Неизвестно, что Катя ожидала увидеть. Столы, заваленные жареным мясом, пенные чаши вкруговую? Изысканный раут с канапе и икебанами? Разнузданную пати с дорожками кокаина на гладкой девичьей коже? А увидела конвейер. Бесперебойный конвейер, подающий в далекие пиршественные залы вино и пиво, закуски и дурь.

Катерину окружала преисподняя как она есть: котлы и очаги, ножи и топоры, крючья и вертела, терпкий запах мясного отвара и кислый — крови. И голос, отдающий приказы медно-звенящим тоном, каким не разговаривают с людьми. С собаками, с рабами — но не с людьми. Покорная толпа плавной кордебалетной волной двигалась между столов, сильные руки синхронно насаживали ободранные туши на вертела, брызгали золотистым маслом, рождая свирепое шипение и пляску огня. Грохот посуды и стук ножей сливались в бешеный музыкальный ритм, кровь, стекая из разрубленных трахей, метрономом отсчитывала такт, маслянистый туман пачкал кожу клейкой взвесью. Адская кухня.

К каждому раю, подумала Катя, прилагается собственный ад. Иначе как бы они там, наверху, пировали-веселились на небесных пажитях? Кто бы подавал им вино и мясо, стелил постели, полировал нимбы и приносил тапочки? Неспящая преисподняя, день и ночь предугадывающая желания небожителей, толпа, покорная грубо-звонкому голосу — вот залог райского блаженства. И если ты не родился тем, кто счастлив наверху, то остается одно — научиться быть счастливым здесь. Под звуки медного голоса, возле танцующего огня, в мареве, пропахшем кровью.

От этой мысли Катерину обуял неестественный, запредельный приступ злобы. Хотелось вцепиться в чью-нибудь глотку, сомкнуть зубы и не разжимать, пока под клыками не хрупнет. В той своей, прежней жизни Катя временами чувствовала, как из-под ее обычной кротости гематомой проступает злоба — ни с чем не сравнимая, ничем не объяснимая. Тогда Катерина брала себя в руки, словно взбесившееся животное (разъяренную морскую свинку, например) и запирала в непроницаемую клетку, составленную из музыки, фильмов и бутербродов. Здесь, в заповеднике богов, не было ни наушников, в которых бы отчаянно кричало о любви обожаемое с детства диско, ни экрана, на котором играл бровями обожаемый с детства киногерой, ни ломтей хлеба, на которых перекатывалась розовыми боками обожаемая с детства колбаса. Отсутствовали стены между умиротворением и гневом, между нежностью и убийством. Между Катериной и Кэт.

И впервые Катя почувствовала, что обе они — одно. Не подруги, не сестры, не сиамские близнецы — одно. Катино тело дрожало от того, как Кэт трясло от ненависти: ознобные волны прокатились по спине, ногти вонзились в ладони, оставляя белые, стремительно краснеющие полумесяцы, зубы впились в нежную кожу на губе, цепляя ее и раздирая.

Кухня. Место, где Катерина провела большую часть жизни и где Кэт желала оказаться чуть больше, чем на виселице. А может, чуть меньше.

Это ее злоба временами затапливала катин мозг, да так, что солнце за окном перегорало. Это Кэт мечтала о ребристой сабельной рукояти в катиной ладони — или хотя бы о ручке поварского ножа. Это она в деталях рисовала убийство болтливой соседки, зашедшей одолжить кусочек масла и заодно украсть кусочек времени.

Втягиваясь в водоворот незнакомых имен и неинтересных историй, Катерина замирала от воображаемых кадров — их, словно киномехник, прокручивала в ее мозгу Кэт: широкий, плавный разворот, протягивающий удар — и круглое женское горло, извергающее поток трескотни, раскрывается вторым ртом, красным, молчаливым и мокрым. Гримаска наигранного ужаса сменится ужасом настоящим, в аккуратном вырезе джемпера вздуется и лопнет кровавый пузырь, до смешного похожий на пузырь жвачки. И зажимая руками разрубленную шею, соседка повалится назад, на холодильник с тем самым маслом, за которым черт ее принес два часа назад.

Видя такое, Катерина прятала, а то и вовсе закрывала глаза, изгоняя из поля зрения прозрачный силуэт пиратки. Ведь это она, Кэт, скрестив руки на груди и привалившись плечом к косяку, иронически разглядывала обеих женщин — Катю и ее жертву-палача, навек умолкнувшую болтушку. А за плечом пиратки всегда стояла и улыбалась своей мягкой, отрешенной улыбкой богиня безумия Апрель. Не Апрель — Ата.

И вот некуда стало спрятаться, нечем стало отгородиться от соседства исчадий подсознания. Катерина потерялась в незнакомых ощущениях, в накатившем безумии. Откуда у нее, жены и матери, ненависть к кухням, к женской половине дома, к своей законной территории? Мужчины приходили сюда, гонимые голодом, готовые покорно мыть руки, есть суп и делать всё, что Катя прикажет. В крохотном пространстве между шкафчиком с посудой и аспарагусом на окне Катерина чувствовала себя императрицей Екатериной. Ну а Шлюха с Нью-Провиденса, в отличие от кухонной императрицы, презирала маленькую женскую жизнь, маленькую женскую власть — и в то же время не могла получить ничего другого. На адской кухне Кэт была, точно загнанный зверь, хлещущий хвостом, скалящий зубы, опасный и бессильный.

— А вот и ты, Китти, — удовлетворенно пробасил тот самый голос, под звук которого вращалось вокруг котлов и очагов безостановочное поварское танго. Фигуры, едва различимые в жарком мареве, растерянно замерли, обрывая тур танца на середине.

— Абойо-о-о! — застонала Кэт, съежившись и сморщившись так же, как ежилась и морщилась Катерина, когда стоматолог вонзал острый крючок в мягкую сердцевину зуба и надавливал, проверяя.

Это же Мама Лу! — захотелось крикнуть Кате. И верно, Абойо, повариха-мамбо казалась родной сестрой Ма. Сумеречный идол с глазами золотыми и прозрачными, словно камень порчи. Раскосые, широко расставленные, под высокими изломанными бровями, они поймали Катерину и Кэт зрачками, точно в перекрестье прожекторов и повели — ближе, еще ближе. К престолу, на основании которого корявыми буквами, издали кажущимися не то иероглифами, не то рунами (а может, действительно бывшими рунами и иероглифами), было написано «Исполнитель желаний».

— Ну что, шлюха? — ничуть не оскорбительно, а даже как-то деловито спросила Абойо. — Больше не будешь сопротивляться и обзывать меня сатаной?

— Не буду, — опустив глаза, ответила Кэт. Все в ее позе не говорило — кричало о покорности: бессильный изгиб спины, упавшая на грудь голова. Казалось, щелкни золотоглазый идол пальцами — и строптивая пиратка упадет на четвереньки, да так на четвереньках и поползет, чтобы прижаться лицом к шероховатым каменным ступеням. — Мне больше незачем сопротивляться. Теперь ее очередь! — Последним усилием вздернув подбородок, Кэт торжествующе кивнула на Катерину.

И тогда идол, наконец, взглянул Кате лицо.

— Вижу, ты накопила упрямства, девочка, — ласково проворковала Абойо, обращаясь, как ни странно, не к пиратке, а к Кате. — Боюсь, мне теперь с тобой и не справиться.

После этих непонятных слов Исполнитель желаний неожиданно захохотала, широко раскрыв рот, ослепительно розовый на лице темнее ночи. Катерина смотрела, как дрожит язык между белых-белых зубов, и представляла себе, как легко эти зубы перекусывают кожу и плоть, а язык, изогнувшись лодочкой, вбирает в себя струйки крови. И то, что где-то рядом, на периферии зрения и сознания, маячила не только выжатая досуха Кэт, но и Апрель с Беленусом, ничуть Катю не бодрило. Абойо действительно была сама сатана. Потому что кто или что такое сатана, если не исполнитель наших истинных желаний?

Я погибла, отчетливо подумала Катерина. Она все знает.

— А мне? Мне нужно научиться желать? — вдруг выдохнул из-за левого катиного плеча Витька — жарко так выдохнул, словно огнем.

— Тебе главное не разучиться, — с улыбкой в голосе ответила Апрель. — Тогда богини судьбы не будут преследовать тебя, как преследуют твою мать.

И богиня безумия подмигнула Кате так, будто та понимала, о чем речь. Но сейчас Катерине было не до загадок Апрель. Воплощение самых страшных, самых стыдных грез придвинулось так близко, что было трудно дышать и хотелось вернуться на берега реки, вдоль которой веками бродит неутешная Плакальщица, отлученная от рая и ада, от воздержания и пресыщения, зная лишь пустоту ожиданий.

— Это она, что ли, богиня судьбы? — продолжил непочтительный Витька, явно ни капли не боясь разгневать владычицу преисподней.

— И она тоже, — коротко ответила богиня безумия, явно не желая пересказывать своему смертному любовнику табель о божественных рангах. Виктор почуял неладное и умолк. Тем временем Абойо, не обращая внимания на этих двоих, все всматривалась и всматривалась в Катю, раздевая взглядом до самых потрохов.

В золотых глазах возникали и истаивали мечты, которым сама Катерина не придавала значения, полагая их стопроцентно несбыточными. Мелькали роскошные прилавки магазинов, заваленные не то разносолами, не то драгоценностями; загорелые, а может, от природы смуглые тела выгибались в опасной близости от катиных бедер, красивые, смутно знакомые лица ухмылялись, облизывались, подмигивали… Неужели я никогда не хотела ничего, кроме безделушек, мужиков и пожрать? — возмутилась Катя собственной приземленности.

А то как же! — торжествующе прозвенел в мозгу зуммер Глазика. Чего ты по-настоящему жаждала? Студенческого промискуитета — мешал брак, да мусорной жрачки — мешала забота о фигуре. Не ищи ни творческих амбиций, ни высоких помыслов: будь они твоей истинной страстью, ты бы их уже утолила!

И столько радости звучало в этих словах, что захотелось прострелить себе голову, лишь бы заткнуть проклятый внутренний голос.

— Зато, — впадая в привычно-ернический тон, пробормотала Катерина, — я никогда не страдала Эдиповым комплексом. Или как он там называется, когда мамуля неровно дышит к сыночку? Комплекс Федры? Иокасты?

Вот тогда в глазах Абойо взвилось пламя. И в языках его Катя увидела Витьку — таким, каким он выползал поутру на кухню, в мятых трусах, с взъерошенными волосами, с полосками от постельного белья на коже, открывал холодильник и подолгу в него пялился, заставляя Катерину раздражаться и шлепать сына полотенцем по крепкой заднице. Шлепать по этой заднице рукой Катя стеснялась. То есть не стеснялась, а…

Теперь лицо сына встало перед ней — с незнакомым, никогда прежде не виданным выражением похоти, с масляным блеском в зрачках. Не глаза — болото, затягивающее и ждущее. По витькиным губам, еще недавно мальчишечьим, а сейчас по-мужски твердым, скользнул мягкий, влажный язык и следом — самодовольная улыбка. Лицо все приближалось и приближалось, постепенно закрыв собою весь мир.

Катерина качнулась вперед, потом резко подалась назад — и вдруг упала на колени, скрутилась узлом, раздираемая спазмами сухой рвоты. Лоб ее бился о ступени, руки вцеплялись в камень, точно пытались обнять подножие трона сатаны. Исполнитель желаний бесстрастно наблюдала сверху, как у ног ее корчится очередная жертва.

— А ну прекрати! — холодно отчеканил кто-то на немыслимой высоте. — Прекрати сейчас же, Денница. Богом тебя прошу.

— Ты еще и не начинал просить, братец, — тихо и отчего-то тоскливо произнесла Абойо. — Сперва ты должен научиться просить. Как они. Люди.

* * *

Господи, помилуй… Я не буду больше, клянусь… не буду фантазировать, мечтать, жить… Ничего больше не буду, только помилуй мя, господи, спрячь от этих глаз, от смертной тени в душе моей, избавь от порчи, дьявольской порчи.

Он избавит меня от сети ловца, избавит от гибельной язвы. Перьями своими осенит меня, и под крылами Его я буду в безопасности; щит мой и ограждение — истина Его. Не убоюсь я ужасов ночных, и стрелы, летящей в меня днем, язвы, ходящей во мраке, разной заразы, опустошающей людей в полночь. Падут подле меня тысячи и десять тысяч одесную меня, но ко мне не приблизится. Лишь смотреть буду глазами своими и увижу возмездие грешникам. Ведь я сказал: «Господь — упование мое», Господа Всевышнего я избрал прибежищем своим. Не случится со мной зло и язва, не приблизится беда к жилищу моему, ибо ангелы мои заповедают обо мне — охраняют меня на всех путях моих. На руках несут меня, и не преткнусь я о камень ногою своею. На аспида и василиска не наступлю, попирать буду льва и дракона… — шептала Катя, вернее, кто-то шептал Кате прямо в голове, сама она слов не помнила, она их и не знала никогда, молитвы против порчи, против сети ловца, против язвы, ходящей во мраке. Кто-то, кого Катерина, обессиленная отвращением к себе, не узнавала, охранял ее, нес на руках, не давая ни шагу ступить по склизким от жира и крови полам адской кухни.

Расплескавшая метастазы тьма отступила, втянула гнилые нити в небольшое плотное тело опухоли, снова затаилась комком на дне омута, в глубине катиной несовершенной души. Катя открыла глаза, словно створки заржавелых ворот отворила — с мучительным усилием. Над нею качалась тень ангельских крыльев — огромная, непроницаемая, райский шалаш размером с дворец. Она отрезала Катерину от напирающей со всех сторон преисподней, накрыла куполом защиты, так же, как музыка в наушниках когда-то давно, в прошлой жизни, спасала Катю от въедливого внешнего мира, подменяя истошный визг реальности на снисходительный музыкальный рык: «You and I were only animals, live and die like burning candles yeah…»

Мы просто животные… И сгораем, как свечи… Не потому ли тебе так нравилась эта песня, что ты и есть животное, которому не дано ничего, кроме быстрой и грязной жизни-смерти-горения? Может быть, это ангел-хранитель пытался сказать тебе чуть больше, чем ты способна воспринять своим звериным умишком, где помещается лишь пара-тройка убогих «хочу» и ни одного «знаю»?

— Заткнись. Заткнись! Заткнись!!! — шептала Катерина все громче, вопила шепотом, без голоса, потому что голос весь иссяк, изошел из горла в попытке выблевать застрявшее внутри безумие, столь небрежно раскрытое Денницей.

— Он не заткнется, — печально сказала тьма в обрамлении аккреционного диска, заменявшая Уриилу лицо. Почему-то Катя была уверена, что перед нею Уриил, а не кто-то другой, безликий и безжалостный. — Внутренний голос не повинуется людским приказам. Иначе для вас, людей, все было бы очень просто.

Катерина представила себе, как заставляет Глазик умолкнуть. Навек. Без права заговорить даже ради спасения катиной жизни. Как отгораживается от своего мучителя стенами, сложенными из тишины, как тот страдает, чуя жертву и изнывая от бессилия. Это было блаженство.

— А чьим? Чьим приказам он повинуется? — сипло, на выдохе.

— Его. — Темный провал лица поднимается вверх, туда, где над крыльями ангела гудит бессонный, жаркий ад. — Денница внушает тебе, что ты всего лишь зверь, ломает твою человеческую суть, пока она… пока она есть. Не верь — и спасешься.

Как можно не верить собственному внутреннему голосу? Чем возразить на его жестокие слова? Я никто. Ни помыслов, ни амбиций, ни крепостных стен, защищающих мою гордость от всевидящего взгляда Абойо.

— Я тебя вытащу, — убеждает Уриил. — Подниму вверх, на самое небо. Там ты увидишь себя такой, какой никогда не видела.

Не бегай от судьбы, умрешь уставшим, шепчет Люцифер голосом Глазика. Учись желать, повелевай мною, вторит Камень. Я больше не хочу сопротивляться сатане, теперь твоя очередь, безвольно роняет голову на грудь Кэт.

— Ты веришь, что я не зверь?

Непостижимым образом ангельский лик становится печален. Непроглядная черная дыра в обрамлении сверкающего и искрящего нимба глядит на Катю с жалостью. Конечно, я зверь. И для тебя, и для Денницы-Люцифера, и для любого другого божьего сынка, солдата элитарных ангельских полчищ. Зверь, которого так легко соблазнить надеждой.

— Вытащишь меня… А Витька? А Кэт? Они останутся здесь?

Уриил поникает. Его кираса, групповой портрет тысяч и тысяч отчаявшихся грешников, нависает над Катериной напоминанием обо всех, кто верил, будто ангелы добры. Катин взгляд скользит по сведенным мукой телам, по лицам, застывшим в немом крике. Ни единого шанса зверятам. Ни единого выхода с подводной лодки. Ни веры, ни достоинства, ни правды. Мир износился в войне между небом и геенной.

— За что ты хочешь их наказать?

Пусть ответит, о, пусть ответит! Пусть скажет, в чем вина мальчишки, не успевшего налгать и нагрешить, и женщины, триста лет искупающей то, к чему ее принудили Камень, боги и судьба.

— Это не наказание! — вскидывается Уриил. — Это их место! Кэт так и не научилась выходить из-под власти Денницы, а твоему сыну еще только предстоит помериться силой с… со своими страстями. Сейчас он целиком в руках Апрель. Не беспокойся, в его возрасте все трахаются с собственным безумием. Пройдет время и он изменится. Как изменилась ты. И ему откроется дорога, по которой я проведу тебя прямо сейчас…

Голос отдаляется, меркнет, превращается в белый шум. Искушение, осеняет Катю, вот что это такое. Абойо искушала меня исполнением животных желаний, Уриил искушает исполнением человеческих. Дьявол утолит мой голод и жажду, ангел подарит мне смысл и веру. Ну и о чем тут думать хорошей девочке Кате, всегда поступавшей правильно? Катерина горько усмехнулась: всегда есть о чем подумать. Например, о цене.

Цена у небес и преисподней одна, старая цена, верная, неизменная в веках. Душа. Душа, поддавшаяся искушению, зараженная предательством, точно гнилью, не принадлежит хозяину. Она изменяет ему так же, как он сам изменил себе. И неважно, поддастся ли Катерина ангельскому или дьявольскому искушению — исход один: она предаст себя и будет обречена на муки. Так же, как Кэт, которой уже вынесен приговор и нет исхода. И слепой глаз ее, и обожженная плоть, которые Катя надеялась вылечить, взяв верх над Камнем — лишь малая толика нанесенных и зарубцевавшихся ран. Ран, вызвавших контрактуру души. Кэт уже не разогнуться, не взглянуть в небо, не поддаться ангельскому искушению. Она нашла себе хозяина на целую вечность. Хозяйку.

И как только Катя поймет это, она вправе отказаться от пиратки, словно от бросового, отработанного материала, обратившись к небу, к далекой и заносчивой себе — такой, какой никто не видит Катерину с земли. Ради этой новой себя, наверное, можно пожертвовать не только прошлым в лице Кэт, но и будущим в лице Витьки. Наверное, можно. Наверное.

Все испытывают меня на прочность, вздохнула Катя. Кажется, я прохожу какую-то полосу препятствий для душ. Сейчас Абойо с Уриилом выясняют, сколько в моей душе верности и самоотречения. Страшно быть взвешенной на их весах и оказаться легковесной. Но еще страшней застрять в неизвестности, в недоделанности, в нереализованности. Вечно танцевать адский менуэт между ободранных туш и выкипающих котлов, обходя посолонь и противосолонь мир, где не бывает солнца. И надеяться, стыдливо и жарко, что однажды тебя заберут отсюда, как милый дедушка Константин Макарыч — настрадавшегося сироту Ваньку. Но письма детей не доходят до адресата и некому прикрикнуть на распоясавшихся ангелов, играющих с сатаной в орлянку на наши жизни. Так и будешь ждать избавления, пока не кончатся все эпохи и царства на земле.

Катерина едва слышно застонала и свернулась в руках Уриила в клубок, будто умирающий ребенок. Пусть мнимо правдивый Цапфуэль — такая же извращенная сволочь, живая ловчая яма, как и всё вокруг, другой возможности отдохнуть, кроме как у него на груди, не предвидится. Придется обрести покой прямо тут, в капкане обнимающих рук, в силках утешающей лжи.

— Ну что, как она? — деловито поинтересовался знакомый до отвращения голос, не мужской и не женский, не то драматический тенор, не то тяжелое, словно текучий мед, контральто.

— Спит, — шелохнулась нагретая катиной щекой кираса. — Заездили мы ее. Строга ты, матушка Ата.

Еще бы. Ата, богиня безумия, строга с непокорными. Но те, кто поддался, находят приют в ее ладонях. Под куполом тишины, в шалаше из ангельских крыл. В ладонях Аты хорошо-о-о-о… Только Катя здесь не останется.

Ни. За. Что.

* * *

На мониторе развернулось строгое окошечко «Авторизоваться в осанна-в-вышних? да — нет» и Катерину пробрала дрожь. Хочет ли она авторизоваться? Знает ли, какой новый каверзный вопрос задаст таинственный сайт osanna-v-vyshnih.com? То, что вопросы еще будут, Катя не сомневалась. Никогда так не было, чтобы после первого тихого, нерешительного «да» робкую замарашку пустили в господские покои, дали просимое и не мучили подозрениями. Вот и сейчас новое окошко смутило Катерину богатым выбором авторизаций: родитель, супруг, влюбленный, творец, хулитель, дознаватель… Неужто обязательно раскалывать себя на части и взвешивать каждый осколок по отдельности? Что мешает человеку быть ЦЕЛЫМ?

Катя вздохнула и нажала «дознаватель». Неожиданно для себя. Неожиданно для системы. Та выдала ненавистные песочные часики, язвя напряженные катины нервы. Помучив секунд двадцать, снисходительно приоткрыла страницу, словно с черного хода впустила. И Катерина узрела себя глазами ангелов. До мельчайших подробностей узрела.

Здесь были все файлы катиной жизни: от возмущенного крика синюшной новорожденной на руках акушерки до неизящного похрапывания женщины бальзаковского возраста, в данный момент мирно спящей в объятьях Цапфуэля, ангела луны, хранителя и предателя. Беспощадное досье малейших движений души и тела. Судьба, раньше представлявшаяся Катерине таинственным и опасным небесным телом, теперь сияла на просвет — крохотная песчинка, рассмотреть которую хватит и микроскопа, какие небесные тела, о чем вы?

В юности Кате отчаянно хотелось встретить кого-то, готового наблюдать за ней, подмечать изменения катиных черт и настроений, даже самые мелкие: вот она подняла бровь, вот закусила губу, вот сдула локон, упавший на лоб — и как, боже, как прекрасны эти бровь, губы, локон, как много они говорят внимательному глазу! Путала, бедная девочка, внимание с восхищением. С ангельским вниманием справиться было не легче, чем с красным глазом камеры, прожигающим тебя сутки напролет. Катерина вдруг ощутила себя участницей реалити-шоу, которую разглядывают миллионы зрителей, недоумевая, осуждая, брезгуя. И тогда вместо радости, что нашлись свидетели и ее жизни, Катя почувствовала ужас, а затем — растущий в груди вопль: отвернитесь! ну отвернитесь же, что вам стоит! дайте вздохнуть свободно… Внимание ангелов давило многотонной плитой, тяжелей любого надгробья, точно целый холм воздвигся над живым еще телом.

Неужто Уриил говорил об ЭТОМ? ЭТО предлагал ей в качестве божественной взятки? Совсем они там, на небесах, офигели, пробурчала Катерина, старательно игнорируя дрожь, поселившуюся в солнечном сплетении — в том самом месте, где располагается манипура-чакра, что отвечает за игры разума и приходит в негодность под влиянием гнева. Именно его, гнева, Кате сейчас и не хватало. Хотелось ярости, красного тумана в глазах, жаркого удара крови в виски, чтобы не до страха стало, чтобы расхохотаться высшим силам прямо во тьму, обрамленную нимбами — и пойти своим человеческим путем, не беспокоясь о том, какое впечатление производишь на небо и ад. Гордыни хотелось, пусть бы и дьявольской. «Можешь, боже, забрать свою искру, я расстанусь с ней без вопроса…»

Так что, обратно в ад? — спросила себя Катерина. В лапы к Исполнителю желаний, воплотителю самых безумных фантазий? Набираться презрения к царству холодного порядка и жестокого разума, исследовать темное бессознательное, словно болото без единой вешки, искать жизненные ориентиры среди просевших кочек и коварных бочаг? Возвращаться в заповедник богов не хотелось ужасно. Оказаться бы снова в Филях, слабо вздохнула Катя. И тут же испугалась, что желание ее исполнится. А как же Витька? И Кэт? И моя верность себе, своей истинной авторизации, своему предназначению родительницы? Почему я не захотела взглянуть на себя с этой стороны? Наверное, испугалась ангельской критики, решила Катерина. Или просто… устала. Как устают примадонны от ролей, в которых покоряли публику десятилетиями. Не надо ни критики, ни оваций, я хочу лишь свободы от тебя, моя лучшая, моя любимая осточертевшая роль.

Закрыв osanna-v-vyshnih.com, она потерла лицо ладонями. И вдруг отчетливо поняла: никому-то ты, Катя, не в силах помочь. Именно потому, что дознаватель из тебя никакой. Ты не знаешь ни себя, ни сына, не говоря уж об этой чумичке Кэт, изнанке твоей и подкладке. Подкладке. Подстилке. Господи, смешно-то как! Катерина хихикнула, с изумлением узнавая в собственном голосе заемные блядские нотки.

* * *

Через пять недель без захода в порт корабль воняет до самого неба: кислый запах пота пропитал, похоже, даже паруса на мачте. Из трюма несет гнилой водой и хлебной плесенью, но этот запах кажется свежим ветром на фоне аромата полусотни мужских тел, извергающих все новые и новые миазмы. Но Кэт не привыкать. Она ведь почти счастлива: при мужчине, при деле, при добыче — чего еще желать той, кому никогда не бывать леди? Ну и все равно теперь. Хитрая, бесстыжая и изворотливая, точно хорек, Шлюха с Нью-Провиденса нигде не пропадет. Команда зовет ее пираткой. Честь, которой удостаивается далеко не каждая пиратская подстилка. Пиратками зовутся лишь те, кто убивает своей рукой, не боясь ни крови, ни бога. Команде незачем знать, как страшно Кэт, до чего черны ее мысли и до чего бредовы сны.

И наяву Китти видит паутину, которую выпускает в снах из своего узкобедрого, не желающего беременеть тела — так, словно она не женщина, а черная вдова, выпускает ночь за ночью, год за годом. Паутина ширится, заплетает божий мир узорчатой мглой. Через нее крепкие, скользкие от пота тела моряков видятся иссохшими, хрупкими, будто осенняя листва: дунет ветер — и унесет всех, оставив Кэт на корабле одну-одинешеньку. Вот и сейчас размеренно движется над нею мужской торс, соленые капли чертят меридианы по смуглой коже, а Шлюхе с Нью-Провиденса кажется: любовника опутала паутина, он качается в ней, точно в гамаке, безвольный и безжизненный. Голова Кэт тоже качается, тяжелая, на расслабленной, мягкой шее, елозит по комковатой подушке, мучительно и бесконечно. Темная похоть накатывает волнами — вверх-вниз, вверх-вниз, море бьет в борта, навязывает свой ритм капитану и его шлюхе, но не может разорвать паутину — слишком прочна. Китти пытается встряхнуться, припоминает давние бордельные забавы, распинает мужское тело по серым от грязи, волглым простыням, тянется губами к паху, прижимает грудью дергающиеся бедра, двигает головой в такт килевой качке — вверх-вниз, вверх-вниз, словно помпа, качающая воду из залитого трюма. Любовник ее стонет, скребет обломанными ногтями раму кровати, жалея узкие женские плечи, а мысли Кэт далеко, далеко, на острове, оставленном много лет назад, во временах, которые не выкинуть из памяти. Соль на языке, соль на коже, соль в воде и в воздухе, так много соли кругом — море, пот, сперма, слезы, горячие, выжигающие глаза, ничему не помогающие слезы.

Синие-синие Карибы для про́клятой шлюхи чернее грязи, жирной, плодородной грязи, в которую Китти надеется лечь по христианскому обряду, в приличном гробу, исповедовавшись перед смертью и получив отпущение грехов. ВСЕХ своих грехов. Надеется без надежды, потому что знает: жадное море забрало ее целиком, и в жизни, и в смерти она останется с ним, украсит его дно своим телом, по-мальчишески стройным и бесплодным. Море чует ее страх и ненависть, но прощает и утешает, как может: дарит удачу в набегах, пощаду в бою, попутный ветер в штиль. Только спасения подарить не может, не в его власти спасти Кэт.

Надо пожертвовать на церковь, лениво думает Шлюха с Нью-Провиденса, неловко устроившись под боком храпящего, точно его душат, мужчины. Пожертвовать Мадонне красивое ожерелье — не то, заветное, где между янтарями прячется алмаз, будто жемчужина в горсти бобов, будто змея в клубке лиан. Другое, но тоже дорогое и красивое. Матери божьей нравятся роскошные вещи — иначе зачем бы храмам соревноваться в пышности? Кэт придет к ней, к Мадонне Мизерикордии, заступнице, опустится на колени и все-все скажет как есть: и про мглистую паутину, и про горькую от соли судьбу свою, и про то, что абордажная сабля тяжела для тонкой женской руки, а от мушкета остаются темные пороховые пятна на коже, давно уже не нежной, огрубевшей и мозолистой. Мизерикордия, милосердная к падшим, яви мне доброту свою, верни на землю из влюбленного в меня моря, а не захочешь, так добей.

Потому что паутина привязывает меня все крепче к палубе корабля, протравленной смолой и кровью, потом и желчью, болью и страхом. И вместе с этим кораблем идти мне ко дну, в непроглядную бездну, где рыщут прожорливые тени, поводя плавниками — вверх-вниз, вверх-вниз. Ждут новую жертву, чтоб обглодать до белого, чистого остова и поселиться в нем, как в клетке, глядеть из-под ребер во тьму и думать свои бесконечные мысли.

И еще я ей скажу, обещает себе Кэт, что преодолела главное сатанинское искушение — гордыню. Отринула мечты о том, чтобы стать важной дамой, завести богатого покровителя, щеголять в гладких, словно вода, платьях, приятных на ощупь, греховно ласкающих тело, в тонких чулках с вышитыми подвязками, в туфельках с острыми носами и серебряными пряжками. Пусть их наденет та дурочка, которая не знает, каково оно — не чувствовать морской качки, но с трудом ходить по земле, ощущая, как отвергает тебя желанная твердь, выворачиваясь из-под ноги. Каково оно — видеть: вдали мокрой пастью усмехается море, поджидая возвращения судов на рейд. Поджидая ТЕБЯ, чтобы лишний раз шепнуть: ты моя. Ты обещана мне. Тебе никуда от меня не деться. Это я покупаю тебя, девка, принося золотые монеты и драгоценные камни, которыми ты надеешься заплатить матери божьей за милосердие — и напрасно надеешься. Это я сплю с тобой в мокрой от пота постели, я двигаюсь в тебе каждую ночь — вверх-вниз, вверх-вниз. Это я стекаю по твоим бедрам, а не мужское семя, я не даю тебе родить ребенка твоему капитану и осесть на черной, плодородной, жирной земле колоний. Я оставлю тебя — себе. И даже смерть не разлучит нас.

Кэт плачет, закусив угол простыни, сотрясаясь всем телом и не решаясь перекреститься. А корабли всё уходят под воду, устилая своими сокровищами дно океана, и без того прекрасное.