— А кто кричал-то? — Дамело оглядывает храмовое пространство и замечает три женских фигуры, склубившиеся в углу в узел, словно змеи по весне.

— Показалось, наверное, — задушенно бормочет Тата. — Никто не кричал. — Глаза у нее пустые и вроде как обращенные внутрь, точно после гипнотического сеанса. Или удара по голове.

Лишь после ее слов Сталкер и Маркиза разжимают руки — хотя так и хочется сказать «кольца», выпуская мадам Босс. Та встает, отряхивая безнадежно измаранное, измятое, истрепанное платье. Дамело вдруг осознает: все эти дни, что бог Солнца провел со своим любовником, а их странная компания провела в мареве запоя, пьяного сна и похмельных пробуждений на сдвинутых стульях и сырых мхах, платье на Тате было свадебное — о таком мечтают девочки, играя в принцессу или невесту, в принцессу-невесту. Перевернутая кружевная чаша с длинным треном, который таскался за Без-пяти-минут-Эдемской, пока не истаскался в лохмотья. И сейчас пышный туалет, раскрашенный во все цвета грязи, едва держится на растянутом корсаже, сползая с плеч, будто змеиная шкура.

— Считай, что это я кричал, — усмехается Мореход. — Я очень нервный. И чувствительный.

Их шуточки и отнекивания вызывают стойкое недоверие: индеец отчетливо слышал женский крик. И стоило кечуа войти в Уака-де-ла-Луна, как его бросили на пол и здорово бы помяли, не подоспей вовремя Амару. Зачем? В нижнем мире так здороваются? И как Супайпа оказался в храме Луны? Да еще в момент, когда сюда пришла Тата… в сопровождении Сталкера и Маркизы…

— Ты прогнал Маму Килья? — быстро спрашивает Дамело. — Они привели ее сюда, к жертвеннику, а ты не дал ей войти в смертное тело?

— Очень ей нужно смертное тело, — кривится инкский бог, помогающий рождению новой жизни, которого пугливые белые произвели в чин сатаны. — Ей и в своем хорошо. И вообще негоже богам играть в человечьи игры.

— О чем ты?

Боги любят говорить загадками, стиснув зубы, уговаривает себя Дамело. Не злись, тебе не пристало злиться на богов, ты же не белый.

— Тебя ведь часто разводят на ревность? — вопросом на вопрос отвечает Мореход. — Когда ты понимаешь: брошенная тобой женщина флиртует с другим, надеясь тебя вернуть?

Дамело застывает, вспоминая улыбки, расточаемые золотым богом всем вокруг — а больше всего Диммило, влюбленному дураку Димми.

— Инти хочет показать Маме Килья, что у него есть… — Определение димкиной роли во всей этой божественной комедии застревает поперек горла.

Супайпа похлопывает Дамело по плечу: молодец, чувак, схватываешь на лету. С этим странным божеством, ведущим себя запанибрата, индеец чувствует себя иначе, чем с остальными. Может, потому, что они похожи. Когда Мореход включает воду в кране, погребенном под слоями такыра, запустив руку прямо в окаменевшую грязь, Дамело подходит и становится рядом. Он разглядывает их отражения в зеркале, единственном, не пострадавшем при превращении клозета в храм Луны. И не может не подивиться своему сходству с повелителем Хурин Пача: оба они высокие, широкоплечие и мускулистые, только Супайпа скорее жилистый, чем накачанный; у обоих длинные черные волосы, собранные на затылке в неряшливый хвост, но шевелюра Морехода побита сединой, словно снегом припорошена; за три дня свадьбы богов Дамело отрастил густую синеватую щетину, такую же, как та, что украшает подбородок инкского дьявола; и, наконец, глаза — наглые, раскосые, в густых девичьих ресницах, темные до бездонности… Но не успевает индеец приглядеться к цвету глаз Супайпы, как тот моргает и радужка меняет цвет на подсвеченный алым, кровянистым оттенком янтарь.

И все равно они похожи, точно отец и сын. Больше, чем родня Дамело по крови.

— Разбил я тебе лицо, разбил, — усмехается владыка нижнего мира. — Ну хоть нос не сломал.

— Зачем? — интересуется кечуа.

— Мама Килья бы тебе мозги испекла. Когда истинная природа богов прорывается в средний мир, от живого остаются тени. — Голос у Супайпы скорее усталый, нежели назидательный.

— Рассказывайте. Всё. Быстро! — приказывает Дамело Сталкеру и Маркизе, будто собакам команды отдает. Да они и есть собаки. Гончаки змеиной матери.

И те рассказывают. Как им было велено завлечь невесту бога в Уака-де-ла-Луна, который возник подле Уака-дель-Соль сразу после согласия Таты продолжать церемонию. Тласольтеотль знала: брошенная невеста согласится на позорный брак, знала заранее. Как они приволокли мадам Босс в эту грязищу и держали мертвой хваткой, не зная, чего и ждать, пока не услышали гул и не вздрогнула земля, сбрасывая людишек с себя, сваливая в угол, словно ненужный хлам. Как вспыхнуло все кругом нестерпимо ярким светом и они вжались друг в друга, зажмурясь и не дыша. Как услышали шипение, переходящее не то в вой, не то в скулеж — будто крик белоликой сипухи, разрывающий ночь, усиленный в тысячи раз и способный убивать.

— Богини очень импульсивны, — бормочет Супайпа.

— Ты велел ей уйти? — допытывается индеец.

— Ей велишь, — ухмыляется Мореход. — Потом выйдешь из реанимации и велишь еще раз. Парень, где твой индейский пиетет? Богам не может приказывать никто, даже другие боги! В том-то вся и проблема…

Дамело представляет, каково оно — жить абсолютно свободным — и вдруг принимается хохотать. До слез, до боли в груди, до бессильно подгибающихся колен.

— Инти сказал мне… о-о-ох… — Одной рукой он цепляется за край умывальника, другой утирает мокрое от слез лицо. — Сказал, что Диммило свободен, а мы — нет. Так сказал, точно мы с ним чьи-то рабы. Ну ладно, я, предположим, раб. Его раб. А сам он? Выходит, тоже? Я чуть не взорвался, пытаясь понять, он-то — чей? А выходит, и я, и он — рабы самих себя. Мы себе приказываем и сами себя ослушаться не смеем.

— А хорошо было бы, если Мама Килья ему приказала. Уж она бы наше солнышко усмирила, — рассеянно кивает демон, явно думая о своем. — Да только не в ее это власти, в теле она, не в теле…

Индеец больше не пытается проникнуть в хитросплетения дьявольских дум. Это похоже на корни, срастающиеся во тьме в неразрывные клубки и тянущиеся к центру мира — или ИЗ центра мира. Если Амару не в силах распознать, зачем Мореход бросает человека наземь — чтобы вышибить из него дух или чтобы защитить от гибели — то последнему Сапа Инке и подавно не понять замысел бога. Богов. Лишь после того, как божества используют тебя, увидишь, смертный: все к тому и шло. С самого начала и до самого конца. Просто ты верил, будто сумеешь увернуться и прийти туда, куда хочется тебе. Не сумел. У богов отличная хватка и безупречный GPS.

— Пошли вон, — бросает Дамело Маркизе и Сталкеру. — А ты… — Он подходит к Тате и берет ее не за подбородок даже, а за лицо, накрывая ладонью до самых глаз — огромных, перепуганных глаз: — …ты живи и помни, что боги не довольствуются частью, они забирают все целиком. И обратно с них ничего не получишь. Супайпу благодари, что осталась собой.

— Да! — внезапно вскидывается повелитель инкского ада. — Благодари меня!

И несуразно кокетливым жестом подставляет колючую щеку. Тата, придя в себя, отпихивает индейца и с подчеркнутой, немного наигранной нежностью целует Морехода в уголок длинного, растянутого вечной ухмылкой рта. Супайпа незаметно подмигивает Дамело и потирает руки:

— Ну-с, главное горе-злосчастье мы прогнали, возвращаемся в Уака-дель-Соль?

— Вы возвращайтесь, а я еще побуду… тут. Мне надо, — неожиданно для себя бормочет Дамело.

Мореход понимающе кивает: береги, мол, себя. Словно чует недоброе. Хотя ему по статусу положено — чуять такое.

— Ушли? — спрашивает змеиная мать, выходя из тьмы, в которой проводит большую часть своего времени — не по чужой воле, по своей, как все боги. — Ты молодец, лихо сработал.

— Объясни мне, что я делаю. Что ВСЕ МЫ делаем, — севшим голосом просит индеец.

— Играем, малыш. Просто играем.

Боги могут быть такими обманчивыми, непринужденными и легкими в общении — до тех пор, пока вдруг не поймешь: тебя поймали и оплели всего, да так плотно, что ты уже не можешь вырваться. А могут сразу указать: «Место!» — и ты покорно заполняешь форму, в которую тебя вобьют. Богов нельзя заставить, богам нельзя приказывать, на них даже наорать нельзя. Можно только просить, просить и просить.

— Объясни, прошу.

— Ну хорошо, — машет рукой Тласольтеотль, так по-женски, по-человечески капризно. — Смотри. Я отправила тебя к богу Солнца с дарами. Инти принял твой дар и решил его использовать на всю катушку. У него получилось — он сравнял наши карты. Тогда я разыграла твою пару, а ты ввел в игру кикера. Кикер сработал — мы все еще в игре.

Дамело приходится закрыть глаза и некоторое время постоять молча, напоминая себе, что мужская истерика не то, чем можно напугать богиню. Выдохнув для верности, он принимается за расшифровку:

— Инти использует Диммило, чтобы раздразнить и вернуть себе жену.

— И сестру, — ехидно добавляет змеиная мать. Ее, видимо, смешит нервное отношение людей к подобным альянсам.

— И сестру, — покорно повторяет кечуа. — Ты отправляешь своих сучек с Татой на жертвенник Луны. Я зову Супайпу, тот приходит и не пускает Маму Килья в мир. Но ведь она все равно придет и мокрого пятна от Димми не оставит? — Вопросительная интонация словно крохотная лазейка, дающая Диммило шанс на выживание.

— Если убедить бога, что он чего-то хочет, он исполнит это желание как свое, — шепчет Тласольтеотль в ухо Дамело. Тихо-тихо, будто их могут подслушать.

— Но зачем ТЕБЕ жена Инти? Зачем ты ее призывала? — допытывается индеец, запутавшийся, оплетенный, связанный темными мыслями змеиной матери.

— Я ее не призывала, — качает головой Тласольтеотль. — Я лишь свела их вместе, эту надменную стерву и нашего новоиспеченного сатану. — Змеиная мать хихикает, словно девчонка. — Они друг дружку не выносят — слишком много друг о друге знают. Остаться должен только один! — Тласольтеотль копирует жест горца, сносящего башку себе подобному. — И я поставила на Супайпу.

— Диммило, — напоминает кечуа, рискуя надоесть богине. — Диммило может погибнуть.

— Да спасу я твоего Мецтли, что ты так переживаешь? — И змеиная мать поднимает бровь в заведомо проигрышной попытке казаться искренней.

— Спасешь? — снова, в заветный третий раз спрашивает — нет, упрашивает Дамело.

— Спасу, — кивает Тласольтеотль, наконец-то серьезная, точно дилер, объявляющий ставки. — Спасу.

Вот теперь они могут вернуться в храм Солнца.

В почитаемое уака, где Диммило сидит верхом на Тате и со всей дури тянет ее голову вверх за намотанные на руку белокурые пряди, а мадам Босс, лежа под ним, изгибается лодочкой, пытаясь не лишиться скальпа.

— Праздник Солнца, ебать, — озвучивает не то свои мысли, не то мысли индейца Амару.

— Да уж пожалуйста, — похабно ухмыляется змеиная мать.

Одна-единственная мысль остается в голове Дамело: посетителей, на счастье посетителей, в зале нет. Иначе кто-нибудь наверняка бросился бы девушке на помощь, попутно дал в морду ее обидчику — и покрыл бы собой всю площадь бывшего боулинга, осев тонким пеплом на лианы, мох и барную стойку с табуретами. А так здесь только умные люди и нелюди, понимающие высоту положения Диммило, поэтому никто не пытается его отшвырнуть и поучить вежливости.

Кроме Дамело.

Ибо родиться настоящим самцом, чье сознание будто пеленой заволакивает при виде самки — это приговор, иногда смертельный. Поэтому индеец слишком поздно осознает, что прижимает Димми к полу, поставив колено тому на грудь и сдавив одной рукой оба димкиных запястья, а вторая рука Дамело мертвой хваткой вцепилась в бедро любовника Инти. Мецтли — назвала его змеиная мать. При чем тут бог луны и плодородия, думает индеец, ловя на себе взгляд Диммило — злой, что совершенно естественно, и больной, что беспокоит Дамело куда сильней самочувствия мадам Босс с ее попорченной прической.

— Всё, всё, — хрипит Димми. — Пусти.

Кечуа разжимает руки, убирает колено с димкиной груди и садится на пол, повернувшись спиной. Когда спина, которую он прикрывал столько лет, приваливается сзади, мир становится простым и понятным — так, словно Дамело и Диммило снова пятнадцать, они только что наваляли придуркам, назвавшим их педиками, теперь сидят и курят одну на двоих, осторожно затягиваясь разбитыми губами.

— Чувак, хули ты покупаешься? — устало спрашивает индеец. Ему незачем читать другу мораль, незачем спрашивать, что случилось: он как никто знает, на что способна ревнивая женщина. Особенно брошенная ревнивая женщина. А уж ревнивая женщина, брошенная перед алтарем, готова задразнить причину свадебного облома насмерть.

— Я что, всегда буду намба ту? — выдыхает Димми.

Вон оно что.

— А ты чего хотел? Колечко, белые штаны и медовый месяц? — язвит Дамело.

— Да. — Димка, как всегда, честен перед собой и богом. Богами. Которые стоят кружком и наблюдают за людскими разборками, точно за собачьими боями.

— Предложи. — Индейца внезапно охватывает злость. — Мать твою, не будь бабой — предложи! Иди и скажи ему: мужик, давай поженимся!

— Давай, — внезапно подбадривает Тата, которая, оказывается, успела принять удобную позу и лежит теперь на боку, умостив голову на согнутую в локте руку. Как будто это не ее только что драли, словно сидорову козу. В смысле, за волосы. — Сделай моему женишку предложение. Посмотрим, как он отреагирует.

— Думаешь, он выберет меня? — спрашивает Диммило. Вызова в голосе Димми почти не чувствуется, одна неуверенность.

— Ну не меня же, — усмехается Тата. — Я свой шанс упустила. Зато себя сберегла, слава… кому-нибудь, не знаю даже, как звать.

— Скоро узнаешь, — обещает Дамело.

Наконец-то упрямая баба увидела, ГДЕ она и С КЕМ она. Может, разум ее и будет сопротивляться дольше, чем димкин, но рано или поздно примет тот факт, что боги — вот они. Насмешник Супайпа, интриганка Тласольтеотль, развратник Инти. Их больше не удастся считать людьми, самонадеянными, неуправляемыми, на всю голову больными людьми.

Потому что они боги.

— А если понимаешь, что упустила, хули задираешься? — Индеец, похоже, долго еще будет разговаривать матом с этой сладкой парочкой. Парочкой претендентов на шар горящей плазмы, запертый в теле человеческом с помощью древней магии, будь она проклята.

Тата улыбается самой отборной своей улыбкой: голова слегка запрокинута, длинная нежная шея по-лебединому выгнута, зубы влажно посверкивают, ресницы зазывно подрагивают — вали и трахай. До кечуа внезапно доходит: весь этот спектакль предназначен не Инти, уже не Инти. А кому?

— Да? Тебе или мне? — похохатывает Супайпа, присев рядом на корточки, точно рефери на ринге. Так и хочется засчитать самому себе технический нокаут и отказаться от борьбы.

Стоп. Мореход что, мысли читает? Он же дьявол, внятно отвечает себе Сапа Инка. Наверняка читает по лицам не хуже доктора Лайтмана с его теорией тупого вранья каждые три минуты. Пусть вычитает по мимике Дамело, как индеец страшится божьей кары, как он ждет, когда боги потребуют его душу, кровь, причинят боль или унизят.

— Дурень ты мелкий, — качает головой владыка нижнего мира. — Я зачем тебе свою ледяную деву отдал? Чтобы ты ее другому передал? Или угробил вас обоих, неудачник?

Сапа Инка ждет, а боги острят, пытаясь угадать, сколь быстро он превратит их дар в свою беду.

— Ты мне ее отдал? — поднимает глаза Дамело.

И — вот оно, прозрение: так смотрит в его снах Трехголовый, тяжелым, оценивающим взглядом, в котором всегда почему-то присутствует чувство вины, опасно смешанное с превосходством. У Морехода точно такое же выражение — с той лишь разницей, что глаз у него не три пары, а одна.

— Я отдал, ты взял, — улыбается Супайпа, бог тления и возникновения, разрушения и зарождения.

— Зачем? — знай гнет свое Сапа Инка.

— Чтобы вы исполнили свое самое большое желание. — Улыбка перетекает, переплавляется в оскал. Мореход все больше и больше походит на дракона. С той только разницей, что драконам Дамело привык доверять.

— Какое желание?

— Быть. Как. Все. — Супайпа выделяет каждое слово маленькой тугой паузой, словно узлом в узелковом письме, глядя в глаза, не позволяя спрятаться.

Похоже, не только Сапа Инка ощущает себя найденышем в мире белых. Белые своему миру так же неродные.

Тата, актриса, начинающая все не с начала, отнюдь не с начала, потому что где оно, то начало? Где вера в прекрасную, чистую и сильную себя, в мир, которому не плевать на каждого из нас и на всех чохом, а значит, на него еще можно повлиять, его можно прогнуть под себя, под горячечную, детскую веру свою? И чем дальше тебя относит от тебя же, тем короче список возможных утрат. И не страшно больше, ничто не страшно — ни принять в себя солнечного бога, ни лунную богиню, потому что им не остановить тебя.

Димми, избавившийся от старой любви-пытки и тут же влипший в новую, Димми, который ненавидел всех, кто отнимал у него сначала Дамело, а теперь — Инти, ревновал уже не как белые, обманывая видом не-гони-я-сам-уйду, а зверски, без памяти, не разделяя достойных и недостойных противников, мужчин и женщин, себя и золотого бога, неспособного стать твоим.

Найденыши. Когда-то, на грани между детством и взрослением они потерялись и уже не стремятся найтись.

Дамело смеется и откидывает голову назад, на димкино плечо, прикрыв глаза. И правда, сигарету бы сейчас. Полную глотку дыма, пять минут свободы от желания спасти всех и вся. Щелкает зажигалка, Диммило вытягивает вверх руку с прикуренной сигаретой, зажатой по-девчачьи между средним пальцем и указательным:

— На. Бэтмен хренов.

— А ты тогда кто? — парирует индеец, забирая и потягивая. — Женщина-кошка?

— Бэтгёрл, — хмыкает Димми. — Женщина-кошка — это ваша ледяная стерва.

— Эй! — слышат они недовольную возню сбоку. — Я, между прочим, здесь. Говорите обо мне со мной. Сюда говорите! — И Тата, разведя пальцы буквой «V», показывает на свои глаза, льдисто-голубые, точно застиранное дождями городское небо.

Где-то за ним, стылым и равнодушным, кроются бездны, полные звезд и чудовищ, но тебе, индеец, в них никогда не бывать.

Кечуа не знает, что сказать Белой даме «Эдема». Правду? А в чем она, правда? В том, что не ей одной приходится смотреть фильм про собственную жизнь — и даже без пульта в потной руке, без возможности перемотать, остановить, выключить? И так тошно от этого артхауса, что хочется отправиться прямиком в ад, сдать киношку и затребовать свои деньги обратно. Свои деньки. Свою земную жизнь.

Такова и есть анестезия долороза, о которой давеча упоминал Амару.

Чертовы драконы, чертовы духи, чертовы боги с их излюбленной игрой в намеки, загадки, прятки и во что-то такое, чему даже имени нет, меняющее правила с каждым кругом, с каждым коном — и не меняющееся никогда. Понимаешь, ЧТО тебе поведали, на тарелочке с поклоном подали, когда ничего уже не изменить и никуда не спрятаться от свершившихся пророчеств.

— Знал бы… — Дамело разглядывает лицо, которое его лучший друг Диммило наверняка мечтает разбить так, чтобы стереть эти черты из мира насовсем. — Знал бы, остался дома. Самоубивайся, сука, на здоровье.

И ловит краем глаза мимолетную вспышку на солнце — улыбку Инти.

— Это ведь не первая твоя попытка? — спрашивает индеец.

Лицо мертвеет, будто невидимым спонжиком смахнули жемчужно-розовый тональник, обнажая бледную кожу, морщины вокруг глаз и рта, проступающие кости скул. Тата медленно опускает веки, глаза проваливаются в темные, синяками заплывшие глазницы. Дамело видит ее прошлое — спящую принцессу в красном море, неловко притулившуюся к краю ванны, видит их всех: девочку, плачущую в скомканные колготки — обидно, нет в старой квартире ни крюка, ни трубы, чтоб одним концом набросить внахлест, а другим затянуть на горле; сломанную куклу, пойманную за два шага от цели и затянутую обратно в жизнь умелыми, равнодушными руками врачей; тело, упорно сопротивляющееся команде, которую мозг повторяет снова и снова, точно собаку дрессирует: умри! С каждой новой попыткой все проще декорации и грим, все меньше в самоубийце от элегантно опочившей принцессы и все больше неприкрытой плоти, которую разум пытается убить, а подсознание — спасти.

Мореход протягивает руку и гладит Тату по голове:

— Все равно не отпущу, ты же знаешь. — В голосе его жестокость смешана с нежностью в равных пропорциях.

Молодому кечуа кажется: еще немного, самую малость — и он поймет, что происходит, до конца. Отсюда и до горизонта событий, самого дальнего. Космического. Он ждет, что Тата возмутится, разыграет недоумение, потребует объяснений, но она лишь смотрит на Морехода с вымученной улыбкой. Как будто понимает, о чем он. Как будто эти двое знакомы давным-давно. Всегда.

— Отогреть вздумал? Снегурочку мою… — склоняется над ними Инти с другой стороны.

— Все вокруг твое, — недобро улыбается бог нижнего мира, — на что ни глянь. И что ты с ним делаешь, скажи на милость? Сжигаешь на корню? За это тебя считают богом-покровителем жизни?

— Уж кто бы говорил, — вскидывает брови бог Солнца. — Записной добряк из самого сердца преисподней!

— Я. Никогда. Не. Притворялся. Добряком! — чеканит Супайпа. — А вот ты…

— Люди, — по-змеиному шипит Инти, — люди назвали меня подателем тепла и света. Если они слепы и не видят — я бог смерти, а не жизни…

— Она — увидела! — Мореход тычет пальцем в замершую — в ужасе? в предвкушении? — Тату. — Поняла, что не дождется смерти от меня и пришла к тебе. Так скажи ей в лицо, КТО ты!

— А ты знаешь, кто я? С чего ТЫ решил, будто знаешь все обо МНЕ?

Бог Солнца выпрямляется, скрещивая руки на груди, неожиданно высокий, хрупкий, с тонкой мальчишеской талией, до странности молодой — ни сутулой спины, ни мешков под глазами, ни залысин, которыми щеголял Эдемский. Лицо Инти, словно огромная свеча, озаряет все вокруг золотистым светом, мягким, уютным. Живым. Алый отсвет лавы, пробегающий по коже Морехода, рядом со свечением Инти как никогда наводит на мысли о преисподней. И не верится, что бог смерти здесь — не Супайпа, отнюдь не Супайпа.

Все-таки он не забрал девчонку, напоминает себе Дамело. Она рвалась в нижний мир, бросалась на дверь, стены царапала — а он не впустил. Зато бог Солнца распахнул врата и объятья, пламя разжег выше неба — лети ко мне, мотылек. Голодно ему. Давно без жертв.

Мореход хохочет, запрокинув голову и дергая кадыком. Будь он человеком, все бы сказали: сволочь. Жизнерадостная, обаятельная сволочь из тех, что заходят в чужую душу, как к себе домой, располагаются с удобством и остаются на годы: жрать и гадить. О богах подобных вещей не говорят, не смотрят с осуждением, ибо судьба у божеств такая — жить в душе человеческой.

Единственное, что люди себе в отношении богов позволяют — считать одних покровителями жизни, других — смерти. Даже понимая, что обе они — одно. Как огонь земной и небесный. Как Инти и Супайпа.

А эти двое уже лица сблизили, пригнувшись, ноздрями вздрагивают, глаза щурят, вот-вот сцепятся, точно псы.

— Не ссорьтесь, мальчики, было бы из-за чего. — Змеиная мать подходит и становится в ногах у Дамело, обозначив собой вершину треугольника.

Индеец помнит: Тласольтеотль высокой не назовешь, Супайпа одного с ним роста, Эдемский вообще на голову ниже Дамело — суетливый дохляк, в минуты гнева и паники тянущий шею и привстававший на цыпочки. Отчего сейчас ему кажется: три великана окружили троицу людей, позабывших про свары и разборки, жмущихся друг к другу в ужасе перед чуждой, опасной силой? Дамело и сам не замечает, как они с Диммило притягивают Тату к себе, втискивают между спинами и пытаются защитить — от кого? От сильного племени, которое, как исстари водится, отнимает у них, слабаков, самое ценное — женщин, землю, жизнь?

К счастью, извечным обидчикам нет до них никакого дела. Три божества, словно три головы дракона, гипнотизируют друг друга взглядом, пока люди внизу, будто овцы, сбиваются в кучу.

— Знаешь ведь, мне жертвы добровольные идут, — улыбается Инти. Почти нежно. Вот-вот по щеке Морехода погладит. — Не то что тебе.

— Мне тоже бывает, что добровольные. А к тебе и насильно приводили. — Ответная улыбка Супайпы, точно у адской гончей. Вот-вот в глотку вопьется.

— Эти двое пришли сами. Моя жертва, моя воля. — Ладонь Инти ложится на шею Диммило, большой палец поглаживает артерию, ходит кругами, словно сонный бугорок нащупывает, хочет вжаться в него, остановить ток крови и добить, прикончить добычу.

Индеец может лишь беспомощно наблюдать, как Димми медленно, обморочно прикрывает глаза, обмякший, осоловелый, влюбленный, как баба. А баба, которую они сдуру приперлись спасать, смотрит на парочку бог-человек с понимающей, безразличной улыбочкой. Будто и не она только что изводила Димку, капая ядом на больное и всем заметное: снова ты, Димми, играешь в любовь с тем, кому только давай потрахушки без последствий. Снова надеешься на игры-прелюдии, на силу гребаных «не хочу-не дам-поумоляй-ка меня, детка», хотя подсознательно давно смирился с поражением. Диммило встает, вяло отталкивает руку Инти, бредет, точно во сне, цепляя плечами и бедрами колонны, лианы, золотых карликов со злыми личиками, открывает проход из храма Солнца в храм Луны — и словно падает туда. Навстречу Маме Килья, что ли?

От этой мысли Дамело вскакивает на ноги и бежит к Уака-де-ла-Луна, оскальзываясь на мху, за пару секунд оказывается у выхода из Уака-дель-Соль, стрелой пролетает коридор, похожий на лавовый туннель в скале, и все равно не успевает: распахнув створки, еще недавно бывшие дверью сортира, а теперь ставшие вратами храма, кечуа видит гаснущее сияние. И лунную дорожку на воде. И отрешенное димкино лицо с закрытыми глазами — отражением в зеркале, под слоем въевшейся пыли.

Сука, отчетливо думает Дамело. Я тебя убью, сука ты эдакая, богиня ты Луны или чего еще, я убью вас всех, пусть чертов мир сгорит, как Димка.

— Не бойся, — открывает глаза Диммило, — со мной все в порядке.

— Мама Килья не приходила еще? — выдыхает индеец.

— И не придет, — рассеянно отвечает Димми. — Ее, похоже, игры в человечность не заводят. Инти она знает, как облупленного, и не строит никаких иллюзий на его счет. Представляешь, богиня лунных обманов — за честность брака!

Диммило хохочет — очень похоже на Морехода и совершенно не похоже на самого себя. На того Димми, которого Дамело знал всю жизнь. Что-то в этом парне есть чужое, нехорошее. Нечеловеческое.

— Мецтли? — осторожно спрашивает индеец, припоминая все известное ему о прекрасном лунном андрогине.

— Не совсем… — растерянно пожимает плечами Димми.

И падает навзничь, не сгибая ног, как падают загипнотизированные или убитые выстрелом в упор. Дамело едва успевает схватить в охапку тяжелое, сведенное судорогой тело. По ощущениям это — будто поймать на лету каменное ядро. Кечуа получает сокрушительный удар под дых, грудная клетка словно бы схлопывается, сплющивая сердце и легкие, устоять на ногах невозможно, и парни валятся на пол, в тончайшую пыль, мягкую, точно трясина.

— Ах ты ж мать твою… — только и успевает сказать Дамело, прежде чем их обоих то ли накрывает, то ли засасывает, то ли попросту вырубает.