – дескать, пойдем, пойдем.
Старушка шла впереди, за ней брела коза с разбухшим выменем, а за козой я. Судя по смягчившимся краскам и появившимся теням, спал я долго. Взглянул на телефон – шел уже четвертый час. Старая гречанка меж тем не умолкала ни на минуту, все что-то говорила, оглядываясь на меня. Внезапно, после очередного поворота тропинки, перед нами материализовался типично греческий домик. Две оливы, темная сеть под ними. По обеим сторонам двери (облупившаяся голубая краска) две кадки с цветами. Почтовый ящик. Потянув дверь за ручку, старушка пригласила меня в дом. Я вошел. Внутри было прохладно. Старая гречанка показала на себя и сказала – Μαρια, я тоже назвался – Петр. Она заулыбалась еще сильнее. Πετρος, Πετρος, счастливо повторила она. Зубы у нее были желтоватые, «съеденные», а кожа на лице вся сморщенная, выгоревшая на солнце. Мария провела меня в небольшую комнату, а сама, потянув козу, куда-то вышла. Я огляделся. Обстановка была очень простой – темный старомодный буфет, за которым поблескивали стекло и керамика, стол, четыре старых стула с изогнутыми ножками. Неровно оштукатуренная стена. На ней – голубая плошка с хитрым веселым рисунком. Круглое зеркало. Я подошел. Уставился на себя. Бледный, осунувшийся. Нос заострился, щеки впали. Средиземноморский свет, точно офтальмологическая лампа, заглядывал вглубь моих светло-серых глаз. В них появилось что-то новое, незнакомое. Выглядел я старше, чем неделю назад. Что ж, это неудивительно, последние дни я полагал, что не выживу. Врача я вызвать не мог – ни денег, ни страховки у меня не было. Только обратный билет, немного мелочи да таблетки, что оставили мне приятели.
Старушка вернулась. Усадила меня за стол. Постелила салфетку. Взяла из буфета посуду и снова ненадолго вышла. Немного погодя принесла поднос со стаканом молока, маленькой чашкой кофе, хлебом, козьим сыром и тремя персиками. Поставила это все передо мной. Дружелюбно показала мне рукой – ешь. Я быстро справился со смущением и с наслаждением выпил сначала молоко, потом крепкий и сладкий греческий кофе. Мария села на стул напротив и принялась говорить. В этот раз она рассказывала какую-то историю. Я не понимал ни слова, но было видно, что эта история для Марии чрезвычайно дорога. Рассказывая (а голос у нее был глуховатый, чуть надтреснутый), старушка то смеялась от удовольствия, то вдруг делалась серьезной, грустной. Взмахивала руками, выкрикивала что-то, возмущалась, снова смеялась. Потом неожиданно замолчала. Посмотрела сквозь меня. В наступившей тишине было слышно, как жужжат возле окна пчелы. На глазах Марии навернулись слезы. Она сказала что-то совсем тихо, одними губами (две ниточки, истончившиеся от времени). И заплакала. Жалко, безнадежно.
Я растерялся. Надо было бы подняться, обнять ее, утешить. Но ничего этого я не умел, стеснялся. Я пробормотал по-русски: «Это ничего-ничего». Не сразу, но услышала. Взглянула на меня. «Все хорошо, хорошо», – сказал я снова. Она будто поняла, положила сухую горячую ладонь на мою руку, благодарно улыбнулась, быстро покачала головой вправо-влево. Вытащила из кармана носовой платок, поднесла к глазам. Потом, словно вспомнив что-то, подняла палец кверху, опять вышла и почти тут же вернулась с жестяной коробкой. Поставила ее на стол. Жестянке было лет пятьдесят, по углам она заржавела, английские буквы почти стерлись, видимо, когда-то в ней хранился чай. Мария открыла банку и вынула оттуда маленького формата черно-белую фотографию. Подвинула стул ближе ко мне. От старушки пахло солнцем, сухими травами, воздухом и еще – тем мышиным запахом, которым пахнут все старые люди. Заскорузлые руки бережно, благоговейно держали пожелтевшую от времени карточку. Протянула мне.
Грек в военной форме, серьезный, в очках.
– Αρίστος, – пояснила она.
– Красивый, – сказал я и повторил это на английском.
Она важно кивнула.
Потом показала другую фотографию – тот же грек, а с ним молодая женщина в светлом платье. Старушка дотронулась пальцем до девушки на фотографии, потом до своей впавшей груди:
– Μαρια.
Точеная фигурка, нежный открытый взгляд, роскошные тяжелые волосы в высокой прическе, украшенной диадемой. Я изумился. Посмотрел на сегодняшнюю Марию, пытаясь в дряхлых чертах угадать облик одной из самых красивых женщин, что мне довелось видеть.
– Вы были очень красивы, – сказал я. – Очень.
Она кивнула, потом достала из жестянки колечко, браслет. Старомодные (или уже старинные?), но ухоженные, начищенные. Не спеша показала мне. Потом прижала к груди, поцеловала, улыбнулась. Надела браслет на левую руку. Рука ссохлась за годы, и браслет тут же соскользнул к кисти. Попробовала надеть кольцо на безымянный палец, но натруженные узлы сустава не позволили это сделать. Предприняв несколько попыток, она засмеялась и убрала кольцо и браслет обратно в жестянку. Вытащила пачку писем, выбрала одно и принялась читать вслух. Глаза ее еще были мокрыми от слез, но уже светилась изнутри.
Я наслаждался мелодией греческого языка, не понимая ни слова. Насколько бы абсурдно ни выглядела ситуация со стороны, я чувствовал себя совершенно естественно. Так покойно, хорошо, уютно мне не было с детства. Будто все в мире встало, пусть и на короткий срок, на свои места.
Я провел у Марии около часа. Потом засобирался назад. Наутро у меня был самолет в Москву. Я показал его полет раскачивающимися руками. Кажется, поняла, засмеялась. Проводила меня к асфальтированной дороге, что лентой вилась вниз. Обняла, бережно, по-матерински. Сердце мое сжалось, и я опять, как в жестокие часы недавней болезни, затосковал по теплу, ласке. Вот уже несколько лет никому не было до меня никакого дела. Неожиданно для себя я тепло обнял старушку в ответ. На повороте дороги, перед тем как исчезнуть с ее глаз, я обернулся – она все еще стояла на том же месте. Помахал рукой, она с готовностью помахала в ответ.
Дорога, которую показала старушка, оказалась куда короче тропинки, по которой я поднимался. Меньше чем за час я добрался до отеля. Время, оставшееся до ужина, я купался в море. Плавал, нырял, а когда уставал, покачивался на волнах, глядя на нежнейшее вечернее небо, на греческое солнце, величественно идущее на посадку. Я жалел, что не сделал фотографии Марии.
После ужина я заказал в баре отеля пиво. Уже стемнело. Усилившийся ветер приносил запах моря. Бармен – Димитрос, полноватый, с выразительными, как у всех греков, глазами, – неплохо говорил по-английски. Когда у него выдалось несколько свободных минуток, я пристал к нему с разговором. За дни болезни я ни с кем не разговаривал и теперь с жадностью искал общения. Мы поговорили о погоде, кризисе, футболе, отношениях Греции и России. По уже сформировавшейся журналистской привычке, я большей частью задавал вопросы. В ходе разговора выяснилось, что Димитрос местный. Я поинтересовался Марией, старушкой, живущей на горе. Димитрос сразу понял, о ком речь. Заулыбался. Кто она? Просто старая женщина. Работала в одном из отелей на берегу, теперь на пенсии. Ходит петь в церковь. Все еще поет хорошо. Он что-то пропел на греческом. Сидевшие на барных стульях туристы всех мастей зааплодировали ему. У нее есть семья, муж, дети? Нет (по-гречески прикрыл глаза, кивнул снизу вверх). А были? Нет. Не было никогда.
Любовь? Да, он улыбнулся, любовь. Закатив глаза, пропел что-то сладостное, тягучее, чувственное. Ему опять зааплодировали, засмеялись. Аристос? Димитрос кивнул, на этот раз вниз. Аристос Константинидис. Родственник моей жены. Он погиб на войне? Нет, никто не погиб. Аристос вернулся с войны с англичанкой, Элисабет, военной, у них родилось много детей. Теперь он уже умер, англичанка тоже. Один из его внуков владеет пятизвездочным отелем в Керкире. Я бы хотел там работать, вздохнул Димитрос, в Керкире хорошая работа.
А как же Мария? Она больше не вышла замуж? Нет. Почему? Димитрос пожал плечами, снова белозубо улыбнулся, посмотрел на дно стакана, который держал в руках, и принялся его тщательно протирать.
Было уже совсем темно. Пальмы шелестели, гул разволновавшегося моря доносился с набережной. Я допил пиво, заказал еще. Я наслаждался теплым вечером, густым греческим воздухом. Предвкушал события, которые подарит мне судьба, только-только начавшая разматывать тугой клубок жизни. Мария, думал я, вероятно, уже поужинала и улеглась спать. Счастливая, охраняемая любовью, для которой не имеют значения ни время, ни глупые обстоятельства, ни даже смерть. Повезет ли мне испытать такую же?