Не сказать, чтобы Катерина удивлена. Да никто не удивлен. Древние предания усердно врут, рассказывая, кто первый, кто главный — неужто дьяволы в аду не последуют примеру людей? Особенно если заняться нечем. И в самом деле, не охранять же рай, не требующий охраны, потому что внидут в него лишь достойные и останутся в нем самые стойкие? Не завоевывать же ад, который демоны отдадут с радостью за пару дополнительных выходных? Не развращать же род людской, успешно развращающий себя без всякой помощи со стороны, не считая научно-технического прогресса? Значит, единственная радость у дьяволов та же, что у высшего состава обленившейся, разожравшейся на покое армии — перебивать друг у друга синекуры и любовниц. Да строить на досуге заговоры разной степени несуразности.

— Хочешь преисподнюю в единоличное пользование? — изумляется Саграда. — Тогда тебе надо было оберегать меня, а не убивать.

Я бы преподнесла тебе эту дыру на блюдечке, думает Катя. Мне бы только своих забрать. Семью. Мою адскую родню, целый табор родни, ведь ты бы отпустил нас, Самаэль — вот только куда? Куда нам идти, скитальцам, если здесь последняя гавань, где все мы соединимся — плечо к плечу, тело к телу, прах к праху, сравнявшись, наконец, с теми, о ком врем в сказках, мифах и исповедях психоаналитику?

— В единоличное… пользование… — задыхается Наама, отпущенная наконец-то Мурмуром и сразу упавшая на колени. Но задыхается она, похоже, от смеха, который рвется наружу, похожий на лающий кашель. — О-о-о-ох, Китти, какая же ты наивная… Преисподняя больше срединного мира во много раз! Все земли людей отражены адом — от тех, что погрузились на дно морское, до тех, которым еще предстоит всплыть со дна. А ты что думала? Надо же нам куда-то вас, многогрешных, девать. И всю эту громаду под единую руку собрать… Да властителей ада больше, чем в гримориях и бестиариях всех времен и народов описано. Ты, если выживешь, станешь царицей одной из адских бездн. Одной-единственной. — И мать демонов смотрит на Катерину насмешливо-торжествующе, словно ожидая гримасы разочарования.

— Мне хватит, — бросает Саграда и подходит к Нааме вплотную. Даже стоя она ненамного выше коленопреклоненного демона. Приходится собрать все свое мужество, чтобы обхватить ладонью лицо матери обмана, сдавить ее щеки и подбородок повелительным жестом. — Кажется, ты задолжала мне кое-что важное. Не хочешь объяснить, почему предала меня? Он… — Кивок в сторону Самаэля. — …так устроен, ангел предающий. Но ТЫ… Разве я не оставила тебя в живых — там, на камне Шлюх? Не соединила наших детей? Я же часть тебя, Наама, а ты — моя… — Голос у Кати садится, вот-вот станет тонким, плачущим — и это будет конец.

— Самаэль мне отец. И муж, — шепчет демон, поднимая к Катерине лицо, мокрое то ли от пота, то ли от слез. — Я его плоть и кровь. Я сопротивлялась сколько могла. Рука не может ослушаться хозяина.

— Тогда как твой сын смог… — Саграда не договаривает — незачем. Она бросает взгляд на Мурмура, тот с деланно-равнодушным лицом пожимает плечами:

— Я и твой сын. И муж твоей дочери. И сын своего отца. Но это всё неважно — главное, во мне есть человеческая кровь. Твоя кровь. А значит, я могу делать выбор, повиноваться или нет тому, кто призывает меня.

— Это как разница между солдатом, принесшим присягу, и наемником, мама, — разъясняет Денница-младшая. — Мы, люди… — Она делает секундную паузу — ровно для того, чтобы Кате шибануло жаром в лицо, окатило до самого сердца: мы. Люди. Ее дочь считает себя человеком. — …многим кажемся предателями, потому что нам дано выбирать, кому служить и с какой целью.

Встретить вместо безотказно налаженного механизма капризную шваль, бесперечь выясняющую, что да зачем ей приказали — испытание не для предвечного разума, вздыхает Кэт. Уж я-то знаю, как тянет в такие минуты взять в руки плеть и выбить дурь из береговой крысы, чтоб знала свое место на судне. Мы не на судне, со всей строгостью отвечает Катерина. Мне не нужны ни солдаты, ни матросы. Мне даже слуги не нужны, хоть я и княгиня-владычица-повелительница. А что же мне нужно?

Ощущение, что время затягивает тебя во вращающуюся воронку, знакомо Саграде. Никогда еще воспоминания не были столь яркими и подробными, как здесь, в заповеднике богов посреди моря Ид. Оно и не удивительно — Катерина находится именно там, где никто не забыт и ничто не забыто, где запретно само слово «забвение».

И когда она возвращается в День послушания… Нет, он, конечно, носит… носил какое-то другое название. Или вовсе никакого. Самые важные для человека дни обычно не отмечены красным цветом в календарях — более того, сознание пытается размыть их, растворить до едва различимой тени, смешать с другими тенями так, чтобы непонятно было, где заканчивается одна и начинается другая, чтобы даже желания не возникло вглядываться в то, что показывает театр теней, не говоря уж о том, чтобы зайти за экран.

* * *

Катя стоит на коленях. Кто бы знал, сколько поз можно принять, если тебя поставили на колени, сколько точек опоры найти. Катерина плавно переносит вес с правой колени на левую, упирается в стену лбом и плечами, позволяя рукам расслабиться. Если открыть глаза и скосить их к носу, рисунок на обоях превращается в мультики. Сегодня мультиков не будет, Катя наказана, мама расстроена, два часа в углу на коленях и «подумай над своим поведением».

Катерина думает, что мама у нее дура. Ну при чем тут поведение, если и без того злющая англичанка опять пахнет перегаром и нижние веки у нее красные, точно в тон помаде подкрашены. Кто знает, что у нее случилось. Наверное, с любовником поссорилась, шепчутся девчонки в классе. Когда женщина ссорится с любовником, она ведь должна наказать какого-нибудь ребенка, правильно? Вот и мама, когда ссорится с дядей Володей, всегда найдет, за что Катю наказать. Глупо, конечно, но взрослые вообще глупые. И почему-то считают, будто дети еще глупее или вообще слепые. Не видят того, что им показывают по сто раз на дню, обсуждают за неплотно прикрытыми дверьми, выбалтывают по телефону. Тут и не захочешь, узнаешь: мама недовольна тем, что дядя Володя «тянет резину», «водит на поводке», «тот еще кобель», «заставляет в себе сомневаться». Катерина не очень понимает, как кобель может водить кого-то на поводке, но если между собакой и хозяином протянут поводок, то собака может тащить хозяина туда, куда ей хочется. Особенно если собака большая и непослушная. Интересно получается. Значит, дядя Володя плохая собака?

Представляя себе, как мама шлепает дядю Володю поводком, ругаясь: «Плохая собака, плохая собака!», а тот вертится, скулит и пытается лизнуть катиной маме руку или ногу, Катерина морщится. Фу. Гадость. Чем так, пусть уж лучше ставят на колени в угол и уходят, показывая: ты меня разочаровала, я тебя больше не люблю. Ну и пусть. Не бывает такой любви, которая бы выдержала, что ты получаешь двойки, что заставляешь в себе сомневаться, что ты плохая собака и лучшее место для тебя — угол, где можно просто встать на колени и подумать обо всем на свете. Только чтобы никто не узнал: ты совсем не раскаиваешься.

Катя хитро улыбается и садится на пятки. Надо дать коленкам отдохнуть, впереди еще целый час. Мама никогда не сокращает время наказания. А, ладно. Два часа — это не так много, можно и потерпеть.

Встань, шепчет себе Катерина. Поднимись на ноги. Стоять два часа на ногах труднее, чем на коленях, понимаю. Но ты все-таки встань.

Однако ноги не слушаются. Ноги, и те против меня, думает Катерина, мои же собственные ноги… И смеется, всхлипывает, икая, захлебываясь то ли смехом, то ли подступившими слезами, никак не может унять смех. Как мне поднять ту себя, которая Наама, с колен, если я стою на них с самого детства? Если уже не помню, каково это — распрямиться?

Послушная девочка. Тупая, молчаливая, ненужная, послушная девочка. Катька-подлиза. Звезд с неба не хватает, зато не хулиганка, не наркоманка, не хамка, не то что эти, современные… «Эти» — то есть непослушные, горячие, будто схваченные с неба звезды. Опасные, но притягательные. А вот Катерина не такая. Она никакая. Девочка-тень.

Это с нею ты собирался меня воссоединить, неожиданно понимает Катя. Слить воедино, сложить вместе, точно числа, в сумме дающие ноль. Зеро. Пустоту. Тебе удалось, Боху, Самаэль, хозяин Могильной Ямы. Я вспомнила ее, она увидела меня. Теперь придется выяснить, кто из нас больше — я или моя тень.

И маленькая Катя, не поднимаясь с колен, лишь голову повернув, многозначительно кивнула: придется. От ее взгляда взрослой, прожившей жизнь Катерине стало зябко. С прозрачного детского личика сердечком сверкнули непроницаемые, оловянные глаза. Словно кто-то взял и заменил живое, влажное, подвижное глазное яблоко на тяжелый металлический шарик. И эта мертвая оловянная поверхность СМОТРЕЛА. Она вглядывалась в Катю, ловя ответный взгляд, не давая отвернуться, не позволяя разорвать связь, давно не приносящую ничего, кроме боли и страха.

Неожиданно для себя Саграда обнаружила: это она стоит на коленях, задрав голову вверх, запрокинув до боли в шее, из глаз текут слезы, точно смотрит она на солнце, а не на темное пятно, в которое превратилась маленькая Катя.

Пятно, заслонившее полмира.

Пятно, которое на деле — каменная стена, Катерина может заглянуть за нее, если встанет на цыпочки и вытянет шею до ломоты, как будто она снова маленькая и пытается увидеть, что там, во дворе, опираясь подбородком на скользкий край подоконника. Почему все так спуталось: она-взрослая меньше себя-маленькой, она-маленькая не дает себе-взрослой увидеть мир как он есть? И всё — из-за дурацкой маминой идеи насчет того, что стояние на коленях дисциплинирует? Катя не сердится на маму, давно не сердится, не пытается объяснить свои ошибки — ее ошибками, разделить свое чувство вины на двоих, переложить часть удушающей тяжести на родные плечи. Она лишь хочет понять, что с нею не так. Взглянуть в оловянные глаза собственной тени без страха и гнева, потому что и страх, и гнев эти направлены от нее, Катерины, к ней же. И ранит она СЕБЯ, не монстра, пришедшего извне.

Плевать мне на вашу мозгологию, шепчет Катя, не может такого быть, чтобы это чудище, эта гора тьмы размером почти что с Ату поместилась внутри меня. Нет, это я внутри нее, я теряю себя, растворяясь в ее черноте, она меня пожирает. Никто не видит меня из-за ее стен, я бьюсь об них всю жизнь, о каменную кладку под собственной кожей, я пытаюсь вырваться из тюрьмы, построенной из костей и мяса, из страха и гнева, из ненависти к той себе, которая вечно в углу, на коленях, лбом в стену повторяет, как мантру: ну и пусть меня не любят, пусть, я не стою любви, у меня нет ни шанса, выкинь из головы всякие глупости, забудь, забудь, забудь.

Вот и мама говорила: выкинь из головы всякие глупости, тебе учиться надо. Если ты не будешь хорошо учиться, прилично себя вести и слушаться, я не буду тебя любить, за что тебя любить, плохую, непослушную?

Послушание — вот ключ ко всему, думает Катерина. Покорность в изгибе спины, преданность во взгляде, готовность отдать себя тому, кто согласен принять — обычная цена любви. Не заплатишь ее — любить не будут. А чем платить, если твой главный капитал, доверие к людям, самой жизнью растрачен до гроша? И ты никому не в силах дать больше, чем отдаешь своим внутренним демонам каждый день, дважды и трижды, кормя их послушанием и ложью, лишь бы были сыты и не глодали тебя изнутри.

Черти твои сыты, ангелы целы — надолго ли?

— Мву-у-у-у… — гудит поверху, словно ветер печные трубы продувает, играя на крыше, как на органе.

Катин взгляд мечется по телу каменной бабы, будто выточенной из огромного черного агата с отливом в синь — как, а главное, когда маленькая Катерина смогла превратиться в ТАКОЕ? Невозможно. Немыслимо. И только маленькое личико сердечком со светлыми непрозрачными глазами высоко над катерининой головой напоминает о том, что мыслимо. Возможно. Тьма кренится в катину сторону, вот-вот обрушится и раздавит. Катерина не закрывает глаза только потому, что сил на это не осталось.

И все-таки пропускает момент, когда каменную бабу раскалывает пополам — молнией странного оттенка, не белой, а медовой, точно встающая над горизонтом луна. Огонь падает с небес, словно удар хлыста, плашмя и чуть наискось, входит в камень, плавя его и ломая, брызжа осколками, жалящими больнее ос. Катя закрывается руками, выставив локти и с ужасом ощущая, как кровь течет из мелких ранок, заливая некогда белый лиф платья. Но ожидание боли тонет в ожидании гибели. Следующий удар молнии придется по ней, она предчувствует, но не сопротивляется, ждет.

— Мама, мамуля, мама… — бормочет кто-то жаркий, обжигающий, будто тяга из печки, — мамуля, ты как, как ты?

— Ви-и-и-итя-а-а… — скулит Катерина, — Витенька-а-а-а…

— Поранило тебя? — беспомощно спрашивает сын, ее взрослый, сильный, всегда приходящий на помощь сын, которого она совсем не хочет видеть… здесь и сейчас. Когда душа ее раздета, раскрыта до самых жутких ям и топей.

— Немножко, — всхлипывает Катя, пытается оттереть кровь, но только размазывает ее по коже, по платью, которое с каждым шагом по преисподней все больше напоминает багровую, мокрую, заскорузлую простыню, на которой Катерина умерла однажды, родив Денницу-младшую. И никому не было до нее, Кати, дела — даже самой Кате.

Саграда находит в себе силы взглянуть сыну в лицо. Виктор стоит рядом, в ровном золотом ореоле — совсем как в дни своего бытия драконом. Только знает Катерина и знает Витька: драконово бытие закончено, катин сын — человек, его мать готова принять сына со всеми слабостями, со всеми неправильностями, со всем непослушанием. Катя не может сказать, когда ей удалось свернуть с пути, предначертанного ей, Катерине, ее матерью, но ведь удалось. Лишь потому она все еще жива, что у нее хорошие дети.

От Виктора пышет раскаленным гневом, он еще не остыл и остынет не скоро, мамин защитник и спаситель, в глазах его горит не-подходи-расшибу-выражение, а в руке подрагивает Плеть Легиона бесов, сплетенная из одержимости тех, кого годами пожирали изнутри непреодолимые, дикие страсти. Тех, кого они сглодали без остатка.

Взгляд Саграды прикипает к змеящемуся хвосту Плети. Она знает, что это. Знает и того, кто мог вручить Витьке адскую силищу: зятек шебутной удружил. Везде-то у него связи, полгеенны под себя подгреб, человечья кровиночка.

— Мам, — читая по катиному лицу, словно по открытой книге, виновато супится Виктор, — я сам у него попросил.

— Попросил, — хмыкает Катерина. — Небось, Мурмур тебе сказал: на, пригодится! — ты и взял.

Витька закусывает нижнюю губу до белизны. Одно это служит Кате доказательством ее правоты и проницательности. По заднице или подзатыльник? Подзатыльник или по заднице? Все такое чудесное, что Катерина не в силах выбрать. Ограничивается тем, что похлопывает сына по спине и кротко просит:

— Верни ты ему эту… вещь. Страшная она. А будет уговаривать взять насовсем, не соглашайся. Ты у меня и так сильный.

Надо будет потом выведать, послушал ли он меня, думает Катя, провожая сына глазами. Тишком выведать, округом. Лишь бы не обидеть. Все-таки он мальчишка совсем: вон как за новую игрушку схватился.

— А что ж сама не взяла? — усмехается Самаэль (о черте речь — и черт навстречь, вспоминает Катерина), возникая за катиным плечом. Левым.

— Это оружие Мурмура, — упорно гнет свою линию Катя. — Кнут рабовладельца. Мне рабы не нужны, ни люди, ни демоны, ни… — Она меряет взглядом через плечо мужскую фигуру с раскидистыми тенями крыльев по бокам. — …ангелы.

— А вассалы княгине не нужны? — чуть притушив улыбку и приглушив голос, спрашивает тень Уриилова.

— А клятву верности дашь? — вопросом на вопрос отвечает Саграда.

— Да. Тебе! — без околичностей соглашается Самаэль.

— И с чего ты добрый такой? — вырывается у Катерины.

— Это не я добрый, — кривится ангел смерти. — Это твой сынок названный добрый. По рукам и ногам вяжет, бьет и плакать не велит. Ниацринель теперь его… раб. Захомутал моего демона Мурмур. Не захочет, чтоб тот мне служил, и придется искать другого, смертным ядом управлять. Зачем мне это? Лучше я тебе послужу — все равно недолго. По нашим ангельским меркам — секунды три. С половиной. — И Самаэль цинично подмигивает.

В мастерстве циничного подмигивания ангелы, падшие и прощенные, не знают равных.

Ангел совершает оммаж по всем правилам: опустившись на одно колено, вкладывает ладони, сложенные лодочкой, в катины руки:

— Прими мою клятву… сюзерен, — Самаэль смотрит на Саграду почти с жалостью: — И да признаю тебя своей полновластной княгиней, хозяйкой судьбы моей. Вверяю себя в твои светлые руки… — Быстрый взгляд на катины подрагивающие кисти. — …пускай воля твоя ведет меня. Клянусь благородству твоей крови… — Ноздри ангела вздрагивают в едва заметной демонстрации презрения, малой крупицы глубочайшего презрения бессмертной сущности к глиняным ублюдкам, одушевленным по недоразумению и капризу предвечного отца. — …в вечной и безграничной верности, уважении и послушании. Да не будет у меня другой госпожи, и не послужу словом или делом никому другому. Заявляю во всеуслышание: отныне и до веку буду служить покорно, пока госпожа не освободит меня.

По кончикам пальцев, по коже под волосами, по спине Саграды вихрем мчится, сметая все на своем пути, жаркая волна. Человеческое «я» исчезает, растворяется в проснувшемся хищнике. Катерина зажмуривается на секунду, потом медленно открывает глаза — из них на душный, кровавый, темный мир вокруг смотрит уже другое существо. Княгиня преисподней.

— Так-то лучше, — удовлетворенно отмечает Самаэль, а может, Уриил, поднимаясь с колена. — А то «слуги не нужны, рабы не нужны»! Хозяйкой и госпожой становятся только так.

— Молчать, — роняет Катерина. — Веди меня отсюда… вассал.

Ангел кивает и ступает на заглохшую тропу, вьющуюся по крутому склону Могильной Ямы.

* * *

Тело саднит, точно ободранное плетьми. Несколько запекшихся царапин не могут, попросту не могут вызывать такой боли. Кажется, не только кожа, но и сердце в катиной груди, и весь мир вокруг горит и пухнет. Вселенная ритмично пульсирует, отмечая приливы и отливы нестерпимой муки. Саграда стискивает зубы, обхватывает себя руками за плечи и тут же с шипением отпускает — нет никакой возможности перетерпеть мучения или хотя бы принять позу, в которой жжение не мешало бы думать, идти, смотреть вперед. Она спотыкается и падает прямо на спину ангелу, утыкается лицом между крыльев, прохладных, будто речная вода, и на ощупь таких же текучих, прекрасных, спасительных. Только здесь, между ангельских крыл, ее немного отпускает.

Катерина не сознает, как и когда Самаэль поворачивается к ней лицом, кладет руку на плечо и не просто обнимает крыльями — обволакивает коконом с головы до ног, закрывает лицо, так что дорогу Катя видит сквозь прозрачную плоть крыла, смутно, словно во сне.

Мир вокруг по-прежнему горит и течет одновременно: раскаленный камень плавится и булькает, точно каша в кастрюльке, то и дело вспыхивают факелами деревья и травы, искрами сгорают в воздухе насекомые, со страдальческим воем гибнут звери… Хотя откуда здесь деревья, травы, зверье и, смешно сказать, бабочки со стрекозами?

— Мухи, — роняет Самаэль, придерживая Катерину за плечи и стараясь бросить тень на тропу впереди. Наверняка без ангельской тени, укрывшей землю под ее ногами, катины ступни сгорели бы до кости. Солнце сверху палит так, будто не преисподняя вокруг, а верхние слои стратосферы, где озон уже не защищает жизнь от солнечного аутодафе, мгновенного, но оттого не менее жестокого, чем костер.

Райская геенна.

— Какие мухи?.. — шепчет Катя пересохшими, растрескавшимися губами. — О чем ты?

— Повелитель мух. Вельзевул. Баал. — Ангел бросает слова отрывисто, видно, ему и самому несладко приходится. — Ты идешь к нему. Я провожаю.

— За… чем… — без голоса выдыхает Катерина.

— Он — тень твоего мужа.

— Как ты — Уриила? — вздрагивает Катя.

— Да. — Голос у Самаэля такой, точно его вот-вот вырвет. То ли от напряжения, то ли от отвращения к себе.

Катерине жаль ангела, поэтому она не пытается больше расспрашивать. Да и незачем ей, по большому счету. За время, проведенное в нижних мирах, Катя уяснила, что здесь больше теней, чем тех, кто их отбрасывает; что тени — честнее, жаднее и бесстыднее хозяев, поэтому хозяева их скрывают, но не могут скрыть; что даже ангелы имеют тень, не говоря уж о тех, кто состоит из смертной, слабой, нечистой плоти.

Она и себя ощущает нечистой. Запах горелого мяса и горелой земли наполняет катины ноздри, пропитывает ее волосы, платье, оседает на коже. Саграде хочется сбросить с себя ангельскую спасительную тень и очиститься в огне. И удержаться становится все труднее.

— Помни, — выдыхает Катерине в макушку Самаэль: — Вельзевул — не Люцифер, не Исполнитель желаний. Держи ухо востро.

И разом распахивает крылья, роняя Катю на дымящуюся черную лаву. Горячую, будто полок в бане, но, по счастью, не до ожогов.

Саграда поднимает голову, медленно, стараясь оттянуть мгновение, когда окажется с Баалом лицом к лицу, нос к носу, рот ко рту, тело к телу. Он тоже ей муж, как и Люцифер. Он тот, другой, о ком Катерина думала на алтаре Священных Шлюх во время брачной ночи, думала со страхом, прозревая его резкие черты, его остановившийся взгляд в лице Денницы-старшего, расслабленном и любовно-глуповатом.

Так и есть, Вельзевул — другой. Он не дает Катерине ни секунды лишней: рывком вздергивает ее с земли и держит перед собой, точно котенка. В детстве Кате всегда казалось: котятам должно быть больно, когда их носят за шкирку. Но вряд ли больнее, чем когда тебя держат на весу — за волосы.

Катерина замирает, боясь вздохнуть, чтобы не лишиться скальпа. Ее тело медленно вращается в воздухе, будто елочная игрушка, бликуя во всполохах лавы и сгорающих живых существ.