Меня задолбало надеяться на лучшее, думает Кэт. С утра до ночи и с ночи до утра. Три кита пиратского существования — надежда, надежда и надежда. Потому что вере мешает опыт, а любви… любви мешает вся наша жизнь, вздыхает пиратка. Взгляд ее упирается во фреску над стойкой. Один неумелый, но полный энтузиазма художник, один мокрый сон мужчины, давно не посещавшего бордель, один долг хозяину «капитанского» кабака — и готово дело, стена заведения украшается красотой несказанной. Навечно. А кабак меняет название с приличного — «У Черной Бороды», «Последняя бутылка», «Под мертвой головой» — на завлекательное. В прошлый раз тут размещалось «Знамя ворона». А теперь, извольте видеть, «Шлюхина корма». И как назло, Торо нравится неожиданная перемена, нравятся непристойные шуточки по этому поводу. А еще ему нравится выставлять на посмешище свою новую игрушку. Слава богу, это больше не Кэт. Не Кэт.
С того самого абордажа Шлюха с Нью-Провиденса — не просто шлюха. В ухе ее — серьга, длинные ноги в сапогах каймановой кожи лежат на столе, прямо на засаленной скатерти. И никто не смеет тревожить Кэт, пока она цедит свою законную бесплатную кружку пива. Даже Испанский Бык дает своей женщине возможность насладиться первой выпивкой после тяжелого рейда. Он любовно (Торо! любовно! кто бы мог подумать…) поглаживает круглое женское колено под штаниной из алого, будто артериальная кровь, дамаска.
Кэт прихлебывает дрянное пиво и нарочито громко рыгает. Кабак приличный, а пиво жидкое, точно моча. Что эти испанцы понимают в пиве, раздраженно думает она, равнодушно наблюдая за тем, как команда жестоко и изобретательно издевается над бедным Сесили. Она соскучилась по доброму английскому элю. Но что поделать, покинув Нью-Провиденс убийцей любовницы губернатора, Китти оставила британскую территорию и отдала себя в руки испанцам. С тех пор и кочует по постелям испанцев, испанским кораблям и кабакам с дерьмовым испанским пивом. А еще любуется глумлением испанцев над Билли Сесилом, потомком графского рода Солсбери.
Мальчишка с барка оказался знатен, но живуч. Во многом благодаря Кэт. Пиратка, движимая незнакомым доселе чувством вины, заступалась за парня — каждый раз, когда проявление доброты не грозило репутации Шлюхи Дьявола. Теперь ее звали так. Пута дель Дьябло, иногда — Пута Саграда. Нью-Провиденс был забыт. Ради этого она рубила головы и вешала на реях, сама подносила факел к фитилям, пуская корабли на дно, участвовала в справедливом разделе добычи, являя команде удивительное для женщины безразличие к драгоценностям и забирая себе лучшее оружие, что удавалось захватить.
— А ну хватит, Каброн! — рычит Кэт, видя, что одному из пиратов вздумалось насильно влить Сесилу-Сесили в глотку крепко посоленный и наперченный грог. Юнга бьется в медвежьей хватке, синея и задыхаясь. — Не зря тебя козлом прозвали. Мало того, что ты портишь славный напиток, ты еще и славного юнгу испортить норовишь. Если у него начнется кровавый понос, сам будешь палубу драить и на камбузе помогать.
— Да будет тебе, Катарина, — бормочет Каброн, бросая злобный взгляд на «хозяйку». — Ему полезно глотку промыть.
Пираты хохочут во все горло. Все, кроме Торо.
— Я сейчас тебе самому кое-что промою, — грозит Китти. — Не наигрался в плаванье? Сил много? Ты бы мне на шканцах так перечил, как в «Шлюхиной корме».
— А шканцы у нас и есть… — успевает произнести Каброн перед тем, как двойной залп сносит ему пол-башки. Зарвался шутник. Можно подшучивать над юнгой, будь тот хоть граф-разграф, а вот оскорблять корабль, на котором ходишь по морям… Каброну, считай, повезло, что он умер от выстрела. Смерть под кнутом или на необитаемом острове — плохая смерть. Но дураки только такой и заслуживают.
Пута дель Дьябло и ее муж одинаковым жестом кладут на стол дымящиеся кремневые пистолеты, новейшее английское изобретение. Труп Каброна, расплескав мозги по стене, остывает под стойкой. В воздухе облаком сгущаются страх и недоумение.
— Всем всё ясно, — не спрашивая, а утверждая, произносит Торо. — Сесили… Сесил! Принеси нам еще пива. И себя не обидь… парень.
Китти, отвернув лицо, выдыхает чуть слышно, с облегчением. За годы своей пиратской карьеры она привыкла принимать быстрые рискованные решения. Вот бы еще научиться этим наслаждаться. И тут Шлюха Дьявола ощущает на себе взгляд — тяжелый, недобрый, изучающий. Над ней, сверля свою спасительницу глазами, стоит Уильям Сесил, какой-то там граф Солсбери, добыча абордажа, косорукий юнга, пиратская подстилка. Всего лишь стоит и смотрит. Но Кэт леденеет ото лба до самых пяток, столько холодной ярости сквозит во взгляде юного Сесила — и ни грана благодарности. Билли, похоже, злопамятен. И не собирается прощать, а тем паче благодарить. Он лишь выжидает удобного момента, чтобы нанести смертельный удар. И Шлюхе Дьявола очень повезет, если ее кончина будет такой же легкой, как у бедняги Каброна.
— Прошу, синьора, — произносит Сесил. Может, оттого, что он граф, у него получается произнести «синьора» так, что Кэт слышится «тупая обезьяна». Словно под гипнозом, принимает она из тонкой породистой руки тяжелую щербатую кружку. И в первый раз дивится тому, что пальцы юнги холодны и тверды, точно крюки протеза.
* * *
Ну и зачем мне твоя трудовая биография? — раздраженно спрашивает Катерина, когда эпизод в «Шлюхиной корме» вторгается в ее сознание. Что ты пытаешься мне сказать, Кэт? Почему не говоришь напрямую, а все в обход норовишь, притчами да намеками?
— Смирись. Это твое подсознание, детка. Оно не умеет говорить напрямую, — выдыхает Тайгерм, сползая по стене и устраиваясь рядом с Катей на полу кухни. Его бесконечные ноги, раскинувшись почти до противоположной стены, приковывают катин взгляд помимо ее воли. Только сейчас Катерина замечает, что на Мореходе — ни нитки одежды, даже полотенца на бедрах — и того нет. В виски ударяет горячая шальная волна. Но все-таки они не будут тра… заниматься любовью, пока не прояснят кое-что.
— Ты правда собирался обрюхатить меня антихристом? — требует ответа Катя, отводя глаза и прижимая плед к груди — так, словно это не плед, а бронежилет.
И слышит тихий смех Тайгерма. Сильная мужская рука берет ее за подбородок и разворачивает обратно, чуть наклоняя. Катерина строго приказывает себе не пялиться, но все равно пялится и краснеет. А Мореход все смеется. Потом проводит по катиным волосам:
— Это любимая ангельская страшилка, девочка. За тысячи лет я спал с тысячами женщин. Если не с сотнями тысяч. Да, я тот еще кобель, дорогая. Но детей им не делал.
— Почему? — Катерина больше хочет понять Тайгерма, чем… чем просто хочет.
— По той же причине, по которой Кэт подбрасывает тебе подсказку за подсказкой, ничего не объясняя. Я — бессознательное человечества. Бессознательное и бестелесное.
— Это ты-то бестелесное? — изумляется Катя, вспоминая, как тяжко, остро и больно толкался внутрь нее распаленный Денница.
— Здесь, в твоем и моем — в нашем — царстве Ид не такой уж я… — И Мореход накрывает пах рукой. Не столько накрывает, сколько демонстрирует, наглец. Катерина зажмуривается, чтобы не отвлекаться. Она же собиралась спросить про Лилит! И не успокоится, пока не узнает ВСЁ. — До чего ж ты упрямая… Лилит отняли у меня давно, так давно, что я почти забыл ее. Но не забыл своей обиды, благо то была не первая обида. Небеса привыкли лишать бедного Люцифера всего, что ему дорого — дома, женщины, предназначения. Им нравится осуждать падшего ангела за то, что он не сдох, рухнув в глубочайшую из ям, а вместо этого обустроил бездну под жилье. Какое-никакое, а жилье. И вот я, отец лжи, негодяй из негодяев, даю приют всем, кто недостаточно хорош для идеальных непрощающих небес.
— Подумать только, какое благородство! — фыркает Катя.
— Конечно, благородство, — без иронии подтверждает Тайгерм. — Думаешь, мне проще, чем ангелам, презирающим животные начала? Презирающим то, что воплощено в Лилит, то, что тянет нас друг к другу, вызывает желание и дарит наслаждение? Ты столько лет подряд убеждала себя, что они правы, прогоняла меня в снах, отворачивалась наяву — а смысл? Смотри на меня! Я сказал, смотри! — И жесткая ладонь пригибает катину голову к мужским бедрам — туда, где жарко пульсирует, растет, выпрямляется. — Ну как, ты не передумала? Все еще хочешь разговаривать и разговаривать, пока не станешь достаточно старой?
— Не хочу, — шепчет Катерина пересохшим ртом. — Не хочу.
И разжимает руки, отпуская плед.
На этот раз никто сюда не войдет, обещает она себе. Я приму тебя, Денница. Я твоя.
* * *
Легко обещаться кому-то, когда желание застилает разум. В сетях лихорадочных прикосновений становишься мягкой и податливой, словно понемногу таешь внутри собственной брони. Для Кати в ту ночь весь мир ничего не значил, просто не было его, мира.
А потом пришло неизбежное, отрезвляющее утро.
Пыль плясала в солнечном столбе и все вокруг казалось одновременно сияющим и грязным. Плед выглядел так, будто им вытирали под диваном, а потом укрывались — долго укрывались, месяцы, если не годы. Собственное бедро в непристойных белесых разводах вызвало у Катерины брезгливое чувство. Мужская подмышка возле катиной щеки пахла диким зверем. И свет бил по глазам, отчего-то падая не сбоку, из кухонного окна, а с потолка, где никаких окон в советской квартире не было и быть не могло. Но до поры до времени Катя решила про эту странность забыть, отвлекшись на боль и ломоту: привычные к мягким кроватям бока ныли от лежания на полу, тянуло шею от не самой удобной на свете подушки — мужского бицепса, от засохшего пота — своего и чужого — тело чесалось от макушки до пят, буквально. И невыносимо хотелось сбежать куда-то, где не будет Морехода, мерно дышащего рядом, где паника накроет Катерину угарной волной и внутренний голос, перебивая сам себя, сможет задать сотню вопросов, ни на один из которых у Кати не будет ответа. Под давлением страха и отвращения воздушные замки, ночью казавшиеся такими прочными, развеются. Вечность любви заканчивалась прямо здесь, под безжалостными утренними лучами, на каменной плите, едва прикрытой сбившимся пледом… На каменной плите?
Катя медленно-медленно села и огляделась. Не было вокруг никакой советской квартиры. Не было никого из тех, кого Витька, мамин заступник, вымел вчера из помещения шипастым хвостом. Не было даже адской кухни с ее круговым танцем обреченных душ. Они с Тайгермом, голые, как на шестой день творения, лежали на огромном камне, слегка нагревшемся от солнца. Или от жара их тел. За пределами солнечного столба царили тьма и безмолвие. Похоже, мы тут одни, облегченно вздохнула Катя, деловито отползая к краю плиты и пытаясь разглядеть хоть что-то за гранью слепящего света.
И в этот миг Мореход открыл глаза.
Пламя ахнуло в углах зала, загудело в стенных нишах и колодцах, потекло к камню, опоясало со всех сторон раскаленной змеей, сдавило, заставляя Катерину шустро ползти назад, прижиматься к Тайгерму, обхватывать руками поперек груди, прятать лицо в единственном доступном ей убежище — в подмышке, пахнущей зверем. Мореход уже стоял на коленях, запрокинув вверх лицо — шалое, злорадное лицо игрока, сорвавшего джек-пот.
— Эй! Братец! — гаркнул он в немыслимо далекую синь, откуда на дно преисподней падал один-единственный солнечный луч. — Видишь? Мое! — И Тайгерм с силой вздернул Катю вверх, поднял ее на вытянутых руках навстречу равнодушному небу — точно вещь, грязную изнутри и снаружи, игрушку, использованную и сломанную.
— Пус-с-сти-и-и, — простонала Катерина, извиваясь в нечеловечески крепкой хватке. — Пусти, не надо, хватит… — и сбросила козырь, последний, женский, беспроигрышный: — Мне больно!
Ни жалости, ни извинений. Наоборот, только хуже стало: вскочив на ноги, Тайгерм продемонстрировал обнаженное катино тело безмолвной тьме, освещаемой факелами, почти невидимыми из-под солнечной завесы. Все, что осталось Кате — висеть, обмякнув, в руках Морехода и слушать, как он выкрикивает приказным тоном:
— Слава Священной Шлюхе! — и тьма выдыхает сотнями, тысячами ртов:
— Слава!
Ты боялась, что кто-то застанет тебя с любовником? — насмешливо поинтересовался Глазик — а может, Кэт, различать их становилось все труднее. Боялась или хотела этого? Исполнитель воплощает всякое желание, включая и те, что замаскированы страхом. Не пора ли стать честнее, Катенька? Не пора ли поговорить с собой по душам? Сразу по обеим.
И внутренний голос расхохотался, словно то была невесть какая смешная шутка.
Но Катерине было уже не до обид, не до гордости, не до разборок. Я готова! — не отвечала — вопила она беззвучно. Готова говорить с тобой, кто бы ты ни был, выслушать все, что скажешь, сделать все, что велишь, только не это. Только не это!
Из тьмы к камню — к алтарю посреди огромного зала — стягивалась толпа. Световая завеса, похоже, не подпускала обитателей инферно к Кате и падшему ангелу. Оба они все еще принадлежали своим мирам, привычным к свету, к небу, к высшим помыслам, даром что здесь, в преисподней, эти понятия теряли всякое значение. Но их воплощения по-прежнему жгли и пугали тяжко сопящую, жадную до зрелищ толпу. Будто факел — зверье в джунглях.
— Защити… Спаси… Помоги… — горячечно шептала Катерина, хватая Тайгерма за плечи и не замечая, как по губам Исполнителя желаний ползет усмешка, не слыша, что шепот ее похож на беспамятные клятвы, которые она, не скупясь, дарила вчера. Не думая о том, что их придется исполнять.
* * *
— De profundis clamavi ad te, Domine, Domine! — Кэт шепчет молитву с яростью и отчаяньем, с которым взывала бы сейчас к кому угодно, к чему угодно, лишь бы найти подходящие слова, лишь бы получить один взгляд, одну-единственную каплю жалости и интереса к своей никчемной, истрепанной штормами судьбе… — Exaudi vocem meam…
Что же там дальше? Как много ты молишься, Кэт — и как плохо понимаешь то, что произносишь… Надеюсь на Господа, надеется душа моя; на слово его уповаю. Душа моя ожидает Господа более, нежели стражи — утра, более, нежели стражи — утра… О, если бы ты, сущий на небесах, где все пронизано светом, знал, как я жду утра, рассвета, хотя бы проблеска на горизонте! Хотя бы небольшого знака, что ты есть, что ты глядишь сюда, во тьму, бормочет про себя Шлюха Дьявола.
Темнота кругом кромешная, засасывающая, в палатах из грязи нет ни солнца, ни луны, ни жизни, но я уже здесь и нет мне исхода, мною владеет кто-то страшный, безжалостный, владеет, точно зверем, ручным, приниженным, забитым. А когда умру — стану его вещью, куклой, орудием, не помнящим себя и не сопротивляющимся руке, холодной и твердой, будто пиратский крюк.
Но половина моей души еще свободна. Свободна для мучений, для страха, для борьбы. Когда на нее снизойдет покой и безразличие, я сольюсь со своим львиноголовым двойником, узником подземелья. Буду снова и снова возвращаться на землю, делая то, что скажет хозяин подземелья — вселяться и убивать; или лечить и воскрешать, всё по воле его. Орудие не имеет воли. Как больше не имеет воли Китти, когда-то своенравная, капризная, самодовольная Китти. Теперь она заперта в тусклом мире, среди теней, дрожащих от звуков моря Ид. Кэт тоже слышит, как оно бьет в стены нганга, точно копыта морских коней.
Китти уже не выбраться, не выкарабкаться из ямы, ее похоронили заживо, отвергнутую, прокаженную, погибшую для мира живых. И то, что вместо лица у Китти львиная морда, видится правильным и неизбежным — отныне она чудовище, несущее болезни, отнимающее самое дорогое, ползающее среди мирно спящих людей, чтобы мстить за не свою боль.
Все оттого, что мальчишка Уильям Сесил, сжимая в кулаке серебряную цепочку с хрустальной каплей на конце, шепчет, прижав амулет к губам:
— Властью, данной мне Сатаной, я приказываю тебе, Крис, защитить меня от обратного удара. Да будет так! — а потом зажигает пять купленных в церкви свечей и одну украденную, что-то льет, крошит, сжигает, сметает, бормоча: — In nomine Dei nostri Satanas Luciferi exclesi… — всё никак не замолкнет, нудит, клянчит, требует поделиться силой, признать себя равным, сделать явью его желания. И Мурмур, великий герцог ада, охотно седлает мстительного юнгу, нашептывает ему в уши, дышит в затылок, запускает длинные холеные когти прямо в мозг. Свежее юное личико течет, словно тающие свечи для сатанинского обряда, чей воск смешан с кровью и прахом. Из глаз, будто из окон опустевшего дома, на божий мир глядит адская тварь, глядит безбоязненно, почти по-хозяйски, примеряясь к масштабам задачи.
У сопляка никакой фантазии, сетует Мурмур, выволакивая Китти из подземелья, ну да ничего, мы придумаем забаву поинтереснее кровавой бойни, лишь бы твоя сестрица-молельщица не разрушила наших замыслов, нюхай, ищи, ползи. Хорошая собака.
Кэт корчится на холодном полу, шепчет из последних сил имя господне, выдыхает его в пустоту, в бесприютную предрассветную мглу, молит о прощении, об освобождении, о милосердии. Небеса молчат, но отзывается нганга. Непрощающий, неспящий, ненасытный.
Плати, гудят стены адского котла, плати за то, что предала ее, нет, не ее — себя, отказалась от пропащей, бесстыжей, безбожной своей половины, не раз помогавшей тебе выжить. Нынче Китти в немилости и пользуешься ты ею только для того, чтобы в очередной раз выйти сухой из воды, хотя обе вы в воде по самое горлышко, горько-соленое море захлестывает ваши рты, заставляет тянуться вверх изо всех сил, хватать губами воздух, которого все меньше. Все потому, что ты труслива, лихая пиратка Кэт, трусливей черной крысы, знающей о корабле больше капитана. Одного ты не знаешь: что никуда тебе с корабля не деться. Даже если грозовой ветер играет на такелаже, как на эоловой арфе.
Лишь от тебя зависело — попадешь ты в рабство великому герцогу ада или нет. Шаг за шагом, злодеяние за злодеянием проторила ты дорогу в преисподнюю, отменную, широкую дорогу. Теперь повинуйся, ползи, раболепствуй, когда Он входит в твою каюту, юный и прекрасный, светящийся изнутри багровым огнем геенны, точно огромный рубин.
— Не вздумай умолять, шваль, — предупреждает Он, растягивая губы в жестокой улыбке. — Пута дель Дьябло… Какая ты, к черту, шлюха дьявола! Шлюха дьявола здесь я! — Он хватает тебя за подбородок, железные пальцы мнут твои щеки, раскрывают рот, другой рукой Сесил расстегивает пояс, пусть так, пусть, лишь бы прожить еще один день, лишь бы не сегодня, не сейчас, господи, помоги, помоги мне, море Кариб, если бог меня не слышит, если небеса пусты и молчаливы…
И приходит долгожданный, спасительный шторм. Матросы просыпаются от крика вахтенного, корабль оживает, команда споро задраивает горловины, шпигаты и клюзы — только Кэт, никчемная стерва, валяется в своей каюте в отключке. Небось, перебрала крепкого ямайского рому. Потаскуха.
* * *
Некуда бежать. Даже просто сойти с алтаря, и то не получится. Она умрет и истлеет здесь, на дне преисподней, если, конечно, смерть заглядывает во владения Закрывающего пути. А если нет — сидеть тебе, Катя, на камне вечно, обняв себя за плечи руками и мерно покачиваясь. Вот как сейчас. Безостановочное движение, будто морская волна, успокаивает бурю отчаяния в твоей душе. Странно испытывать отчаяние от того, что твое доверие и надежды в очередной раз обмануты — в который, Катенька? В сотый? В тысячный?
Во второй, шепчет Катерина. Всего лишь во второй. Я не Кэт, в моей жизни было лишь трое мужчин, Тайгерм был третьим, меня не в чем упрекнуть, не хочу чувствовать себя проституткой, думать, как проститутка, улыбаться первому встречному с фальшивой нежностью, цепко и зло ощупывая глазами. Я еще смогу поверить, раскрыться, не позволю отнять у себя будущее, не хочу становиться шлюхой дьявола — и не стану. Довольно с него Кэт, пусть уяснит себе: я — не она.
Ты ведь обещала Мореходу себя, Катя? — продолжает расспросы внутренний голос. Как тогда быть с твоими клятвами? Обещала, что буду принадлежать ему, запальчиво восклицает Катерина, но как женщина, а не как трофей, добытый удачной охотой. Не как Пута Саграда, объект поклонения и нечистого вожделения толпы, вздыхающей у подножия алтаря, словно море в час прилива.
Несмотря на все попытки храбриться, Катя понимает: ей не достанет мужества сойти с камня, где Тайгерм оставил ее, разозленную и напуганную, покинуть крохотный островок света, ступить в гулкую, пышущую телесным жаром, пропахшую спермой тьму. Невидимая паства стеной стоит вокруг алтаря, жжет факелы, ждет, чтобы она, блудница вавилонская, поднялась на ноги, повела бедрами, змеясь телом и посылая улыбки умирающим от похоти прихожанам. В ответ на это ожидание в катиной душе в обход сознания вскипают чужие и чуждые ей, Кате, дьявольски гордые слова. Катерина едва удерживается от того, чтобы крикнуть в обезумевшую толпу:
Кто скажет это, когда оно наконец будет сказано? Лилит, превращенная ревнивым разумом в пыль? Иштар, из века в век сидящая в дверях таверны? В любом случае это будет не Катя. Она не хочет быть идолом, которого обретет орда шлюхопоклонников в самом солнечном уголке ада.
Катерина понимает: то, чего когда-то хотела Кэт — преклонение, обожание, вожделение — сейчас достается ей, Кате. В поистине дьявольской дозировке. Зачем? Почему? Катерина никогда не была одержима гордыней, как ее предшественница-пиратка. Может быть, именно страшная судьба Кэт повлияла на катино стремление стать невидимкой, тенью в тени, проскользнуть незамеченной через все ловушки и силки, поставленные жизнью — и отойти в мир иной с чувством исполненного долга, лишь слегка горчащим от сожалений о несделанном, несказанном, неиспытанном. Не вышло.
Мечты Кэт исполняются с удручающей последовательностью, на глазах меняя само катино существо: безродная девчонка хотела стать знатной дамой — Катерина превратилась в богиню, у ног которой пресмыкались толпы; замарашка мечтала о дорогих украшениях — катино тело для паствы храма Пута Саграда драгоценней любых кохинуров; дешевая шлюшка грезила о могущественном покровителе — сам сатана простер над Катей темную длань и произнес «Мое!», взяв ее себе перед лицом небес и преисподней. Она ли это? Или уже кто-то другой? Или что-то другое — какой-нибудь священный сосуд, адский тимпан, сакральный символ, с пафосным названием и кровавой историей. Но не человек. Не человек.
— Я врнлся, — мутно произносит кто-то, запрыгивая на край алтаря привычным и в то же время неловким, пьяным движением. Катерина, зная, что это может быть только Мореход, продолжает упорно сидеть, не поднимая головы. Пусть видит, что на него обижены. Хотя что сатане ее обида — на него, небось, обижались миллиарды людей.
— Дисюда, — все так же нечленораздельно бормочет Денница и к катиной спине прижимается тяжелое тело в сырой, противной на ощупь одежде. Катя злится все сильнее: ушел, оделся, напился, словом, провел день с пользой и удовольствием, пока она тут сидела в чем мать родила, в пыльном пледе, без крошки хлеба, без глотка воды! Катерина старательно не думает о том, что все эти долгие, долгие часы ей не хотелось ни есть, ни пить, ни чего бы то ни было еще, а тело перестало чесаться и болеть, как только сознание перестало напоминать, что оно ДОЛЖНО болеть и чесаться. Что после ночи, проведенной на голом камне, человеческому телу положено ощущать дискомфорт. Катя из последних сил цепляется за эхо своей смертности, уязвимости, небожественности.
— Где был? — сухо осведомляется она. — На мальчишнике?
На ум не приходит ничего, кроме возмутительной картины, где Тайгерм отрывается в компании демонов, хохочущих во всю глотку, хлопающих рюмку за рюмкой и наблюдающих за стриптизом таких же священных потаскух, как она, Катерина, только рангом пониже. Должен же мужчина перед началом семейной (ну хорошо, почти семейной) жизни вспомнить все лучшее?
— Пчти… — выдыхает ей в затылок Денница, заключая Катю в объятья, словно в пыточную железную деву, вминая в себя, окружая собой, окольцовывая. Его ладони оставляют на катиной груди, на животе красные липкие следы, пахнущие так пряно, так будоражаще…
— Это что, кровь? Ты ранен? — взвивается Катерина, забывая дуться на своего неверного… кого? Любовника? Тюремщика? Бывают на свете неверные тюремщики?
— А как же! С ангелом драться — не мутовку облизать, — кривляется Тайгерм. — Принял вызов Уриил, снизошел до нас, светлейший. Ничего, ему тоже не поздоровилось, — самодовольно урчит Мореход, пока Катя сдирает с него заскорузлую окровавленную рубаху. — Не бойся. На мне все заживает, как на ангеле… Или как на собаке! — и ржет, ненормальный.
— Воды! — требует Катерина, подойдя к краю алтаря и впервые протягивает руку за грань спасительного светового столба. С трепетом душевным она ждет, что за руку схватят, утянут вниз, в адскую темень и там растерзают в клочья. Но в катину ладонь через минуту почтительно вкладывают узкогорлый сосуд, тяжелый, будто ядро. Катя принимает его в охапку, не благодаря (слово «спасибо», «спаси тебя бог» здесь, в преисподней, кажется непристойной шуткой), несет к Деннице. Тот, полураздетый, полусонный, сидит и жмурится, точно кот на солнышке. Катерина, пыхтя от напряжения, наклоняет над его головой змеей изогнутое горлышко и прямо в лоб мужчине ударяет неожиданно сильная золотистая струя. Брызги летят во все стороны, Тайгерм хохочет, встряхивается по-собачьи, ловит жидкое золото ртом, в ноздри Кате ударяет резкий аромат, молодое вино пахнет на всю преисподнюю, Катерина моет своего мучителя вином, оттирая ладонью кровавые потеки с мускулистого тела и пьянеет от смеси запахов — вина, крови, пота и желания.
Золотые струи, окрашенные кровью Денницы в красное, растекаются по камню во все стороны, ползут во тьму, падают с края алтаря в подставленные чаши, Катя слышит дробный перестук капель и понимает: прямо сейчас там, в темноте, наполняются чаши для дьявольской евхаристии. Кровь владыки преисподней, смешанная с вином, благоговейно, по глотку разделяется на всю его погрязшую в грехах паству, служится сатанинская литургия. А зачинщица всему этому безобразию она, Катя! Но Катерина лишь ожесточенно трет бока Тайгерма, который совершенно по-кошачьи подставляется под катины ладони. И заливается невинным детским смехом, когда Катя стягивает с него штаны, промокшие и изгвазданные. Представляя себе, сколько восторга вызовет у обитателей инферно, Катерина швыряет шмотки Морехода в зал (понемногу привыкая к роли Пута Саграда, Катя учится думать о грозной тьме вокруг алтаря как о зрительном зале). Паства глухо стонет в экстазе, ловя свои грязные священные реликвии и наблюдая за тем, как ее божества, снова голые и скользкие, будто садовые слизняки, обнимаются посреди каменной плиты.
— У тебя сладкая щека. И ухо тоже, — пыхтит Тайгерм, тычась Катерине в висок. Его язык проводит влажную дорожку по катиной шее с таким смаком, точно это Катю в вине купали. Впрочем, оба они мокры насквозь и липнут друг к другу всей кожей, разлепляясь с чуть слышным причмокиванием, похожим на звук поцелуя.
— Долго мы тут торчать собираемся, в свете прожекторов? — ворчит Катерина, щурясь, вглядывается во тьму преисподней, пытаясь понять, СКОЛЬКО их там, наблюдающих, возбужденных, безумных.
— Пока тебе не станет все равно, — насмешничает Денница.
— Что все равно? — рассеянно спрашивает Катя.
— Всё все равно, — находчиво отвечает князь ада. — Пока ты не перестанешь думать о других. Что они там себе думают, какого они о тебе мнения, кем они тебя считают, удобно ли им в твоем присутствии… Вот перестанешь обращать внимание на людей — и алтарь тебя отпустит. Вернее, ты себя с него отпустишь.
— Я никогда не перестану думать о людях, — злится Катерина. — Ну как можно о них забыть, а? Стоят тут, сопят, таращатся, вот-вот свистеть начнут и попкорном кидаться…
— Эти-то не начнут, — уверенно говорит Тайгерм, — а вот настоящие, живые люди — те не только попкорном в Священную Шлюху кидали. Ты должна научиться быть собой под любым взглядом, под любым ударом. Чтобы они тебя не смяли, как сырую глину.
И только тут до Кати доходит: здесь, на огромном камне, все шероховатости которого она выучила наизусть за время заточения, Денница ее, бедную узницу, отнюдь не пыткам подвергает. Это печь, где он проводит обжиг, делая податливую, мягкую Катерину жесткой и равнодушной. Катерину, которую даже в ипостаси Кэт больше всего интересовало одно — произвести правильное впечатление!
Понимание такой простой истины поражает Катю. Унизительно-пафосный титул Пута Саграда перестает казаться издевкой. Новая, вступившая на собственный путь Священная Шлюха смотрит на своего Люцифера немигающим взглядом, ища следы тайной насмешки, дьявольской хитрецы и коварного замысла. А видит только печаль. Поистине ангельскую, всеобъемлющую, необъятную.
— Я научусь, любимый, — шепчет она Деннице, мучительно желая, чтобы он перестал грустить, чтобы снова стал таким, как она привыкла — жестоким, насмешливым, злым… Собой. Ей так удобней. Преисподняя внизу, небеса наверху, вода мокрая, а Люцифер злой. Пусть все будет правильно. Даже если это кажущаяся правильность. Катерине еще рано видеть истинное положение вещей.