Герой Минотавры оказывается брюзгой и все время ругает ее. То за какую-то сделку со змеиной матерью, то за грехи прошлой, человеческой жизни, о которой чудовище не помнит, то за лабиринт, построенный в незапамятные времена — и не ею, что бы он себе ни выдумывал, этот неправильный, дурной на всю голову Тесей. Почему ты меня не убил? — спрашивает Минотавра, спрашивает и вслух, и мысленно, по-всякому.

— Да потому что люблю тебя, уродина! — орет Дамело в который раз. — Твой отец меня на футбол водил! Бабка пирогами кормила! Ты меня учила, как с бабами обращаться, тупая твоя башка! Говори, куда поворачивать, налево или направо?

Минотавра не помнит, что такое «налево». Или «направо». Она указывает путь, который знала всегда, но которым никогда не ходила — путь в большой мир. Выход из лабиринта заказан ублюдкам Пасифаи, порождениям животной, постыдной страсти, бастардам царских и звериных кровей. Что ей, чудовищу, делать среди людей? Детей пугать?

— Ты не хуже, чем они, — твердит ее герой, разрывая руками шипастые заросли куманики, — но и не лучше, ч-ч-ч-черт…

Сует окровавленные, исколотые пальцы в рот и посасывает с недовольным видом.

— Кровопийцы, людоеды… — бубнит Дамело, то ли про куманику, то ли про толпу, вечно беснующуюся вокруг арены. — Наделают монстров, воюй потом с ними… Куда? — он хватает ее, готовую ускользнуть с дневного света обратно в каменный зев, вернуться к тому, что было жизнью Минотавры… всегда, если вдуматься. Всегда. — За мной. Я тебя научу свободу любить.

Она только плечами пожимает: за тобой так за тобой. Как скажешь, герой.

— А царица? — ехидно осведомляется Минотавра часы спустя, на их первом привале. — Почему ты со мной, не с ней?

— Царица пусть царских сынков ищет, — мрачно парирует Дамело.

— Ты разве не… — недоумевает монстр, узнающий высокородных по запаху, по жестокой повадке, по гложущим амбициям.

— Я тут никто и звать никак, — усмехается индеец. — Мои царства все за морем. А может и вовсе в прошлом.

— Тебе в Афины надо, — авторитетно заявляет Минотавра.

— Или сразу в Аид, подружку твою выручать.

— К-к-какую п-п-подружку? — заикается от изумления Сталкер. Когда-то ее звали так. Но больше она ничего не помнит про себя прошлую.

— Лицехвата, — непонятно отвечает Дамело. — Или кто она здесь? Цербер, небось.

Герой, ну как есть герой. Был Тесеем, стал Гераклом. Такой и Цербера не испугается, выволочет на свет божий за чешуйчатый хвост. А потом что? Куда их непобедимой троице деваться? Осесть на незнакомой земле, построить Минотавре лабиринт лучше прежнего, Церберу — конуру со всеми удобствами, герою — дворец с анфиладой пустых комнат и мозаиками на потолке по числу подвигов… Монстр представляет их странную жизнь во дворце с лабиринтом и конурой при входе — и улыбается, впервые за годы, а может, за века.

— Куда ты идешь, парень? — За спрос денег не берут. Хотя по шее огрести можно. Ничего, шея у Минотавры бычья, выдержит.

Но герой не сердится, а будто бы смущается:

— Хочу вернуть… кое-что. Кое-кого.

— Кого? — продолжает напирать Минотавра. Хватка у нее по-прежнему железная.

— До того, как я здесь оказался, — признается Дамело, — все у меня было: и друг, и хранитель, и дом. Потом у меня их отняли. Или меня у них. Хочу свое вернуть, не хочу ничего нового.

— Кто отнял? Боги? — В мире Минотавры именно они отнимали прошлую жизнь, дарили следующую — чтобы снова отнять и снова подарить. И снова. И снова.

— Они, кто же еще, — невесело усмехается герой.

Кажется, ее вселенная и вселенная ее мужчины — одно. Это хорошо.

— Нельзя идти против богов, — назидательно произносит чудовище.

— Я тоже так думал, — ворчливо отзывается Дамело. — Мне казалось, они всесильны. А они просто напуганы. Каждому из них светит ад для богов, и никому не хочется туда угодить.

Индеец укладывается наземь, сворачивается клубком, пытаясь сохранить хоть немного тепла между животом и коленями. Ритуальная краска из кошенили, гревшая тело не хуже футболки, понемногу растрескивается, сползает чешуей, земля остывает и Дамело холодно. И когда он готов попрощаться с мыслью о ночном сне — какой сон с окоченевшими ногами? — сзади приваливается жаркая, щедрая Минотавра, на ощупь словно раскаленные солнцем камни, но как же хорошо согреться о них в ночи… Индеец с блаженным вздохом притирается спиной к жесткому прессу чудовища и проваливается в сон.

Интересно, думает Минотавра, что бы сказала сестрица Ариадна, увидев нас, лежащих ложечками у затухающего костра? Пора бы, кстати, ей прийти, моей царственной сестре, с ее ядовитым языком и неразрывными путами.

И Ариадна приходит. Пронзает темноту, точно лунный луч, и, прислонившись к старому платану, похожему на одеревеневшего гекатонхейра, выдает:

— Так я и думала, что он сделает из тебя мамочку.

Монстр молчит и улыбается. Зачем отвечать? Ехидны-Ариадны, единоутробной сестры чудовища, способной убить словами так же, как Минотавра — ударом рога или копыта, здесь нет. А все, что есть — лишь ненависть быкоголового ублюдка к себе, краеугольный камень лабиринта, от него простираются переходы и галереи, лестницы и колодцы, мегароны и периптеры, пронизывая толщу земли ходами и украшая колоннадами склоны холмов. Бесполезно кричать в лабиринте, как бесполезно отвечать ненависти и ревности: они глухи, будто спутники Одиссея, разливайся перед ними сиреной — не услышат.

— Какой ты монстр? Ты баба, глупая, сентиментальная баба. Телка с дойками. Возненавидеть толком — и то не можешь, а все туда же, лезешь играть в грязные игры с богами, — усыпляющей клепсидрой журчит Ариадна.

Минотавра задремывает, обернувшись вокруг героя, точно корова вокруг теленка. Она словно отмель в реке упреков, текущих из уст царицы не то Летой, не то Мнемозиной, ядовитые воды огибают ее, не причиняя вреда. Все, что можно было отобрать у бедного чудовища, давно уже отобрано.

Утро для Дамело начинается с вопля, похожего на боевой клич сцепившихся насмерть котов. Только это не коты, а чайки — где-то за скалами море. Или птичий базар. Дамело хоть и горожанин, но все-таки индейских кровей. Даже не помня толком, как приветствует солнце птичий ор, то есть хор, кечуа на слух узнает чеграву и морского голубка, вечных соперников за гнездовье. От их истошного «кра-кра-кра-крау» веет опасностью и Дамело шарит вокруг в полусне, пытаясь нащупать хоть какое-то оружие, защититься от нападения. А продрав глаза окончательно, зевает, потягиваясь и жалея об утраченном сне: остывшая за ночь земля не лучшая перина на свете, Минотавры рядом нет и молодой кечуа продрог до костей.

На месте погасшего костра, будто в гнезде из серого пуха, лежит не меньше дюжины конопатых чаячьих яиц. На завтрак у Дамело с его спутницей, очевидно, знаменитый британский омлет, сезонный и неоправданно дорогой, в приморских бистро такой стоит сотню долларов. Индеец даже готов вспомнить свою догеройскую профессию и самолично приготовить фриштык по-английски. Еще бы раздобыть гренок, кофе и молока… При мысли о молоке индеец одновременно морщится и хихикает. На корову Минотавра не похожа, а доить быка новоявленный Тесей не станет, будь он хоть весь из себя герой.

Его ручное чудовище стоит у скалы под водопадом и вроде как принимает душ. Ключевая вода — Дамело готов поспорить на их с Минотаврой завтрак, что ледяная — падает на широкий лоб, каплет с рогов, омывает бугры мышц и алмазно поблескивает в курчавой шерсти вдоль хребта. Индеец с удивлением отмечает: красивое зрелище, не наглядеться. Если не сравнивать Минотавру с человеком, а тем более с женщиной, красота ее проступает в иных формах, знакомых любому язычнику. Со звериной грацией полуженщина-полубык подставляет под струи то один бок, то другой, тихо фыркая и разбивая мощным телом стоящую над водой радугу.

— Ты ведь понимаешь, что я скорее пущу ее на бифштексы, чем выпущу из рук? — холодно осведомляется, сидя на камне и болтая ногами, внучка бога, дочь извращенки и сестра монстра. — Если ты, дорогой, вздумал забрать ее у меня, предложил бы сначала что-нибудь взамен.

— И чего же ты хочешь? — осведомляется Дамело, не тратя времени на глупые вопросы вроде «Как ты здесь оказалась?» — по воле богов, как же еще.

— Тебя.

— В любовники? — сухо уточняет индеец, уже зная ответ.

Ариадна кивает. Конечно, в любовники. В неотъемлемую и неограниченную собственность, рядом с которой рабство — почти свобода. Чтобы на всякое мое желание ты откликался своим втрое. Чтобы тянулся навстречу, поворачивался за мною следом, словно подсолнух за солнцем. Чтобы видеть мне в глазах твоих: я — твое солнце.

От защиты всего шаг до нападения, если ты принц, полжизни прошлявшийся в героях. И совсем ничего, если ты царица, полжизни проведшая на женской половине дома в ожидании того, кто тебя вызволит из этого курятника.

Куры — жестокие создания. Они заклюют и запертую вместе в ними орлицу, когда орлица забудет, кто она. Поэтому, напоминая о своем происхождении, Ариадна привыкла убивать ежедневно по парочке цыплят — не ради насыщения, но в порядке ритуала. И после многих, многих лет подобного тренинга ничья жизнь больше не имела значения для нее, для царицы. И вообще жизнь была лишь производным от места под солнцем, которое человек сумел завоевать. Самой Ариадне уже мало быть под солнцем и даже подле солнца — в качестве земного воплощения его небесной супруги. Она хочет превратиться в солнце, пусть для кого-то одного. Для своего Тесея, например.

— А если я не захочу? — не оглядываясь на будущую госпожу свою, сквозь зубы цедит герой.

— Ноу май проблем, — неожиданно отвечает та. — Ноу. Май. Проблем.

Еще бы это была твоя проблема. Всю жизнь Дамело неплохо удавалось уворачиваться от того, чтобы ломать себя на потребу другому человеку. Никто никогда не пытался заполучить его настолько грубо, открыто, не мытьем, так катаньем, шантажом или подкупом, как это делала Сталкер. На фоне ее жадности, ее бесстыдства все подбивающие клинья к красавчику-брюнету выглядели робкими просителями, беспрекословно уходящими ни с чем. Дамело удавалось не замечать самых откровенных намеков, игнорировать признания, не поддаваться на провокации — всё благодаря ей, Сталкеру. Она была как война или как смертельная болезнь, на фоне которой любые страсти выглядят мелкой докукой.

Было время, когда он, молодой и глупый, радовался ее заботе, наслаждался обрушившимся на него вниманием, впитывал советы подруги и исполнял, исполнял, исполнял. Пока однажды не понял: ЭТО ему не нужно. Он хочет не ЭТО, он хочет другое. И уже неважно что: настало время, когда в тебе рождается желание и требует, чтобы ты отдал ему — себя. А ты вроде как принадлежишь тому, кто о тебе заботится. И захотеть можешь только с разрешения заботливого друга. Но не свое, а лишь предложенное тебе. До собственных желаний ты вроде как не дорос еще. Еще не время. Однако желание не уходит, оно долбит изнутри в висок и требует: забери себя у другого и отдай мне! Но ты уже сросся с опекуном так, что не разорвать. Или кажется, что не разорвать.

Пройдя через этапы уверток, расспросов, угроз, шантажа и лжи, они все-таки пришли к разрыву. То есть Дамело пришел. А Сталкер — не заметила. И непонятно, уехал ли он искать себя или уехал, чтобы себя сохранить, не раствориться в подруге детства, претендующей на роль госпожи.

Ну а сама Сталкер не раздумывая отрывала от себя куски, оплачивая возможность быть рядом: покинула город, где стараниями родни ей было уготовано блестящее будущее, лишь бы увидеть своего индейца; бесстрашно и бездумно швырнула в топку Миктлана десятки лет, которые предстояло прожить без Дамело; а сейчас идет ва-банк, пытаясь вернуть никогда ей не принадлежавшее, приставив нож к собственному горлу. Как будто кечуа не понимает: Минотавра и Ариадна суть одно.

Это что-то новенькое, усмехается Дамело. Или, наоборот, что-то старенькое, детское, позабытое — угрожать, что, не получив вожделенную игрушку, сотворишь с собою всякие ужасы. Забавно встретить во взрослой женщине наивную, жестокую и почти безотказную тактику. Безотказную при одном условии: запугиваемый должен хотеть предложенное тобой. Хотеть подчиниться чужой воле и хотеть оправдать себя за то, что поддался. А индеец не хочет. На всякий случай он проверяет себя, точно по колкам рояля проходится: не зазвучит ли где неправильная, звериная, возбужденная нота? Нет, определенно, мазохистом он не стал. Ему не требуются внутренние оправдания, чтобы радостно упасть на четвереньки и ползти за госпожой куда поводок тянет.

Но и госпоже не нужен покорный Дамело.

Это сейчас она полна решимости и собирается покорить его любой ценой — включая цену той части себя, которую имеет смысл спасать с благословенного Владыками острова. Если кого и увозить отсюда на Наксос, то не Ариадну, а Минотавру — в ней, зверюге, больше человеческого, нежели в царице, сросшейся с богами теснее, чем может вынести душа человеческая.

— Я могу оказаться полезной. — Ариадна врывается в его раздумья, в почти созревший отказ.

Пока Дамело представлял себя в виде ползающего на карачках сабмиссива, сестра Минотавры подошла близко-близко и стоит, касаясь индейца голыми сосками. Местная мода на лифы с грудями навыпуск, на юбки с оборками и цацки, свисающие до пояса что спереди, что сзади, и царицу преображают в потаскуху. Во всяком случае, Ариадна выглядит слишком… доступной для царственной особы. Зато Сталкеру нравится возможность показать грудь. Она и в современном мире этой возможности не упускала, как если бы женский бюст был оружием и демонстрация его была демонстрацией силы.

— Я могу открыть тебе царство мертвых. Могу зачаровать Цербера — или как ты его назвал? — Лицехвата. Могу вернуть память вам обоим, когда вернемся в мир живых. Иначе вы оба так и останетесь… в коме.

А вот это аргумент. Это очень и очень веский аргумент, не то что попытка давить на несуществующую жалость Сапа Инки, на сомнительный инкский гуманизм, на просроченный страх за подругу детства — на фальшивые, недействующие тревожные кнопки. Зато нежелание пострадать в ходе подвигов, дарующих индейцу гребаный статус героя — чувство яркое, властное, нутряное. Его на задворки сознания не спрячешь.

— И взамен ты хочешь меня? — уточняет Дамело. — Надеюсь, не навсегда?

На щеках Ариадны играют желваки, как будто она пытается перекусить пополам рвущийся из горла ответ.

— Надейся, — наконец выдавливает царица. — Надейся, пока можешь.

— Му-у-у! — мычат ему в самое ухо. И окатывают ключевой водой из огромных ладоней — ведро-не ведро, а объемистый ковшик в них уместился.

Нет, он, конечно, не взвизгивает и не подпрыгивает, как заяц, ничего подобного. А если кому что показалось, то это его проблемы.

У каждого тут свои проблемы и остальным незачем о них даже знать.

— Ты чего яйца не испек, тормоз? — посмеивается Минотавра. — Засмотрелся?

Она не видит сестру, понимает Дамело. Для нее не существует Ариадны, что стоит рядом со мной и разглядывает рогатую тварь с таким видом, словно примеривается, как ее половчее разделать на котлеты. Может быть, для нее из всего населения Крита существую только я. А может, у каждого из нас своя Ариадна, свой лабиринт и свой путь из него — на волю.

— Засмотрелся, — кивает индеец. — И задумался. Эх, сковородку бы мне! Такие яйца печь — только портить. Да и иглы у меня нет, придется лезть в куманику, шип поострее искать.

— Зачем тебе игла? — изумляется Минотавра. У нее такая бархатная, милая, телячья морда, что хочется погладить ее по широкому носу вверх до самой белой звездочки под нелепой анимешной челкой.

— Надо яйца, прежде чем печь, проткнуть, а то взорвутся, — объясняет Дамело, демонстративно повернувшись к Ариадне спиной. Царица лишь ехидно посмеивается при виде того, как индеец возится с ее единоутробной сестрой, все крепче запутываясь в паутине. В крепчайших нитях клубка, казалось бы, утерянного безвозвратно.

Есть разные способы опутать и обездвижить добычу — Ариадна знает их сотни. И не герою-бродяге с нею тягаться.

На деле не Арахна, а Ариадна — великая ткачиха, пряха, паучиха. Она владеет своими нитями лучше людей, лучше богов. Потому что они сделаны из нее, из сестры монстра, о которой никто не скажет, что она тоже монстр. Счастье царицы, что на нее боятся лишний раз глаза поднять, дабы Владычицу не прогневать. Иначе давно бы уж разглядели, кто правит ими, одетая в серебро луны и в белизну голубиных стай.

Не время витать в облаках, соберись! — приказывает себе живая богиня, мать голубей, владычица острова, рабыня, а может быть, собака Владычицы всего и повсюду. Змеиная мать ждет. Ариадна — настоящая, телесная Ариадна — просовывает руку в клетку, где мечется сильная, испуганная птица. Клетка маленькая, но голубь, предчувствуя скорую погибель, ухитряется забиться в дальний угол, надеется уйти от руки, вползающей, будто змея в гнездо. Царица привычным движением сворачивает белую тугую шею, отрывает голову и наклоняет тушку над зеркалом. Птичья кровь течет, расползаясь по начищенному серебру, но странным образом картина становится четче. Теперь не только Ариадна, но и Тласольтеотль могут рассмотреть детали.

Минотавра и Тесей едят и болтают, точно на пикник пришли. Эти двое обреченных детей разыскали плоский камень, разожгли под ним костер и жарят свой кошмарный завтрак, бурно обсуждая, достоин ли Дамело съесть половину или только четверть исполинской яичницы. Царица бы тоже попробовала омлета из чаячьих яиц, будь она не столь занята и не столь пресыщена. А главное, будь она живым телом, не призраком самой себя. На минуту Ариадна представляет: вот сидит она третьей за кривым подобием стола на каменных подпорках, жует пресные (соли-то нет) яичные потеки, сплевывая попавшие на язык песчинки и жесткие волоконца травы, поругивает Дамело за поварские амбиции: омлет, омлет, британский омлет, гадость какая! ой молчи уж, экстремальный кулинар! — и на душе становится тепло и больно.

Царицу опять клонит в сон. Ее зовет собственный лабиринт, тайный, невидимый, паучий.

Если бы Ариадна могла, она бы никогда не спала.

Если бы Ариадна могла, она бы никогда не просыпалась.

Ее лабиринт запутанней и протяженней любого порождения человеческого ума. Она помнит на ощупь каждую нить, помнит, как та покидала тело — с тянущей болью, оставляя после себя пустоту. И выхода из лабиринта Ариадны не существует, хотя со стороны кажется: все, что нужно желающему освободиться — просто не возвращаться в сеть. Смахнуть ее и идти дальше. Так кажется всем, кто не умеет плести сетей и не знает, что своего создателя они держат крепче, чем пленника. Что паук восстанавливает сеть и расширяет ее бесконечно, даже не имея больше сил проверять, не попалась ли в нее новая добыча.

Нити сами знают, кого и как ловить.

Не сработала похоть — всегда можно использовать жалость. Истончатся узы жалости — укрепим ее виной. Порвет добыча путы вины — вплетем любовь, дружбу, веру, всё пустим в дело, вяжи его, вяжи крепче, не сомневайся, мать голубей, он будет наш! То есть твой, конечно же, твой, поют-вызванивают нити. Спи, царица, спи, не думай о том, кто кого поймал и зачем это было нужно. Слишком большую часть себя ты отдала, строя свой лабиринт. Некуда тебе отсюда идти, разве что в преисподнюю.

* * *

Минотавра наступает на железную скобу и замирает: широкие копыта, предназначенные для ходьбы по мягкой земле, скользят и расползаются. Хорошо, что пол в лабиринте был не только земляной, но и местами мощеный, больно терзавший ноги. Пришлось учиться ходить и даже бегать по округлым камням, удерживать равновесие на поворотах, не бояться упасть. Иначе она бы не смогла, нет, не смогла бы. Со всхлипом чудовище останавливается на площадке, вжимается лбом в кирпичную стену, заставляя себя не смотреть ни вбок, ни назад, через плечо. В полуметре за ее спиной и в полуметре сбоку — обрыв в бесконечную пропасть. Ну, может, не такую уж бесконечную, всего полкилометра глубиной, но Владыка и Владычица, им же так никогда не дойти! Тем более что она, неустрашимый зверь Миноса, мысленно все падает и падает вниз, разбиваясь о стены шахты, еще в полете превращаясь в фарш, в мясной студень. Восходящий поток воздуха, воющий в шахте, пахнет смертью.

Родиться на острове, едва ли не целиком состоящем из гор, и дожить до зрелых лет, боясь высоты — какой позор. Особенно для монстра. Зато это дает повод выглядеть слабой в глазах спутника. Редкий повод для Минотавры. Уникальный.

— Детка, — шепчет Дамело бархатным, ласкающим, отнюдь не для нее, чудовища, предназначенным голосом, — все хорошо… Ставь ножку сюда, ступенька крепкая.

Ага, это под тобой она крепкая, хочется взвыть Минотавре. Я втрое больше вешу, подо мной она проломится — а не эта, так следующая! Но она молча, покорно, как скот, ведомый на бойню, ставит копыто куда велено, повторяя про себя «ножка, ножка, ножканожканожка». Слово, абсолютно не подходящее для описания статей Минотавры, действует странно успокаивающе.

Она верит Дамело, прекрасно понимая, кто он и что сделает с нею, когда поход их закончится. Вера Минотавры не имеет ничего общего с разумом. Но все же верить, как и любить, можно только так — вопреки рассудку. Иначе это не вера. И не любовь.

Ариадна со смехом перепрыгивает через голову сестры, кувыркаясь в воздухе мелким бесом паркура, цепляется на лету за скользкий поручень, проворачивается вокруг него, делает стойку на руках, потом ножницы, несколько раз сводя и разводя ноги — издевается.

— Вот это ножка, видишь, индеец? Это, а не голяшка с огузком!

Индеец, согласный в глубине души на все сто, тем не менее равнодушно отворачивается от стройного силуэта в черном трико, сосредоточив внимание на монстре. По ржавой лестнице в лифтовой шахте Минотавра передвигается еле-еле, будто на каблуках — с той лишь разницей, что эти каблуки нельзя снять. И избавить чудовище от сковывающего страха, тормозящего спуск в Тартар, тоже нельзя. Приходится терпеть и уговаривать.

Любой ценой он должен привести Минотавру в царство мертвых — не победительное востроносое зло с глазами хищной птицы, а эту слабость воплощенную, заключенную в огромное мощное тело, сейчас напуганное и бесполезное. Дамело не знает, зачем они ему — обе. Будь его воля, он бы спустился в открывшийся зев шахты, посетил Тартар, прошел землю насквозь и вышел с той стороны.

Без баб. Которые, если быть честным с собой, и есть его личный Тартар.

Дамело понимал: он не провалился под землю только потому, что всегда, с ранней юности, за секунду до удара о землю его подхватывали мягкие женские руки и через секунду он снова летел в небеса — им играли, словно мячом. С его везением последний Инка и в царстве мертвых наткнется на благосклонную к нему Персефону, а не на мрачного Аида с Маркизой на поводке. Тьфу, с Цербером, конечно же, с Цербером.

— Зови уж свою подружку Лицехватом, — ерничает Ариадна, — тебе так привычней.

— Не в привычке дело, — отрывисто бросает индеец. — Дело в том, что она о себе вспомнит.

— О себе или о тебе? — лукаво спрашивает мать голубей.

Дамело едва сдерживается, чтобы не сказать: о нас. Хотя нет никаких «нас». И не будет, сколько бы он ни спал с Маркизой и ни отказывал в этом Сталкеру. Зря девчонки пытаются перебить его друг у друга, вырвать из рук: мяч имеет силу и значение лишь в полете. Схвати его, прижми к себе — и какой в нем прок? Значит, его роль именно в том, чтобы ходить по рукам и никому не принадлежать. Иначе откалиброванные мировые часы дадут сбой. В конце концов нетипичная верность Сапа Инки приведет к схлопыванию вселенной.

Это может показаться несколько безумным, но Дамело же не утверждает, будто является самым нормальным парнем в округе? Не только вера и любовь не имеют ничего общего с разумом. Страхи тоже.

Впрочем, впереди еще много ступенек. Индеец успеет подумать обо всем, что оставил наверху, хорошенько подумать.