Мертвый, нищий, оставленный пиратами и торговцами остров, с разваленными десятилетия назад фортами де ля Рош и Орегон, конечно, не то что былая флибустьерская столица. Непонятно, почему Сесил приволок ее сюда, в глушь, когда совсем рядом — Эспаньола с незабвенным, соленым, солонее слез и моря, Лаго-Энрикильо. Где-то в окрестностях озера давно истлел на криво сколоченной виселице труп Индейского Ублюдка. И где-то на морском дне обрастает сейчас ракушками скелет Испанского Быка. Двое разбойников, чьи грехи не отмолить и за десять жизней, начало и конец пиратской карьеры Кэт. Бывшая пиратка вспоминает их, стоя у окна точно такого же дома, как тот, куда ее привела Абойо. Только вот цветущей бальсы под окном нет, и это очень досадно.
Саграде скучно. Милорд ушел ранним утром, как всегда не сказав, куда. Внезапно вскочил, сбрасывая сон, будто мятую простыню, вслепую, не разлепляя век, надел чулки, пошарил по креслам в поисках штанов, не нашел и выбежал из спальни в одной развевающейся рубашке, похожий в розовом зареве рассвета на залитое кровью привидение. Кэт проводила его плывущим взглядом и со вздохом зарылась носом в подушки. Ей нравилось валяться в постели долго, долго. Белье в спальне графа Солсбери меняли каждую неделю. И пахло оно сладко и крепко — пачулями. Леди Кэти, как звала Пута дель Дьябло прислуга, сама готовила маленькие холщовые саше и раскладывала по шкафам. Тяжелый, въедливый аромат помогал пережить слабость и тошноту, угнездившиеся внутри — и казалось, что уже навсегда.
Живот у Кэт округлый, тяжелый и твердый, словно полный мех с водой. С соленой водой. Саграда чувствует, как она перекатывается в чреве, ходит волнами и рябью от движений маленькой Эби. Но отчего-то не хочется думать ни о воде, ни о море. Гораздо приятнее стоять, подставив лицо солнцу, и представлять себя круглым, пузатым парусом. Парусом, поймавшим ветер. Жаль, что тянущая вниз утроба не позволяет фантазии разгуляться. Кэт, покряхтывая и цепляясь за мебель, пересекает комнату, где жарко, очень жарко и светло. Окно за спиной светится темной морской бирюзой и начищенным облачным серебром. Саграда помнит каждый барашек на воде и на небе: Эби, чертово отродье, научила ее смотреть не только глазами и видеть не только настоящее.
Бывшая пиратка знает: через несколько минут вернется с базара служанка — простушка, похожая на овцу и на попугая одновременно. Будет щебетать, выкладывая на стол покупки, заставит хозяйку попробовать незнакомое лакомство, а когда Кэт задохнется, багровея, схватит со стола кувшин с козьим молоком и протянет бедной леди. Пока леди будет пить, неприлично хлюпая и заливая белыми струйками потертый шлафрок, со смехом доест огненно-острую снедь. Потом приберется в доме, выплеснет грязную воду с крыльца, лениво почешет зад, топорщащий заплатанные юбки, сядет на ступеньку и задремлет, приткнувшись к перилам, кроткий агнец божий. Саграда при виде низко склоненной головы на тонкой шейке привычно скажет: тихо, Китти. Лежать, не трогать. Свои.
Обе они, и Кэт, и Китти, спасибо дочери дьявола, уже знают судьбу, уготованную им. Но ничего не могут изменить. И так же, как сегодня пиратка покорно откусит шмат переперченного мяса — так же через год она обмороченно отправится на виселицу, крепко-накрепко позабыв все знания, контрабандой полученные Саградой за время, пока она носит дитя Велиара.
* * *
Превращаться в дьяволицу, достойную своего дьявола — и страшно, и больно, и сладко. Словно порог в темноте перешагиваешь, подбирая юбки и поднимая ноги, чтобы не удариться и не замараться о пыльное, холодное под ногой, и не разберешь — камень? дерево? — препятствие между «там» и «здесь», «тогда» и «сейчас», «боюсь» и «согласна». Ощупываешь порог ступней, ведешь по стене ладонью — и вдруг выходишь из темноты на свет. Жестокий, режущий, бесстыжий. Тяжелое солнце бьет в голову, застит глаза, палит в груди. Катерина, знакомься, это гнев. Гнев, знакомься, это Катерина.
Ведьма, значит? Посадить бы тебя на телегу, ярится Катя. Думаешь, ристалище — испытание для твоей верности, Ланселот хренов? Да это честь — драться по правилам, стоять за себя с оружием в руках, среди герольдов, штандартов и машущих чепчиками дам! А ты постой за себя безоружным, бесправным, скованным по рукам и ногам, перед гогочущей толпой — и не на рыцарском турнире, ты в боях без правил постой! Считаешь, будто махать мечом, отбиваясь от демона, и есть самое страшное, что смогла придумать ведьма? Да я еще и не начинала думать, мальчик мой престарелый.
Поединок с Велиаром ты сам выбрал. ТЫ его хотел, не я. Надеялся, куплюсь на твое мужество, стойкость и идиотизм? Зря. Меня мужеством, стойкостью и идиотизмом не удивишь, все никак не успокоится Катерина. У самой такого добра полон чердак, не знаю, как избавиться. Зато понимаю: скоро гнев против тебя обернется на все сто восемьдесят и ударит под дых меня же. Конечно-конечно, как же без стыда и вины, без желания загладить и задарить.
Искреннее слово, открытый жест с детства стоили Кате душевных мучений. Точно гигантская, отвратительная гусеница обвивалась вокруг сердца, мягко покалывая ядовитыми щетинками. Оставалось только грызть ногти и уговаривать себя, что надо, надо оставаться собой — во что бы то ни стало. Видеть, как желание быть собой отбирает у тебя веру, надежду и любовь — целиком, без остатка. И с каждой потерей гусеница все впускает и впускает в сердце свой тонкий яд. Было так больно и тошно, что однажды Катерина сдалась. Просто не могла больше противиться.
Авгиевы конюшни жизненной мудрости распахнулись перед нею: у некоторых людей нет права на себя. У других есть, а у нее, у Кати — нет. Потому что право у того, у кого сила, а сил на то, чтобы настоять на своем, Катерине не достанет. Так ей, во всяком случае, тогда казалось.
Ну а теперь силы появились — чужие, заемные, ненадежные и неуправляемые, но появились. И воспоминание о той, былой Кате, что вилась ужом среди острых граней окружающего мира, обжигает преисподнюю гневом Священной Шлюхи. Саграде кажется, что от геенны вот-вот останется лишь гигантская тень Хиросимы. За то, чтобы не чувствовать себя беззащитной и презираемой тварью с мягким брюхом, никогда впредь, Катерина не пощадит ни ада, ни рая. А тем более того, кто понятия не имеет, что такое рай по-женски.
Я покажу тебе мой рай, усмехается Катя. Я тебе такую экскурсию устрою — ты у меня взвоешь! И наконец оставишь меня. Паладин ведьмы.
— Этот рыцарь знать не знает, что он в твоем раю, — посмеивается Мореход. — Уверен, что он в своем аду, что принес ад с собой.
— А я ему докажу, — не сдается Катерина.
— Как?
— Заставлю съесть яблочко, — фыркает Катя.
В ответ Тайгерм тоже фыркает — совершенно по-кошачьи, наблюдая за Саградой по-кошачьи же непроницаемыми глазами. Катерина тем временем пытается припомнить вкус СВОЕГО яблока познания. И по всему выходит, что это — разочарование юности.
Юность вообще щедра на разочарования. Довольно увидеть, как твоя подруга целуется с твоим парнем в раздевалке — и готово дело: ты уже умудренная жизнью женщина с прошлым. Жжешь фотографии и записки, жжешь мосты, выжигаешь из сердца доверие. Почти с облегчением теряешь готовность раскрываться и отдавать, подменяя ее удобной, выжидательной ложью.
А с возрастом Катя разочаровалась и в разочарованиях юности. Мелко все это было, мелко и смешно. И тем не менее превосходнейшим образом погубило катину жизнь.
— Ну что, подыскать тебе подходящий фрукт? — Денница обращается к Катерине, а подмигивает Велиару.
Катя и не заметила, как к их затянувшемуся завтраку присоединился Агриэль, холеный и свежий, будто не с поединка, а от модного стилиста. Время давно перевалило за полдень, но Катерине не хотелось покидать балкон и отказываться от десятой, наверное, чашки кофе. Таков ее собственный образ рая: долгий, ленивый, обильный субботний завтрак, когда впереди целых два выходных, и время течет и тянется карамелью. Здесь, в своем персональном раю, она может растянуть субботнее утро на месяцы, если захочет. Это прекрасно.
— Да не вопрос. Думаю, традиционное яблоко познания для рыцаря — влюбленность в неподходящую даму, — светски замечает Велиар, ловко намазывая булку маслом. — А если выбирать между чистой влюбленностью и грязным развратом, то разврат куда безопаснее.
О да, смиренно соглашается Катя. О да-а-а.
— Ты не помнишь, хейлель, наш дорогой гость не жаловался на то, что в жизни ему не хватает любви?
А вот это интересно, думает Катерина. Хотела бы я знать ответ.
Отчего-то именно те, кто жалуются на отсутствие любви, делают поистине страшные вещи со всеми, кто их любит. Безжалостно проверяют всякого: может, он меня тоже бросит? Охотно, даже радостно подтверждают свои опасения: ну вот, опять! И не знают, как поступить с тем неправильным, который не ушел. Любить, не доверяя, не открываясь? Просто жить рядом, ожидая, когда случится предсказуемое, когда можно будет снова все пожечь и тихо задремать в куче пепла, точно наплясавшаяся саламандра?
— Плевать, — отмахивается Люцифер. — Саграду нельзя не полюбить. Она то, что нужно истинному паладину — Моргана в образе Гиневры. Эти маменькины сынки в доспехах неспособны устоять перед искушением исправить плохую девочку.
Дух разврата и разрушения Белиал согласно кивает, впиваясь круассану в сдобный бок зубами острыми, словно у акулы.
Катя чует его мысли, как чуют едкий запах гари, просачивающийся в комнату, несмотря на плотно закрытые окна.
Глаза аколита сатаны можно назвать пустыми, не будь они полны воспоминаний. В них отражается прошлое — много, чудовищно много прошлого. И рядом с эверестами памяти, уходящей корнями в сотворение мира — почти вчерашнее: скрещенные ноги Пута дель Дьябло в щегольских, но нечищеных сапогах, лежащие на трактирной скатерти, ее же длинная, язвительная улыбка на обветренных губах, полускрытая черным глазком дула и резной рукоятью пистолета, тонкое лицо, всегда отвернутое в сторону, всегда равнодушное, всегда отстраненное, сидят ли они за столом, лежат ли в постели, режут ли чьи-то глотки — чужая, чужая. Не переделать, не завоевать, не удержать. Унизить, приковать, обрюхатить, запереть на Тортуге — сумел, исхитрился. Сделать своей — нет.
Отчаявшийся дьявол — что может быть смешнее?
Агриэль сам бы над собой смеялся жестоким смехом, будь он человеком. Но он-то дьявол. И потому не бранит себя за слабость, а ценит любое новое ощущение, ценит больше привычных, испытанных и изношенных в нитку. Эта нежность неодолимая, будто протянутая через века ладонь, попытка погладить по щеке, тронуть за руку, обнять; эта безрадостность своевременного предательства — всё для него внове, хоть и мучает душу, согревая. Нет у него ни права, ни судьбы прикасаться, брать, получать; разрушение — оно все разрушает, в том числе и своих хозяев. Зря демон сапотеков обещал падшему ангелу, что в душах этой женщины и этого мужчины хватит места им обоим. А вот не хватило. Не хватило.
Каждый из них вел свою игру: один, точно золотую нить через волок, протягивал через века род Саграды, будущей Анунит, достойной княгини для своего князя. Другой… другой просто хотел дотянуться до рода людского, шастающего высоко вверху, под открытым небом, в то время как создатель камня порчи спал себе непробудным сном богов-умертвий в земляной глубине.
Камень тянул Кэт за собой, не раздумывая над тем, куда ведет — в ловушку, в смерть, в небытие. Не деликатничая, вырвал шмат из человечьей души, бросил Мурмур, точно приманку зверю — на, жри и приходи за добавкой! Ходы наперед не просчитывал, жадничал, торопился. Разгуляться ему, старому, хотелось, подмять под себя ангела-работорговца, затянуть в свои недра и его, и прочих обитателей нганга, а там уж сотрясти земные пласты, как никогда прежде. Стал бы он щадить в жадности своей одну-единственную душу, да еще и порченую, напополам порванную и криво сшитую?
Велиар и не задавался этим вопросом, как не задаются ангелы вопросом «В чем смысл бытия?» — в продолжении бытия, конечно. Вот и смысл игры, затеянной освободившимся демоном — в продолжении игры. Близко это было второму князю ада, близко и скучно. Не было в натуре Агриэля ни азарта, ни гордыни, один холодный расчет и привычка добиваться своего. Пусть и без блеска, без почета и фанфар, а тем паче вувузел. Белиал был не против и на готовенькое прийти — лишь бы прийти и воспользоваться.
Второй, всегда ты второй, кедеш, горько усмехается Кэт. Катерина слышит ее так явственно, словно пиратка стоит за катиным плечом и шепчет ей на ухо. Ну до чего ж великолепный ублюдок, язвит Пута дель Дьябло, знает, как невыгодно быть первым — вот и не лезет поперед Денницы в пекло. Играет аккуратно, подло, наверняка. Сдает своих, чтоб чужие не боялись и подходили ближе. Ни за что не цепляется, ничему не отдает предпочтения. И уж тем более — сердца. Откуда у дьявола сердцу взяться? Часовой механизм там, безупречно отлаженный и заведенный на вечность вперед.
Между тем Агриэль уже смотрит на Люцифера, смотрит знакомым Кате взглядом, полным бескрайней, ангельской печали. Он знает, чего хочет его хейлель, и сделает, как тот велит: совершит подлог, поменяет истинное на воображаемое, превратит предмет любви в фантом — и вернет ему истинный облик, когда жертва попадется в силок. Раскрасит катин образ желанными красками, явит идеалисту-паладину в снах, опутает паутиной морока его разум, размягченный страхом и вожделением. Коготок увяз — всей птичке пропасть. И пусть обманутый, сдавшийся, согрешивший противник благодарит духа разрушения за милосердие. Кому-то от судьбы достается не силок, а медвежий капкан.
— А еще говорят, бог есть любовь, — качает головой Катерина. — На деле это ты — любовь… хейлель. Пользуешься ею как оружием. Влюбил меня в себя, Велиара — в Кэт, Витьку — в Апрель, теперь к Дрюне подбираешься. Это ведь ты сделал? Ты, да?
Денница молчит, круговыми движениями покачивая в чашке горький осадок — и вдруг резким движением переворачивает чашку на блюдечко, но сразу поднимает ее и показывает Кате фарфоровое нутро, перепачканное кофейной гущей. Четкими черными штрихами по белоснежной глазури нарисован горбоносый рогатый профиль. Изо рта его выплывает баллон, как в комиксах. В кружке баллона написано «Yes».
— Не зря Уриил называл тебя позером, — ехидничает Саграда.
Ей хочется, прогнав к чертям надоеду-аколита, залезть к Тайгерму на колени, ткнуться лицом в изгиб шеи, прижаться виском к пижонской щетине, которая никогда не превратится в бороду. Ведь князь ада — тот еще модник. Катерину тянет снова побыть в его руках, ощутить себя девчонкой или хотя бы притвориться, нарядиться в молодость, будто в праздничное платье — и навеки застыть в нем перед зеркалом, блаженствуя и восторгаясь.
Я хочу остаться в этом мгновении навсегда! — Катерина не просит, нет, она умоляет Исполнителя желаний, князя ада, самого могущественного из своих покровителей. Хочу застыть в нем, словно в янтаре, сделай, как сделал Беленус на Бельтейне, пусть один счастливый миг заберет меня целиком, без остатка. Вот мое желание, самое постыдное, самое эгоистичное, самое истинное: останови время для меня. Пусть придут в негодность законы божеские и человеческие, ты ведь можешь, я знаю. Останови.
Но, похоже, преисподняя не властна над временем. Время здесь — величина конечная, иссякающая. Можно неделями сидеть за столиком, поглощая тонны кофе и выпечки, месяцами любоваться почти бесконечным закатом… Почти.
Однажды счастливое мгновение заканчивается — именно так, как закончилось оно, когда Беленус отпустил Катю и на смену его блаженству пришла тоска Теанны. Эти двое всегда ходят парой. Приходя поодиночке, они убивают. Вот только люди, жадные до наслаждения, забывают о тени Теанны за спиной Беленуса и выгорают дотла, дорвавшись до вожделенного, дармового, как им кажется, кайфа. Человек привык платить за удовольствие звонкой монетой, а не тихим разочарованием. И вскоре, испепеленный, ищет не блаженства, но избавления от муки. Теанна берет немалый процент за всё, что не дарит — одалживает Беленус.
Мореход замирает, как будто они с Катериной УЖЕ внутри созданной им вечности и этот долгий, долгий вдох, эта рассеянная улыбка, блуждающая по узким губам Денницы, продлятся все оставшиеся мирозданию дни. А потом отмирает и кивает согласно — так, словно произошло нечто страшное, но ожидаемое. Принцесса укололась веретеном и впала в глубокую волшебную кому.
— Ей пора, — осторожно произносит Агриэль и накрывает ладонью запястье Тайгерма, слегка сжимая, точно проверяет пульс.
Денница по-прежнему молчит. Теперь его глаза устремлены куда-то за катину спину. И столько в них горечи, что хватило бы, наверное, на все кофейные чашки мира, от дней творения до Судного дня.
— Угостишь кофейком? — звучит голос, который Катерина предпочла бы не слышать. Зная, что услышит его именно сегодня, за прощальным завтраком в аду. Не зря ей вспомнился Уриил. Помяни ангела — и он тут как тут.
Когда прощенный ангел усаживается за один столик с двумя ангелами непрощенными, Катя осознает: не только вечности счастья — ни одной лишней минуты не выклянчить, не выжилить у судьбы. Денница, поднявшийся за нее на землю и небо, не в силах отказать своей Саграде в вечности. Потому что она этого пожелала. Потому что даже нечаянное желание исполняется здесь, где человеческие желания — пороховой погреб адского воинства. А пороховые погреба иногда взрываются.
Вокруг Катерины воцаряется такая тишина и покой, что хочется выть. И в этой страшной, последней тиши Уриил прижимает Катерину к себе, оборачивая крыльями, большими тенями, которые так легко истаивают во вспышке света.
* * *
Первое, что она видит — это звезды, свет которых старше любой твари, что бродит по темной, уснувшей земле. И первое, что чувствует — это боль. Не катина, чужая.
Катя ощущает боль Анджея — без сочувствия, без желания помочь и излечить. Просто эта боль ей ЗНАКОМА. У нее нет лица, но есть нимб и крылья в виде огромных теней, накрывающих горизонт. В руке ее кнут, а может, меч или раскаленная печать, чтоб клеймить и шрамировать, утверждая: ты мой. Моя. Мое.
Ее собственная мука только и ждет момента пробуждения, чтобы накатить, ударить волной о гальку и затащить в кипящую муть.
Почему мой князь отдал меня?
Потому что он — не мой. Это я — его.
И потому что заслужила.
Не надо было просить лишнего. Не надо было молить о том, чего в преисподней нет — о вечности. Не Люцифер распоряжается временем, это право у него отнято, вырвано из рук. Сатана предал драгоценное божественно-семейное доверие или как его там обозначают в мутной эзотерике, целиком составленной из напыщенных словес, чтоб прикрыть бездонные хляби бытия. Отняли вечность, швырнули вниз, вручили звание искусителя, жалкую замену всевластия. И все продолжают и продолжают отнимать — папины любимчики, азартно травящие паршивую овцу, семейного урода. Сейчас вот отняли ее, Саграду, воспользовались лазейкой в законах божеских и человеческих.
Катерина полыхнула глазами, ощериваясь по-волчьи. Не надейтесь, небеса, меня вам не удержать. Даже создав личную антихристову сингулярность — не удержать. Священная Шлюха и ее чертово отродье хотят домой, к папочке.
Почему? — спросила райская безмятежность, столь до недавних пор желанная. Тебе ведь не двадцать лет, а вдвое больше, и пускай никто и никогда не ложился на твою душу, на твою жизнь так идеально, словно стихи на музыку, все-таки каждый раз получалось убедить себя: что было, то прошло, а что есть, то и пребудет. Попробуй еще разок, солги и откажись от ада, как твой паладин отказался от рая. Катю, будто кипятком, окатило чужой болью: сердце Андрея всколыхнулось где-то в немыслимой дали, нанизанное на тоску, точно бурлет на турнирное копье. Вот уж кто готов страшной смертью умереть за здешние ценности и лежать себе на глубине полутора метров с букетом засохших цветов на животе, набитом могильными червями. Но ангел отдал рыцаря, а дьявол — шлюху. Махнулись не глядя.
Рабство, вот что случилось с нами, признает Катерина. Рабство. Наши тела и души — в руках наших ангелов, падшего и прощенного. И нет для нас места в огромной вселенной, кроме как рядом с хозяином. Мы стоим на коленях, опустив глаза долу, даже когда нам кажется, что выпрямляемся в полный рост и запрокидываем лица, любуясь звездами.
— Тебе ведь это нравится? — спрашивает Саграду ангел луны.
— Что? — недоумевает она.
— Думать так, — усмехается Уриил, крутя в пальцах цветок птицемлечника, звезду Вифлеема.
Они лежат на пригорке и смотрят в испятнанную звездами синеву. А звезды небесные и земные звезды птицемлечников склоняются над ними, словно хотят получше рассмотреть их обоих — Катерину и Цапфуэля. Каждый цветок — шесть белоснежных лепестков, острых, точно ножи — нежность и жестокость, достойные райского сада.
Уриил здесь непохож на себя. Здесь у него есть ЛИЦО. Не такое идеальное, как у Велиара, не такое притягательное, как у Денницы, не такое ослепительное, как у Мурмур. Оно не врезается в память, не заставляет колени слабеть, не пресекает дыхание мгновенной засухой — от губ до самой груди. Оно просто маячит рядом и Катерина, будто зачарованная, рассматривает морщинки у глаз и в углах рта, широкий лоб и густые брови, опасливо избегая смотреть в глубоко посаженные глаза цвета болотной ряски. Убедившись, что у ангела луны обычная человеческая внешность, без всяких божественных излишеств, Катя осторожно вглядывается в глубину ангельского глаза. Правого. А заодно отвечает на вопрос — разумеется, вопросом:
— Почему тебе так кажется?
— Мне никогда ничего не кажется, — Цапфуэль делает брови домиком. В его исполнении жалобная гримаса отчего-то не выглядит жалобной. — Увы, я не могу прятаться за надеждой, что, наверное, ошибся, что мне, видимо, показалось. Любой из нас видит скрытое и устал от него… до смерти, не будь мы бессмертны.
Уриил поднимает птицемлечник повыше, пристраивая его девственно-белую звездочку в беззвездный прогал в ночном небе. Когда ангел отводит руку, в черной бездне медленно разгорается новорожденная звезда.
— Я вижу в тебе скрытое удовольствие. Ты наслаждаешься мыслью о том, что твое место — у ног Денницы, на коленях, с опущенной головой и скованными руками. Сладко вверить себя целиком в руки господина, жить, повторяя: да, мой повелитель, как прикажете, мой повелитель. Не хватает только ошейника с шипастым замочком, чтоб при нажатии покалывал, напоминал, кому принадлежишь.
Ох уж эта ангельская манера доводить собеседника до белого каления, называя вещи своими именами и затрагивая стыдные темы.
Цапфуэль смотрит на Катерину бесстрастно, изучающе. Зрачки его чернее нефти. «Черное пламя разума и воли», вспоминает Катя. Кто сказал, что это — о Люцифере? Вот оно, черное пламя, маслянисто-текучее, играет ею, ждет, когда Саграда обожжется. Но ее, к счастью, защищает другой огонь, для поддержания которого не требуется ни разум, ни воля. Топливом для него служат грехи и страсти человеческие — а значит, гореть ему, покуда существует человечество. Пусть не вечность, но хоть что-то.
Катерина всей кожей ощущает, как дышит в основании мира бескрайняя топка преисподней, как горячий колкий воздух гладит щеки, плечи, живот: не смущайся, я с тобой. Ты же помнишь, ангелы жестоки, ибо никогда не лгут. Ни для каких целей — ни приличия ради, ни для выгоды своей, ни в утешение. От их слов хочется загородиться, словно от пощечины. Или ударить в ответ, защищая свою самую хрупкую часть — гордость. Не поддавайся. Это говорю тебе я, упавший с неба сын зари.
— Да, я сатанинская саба, — легко кивает Катя. Один бог знает, чего ей дается эта легкость. Если только ОН существует.
— Саба, — улыбается Уриил. Уголки зеленых глаз собираются длинными, глубокими «гусиными лапками», которые не прибавляют лицу ангела ни теплоты, ни смешливости. — Одна буква — а насколько элегантней звучит… Раба. Вот как это называется — р-р-раба. — «Р-р-р» раскатывается в ночном воздухе быстрым перекатом. Ангел луны, как всегда, не церемонится в выборе выражений. И не обрывает рассуждений при виде кислой мины собеседника. — Вы, люди, прирожденные рабы. Желаний, чувств, идей, веры, других людей… Всю жизнь отчаянно ищете себе хозяина и не отвлекаетесь на знаки, которые подает вам свобода. Если из человека по капле выдавить раба, останется шкурка.
Катерине не хочется вступаться за род людской из одного только чувства солидарности. Да и не чувствует она больше безоговорочной солидарности… с людьми. Точно человечество в полном составе играет на сцене, одна она, Катя, не при деле, стоит и смотрит из кулис, нервно кусая собственный кулак, чтоб уж наверняка не издать ни звука.
— Разница лишь в том… — Цапфуэль медленно, словно крылья бабочке, обрывает лучи звезде Вифлеема. Цветок исчезает, сливаясь с теплой ночью. — …что одни рабы — хорошие, другие — плохие. Есть преданные, честные рабы, а есть лукавые и нерадивые. Тот, кто предназначен для одного хозяина, будет плох для всех остальных. Если бы мы… если бы люди знали, для кого предназначены!
Не вам упрекать нас, хозяева, угрюмо думает Катерина. Вы делаете нас своими, не спрашивая разрешения и каждую минуту напоминая: ты принадлежишь мне, но я никогда не буду принадлежать тебе. И однажды — однажды вы заставляете нас выбирать между жизнью и ложью.
И каков, по-вашему, он будет, этот «свободный выбор»? Если ангел-хранитель не справляется со своей работой, пусть его место займет демон-хранитель, даже если это Наама, мать обмана, и в результате ее опеки тебя ждет превращение в Даджаля, в антихриста.
— Думаешь, я должна стыдиться, как будто я извращенней вас, крылатых вуайеристов? — старательно растягивает губы в улыбке Саграда. — Полагаю, что нет.
Это не ложь. Просто очень на нее похоже.
— Думаешь, я должен стыдиться, как будто отнял у тебя что-то, чего у тебя никогда и не было? — так же старательно скалится Уриил.
— Полагаю, что да! — выпаливает Катя раньше, чем успевает воздержаться от ответа.
Ну вот, теперь придется объясняться.
— Андрея за мной послал, караулил, когда я про вечность ляпну, выжидал удобный момент, чтоб меня у Люцифера забрать… — Обвинения кажутся неубедительными даже Катерине, но она решает идти до конца и задать вопрос, еще более неловкий, чем разговоры о катином мазохизме: — Вы что, с адом в подкидного дурака играете?
— А вот и не угадала — в шашки! — хохочет ангел луны. — Пойми, Катенька, мировое равновесие на перемещении фигур держится. Денница мне как брат, я бы и рад не посягать на его, гм, имущество, но таков уж закон гармонии: едва у одного из нас появляется любимчик — мы сразу даем ему шанс перейти на другую сторону. Нельзя слишком долго держать раба при себе, от этого в нем иссякает человеческое. А люди должны оставаться людьми, даже если они антихристы или святые.
Ну, будем считать, обзорная экскурсия закончена. Можно встать, отряхнуться от райской землицы, поблагодарить за любовь-за ласку и отправляться назад. Домой. Туда, где, возможно, ждут. И возможно, волнуются.
Ах, да! Последний, фирменный райский аттракцион.
Искушение.
Что ж, думает Катерина. Ангелы не ведают пощады. Кто-кто, но только не они. Уберегая человечество, они легко жертвуют человеком. Зная мою слабость, мою тягу к подчинению, Уриил вполсилы не ударит. Сейчас очнусь в каком-нибудь восточном гареме, в шелковых шальварах и в косах с вплетенными в них дукатами, посреди комнаты, пропахшей пахлавой и пряностями, где на тахте, разметавшись, дрыхнет посторгазменным сном молодой красивый падишах. И самой мне будет лет семнадцать, и звать меня будут Заира, и я тоже буду молодое красивое животное, бездумное и бесстыжее, легко подчиняющееся сильной мужской руке, скорое на любовь и остуду, одержимое не стыдом, а похотью — вечно голодным монстром, одновременно жарким и ледяным.
Таким оно и будет, неизбывное искушение для тебя, вечной девочки: вернуть свою бездарно проебанную молодость, сбросить ярмо долга и дать, наконец, свободу своему внутреннему зверю.
Кэт меня вытащит, твердит себе Катя. Она ведь на себе испытала, каково это — выпустить своего зверя и утратить власть над ним. Китти, превращенная в львиноголового демона, всегда жаждущая, всегда несытая, тянулась за пираткой неугомонной тенью, чутко водя кошачьим носом над родным, пахнущим кровью следом, слизывая алые капли с ладоней Кэт, дожидаясь ласкового: «Взять, девочка!» как манны отнюдь-не-небесной, кровавой адской манны.
Искушать искушенного нужно тем, чего он жаждет получить — и знает, что никогда не получит, бодрится Катерина. Хорошо, что у меня есть тень, испытавшая все на свете Пута дель Дьябло, ей мои эротические фантазии насчет сексуального рабства — унылая повседневность. Тортуга.