— Словно рождественский ангел, — цокает языком Вельзевул, Баал, повелитель мух, бог солнца, пыток и боли. — Ты красивая. Вот уроню тебя — и разобьешься. — И улыбается чему-то своему, о чем Саграда предпочитает не знать и не узнать никогда.

Вельзевул не пугает, не поощряет к действию, не пытается одержать верх, он просто смотрит. Любуется с неизбывной нежностью умелого палача на еще нетронутое, невредимое тело жертвы. Катя судорожно копается в собственных воспоминаниях, пытаясь отыскать там хотя бы намек на то, какой из страхов ей предстоит пережить. Хотя достаточно взглянуть на огромное, мощное тело перед, и под, и над нею, чтобы понять, каков он, следующий страх. Андрофобия.

Вельзевул похож на Люцифера не больше — и не меньше — чем Самаэль на Уриила. Так близнецы могут походить друг на друга настолько, чтобы чужаки их путали, а знакомые не понимали: как, ну как можно не отличить одного от другого? Они же абсолютно разные. Так и Мореход с Баалом разнятся, словно боги своего и соседнего племени.

Впервые Катя сознает: ее Люцифер действительно утренняя звезда, несмотря на загорелую, как у моряка, кожу, темные глаза и волосы. Кожа Вельзевула не смуглая, а словно раскаленная добела — капли крови с катиного платья падают на нее и сразу запекаются дочерна. Тело Морехода, жилистое и мускулистое, было дьявольски сильным, но это было человеческое тело. Баал кажется ожившим кошмаром, олицетворением дикой мощи, изваянным безумным скульптором из мертвенно-бледного мрамора: холмы неподвижных мышц, перевитых вздутыми венами, предназначенные внушать ужас, но не жить — не ходить по морям и землям, не ласкать женщин, не строить и не покорять, только убивать и разрушать. Черные глаза Денницы постоянно менялись — в них мелькала то грусть, то улыбка, то нежность. Просвеченные насквозь, прозрачные глаза бога пыток не выражают никаких чувств. Лишь губы двигаются на прекрасном, жестоком лице, роняя слова легко, будто камешки, рождающие гибельный камнепад.

Катя и сама не понимает, как ей удается что-то увидеть и осознать, вися на собственных волосах, точно живая игрушка йо-йо. Слезы текут по щекам безостановочно, разум уплывает, кожа на голове горит. Вельзевул подносит ее ближе и, высунув длинный черный язык, облизывает Катерине лицо — словно собака, огромная адская гончая, пробующая добычу на вкус. Все, что Катя может в ответ — это обморочно закатить глаза.

— Сладкая, — удовлетворенно констатирует дьявол. Не усмехается, не кивает, как сделал бы Люцифер — констатирует без всякого выражения. Будто ученый, проводящий эксперимент на лабораторной зверушке, обреченной на смерть с момента попадания в эти белые, холеные, безжалостные руки. — Мне повезло. Ты будешь хорошей женой.

Женой? Катерина успела позабыть значение самого слова «жена». Она не помнит, что она княгиня, что она человек, что она разумное существо. Игрушка, жертва, пойманная дичь — кто угодно, но не жена.

Саграда тратит последние силы, чтобы не потерять сознание. Бог ее вселенной сажает свою игрушку себе на колено — и Катя бессильно падает вперед, ткнувшись головой в мужскую грудь, пахнущую дымом бесчисленных пожарищ, раскаленной лавой, мертвыми лесами и городами-призраками. Ей вспоминается мускусный, звериный запах кожи Люцифера — и она рыдает в голос, вжавшись лицом в твердые, как камень, мышцы.

— Нежная человеческая девочка, — произносит голос над нею. — Поплачь, поплачь. А потом мы с тобой по-иг-ра-ем.

Катерина захлебывается криком, представив себе, в чем может заключаться игра в понимании Вельзевула.

На краю ужаса, захлестнувшего Катю, бьется мысль: кто-то должен ей помочь. Ей всегда помогали — ее дети, ее друзья, ее демоны. Она не могла справиться сама, но всегда находился кто-то, спасающий хрупкое человеческое сознание от игр подсознания, неутомимого в разрушительных забавах.

— Саб-нак… К-ха-мень… — выдыхают катины губы, почти помимо воли, помимо всего, что еще от нее, Катерины, осталось.

— Камень порчи? — почти ласково переспрашивает бог пыток. — Хочешь откупиться от меня? Нет, дитя, не выйдет. Ты слишком хороша, чтобы я променял тебя на мертвую игрушку.

Конечно. Живая игрушка стократ интереснее.

— На-а… — хрипит Катя, не имея силы позвать ту, вторую часть себя, для которой огонь преисподней был домом родным.

— Старая демонская подстилка, — бесстрастно замечает Баал. — Не хочу. Надоела.

Только бы удержаться. Не предлагать чудовищу собственных детей. Пусть изорвет в клочья истерзанную страхом и болью плоть, но не трогает их.

— Ты хорошо держишься. — Голос Вельзевула делается задумчиво-вкрадчивым. Так же вкрадчиво он гладит Катерину по спине, проводит кончиками пальцев по позвоночнику, задержавшись на изгибах бедер, мнет ягодицы — точно в раздумье, откуда начать пытку. И неожиданно стискивает талию, обхватив ладонями целиком, словно хрупкое тельце куклы. — Будь я здесь один, я бы убивал тебя годами — так, как мне нравится. Весь отведенный тебе срок ты бы провела со мной. Подо мной. Я бы не выпустил тебя, пока твоя жизнь не истекла бы по капле, наслаждался бы каждым глотком, каждым вдохом твоей прохлады. Мне так жарко, девочка, так скучно… Знала бы ты, как я хочу всё, из чего ты состоишь… Но Люцифер не позволил. А мы, тени, не хозяева себе, мы — искупители ИХ грехов. Что ты готова мне отдать? Я приму то, что ты мне дашь.

И Катя с недоумением осознает, что жалеет бога боли и незаходящего огненного солнца.

— Тень возьми. Мою тень. — Саграда, оторвавшись от неподвижной, раскаленной груди, поглаживает склоненный над нею лоб, скулы, надавливает пальцами на веки. С блаженным вздохом Баал закрывает глаза. Впервые за много, много веков.

— Спасибо.

Тьма рушится на них, точно черная ледяная вода, моря, океаны прекрасного, беспробудного забытья.

— Как хорошо… — вздыхает Вельзевул и отпускает Катерину, позволяя наконец соскользнуть с его колен. Над геенной встает бескрайняя, Атой рожденная ночь. Бог солнца, боли и пыток спит.

* * *

Она маленькая и растерянная, как будто ей не сорок лет, а семь или даже меньше. Идет по остывающей от дьявольского жара земле и не чует этой земли под собой. Сладкая, нежная человеческая девочка. Он так сказал перед тем, как уснуть. И он любил ее — даже таким, выжженным дотла, способным лишь разрушать. Как умел, так и любил. И убил бы, любя.

Крыло ангела снова лежит на катиных плечах, укрывая от остаточных всплесков геенны, разогретой солнцем Баала до вязкой текучести лавы.

Здесь очень плохо. Плохо здесь. Все это место — сплошь глухое раздражение и вселенская усталость, переходящие в злость. Скорей бы выбраться.

Плохие места, плохие чувства, плохие миры. Но ведь это всё — она, Катя. Значит, она плохая? Значит, мама была права и любить ее не за что, разве что вопреки? И надо быть благодарной, даже когда тебя мечтают убить, медленно, мучительно и грязно, лишь бы из любви, лишь бы из желания: рука на шее, вторая зажимает рот, зубы впиваются в плечо, оставляя не следы — раны, а боль внизу живота ничуть не напоминает ощущение, которое хочется испытать еще раз. Но надо терпеть, потому что такова она, любовь, по крайней мере, теперь можно сказать, что она у тебя есть, что ради нее ты… А что ты, собственно? Вытерпела пять минут чужого пота на своей коже, чужого тела внутри и вокруг себя, а коли понадобится, вытерпишь и десять? И пока он торопливо спал, даже не обняв — вцепившись в тебя, только что не сомкнув челюсти на твоем прокушенном у горла плече — ты лежала тихо-тихо, считая про себя, напевая, разглядывая потолок и стараясь ни о чем не думать. Хотя единственной мыслью, на которую тебя хватило бы, впусти ты ее в свой мозг, была бы мысль о душе. О горячей ванне. О бане! Чтобы париться в семи водах, вымывая грязь из пор, из самой утробы, стирая память о том, что произошло.

О любви Катерина не думала. Потому что тело сопротивлялось разуму. Оно не позволило связать воедино боль внутри себя и липкое чувство снаружи со словом «любовь». Оно не хотело приравнивать как-бы-наслаждение к как-бы-любви. Оно сопротивлялось, когда сознание стало покорным, как воск. Тело, на вид мягкое, податливое, приняло на себя удар, словно броня, и решило стоять до последнего. И отстояло разум от веры в то, что любовь такая и есть, она и есть то, что оставило круглую ранку на плече, кровь на бедрах и сильное желание поплакать в подушку.

Тело уснуло раньше, чем разум оклеветал любовь.

Если бы у Вельзевула имелось тело, мелькает в голове у Кати, он бы не дошел до ТАКОГО. Тело бы умерло от истощения раньше, чем душа бессонного дьявола провалилась глубже Тартара и устроила себе частный пляж из лавы на краю Могильной Ямы. Зато видимость каменно-раздутых мышц, перевитых жилами и обтянутых кожей, не защитила своего обладателя от пытки незакатным солнцем — нет, она лишь послушно подстраивалась под перерождающееся сознание, мечтавшее об одном: по крупице раздарить свою муку всем живым существам на свете, наделенным или обделенным разумом. Так родился Повелитель мух, чудовище, держащее в страхе миры.

Тела наши спасители, назидательно кивает Саграда. Вся эта броня из слабости, хрупкости, ранимости закрывает собою душу, и вовсе беззащитную, принимает на себя, в себя острое и горькое, жгучее и ядовитое. Там, где нет плоти, где все отдано на откуп разуму или неразумию нашему, можно шаг за шагом дойти от человека до демона, от демона до дьявола, от дьявола еще куда-нибудь — вряд ли дьявол последняя ступенька этой лестницы, ведущей вниз, в преисподнюю с самых небес. Но благодарить за болезни и смерть как за спасение представляется таким неправильным, таким… нездоровым, что Катя, не сдержавшись, хихикает. С подобными идеями быть тебе, Катерина, либо в раю, либо в дурке.

Интересно, откуда они взялись, эти мысли? Душа ли, жаждущая покориться чужой воле, жалуется на тело, сопротивляющееся сильной руке, тело ли напоминает о своих заслугах, прося вернуться в него из потусторонних краев под придуманными небесами?

— Почему бы тебе и в самом деле не вернуться? — с деланным равнодушием спрашивает Самаэль. — После всего, что ты о себе узнала, заживешь по-новому: больше не будешь прятаться в раковине, бегать от судьбы, доживать бобылкой, цепляющейся за своих деток. Вернее, за дитятко: Денница-младшая — наша. Ну да ты с нею почти не знакома, она тебе не дочь, скорее сестра, с которой вы росли врозь. Так что с дочерью вы друг другу чужие и ты ее скоро забудешь, не говоря уж об этом недоразумении — Мурмуре. Они, конечно, будут взывать к тебе со дна души… Но дно души находится так глубоко, что ты их не услышишь. — И ангел чуть слышно вздыхает. — Нам без тебя тоже полегче станет. А то такое чувство, словно у предвечного отца новые критические дни творенья начались и он решил переделать вселенную, только на сей раз с фундамента. Вот и начал, старый хрен, с преисподней.

— Он тебе рот с мылом вымоет, папа ваш предвечный, — обещает Катя, слушая ангельскую болтовню вполуха. Быстро же она привыкла к правде, которую эти божьи создания несут, будто психоаналитики, кому попало.

— Нет, ну правда! — просительно тянет Самаэль. — Так не хочется тебя убивать, да еще без помощи Ниацринеля, ножом для вырезания грешных душ…

— Значит, по плану ты все-таки должен меня убить? — почти не удивляется Саграда.

— А кто ж еще? — недоумевает ее проводник, ее вассал. — Ангел смерти я. Не кто иной, как я, тебя убью.

Вспомнив рассказ американского фантаста о надоедливом убийце, преследовавшем жертву точно с таким же радостным обещанием, Катерина бесхитростно интересуется:

— А отсрочку в полвека дашь?

— Нет. — Самаэль мгновенно разрушает катины надежды на хитроумие старой уловки. — Когда твой срок придет, тогда не кто иной, как я…

— Подожди-подожди, — обрывает его Катя. — Когда придет мой срок? А когда он придет?

— Через три с половиной… — размеренно, будто отсталому ребенку, принимается объяснять ангел смерти, — …года. Как сказано в пророчестве.

Эти последние крохи кажутся Катерине горсткой алмазной пыли: вот она мерцает в ладонях драгоценной моросью, утекает потихоньку, сколько ни стискивай пальцы, но все равно блеск ее столь прекрасен, что кажется — он никогда не иссякнет. Катя вспоминает, как четверть века назад, заслышав о смерти кого-то старого, сорокапятилетнего, изумлялась, слушая его погодков: надо же, молодой ведь совсем! Это я молодая, хотелось прикрикнуть на охающих старперов, я! А вы свое пожили, если не счастливо, то по крайней мере долго.

Дети такие засранцы.

Три с половиной года. Если не вернуться в свое тело, не бросить здесь, посреди моря Ид, всё — Морехода-Люцифера и детей от него, дела княжеские и любовные, надежды измениться до самых корней, перетрясти до дна свои заболоченные бездны — всего три с половиной года отпущены Кате Откровением. А если вернуться, то сколько?

Молчит ангел. Ночь над долиной Баалова солнца молчит. И Могильная Яма безмолвствует.

Может, те же три с половиной года. Или три с половиной десятилетия, которые придется жить с червоточиной под сердцем: упустила, потеряла, струсила. Хотя с годами наверняка отпустит, зарастет: ну и что, что струсила? Зато внуков увидала, достойно встретила старость и приняла из ее рук чашу мудрости, горькую, словно чаша скорбей самого сатаны…

Катерина чувствует, что сейчас сдастся сама себе к чертям собачьим. Одно неясно: которой именно себе — здешней, или другой, оставленной в зимней Москве, в обжитой демонами квартире на Филях, или третьей, скорее всего лежащей в искусственной коме в ожоговом отделении. Нужно ли возвращаться в тело, похожее на засохшее дерево с красно-белой рубчатой корой, заново учиться говорить, смотреть, дышать? Ходить, трясясь всем телом, на подгибающихся ногах. Приноравливать руки в контрактурах к ложке, дверной ручке, телефонной трубке. Жить, точно вампир, по ночам, потому что солнечный свет вреден для поврежденной кожи и пугающе похож на огонь. Год за годом, десятилетие за десятилетием терпеть жалость и ужас близких, уходя все глубже в себя и проклиная невозможность остаться в себе навсегда.

— Ну, не всё так страшно, — успокаивает Катю Самаэль. — Ты себя нарочно накручиваешь, чтобы не было желания вернуться. На деле — признайся, Катерина! — хочется, ведь хочется вернуться, пожить среди людей, а не среди монстров, каждый из которых всего лишь отражение тебя…

— Так это правда? Я сгорела? — допытывается Катерина, вспоминая огненную муку, через которую шла к Вельзевулу — странно знакомую муку, осевшую в глубине тела глухим эхом реальных событий.

— Будто феникс, детка! — похохатывает ангел смерти. — И уже почти возродилась из пепла. Конечно, жницы стоят над тобой со своими прялками, нитями и режущими инструментами — так же, как над всеми — но тело твое еще сгодится для жизни и даже для того, чтобы выносить другую жизнь. Захочешь, найдешь того, кто заделает тебе реальную Дэнни, найдешь, не сомневайся. Мужчинам нравятся чокнутые шлюхи, а ты ведь именно такая.

— Что-то ты разболтался, голубок, — недовольно морщится Саграда.

Неспроста Самаэль несет грязь про скрытые катины таланты по части ловли и ублажения мужчин — намеренно злит, отвлекает. Интересно, от чего?

Катя тоже не прочь позлить ангела смерти. Тем более что слабость у них одна, одна на всех, незачем и выбирать, куда вонзить коготь.

— Если уговоришь меня бросить Люцифера, Велиар отдаст тебе Эби, сокровище свое, папочкину радость. Насовсем или…?

— Эби нельзя отдать, — криво улыбается Самаэль, становясь похожим на Уриила — не как тень, вывернувшая ангела луны наизнанку, а как портрет, написанный излишне проницательным художником. — У каждого человеческого отродья есть то, чего нет у нас — свобода выбора. Но Абигаэль обещала мне себя, если… Если ее отец получит Денницу.

— Дэнни? — изумляется Катерина.

За доли секунды в ее мозгу выстраивается сюжет мексиканского сериала, нелепый, но не невозможный: да не соединится никто, ни с кем, никак, покуда не вскроются все тайны семейные и родовые — и после, когда выяснится, что суженые-ряженые на деле кровные родственники, тоже никто ни с кем, ибо не открывай наготы родни твоей, она есть твоя нагота, сказал Господь. Ну, людям, по крайней мере, сказал. А пока суженые-ряженые пребывают в растерянности, плохие мальчики и девочки расхватывают их, точно горячие пирожки, грязными ловкими руками, утаскивают в притоны разврата, чтобы насладиться невинностью, оставшейся без поводыря и защитника.

Определенно, сюжет не про ее дочку. Денница-младшая и сама за себя постоит, и Мурмур ее не отдаст, чертова косточка.

Катя с удивлением подмечает: да она гордится своим сыном-зятем! И мысль о нем, восставшем против рая и ада за беззаконную любовь с родной сестрой, отчего-то больше не вызывает отвращения.

— Велиару нужен Денница-старший! — осекает Катерину Самаэль. — Ты хоть иногда перестаешь думать о своих уб… — Саграда напрягается для броска. Может, не в ее силах причинить боль ангелу смерти, но она попробует. Она. Попробует. — …детках?

Для такой бесстыжей субстанции, как ангел, это можно счесть униженным извинением. Гнев, взметнувшийся в катиной душе, утихает, засыпая чутко, в ожидании своего часа. А Самаэль продолжает — так, словно ничего не произошло:

— Агриэль управлял преисподней много веков. Привык, разлакомился. Всё-то у него было — и геенна, и князь ее, слишком занятый собой, чтобы править. Почти дом, почти работа, почти любовь — всё, как у людей. — Ангел щурит глаза, словно пытается рассмотреть в кромешной тьме прекрасное, комфортное вчера демона небытия. — И тут появляешься ты, ради которой наш карманный владыка готов попробовать, какова власть на вкус. Он-то знает: тебе не перенести княжеской инициации. Да что там, тебе не перенести и воздушных мытарств. Слаба ты, Катерина, уж не обессудь. Люцифер сам мучения подбирал — да так, чтоб душу человеческую в клочья изорвать. А Белиал ему помог, подтолкнул в сторону подлости и беспощадности. Так сказать, ад держит марку. Зато теперь Денница хочет переделать преисподнюю — для тебя. Хочет сделать ее другой. И это станет концом света. Ад не должен меняться, ведь он основа мироздания. Мы сохраним его в неприкосновенности, даже если придется убить вас всех — дьяволов, демонов, мелких бесов, выжившие души. Даже если преисподнюю придется очистить и заново наполнить — нами.

Лицо Самаэля становится отчужденным, замкнутым, кажется, будто он прокручивает в уме картины зачистки ада. Зачистки и наполнения. Легионами бывших ангелов и некондиционных праведников, пушечного мяса господня.

Мимо катиной щеки, завораживающе светясь, в густом ночном воздухе проплывает светлячок, золотой и зеленый, точно фея абсента. На мгновение замирает напротив глаза, позволяя себя рассмотреть — и вонзается в скулу под нижним веком, словно живая пуля. Катя с воплем отшатывается, а Самаэль, не глядя, ловит «фею» за откляченный золотой зад и отрывает от катиной щеки — похоже, что с мясом. Растирая между пальцами плоть кусачего светляка вперемешку с плотью Катерины, ангел смерти ухмыляется:

— Осторожней, девочка моя. Здесь нельзя доверять никому и ничему.

— Даже себе, — ворчит Катя, потирая лицо, окровавленное, но по-прежнему гладкое, как если бы ничто не пыталось прокусить в нем дыру.

— В первую очередь себе. — Ангел не понимает юмора, да и не смешно совсем. Какой бы ни была заезженной фраза, она верна: именно себе Катерина не может, не вправе доверять.

— Ты антихрист, — задумчиво подтверждает Самаэль катины сомнения. — И врешь себе так же бойко, как всем и вся. Твой разум — сплошная ложь, цитадель из вранья, не подступишься.

— Так скажи мне правду! — требует Саграда. — Ты же ангел, правда — твое оружие. Давай, рази.

Ангел смерти невесело ухмыляется:

— Оружие… Это судьба наша, не лучшая из судеб — говорить то, что никто не хочет слышать. Поэтому нас, почитай, никто и не слышит, хоть на ухо ори.

— А я послушаю, — упрямится Катя. — Ну давай, говори, что припас.

— Смерть, — просто, без всякой эффектности, сообщает ангел и разворачивает Катерину лицом к горизонту. — Как, впрочем, и всегда. Но легкую, самую лучшую смерть, какую смог добыть для тебя. Не бойся, Катенька.

— Вот она, твоя вассальная верность. — Катя пытается бороться, пытается напомнить Самаэлю о недавней клятве.

— Да, это она, — не смутившись, кивает ангел смерти. — Все, что я имею, все самое лучшее — для тебя, госпожа.

Саграда испуганно оглядывает ночную равнину, седую от пепла. Пепел ходит волнами, будто ковыль под ветром, серебристый и лиловый в свете луны.

О.

Из-за горизонта, словно сама по себе, вырастает гора, на вершине которой — Катерина знает точно — восседает старец Время, держа в каждой руке по клубку. Черный и белый, они вечно сбегают вниз по склонам, разматываясь в нитку, и поднимаются обратно, собирая по дороге всю грязь пройденного пути. Когда твое время выйдет, они очистятся, шепчет голос в катиной голове. Один снова станет черен, как ночи богини безумия, другой — бел, как свет, в который ты уйдешь, покинув изношенные доспехи собственного тела, уйдешь голой, не защищенной ничем, кроме памяти о былом.

Впрочем, и ее, памяти, не хватит надолго. Ничто не в силах победить время. Истают и любовь, и верность, и ненависть, и боль, останется чистый лист, слегка обугленный по краям, хотя в середине его еще можно будет написать повесть о новой жизни, которая тоже однажды сотрется без следа, лишь немного уменьшив лист, словно шагреневую кожу, исполнившую очередное желание.

Желание — вот что меняет душу. Делает ее крепкой, делает ее хрупкой, делает ее меньше, оставляя пространство в самой середине — на несколько фраз, на горстку слов, вмещающих целую жизнь. С каждой жизнью фразы все короче, все чеканней. Желаний все меньше и все ближе они к тому, чего от нас ждут. Ждут, исполняя наши желания и сокращая белые крылья души до крохотного клочка.

Катерина запрокидывает голову, пытаясь рассмотреть старца на вершине, повелителя времени, само Вечное Время, связь с которым потеряна для падших ангелов, но возможна для верных и прощенных, для тех, кому повезло не расколоть собою земную твердь, не провалиться в нижние миры, теряя в падении ангельскую благодать и надежду… хоть на что-нибудь.

Самаэль запрокидывает голову и кричит что-то на незнакомом языке. Катерина разбирает лишь первые три слова — «Зерван, Зерван Акарана».

Старец Время экономным жестом жонглера подхватывает оба клубка и сжимает их руками огромными, будто грозовые тучи. Пыль памяти, земного опыта, непрочного человеческого знания высыпается из клубков, падая сверху облачками светлыми, точно ковыль. И Катя понимает, что за пепел покрывает равнину, окутывая ноги по щиколотку ласкающим, нежным прикосновением.

А потом катино тело подхватывает множество невидимых рук, крутит и подбрасывает в воздухе, словно куклу, ломая умело и безжалостно, срывая платье, как плоть — и плоть, как платье.

Мир вокруг тоже расходится по швам, отделяя Самаэля от Катерины, выбрасывая ангела из умирающей вселенной. Всё вокруг меркнет, умирая. Смерть. Смерть кругом и ничего, кроме смерти. Смерть девочке, варившей помадку на уроке труда, смерть женщине, обнимающей сверток из одеял на пороге роддома, смерть старухе, променявшей три с половиной года княжеской доли на десятилетия сонной одури. И княгине ада, целующей своего князя перед алтарем Священных Шлюх, тоже смерть. Смерть от падения метеорита. Смерть от засухи и зимы. Смерть от лжи. Смерть от правды. Смерть по естественным и неестественным причинам. Отрицание, гнев, торговля, смирение и смерть.

Кто-то кричит над катиным телом — пронзительно, точно сапсан, падающий с занявшихся пожаром небес:

— Я хочу и я беру! Я иду и я веду! Я хочу и я беру! Я иду!!!

Катя старается дышать ртом, потому что запах из кричащего рта… убивает. Гнилая рыба, порченое мясо, лук, чеснок и перегар сливаются в симфонию вони — самую прекрасную симфонию на свете. Это вонь жизни. Катерина подавляет рвотные позывы, привыкая к мысли, что еще жива.

— Отпусти, — просит она. Голоса нет, только шепот, сиплый шепот слетает с губ: голосовые связки сорваны вдрызг и не могут сомкнуться.

Хорошо, что Катю не слышат. Вряд ли она сможет удержаться на ногах: мир кружится и гудит гигантским миксером, гул вращающейся вселенной забивает уши.

— Ад стоит на том, что ты не можешь забыть свои грехи, — произносит ей в лицо тот самый зловонный рот. Запах действует не хуже нашатыря: охнув, Катерина открывает глаза и видит Сабнака, демона гнилья, когда-то, вечность назад, подарившего ей камень порчи.

— Спасибо за науку, — безголосо шипит Катя.

Я многому здесь научилась, думает она, но это совсем не то, чему я хотела учиться.

— Как ты? — произносят они хором и сбиваются на тихое, глуповатое хихиканье.

— Только я могу бороться с временем, — объясняет Сабнак. — Я порчу все, к чему прикасаюсь.

— А ну отпусти, — Катерина шутливо пихает демона в плечо. Но тот действительно отпускает ее — с огромным облегчением, как будто держать легкое женское тело ему невыносимо тяжело.

У него же ноги сожжены! — вспоминает Катя, морщась от чувства вины: разгуливая по кругам мытарств, она ни разу не подумала об излечении Сабнака, ни единого желания не потратила на облегчение его мук.

— Ничего, — стеснительно улыбается демон, — я привык, что обо мне не думают.

Катерина, не зная, что сказать, молча опускается на колени в серый пушистый пепел и глядит, глядит на страшные ожоги, пытаясь от оплаты долга перейти к искренним пожеланиям здоровья демону-сопернику времени, такому же пожирателю всех и вся. Катино «я» сопротивляется исцелению Сабнака, благодарности не хватает, чтобы перекрыть отвращение от вида гнойных язв на обожженной коже; от мыслей о горах трупья и гнилья, что на совести демона; от собственного чистоплюйства и беспомощности. Но что-то холодное и жесткое, поселившееся внутри Кати в миг, когда ее вселенная умирала, разгоняет жалкие человеческие страхи, словно овец.

— Давай, Сабнак, давай, — только и произносит Саграда, без всякой жалости и брезгливости проводя ладонями прямо по струпьям. Прежняя Катерина так бы не смогла. А этой, новой Кате, наплевать на то, как воет, выгибаясь, демон, как лопаются под пальцами пузыри, выплескивая свое отвратительное содержимое, как расползается подгнившее мясо. Главное, что тело, выглядывающее из-под руки — розовое, гладкое и чистое. Новорожденное.

Она может и она делает.

Когда Саграда отпускает Сабнака, тот ни кричать, ни стоять не в силах и сразу падает навзничь, раскинувшись в пыли андреевским крестом. Катерина поднимается с колен, не оглядываясь на потерявшего сознание демона, не думая об улизнувшем ангеле. Ей больше не нужны ни друзья, ни вассалы. Княгиня продолжает путь одна.

Она хочет и она берет. Она идет и она ведет.

Спасибо за науку, ангелы и черти.

Вот только главное они от нее утаили. А вернее, сделали так, чтобы Саграда попалась в тот же силок, что и ее хейлель — в силок под названием «гордыня». Гордыня, перемешанная с памятью о былом — адская смесь. Или райская. Смотря откуда вести отсчет.

Катерина помнит свою прошлую встречу со старцем Время. Тогда он явился ей во сне: Зерван Акарана сидел на вершине горы, а Катя была горой. И ощущала каждую пещеру, каждый уступ. Так ощущают собственное тело, не зная его анатомии, но чувствуя ее. Сейчас Катерина уверена: ей нужно войти в гору, служащую Вечному Времени престолом, и пройти гору насквозь. Так она и делает. Так. И делает.

Щель между камней — словно… щель. Вульва огромной шила-на-гиг. Катерина аж глаза поднимает: не смотрит ли на нее сверху склоненное каменное личико, грубо вытесанное, но не стершееся за сотни, а может, и за тысячи лет? Нет, сверху на Саграду глядят лишь пыльные камни да сухостой. Она входит, держась за ослизлые стены, протискивается в узкий проход, ведущий под уклон, все глубже и глубже внутрь горы.

И когда Катерине кажется, что проход становится шире, а песок под ногами — мягче, что идти гораздо легче, ловушка захлопывается.

Она понимает, что попалась на крючок своей благоприобретенной гордыни, веры в себя и памяти, проклятой памяти, обещавшей: все будет так же, как в прошлый раз, обещавшей — и обманувшей, понимает, летя вниз, вращаясь в гладком черном тоннеле, будто в трубе небывалого аквапарка ужасов — в темной, крутой и бесконечно длинной трубе. То есть это Кате хотелось бы, чтобы тоннель оказался бесконечным: уж очень незавидная участь ждет княгиню ада в конце пути, там, где виднеется крохотное пятнышко света.

Она почти не удивляется, вывалившись из черного зева прямиком на больничную каталку.

— В морг, к бальзамировщику! — командует изрядно осточертевший Катерине Самаэль. К очередному свиданию ангел смерти разоделся в мешковатую форму хирурга, уныло-зеленую, под цвет глаз. Но надо признать: форма ему подходит. Во всех отношениях. Возле Самаэля трется Велиар в ролевом костюме медсестры, похабном донельзя: мини-халатик на пуговках, белые чулки на голенастых мужских ногах и шапочка с крестом над глумливой рожей.

— Доктор сказал, в морг, значит, в морг! — лихо рапортует дух беззакония и со свистом мчит «больную» по коридорам — душным, пыльным, ничуть не напоминающим больничные переходы. Это больше похоже на лабиринт внутри пирамиды, монументальной могилы, возведенной руками человеческими и замаскированной временем под гору.

Катя не пытается спрыгнуть с хлипкого сооружения на колесиках, летящего со скоростью саней для бобслея, все равно сбежать от ангела и демона не получится. А если бы и получилось — от себя не убежишь. Значит, рано или поздно все они сойдутся здесь. Или в еще более отвратительном месте, в еще более отвратительной ситуации.

Хотя куда уж отвратительнее.

— Наконец-то, — встречает их «бальзамировщик» в «морге». Разумеется, это снова Самаэль, только одет он, словно древний египтянин на современном карнавале. — Готовьте покойную к выскабливанию мозга!

— Слушаюсь, господин! — отвешивает шутовской реверанс Белиал и наклоняется над Катериной, собираясь переложить ее обманчиво покорное тело с каталки на стол для аутопсии. Какая неосторожность с его стороны!

Саграда вцепляется в лацканы халатика и что есть силы бьет коленом Агриэлю в пах — и… и ничего. Демон смотрит на нее с жалостью, точно на недоразвитого ребенка, одним движением перебрасывает Катю на металлическую поверхность, ледяную настолько, что прикосновение к ней обжигает. В подземельях пирамиды стоит сырой, всепроникающий холод, дыхание вырывается паром изо рта, по стенам стекают капли и впитываются в многовековые наслоения пыли на полу. Это только радует: по крайней мере, у Катерины есть шанс потерять сознание от переохлаждения самое позднее через полчаса. Но и полчаса — много, чересчур много, потому что Самаэль, не тратя времени даром, уже идет к ней с крючком наподобие вязального в твердой, умелой руке. На остром кончике крюка играют кровавые отблески неизвестно откуда взявшегося пламени.

Хоть бы умереть поскорей, мелькает в катиной голове малодушная мысль.