Записки на айфонах (сборник)

Цыпкин Александр Евгеньевич

Маленков Александр

Снегирев Александр

Александр Снегирёв

 

 

Двухсотграммовый

Их привезли в черном полиэтиленовом шаре. Несколько мусорных мешков вложили один в другой, накачали воздухом, наполнили водой, обмотали скотчем. Планета, упакованная для переезда.

Запыхавшийся мужик бухнул шар на пол. Беззубый повар Семен полоснул ножом, а его помощник таджик Халмурод ловко прихватил расходящийся, оседающий полиэтилен. Из раны потекла вода. Семен расширил надрез, стал зачерпывать сачком и перекидывать в пластиковую ванночку. В точно такой же он купал своего сына-дошкольника.

Рыбы не трепыхались. Плюхались на бок и плавали. Когда Семен перегрузил всех, воду из мешка слили, а мешок скомкали.

– Опять передохли, – заметил Семен.

Доставщик виновато кусал воняющие пепельницей усы.

– Трудно контейнер для перевозки купить? – задал регулярный вопрос Семен.

– Заказы у вас маленькие, – привычно буркнул доставщик. – Дорого выйдет контейнер гонять. Отопьются.

Доставщик съел на ходу булочку, которой его угостила посудомойщица Нина, и уехал. Генератор кислорода вырабатывал пузыри, но рыбины плавали на боку и не отпивались.

– Вылавливай – и в отходы, – скучно бросил Семен Халмуроду.

И хоть такое происходило постоянно, Семен был зол: он любил рациональность. Заказывал продукты точно, будто знал, сколько гостей придет в ресторан и чего они пожелают. Хозяин называл Семена ясновидящим – у него никогда не пропадало съестное, овощи не прокисали, мясо не заветривалось, хлеб не плесневел. Гибель рыбы по нерадивости поставщиков ранила Семена. Он не страдал, когда заживо варил камчатских крабов и дальневосточных креветок, но, если им доводилось издохнуть из-за поломки аэратора в аквариуме или утратить потребительские свойства оттого, что вовремя не сменили воду, он впадал в бешенство и депрессию. Семен отличался страстным характером, на левой груди имел свастику, на правой Сталина, а спину его украшала Дева с младенцем. Если его спрашивали, чем вызван столь необычный выбор нательной графики, он не мог ничего ответить. У Семена была сложная душа.

На прошлом месте работы Семен поколотил ночного охранника, по недосмотру которого погиб целый выводок лобстеров. Охранник обиду не забыл, позвал своих и подстерег Семена после смены. Семен потерял три передних резца, а в трудовую влепили «уволен по собственному желанию». Он сделался осмотрительнее: импульсивности не умерил, а как-то сник, продолжая ругать разгильдяев, но держа кулаки в карманах.

Халмурод пинками придвинул к ванночке большой пластиковый бак и принялся швырять в него рыбин.

– Живой! – вздрогнул Халмурод, с испугом отдернув руку. Когда имеешь дело с трупами, начинаешь бояться живых.

На крик Халмурода сбежались все. Семен, посудомойщица Нина, кондитер и оказавшийся на кухне официант.

– Живой! – сначала тупо, затем гордо повторял Халмурод, как будто сам был причастен к воскрешению мелкой некалиброванной двухсотграммовой рыбки.

Рыбка потрепыхалась недолго и под взглядами восхищенных чудом людей приняла нормальное положение брюхом вниз и скоро уже бойко шныряла туда-сюда по скудной акватории ванночки.

– Одноглазый, – заметил Семен.

Один глаз у двухсотграммового и в самом деле был смазан.

– Башка здоровая. Самец, – сказал Семен, как когда-то, увидав впервые своего свежерожденного первенца.

В тот же день усатый доставщик привез новую партию крупных, одна к одной, трехсотграммовых рыбин, большая часть которых выжила, только две не отпились. Покидав всех в парадное ведерко, рыб вынесли в зал, где стоял аквариум, и перегрузили в пузырящуюся кислородом, специально охлажденную воду.

Двухсотграммовый стал всеобщим любимцем, предводителем аквариума. Он хватал за хвосты самок, расталкивал самцов. Семен, Халмурод и Нина в ранние часы и после закрытия подходили к аквариуму с лакомством, сбереженным специально для двухсотграммового: вареной креветкой, печеньем или недоеденным кусочком мяса. Два работающих посменно метрдотеля и все официанты, проходя мимо аквариума, стучали в стекло, подзывая двухсотграммового грубовато-ласковыми именами.

Двухсотграммовый подплывал к стенке аквариума, тыкался в стекло и вроде как слушал сюсюканье работников ресторана. Хватая лакомства, он выпрыгивал из воды и, бывало, прихватывал благодетеля за палец и даже повисал на нем. Такими трюками он вызывал умиление и восторг, пусть даже из пальца потом текла кровь.

Стоит ли говорить, что, когда кто-нибудь из гостей изъявлял желание отведать свежей рыбки, двухсотграммового не трогали. Сачок зачерпывал любую другую форель или стерлядь. Халмурод тащил бедолагу на стол к Семену, тот оглушал ее и потрошил. На смену съеденным рыбинам усатый доставщик прикатывал новые двойные полиэтиленовые шары, откуда вылавливали стаи полумертвых новобранцев, которых заботливо сваливали в прохладную аэрированную воду, чтобы выходить и запечь в соли, в фольге или просто на решетке. Двухсотграммовый воспринимал частую смену аквариумного коллектива спокойно, быстро осваивался с новичками и скоро гонял их, как и предшественников.

Однажды в неурочное время, за минуту до закрытия, в зал ворвался Виктор Николаевич, хозяин. Накануне он впервые отведал стимулятор кровообращения на основе алтайских трав, которым его деликатно угостила начавшая томиться молодая любовница. Теперь Виктор Николаевич все еще пребывал в некотором перевозбуждении. Он пожал руки официантам, чего раньше никогда не случалось, похлопал по плечу Семена и даже справился, как поживают кошки посудомойщицы Нины.

– А это что за шибздик? – спросил Виктор Николаевич про двухсотграммового, который патрулировал аквариум в одиночестве.

Доставщика свежей рыбы ждали только следующим утром.

– Мелочь, не берет никто, – ответил Семен, почувствовав себя ребенком, притащившим в дом безродного щенка. Прятал, кормил, и вот щенка обнаружили взрослые.

– Ну так в салат нашинкуй, – возмутился Виктор Николаевич несообразительности повара.

– Что с него возьмешь, одни ошметки. Он у нас талисман. Аквариум нельзя пустым оставлять – плохая примета. – Семен удивился своей находчивости.

– Плохая примета? – задумался Виктор Николаевич. – Тогда пусть.

Сменилось множество поколений форелей и стерлядей. Виктор Николаевич, приободренный алтайским зельем, вложился в молодую любовницу – подарил грудь, брекеты и «ровер-мини». Наступила календарная весна со снегопадами и морозом, сменившимися таянием и цветением. Одним солнечным днем в конце апреля, в четверг, в обед, когда от очередной партии форелей и стерлядей остались лишь небрежно обглоданные скелеты, сложенные Ниной в пакетик для кошки, а двухсотграммовый рассекал опустевшую воду, в ресторан зашел одинокий господин.

Элегантный, моложавый, створки челюсти немного разведены на северокавказский генетический манер, губы пухлы вполне по-славянски, туманный взгляд цепких глаз говорил скорее о внутренней сосредоточенности, нежели о рассеянности. Такие глаза могли мгновенно сконцентрироваться и вцепиться не хуже зубов двухсотграммового. Обслуживать гостя отправили официанта-новичка Петю.

Петя оттарабанил заученные рекомендации от шефа, упомянул новые поступления в винный погреб и не забыл о супе дня. Гость терпеливо выслушал эти рулады, выдав в себе человека, имеющего опыт обращения с прислугой, и, дождавшись их окончания, заказал гребешки. Услышав про гребешки, Петя спросил, не желает ли гость свежей рыбы. Почему он предложил рыбу, когда заказ был уже сделан, Петя потом объяснить не мог. Гость задумался, заскучав как будто от навязчивой услужливости, и согласился.

Двухсотграммовый пересекал аквариум обычными стремительными рывками. Доставщик застрял в пробке. Петя ввел пункты заказа – салат с рукколой, минеральная вода без газа и запеченная на решетке форель – в кассовый компьютер.

Через полминуты из кухни выглянул Семен и поманил Петю:

– Ты пробил форель на третий стол?

– Я.

– Ты же знаешь, у нас нет форели.

– А этот? – Петя указал на двухсотграммового.

Двухсотграммовый погнался за солнечным зайчиком, отскочившим от часов Пети, доступной копии дорогих швейцарских. Скучающий взгляд гостя задержался на высунувшемся из кухни Семене. Тот глянул с отпором, но гость перевел сонные глаза на стены в узорах и дальше в окно.

Парадные двери распахнулись и впустили хозяина. Виктор Николаевич шел порывистыми шагами не желающего стареть пятидесятишестилетнего мужчины, которому перестали помогать алтайские травы и от которого сбежала любовница, не вернув два кольца, кулон и «ровер-мини». О груди и брекетах и говорить нечего.

– Почему стоим, не работаем?!

– Передаю заказ… – промямлил Петя.

– А компьютер на что? Какой заказ?

– Форель…

– Ну так взял сачок, выловил, разделал, приготовил, подал!

Виктор Николаевич оттолкнул Петю, Семена, ворвался на кухню, напугав Нину, поедающую казенную булочку, схватил сачок и парадное ведерко, молниеносно вернулся в зал и подскочил к аквариуму.

Двухсотграммовый избежал сетки рывком в правый нижний угол. Виктор Николаевич дернулся за ним. Двухсотграммовый обманным маневром снова ушел от погони. «Стервец. Поганец. Ушлая тварь», – повторял хозяин слова, которые двухсотграммовому регулярно приходилось слышать с тех пор, как его поселили в аквариуме. Только раньше его под эти слова кормили. Теперь хозяин, обмакивая манжеты рубашки и рукава пиджака, гонялся за ним с сачком.

Поймать двухсотграммового не удавалось. Виктор Николаевич отсидел за фарцу, в девяностые начал бизнес, содержал ленивую жену, мудаковатого подростка-сына, двух капризных лярв-любовниц – теперь, впрочем, одну, – не имел мизинца на правой руке и недавно взял новый «бентли». Он не привык сдаваться. Он снял пиджак, закатал мокрые рукава и принялся охотиться с удвоенной свирепостью. Но недаром двухсотграммовый все это время тренировался; каждый раз, когда сачок вот-вот должен был опутать его, он ускользал, дразня побуревшего сквозь солярный загар, замочившего в воде галстук и всю грудь преследователя.

Сорванный с креплений генератор кислорода захлебывался на посыпанном цветным песочком дне, вода бурлила ошметками чешуи, гость меланхолично наблюдал ловлю своего обеда.

Виктор Николаевич взгромоздился ногами на стул, на который и садиться-то позволялось не каждому, и голыми руками стал обшаривать аквариумные глубины.

Надо отметить, что руки у Виктора Николаевича – при лютой внешности – были женские. Телу из мяса и жира были отпущены изящные кисти, тонкие пальцы и удлиненные ногти, которые хозяин полировал у маникюрши. Обрубок мизинца не портил вида, а, напротив, придавал пикантности. И этими эльфийскими перстами Виктор Николаевич силился сграбастать двухсотграммового. Семен, Халмурод и Нина давно покинули кухню и наблюдали за поединком.

– Есть! – заорал хозяин.

Видимо, вопль возвещал о поимке, но установить это доподлинно не удалось – в следующий момент Виктор Николаевич покачнулся и упал, а на грудь ему опрокинулись десятки литров воды в стекле.

Выстрел и плеск.

Сотрудники ресторана бросились к месту события; сонный гость тяжело вздохнул.

* * *

Врач «скорой» определил у Виктора Николаевича перелом ребер и травму грудной клетки с возможным повреждением внутренних органов. У двухсотграммового обнаружилась глубокая рана в боку. Гость ушел обедать к конкурентам через дорогу. Петя вместе с уборщицей Гулей принялись собирать осколки. Семен понес двухсотграммового на кухню и положил своего друга на разделочный стол.

Единственный целый глаз смотрел на Семена.

Семен отрезал двухсотграммовому голову, вспорол брюхо, выпотрошил, очистил, промыл, смазал маслом. Траурным венком легла веточка фенхеля. Семен уложил двухсотграммового на решетку гриля. Голову Семен отправил в кастрюлю, залил водой, добавил укроп, морковь, картофель и поставил на плиту.

Через тридцать минут Семен разлил уху по тарелкам Халмуроду, Нине, уборщице Гуле, метрдотелю и официанту Пете и дал каждому по кусочку ужарившегося, некогда двухсотграммового тела.

Сентиментальной, верующей посудомойщице Нине показалось, что кушанье обладает особенным нежным вкусом. Однако часть доставшегося ей кусочка горчила, желчь пролилась, и сколько Нина ни убеждала себя в исключительных, едва ли не сверхъестественных качествах поедаемой плоти, горечь давала о себе знать до тех пор, пока Нина не прополоскала рот. Новичок Петя съел свою порцию уважительно, заглаживая оплошность, ему в этом коллективе работать, он планировал взять кредит на «Опель Корса»: девушка ясно дала понять, что не может строить отношения с тем, кого не уважает, а как можно уважать пешехода? Гуля съела потому, что никогда не отказывалась от бесплатной еды. Метрдотель съел, потому что другие ели, а он не хотел, чтобы думали, мол, занесся. Семен просто и обыденно обглодал голову, он не прислушивался к своим чувствам и не искал в трапезе высшего смысла, просто грех выкидывать. И один только Халмурод, который до этого был безоговорочно верен плову, с удивлением обнаружил, сколь вкусной, нежной и питательной может быть рыба. С того дня он решил хоть раз в неделю позволять себе мороженую треску, громоздившуюся ледяными сгустками в холодильнике ближайшего к месту его фактического проживания магазина.

– Очень вкусно, не помню, когда последний раз форельку свежую кушала, – сказала Нина.

Семен сложил остатки в пакет для Нининой кошки.

Дверь служебного входа распахнулась, явился доставщик с напарником. Охая и пыхтя, они волокли зеленый сундук-контейнер.

– Рыбку заказывали?! – прохрипел доставщик, воняя усами. Его так и распирало от гордости.

Тяжело дыша, доставщик откинул люк. В черной воде ютились отборные полукилограммовые. Одна к одной. Все живые.

 

Красные подошвы

Жена вышла из душа распаренная. Мокрые волосы, розовая кожа.

Он к ней, она ни в какую. Он на второй заход, а она как начала. Мол, пусть не мешает собираться. Сам бездельник и ей работать не дает. Ей выходить, а он ее тискает. Лучше бы подбросил. Хотя куда ему – его же прав лишили. А он рад: по вечерам пьет, по утрам дрыхнет, а в остальное время только и думает, как бы к ней пристроиться. А она ради семьи разрывается, маникюр вон весь облез, туфли износились, а новые купить некогда.

И еще много разных обидных слов.

Сначала он улыбался, потом улыбался и делал вид, что критикой его не проймешь, а потом стал требовать повторить.

– Повтори, что ты сказала.

Мол, если все так плачевно, если она с ним прозябает, если их чувства разодраны несвежим маникюром и раздавлены стоптанными туфлями, то надо прекращать это взаимное страдание, не откладывая, и он уходит прямо сейчас.

И она повторила.

Весьма доходчиво. Душ не размягчил ее нрав.

Повторила, но лазейку оставила.

Выходило, что он, конечно, бестолочь, лентяй и психически неуравновешенный, но пользу приносит: например, оплачивает квитанции. Пускай ее деньгами, но все же. Она ненавидит бумажки, и для нее это спасение. А еще с ним в постели не скучно.

Одним словом, замяли, но огонек тлел. И чтобы огонек этот не сжег их семейные узы и в первую очередь его самого, он решил его затушить – повидать другую. Взял из заначки сколько было и пошел. Да и вообще он соскучился по другой, не виделись с весны.

Другая жила с престарелой, но сохранившей тонкий слух бабусей, весьма щепетильной. Рассчитывать на взаимность в этой обители нравственности не приходилось, и он решил заманить другую в уютный романтический отельчик. Даже проявил предусмотрительность – справился заранее о наличии свободных номеров.

Она сделала крюк, чтобы его подхватить. Только он уселся рядом на пассажирское, как она, пошарив на заднем сиденье, нащупала картонный пакет, сунула ему и велела выбросить в урну.

Зная ее натуру и вовсе такому обращению не удивившись, он выставил ногу на тротуар, но тут она закричала:

– Стой!

Вырвав из его рук пакет, в котором он успел заметить обувную коробку, она всучила ему другой, похожий, набитый пустыми бутылками и упаковками от женских средств гигиены.

Он выбросил, они тронулись.

На дорогу она смотрела изредка, все больше на тачскрин. Вела переписку и увлечена была чрезвычайно. Даже какое-то наигранное увлечение демонстрировала. Как ребенок, напоказ погруженный в учебник. Его она слушала вполуха и на вопросы отвечала как бы нехотя.

Они общались таким образом три или четыре светофора, после чего он раскрыл ей свой интерес.

Что тут началось…

Да ни за что.

Да у нее уже почти год жених и никто, кроме него, ей не нужен.

Она просто не может ни с кем, кроме него.

Было тут, правда, недели две назад…

Он вспомнил, что недели две назад она ему писала, а у него с женой был как раз хороший период, и он отказал. Значит, кто-то другой согласился.

И вообще, о каком почти годе верности жениху она говорит, если еще в марте, когда бабусю удалось упечь в санаторий, она позвала его на бокал шампанского, а потом провожала до лифта голой?

Все эти очевидные и логические аргументы он, однако, приводить не стал. Она тем временем предложила просто поговорить. Ее смартфон булькал. Улыбаясь, она мазала его пальцем. «Поговорить» означало послушать ее. И он стал слушать.

Она любит читать. У нее целый список книг, которые она планирует прочитать уже три года, но все никак не подступится. А читать еще бабуся приучила. В детстве она водила ее в церковь и даже записала в церковно-приходскую школу. А когда она из той школы выпустилась, то первым делом решила потерять девственность. И обалдела, как же это круто.

Он потянул руку к ее большому лифчику, но получил отпор.

Она принялась жаловаться. Машина старая, вчера сгорела последняя фара, заправиться толком не на что.

– Увидишь заправку, останавливайся. Зальем полный бак, – вклинился он, удивившись себе.

Она впервые за вечер посмотрела ему в глаза.

– Ты хочешь оплатить мне полный бак? Это дорого, литров пятьдесят.

Он кивнул. Бензин – прекрасный подарок для любовницы: сгорел – и забыли.

Поглядывая на него с подозрением и настороженностью, сдерживая радость, она повернула в сторону ближайшей заправки. Сказала, она часто там заправляется. А еще там классные сэндвичи. Сказала много, как облагодетельствованный, находящийся в радостном возбуждении человек. Слушая ее, он подумал, что владеть женщиной, оплачивая ее топливо, по-своему забавно.

Скоро смартфон снова принялся настойчиво булькать. Покончив с благодарностями, она вернулась к переписке, захихикала и сунула вспыхнувший экран ему под нос. Нашла способ отблагодарить – проявила доверие. Мол, погляди, можно так мужику писать или глупо?

Он вчитался в облачка, полные кокетливой дребедени.

– Глупо. Но ему понравится.

Пока стояли в очереди к заправочным шлангам, она перегнулась назад, упершись большим лифчиком в его плечо. Взяла тот самый пакет, который он чуть не выбросил, вытащила коробку, а из коробки туфлю серебряной кожи, на высоком каблуке и с густо-красной подошвой.

– Лабутены. Пятьсот баксов. Он подарил, – назидательно сообщила она, скинула лодочку и просунула под серебряные ремешки свою смуглую ступню.

– Застегни, – она закинула на него ногу.

Он туго затянул ремешок. Хотел чмокнуть розовые ногти, но решил – лишнее.

Мини-вэн, стоявший впереди, стартанул, сзади погудели.

Подкатив к шлангам, она выскочила на асфальт и принялась красоваться, прихрамывая, как инвалид детства, у которой одна нога короче другой. Поджав левую в лодочке, она покачивалась на правой, взнузданной серебром, подкованной густо-красным.

«Хороша?» – вопрошало ее надменное и одновременно неуверенное лицо.

Она в самом деле была хороша, и лишь одно встревожило его. Смуглые пальчики с розовыми ногтями были чрезвычайно напряжены. И хоть серебряные ремешки и сдерживали ступню, ногу и все тело, но пальчики покраснели, наморщились, а ногти потемнели. Ему показалось, что пальчики упираются из последних сил, что неуклонно сползают к краю и вот-вот соскользнут.

Заначки, которую он припас для веселеньких часов с ней, хватило и еще немного осталось. Вернувшись, он увидел, что она воркует над тачскрином, и его свет озаряет ее черты. Туфля валялась на соседнем кресле и, перекладывая ее обратно в пакет, чтобы сесть, он подумал, что странно все-таки платить такие деньги за эти ремешки, пряжки и красную подошву. Он, конечно, не знаток, но какой-то обман тут кроется.

– Ни один мужчина никогда не заливал мне полный бак. Хочешь, подброшу до метро? – предложила она царственно.

Она так разошлась, что вызвалась подвезти его не просто до ближайшей станции, а до станции, на которой ему предстоит пересадка. Только сигарет по дороге надо купить.

Остановились у магазина.

– Сбегаешь? – попросила она, но, опомнившись, пошла сама.

Заглушив мотор, она забрала ключи, а он остался сидеть в тишине, свесив руку в открытое окно, за которым лежал июльский вечерний воздух. Мимо катили седаны, хетчбэки и кроссоверы. В них были люди. Пешие люди шли по тротуару. Внутри домов горели огни. Он подумал, что до метро осталось всего ничего. Да и не хочет он лезть в метро, а вполне доберется каким-нибудь наземным способом.

Он вышел из автомобиля, захлопнул дверцу и увидел на заднем сиденье картонный пакет.

«А ведь могут спереть», – подумал он, открыл дверцу, взял пакет, закрыл окошко и пошел в противоположную от метро сторону.

Вскоре его телефон переполнился неотвеченными вызовами, а позже – оскорблениями и угрозами. Вернувшись домой, он припрятал трофей, а на следующий день встал пораньше, вытер туфли начисто и преподнес жене вместе с утренним кофе.

Смотри, любимая. Красная подошва, серебряные ремешки, пятьсот баксов. И размер твой. Откуда деньги? Заработал. Есть еще те, кто его ценит.

Жена обрадовалась, но как-то с оглядкой. Надела один, надела второй. Он помог затянуть серебряные ремешки. Размер впору, и выглядит очень даже. Жена вертелась перед зеркальной дверцей шкафа-купе, то подгибая коленки, то распрямляя, то расставляя ступни, то ставя их вместе. На этих каблуках с красной подошвой она стала какой-то другой. Еще более волнующей, чем после душа. Он приблизился и положил руки на две привлекательные выпуклости ее фигуры.

– Погоди. – Она нагнулась расстегнуть ремешки.

– Оставь, это волнует.

– Но мне неудобно. – Она сняла туфли, одну за другой.

Сняла и зачем-то к самым глазами поднесла. И ногтем свеженаманикюренным ковырнула. И понюхала.

И рассмеялась.

– Это же кожзам. Подделка, да еще ношеные.

Жена сунула разоблаченную обувь ему в руки и босая ушлепала в ванную. Глядя на туфли в растопыренных ладонях, на красные подошвы, он услышал, как щелкнула задвижка, и подумал, что его руки тоже очень красны.

 

Вопросы телезрителей

Был на съемках программы о литературе на кабельном телеканале. Название канала больше бы подошло приюту для бездомных животных или центру реабилитации наркоманов. Студия располагается в одноэтажном бараке из белого кирпича. Барак стоит во дворе заглохшего завода. Двое охранников на входе, видимо самые сообразительные рабочие бывшего завода, оставленные по этому случаю при новых хозяевах, никак не могли найти мое имя в списке гостей. От охранников меня отделяло замурзанное стекло. Они склонялись над списком, как солдат и матрос, читающие по слогам «Правду» с ленинским декретом. Список лежал на столе, ко мне вверх ногами, но я и то увидел свою фамилию и указал на нее. Всего в списке было пятеро, я последний.

* * *

Тесно, душно. Старушка-уборщица добросовестно заполняла пухлую тетрадку социологического опросника. Вчитываясь в вопросы и ставя галочки, старушка проклинала час, когда дала согласие соседской девчонке-студентке заполнить этот опросник. «Чтобы я еще раз!..»

В ожидании окончания съемок предыдущей программы координаторша заговорила о литературе. На выходных была на даче у подруги, читала Донцову. Загнула мизинец, безымянный палец, средний и указательный. Большой палец не загнула. Всего четыре романа Донцовой успела прочесть за выходные. Я уважительно кивнул. Я Донцову не читал. Однажды попробовал, но не покатило. Может, потому, что не на даче. Был бы на даче, может, и покатило бы.

Костюмерша перебирала цветные тряпки и жаловалась на цены. Кризис.

Гримерша спала на диванчике. Ее растолкали, нас познакомили. «Она всю ночь кого-то гримировала», – пояснила координаторша. Я пошутил про то, что все мы по ночам кого-нибудь гримируем. Дамы не рассмеялись. Промолчали. Даже каким-то космическим молчанием меня наградили.

Полупроснувшаяся гримерша закатала мой лоб, скулы, нос и щеки ровным слоем тонального крема. Крем похоронил дефекты кожи и синяки под глазами. Я стал еще красивее. Съемка очередной программы закончилась, и к нам выбежала ведущая. Следом, неторопливо ступая, вышел гость. Ведущая – стареющая от времени и невысокой зарплаты высокая блондинка. Одного взгляда на нее было достаточно, чтобы понять, почему она ведет программу на кабельном канале с названием приюта, а не на федеральном монстре с цифрой один и миллионами зрителей. Она похожа на положительную провинциальную учительницу из кино. Будь в ней следы порока или цинизма, карьера взлетела бы. Но ни того ни другого нет, только усталость красивой, небогатой и недалекой женщины. Выше головы не прыгнешь. Гостем оказался старичок-писатель. Мне знакома его внешность. Я его видел несколько раз среди других литературных старичков. Маленький, седенький, ладненький такой, аккуратненький. С востренькими глазками и топорщащимися бровками. Губки у старичка складывались бантиком и выделялись на желтом лице. Видать, гримерша их подчеркнула одной из своих многочисленных кисточек. Глазки у старичка стреляли. Шнурочки на ботиночках были аккуратно завязаны, брючки наглажены, узелок на галстучке маленький-маленький. Готов спорить, старичок не повязывает галстук каждый раз заново, а просто узелок ослабляет и стаскивает через головку. И в шкафчик кладет. А когда снова возникает нужда парадный вид сделать, он петлю себе на шейку накидывает и потуже затягивает. Там, в складках, наверняка можно найти крошки и пыль десятилетней давности. А может, и сухую мушку. Если через века археологам достанется этот галстучек, они смогут сделать анализ пыли начала двадцать первого века. А если повезет, то и конец двадцатого захватят. Обликом старичок походил на деловитого ежика, который в сомнительных предприятиях не участвует и всегда не прочь кому-нибудь присунуть.

Старичок преподнес координаторше свою плохо изданную книжку. Он никому не известен, этот старичок. Он не обретет славу после своей смерти. Я пока еще молод, хорошо одет и, разумеется, уверен, что в его годы буду живым богом литературы, лауреатом всех возможных наград, и матери будут выстраиваться в очередь, чтобы я благословил их детей. В данный момент я тоже никому не известен, и мне неловко за свою яркую, изданную крупным издательством книжку, которую я только что подарил координаторше. Моя книжка рядом с книжкой старичка выглядит как распущенная шмара рядом с очкастой работницей химической лаборатории. Пока координаторша, хихикая, попросила старичка подписать томик, я постарался незаметно сдвинуть свою книжку куда-нибудь в сторону. Старичок кокетливо сообщил координаторше, что уже подписал. Он очень рад, что его покажут по телику. Он ласков, как старый песик, которого держат в конуре, в дом не пускают, но он всякий раз с благодарностью лижет руки, когда ему кидают объедки.

Поприседав перед старичком в реверансах, координаторша собралась переключиться на меня, но старичок культурно справился, как бы ему отсюда выбраться. Окраина все-таки. Заподозрив старичка в рвачестве, в желании выбить денежку на такси, координаторша перестала хихикать, будто ее шнур из розетки вытащили, и поменялась лицом. Пробубнила что-то там про помощницу, мол, проводит. Мне стало неловко, почти до щекотки. Не то чтобы я отличался особенной щепетильностью, но начал ерзать на диване и старательно делать вид, что меня нет. Если принять во внимание микроскопические размеры помещения, то превратиться в невидимку оказалось делом непростым. Захотелось разъяснить координаторше, что старичок не намекает на денежку, а просто спрашивает номер автобуса, но я ничего разъяснять не стал. Тут почему-то родилась мысль, что весь этот телеканал, весь район, город и, может, даже страна – длинный поезд, давно катящийся неизвестно куда. С разрешения начальника состава самые инициативные обустроили в своем вагоне – старом заводике – телестудию, чтобы вещать на другие вагоны. Это, наверное, от тесноты такие мысли меня обуяли. Уж больно комнатка, где мы толклись, похожа была на купе.

Отвлечься удалось легко. Напротив, через пару шагов, был закуток, где переодевалась ведущая. В зазоре между занавеской и стенкой хорошо просматривалась ее спина, голая спина красивой сорокалетней учительницы. Красивой ровно настолько, чтобы вести программу на кабельном канале с названием приюта для наркоманов. Красивой настолько, чтобы выступать перед парой десятков тысяч скучающих старушек с окраины. Ведущая смотрелась в зеркало, видела в нем свою грудь и мои глаза. Она не попросила задернуть занавеску, ее лицо не озарило кокетство. Ей было все равно. Мне, впрочем, тоже. Наш обмен безразличными взглядами походил на секс между уставшим клерком и невыспавшейся проституткой. Старичка тем временем выпроводили.

– Какой я пользуюсь туалетной бумагой?! – неожиданно громко спросила себя старушка-уборщица. Она так тихо возилась с опросником, что про нее забыли. Координаторша и гримерша вздрогнули. Уборщица пустилась в воспоминания: – Вот раньше газеткой подтирались. Буковки-то в газетах свинцом напечатаны, а свинец, говорят, полезен. – Последние слова уборщица почему-то адресовала мне. Я заволновался – не отражается ли на моем лице недостаток свинца.

Координаторша вспомнила времена дефицита, когда туалетную бумагу покупали сразу помногу, нанизывали на бечевку и надевали на шею. Не в руках же нести. Женщина с набитыми сумками и ожерельем из рулонов туалетной бумаги вполне может стать символом Москвы восьмидесятых.

Ведущая нарядилась, но тут обнаружилась пропажа «уха». Маленького наушника телесного цвета. Без «уха» ведущая не услышит подсказки режиссера. Без «уха» съемка невозможна. Ведущая заметалась. Координаторша и костюмерша принялись ахать и охать, передвигать стаканчики с недопитым чаем, пакетики с печеньем. Приподняли ноги гримерши, которая снова засопела на диванчике.

– Какими тампонами я пользуюсь?! – со смаком прочла очередной вопрос старушка-уборщица. И тут же на него ответила: – Не пользуюсь я вашими тампонами уже лет тридцать!

Координаторша с костюмершей шепотом судачили о ведущей: «Она сегодня не в духе, уйти хотела». – «Сдурела, что ли?! Куда уйти!» Ведущая вбежала с криками: «Нашла, нашла!» Координаторша и костюмерша благостно закивали ей, назвали по разу «моя хорошая», «вот и умница». И я был приглашен в павильон.

* * *

В павильоне, небольшом ангаре с высоким потолком, один угол был ярко освещен и украшен разноцветным пластиком. Из других, темных, углов на этот светлый таращились три камеры. Ведущая уселась за оранжевый стол, изгибающийся волной, я устроился в красном крутящемся кресле напротив. Пока ведущая изучала бумажки со сценарием предстоящей программы, я озирался по сторонам, крутясь в кресле. Углы декоративных пластиковых панелей махрились пылью. Легкий сквозняк заставлял эти серые клочья дрожать на манер водорослей в речке. Потолок, прямо над головой ведущей, покрывали желтые пятна, свидетельствующие о протекающей крыше.

– А что, если на вас во время съемок вода будет капать? – спросил я.

Ведущая посмотрела на потолок и оживилась. Впервые с момента нашего знакомства в ее глазах мелькнул интерес.

– Вы знаете, у нас тут однажды муха летала. Вот такая! – Ведущая показала руками форму, напоминающую средний арбуз. – То на гостя сядет, то на меня, то на стол. Представляете?! Мы ее никак поймать не могли!

Я в ответ рассказал про знакомого, который тоже работает на телевидении, так у них там по павильону крыса бегала, съемки сорвала. Услышав про крысу, ведущая посмотрела на меня не просто с интересом, а с уважением. Но тут громкоговоритель сказал «работаем», и нам пришлось вспомнить о поводе нашей встречи.

Ведущая зачитала приветствие и перешла к вопросам. Они оказались довольно формальными, но одна деталь придавала всему происходящему привкус авантюры. Речь шла о любовных романах. Пиар-служба издательства недолго думая отправила меня на съемки программы о любовных романах. Я когда про это узнал, поначалу засомневался, но меня убедили. Главное – реклама, остальное не важно. Вот я и пришел. Теперь, сидя перед телеведущей, которой бы лучше подошло быть учительницей, я строил из себя специалиста по любовным романам.

– Как вы, такой молодой мужчина, успели стать автором трех любовных романов? – спросила ведущая.

– Любовь – мое призвание, – отвечал я, не уточняя при этом, какие именно три любовных романа подразумевает ведущая. Книжек из-под моего, извините за выражение, пера вышло всего две, одна из которых – сборник рассказов.

– Расскажите, где вы черпаете вдохновение? – поперла на меня ведущая.

– В любви, – не задумываясь, ответил я, твердо решив ввернуть максимальное количество слова «любовь» в наш разговор.

Спросив еще что-то дежурное про любовные романы, ведущая посмотрела честными глазами в одну из камер и сообщила выпуклой линзе номер телефона, по которому телезрители могут задать вопросы. Номер в тот же миг высветился призывными красными цифрами на электронном табло на стене. На таких табло в Амстердаме бегут рекламки секс-шоу, где можно посмотреть на совокупляющиеся парочки и целые группы. Не выдержав паузы, ведущая перешла к вопросам от телезрителей. Тут я, впервые за день, удивился. Программа будет показана минимум через месяц, и нет никакого прямого эфира, никакой комнаты с коммутаторами, принимающими звонки взволнованных почитателей любовных романов, а телефон, номер которого сообщила ведущая, стоит где-нибудь в вахтерской со снятой трубкой. Да и нет никакого телефона вовсе. Это бессовестное надувательство меня искренне развеселило. Я подумал про аудиторию канала, про одиноких старушек с окраин, которые через месяцок-полтора увидят меня по телику и начнут крутить диски своих устаревших телефонов, чтобы расспросить про любовный роман.

И вот человек, притворяющийся автором любовных романов, начал отвечать на вопросы, присланные несуществующими телезрителями. «К счастью, меня не увидит никто из знакомых. Мое поколение такие передачи на таких телеканалах не смотрит…»

Сочиненные сценаристом мариванны и верконстантинны негодовали: одна требовала к ответу современных безграмотных писателей, ляпающих в своих сочинениях многочисленные ошибки, другая вопила: «Где великий русский роман девятнадцатого века?», третья язвительно интересовалась, отчего так беден язык и фантазия молодых авторов. Судя по всему, сценарист, мужчина он или женщина, был человеком немолодым, уж больно вопросы отдавали нафталином. Я добросовестно отвечал, стараясь быть серьезным, но меня так и подмывало заявить мариваннам и верконстантиннам, что писатели безграмотны, язык беден, а великий русский роман вообще неизвестно где, в том числе и потому, что телефон, заявленный на табло, не работает. Но моей книжке нужна реклама, и я сделал вид, что все так и должно быть.

* * *

Вечером, проверяя почту, я наткнулся на письмо-рассылку от организаторов помощи детям-инвалидам. Искали добровольца для посещений маленького мальчика, от которого отказались родители. Я удалил письмо, так и не разобравшись в графике посещений. Я пошел смотреть телик, притворившись сам перед собой, что не получал никакого письма.

Интересно, долго ли я еще так смогу? Однажды я сделаю выбор. Это случится, когда я начну захлебываться. Тогда я либо смирюсь, чувствуя, как галстучек на моей шее затягивается все туже, либо начну барахтаться и еще некоторое время продержусь на плаву.

Через месяц позвонила координаторша и сообщила, что эфир состоится в четверг. Канал с названием приюта у меня не ловился и своего появления на экране я не видел. В пятницу, когда я стоял, облокотившись на стойку бара, рядом нарисовались две поддатые девицы.

– Ваше здоровье, – салютнул я девицам стаканом.

– Мы знакомы? – прищурились они.

– Нет, но это легко исправить, – лихо заявил я низким голосом, считая этот тембр сексуальным.

– Вспомнила! Ты бабские романы строчишь! – озарило одну из девиц, и они зашлись хохотом, скаля ровные зубы и растягивая красивые, обведенные помадой рты.

 

Ты у меня доедешь

Холод. Темнота. Автобус опаздывает. Кривая очередь утыкается в край тротуара, куда должен причалить транспорт.

Пассажиры топчутся. Всем хочется поскорее домой, в свои предместья. К ярким телевизорам на тусклых кухнях. Чтобы завтра утром вернуться в город, чтобы вечером из города, чтобы утром в город, а вечером опять из города.

Светящийся пенал автобуса выкатился из-за поворота и подрулил, промахнувшись, мимо головы очереди. Вздохнув пневматическим механизмом, открылась дверь.

Недобросовестные пассажиры из хвоста очереди воспользовались небрежностью водителя. Расстроив ряды, они полезли вперед, решив, видимо, что пришло время библейского пророчества, когда последние станут первыми.

Нервные заметались, опытные сохраняли спокойствие. Вопреки сумбуру погрузка шла быстро. Передо мной оставалась всего одна женщина с ребенком, когда появился проныра. Неприметный, щуплый, похож на торчка, он сунулся в дверь прямо перед матерью и чадом. Не успел я возмутиться, как женщина схватила проныру за капюшон и отшвырнула, точно комок тряпок. Но проныра проявил настойчивость и попер на женщину, которая уже успела пройти в автобус.

Глаза мои заволокло гневом. Стоя на ступеньке, я схватил проныру за воротник тонкой курточки и отшвырнул. Он, однако, удержался за вертикальную поворотную штангу двери.

Я ему в грудак, он держится.

Я снова, он не отцепляется. Так и висит на штанге. Если б не шмотки и щетина, мы вполне могли бы сойти за двух стриптизерш, подравшихся за право танца у шеста.

Другие пассажиры напирали, дуэль пришлось прекратить. Я прошел в глубь салона, залитого светом, словно операционная. Сел на свободное место и стал наблюдать, как проныра копается с турникетом, как ищет меня взглядом, как подходит.

И тут мне захотелось сбежать.

– Ты у меня доедешь, – склонился он ко мне.

– Это ты у меня доедешь, – ответил я, волнуясь.

– Ты у меня доедешь, – шипела пенка в углах его губ.

– Это ты у меня доедешь, – отчаянно старался не отставать я.

Неизвестно, сколько бы продолжался обмен этой бессмысленной, если разобраться, фразой, но пассажиры стали заполнять проход, и мой оппонент был оттеснен к двери рядом.

Безоглядное, экзальтированное бешенство сменилось во мне истовым страхом так же резко, как и возникло. Проныра был хоть и щуплым, но явно настоящим подонком.

Когда я выйду возле моей деревни, он последует за мной и в темноте расправится.

Надо срочно сообщить жене. Пускай встречает с собакой.

И с дочерью.

Он их увидит и не посмеет. Женщин все боятся, женщины как начнут орать. Не надо было мне лезть, тетка сама бы справилась.

Позор.

Какой позор жалеть, что вступился за женщину с ребенком. Звать на помощь жену и дочь.

Дочери завтра платье примерять, свадебное.

А послезавтра в Америку к жениху.

Интересно, он уже в курсе или еще нет?

В любом случае он не против, а если мужчина не против, значит, он за.

Мы, мужики, такие.

Особенно интеллигенты.

А жених интеллигент.

Хорошая московская семья. В каком смысле хорошая? Дед был из советских начальников и наплодил, как водится, диссидентов. Все им здесь не по нутру, но его громадной квартирой и обширной дачей пользоваться не брезгуют. Жених, естественно, с американским паспортом. Находясь в положении, его мать проявила предусмотрительность. Двадцать лет назад туда часто рожать ездили. Как, впрочем, и сейчас. Паренек, кстати, симпатичный, милый, а синий паспорт с орлом делает его настоящим душкой.

В общем, нельзя звать ни жену, ни дочь, ни собаку. Если они придут, обязательно случится какая-нибудь дрянь, дочь не сошьет платье, не распишется, не получит грин-карту, не проживет счастливую жизнь, и виной всему этому буду я.

Уж лучше схлопотать нож.

Я бросил на щуплого проныру неторопливый взгляд, нарочито демонстрируя спокойствие и презрение.

А вдруг у него на самом деле нож?

Вспомнился прием, виденный в кино. Перехватываю руку с лезвием, отвожу в сторону, выкручиваю… Что получится на деле, неизвестно. Точнее, известно. Я попытаюсь перехватить его руку, порежусь, ойкну по-бабьи и получу смертельный удар. Даже если у него нет ножа, он вполне может воспользоваться бутылкой. Утром я как раз вынес два пакета с опустошенной стеклотарой. Скоро, говорят, за такие дела – я их в урну выкинул – будут штрафовать. Каждого, кто посмеет сунуть в урну что-то крупнее литровой стекляшки, накажут рублем. Бутылки наверняка еще не убрали. Помню, одна была битая. Щуплый наверняка выхватит из урны именно ее и начнет чиркать по моему красивому, начинающему стареть лицу.

Седые волосы, носогубные складки. Недавно видел себя на фотографии и расстроился. Южанин с печальными глазами и презрительным ртом. А я-то думал, что с виду весельчак и южанин не до такой степени. Пора делать омолаживающие процедуры, но денег нет.

А вот с отсутствием мусорного контейнера в нашей деревне пора кончать. Полиэтилен и бумагу я жгу, объедки отправляются в компост, но вот бутылки. С бутылками совершенно неясно, что делать. А бутылок у нас порядочно. Например, уезжаем мы с женой, оставляем дочь одну, возвращаемся – гора бутылок. Оказывается, гости приезжали. Побудет жена пару деньков без меня – опять бутылки. Тоже гости. Да и сам я, чего таить, гостеприимный. И вот теперь из-за этих гостей меня могут изранить. Возможно, смертельно.

Я поднял глаза. Стоит у двери, сука, караулит.

И смотрит на меня. Я выдержал его взгляд и еще додавил зрением, когда он отвернулся.

Ничего, есть и другая дверь.

А что, если сойти пораньше? На людной остановке. Дождусь спокойно другого автобуса, покачу в благости. Жаль, людных остановок нет. За окнами сплошная тьма. Пассажиры смотрят на свои бледные отражения в черных окнах, в ушах индивидуальная музыка. Если продлить взгляд каждого линиями, то не найдется двух пересекающихся.

Я убрал поглубже в карман паспорт, банковскую карту и права. Чтоб в драке не выронить. Да, у меня есть права, а езжу на автобусе. Все вспыльчивость. Помню, меня один подрезал, так я его догнал и на таран.

Рассказы про героев войны не пошли мне на пользу.

С тех пор на общественном транспорте.

Да и дешевле.

Горячечность у меня наследственная, деда родной просвечивает. Он свой первый срок получил за вспыльчивость. Жоржиков на курорте прибил. Поехал первый раз на юг. Черное море, розовый закат. Костюм новый надел и вышел прогуляться вдоль прибоя. Сел за столик, выпил портвейна, залюбовался природой. Тут его жоржики и окружили. Лопочут что-то и велят костюм снимать. Ну, деда и стал табуреткой над головой крутить.

Потом милиция, суд, нары. Оказалось, одного в морг увезли.

Больше деда на юг не ездил.

Вот такой предок, через одного на скамейке эволюции.

Может, извиниться?

Подойти и прощения попросить.

Ты был не прав, я был не прав, замяли.

Скоро моя остановка. Я натянул перчатки и закрыл глаза. Типа все мне безразлично. Типа вот какой я бесстрашный, даже заснул со скуки. Я зевнул. Вполне, надо сказать, искренно. А сердечко колотилось.

Почувствовав крен автобуса на повороте, я встал, нажал кнопку остановки по требованию и прошел к двери.

Не к той, у которой караулил проныра. К другой.

Вздохнув гидравликой, автобус открыл проход. Сойдя со ступеней, я пошел не торопясь. Но не в темноту к дому, а в свет к магазину. Себе объяснил, что надо купить чего-нибудь к чаю.

Успел заметить, что моих мешков со стеклом в урнах уже нет.

За спиной шаги.

Сейчас его рука ляжет на мое плечо.

Стараясь уйти от ножа, ударю в ответ. Не кулаком, открытой ладонью.

А что, если он не хлопнет меня по плечу? Что, если пырнет в спину?

Иду не поворачиваясь. Мимо шаурмы, мимо мешков с комбикормом. Когда я был маленьким, у меня были куры. Летом они питались червяками, зимой капустой.

Шаги приближаются.

В магазине яркий свет и родные лица продавщиц. Ужасно рад их видеть.

Не могу вспомнить, что хотел купить.

Дверь открывается.

– Здорово, сосед!

Крепкое рукопожатие Иваныча.

Я вышел вон. Никого. Только пустое шоссе и темнота.

 

Черный асфальт, жёлтые листья

Проснулся на полу в белом пиджаке. На щеке текинский узор ковра. Сверху нависает хрустальный осветительный шедевр, результат бабушкиной потребительской активности – громадная чешская люстра.

Пока я собирался с силами, чтобы встать и выпить стакан воды, эти килограммы остановившегося блеска пробудили воспоминания.

Почти двадцать лет назад я работал курьером в известном на весь мир журнале, который вместе с победой консюмеризма появился и в России. От двух до трех сотен страниц толстой бумаги лоснились моднейшими нарядами, драгоценными камнями и металлами, роскошными автомобилями, курортными виллами, белыми снегами и синими морями.

Имея склонность к фотографии и мечтая о славе Хельмута Ньютона, я в то время разослал свои снимки по разным изданиям, но ответа не получил. Поникнув головой, однажды я рассказал о постигшей меня неудаче отцу, и он, тяготимый – впрочем, не слишком – чувством вины за бегство от матери и мое неполноценное детство, взялся помочь.

Оказалось, его тогдашняя пассия занимает должность в издательском доме, которому принадлежит добрая половина всех существующих журналов, и полномочия ее вполне позволяют устроить меня для начала курьером.

Я получил именной пропуск и на законных основаниях проник в чертог глянцевых мифов, оказался в непосредственной близости к желанному эпицентру. Так начался мой трудовой путь, закончившийся вчера.

Весь штат сотрудников, от главного редактора до секретаря, состоял из женщин. Рабочий коллектив представлял собой шкалу женского социального успеха, пиковым показателем которого являлась главред, а нулевое или даже отрицательное деление было закреплено за уборщицей. Все трепетали перед главной, подражали ей в манере наряжаться, но не слишком, не дай бог обскакать, говорили с ее интонациями, боялись ее гнева, жаждали похвалы и мечтали занять ее место, чтобы проводить совещания, как она, положив ноги на стол, поедая куски сырого лосося с соусом васаби.

Чары не распространялись лишь на нас с уборщицей. Она плохо говорила по-русски, считала всех девиц пропащими вертушками и угощала меня домашними сочащимися мантами. Я же мыслил себя художником мировой величины и не испытывал перед всем этим дамским царством никакого благоговения.

Непосредственным моим начальником была Юля – секретарь редакции. Она называла себя на латинский манер Джулией. К ней стекались все поручения по доставке экземпляров, пригласительных, договоров, букетов, шампанских бутылок и прочей дорогостоящей мелкой мишуры, которую так любили получать даже очень богатые люди, способные позволить себе весь наш журнал вместе с главной.

Каждое утро я представал перед Джулией, выслушивал инструкции о нравах очередной актрисы, которой следует доставить это, о расписании певца, которому надо передать то. За мою тогдашнюю записную книжку многие бы щедро заплатили. Чьих только номеров там не было! Своенравные звезды, окруженные ореолом недосягаемости, принимали меня на пороге своих весьма порой прозаических жилищ, а личные помощницы могущественных воротил спрашивали, какой напиток я предпочитаю.

Каждую ночь я засыпал с чувством утомленной удовлетворенности. У меня завязалось несколько романтических знакомств с ассистентками некоторых моих адресатов, а одна исполнительница известной роли попросила меня однажды повесить ей упавшую занавеску.

Редактор отдела моды, услышав о моем увлечении фотографией, попросила показать снимки, и я не заставил себя долго упрашивать. Она посмотрела и поручила штатному фотографу поснимать меня на белом фоне. О моих фотоработах больше не вспоминали, зато время от времени стали наряжать в присылаемые для рекламы наряды, в которых я, скучая, но и не без тщеславия, позировал.

Несколько раз я предпринимал попытки напомнить о своем фототаланте, но отклика не встретил и вскоре разговоры оставил. Жизнь моя была так ярка и весела, что лавры господина Ньютона померкли сами собой. Однако редактор отдела моды все-таки сыграла роль в моей судьбе. Из сострадания к моей творческой несостоятельности или из озорства она как-то раз спросила моего мнения по поводу одной фотосессии и, видимо, сочла его небезынтересным, потому что с тех пор стала со мной советоваться и к некоторым советам прислушивалась. Она оказалась первой убедившейся в том, что отсутствующий у меня талант фотографа компенсируется умением видеть недостатки в работах других и пониманием, как эти недостатки исправить. Свойство во всем видеть недостатки, из-за которого многие считали меня букой, сослужило добрую службу.

* * *

Вся наша женская команда, включая стилиста Колю, который предпочитал называться Никой, состояла из одиночек. Некоторые успели обзавестись детьми, но это считалось скорее изъяном, чем поводом для гордости.

Все, в том числе Ника, искали мужа или хотя бы покровителя.

Хоть изредка приходящего.

Хоть кого.

Лишь одно условие должно было быть соблюдено непременно – его богатство. Физическая привлекательность, ум, чувство юмора, знакомство с хорошими манерами и наличие высшего образования приветствовались, но не являлись решающими. Джокером в этой игре были деньги.

Известность и слава не ценились так высоко, как богатство. Наша главред, опытная красавица с университетским дипломом, несгибаемой волей и двадцатилетним сыном-оболтусом, который, по слухам, страдал от непрекращающихся недугов и депрессий, будучи совершенно здоровым, даже она таяла, когда на приемах с ней заговаривал какой-нибудь господин из списка богачей.

Все девочки и, конечно, Ника время от времени крутили с вполне прозаическими типами, которых часто ссужали деньгами, давали приют и порой совершенно сажали себе на шею. Такие связи держали в секрете, стеснялись их. Но каждая, предохраняя маникюр во время мытья посуды, повязывая галстук и даже издавая вполне искренние звуки в постели, всегда представляла себе палубу яхты, прохладу ювелирного салона, замах гольфовой клюшкой и ржание племенной кобылы.

Появление платежеспособного поклонника обязательно делалось общей новостью. Об этом сообщали курортные фотографии, шикарные обновки, а то и кольцо, отбрасывающее бриллиантовые искры.

Хвастовство не считалось зазорным. Счастливица выставляла напоказ тот или иной предмет, и любопытство остальных, хоть и сдержанное, вскоре прорывалось: «Кто?», «Где?», «Как?» Счастливица отвечала лениво и напоказ безразлично, но потом вдруг срывалась и взахлеб выбалтывала правду и неправду.

Большая часть таких презентаций, впрочем, были подделкой. Чужие автомобили, в которых разрешили посидеть, выдавались за свои, чужие стены, где удалось временно притулиться, – за личные пространства. Цены на подарки непременно завышались, цифры ресторанных счетов утраивались, а ночам приписывалось куда больше страсти, чем они на деле вмещали.

В минуты откровенности рассказчицы входили в такой раж, что не стеснялись ничего. Помню, однажды сотрудница рекламного отдела так разошлась, расписывая подарок, полученный от ухажера – увеличенную грудь, что задрала платье до шеи, продемонстрировав добросовестную работу хирурга.

Брачный успех ждал немногих. В таких случаях девушка закатывала прощальную пати с изысканными кондитерскими изделиями и хорошими напитками. Прощания имели оттенок торжествующей грусти, когда счастливица сходила на берег семейного благополучия, а остальные, проглотив слезы завистливой радости, с новым усердием брались за весла.

Часто браки заключались с европейцами, с которыми знакомились по работе. Обыкновенно те были вовсе не богачи, но их талант одеться, мелодичные речи и комфортабельные страны компенсировали отечественные активы. Ведь обзавестись дворцом часто хочется, когда вокруг разруха, всеобщее же усредненное благоденствие настраивает на более мирный лад.

Нашедшие себе мужей среди отечественных спонсоров, фактических владельцев и наемных директоров обычно получали в распоряжение некоторую собственность и порой даже открывали магазинчики и кафе, которые вскоре прогорали, или благотворительные фонды, предназначенные больше для обеления нелегальных доходов супруга.

Такие обыкновенно страдали от недостатка внимания и часто стремились обратно в журнал, но уже не на должность, а на страницы светской хроники.

К этим выскочкам наша главная относилась презрительно, интервью с ними, пусть коротенькие, браковала, портреты, даже еле различимые, отвергала. Пробить эту брешь удалось лишь одной – тонкокостной ведьме из степного захолустья, захомутавшей отставного спортсмена, обладателя внушительного капитала, выколотившей из него средства на открытие и рекламу кабаре и умудрившейся дело не провалить, а, напротив, сделать прибыльным. Главред игнорировала успех нахалки сколько могла, но не устояла, когда та лично преподнесла ей в единственном экземпляре выпущенную карту, дающую пожизненное право на лучший столик и открытый счет.

Отдельным объединяющим качеством было место рождения. География появления сотрудниц на свет, их первых шагов, школ и вузов демонстрировала все величие русского мира, охватывая не только одну шестую часть суши, но и зоны влияния.

Обозревательница косметических новинок родилась в Будапеште, где папа-майор служил в Западной группе, а редактор отдела моды прибыла с погранзаставы острова Итуруп, столь вожделенного для японцев.

Все они ненавидели и обожествляли Москву, как наркозависимый ненавидит и обожествляет зелье. Каждое утро обещали бросить и каждый вечер торчали от новой дозы.

* * *

Будучи по природе натурой эмоциональной, я вскоре влюбился. Не влюбился даже, а приобрел сильную романтическую привязанность. Дамой моего сердца стала непосредственная начальница, Джулия.

Нос у Джулии был кривоват, что она впоследствии, поднакопив средств, исправила, на левой ноге синими речушками разбегались тонкие вены. Но это все мое свойство выявлять недостатки. Даже в прошлом их умудряюсь отыскать. В остальном Джулия была устроена привлекательно. Очертаниями обладала не умопомрачительными, но пропорциональными, а лицо ее можно было отнести к тому типу, который романтические пошляки сравнивают с Венерой Боттичелли.

Влюбленность моя была совершенно бестелесной. Я не желал обладать Джулией, мое чувство было целиком иррациональным, лишенным логики и оттого предельно острым. Я страдал, путал имена адресатов, время и место доставки, схлопотал несколько выговоров, едва не лишился места.

Родом Джулия была из отдаленного городка, то ли лагерного, то ли курортного, и помышляла, разумеется, о браке с олигархом. Только в отличие от других, планирующих олигарха, а по факту готовых рассмотреть предложения поскромнее, она и в самом деле наметила себе определенного многомиллиардного холостяка и целенаправленно искала встречи.

Небольшое настольное зеркало, стоящее на ее рабочем столе, было оклеено его фотографиями, вырезанными со страниц журналов, и ее собственными портретами на фоне заграничных достопримечательностей: рядом с благополучными жилыми комплексами, возле автомобилей высшей ценовой категории, с продуктами питания из рациона гурманов. Джулия заклинала судьбу.

От остальных девушек Джулия отличалась постоянным волнением. И какой-то нервностью.

То и дело она начинала кашлять, без видимой причины протирала руки влажной салфеткой.

Разумеется, она не была любимицей коллектива. Одни подшучивали над ее педантичным преследованием богатого холостяка, другие усматривали признаки невменяемости в той верности, которую Джулия хранила своему ни о чем не ведающему жениху.

У нее и в самом деле не было дружка, мужчины пугали ее своими притязаниями, только мне она позволяла ухаживания, и то небось потому, что чувствовала – ничего за этим не последует.

Думаю, недостижимый жених был подсознательно ею выбран по тому же принципу – он совершенно избавлял ее от замужества.

Цель свою, однако, Джулия реализовывала настойчиво. Отчаянно билась за пригласительные, любой ценой промыливалась на приемы и однажды все-таки встретила его. И вроде он даже в ее сторону посмотрел. Или близко прошел в конвое бодигардов.

Что бы там ни произошло, история стала быстро обрастать. Вскоре открылось, что он с Джулией в тот вечер о чем-то обмолвился, а затем просочилось и про романтический ужин.

Он якобы писал ей, но она по прочтении стирала. Конфиденциальность превыше всего, шпионы только и ждут, как бы взломать и шантажировать.

Выходило, у нее самый настоящий тайный роман. Скептики презрительно фыркали, доверчивые восхищались, все завидовали. Абсолютно невозможно, конечно, но чего в жизни не бывает.

На праздновании дня рождения нашей редакционной повелительницы я помогал Джулии расставлять по вазам букеты. Моя ничем не подпитываемая влюбленность потихоньку угасала, и настроен я был легкомысленно – успел незаметно приложиться к одной из привезенных для праздника бутылок.

И вот втыкали мы перехваченные лентами веники в хрустальные, стеклянные и любые другие жерла и запыхались. И Джулия вскарабкалась на подоконник, чтобы открыть высокое окно. А я сказал, что у нее ноги очень красивые.

После того случая Джулия стала уделять мне внимание. Вела со мной разговоры об одиночестве и тоске по мужчине. Щупала мои совсем не спортивные мышцы и восхищалась их крепостью. Осыпала комплиментами и какими-то туманными намеками, а когда однажды я, вконец осмелев, накренился в ее сторону, оскорбленно оттолкнула меня.

Как я мог! Она повода не давала и вообще не понимает, что со мной творится.

За этим наступило потепление, новые ласковые прикосновения, невзначай оброненные вздохи, приведшие к моей новой попытке, с упоением ею отвергнутой.

В Джулии обнаружилось неприятное свойство – приманивать с целью отказа. Я относился с сочувствием, потому что уже тогда понимал: женщины – создания загадочные. Коротая время в перерывах, я листал наш журнал и узнавал много нового. Например, в одном из номеров наткнулся на короткий наглядный комикс, снабженный несложным текстом. Комикс был посвящен тому, как доставить женщине наслаждение. Не будучи особо искушенным, я ничего нового для себя не открыл, но одна вещь поразила: оказалось, что если ее голова свешивается вниз, то впечатлений она огребет в сто раз больше. А если она и вовсе висит вниз головой, то насладится так, как и мечтать не могла.

Вернувшись домой, я тотчас лег на кровать и свесил голову вниз. Конечно, женщина из меня так себе, но решил прикинуть, каково это. Хотя бы отдаленно понять слабый пол, их внутренний мир, и все такое. Очень скоро в ушах загудело, на глаза стало что-то давить, вот-вот выскочат. Единственное, чего хотелось уже через минуту, так это встать на ноги.

На следующий день я расспросил редактора отдела личной жизни Дилю про эти дела вниз головой, в чем, типа, прикол. Диля сообщила что-то о мозговых центрах и, сославшись на занятость, беседу свернула.

Единственное, что я тогда уяснил окончательно, – женщины удивительные существа. И Джулия не была исключением.

Я продолжал все более нахальные посягательства, избавляясь тем самым от остатков чувств. Спросил Джулию, не хочет ли она попробовать вниз головой. Она бы могла легко сбить с меня спесь, если бы согласилась, но она только дулась и погружалась в себя.

Вконец обнаглев, я, наверное, совсем бы затравил Джулию, но редактор отдела моды, уже привыкшая со мной советоваться, выставила мою кандидатуру на обсуждение, и мне предложили немыслимую для курьера должность – уполномочили отслеживать любые касающиеся фотоматериалов недостатки во всех журналах издательского дома. Будь я женщиной, мое свойство замечать недостатки никто бы не оценил, его объяснили бы недостаточно насыщенной личной жизнью и гормональными сбоями. Но у мужчин есть привилегии.

Переезжать далеко не потребовалось – соседнее крыло того же здания.

На скромном чаепитии в честь моего повышения каждая из девочек по очереди произнесла доброе напутствие, Ника разрыдался, а Джулия подарила букет тюльпанов.

Приступив к выполнению новых обязанностей, я продолжил навещать ставшую родной редакцию, где новый курьер кочевой национальности обживал мое недавнее место.

Визиты мои неуклонно делались реже, и в один из них Джулия предложила пойти вместе на перекур.

Мы стояли на лестнице, я рассказал о себе, расспросил ее, выразил восхищение нарядом.

Тут она и прижала свои губы к моим.

Те, кто говорит, будто мужчинам все равно, с кем и когда, глубоко ошибаются. Мужская природа тонка и не до конца изучена. Мужчинами правят хрупкие дуновения, которые принято считать грубыми инстинктами.

От поцелуя Джулии мне стало невероятно тягостно. Мое очарование ею к тому моменту окончательно улетучилось. Непроизвольное воображение нарисовало, будто она предлагает мне надеть старую, заношенную, нестираную, выброшенную уже одежду.

– Что же ты, поцелуй меня, – то ли велела, то ли попросила Джулия, пытаясь игриво преодолеть мою холодность.

Встретившись со слабым, даже жалобным, но все же сопротивлением, она мгновенно переменилась. Спросила, противна ли мне, и, получив самые горячие разуверения, схватила мои ладони и прижала к своей груди.

Столкнувшись с таким напором, я вынужден был соврать, что отдан другой и не могу нарушить клятву верности. Я наивно решил, что это охладит Джулию, а заодно заставит порадоваться за мою личную жизнь.

Мой расчет провалился. Несуществующая возлюбленная пробудила в Джулии настоящее бешенство. Она бесновалась, называла ее шлюхой, а меня предателем, беглецом и трусом. На крики сбежались. Она не унималась, забрызгала меня слюнями и потребовала вернуть тюльпаны.

На следующий день, немного волнуясь и одновременно гордясь своей честностью, я взошел по ступеням нашего ИД и повернул в нужное крыло.

Джулия была на своем месте. Когда я положил перед ней букет, она нарочно смотрелась в свое волшебное зеркало. Я замешкался, не обратить ли все в шутку, все-таки я принес ей букет, но, скосившись, она перебила мои мысли:

– Я дарила бледно-сиреневые, а эти алые.

* * *

Я все больше погружался в работу, делал рациональные предложения и совсем увлекся. На прежнем месте близких знакомых не осталось, а разрыв с Джулией избавил от обязанности наносить визиты в соседнее крыло.

Прошло несколько месяцев, я почти ничего не слышал о ней, кроме того, что она испрашивала повышения, претендовала на место выбывшей по замужеству редакторши одного из разделов, но была отвергнута.

Осенью я получил от Джулии конверт с приглашением на свадьбу. Оттиснутые красивыми буквами на плотной бумаге слова сообщали о предстоящем торжестве такого-то числа, в такое-то время, в таком-то ресторане.

Имя жениха сохранялось в секрете.

Вместе с приглашением распространился слух, что Джулия выходит за того самого богача и холостяка, самого завидного жениха Федерации. Все этажи нашего издательского дома бурлили, виновница отсутствовала, заблаговременно взяв отпуск.

Привыкшие к самым разным поворотам, сотрудники поквохтали и успокоились.

Скептики уверяли, что подобное событие невозможно сохранить в тайне, и если бы это было правдой, то шумиха стояла бы невероятная. Такие не верили даже в саму возможность их знакомства, не то что свадьбы.

Другие с аргументами скептиков соглашались, но осторожно возражали, что теоретически возможно всякое, и приводили какие-то аналогичные, известные в основном по любовным романам случаи.

Кто-то ухитрился раздобыть номер секретаря жениха, позвонил и задал прямой вопрос. Отрицательный ответ ничего не прояснил, а лишь укрепил каждую из партий в собственной правоте.

Все ждали дня свадьбы с одинаковым любопытством.

Не зная, чем можно порадовать будущую жену миллиардера, я слонялся среди полок ее любимого магазина, о котором она мне когда-то рассказывала, пока не увидел пару увесистых сережек синего стекла. У моей ба таких была целая люстра.

И вот день настал. На подступах к назначенному заведению меня охватила тоска. Откуда-то возникла ясность, что с минуты на минуту жизнь моя необратимо изменится, и предотвратить это никак нельзя. Я разозлился вдруг на то, что ничто нельзя удержать. Самое ценное неумолимо утекает, будто красивый вид за окном поезда, который не успел рассмотреть, и уже мчишься куда-то, все дальше и дальше.

На подступах не было скопления роскошных машин. Лишь длинный лимузин скучал неподалеку.

В дверях курила наша выпускающая. На моих глазах она дотянула одну сигарету и тут же зажгла следующую. Лицо ее выражало нечто странное, будто она, конечно, подозревала, но до конца не верила.

Я не стал расспрашивать и прошел в зал. Меня встретил бесстрастный распорядитель.

На пороге толпились сотрудники нашей редакции, некоторые сидели. За дальним концом длинного, уставленного угощениями стола расположилась Джулия в чудесном, сразу понятно, что каким-то большим мастером сшитом, платье.

Жениха нигде не было видно.

– Что же вы, девочки, ничего не едите. Французский повар старался. Белки с углеводами – иногда можно. Угощайтесь.

Увидев меня, она воскликнула: «А вот и ты!», назвав по имени-отчеству, и потребовала тост.

Официант не успел, и я налил себе сам из ближайшей бутылки.

Я сказал, что желаю ей счастья.

Сказал, что все мы любим ее.

Я хотел добавить еще что-то, но понял, что становлюсь похож на психолога, уговаривающего стоящего на подоконнике самоубийцу.

– Не правда ли, сегодняшний день оформлен совершенно в гамме Версаче? – то ли спросила, то ли сообщила Джулия. – Черный асфальт, желтые листья.

* * *

В клинике я ее навестил. Там все в застиранных халатиках бродили, и она тоже.

Стрижку покороче сделала и цвет изменила. У нянечки оказался парикмахерский талант.

На прощание она спросила, помню ли я, как похвалил ее ноги.

Потом Джулия выписалась и пропала. Говорили, родила от женатого и вернулась к матери в свой то ли лагерный, то ли курортный городок.

Прошли годы. Я познакомился с целеустремленной девушкой, мы задумались о жилищных условиях и потомстве. Первое должна была обеспечить доставшаяся мне от предков квартирка и мой же стабильный заработок, второе гарантировали ее фертильность и пышные эндометрии.

Тут наш издательский дом и закрылся.

Снова осень. И октябрь, как когда-то точно подметила Джулия, оформлен совершенно в гамме Версаче – черный асфальт, желтые листья. Вчера была прощальная вечеринка.

За прошедшие годы во мне проявилось семейное свойство – страх толпы. Дед мой тоже толпу не любил – служил командиром пулеметной роты.

Я устроился на галерке за полупустым, заваленным подсыхающими яствами столом. Внизу, в зале, шушукались, чмокались и угощались знать и рядовые почившего ИД. В том числе и моя бывшая главред. Нюх ее не подвел – уже пару лет назад, не дожидаясь унизительного увольнения, она соскочила. Теперь что-то курирует и кого-то консультирует на почетной марионеточной должности. На потолке было очень похоже нарисовано звездное небо, рядом сидели дамочки из разных редакций. Общим числом три: старая, молодая и бухгалтерша.

Я быстро выпил бутылку белого и раскрепостился. Наплел что-то старой. Она позвала в туалет, курить.

Отказался, я все-таки почти женатый человек.

Она ушла одна. Я порылся в ее сумочке. Помада, кошелек, таблетки. Ссыпал в рот сколько было.

Молодая смотрела с ужасом и восторгом. Бухгалтерша не заметила, ее увлекли выходки нашего, теперь уже бывшего, генерального, куролесящего на сцене в парике, который он, видимо, считал очень смешным.

Когда старая вернулась, я уже что-то шептал молодой, не забывая, впрочем, что я почти женатый человек.

Потом что-то им обеим, старой и молодой, не понравилось, они ушли, а бухгалтерша взялась меня жалеть. Мол, какие мы все бедные, за что же нас уволили и что теперь будет.

Культурно попрощавшись, я покинул помещение. Над головой снова чернело небо, в котором, вместо множества мелких звезд, была провернута одна большая луна.

Я трясся по разноцветным подземным веткам. Можно было бы на такси, но водители разговорчивы.

Дома встретила моя. Я предложил заняться размножением не откладывая.

Она не протестовала.

Передо мной стали мелькать старая, молодая, бухгалтерша и почему-то наш генеральный в своем парике. Пока я от него отмахивался, моя отодвинулась.

Сказала, что я теперь не только безработный, но еще и путаю ее с другими, один из которых мужик. Она так не может, и мне лучше убраться.

* * *

И вот я лежу на полу в соседней комнате, под бабушкиной люстрой, которая занимает все пространство и весит не меньше тонны.

Когда-то она обошлась в целое состояние. Дед был хоть и пулеметчик, но перспективный. Ставка ба оправдалась. Ей бы на ипподром.

В юности она в общежитии кроватные ножки в жестянки с керосином ставила, чтобы клопы не наползли. Потом следом за Вторым Белорусским фронтом санитаркой подбирала еще дышащие красноармейские организмы. Там и встретила деда.

Старшим школьником я позвал приятелей, мы хлебнули, и как-то вышло, что я зацепил люстру ногой. Кажется, один из гостей поднял меня вместо штанги. Люстра лишилась части хрустальной бахромы, и я очень боялся, что ба мне устроит. А она, когда увидела, сжала мою руку своей цепкой лапкой и сказала, что в жизни главное…

Что же она сказала…

Не помню, но точно не чешский хрусталь.

Теперь никого из моих не осталось, смотрю на люстру и думаю, что в ней нет изъянов, даже сколы, нанесенные моей ногой, ее украшают.

Вот только хорошо ли она закреплена?..

Бетон состарился, искрошился, резьба на крюке наверняка ослабла, и бабушкины сбережения, дедушкин подвиг, все завоеванное и нажитое вполне может на меня обрушиться.

С кухни доносится запах кофе – надо бы бежать прочь. Хотя бы встать, водички попить, но шевельнуться не могу.

Лежу опухший и красивый, будто все уже случилось. Будто придавило меня синими кристаллами, и выбраться из-под них мне уже не суждено.

* * *

Я поднялся и, ослепнув на секунду от головокружения, сделал первый шаг.

 

Крещенский лёд

На следующий день после праздника Крещения брат пригласил к себе в город. Полгода прошло, надо помянуть. Я приоделся: джинсы, итальянским гомиком придуманные, свитерок бабского цвета. Сейчас косить под гея – самый писк. В деревне поживешь, на отшибе, начнешь и для выхода в продуктовый под гея косить. Поверх всего пуховик, без пуховика нельзя, морозы как раз заняли нашу территорию.

Только выхожу за ворота, а староста нашей деревеньки Петрович тут как тут. Весь православный люд ночью окунулся, я же святым ритуалом манкировал. В жизни не окунался. Холодно. Староста описал ночное купание весьма живописно:

– Да ты окунись, окунись! Я вижу, у тебя крестик на шее, – говорил по-свойски староста, хотя на шее у меня в тот день, кроме трехдневного засоса, да и тот глубоко под шарфом, ничего не было. Я спорить не стал, эти верующие сейчас такие ранимые, только их чувства оскорбишь, они тебе петлю на шею вместо крестика. Петрович в очередной раз что-то мутил:

– Надо нам объединяться… – произнес он и многозначительно умолк.

– А что случилось? – спросил я, беспокойно поглядывая в сторону остановки – как бы автобус не пропустить.

– Дай им волю, они наше озеро засыплют и синагогу поставят или памятник Холокосту своему, – он кивнул на дом между его и моим. – Вон, в Птичном, уже детки черненькие по улицам бегают!

Все жители деревеньки нашей считают владельцев дома, что между мной и Петровичем, евреями. Слух пустил Петрович. Не без участия моей матушки. Они вместе обсуждали какие-то вопросы деревни, канаву, что ли, водоотводную копать общими силами собирались, и «евреи» отказались деньги на канаву сдавать. Канаву так и не выкопали, а слушок пошел. Матушку мою не нагреешь, она еврея за версту чует. «С папашей вашим обожглась, зато поумнела», – говорит она нам с брательником, когда вместе собираемся. Думаю, мать права, домик и людишки тамошние очень странные. Одних телевизионных антенн пять штук висит. Как на радиолокационной базе, ей богу. Ну ладно две – одна для обычного телевизора, другая для еврейского, но пять-то зачем? Да и с нами у них нехорошо получилось, спор из-за земли вышел. Петрович сделал неправильные замеры, евреи, или кто они там, поставили забор, но вскоре обнаружилось, что забор сдвинут на полметра в нашу сторону. Петрович сразу позабыл, кто замерял, и накинулся на евреев с обвинениями. Мол, нечего было спешить забор городить, надо было сначала геодезистов вызвать, чтобы они все по спутнику выверили. Так переполошился, будто у него землю оттяпали, а не у нас. Но на то евреи и евреи, чтобы первым делом ото всех отгородиться. Боятся они всех, что ли, или скрывают чего? Короче говоря, хоть староста и ошибся в замерах, но землю у нас оттяпали незаконно, по-еврейски как-то. Приезжали комиссии, перемеривали, пришлось евреям забор передвигать. Передвинуть передвинули, но осадочек остался.

С тех пор Петрович, у чьего деда еврейские комиссары в свое время отобрали мельницу, взялся за дело всерьез и стал выводить на чистую воду все их еврейские секретики. То они в лес мешки с химическими отходами сбрасывают, то в гараже своем поддельную стеклоомывательную жидкость разводят.

Обеспокоенная нарастающей в деревне антисемитской кампанией, тамошняя женщина с горбинкой, в смысле, что на носу у нее горбинка, еврейская женщина, короче, позвала нас с матерью на чай – продемонстрировать свой миролюбивый настрой, а заодно и то, что никакого подпольного цеха они не держат и радиоактивных отходов не хранят. Плюс загладить инцидент с землей. Дом оказался довольно путаным, с какими-то ходами и переходами, которыми женщина очень гордилась, но главным моим впечатлением стал не дом и не зефир в шоколаде, а знакомство с отопительной системой.

Система располагалась в цокольном этаже и представляла собой помещенный в желоб, длиннющий и достаточно широкий в обхвате винт, наподобие тех, что крутятся в мясорубке. Винт этот следовало кормить дровами, которые он сам перемалывал и отправлял в топку. Она и нагревала жидкость, бежавшую по трубам еврейского дома. Хозяйка торжественно включила механизм, и тот начал с хрустом крошить поленья из русских березок и отправлять их в огонь. Хозяйка раскрыла перед нами топку. Пахнуло так, что ресницы оплавились, и мы отскочили. Показалось мне в то мгновение, что гостеприимная еврейка – на самом деле коварная колдунья, которая заманила нас и теперь изжарит, подаст своему сыну и всему своему кагалу на ужин, и обглодают они мои бедные, тоже, надо признаться, не совсем русские косточки, и закопают тайно в лесу, и только Петрович будет об этом знать, да никто ему не поверит.

– Перемалывает и сжигает! – ликовала хозяйка. – А золу на огород!

Тут гигантское сверло заскрежетало, взвизгнуло и замерло. Стали изучать, ничего не поняли.

– Надо вызвать мастера, – заключила мать и заторопилась.

Мы поспешно откланялись. Позже узнали, что хитрый механизм заклинило – подавилась еврейская машинка русскими березками. Исправление агрегата встало бы так дорого, что решено было заменить систему отопления на обыкновенную электрическую, на огород ничего не ссыплешь, зато работает. Почивший же дьявольский винт так и остался в доме, демонтаж его требовал разрушения стен. Топку тоже решили не трогать, приспособили для сжигания мусора. Наверняка и токсичными отходами не брезгуют, нет-нет, да сунут в огонь что-нибудь токсичное.

У матери с евреями особые отношения. Из-за моего папаши. Никаких памятников Холокосту он в жизни не строил, его проект участвовал однажды в конкурсе на очередной такой памятник, но не выиграл. Отец предлагал где-то в Польше или на Украине огромный крест поставить, но евреи не согласились. А сам он не то чтобы еврей, просто от деда фамилия досталась своеобразная.

Отец никогда себя евреем не считал. Даже на лечение в Израиль ехать отказался. А я милым ребенком был, это потом вдруг шнобель отрос и вся рожа какой-то нездешней стала. Недаром наша еврейская соседка в тот раз все зефиром меня потчевала – почуяла своего. Вообще у меня между отражением в зеркале и внутренним миром большие противоречия. Если б я выглядел, как мой внутренний мир, мог бы запросто викинга в кино исполнять. Тем более мать не еврейка. Из-за чего, кстати, пейсатые меня за своего не признают. Зато все остальные к ним причисляют. А какой я еврей, только нос и фамилия – Израиль.

Братец же мой старший, Серега, кстати, не Израиль, а Подковкин. Хотя с виду он как раз больший Израиль, чем я, копия отца: шнобель, очки, лысина. Родители ему материнскую фамилию дали, чтобы с институтом проблем не было, а я уже в пору демократических перемен рос. Мальчишкой я однажды спросил мать, почему я Израиль, а не Подковкин, а она ответила ласково: «Не твое собачье дело». Позже узнал: мать в Израиль планировала, там пенсия выше, меня в качестве неопровержимого аргумента растила, приговаривая: «Хоть какая-то польза от папаши будет». Но сборы затянулись. До сих пор собирается.

А Серега Израилем просто не выжил бы. Он и так псих. Я в принципе тоже. Но он больше. Наверное, потому, что на десять лет старше. У нас в стране каждое старшее поколение больше не в своем уме, чем последующее. И все в целом психи, потому что родители-психи детям диагноз передают.

– Кого отец любил? Маму? Нас? Эту свою, последнюю? Или вообще никого не любил. Не понимаю… – рассуждает Серега.

Я таки до города, до брательника своего, добрался. Сидим перед низким столиком, на котором помимо купленных мною закусок три большие банки соленых огурцов стоят.

– Холынские. – Серега взял одну банку, колыхнул.

Огурцы выплыли сонными рыбами из рассольной мути и стукнулись тяжелыми лбами о стекло.

– Редкий деликатес. На работе ценители угостили. Знаешь, как их солят?

Я покачал головой, секрет засола холынских огурцов мне неизвестен. А Серега ботан, все знает.

– Есть такая знаменитая деревня – Холынья, там уже полтыщи лет огурцы солят в бочках, которые зимой держат в реке, отчего огурчики просаливаются по-особенному, становятся крепкими и хрустящими, – сообщил Серега, будто читая статью из Википедии.

Тут бы просунуть руку в стеклянный ободок баночного жерла, достать по огурчику, откусить. Серега даже банку открыл, но вовсе не для того, чтобы выудить закуску. Все пространство поверх рассола и под самую крышку было заполнено пышной, пенящейся, словно ванна какой-нибудь телезвезды, плесенью. Только сняли крышку, пена встала шапкой и комнату наполнила густая вонь, от которой, без преувеличения, сразу стало некуда деться. Серега крышку тотчас обратно нахлобучил, но все равно пришлось проветривать. И выпить, чтоб от холода не околеть.

– Папа меня к огурцам приучил. Помню, я малышом был, мы с ним рассаду сажали, потом в парник на майские, а потом рыщешь рукой среди листьев, нащупываешь. Крепкие, колючие немножко, как женская ножка.

Я скосился на Серегу, но он своих аллюзий эротических не разъяснил.

– Давай эту понюхаем, – Серега другую банку придвинул. – Еще он закатывал.

Соление огурцов было папашиной страстью. Хотел быть русее русского, огурцы солил, косой любил помахать, разве что в плуг не впрягался.

Серега откупорил банку, на дне которой плавало два-три заготовленных овоща. Гладь рассола покрывал красный бархат. Плесень была не такой пышной, как у холынских, зато радовала редким, богатым цветом. В нос ударил пряный аромат. Поплыли мысли об аэропортах восточных стран и тамошних борделях.

– Меня отец не хотел. Да и мама, кажется, тоже, – вздохнул я без всякой грусти, а скорее с весельем человека, который давно пережил яркое событие и теперь рад: есть чем прихвастнуть. – Пошла делать аборт, и врач просто дал ей таблетку. Ранняя стадия, таблетки достаточно. Через неделю пришла провериться, таблетка не помогла. Тогда назначили процедуру. И тут у них что-то там сломалось, кажется, кресло. Назначили на другой день, но она больше не ходила. И вот он я! Наверное, из-за этого мне никакие таблетки не помогают.

Серега покивал не глядя. Я ему благодарен, что не перебивал. Знает он эту историю. Мать каждый мой день рождения ее рассказывает. Серегины воспоминания про огурцы мне тоже наизусть известны. Тем не менее выпили за Крещение и за обстоятельства, позволившие мне родиться на свет. Сработай тогда таблетка, не сломайся кресло в медицинском кабинете, не нюхать мне плесени знаменитой холынской, не вдыхать закисшего папашиного рассола. В третьей банке плесень была и не плесень вовсе. Так, пузыри.

– Нюхнешь? – Серега протянул мне банку. – Тоже папашины. Еле от матери сберег, в унитаз хотела вылить!

Матушка наша иногда наведывается к своему старшенькому, прибирается, продукты привозит, ходит с ним в магазин новую одежку прикупить.

Нюхать я отказался. Чего там нюхать. И без нюхания ясно – пахнет кислятиной и нищим прошлым.

Серега снял крышку. По комнате разнесся тонкий аромат ранней весны, в котором смешивались запахи запревших под снегом листьев, распускающихся цветов и тел усердных дворников, подметающих улицы. Показалось даже, что аромат остановил мороз, лезущий в приоткрытое окно.

Насладившись обонятельной дегустацией, мы прошли по протоптанной по полу дорожке на кухню и поставили банки на подоконник. На место их постоянной приписки. Серега в этой съемной однушке только спит, остальное время на работе, выходные с сыном. Передвигается одними маршрутами, оттого и дорожки образовались. Как на садовом участке. Легко можно вычислить передвижения хозяина: кровать – туалет – кухонный стол – раковина. Тропки различаются довольно явственно, давно мать не приезжала.

– Не могу выбросить. Посмотрим, что через месяц будет. – Серега погладил банки. – Мне иногда кажется, что из этой плесени кто-то родится.

По своим следам вернулись к еде и напиткам. Так, ступая след в след, ходят по снегу и грязи разведчики. Серега из-за своего немного маньяческого взгляда и вправду походил на еврейского диверсанта, отправившегося по русскому снегу в арабский тыл.

– Думаю, они из-за тесноты разошлись. Однушка, двое детей, ссоры. Мать просто взяла и уехала в деревню. А эта, его последняя, была против того, чтобы мы общались. Боялась, мы на квартиру претендовать будем. Только недавно стали видеться. Он не сразу мне позвонил, когда диагноз узнал. Неудобно, говорил, было, вроде как я ему понадобился, только когда приперло… Знаешь, что он сказал мне перед тем, как… это?

Брат запрокинул голову, приоткрыв рот и закрыв глаза. Типа умер.

– Он сказал: «Будь здоров».

Мы выпили. И погрузились в думы. Особенно Серега, у него к раздумьям склонность. От умственной натуги глаза его взбухли, морда зажглась бурым.

– А что там, кстати, с квартирой?

– Все этой своей оставил. Я у нее попросил что-нибудь на память, угадай, что она мне дала?

Серега подошел к шкафу, порылся, вытащил куклу Буратино с тряпичным туловищем, тонкими ручками-ножками-шарнирами из гладкого дерева и круглой головой. Без носа.

– Узнаешь?

Для меня встреча с безносым Буратино стала вроде очной ставки палача с жертвой. Это была любимая игрушка Сереги. Когда я начал ползать, отец решил, что длинный острый нос Буратино опасен для меня, и отрезал его. Положил голову Буратино на колено и спилил ему нос.

Серега протягивал мне Буратино. Деревянные ручки, ножки и изуродованная голова свисали.

– Зачем он это сделал? – спросил Серега.

Так на агитплакатах обезумевшие матери спрашивают фашиста, зачем он заколол штыком их дитя.

– Серега…

– Ты не виноват.

Брат всучил мне куклу, обхватил голову руками и начал тосковать.

– Он говорил, я не его сын. Не похож на него.

– Он шутил, – успокаиваю брата. – Ты вылитый отец. Нос, очки, лысина. Просто он не мог признать, что сам выглядит так же.

– Надо уезжать. Не могу я больше здесь, – сказал Серега, вскочил неожиданно – и к вешалке.

Есть у него пунктик – в даль рвется. В пустошь какую-то. Или пустынь. В леса. По святым местам. Подальше. Смысла жизни искать. У него это всегда было, но как жена ушла – обострилось. Однажды он аж до вокзала добрался, где я его и подобрал. Проку никакого, только мать волнуется.

Над вешалкой, как специально, картинка висит, забыл, какого художника. Французы в обрывках мундиров, замотанные в какие-то тряпки, бредут сквозь русскую метель.

Я перекрыл дверь своим телом.

– Серег, а давай фотографии посмотрим! – Серега забился в уголок, подвывает. В пустошь свою тянется. А я потом за ним бегай. И куда ему, времена не те, не принято теперь босиком с посохом по Святой Руси странствовать. К странникам нынче без всякого респекта относятся, или гопники поколотят, или менты бутылкой из-под игристого оттрахают. Да и простудится он в такой мороз.

– Какие фотографии! Жизнь проходит, а ты со своими фотографиями!

– Наши детские фотографии. Я отсканировал и в фейсбуке выложил. Пойдем, покажу.

Деревянного калеку я сунул под диван. Усадил Серегу. Включили экран. Вот и фотографии. Укутанный по-зимнему Серега с родителями на прогулке, я делаю первые шаги. Больше нет фотографий. Серега вообще фотографироваться безразличен, а я раньше имел к собственным изображениям большой интерес, но в последнее время как-то поубавилось.

– А ты что-то давно ничего не размещаешь? – я решил отвлечь его разговором.

– Чего размещать-то? – буркнул Серега.

– Давай к тебе на страничку зайдем, разместим что-нибудь!

Зашли к нему на страничку.

– Сколько у тебя сообщений непрочитанных!

Он открыл первое. Одноклассник. Второе – реклама. И целых три от миленькой блондинки, совсем не еврейки. «Вы мне понравились… Вы выделяетесь среди других… Вы такой необычный, интересный человек…»

– Если девчонка пишет, что ты интересный человек, надо звать ее в гости. Кто такая?

– На свадьбе у коллеги познакомились.

Не думал, что он по свадьбам шастает.

Посмотрели ее альбом. Пляж, дача, кругленькая попка, высокий лоб, загорелые острые локти, десятилетний сын. Время, когда начинаешь крутить с матерями-одиночками, наступает незаметно.

– Пиши ей ответ!

– Сейчас нет настроения.

Жена с год как отчалила, а у него настроения нет! Серега целые дни на работе, а остальное время тоскует. Думаю, он влюблен. В девушку, которой в природе нет. Ощутимые девушки, которые вот они, его угнетают.

Серега настукал начало: «Вы мне тоже понравились»…

– Сдурел?! Пиши: «Ты»… «Ты», а не «вы», ломай барьеры одним ударом! «Ты мне тоже очень понравилась, думаю о тебе, очень хочу встретиться, но свалился с простудой, пью кипяток, нет сил выйти в магазин, купить мед».

Написал. Слово «очень», правда, убрал, вышло, что она ему просто понравилась, а не очень. И насчет меда спорил. У него аллергия на мед. Но на меде я настоял. Мед сам по себе настроит блондинку на правильный лад. Проконтролировав отправку письма, я потирал ладони от удовольствия: не успеет он завтра проснуться, как блондинка напишет, что везет свою круглую попочку прямо к нему. А завтра как раз выходной. Притворится больным. В случае чего скажет, полегчало от одной мысли, что вот она к нему приедет. Я радовался Серегиному грядущему успеху как своему. Нежеланные дети знают, как надо извернуться, чтобы стать желанными.

– Это что?!

Восклицание мое касалось его семейного статуса, указанного на страничке.

– Женат?! Вы же год вместе не живете! Удивляюсь, что тебе вообще кто-то пишет. Это надо Марией Магдалиной быть, чтобы с женатым связываться! Меняй сейчас же!

– Неудобно. Таня узнает.

– У нее же другой! Меняй!

Для романтики я предложил «вдовца», но Серега отказался. Долго выбирали между «без пары», «в поиске» и «свободные отношения». «Без пары» отдает безнадегой, «в поиске» звучит болезненно. Удачливый джентльмен не может быть в поиске. Он же не какая-нибудь Холли Голайтли, прилепившая на свой почтовый ящик «путешествует». Остановились на последнем варианте.

– Ну ты и еврей, – хлопнул меня по спине новоявленный и сразу осмелевший любитель свободных отношений, отдавая должное моей ловкости в амурных делах. – А чего это у тебя снежинка шестиконечная?

Я свернул голову так, чтобы видеть рукав свитера, на котором вышита снежинка. И вправду, шесть концов. Снежная звезда Давида. А я и не замечал. Ай да Серега, кровинушка материнская, не проведешь.

Братан повеселел. Спросил, не окунался ли я уже. Он, видите ли, вчера окунулся в ближайшем водоеме…

В деревню я вернулся на последней маршрутке. От остановки шел мимо пруда. Почему бы, в самом деле, не окунуться? Так и помру неокунувшимся.

Мать уже спала. Я разделся, только угги и пуховик оставил. И топор взял – прорубь наверняка льдом прихватило.

Подбежал к проруби и все с себя скинул. А мороз такой, что аж небо опустело – звезды попрятались. Подтаявшая днем тропка вся в застывших отпечатках сапог – голым ступням больно. Прямо передо мной лежал черный крест отороченной снегом проруби. Единственный уличный фонарь светил в затылок, и, обладай я незаурядной фантазией, предположил бы, что крест – это тень, которую я отбрасываю.

Ну я и давай рубить. А лед крепкий. Звон, осколки, густо-белые трещины по глади.

– Тебе жалко, что ли? – заискивающе улыбался я то ли льду, то ли воде подо льдом. – Петрович окунулся, все окунулись, Серега и тот окунулся, а мне что, нельзя? Я ничего не испорчу, я из любопытства!

Ноги окоченели, со спины будто кожу содрали. Если увидит кто, не догадается, какого полу перед ним православный, так все съежилось. Как человек, попавший в неловкое положение, я огляделся с усмешкой, желая показать возможным наблюдателям, что мне и самому смешно. Выходящие на пруд окна домов были темны, но мой стук наверняка кого-нибудь разбудил, и сейчас один из моих соседей вполне может смотреть на меня и потешаться. «Видать, грехи не пускают. Все добрые люди вчера окунулись, а Израиль вон только опомнился! Все, поздно, вчера будьте любезны, а сегодня шиш с маслом!»

Тут окошко еврейского особнячка – бац! и зажглось. Торшерчик у них там такой, уютненький. А вот и силуэт. Мужской. Значит, один из этих евреев смотрит, как я голый скачу с топором вокруг прорубленного во льду, но замерзшего креста, и как пить дать злорадствует. Сами-то не окунались в святую ночь. А вот если бы прорубь в форме звезды Давида была, тогда б окунулись? Полезли бы эти чернявые носатые очкарики… да, носатые, носатые, носатые!!! Я не виноват, что Буратино отрезали нос! Я не просил! И что брат у меня носатый очкарик, я тоже не виноват! И я носатый! И фамилия моя Израиль, а не Подковкин! Не знаю, кого больше люблю, маму или папу! Я не виноват, что евреи распяли Христа и устроили в России революцию! Не виноват, что евреи отняли у дедушки Петровича мельницу, убили тысячи русских! А может, даже и миллиарды! Не виноват, что после перестройки евреи все украли! Не виноват, что еврейские танки что-то постоянно обстреливают, еврейские мудрецы жрут детей, еврейские соседи отравляют лес ядерными отходами!

А если в форме свастики была бы прорубь? Полезли б евреи в воду плюс два – плюс четыре градуса Цельсия? Я бы полез! Плевать я на все хотел! Только еврей из меня хреновый. Нормальный еврей, если бы и полез, то запасся бы бензопилой, не мерз бы, как цуцик, продолбил бы дыру, не оказался бы в таком дурацком положении.

Почувствовав, что околел нестерпимо, еще немного – и пошевелиться не смогу, я решил бежать с места неудавшегося омовения. Впрыгнул в угги, накинул пуховик, топор в руку – и кинулся по заметенному, будто плесенью покрытому, льду к берегу. Но не по дорожке, которой пришел, а коротким путем, наперерез, прямо к нашей калитке.

«Недаром я, Израиль-Подковкин, атеист. Смешны мне ваши религии! Надо же до такого додуматься – купаться в ледяной воде! Варварство!..» – бубнил я, как человек отвергнутый и убеждающий сам себя в том, что не больно-то и нужно.

Тут лед подо мной и проломился.

В угги хлынуло, словно в трюмы «Титаника», вода обварила тело; почки, печень и легкие скакнули под самое горло и лапки поджали, чтоб не залило. Полы пуховика распластались по сторонам, как подол платья. Цепляясь свободной рукой за обламывающиеся ледяные края, я стал хватать ртом воздух, быстро и возвышенно думая, что могу прямо сейчас вот так вдруг взять да и отправиться туда, куда двадцать два года назад меня чуть не отправила таблетка врача, куда полгода как отчалил мой отец. Вся жизнь пронеслась перед глазами. Я не сразу понял, что погрузился только по грудь, захлебнуться никак не получится.

Вспомнился самый страшный грех наших евреев, о котором поведал Петрович. Используя потайной сток, они сливают в пруд нечистоты. От еврейских ли помоев вода с этого края никогда не замерзает или от того, что ключи здесь сильные бьют, не знаю. Но как я мог про это забыть?!

Тем временем я стремительно превращался в один большой холынский огурец: принятая Богом нижняя половина стыла в святой воде, а верхняя, оставшаяся неомытой, начала похрустывать и покрылась пупырышками.

Ступая в чавкающем иле, я двинулся к берегу. Аккуратно, чтобы не наступить на рыбу. Рыбы-то зимой спят, не хотел бы я, чтоб на меня наступили, когда я сплю. А с другими надо поступать так, как хочешь, чтобы поступали с тобой.

Держа, вопреки вопиющему мелководью, топор и телефон над головой, я выбирался из загрязненной евреями, но все же святой воды.

А может, все-таки целиком окунуться? А то выйдет – я подмокший, а не окунувшийся. Да и то как-то все низом пошло. Правда, сточные воды эти, еврейские… Можно снежком обтереться. Снег тоже вода, только не жидкая…

Как был в пуховике, я стал приседать, стараясь омыться целиком, перекладывая телефон из одной руки в другую.

«Я не хотел… прости, Серега… прости, Буратино… я не хотел, чтобы тебя так…»

Выполз на берег. Ледяная тишина гудела. Сосны отморозили носы-сучки.

– Сосед, ты в порядке?

Этот вопрос чуть не спихнул меня обратно. И кто же это?! Еврейский муж! Увидел меня в окошко и приперся спасать. С мотком автомобильного троса. Хотел меня крюком из нечистот своих выловить.

Запахиваясь, я мотнул топором, закутанный собеседник мой отскочил.

– В-все х-хорошо! Вот реш-шил ок-кунуться.

– Как вода?

Я не ответил, а сосед ткнул пальцем в мою правую ногу.

Оказалось, я выбрался на сушу на одну ногу босым. Правый сапог засосало. Стащив оставшийся, я, неистово шевеля каменеющим телом, под уговоры соседа «не надо» полез назад в ледяной пролом, шаря в колышущемся небе. Звезды от любопытства повылезли и, глядя на меня, мелко тряслись.

Ничего не нашел. Сплошная жижа. Надо будет весной таджика сюда загнать, пусть поныряет.

– Ну, п-пойду, – махнул я соседу и пошкандыбал к дому. Прямо безлошадный драгун, отбившийся от наполеоновского стада. Бреду, дрожа, по земле, где я чужой, и только снежок под ногами хрустит.

Треньк. Эсэмэска. Раз в такое время пишут, значит, важно. Едва попал пальцем по кнопке.

«Она сейчас приедет с медом. Что делать?! У меня ж аллергия».