Глава 1
Личный ад Катерины
Замуж Катерина вышла рано. Ну, как в народе говорят, раньше сядешь — раньше выйдешь. Катя села за одну парту с Игорем в третьем классе и вышла за Игоря сразу после выпускного. Совсем как в книгах Джоан Роулинг, у которой добрая половина персонажей обретает свою вторую половину еще в школьные годы чудесные. Разница лишь в том, что герои Роулинг не расстаются до самой смерти, героической или обывательской — уж как повезет, а реальная жизнь пункт насчет нерасставания выполнять отказалась, бесцеремонно напомнив Кате, в каком жанре пишет самая популярная в мире писательница.
Муж, десять лет как бывший, утром звонил, неотчетливо мямлил в трубку, что-то насчет «забрать Витьку после школы». Пришлось напомнить бывшему, что Виктор, их общий сын, уже в армии и вернется не скоро, но сам, без папиной помощи. Как, впрочем, и всегда. Игорь вспыхнул «Шаттлом» в ночных небесах и, распадаясь на пылающие гневом фрагменты, стал временно недоступен.
Конечно, сороковой день рождения праздновать не принято и поздравлять с этой датой тоже нельзя — примета плохая, но чтобы вот так, с ходу заменить поздравления оскорблениями?
Катя сидела и дулась, прокручивая в голове несостоявшийся разговор с мужем, находя все более и более хлесткие аргументы, пока домашний телефон не взорвался счастливым воплем. С момента покупки мобильника старенький телефонный аппарат потерял былое чувство собственной важности и большую часть времени молчал, забившись в угол, словно наказанный кот. Но если кто-то набирал городской номер, телефон не звонил, а трубил, точно все трубы Судного дня, он мог поднять и мертвого. Ну а полумертвого — дотащить из горячей ванны до письменного стола.
На сей раз звонила по межгороду троюродная тетка, мастер психологического кунг-фу. Теткин сынок, намертво связанный в катином мозгу в триединый образ молодого-красивого-непьющего, возмечтал задорого продать западному производителю свое ноу-хау, бездымную пепельницу. Тетка звонила, чтобы уведомить Катерину: для судьбоносного прорыва в большой бизнес изобретателю бездымных пепельниц необходимо пожить в столице, завести полезные знакомства. Намеки на то, что катина двушка идеально подходит в качестве полигона для испытания экспериментального образца ноу-хау, встраивались в теткину речь двадцать пятым кадром.
— И загляни обязательно в почту! — вещала тетка. — Там его фото, недавнее, всего пять лет назад снимали. Тебе же придется его узнать — в вашей-то толпе! Значит, так. Подойдешь на «Киевской-Кольцевой» к такой картинке, где борьба за советскую власть на Украине изображена. Там еще в левом нижнем углу мужик перед ноутбуком сидит и по мобилке разговаривает. Мне Анджей про нее рассказывал, он у меня веселый мальчик.
Катя раскрыла почту и вздохнула. Молодого красивого Анджея фотогремлины превратили в лысоватого неопрятного дядьку одних с Катериной лет — пасмурных, несущих разочарование лет. Так что не было на фото никакого блистательного Анджея, в объектив хмуро глядел самый что ни на есть Дрюня, вечный подросток, затравленный как безжалостными одноклассниками, так и восторженной мамулей.
Изобретение пожилого нёрда тоже разочаровывало. Катя помнит, как на выпускном под аббовское «I have a dream» она с шиком, почти не закашлявшись, закурила свою первую сигарету. А пепел стряхнула в отверстие пустой металлической банки из под кока-колы. Бездымные пепельницы, выходит, существовали уже тогда, самозародившись в недрах школьных туалетов.
Стало жалко тетку, ее сына-лузера, себя, так и не научившуюся перечить старшим… Ну что ей стоило произнести: «Тетя, я не могу ни встретить, ни поселить у себя вашего сына. И вообще, я завтра улетаю в Бразилию!» — после чего недрогнувшей рукой положить трубку. Точно так же, как это сделал бывший муж, даже не заметивший катиного юбилея.
Катя, упрямо закусив губу, забила в поиск «отдых в» — и замерла, перебирая в памяти названия, звучащие не хуже песен «Аббы» на том самом выпускном. Они с Игорем тогда забились под лестницу, было холодно, дуло от пола, выложенного наполовину шахматным, наполовину произвольным рисунком. И казалось, что на шахматной половине правит логика, но если переступить неявную черту, все скатится в хаос. Так и случилось: очередной, ничем особо не примечательный поцелуй неожиданно привел к череде событий, от которых катина жизнь закружилась крохотным торнадо в миксере. Размашистые подростковые мечты перемололо, перетерло, перемешало — и улеглось болотцем, оставив залежи воспоминаний и фото в семейном альбоме: растерянная Катерина в непомерно большом пальто и гордый Игорь с объемистым свертком на руках. В свертке — Витька, но на фото его не видно. Витькино присутствие в своей жизни Катерина ощущала даже во сне. Сыну незачем было попадать в фотоальбом, пленкой для его изображений служило катино сердце. Чего еще хотеть порядочной девушке из хорошей семьи?
Катерина никогда не протестовала против того, чтобы считаться именно такой девушкой. Ей хотелось, чтобы рядом и вокруг были работящий муж, собственный дом и здоровые дети. Полноценный женский мир, за пределами которого — обжигающий холодом вакуум открытого космоса. Знай свой предел, организм. Стой на своей половине пола, женщина.
Но она переступила невидимую грань, во второй раз покинув шахматную половину. Всего лишь усомнившись в том, что муж ее Игорь через день работает до полуночи и ездит в командировки дважды в неделю. Как выяснилось, муж ее Игорь являлся борцом с моногамией не хуже своего исторического тезки по фамилии Рюрикович. «Были у Игоря потом другие жены, но Ольгу чтил более других».
Кстати, ту женщину звали не Ольгой, а как-то нелепо, Гаянэ, что ли, а может, вообще Зарема. Восточная наложница — очи долу, косы до полу. И хищный чаячий голос, выдающий несгибаемую жизненную силу. «У нас с ним взаимопонимание, мы будем вместе по-любому…» «По-любому» она произносила как «полюбовно», складывая полные губы набухшим алым бутоном. Почему-то это зрелище вызвало у Кати тошноту и она отдала Игоря без борьбы, лишь бы никогда больше не видеть этих губ, сложенных точно для слюнявого поцелуя.
Отвлекшись на неприятные воспоминания и на заставку с попеременно моргающими котиками, Катерина и не заметила, что выбивает на клавиатуре ритм «I cross the stream, I have a dream». Под мизинец подвернулся enter, клавиша судьбы. На этот раз Катя не сама сделала шаг — случайность столкнула устоявшуюся, мирную жизнь с шахматной половины в пропасть. Над монитором поднялось облачко дыма, похожее на крохотный ядерный гриб, сквозь дым пробился и расцвел золотыми астрами огонь, цветы, не мешкая, превратились в шустрого багрового зверя, взбежавшего по занавескам к потолку и присевшего там закусить нелюбимыми книгами, сосланными на вечное поселение на самую верхнюю полку. Не прошло и пяти минут, как маленький катеринин мир горел, а сама Катя, получившая удар током при попытке потушить монитор водой, тихо умирала на полу. При этом глаза ее, как бы не участвуя в проблемах остального тела, заинтересованно разглядывали ручейки огня, текущие по потолку таинственными опрокинутыми реками.
Катя попыталась вообразить, будто летит она над огромным вулканическим полем, через которое пробивают путь лавовые потоки — летит гигантской жаростойкой птицей или даже целым драконом, равнодушным к облакам раскаленного пепла и каменных бомб, метящих Кате прямо в глаза — то ли снизу вверх, то ли сверху вниз…
* * *
Катя всегда была слабой. Матерей-одиночек часто называют сильными, чтобы подбодрить. И Катю тоже подбадривали: никому не хотелось видеть, как она сидит, отвернувшись к окну и роняя тихие слезы. Во дворике, зажатом между хрущоб, было темно и скучно. Так же темно и скучно было на душе у Кати. Казалось, душу накрыли сырой тенью непомерно разросшиеся тополя. А за спиной из года в год слышится надоевшее: «Ты сильная, ты мать, ты должна быть сильной, соберись!», а слезы все текут и текут, капая с кончика носа и с подбородка…
И собираться некуда и незачем.
Но сейчас, когда над головой пылало лавовое поле, Катерина поняла, что значит слово «соберись». Подтягивая колени к груди руками, уговаривая ноги не дрожать, царапая ламинат ногтями, ползла Катя к выходу из комнаты, не видя, что в коридоре уже вовсю полыхает дешевенький пластиковый шкаф, заполняя прихожую черным ядовитым дымом. У двери она упала лицом в коврик, подумала: «Я же по нему сапогами… прямо с улицы…», как пришло понимание — это больше не имеет значения. Ничего больше не имеет значения, потому что кончилась катина жизнь. Замок высоко, встать на колени, чтобы отодвинуть тугой рычажок, Катя не сможет. Значит, всё, всё. Всё.
— И не надоест же некоторым, — глубокомысленно заметил чей-то голос. Хорошо хоть не в голове, а поодаль. Хотя какая разница — сгореть заживо в твердом уме и ясной памяти или… Нет, лучше уж без ума и без памяти. Пусть наконец придет спасительное забытье, Катерина помнит, так гораздо легче. Стоп, то есть как это «помнит»?
— Ну что, Наама, будешь дальше развлекаться? А то я пойду. — И в дальнем углу зашебуршилось что-то темное, меховое.
Черный кот. Толстый черный кот, похожий на кроличью шубу, которая была у Кати в детстве. «Груня! Какой тут кот у нас шляется?» — вспомнила Катя. И еще: «Не беспокойтесь, кот этот мой. А Груни нет» — и никого нет. Она одна, наедине с предсмертными галлюцинациями, ничуть не изумленная краткостью и никчемностью своей жизни. Только Витеньку жалко. Но он сильный мальчик, сильный. Не то что его слабая мать. За всю жизнь так и не смогла собраться…
— Наама! — рявкнул кот, подходя ближе. — Когда ж ты насытишься-то! Питайся быстрей, нам пора!
И тут катин рот вздуло изнутри, словно из пищевода в глотку и дальше, под нёбо, прошла изжога, достойная дракона. Только у изжоги голоса не бывает, а у этой был. Помимо катерининой воли губы разверзлись (иначе не скажешь) и, не двигая языком, Катя прошипела:
— Отвяжисссь, Тайгерммм.
— Ты старая прожорливая сука, Наама, — мрачно ответил кот, не глядя Кате в глаза. Почему-то именно это посреди пожара и общего безумия казалось ужасно важным — поймать взгляд кота.
— Ты знаешь, что я не сука, — хмыкнула Наама катиным ртом.
— Раньше ты обижалась на слово «старая»… — ностальгически вздохнул кот.
— А еще раньше — на «прожорливую»! — расхохоталась тварь, стоявшая Катерине поперек глотки.
И вдруг горло Кате забило шерстью, волосы были везде — на языке, под языком, на внутренней стороне щек, в гортани, за деснами, между зубами. Мало этого — волосы двигались, ползли в направлении губ, вызывая невыносимую тошноту. Катерина чуть челюсть не вывихнула, отхаркиваясь. От отвращения тело взвилось с пола, выгнулось дугой, рука уцепилась за замок, замок щелкнул… Катя с воем «Пожа-а-а-а!!!» вывалилась в коридор. И через несколько секунд дверь напротив приоткрылась. Соседка оказалась дома.
* * *
О кратком своем безумии Катерина не рассказала никому — ни до больницы, ни после. Витьку, конечно, отпустили домой по уходу за травмированной матерью. И он сидел у катиной кровати по полдня, пока она не попросила больше не приезжать: не хотелось видеть ужас в глазах сына. Сама Катерина никакого ужаса не ощущала, хоть и знала доподлинно: на человека она мало похожа — волосы на голове сгорели, кожа на щеке спеклась в сухую корку, рот разорван и трубка торчит из трахеи, точно прозрачное щупальце инопланетного монстра. Зато за окном виднелось небо, а не надоевшее переплетение ветвей. И небо, утешая Катю, стояло высоко и сияло ярко, оно светилось, словно экран телевизора.
Телевизор, кстати, тоже сгорел. А вот Дрюня никуда не делся, приехал, хоть его и не встретили. И оказался очень кстати.
Они с Витькой как-то сразу (Катя бы даже сказала «радостно») скорешились и принялись за ремонт. Каждый раз, навещая мать, Виктор деловито пересказывал подробности, пытался на пальцах показать, какие полки строит в комнате незваный гость и какое осиное гнездо нашли за шкафом, когда клеили обои. Екатерина старалась не смотреть на сына и почти не отрывала глаз от неба. Оно было таким же синим, как витькины глаза, но, в отличие от глаз сына, безмятежным.
Увечье построило между Катей и ее бывшим миром тонкую, но прочную стену. Она не заговорила даже когда оправились ее бронхи и связки, когда отпали струпья со щеки и новая, молочно-розовая кожа, неестественно гладкая, покрыла левую половину катиного лица. Витька приободрился, а может, просто привык к ее новому облику, не унывал, твердил, что все наладится…
Катерина знала: не наладится. Пусть сын верит во что хочет верить, зажмурившись изо всех сил — Катя и сама так делала. Когда-то, стоя на шахматной половине и клятвенно обещая себе не сходить с нее ни за какие коврижки. Но видение пола, разделенного рисунком надвое, преследовало Катерину в снах. А еще по ночам выскакивала из ее рта худая, взъерошенная черная кошка и, крадучись, перетекала из тени в тень, проскальзывала в окно, на улицу, где поджидал черный толстый кот, похожий на детскую шубку.
Домой Катю везли с шиком, на серебристой машине незнакомой марки (Катя отродясь марок не различала), приземисто-хищной, словно гигантская рептилия. Водитель откинул сиденье и катина лысая голова оказалась почти на коленях у Анджея (после совместного ремонта Катерине было неловко называть его Дрюней, даже мысленно).
Снизу теткин засланец казался мужественным красавцем — мощная челюсть, выпирающее адамово яблоко, покрытое элегантной щетиной. Лицом к лицу эффект был не тот: челюсть как челюсть, кадык как у подростка, а щетина третьеводнишная. Зато глаза у Анджея оказались спокойные и понимающие, в них не было страха, правда, сочувствия тоже не было. И даже смущения не было: по обновленной квартире родственник ходил так, словно это он здесь хозяин, а Катерина — жиличка, подселенная на время.
Мужчины устроились в большой комнате, а Кате отдали маленькую, бывшую комнату сына. В этих стенах Витька рос, обои здесь были исчерканы его детскими рисунками, телефонами его приятелей и девушек, старательно заштрихованными названиями групп… Были. Когда-то. Теперь уже можно сказать — давно. На чистых, в ознобный пупырышек бежевых обоях не осталось ни следа от прожитых Витькой лет. Катя сразу поняла знак: сын стал взрослым, Катя стала инвалидом, Дрюня стал Анджеем, шахматное поле стало хаосом. На пятом десятке Катерина осталась совсем одна. Если, конечно, не считать Наамы.
Тварь приходила и уходила, просачиваясь внутрь катерининого тела и выскальзывая наружу, оставляя на языке привкус гари и противное ощущение кошачьей шерсти, днем дремала под ребрами, прибавляя свое урчание к стуку сердца, ночью шлялась с Тайгермом, ни о чем своей человеческой оболочке не докладывала, но Катерина не обижалась. Почему-то она знала: еще не время. Наама сама решит, когда заговорить — с ней, с Катей. А Катя сейчас больше чем когда-либо не хотела ничего решать и никому навязываться. Впервые в жизни она была свободна.
Свобода открылась Катерине с небывалой стороны. Раньше Катя думала, что свобода — теплый полусон, омывающий усталое тело, а оказалось, что она — стылая вязкость, пресекающая движения человеческого «Я» единственным коротким «зачем?».
Прошлая жизнь без остатка сгорела в нелепом пожаре, разделившем на две половины даже катеринино тело. Зеркало показывало не одну Катю, а сразу двух женщин, вынужденных сожительниц, помещенных в измученную катину плоть чьей-то злой и насмешливой волей. На левой половине головы отрастали короткие, побитые сединой пряди, светился из-под ресниц карий глаз, уголок рта кривила виноватая улыбка, а правая сторона так и оставалась неживой, точно сделанной из розового пластика, под безволосым веком стояла мертвая белесая мгла с едва намеченным зрачком. Катерина называла правую половину себя «дохлой рыбой» и, заглядывая в зеркало, каждый раз надеялась, что в «рыбе» наконец-то пробудилась жизнь.
Но всегда напрасно. «Рыбе» было наплевать на катины надежды и страхи, сама-то она ни на что не надеялась и ничего не боялась.
Зато левая сторона Кати изнывала от чувства вины: и перед сыном, которому пришлось взвалить на себя взрослые мужские заботы, и перед друзьями, которые изо всех сил пытались делать вид, что катино уродство их не смущает, и даже перед Игорем, который больше не мог рассказывать Кате о своих проблемах, предваряя каждую жалобу словами: «Да, тебе-то хорошо, а вот мне…» Все эти люди видели в Катерине страдалицу, чьи беды превосходили их собственные, как гора превосходит скалу, как море превосходит озеро. Но и гора, и море, обладай они разумом, понимали бы: они состоят из тех же камней и из той же воды, что скалы и озера. С небольшой, в сущности, разницей.
И все-таки Кате не позволяли сочувствовать другим, словно сочувствие превратилось в ношу, неподъемную для инвалида, словно Катю обязали экономить человеческие чувства, чтобы в конце концов скормить их демону собственного злосчастья. Нааме.
Катерина отчего-то была уверена: именно Наама виновата во всем — в пожаре, в увечье и уж конечно, в безумии. Как будто вселяясь по очереди то в бездушное железо, то в человеческое тело, черный кошачий демон шаг за шагом привел Катю на грань унылой никчемности и развязал войну между двумя половинами катиного существа. Наверняка то будет тридцатилетняя война и окончится она со смертью Кати в доме для престарелых за просмотром передачи для престарелых. Бог весть откуда взялась иррациональная вера в отдельную, самостоятельную жизнь Наамы, протекавшую век за веком где-то вовне. А в черный день катиного сорокалетия жизни демона и земной женщины пересеклись и одна уничтожила другую. Навсегда.
Хорошо бы, конечно, поговорить с Наамой, расспросить ее, чего хочет черная кошачья душа, к чему подталкивает катино сознание, усталое и неповоротливое. Но Катерина была не столь наивна, чтобы не знать: когда демон примется отдавать приказы, рухнет и то немногое, что удерживает ополовиненную Катю в мире нормальных, полностью живых людей. Как только в доме появился компьютер (Игорь отдал свой старый ноутбук, по привычке попытался давать ценные указания насчет форматирования диска, но Катя ласково погладила бывшего мужа по щеке опаленной рукой, похожей на руку пластиковой Барби — и Игорь отшатнулся, точно от удара), Катерина узнала: галлюцинации, отдающие приказы, называются императивными и любят убивать. Нааме наверняка нравится убивать. И она не станет слушать возражений левой половины изувеченной смертной души.
Дни сменялись ночами, Катя привычно отворяла рот, словно дверцу для кошки, выпускала тварь, отхаркивала шерсть, содрогаясь всем телом и провожала взглядом почти невидимое в темноте пятно, черное на черном. Надежда на перемены к лучшему таяла. Но однажды…
* * *
В тот день в окно ударила молния. Нет, скорее всего, не в окно, а в громоотвод, помещавшийся на крыше, совсем близко от катиного окна. Однако впечатление было такое, будто к стеклу прилипла гигантская огненная ящерица из тех, что планируют с дерева на дерево, натянув перепонки между передними и задними лапами, сияет и трепещет аспидно-полосатым хилым тельцем, тянется к Кате и ее личному демону.
Наама, пережидавшая на подоконнике дождь, с воем упала на пол. Не спрыгнула, а именно упала, спиной вперед, беспомощно молотя лапами. Катя бросилась к ней, не чувствуя ни злорадства, ни мстительного удовлетворения. На ощупь Наама оказалась худой, точно оголодавший помоечный зверь: ребра проступали под шкурой, лопатки на спине кололи ладонь, а шею можно было охватить большим и указательным пальцем.
— Господи, тощая-то какая… — выдохнула Катерина. — Ну не бойся, не бойся. Это просто гроза.
— А мне показалось, — простонала кошка, — опять он пришел.
— Кто пришел? — механически переспросила Катя, левой своей половиной понимая, что с галлюцинациями разговаривать нельзя, неправильно это. Зато правая половина впервые за долгие месяцы ощутила… что-то. Отзвук волнения, отголосок интереса, что-то похожее на человеческое чувство. И Катерина испугалась неуловимой вибрации в глубине своего существа, как будто оно сулило ей новые кошмарные открытия, страшнее прежних.
Наама не ответила, войдя в привычно безучастное состояние. Выползла из катиных ладоней, как выползают из грязной норы, отряхнулась и замерла, обессиленная.
— Зачем ты так со мной? — неожиданно возмутилась Катерина. — Что я тебе сделала?
— Не ты мне, а я тебе, — вздохнула Наама. — Потому и нечего нам с тобой…
— А, так ты себя виноватой чувствуешь? — понимающе кивнула Катя. — Ясно. Только если ты меня так и убьешь, ничего не сказав, это будет еще гаже.
Откуда взялась мысль, что Наама — катеринин палач, Катерина не знала. Но мысль была верной, она горела в мозгу четко и страшно, словно «Мене, текел, упарсин» на стене пиршественной залы.
— Кэт… — снова вздохнула кошка, назвав Катю именем, вымечтанным в детстве.
Куда Катьке до роскошной Кэт! Кэт — яркая длинноногая брюнетка, с сочными алыми губами и сосками, дерзко торчащими сквозь майку. Она носит черные кожаные куртки, смотрит на мир сквозь пушистые ресницы и умеет так иронично поднимать бровь, что после этого жеста не нужны никакие слова. Бледная тихая Катя не смогла бы превратиться в жестокую ослепительную Кэт, ведь Кэт умеет только обижать: она обижала бы Игоря, обижала маму и тетку, обижала даже Витьку, если бы вообще допустила витькино появление на свет.
— Кэт, ты не знаешь, о чем просишь.
— Я многого прошу? Я? — взъярилась Катя-уже-немножко-Кэт. — Я тебя собой кормлю, будто младенца! Думаешь, не понимаю? Я кормила грудью, помню, как это бывает, когда тебя едят! И этот… второй… сказал, ты мной питаешься. Ты ведь не уйдешь, пока меня не съешь!
Наама не то кивнула, не то просто вздрогнула. Катерина поняла — это приговор. Наама убьет ее в ближайшие годы, а может, месяцы, выест изнутри, оставит жалкую оболочку, уничтожит… или освободит, это как посмотреть.
— А взамен я прошу только слов, понимаешь? Слов, которых мне неоткуда взять. Думаешь, я из-за красоты своей переживаю? — Катя махнула рукой. — Да сколько ее было, той красоты…
Если бы десять лет назад Катерине в открытую заявили: все, больше ты ни одному мужчине не подаришь любви, ни разу не наденешь высокие каблуки, вовек не расстегнешь пуговицы на блузке, млея под жадным взглядом — определенно, это была бы трагедия. Может быть, слезы, может быть, возмущение. Знание своей судьбы превращается в трагедию, когда приходит раньше смирения. А если следом за смирением — то просто знание.
Сейчас Катя знала точно: и без пожаров-ожогов — никогда. Ни разу, вовек, никому. Отцвела, отплодоносила, засохла. Только сейчас не было чувства беды, всего-навсего дорога жизни прошла не среди цветущих холмов, а среди песчаных дюн, суровых, но по-своему прекрасных. С появлением Наамы дорога сократилась в полоску пляжа, видного из конца в конец с гребня последней дюны. Спуститься к воде — и кончен путь, темна вода и холоден песок, остается только ждать. И то недолго.
— Со мной никто не говорит, понимаешь? — снова попыталась объясниться Катя. — Все меня боятся. Точно я их своим невезением заражу, точно я несчастье приношу…
— Ты? — неожиданно хихикнула Наама. — Ты приносишь несчастье? Ну и самонадеянность у некоторых!
Слова демона, как ни странно, не обидели Катерину. Понятно, славу черных кошек как горевестниц не сравнить с тем скромным неудобством, что причиняла окружающим Катя, несчастная калека. Причиняла, сама того не желая.
— Ты меня пищи лишить хочешь, — тоскливо прошипела кошка, оборвав смех. — Я умру, если тебя пожалею. Говори, что возмешшшь?
— А! — догадалась Катерина. — Мы с тобой теперь как Фауст с Мефистофелем: я за свою душу богатство, власть и любовь требую, а ты исполняешь?
— Любо-овь… — задумчиво протянула Наама. — Насчет любви у тебя туго… Вряд ли ты сможешь.
— Что, из-за этого? — Катя дотронулась до правой щеки. — И приворот не подействует?
— Какая же это любовь, с приворотом? — В голосе демона явственно сквозил страх, высокомерная морда стала жалкой, хоть кошка и пыталась это скрыть. Как будто Катерина нашла-таки способ уморить Нааму голодом, и главное сейчас — не дать смертной женщине понять: в руках у нее смертельное оружие против демонов.
— Ну да, конечно. Еще один нахлебник! — кивнула Катя. — Станет мной питаться, крохи у тебя отбирать… Не бойся, я понимаю.
— Да ничего ты не понимаешь, — уязвленно буркнула Наама. — Чем тебе любить, когда от тебя половина осталась и с каждым днем все меньше? Тебя едва-едва на сына хватает, и то…
Внутри Кати что-то мягко и тяжело повернулось, точно сердце поменяло место в груди, перекатившись с левой половины на правую.
Все верно, ее, Кати, не хватает на Витьку. Раньше Катерина стеснялась надежд на то, что после армии сын приведет в дом жену (это сюда-то, в крохотную двушку со смежными комнатами?) и счастливая пара вручит молодой бабушке нового маленького Витьку, живую индульгенцию катиной застенчивости и асексуальности… Кате было неловко за свое пораженчество. В то же время делать глазки коллегам или рыскать по сайтам знакомств казалось еще стыднее. Выйти на охоту за мужчиной, обсуждать с приятельницами безотказные средства обольщения, в глубине души зная: это всего лишь бодрящее сквернословие перед позорным провалом… Маленький капризный Витька избавил бы ее от гнусных бабьих пересудов, от ритуальных посещений салонов красоты и бодряческих бесед на тему «Мы еще девчонки хоть куда».
Но был и другой способ избавить Катерину от женского начала — уродство. Оно оказалось одновременно клеткой и небом, так что теперь у Кати было все — и ничего не было. Она шла по той самой бритвенно-острой грани между хаосом и порядком, о которой всегда мечтала. И уже не собиралась с нее сходить.
От осознания странной удачи, скрытой в недрах катиной беды, Катерина едва не улыбнулась. Но желание вызнать побольше остановило ее.
— Значит, любить я, по-твоему, разучилась. Чего бы мне тогда потребовать? — И Катя выжидательно уставилась на кошку. Наама ответила равнодушным взглядом, в котором читалось: а больше ты никогда ничего и не хотела. Так и осталась глупой девчонкой, которая слушала «I have a dream» с твердой верой, что ее dream, исполненная здесь и сейчас, пребудет с нею навеки.
Ну нет, рассердилась Катя, меня игрой в гляделки не проймешь. А уж романтическими бреднями об истинной любви — тем более. Пусть мое сердце наполовину мертво, сын для меня по-прежнему важнее всего. Ему нужен помощник, защитник и… спонсор. Значит, у нее, у Кати, должен появиться богатый, могущественный и любящий муж, который станет опорой для Виктора, когда Катерины… когда Катерина… В общем, когда все кончится.
Все это Катя и высказала в недоуменную кошачью морду на одном дыхании, добавив несколько уточнений: чтобы могущественный и богатый мужчина был однолюб, чтобы не променял катеринино благоволение на страсть какой-нибудь профурсетки и считал бы себя связанным с ее, катиной, памятью. Навек. А в честь этой связи опекал бы катиного сына и витькину семью, буде она — семья — у Витьки появится.
— Неглупо! — уважительно хмыкнула кошка, подняла лапу, выпустила агатово сверкнувший коготь и поскребла щеку. — И ходить далеко не надо, мужчина уже здесь, в соседней комнате.
— Дрюня? — едва не расхохоталась Катя. — Он что, разбогатеет на своих банках с дырками? Тоже мне олигарх!
— Вместо банок я ему подарю изобретение получше. — Наама хитро прищурила глаз. — Виктор поможет ему в работе, они начнут свое дело, препятствия я уберу. Хочешь, чтобы этот человек тебя полюбил — пожалуйста, ему нетрудно. Он вообще женским вниманием не избалован, считает, что ты добрая и чистая душа, до любви тут рукой подать. Второй такой он не найдет, да и искать не станет. За сына твоего встанет горой и еще судьбу благодарить будет, что ты пару лет была рядом и оставила память в виде сынули. Ну что, по рукам?
— Не слишком ли ты зарвался, голодный дьявол? — прозвучало за катиной спиной.
Медленно-медленно, точно преодолевая сопротивление морского прибоя, Катерина развернулась. Перед ней стоял Дрюня-Анджей, весь залитый серебряным блеском заходящей луны. Серебром горело его лицо, серебром текли неровно подстриженные волосы, серебряной казалась одежда. И глаза его были серебряными — без радужки, без зрачка, сплошной белый свет, ослепительный и пугающий.
— Цапфуэль, ангел луны, — поморщилась кошка. — Зачем ты здесь?
— Чтобы спасти эту женщину от тебя, Наама, мать демонов и обманов. — Тот, кого Катя принимала за сына своей тетки, тяжело, будто древний старец, опустился в кресло напротив кровати. Пятно лунного света сползло с его лица и груди, но сияние их не погасло. — Так что ты говорила о моей любви к ней? Продолжай, я слушаю.
И тут Катерине в голову ударила жаркая волна, как в детстве, когда ее ловили на вранье и вал насмешек грозил похоронить маленькое, тщедушное катино тело. Всхлипнув, она сползла в спасительный обморок и ничего больше не слышала.
* * *
За всю жизнь Катя падала в обморок трижды. И помнила: обморок — нирвана, бережно принимающая в темные мягкие ладони искру человеческого разума. Никто и ничто не в силах пробиться сквозь сомкнутые пальцы нирваны, никакие видения, голоса и ощущения не потревожат ее гостя. Обморок означал то же, что и выражение «благие небеса».
Однако сейчас Катерине совсем не хотелось уходить в темноту, не узнав, о чем договорятся между собой кошачий и лунный демоны, один из которых — ангел.
Как можно быть ангелом луны? — размышляла Катя, всеми силами поддерживая то и дело обрывающуюся мысль. Ангел — высший небесный чин… он делает… делает смерть… или возмездие… потому и зовется ангелом смерти… А что может делать ангел луны? Луну?
И отчего-то привиделся ей усталый старик на вершине горы. В одной его руке была белая-белая нить, а на конце ее — клубок, белоснежным горным туром ползущий по склону вниз, вниз, к подножью. В другой руке была нить черная, убегающая в пропасть на другом склоне и там исчезающая. Лицо у старика было равнодушным до того, что казалось кротким. А сама Катя была горой, огромным каменно-земляным массивом, изрытым пещерами, пронизанным трещинами, скособоченным набок и усталым еще больше, чем старик с двумя клубками — белым и черным. И было в горе все — слепящий снег вершины и непроглядно-черные санктуарии подземных пустот, неутихающие ветра, рвущие бороду старика с клубками, и духота глубоких расселин, не потревоженная вздохом ни единого существа.
Самым удивительным в катином ощущении было величие, до сих пор Катерине не знакомое. Если бы довелось обозначить собственную суть одним словом, Катя, скрепя сердце, выбрала слово «незначительность». Что греха таить, Катерина была из тех женщин (девушек, девочек), которых никто никогда не слушает. Она давно свыклась с отсутствием авторитета на работе и в семье. Катеринино слово ничего не значило, его пережидали, пропускали мимо ушей, обдумывая следующую реплику, которая, конечно же, прозвучит умней торопливого катиного бормотания. И все прислушаются, задумаются, станут спорить и обсуждать, даже если Катерина сказала то же самое — своими незначащими словами, в своей непрезентабельной бубняще-тараторящей манере.
Когда-то (наверное, в раннем детстве), маленькая Катя протестовала против такого обращения. Часами на все вопросы и требования отвечала «нет!», а в ответ слышала безразличное «хорошо» — и получала ту самую кашу, мультики и теплую кофту, от которых столь яростно отнекивалась. Взрослая жизнь не оправдала надежд: так же равнодушно и терпеливо она снабдила Катерину тем, что Катя, по мнению жизни, заслужила. Не спросив, разумеется, катиного согласия.
Катерина, несмотря на свою незначительность, понимала, что происходит. И с годами говорила все меньше и меньше: зачем слова, когда пожатие плеч и неопределенная улыбка дают тот же эффект, что и целая речь? В душе Катя надеялась: вот сейчас, сейчас ее молчаливость примут за глубину и мудрость! Пусть не спросят ни совета, ни согласия, но пусть примут катину жертву, пусть осознают ее, Кати, внутреннюю силу и смирение! А потом и эта вера испарилась, ушла по холодку одиночества вслед за девичьими мечтами. Осталось лишь несколько осколков: «да», «хорошо», «ладно», «сделаю», «да что ты» и «пока». Но отчего-то Катерину не считали молчуньей. Все были уверены: она болтлива, как все женщины, и как все женщины, часто болтает лишнее.
От этого можно было сойти с ума. Если, конечно, продолжать протестовать и отвечать беспомощно-злобным «нет!» на все подачки жизни.
Но гора и старик на ней, сплавленные в единое целое, молчали не потому, что им нечего было сказать или некому было их выслушать. Они молчали, зная цену своему слову. Они понимали: слово любого из них поколеблет небо и землю. Они молчали оттого, что судьба у них была такая — молчать. По иным причинам, но они были обречены безмолвию так же, как Катя.
Зато черный и белый клубки болтали не умолкая. Из них раздавались голоса, показавшиеся Катерине знакомыми.
— Умирает, — сказал черный клубок.
— Убегает, — возразил белый клубок.
— Далеко? — спросил черный.
— На мою сторону, — ответил белый.
— Догонишь? — хихикнул черный клубок.
— Не тебя же просить, — буркнул белый.
Старик даже бровью не повел. Видимо, ему и без глупостей черного и белого клубков было чем себя занять. Воздух вокруг вершины гудел и сворачивался в тугие кольца, безостановочно ходившие вверх-вниз, из-за чего седобородая фигура рябила и расплывалась. Старец пахал как проклятый без единого движения.
Катя еще раз вызвала у себя чувство собственного величия и причастия чему-то вселенскому. А потом глянула свысока на белый клубок, который как раз достиг подножья, размотавшись в нитку — и начал путь вверх, сам собой сматываясь обратно. Пробираясь между камней, пучков сухой травы, изломанных деревьев, цепляющихся за склон, клубок упрямо возвращал себе прежнюю округлость и величину, вот только белизна его… Вблизи он казался меланжевым, пестрым от пыли и мусора, налипших по пути к подножью. Катерине вспомнился любимый белый свитер, забытый при переезде к Игорю в груде отринутого девчачьего барахла. И когда в следующий раз Катя вспомнила о нем, выяснилось, что мама нашла его и приспособила для работы на даче. Некогда белоснежный, свитер превратился в изжелта-серый и никакое стирающее средство прежней белизны ему не вернуло. Не вернуло бы. Катя лишь тихо вздохнула над пострадавшей вещью и молча опустила ее в мешок с мусором. Всему свой срок и своя судьба. Даже свитерам.
— Катя, выпейте, выпейте, Катя! — вдруг прошептал клубок и подпрыгнул, надвигаясь на Катерину, закрывая ей лицо, точно пытаясь задушить. Катя закричала и отмахнулась. И бешеный горный водопад ударил в ее раскрытый в крике рот…
* * *
— Что? Что? — беспомощно повторял Анджей, вытирая мокрое катино лицо краем простыни. — Больно, да? Где болит?
— Кх-ха-а-а… — выдавила Катя, приходя в себя и втайне радуясь, что спит сегодня в новой, необтрепанной пижаме, а не в старой футболке с обмахрившимся подолом и дыркой вместо ворота. — Я в обморок упала. Извините, обычно я… — Катерина привычно улыбнулась неопределенной улыбкой и пожала плечами. Как правило, после этого жеста собеседник тоже улыбался и все за Катю договаривал.
Но Анджей не улыбался и явно ждал, пока Катерина закончит фразу. Это было… странно. Не так странно, как чувство горнего величия, посетившего Катю во время видения, но все-таки довольно странно.
— А где Наама? — от растерянности ляпнула Катя и почувствовала, что краснеет. Конечно же, этот, реальный Анджей не мог знать Нааму и прочих, хоть и был Цапфуэлем всего… всего несколько минут назад. Луна так и не зашла, она цеплялась за ветки деревьев, точно белый клубок на склоне горы и на ее поверхности тоже проступали серые пятна.
— Там! — махнул рукой Анджей. — На балконе. Я ее выгнал.
Катя обомлела.
Сейчас, вот сейчас она наберется смелости и спросит: «Цапфуэль, это ты?» А потом: «Так что ты решил — нужно тебе влюбляться в меня или не нужно?» Только надо расхрабриться, забыть о том, что после таких вопросов сын ее тетки, пожилой очкарик, должен счесть Катю сумасшедшей, отвести глаза, выбежать из комнаты, покидать вещи в чемодан и уехать обратно в провинцию первым же поездом — или… Или выпрямиться, засеребриться лунным блеском и надменно заявить: ее, Кати, дальнейшая судьба решена, как оно бывало всегда, без катиного участия, так что пусть Катерина благодарит и кланяется, впереди у нее несколько лет светлой и чистой любви, жаль, жемчужинка мелковата…
— И зачем вы ее пускаете? — продолжил Анджей. — Нахальное невоспитанное животное. Может, у нее блохи! Ее бы сперва к ветеринару, привить и паразитов вывести. А вы прикармливаете и думаете, будто она вас любит.
В его голосе звучала почти детская обида, невозможная для ангела луны или кто он там среди небесных чинов, сияющий Цапфуэль.
— Я же не специально, — оторопело запротестовала Катя.
— Ну да, окна настежь, вон молоко для нее у кровати… — Анджей покосился на бутылку молока, которое Катерина, по стародавней привычке, пила перед сном и вечно забывала убрать в холодильник.
Он ничего не знает, поняла Катя. Приблудная кошка, стареющая женщина, два бесприютных существа, погруженных в себя, молоко на столике и пыльная луна в окне. Идеальная мизансцена одиночества. Без всякой мистической подкладки.
— Я больше не буду, — растроганно пробормотала Катерина. — Ее, конечно, надо помыть, — мстительно добавила она через некоторое время.
— Конечно! — с таким же мстительным чувством согласился Анджей. И ушел.
Наверное, все еще сердится, подумала Катя. Но через пару минут из ванной раздалась истошная кошачья брань. С ужасом Катерина выслушала большой матерный загиб относительно предков Анджея и Кати, их сексуальных предпочтений и физических отклонений. Когда Наама перешла на незнакомые Катерине языки, проклиная живущих в квартире до седьмого колена, Катя сообразила: все это время Анджей лишь повторяет «ну потерпи», «хорошая кошка» и «будешь чистая», а значит, виртуозного кошачьего сквернословия не понимает, слышит только отчаянный мяв! Мужчина бы не потерпел подобных высказываний о собственной матери и о собственной потенции. Не одно, так другое непременно вызвало бы возражения.
— Мыло и воду она ненавидит, — хмыкнул кто-то, как показалось Катерине, парящий под самым потолком. И лишь присмотревшись, Катя увидела сидящего на форточке Тайгерма. — Правда, пять веков тому назад и люди мылись редко, а уж кошки-то… — И котище распушил усы, прислушиваясь к стенаниям Наамы. — Зря вы так с ней. Она только пуще озлится.
— А… кто вы? — осторожно прошептала Катя.
— Мы? — задумчиво переспросил кот. — Черные кошки и коты. Числом пятьдесят. Жертвы человеческой жажды.
— Жажды чего?
— А кто вас, людей, знает, — ухмыльнулся Тайгерм. — Думаешь, нам докладывали, чего от нас хотят, когда жгли заживо на перекрестке?
— И оттого вы превратились в демонов? — догадалась Катерина.
— Сначала мы превратились в пепел, — деловито сообщил кот. — Скажи Цапфуэлю, пусть не мучает Нааму больше. Чище, чем после тайгермова огня, никто из нас не станет.
— Это не Цапфуэль! Это Анджей! — запротестовала Катя. — Он ничего про Нааму не знает!
— Всё он знает, — проворчал Тайгерм. — Только себе нипочем не признается. Как и все вы. Люди! — и презрительно подняв толстый, словно волосатое полено, хвост, кот сгинул во тьме — лишь тополя ветками качнули.