Он помнит ее другой. Милой, вызывающей нежность с примесью хищности. Как хотелось схватить ее в объятья, сминая, точно шелковое покрывало, прижать к себе, зарыться лицом в длинные, рассыпанные по плечам волосы, вдохнуть сладкий-сладкий запах, будто в персиковом саду — от падалицы, лежащей на солнцепеке и пахнущей приторно и пьяно.

Тогда Дамело не знал, да что там, представить себе не мог стальную начинку этих шелковых ножен. А мог бы догадаться, когда Сталкер научила его не быть осторожным и ласковым, оставаясь желанным и притягательным для женского пола, даже желанней прежнего. Когда разбудила в нем чуткую, но жестокую тварь, способную вобрать узкой расщелиной зрачка больше, чем видит глаз человеческий. Именно Сталкер, гордясь недавно приобретенным опытом, щедро делилась с ним знаниями: «Мы, женщины, чувствуем так». Женщины…

Девочка, чья грудь не нуждается в лифчике, девочка с кукольно раскрашенным лицом, девочка, дуреющая от цветов и шампанского, купленных настойчивыми мужчинами, чей взгляд жаднее рта. Почти женщина, но еще девочка — а он ее мальчик, которому она рассказывает все, все.

Он слышит бесконечное шушуканье соседей, в которых слова «расцвела» и «блядь» смешаны в равной пропорции, языки кумушек, словно шейкер зависти, взбалтывают, вспенивают горькое понимание: она больше не моя, но ведь и я больше не ее. Скоро мы расстанемся, потому что я расту, а она расцветает. Она ждет того, кто сорвет ее и раздавит, сжав в кулаке, чтобы сок бежал по пальцам, по ладони, липкой сладостью омывал запястье. А я жду возможности удрать, чтобы этого не видеть. Чтобы не испытать того же на собственной шкуре, плоти и душе.

Потому что в сильной руке, жмущей из тебя все соки, Сталкер себя сохранит, а Дамело себя потеряет. Уж слишком они разные — персик и орех. Ее плоть, нежная, тающая под руками и губами, скрывает сердцевину твердую, точно камень. И никакие молотки, дробилки и щелкунчики не извлекут из нее мягкое, с привкусом миндаля, ядрышко. Довольствуйся тем, что на поверхности, все, что можно получить от этой девочки, она предложит сама. Зато молодой кечуа и сам не знает, что прячет под скорлупой, крепнущей с каждым днем: терпкую мякоть сладкого миндаля или пронзительную несъедобность горького. Он не знает даже, хороший он орех или гнилой, крепкий или броня его — лишь видимость брони?

Ожидая, когда мироздание все выяснит, когда подаст им знак, каковы они на самом деле, Дамело и Сталкер бродят по линиям Васильевского острова, прошитым иглой балтийских ветров, перелезают через хлипкое ограждение на скатах крыш, чтобы заглянуть в бессветные провалы дворов, пересекают кулисы подворотен — первый план, второй план, третий план, разделенные светом и тенью. И нигде — ни капли тепла, чтобы развеять знобкую питерскую муть.

Индеец прячет в капюшоне худи лицо до самого кончика носа, отворачивается от подруги, натягивает стойку воротника повыше, чтобы не слышать слов, не чуять запахов.

Дамело помнит, как в те годы на черных лестницах с выбитыми ступенями, в обшарпанных подворотнях и даже на крышах над Голодаем душно пахло пылью и сухим птичьим пометом. Сталкер, еще не ставшая сталкером, благоухала приторной и влажной сладостью фруктовых садов. Умирание против жизни. И Дамело не мог понять, что здесь жизнь, а что — смерть.

Он помнит, как пытался отмолчаться в ответ на рассказы подруги, не имея сил отказаться от них совсем. А в девчонку будто бес вселился — или радиоприемник, передающий один-единственный эротический канал. Сталкер рассказывала и рассказывала свое взросление, раскладывала по полочкам, по мечтам, по фантазиям, по опасным девчачьим глупостям, которых женщина опытная не совершила бы. И чутко вслушивалась в фырканье в глубине капюшона, словно надеясь: оно подскажет, гордиться ей или стыдиться. А он не мог ей объяснить, даже если бы слов внезапно стало больше, если бы Дамело не старался казаться настоящим индейцем, молчаливым и гордым Сапа Инкой. И не будь он Последним Инкой, все равно не сумел бы завести разговор об ЭТОМ с нею, сливочной, персиковой, наивно-хвастливой.

Потому что ему было четырнадцать.

Возраст, когда встает на одноклассниц и училок, объективно страшных, но признанных местными королевами красоты за отсутствием лучшего выбора, на мяукающих сериальных вамп, истекающих ложью и дешевым гримом, на декольте тетки, сидящей в метро, когда ты нависаешь над ней, затертый толпой, а твоя ширинка почти упирается в теткино лицо, на зажатое между бедер одеяло, если вжаться в него пахом поутру под покровом мрака, кое-как разбавленного рыжим светом фонарей. Конечно же, у него стоит на разговоры с подругой и на нее саму, особенно когда вот так — жилы тянут, потрошат, наизнанку выворачивают и себя, и его, Дамело, и тех мужиков, которым дела нет до распутной малолетки. Да они имени ее не вспомнят, сползая с девичьего тела, залитого их потом, шаря руками по полу в поисках штанов.

Сталкер постоянно намекает: и ему, Дамело, дадут, но не скоро. Вначале он должен стать таким, как эти равнодушные парни, умеющие взять то, чего им хочется — и назавтра забыть об этом. Каждая, твердит Сталкер, каждая женщина мечтает остаться в памяти сердцееда. И наоборот: если человек сразу к тебе прикипел, он больше не представляет интереса. Подстреленная дичь, набитая ветками можжевельника и подвешенная к поясу — вот что такое пылкий влюбленный. Внимание охотника обращено на тех, кто еще не пойман.

— Никакой ты не охотник. Перепелка с можжевельником в жопе, — отвечает юный кечуа. Вернее сказать, выплевывает, как сплевывают после косячка-самокрутки попавшие на язык ошметки травы.

Они со Сталкером сидят на дне Ротонды, в вязкой тьме и смотрят вверх, в белый-белый свет. В солнечном луче, взметая крыльями пыль, ныряет и плещется Амару, семейный дракон, приносящий удачу. Дамело сверлит взглядом безграмотную надпись «Забудь надежды всяк сюда» — последнее слово то ли стерлось, то ли писавший его устал, да так и уснул на краю, свесив руку с черным маркером вниз, в колодец. В сенот, ожидающий жертву. Интересно, если сбросить живого человека в круглую пасть Ротонды — это поможет исполнению желания? Жертвоприношение надежней, чем заклятья и мольбы, покрывшие побелку, словно экзема.

— Подстилка. — Губы Дамело движутся сами, а мир вокруг, наоборот, останавливается. Даже дракон замирает в клубах солнечной пыли и парит, парит, будто кондор над сьеррой. — Дура сопливая.

После упавших и раскатившихся эхом слов, тяжелых, точно шары для боулинга, Дамело обреченно ждет, что и его дружба со Сталкером развалится и раскатится кеглями — и никакой пинсеттер не расставит всё в прежнем порядке. Он не понимает, почему разрыва не происходит, почему Сталкер не реагирует на оскорбление — так, словно оно для нее ничего не значит.

Конечно, она же взрослая женщина, шепчет на ухо горячий, злой голос, а ты щенок с воображаемым другом-монстром. Здесь, в мире белых, ты не Единственный Инка и вообще не единственный в своем роде, ты проблемный ребенок, чьи хиппующие родители не скоро допетрят: отпрыску пора посещать психолога, а лучше психиатра, чтобы их маленький индеец не вырос в охотника за маленькими девочками. И лишь с годами Дамело осознает: Сталкер любила его уже тогда, любила как отверженная, слепо и яростно, переплетая любовь с виной, а вину — с гневом. Но полтора десятилетия назад ее сдерживала надежда. Вернее, держала на цепи, будто злобную, зараженную бешенством суку.

Ей оставалось надеяться еще пять лет. Пять лет искать подходы к Дамело — и наблюдать, как он взрослеет, смелеет, отдаляется. Смотреть, как мальчишка вырастает в мужчину, меняет челку из нежного шелка на длинную шевелюру цвета воронова крыла, взгляд загнанного в угол волчонка на прищур охотника. Как его улыбка становится неотразимой — ленивой, уверенной, хитрой и призывной. Сталкер не учила его улыбаться ТАК. Теперь она сама учится у Дамело — да все без толку. У нее не выходит стать охотником, она остается дичью, перепелкой с полным брюхом горького, колючего можжевельника.

Однажды Сталкер даже выкрасила свои пушистые русые косы в аспидно-черный цвет и с тех пор не изменяла ему, хоть ей и не шло быть брюнеткой, не шло отчаянно: лицо становилось мертвенно-бледным, а розовые губы казались синюшными.

На Московском вокзале, в предутреннем тумане, Сталкер выглядит готично донельзя — краше в гроб кладут. Она не хочет думать о пустяках, о том, что Дамело запомнит про нее и запомнит ли хоть что-то, не хочет вглядываться в его лицо, зная, что на нем сейчас написано — большими печатными буквами.

Потерпи, подруга, час до рассвета — и рыбка выплюнет свой крючок.

А еще Сталкер знает, что написано на ее собственном лице.

Не выплюнет. Просто в моей жизни появится дыра размером с тебя.

Почему-то в памяти всплывают рассказы Дамело, что у народа инков есть высокий мир Ханан Пача, куда попадают хорошие люди в награду за свои добродетели, и низкий мир Хурин Пача — вселенная зарождения и разложения. А чтобы покрепче обозвать темные, сырые недра, куда все уходит и откуда исходит все, инки называли нижний мир Супайпа Васин — дом дьявола.

— Ты мой Ханан Пача, — шепчет она онемевшими на ветру губами, надеясь, что Дамело не слышит.

К сожалению, он слышит. На полуслове прервав болтовню с проводницей, оборачивается к Сталкеру, проводит костяшками пальцев по щеке подруги и отвечает ясным, недрогнувшим голосом:

— Да нет. Я твой Супайпа Васин. Забудь меня. Пора.

Сталкер щерится, раздувая ноздри, вбирая родной, необходимый запах, стремительно тающий вдали. Ну нет, так просто ты от своей добычи не отделаешься.

Жди, мой охотник. Я иду.

* * *

Знать бы тогда, что их обоих ждет десятилетие бега по замкнутому кругу: все стремительнее убегая, они лишь быстрее приближались друг к другу.

Дамело давным-давно перестал убегать и даже притворяться, что бежит. Научился находить своеобразную красоту в жажде обладания, пожирающей Сталкера изнутри. Это оказалось нетрудно — примерно как стоять на берегу водоворота, у вспененных черных вод, не имеющих дна, наблюдая, как гудящая воронка накручивает вихрь за вихрем, раскрывая бездну за бездной — бесконечно. Перед лицом стихии чувствуешь себя маленьким и бессильным, а значит, можно отдаться рефлексиям, не пытаясь спастись и не меняя ничего в своей жизни.

Ведь все, что мог, он уже сделал.

Не дожидаясь, пока перрон с остолбеневшей, точно статуя, приятельницей, наставницей, почти-любовницей дрогнет и поплывет назад, в прошлое, индеец направился в служебное купе. Он шел не за бельем, не за чаем и не за пустым разговором. Дамело шел к проводнице, громогласной шалаве, каких отродясь терпеть не мог. В то время ему не нравились доступные, бойкие женщины белых. Он считал, что это неправильно, неприлично, недостойно для палья и нюста — иметь столько свободы и столько огня в жилах.

Индеец качает головой, вспоминая себя, юного и пустоголового, будто свинья-копилка. Но, в отличие от свиньи-копилки, вовсю предававшегося мечтам.

В последний год тинейджерства юному кечуа казалось: когда-нибудь и у него будет свой дом Солнца, окруженный высокими стенами, недоступный для смертных. И девы Солнца в нем, целомудренные и утонченные, под присмотром мамаконы, бдящей, словно кондор с небес. Принадлежащие и предназначенные лишь ему, Сапа Инке.

Во сне он видел их приземистые, немодные в третьем тысячелетии силуэты, гладил волосы, текущие ночными реками, ласкал смуглую кожу в священных татуировках, знаках покорности ему, ему одному. Только он, Единственный Инка, мог открывать двери, ведущие в дома девственниц Солнца, есть приготовленные ими яства, распоряжаться их жизнью и смертью. Память или воображение приносили в его сны крики сброшенных в кебраду — дабы умилостивить Солнце или утишить гнев Великого, чья кровь по вине женской похоти едва не смешалась с кровью простых смертных.

Глупые фантазии подростка, напуганного сравнением с другими мужчинами, усмехается Дамело. Сейчас-то он знает: нет ничего хуже участи обладателя гарема, вечного надсмотрщика, принимаемого из страха или почтения. Участь ловкого вора, урвавшего чужой кусок и ускользнувшего от возмездия, куда слаще. Сколько же пришлось пережить, прежде чем простая истина «Не охраняй, а кради!» вошла в плоть и кровь молодого кечуа. Там, в поезде, все только начиналось.

Дамело не помнил лица проводницы, но кажется, оно не было даже симпатичным. Да и фигура была… на любителя. В ней все было широкое — плечи, грудь, спина, душа и объятья. Демо-версия валькирии. И пахло от нее не так, как от Сталкера — не удушливой сладостью фруктовых садов, не горячим медом и золотым тестом, будто свежеиспеченной магрибской пахлавой. Пахло от «валькирии», как положено, конюшней — кислым сеном, лошадиным потом, сыромятной кожей и ржавым железом. Дамело зарылся в неизысканный, неженственный запах лицом, телом, руками, провел в нем ночь. И этот «роман» так и остался самым долгим в его жизни.

Москва, похоже, поджидала, когда Сапа Инка нанесет ей визит, по приезду приняла Дамело с купеческой щедростью — и с купеческой же придурью. Если Санкт-Петербург оправдывал данное ему мужское имя и странности имел мужские, истерики колол по-мужски, наряжался как денди, а с устатку и похмелья таскался бомж бомжом — Москва была белогрудая, румяная и пошлая купеческая дочка. Шампанское пополам с квасом пила, швыряла сумасшедшие тысячи на бессмысленные прихоти, о которых назавтра забывала, сгребала в объятья и без памяти целовала пухлым ртом, чтобы тут же оттолкнуть да залепить пухлой ладошкой сокрушительную пощечину, после которой долго-долго звенело в голове: удар у купчихи был не женский. И Дамело учился его держать — не как мальчишка, но как мужчина.

Именно тогда Трехголовый начал разговаривать с молодым кечуа, как с равным. После этой, никому не объяснимой победы, Дамело был готов поверить, что призраки прошлого остались в прошлом. Только привыкнуть к этой мысли не успел, как самый неотвязный призрак шагнул в его жизнь прямо с уличной афиши.

В столице быстро перестаешь обращать внимание на рекламные щиты, растяжки и плакаты. Взгляд скользит по ним, точно водомерка по водной глади, не заступая вглубь, не замочив ног. И чтобы понять, к чему призывает очередной манящий, прилипчивый образ, приходится делать над собой усилие. Однако Дамело пришлось сделать усилие другого рода — сдержать вопль, готовый вырваться из груди, когда глаза Сталкера заглянули в его собственные — с плаката на стене автобусной остановки.

Глаз, вообще-то, было две пары: на Дамело смотрели Сталкер и самка сетчатого питона, обвивавшая руки, шею, талию девушки — и, похоже, бесконечная, словно уроборос. Индеец сразу узнал любимицу Сталкера — зверюшку по имени Теотль, тварь-в-себе. Было там, кроме «Теотль», еще что-то, на что Дамело никогда не обращал внимания. И судя по всему, зря не обращал. Ну а теперь Сталкер и ее тварь-в-себе любовались на пойманного ими кечуа с плаката, явно намекая, что вскоре прибудут лично.

Дамело с трудом оторвал взгляд от гармоничной пары, чтобы прочесть написанное на плакате. Разум воспринял текст урывками: «танец с пятиметровым питоном», «спешите видеть», «приватное исполнение», «контактный телефон». Будь он все таким же дураком, как в свои далекие девятнадцать, Дамело бы фыркнул с отвращением: циркачка-потаскушка с непомерно разожравшимся питомцем — ну и карьеру сделала его подруга! Но он был уже опытный, мытый-катаный, столицей наученный. И понял: может, для заказчиков приватного танца Сталкер есть и будет комедиантка, готовая подработать интимом — но для него, Сапа Инки, она сам дьявол. Супайпа, сотворенный Дамело из тумана на холодном перроне, из правдивых, но оттого не менее жестоких слов, из безнадеги длиной в десятилетие. Прошлое догоняло его — не для того, чтобы укусить побольней, но чтобы заглотить целиком. Змея, не ядовитая нисколько — для убийства питону не нужен яд — лениво распахивала багровый ротик, и голова ее казалась такой маленькой, такой изящной в сравнении с мощным, налитым туловом.

Ловушка ждала лишь мимолетного касания, чтобы захлопнуться. Сердце Сталкера, ставшее капканом, подрагивало от нетерпения.

Может, дать ей? — спросил себя индеец. В тысячный, многотысячный раз. И снова ответил себе: а смысл? Ну, лягу я под Сталкера… Она же все равно меня не отпустит.

Она и не отпустила. Сидела напротив, улыбаясь своим мыслям, своим планам, своим наблюдениям. За годы дичь и охотник сроднились, несколько раз обменявшись ролями и поняв, насколько те, в сущности, ничего не значат. Единственное, что имело значение — то, как они оба думают о долге.

То, что Дамело считал страной свободы, где никто никому ничего не должен — и неважно, что и у кого ты брал, кому давал, чем жертвовал — для Сталкера являлось территорией четкого, до мелочей оговоренного порядка. Думать о свободной любви, как о вожделенном оазисе посреди пустыни самоограничения, она не желает. А он не желает возводить посреди той же пустыни небоскреб из обязательств, используя сухой песок в качестве стройматериала.

Потому они и бегут по кругу — то ли прочь друг от друга, то ли навстречу. И никогда, похоже, не сойдутся в том, что стоит делать в пустыне, а чего не стоит.

— Пригласишь меня поужинать? — спрашивает Сталкер как бы между прочим, так, словно не сомневается в положительном ответе.

— А ты пойдешь? — насмешничает Дамело.

— Может, и не пойду, — деланно улыбается дичь, загнавшая охотника в угол. И на лице ее написано: вру. Пойду. Побегу, поползу, если надо. Впрочем, тебе ведь не надо. Совершенно не надо…

Но индеец уже не смотрит на нее, его отвлек странно знакомый аромат, пряный, чуть химический — так пахнут специи, наваленные грудой. На восточном базаре. В магазинчике специй. В подсобке ресторана.

— Подожди, — бросает он Сталкеру и встает, слишком занятый и равнодушный сейчас, чтобы волноваться о том, не устроит ли его давняя подруга безобразную сцену в покерном клубе, лишив Дамело привычного ритуала по средам.

— Не задерживайся, — с ноткой угрозы произносит Сталкер, провожая взглядом своего — она надеется, что еще своего — спутника.

А тот уже спешит, ведомый чутьем, тонким, будто чутье собаки. Аромат сухих трав и плодов смешивается с едва уловимым запахом кожи… смерти… земли. Дамело выходит в маленький холл и видит огромную змею, вставшую на хвост, поводящую головой перед броском. Нет, женщину в пальто из питоньей кожи. Незнакомка оборачивается и кечуа узнает ее. Хотя может поклясться, что никогда до этой минуты не видел ее лица. Почему тогда он уверен, что разговаривал с нею среди стеллажей, заваленных душистыми зернами и порошками, на своей территории, где ее не должно было быть — и все-таки она была?

— Я здесь! — машет Дамело, проверяя, прав ли он в своих предположениях. Если откликнется, значит…

Он не успевает придумать, что это значит. Женщина сбрасывает пальто на руки гардеробщику и остается в платье, узор на нем повторяет сетчатый рисунок пальто — модная фишка сезона. Она отвечает кивком на приветствие и движется навстречу индейцу, вызывая смутное узнавание и смутное опасение — тонкая фигура в платье из змей, змеиная мать, непознаваемая, непостижимая тварь-в-себе, вечно догоняющая и кусающая собственный хвост.

— Теотль? — роняет Амару раньше, чем Дамело приказывает ему молчать.

— Привет, индеец, — улыбается женщина в питоньей коже. — И тебе привет, старый, — она подмигивает дракону Дамело, единственная, кто видит его, древнего, слишком древнего, чтобы быть видимым. — Покормите меня, я голодна.

— Кем? — брякают хором кечуа и его дракон, одновременно представляя себе синюшное лицо еще живой жертвы, стиснутой могучими кольцами.

— Чем, — осекает Теотль. — Олениной. Можно свининой. В соусе.

И Дамело облегченно выдыхает: не так уж голодна тварь-в-себе, как говорит.

* * *

Первое, что бросается в глаза — она не разрезает оленину. Дамело завороженно наблюдает, как женские пальцы обхватывают косточку и извлекают из портвейна со скорцонерой изрядных размеров оленью котлетку. Роняя кляксы соуса и клюквенного джема, оставляя коричнево-бордовые, жирные потеки на платье, котлета возносится вверх, провожаемая изумленными взглядами посетителей. Даже для официантов такой спектакль внове: шикарная дама в модном прикиде держит обеими руками кусок мяса напротив рта и, похоже, примеряется, с какой стороны кусать.

Будь у индейца глупая привычка белых чуть что выхватывать из кармана мобильник и снимать на камеру все, что привлекает взгляд, он мог бы побить рекорд просмотров на ютубе.

Потому что за первым незабываемым зрелищем следует второе, от которого невозможно отвести глаз: Теотль не собирается откусывать от котлеты, а проглатывает ее целиком, с костью, торчащей из мяса, точно револьверное дуло. Челюсть ее отпадает, выворачивается вниз и назад, голова запрокидывается — виден нёбный язычок и миндалины, а за ними — влажный, нетерпеливо подрагивающий зев. Кусок оленины размером с мужской кулак погружается в эту розовую пещеру, рот медленно закрывается, на шее надувается зоб, по его сокращениям видно, как котлета движется к пищеводу. Дамело смотрит, как круглый эпифиз исчезает между вытянутых трубочкой губ, входя в глотку плавно и неотвратимо.

Питон жрет.

А люди смотрят, словно зачарованные. И кажется, вот-вот раздастся женский визг — но женщин, кроме Теотль, в зале нет, да и она не женщина.

Дамело еще не знает, кто она такая — нет, что она такое. Надо бы спросить Амару.

— Тебе заказать еще пару порций, Пожирательница? — выпаливает дракон. Сам произносит, не пользуясь человеком как рупором. — Здесь хорошее мясо!

— Уммг, — сглатывает Теотль.

Это, видимо, означает согласие. И Дамело подзывает официанта. Тот подходит бочком, по-крабьи, растеряв свой лоск и свойственную обслуге нагловатость с оттенком интимности. Кечуа показывает на опустевшую тарелку, где сиротливой зеленой кучкой лежит не интересная питону спаржа, потом поднимает два пальца — повторить. Дважды. Официант кивает и убегает на кухню, высоко вскидывая колени. На лице его паника и готовность услужить. А может, пробежав кухню насквозь, выскочить на улицу и раствориться в ночи. И никогда, никогда не возвращаться.

— Не надейся, — улыбается существо, способное проглотить тушку косули целиком, — я не наемся этой малостью. Мне нужен твой человек.

— Нет. — Амару слетает с плеча индейца на стол, поднимается на задние лапы, выпрямляясь во весь свой невеликий рост, вытягивает шею, рога его — будто лезвия ножей. — Не получишь.

— Ты разве не понял, кто я? Или ЧТО я? — Теотль оглядывается на Дамело и улыбается собственнической улыбкой. — Я ему не чужая.

— Как голова — хвосту, — выплевывает дракон. — Только такие, как ты, собственный хвост пожрать готовы.

— Эй! — Дамело решается вставить слово и даже щелкает пальцами, привлекая к себе внимание. — Я здесь. Говорите со мной.

Индеец не хочет, чтобы эти двое обращались с ним, словно с дитем неразумным. Он зрелый муж и желает встретить опасность лицом к лицу, а не спрятавшись за щуплую спину Амару.

— Видишь, страж царей, — наклоняет голову Теотль, — он готов говорить со мной. Он сильный, он выдержит.

Тварь-в-себе льстит, как женщина — и как женщина, верит в могущество лести. Но Дамело не просто мужчина, он Сапа Инка. И лесть в его глазах всего лишь инструмент подчинения, неотличимый от обмана или запугивания. Что ж, это будет еще одна партия в покер, без карт, но с высокими ставками.

Индеец кивает Теотль: начинай. Амару при виде его согласия печально вздыхает и сворачивается калачиком на скатерти. Впервые с того момента, как Дамело увидел семейного хранителя удачи, дракон выглядит… жалким. Потерянным. Я отомщу за твое унижение, обещает себе Сапа Инка. Подожди — и увидишь.

— Мы с тобой — части единого целого, — приступает к рассказу тварь-в-себе. — Как анимус и анима. Не знаю, подходит ли мне слово «анима», но оно не хуже и не лучше любого другого. Альтер-эго, аватара, ипостась, сакшат. Страж царей недоволен, ведь я разрушитель…

— А я что, созидатель? — изумляется Дамело. Индейцу и в самом деле не понять, как его — его! — можно считать созидателем, когда он не в состоянии ни построить, ни удержать обычных вещей, без которых не обходится жизнь человека. Где его семья, его дети, его род? Где его дом Солнца?

— Конечно! — без тени сомнения отвечает Теотль. — Люди поголовно созидатели, даже те, кто считает себя разрушителем. Вы не знали истинных разрушителей, оттого и причисляете к ним всех, у кого из рук уплывает любовь или богатство. А между тем всякий мот, транжира, распутник создает что-то, не для себя, так для другого. Зато мы… — тварь-в-себе устало прикрывает глаза, — …мы ничего никому дать не в силах. Мы рождены забирать, но не ради хранения, пользы… Забираем, чтобы уничтожать. Я хочу забрать у тебя все, что ты согласишься мне дать. Будь я такой, какой кажусь старине Амару, не стала бы ждать согласия, спрашивать позволения, взяла бы ровно столько, чтобы ты не умер на месте — и насытилась. Но я лучше, чем вы, соседи, думаете обо мне.

— Соседи? — Сознание Дамело цепляет единственное понятное слово, точно якорь. Остальная речь Теотль кажется чем-то вроде бормотания за стеной: можно разобрать интонации, но не смысл. Смысл уплывает: забрать… уничтожить… все, что ты согласишься дать… не спрашивая соизволения.

— Конечно, соседи, — приветливо улыбается тварь-в-себе. Так приветливо, будто прямо сейчас предложит зайти к ней в субботу на барбекю. — Я мешика. Меня зовут Тласольтеотль.

Упс. Ох какой упс. В голове у Дамело тихо и пусто, хоть шаром покати — и только глупое коротенькое словечко болтается веревочкой от пропавшего колокольного языка. Зря он расслабился, введенный в заблуждение половиной имени. Перед молодым кечуа не бог-невидимка, незримо ступающий по краю смертных судеб, а могучая богиня-убийца, богиня-мстительница, богиня-палач. Где ж я так нагрешил-то? — спрашивает себя Дамело. Ответ он знает заранее. Везде.

— Меня здесь прикончат или отведут за бруствер? — бормочет индеец фразу из старого-старого фильма.

Она-в-змеиной-коже, Наша-змеиная-мать, единая во множестве лиц, ликов и личин, Тласольтеоль поворачивает голову, словно змея, готовая броситься на добычу. К счастью, добыча — не Дамело, а всего лишь пара тарелок с кусками мяса, исходящего паром и соком. Непонятно, как все это изобилие уместится в хрупком женском теле. Разве что облегающее платье растянется, точно живая питонья кожа, когда живот Пожирающей наполнится и округлится. Наполнится, но не насытится. Индеец знает, а может быть, помнит чужой, далекой памятью: боги мешика никогда не насыщаются, сколько бы кровавых жертв ни приняли.

— Что вы, инки, за странный народ, — бормочет Тласольтеотль, вновь погружая пальцы в соус. — Считаете, будто нам нужны лишь жертвы и рабы, рабы и жертвы. А нам, между прочим, еще игры нравятся.

— В футбол? — рассеянно спрашивает Дамело, вновь наблюдая картину поедания котлет питоном в теле человеческом. Он не может отрицать, его, как повара, эта сцена почти очаровывает: мясной сок течет по щекам ацтекской богини, уже не капли — струйки срываются с подбородка, прихотливо извиваясь, скользят бордовыми змейками по груди и рукам, питоний зев пульсирует, принимая очередное подношение высокой кухни, глаза рептилии соловеют… Неужто наелась?

— И в карты, — посмеивается Тласольтеотль блестящим от жира ртом. — Сводишь меня на игру? Обещаю не мухлевать!

— Мухлюй, кто я такой, чтобы тебе мешать, — великодушно разрешает Дамело, позвоночником чуя, по какой тонкой грани ходит: шутит с самой мстительной богиней самого злопамятного народа в мире. И даже делает вид, будто у него есть выбор — соглашаться или не соглашаться на ее предложения.

— Чтобы было интересно, — безапелляционно заявляет Тласольтеотль, — будем играть честно!

Что ж, как скажешь, змеиная мать. Как скажешь.