— Сука! — орешь ты, брызгая слюной. — Наглая, наглая сука! Тебя бы на мое место, тебя бы хоть на миг — на мое место!!!

Но все это — внутри. Снаружи ты почти невозмутима — сидишь, улыбаешься и прожигаешь меня ненавидящим взглядом. Да, это ненависть, ничто иное. Я умею узнавать ее неспящий вулкан во всем — в прищуре глаз, в мгновенных подергиваниях рта, в проступивших носогубных складках, старящих еще совсем молодое лицо. За что же ты так ненавидишь меня, подружка?

За то, что стала для меня лабораторной мышью. И тестировала для меня смыслы жизни по всей шкале от высших до низших. В результате твоя жизнь превратилась в отравленную свалку. А моя тем временем текла по строго рассчитанному руслу. Но разве я подряжала тебя на это… сотрудничество? Разве я подкупала тебя, подталкивала, подначивала? Я просто наблюдала. Стоя в стороне от твоей судьбы.

К тому же ты так хорошо знала, чего тебе требуется. Самого лучшего. Всегда и во всем. Ты входила в комнату и сразу определяла, где тут наливают лучшие напитки, стоят лучшие кресла и тусуются лучшие мужики. Ради возможности оказаться в вип-зоне ты не щадила того, что у тебя УЖЕ было: как известно, лучшее — враг хорошего. Хорошее рядом с тобой было обречено.

И ты непрестанно удивлялась моей инертности. Ты пыталась учить меня уму-разуму — по-свойски, по-дружески, не обижаясь на отказы и насмешки. А были годы, когда я смеялась над тобой постоянно. Потому что уже знала, чем все кончится. Гигантским, феерическим, апокалиптическим упсом. Вот только, в отличие от героев комиксов, после картинки с этим самым «OOPS!» ты не сможешь как ни в чем не бывало топать по избранной стезе. Бумажные упсы не превращают стезю в неприступную ледяную гору. В отличие от реальных.

А теперь ты ненавидишь меня за то, что все это время я жила для себя. Не объявляя о своем эгоизме во всеуслышание, не размахивая им, как жупелом, толпе на потеху — можно же не совмещать роль эгоиста с ролью шута? И тогда, если однажды ты дашь слабину, или сделаешь неверную ставку, или промахнешься, меняя хорошее на лучшее, — твоя жизнь не обернется каторжным трудом по сохранению лица перед гогочущей толпой.

Чтобы быть эгоисткой, надо быть очень, очень внимательным. И знать о людях больше, чем «это мое» и «это не мое». Прощай, подружка. Разбирайся сама с мужем, бросившим тебя в разгар кризиса — международного и возрастного, с финансами, горланящими романсы, со списком нужных людей, оглохших и ослепших, когда судьба твоя закладывает такой непредсказуемый вираж… Звони, когда выберешься. Сама.

Я встаю с неудобного пластикового кресла и, покидая кафе, замечаю знакомое лицо. Красивый мужчина, НАТУРАЛЬНО красивый, без натужной метросексуальной ухоженности, без тусовочно-голодного выражения на лице: ну узнай же меня, ну блесни улыбкой, ну подари восхищенный взгляд — мне, медийному, полуизвестному, примелькавшемуся в светской хронике! Жаль, что я не помню, кто вы. Да и задерживаться очень не хочется. Я, видите ли, только что предала лучшую подругу. Положила камень в протянутую руку, плюнула в душу, отгородилась от чужой беды. Нет мне прощения, эгоистичной суке.

И я ухожу, унося свою безнадежно подпорченную карму.

Нет, я не в восторге от себя, я не горжусь тем, что сделала, я не утешаю себя дурацким «Когда-нибудь она поймет, что я права!» Не поймет. Не простит. Но вернется, чтобы похвастаться очередным успехом. Очередным «Вот ты в меня не верила, а я, между прочим…» — и даже не заметит, что я все еще есть, что я все еще на связи, что я все еще предоставляю свои уши в твое распоряжение, глупая ты клоунесса. Пусть и не так часто, как тебе хотелось бы.

Надоели мне Сашеньки Адуевы обоего пола, идеалисты-романтики, свято верящие в то, что мы, Петры Иванычи Адуевы, всем своим опытом и благоденствием должны поддерживать их, тратить свое время, силы и средства на возрождение Сашенек из пепла после очередного разочарования, тащить из болота депрессии — и все это, не смея произнести: «А я предупреждал/предупреждала!»

Эгоистичные суки, твердят они. Все вы эгоистичные суки, боженька вас накажет. Да, мы такие, — вторим мы, люди, у которых есть что-то свое. Мы не хотим отводить от вас беды, к которым вы стремитесь, не видя дальше собственного носа. Мы не хотим отказываться от себя ради вас. Поэтому вы записываете нас в предатели и не верите нам ни на грош. Если не считать того, что за любой малостью вы опять и опять приходите к нам, бессердечным ненадежным негодяям.

Осуждение висит надо мной грозовым облаком, давит меня серо-желтым брюхом, норовит разверзнуть надо мной хляби небесные. Плевать. Против хлябей отлично помогают зонтик и фатализм. Я знаю: за то, что ты у себя есть, надо заплатить имиджем ангела-эмчеэсовца. Безделицей, в сущности. Безделицей, которую молва вознесла на несуразную высоту.

* * *

Как же мы прикипаем душой к собственному имуществу! Надоевшие эстампы, прочитанные книжки, немодные кофты, разнокалиберные тарелки — на первый взгляд их нисколько не жаль, пропади оно пропадом, барахло это. Но едва барахло оказывается похоронено под метровым слоем битых кирпичей, мы немедленно принимаемся за раскопки. И спасаем свой хлам с тем же энтузиазмом, с каким вытаскивали бы из-под рухнувших перекрытий секретные архивы или золото Шлимана. Мы с Кавой не покладая рук рылись в мусоре в поисках уцелевшего имущества, пока на кухне деловито шуровала ремонтная бригада.

Кто-нибудь объяснит мне, почему лучшие мастера в этой стране — женщины? Я думала, Кавочка приведет батальон рукастых мужиков, готовых на трудовые подвиги ради высокой оплаты, назначенной Мулиартех. А вместо стройбата ко мне заявились пятеро субтильных теток, настроенных восстановить эти развалины в кратчайший срок. Я была готова пообещать им златые горы, но Кава умерила мой пыл.

— Ты, главное, ничего заранее не плати! — увещевала она меня. — Вот сделают, посмотришь — тогда и деньгами сори.

— Да они ж не мои! — отмахивалась я. — Бабкины, гм, бабки. Сама все разнесла, сама и…

— А ты все равно лишнего не отдавай, — учила меня Кава бытовому уму-разуму. — Если увидят, что у тебя деньги дурные, втрое против нормальной цены заломят. Лучше посмотри вон в той куче — кажись, там твои коробки с обувью маячат.

— Кавочка, ну какого черта мы еще обувь старую откапывать будем? Мне бы документы найти да ноут, если он жив остался. А помер — я хоть жесткий диск извлеку…

— Найдутся твои железяки! А обувь не старая, ты ее и полгода не проносила, тебе бы лишь бы хорошую вещь выбросить, все вы, молодежь, без царя в голове!

Дни проходили в археологическом ажиотаже, ночи — в беспокойстве за Марка. Морк переехал к провидцу, дежурил у его кровати, терпеливо сносил своеобычное мужское нытье «Я умираю, я чувствую, что умру, я уже практически умер, можно мне куриного бульону и свинины с хреном?»

Многочасовой дикий танец не прошел для Марка бесследно. Растяжения, вывихи, боли в позвоночнике, ноющие мышцы — все, чего у настоящих героев нет и быть не должно, если верить литературному эпосу. Там персонажи рубятся сутками, неделями бродят по бездорожью, годами живут в землянках, не отвлекаясь на такие глупости, как натертые ноги или расстройство желудка. Живое человеческое тело отказывалось переносить эпические нагрузки без последствий. Оно болело каждой косточкой, копило молочную кислоту и не желало приходить в себя даже после массажа и припарок. Изнеженный городской житель, впервые столкнувшийся с беспощадной физической нагрузкой, обратился в руину. Так же, как и моя квартира. На восстановление и одного, и другой уйдет полмесяца, не меньше.

Но обиднее всего было то, что Мулиртех не обращала до нас никакого внимания. Открыв мне доступ к счетам и бросив Марка на попечение моего кузена, бабка занималась исключительно глейстигом, этой шальной козой. Как будто та ей родня — роднее прямых потомков.

Сегодня Мулиартех велела мне все бросить и придти побеседовать с козлоногим исчадием воздуха. Дескать, разговор с глейстигом может оказаться полезным для меня. Как будто с тупыми танцорками вообще можно разговаривать. У них же запас слов не больше, чем у Эллочки-людоедки!

— Кто бы мог подумать! Нанять глейстига в качестве киллера! — восхищенно приговаривает бабка, провожая меня в комнату, где, лишенная магии и свободы, коротает дни ее пленница.

Сораха (это чудовище зовут Сораха, то есть «лучезарная»!) сидит, забившись в глубину широкого, точно сани, кресла и тупо пялится в окно. Она уже поняла, что мы не причиним ей вреда, не станем пытать, морить голодом и заключать в подводные узилища. Поняла, успокоилась… и замкнулась. Теперь из нее слова не выдоишь. Да и проку от нее как от информатора — ноль. Имени своего нанимателя не знает, просто однажды ей «сказали в голове» пойти в чей-то дом и потанцевать с первым, кто войдет в дверь. Она была счастлива. Потому что давно не танцевала. У нее не получается танцевать — не помнит, сколько, но уже давно. Это плохо. Ей, Сорахе, плохо, она только хотела потанцевать, все Сорахи должны танцевать, а она не может. Плохо без танца. Танец — хорошо. Будете убивать — убивайте быстро, Сораха не хочет умирать медленно, смерть в воде — плохая. В огне — лучше. Все сгоревшие Сорахи улетят вверх, летать — приятно, тонуть — противно.

Вот и весь результат трехдневного общения Мулиартех с дебильным дитем воздуха. А чего бы ты хотела, бабуля?

Но бабка выглядит подозрительно довольной. Ей, похоже, удалось узнать все, что нужно. А я… я ничего не понимаю и чувствую себя настолько беспомощной и глупой, что просто… злюсь. Сижу напротив безучастного глейстига с физиономией ничуть не более осмысленной, чем у несчастной козлоножки, и мечтаю о том, как вернусь к своим завалам порванного, поломанного и перепутанного хламья. Сгребать лопаткой сор по углам — все, на что я гожусь. Какого черта Мулиартех пытается сделать из меня следователя, когда я по уму — уборщица?

— Успокойся! — вдохновляет меня бабка. — Выброси из головы постороннее. Не дуйся. Подумай еще раз: что нам это дает?

— Что проклятую козу запрограммировал Аптекарь. Мы это знали задолго до того, как ты притащила это уе… увечное созданье в свой дом.

— А КАК он ее запрограммировал?

— Телепатически. Внутренним голосом. Она шизофреничка, коза твоя.

— Хорошо! — Мулиартех не издевается. Бабка действительно рада тому, что я назвала глейстига шизофреничкой. — Дальше!

— Да куда уж дальше-то. Ну, залез он ей в башку, ну, говорит ей, что делать. Ну, отнял у нее способность танцевать, единственное умение глейстигов. А тут вдруг вернул. Ненадолго. Она, естественно, последний разум от счастья потеряла, рванула выполнять приказание. Все.

— А тебе мало? — изумляется Мулиартех. — Смотри, сколько ты всего открыла: отец лжи научился поселять в головах детей воздуха человеческие болезни! Ты только представь себе — глейстиг, страдающий шизофренией!

Ах, какой феноменальный уникум и уникальный феномен. Можно подумать, несчастная коза не душевным недугом приболела, а начала нести золотые яйца.

С другой стороны, никто из фэйри не болеет психическими заболеваниями. Попросту нечему там болеть. У нас ее нет, психики. Каждый из нас — часть своей стихии, неотъемлемая, гармоничная часть. Мы дышим, двигаемся, думаем и ощущаем, как велит нам море, воздух, огонь. Мы не вступаем со стихиями в конфликт. Мы не пытаемся противостоять реальности, мы растворяемся в ней. И не постепенно, а сразу, как только открываем глаза в глубине своих океанов — водяных, небесных, подгорных. Каким образом Аптекарю удалось перенастроить сознание самого примитивного из фэйри на полноценный конфликт с действительностью?

Я встаю со стула и подхожу к Сорахе. Та поднимает голову и смотрит на меня взглядом больного животного. У нее страшные глаза. Истинные фэйри смотрят иначе. В глубине зрачка у нас таится невозмутимость самой природы. Боль сердца, волнения души, игры разума — только легкое возмущение на поверхности. Бездна всегда спокойна и всегда права. Она защищает нас в самые тяжелые минуты, она бережет нас от человеческих кризисов, она рождает нас и принимает обратно. Всех. Даже таких древних и неугомонных, как морской змей Мулиартех.

Если эта опора покачнется, мы потеряем главное, что имеем. Мы потеряем свою стихию.

— Ты уже оповестила Племена Дану? — оборачиваюсь я к Мулиартех. Та лишь отводит глаза.

Не любит мать рода детей воздуха. Старые счеты, старые обиды. Войны, о которых даже море помнит смутно, — это ее войны. И сколько от тех воспоминаний ни отнимай, они все еще саднят.

— Бабуля… — шепчу я. — Они тоже в опасности. Воздушный океан в опасности. Ты же их знаешь, дурачков безбашенных… Они и так не очень-то разумны, одно название, что разумная раса!

— Нищему пожар не страшен, — резко произносит Мулиартех. — Наркодилеры они, эти ублюдки Дану. Все, поголовно.

Новое дело. И новый термин применительно к дружественно-враждебному племени.

* * *

— Наркодилеры? — в мозгу у меня проносятся образы убогих, изношенных существ, мечтающих об одном — чтобы окружающая действительность отступилась от них, схлынула, будто волна с избитой морем скалы — и никогда больше не возвращалась. Как-то не вяжутся эти преступные страдальцы с представлениями людей о Детях Дану, «самых красивых, самых изысканных в одежде и вооружении, самых искусных в игре на музыкальных инструментах, самых одаренных умом из всех, кто когда-либо приходил в Ирландию», если, конечно, не врут средневековые барды…

Ада смотрит на меня терпеливо-раздражительно. Ей хорошо удается эта противоречивая гримаса.

— Ты чем слушаешь, женишок? Я уж не спрашиваю, чем ты думаешь… Про что ни расскажи, все на род человеческий примеряешь. И даже не на реальный человеческий род, а на масс-медийный эрзац. Сколько же нам с тобой биться, чтобы ты на привычные вещи с другой стороны посмотрел? — вздыхает Ада. — Подумай о тех, для кого доставление и получение радости — предназначение и смысл жизни, а не противоправная деятельность, подлежащая искоренению… Дети воздуха наслаждение людям несут, понимаешь? Эйфорию, удовлетворение, кайф. Все то, о чем вы молите небеса, даже когда молчите, уткнувшись взглядом в носки собственных ботинок.

— По-твоему получается, эти… данайцы никакие не наркодилеры, а великие труженики! — усмехаюсь я. — Трудоголики.

— Правильно! — хлопает меня по плечу Ада. — Только для них доставить удовольствие — такой же кайф, как и для того, кого они осчастливили.

— Труд есть высшее наслаждение. Утопия в отдельно взятом воздушном океане. Вот теперь образ принимает гармоничные очертания. Значит, глейстиг несла счастье в массы… в массы меня, а вы ей помешали?

— Человек не создан для такого объема счастья, — хихикает Морк. — Дети воздуха — они ж горят на работе! И вы горите вместе с ними. Как бенгальские огни — красиво и окончательно.

— А мы, между прочим, учимся ограничивать себя! — звучит из моего любимого кресла, на данный момент заваленного женской одеждой, которую удалось спасти из разоренного Адиного гнезда.

Прямо на куче шмотья восседает кто-то… или что-то… прозрачное такое. Внутри едва обозначенного силуэта воздух словно прессуется, сгущаясь в тело. Трехмерная компьютерная графика в трехмерной реальности. Я завороженно наблюдаю, как прозрачное нечто наливается краской и фактурой. Причем довольно знакомой фактурой. Вот и ссадина на лбу знакомая, и синяк на подбородке, который так болит во время бритья, и рука на перевязи. Я. В первый раз я увижу собственное лицо, хотя и не в лучшем его — лица — состоянии. «Это просто праздник какой-то!»

Мой двойник восседает на останках Адиного гардероба, точно падишах на тахте. Или на чем там сидят падишахи?

— А ну брысь! — рычит моя бывшая (надеюсь, что бывшая) невеста. — Не мог на чем-нибудь другом материализоваться?

— Адочка, рыбка моя, меня притягивает все красивое, ты же знаешь! — улыбаюсь второй я демонической улыбкой. — Какая прекрасная штучка! Это, кажется, называется «боди»? — и я — он — вытягивает из-под седалища один из тех предметов женского белья, которые красивые женщины себе не покупают. Им такое покупают влюбленные мужчины, не понимая, что делают подарок себе и только себе.

— Фетишист, — спокойно говорит Ада и отбирает бордово-кружевную тряпицу у гостя. — Знакомься, Марк, это Нудд, в просторечии Нудьга, самый велеречивый из сыновей сам знаешь кого. Что ты там про учебу заливал?

— Я не заливал! — радостно (он, по-моему, все делает радостно) подхватывает Нудд-Нудьга. — Я говорил чистую правду. Мы учимся. Способность людей испытывать чистое блаженство меняется. И способы получения удовлетворения — тоже. Когда человек изобрел наркотики — сам изобрел, заметь! — опыт их применения научил нас кое-чему. Что они сжигают мозг. А мозг надо беречь. От выгорания. Мы уже в курсе, что запредельные наслаждения отнимают кайф. Начисто. Мы стараемся удержать людей от чрезмерного счастья. И действуем жестко, а порой и жестоко.

— Ты пришел, чтобы произнести оправдательную речь? — интересуется Ада, отчаявшись согнать велеречивого сына богини с удобного сиденья.

— Я пришел, чтобы забрать идиотку Сораху на суд племени, — мрачнеет Нудд. — Сама знаешь, глейстигам дозволяется танцевать со специально выбранными и хорошо обученными людьми. Танец грамотного глейстига вызывает возбуждение во славу Дану, а не разрушение смертного тела.

— Она не идиотка! То есть, может, и идиотка, но не преступница, — вступаюсь я за невиновную Сораху. — Разве вы не знаете, что с ней случилось, о мудрый Нудд?

Пришелец из воздушных сфер смотрит на меня одобрительно. Потом спрыгивает с кресла — точно так же на миг зависая в воздухе, как и провинившийся глейстиг до него, — и идет ко мне.

— Ты отличный парень… — бормочет он. — Просто отличный… Красивый… Нам нравятся красивые люди. Добрый. Способный. Только поврежденный. Хочешь, я тебя вылечу?

Я с ужасом припоминаю все сказанное Мулиартех по поводу сложностей магии. Мне бы не хотелось, чтобы этот легкомысленный зануда поддерживал мою жизнедеятельность до скончания лет. Моих. Что-то мне подсказывает: не стоит полагаться на ответственность детей воздуха.

— Я уж лучше сам… как-нибудь, — блею я.

— Чепуха! — пресекает мои метания Нудд. — Не ходить же мне с твоими травмами!

Мое лицо — оба моих лица — начинают заживать. Мелкие взрывы боли в теле затихают. Рука снова гнется, а не виснет плетью.

— Я еще и целитель, между прочим! — гордо сообщает сын Дану. — Не все, что говорят твои любимые фоморы, стоит принимать как истину в последней инстанции. Мы владеем такой магией, которую они…

— Наука умеет много гитик! — встревает Морк. — Дядя Нудд, а дядя Нудд, хватит заливать насчет Сорахи. Ты, конечно, отведешь ее на суд, где бедняжке погрозят пальцем и попытаются вылечить всем миром. Но ты уже в курсе, что у вас это не получится?

— Но попробовать-то надо! — всплескивает руками Нудд. Совершенно не мой жест.

— Зря пробовать будете, — ворчу я. — Ее покалечил тот, кто владеет четвертой стихией. А вы ею, насколько я понял, владеете не больше моего.

— Да меньше, намного меньше! — восхищается этот утомительно радостный тип. — Мы вообще не представляем, что она такое, эта четвертая стихия!

— А говорите, что учитесь, — подкалываю я. — Что вы там у себя, Фрейда не читали?

— Читали, и не только Фрейда! Мы даже Маслоу читали — надо же нам узнать, от чего у людей наступает пик-переживание! Но владеть стихией — это тебе не у кушетки с блокнотиком поддакивать, пока очередной бедолага вчерашний сон пересказывает. Ты — провидец, тебе книжная мудрость ни к чему. Ты все собственными глазами увидишь и всех-всех вылечишь!

Оптимист. Чертов воздухоплавательный оптимист. Я на его месте хотя бы в задумчивость впал, попытался бы узнать, сколько моих соплеменников уже у Аптекаря в руках, а этот…

Миссия моя все тяжелее и тяжелее становится. Можно сказать, гнетет меня, словно тысяча атмосфер на самом дне бездны. И никто не хочет мне помочь. Знай работенку подбрасывают. Тоже мне, избранного нашли…