Власть над водами пресными и солеными. Книга 1

Ципоркина Инесса

Отдельное спасибо Екатерине Беляковой, которой пришлось поработать музой сверхурочно, Елене Ангеловой, поддерживавшей меня в моменты творческой абулии, и вообще всем моим друзьям из Живого Журнала, моей первой тест-группе.

 

Глава 1. Приступ

Разочарование — вот определяющее слово моей жизни. Ра-зо-ча-рова-ние. Не в самой жизни — я люблю и всегда буду любить вкус жизни, запах ее и смысл, который вижу очень ясно. Я разочарована в тех, кого считают носителями жизни, ее адептами.

Разгуляй-гормон, веселое быдло, почавкивая, давит из меня сок, чтобы полить им нехитрое главное блюдо своего существования. Я лимон в его руках, он приправляет мною пресность бытия без тени сомнения в моем предназначении. Ну, разве что задаст риторический вопрос: как я насчет того, чтоб стать кисленькой подливкой, без которой его, гурманов, кайф неполон? До чего ж он удивится, когда лимон не только не раздавится, но еще и в глаз ему даст в ответ на нормальный такой вопрос…

Все началось с секса, к таинству которого мы, женщины, должны придти, как на конфирмацию — принаряженные, взволнованные и счастливые.

Входишь-то в храм — да вот оказываешься совсем не в храме. И не высокий неф перед тобой, не золотой алтарный образ, нет. Бабы-шпалоукладчицы там ворочают черный, ядовито воняющий брус, денно и нощно тянут одноколейку в вечность, — трах за трахом, рождение за рождением, ребенок за ребенком, шпала за шпалой… И не спрашивай, что за поезда тут пройдут, что за люди в них поедут. Становись рядом, шпалоукладчица, держи костыль.

И как ты ее ни приукрашивай, свою шпалоукладчицкую жизнь, отовсюду она лезет, выглядывает из-под гламура, распутства, ханжества, похабства, извращений — торчит, точно несвежее белье из-под микроюбки.

Хотя отчего ж не попытаться забыть про одноколейку проклятую? Не попохабничать, не пораспутничать, не поломаться, не постараться набить цену? А потом сладостно, из недр грудной клетки, не пожалеть себя, не повыть о непонятости, о недолюбленности, о несправедливости… Как будто есть место справедливости здесь, в идиллическом аду, где ты, утопая по колено, дышишь креозотом, надрывая спину и руки, боясь глаза поднять на горизонт, за которым прячется недостижимое завтра.

И вот, самые слепые, самые темные, самые недалекие, у кого глаза в грязи увязли глубже, чем ноги, — вот они-то и берутся ободрять и просвещать тех, кто не совсем ослеп.

Для начала грязью закидают: что, мол, ты? Не женщина, что ли? Отчего тебе нормальный мужик не по нраву? Нормальный мужик, нормальная семья, нормальная жизнь, нормальные шпалы… Потом себя хвалить примутся: уж пожила я, пожила, эх, пожила, да и от второго раза бы не отказалась! Жизни во мне, соку, желания — хоть ковшом черпай! Экскаваторным. Это чтоб ты прониклась, какие на свете бабы настоящие есть, не тебе чета. Прониклась и обзавидовалась. Если ж ты и тут не растеплишься, от хвастовства к доверительности перейдут, про любовь несчастную расскажут, про роды тяжелые, а больше всего про подлость мужскую, изворотливую и неистребимую…

Как будто жрица злого бога уговаривает послушницу добровольно отдать себя в жертву вечно голодному чудовищу: прежней тебе после этого не бывать, зато взамен-то, взамен! Поверь, ты получишь бесценный опыт, ты больше никогда ничего не будешь бояться, ты разучишься ощущать боль, ты увидишь все многообразие жизни, ты сольешься с мирозданием… Как сольюсь? Как отходы жизнедеятельности проклятой твари?

Но жрице уже наплевать на сарказм в твоем голосе. Да и на тебя ей плевать. Она вышла на торную тропу. На ту самую, с которой я бегу в непролазную глушь.

Не послушница я и не сосуд для твоих излияний, жрица. Не пытайся заполнить меня собой. Не втискивай свою судьбу в меня, не приму я ее. Ни как дар, ни как указатель. Не вернусь я на чужую тропу, мне СВОЯ нужна. Ее и буду искать, продираясь сквозь буреломы-ветровалы, оставляя на сучках клочья души. Это все-таки лучше, чем одним махом себя лишиться, потерять всю себя, целиком, раствориться в ваших ритуалах, забавах, радениях.

Мой путь должен быть другим. Чистым, холодным, свободным до самого горизонта и за горизонтом тоже.

Застенчивая, говоришь ты? И в слышится в этом слове «застенок»… Только это не я, это ты в застенке, жрица. А я — за стеной твоего застенка, на свободе. В лесу, в поле, в горах. Одна. Хотя почему одна? Наедине с собой, со своими мыслями, со своей верой в себя. Это уже не одна, в компании. В самой лучшей компании, которую только можно пожелать.

Я всегда знала, чего от жизни хочу. Проблема была в том, что и окружение мое знало. Знало, что я — неправильная. А для таких, как они, такая, как я, — не просто неправильная. Неправедная. Торчу, словно бревно в глазнице.

Я должна быть несчастной. Я должна хватать их за руки, искательно заглядывать в глаза, просить познакомить с кем-нибудь, подыскать что-нибудь, взять надо мной шефство и оприходовать мою жизнь по положенной статье. Так должно быть. Но так не получается.

Потому что это ОНИ хватают меня за руки и просят: ну дай нам научить тебя, дай нам поруководить тобой, дай нам посоветовать тебе! И глаза у них жадные, голодные, жалкие.

И, конечно, секс.

Как я смею не жаждать его? Секс — это ведь и есть жизнь, разве не так? Значит, если кто (читай — если ты) десятки лет никому до себя дотронуться не дает, ни мужчине, ни женщине, как такого человека назвать?

А мне все равно, как ни называйте.

Потому что я, к той самой девичьей конфирмации готовясь, в дверь святилища ненароком заглянула. И глаза у меня были молодые, зоркие. И увидела я, что мне предстоит: черная работа без отдыха и срока, одноколейка без начала и конца.

Повернулась я и ушла.

Конечно, я уже не ребенок была. Ребенком я все ждала, что глупая сопящая физиономия мужика, для которого я — лимончик на краю тарелки, станет осмысленной, человеческой. Не стала. Прождала я лет до двадцати, поменяла много рук, повидала много тел, поискала в них души — и не нашла.

А потом узнала, что плохой я игрок. Хороший игрок — тот, кому и проигрыш в радость: значит, можно дальше играть, просаживая золотые монетки своего времени на беспощадную рулетку любовей и надежд. А мне каждый проигрыш говорил: уходи. Вставай из-за стола, зажав похудевший кошелек в руке, и вон отсюда. На волю. Пока есть зачем.

Вот я и ушла — ни женой, ни любовницей, ни матерью.

Завтра свое искать.

А остальные остались — за своими стенами, со своими играми, ругая мою застенчивость и холодность. Ну и пусть их ругают.

* * *

Я подняла глаза на знаменитость. Ах ты, госсподи… Дурак дураком, брови ежиком. Глаза, словно пуговицы от кальсон. Ждет, когда я восхищаться начну. Ну, давай, родимый, давай, раскрывайся, золотой мой, яхонтовый. Книжек я твоих не читала, а эту, которую ты мне с такой помпой подписал и презентовал, сегодня же кошке в лоток порву. Пусть моя Хаська твой опус по достоинству оценит. Ее ссаки — то, чего ты стоишь.

— Когда и как родился замысел вашего первого серьезного произведения? — вот он, вопрос, которого все они так ждут. Красная кнопочка. Сейчас ракеты твоего красноречия отделятся и пойдут шмалять куда ни попадя. Все-е-е расскажешь, что было и чего и не было.

Журналист я опытный, циничный, хваткий. Умею крючок наживить. И не захочешь, а заглотнешь.

И пусть психологи клянутся, что социофобы с людьми обращаться не умеют. Что слишком планку задирают, не дотянуться. Главное — чтоб тебе уже было все равно. Чтобы ты уже ушел от рулеточных столов, где большая игра ведется. Чтоб не хотел выиграть для себя друга сердечного на всю оставшуюся жизнь. Чтоб перестал верить в подарки судьбы и удачливость свою тайную.

Тогда с любым долбоебом, про жизнь-про любовь пишущим, у тебя все прекрасненько сложится. Вот как с этим. Вообразил себя знатоком женской души, понимаешь. Книжки про нее, про душу пишет. Как ее голыми руками взять, да к одному месту привязать. Специалист.

А душа-то пойманная на его счету одна. Шляется вокруг нас, шаркая тапочками. Жена. Подруга гения. Серенькое существо с бесконечными чашками-блюдцами, неприметное, будто грязная тряпочка в углу мойки. Уловил ее — и думает, что всех уловил.

Да мне-то что? Заплатило издательство за твою раскрутку — давай, родимый, крутись шустрей. Завтра в этом кресле другая равнодушная краля с диктофоном нарисуется. Щелкнет кассеткой и заноет: "Как вы дошли до жизни такой, творческой и плодовитой?"

Ай, как не вовремя! Накатило изнутри, ударило в голову: а спросить его "Мужик, ты хоть понял, что жизнь твоя давно кончена?" И разъяснить, почему. Почему он, как осел за морковкой, бежит тридцать лет и три года за своей дуростью, куда поведет. Почему забудут его в тот же день, когда зароют. Почему его жизнь в лоток кошке Хасе, толстой негоднице, на бумажечки порвут. Надо сдержаться. Остатками здравомыслия понимаю: приступ. Таблетку в рот, чаем запить, чужим голосом произнести новый вопрос — да хоть про духовных наставников, мутер иху так, немецку, знаю же, какими Шопенгауэрами сыпать начнет, а таблетка в желудке растворяется, разгоняет туман, проясняет башку, сейчас мы продолжим, нельзя ли мне… на минуточку?

У знаменитости в туалете такой же лоточек стоит. И тоже с бумажечками. Если приглядеться, если узнать текст — наверняка собрат по перу. А загляни под ванну — небось, там и обложка сыщется. С посвящением. Все мы, циники, одинаковы. Романтиками притворяемся, интеллигентами, пассеистами, а у самих современная проза по кошачьим лоткам валяется.

У-уфф, хорошо. Пойду влачить любовь плачевной нашей крали, как Молчалину и положено.

 

Глава 2. Убей свои сны

Следующий день, как и ожидалось, озарило психозом.

"Как же я тебя ненавижу!" — каждый такой день начинался с признания. Городу и миру, urbi et orbi, всей отвратительной вселенной, центром которой была я, Ася.

Город и мир отвечали как умели: заполошным пением птиц, океанским ревом автомобильного прибоя вдали, обрывками мелодий из окон, детскими воплями со двора, немым нашествием весенних цветов и запахов. Моя ненависть настаивалась на городской весне, набирала крепость, вскипала в крови, заполняла мозг. Каждую секунду тело получало допинг от мириадов агентов чистой, беспримесной ненависти. Душа играла кровавыми бликами, словно подсвеченный изнутри рубин.

Это была не серая, траченная депрессией душонка изнасилованного жизнью лузера, — о, нет! — это была хищная, зоркая, всеядная тварь-позади-глаз, в клочки разрывающая реальность, переваривающая свою добычу в мгновение ока и извергающая в организм моря адреналина и кортизола. Организм в ответ пел от боевой ярости, будто клинок берсерка, и бесстрашно нес себя туда, куда указывал мозг — к холодильнику!

"Еда, еда, еда, едаедаеда!" — руки выбросили на пол пакеты с колбасой и сыром, вырвали из прохладных глубин кувшин со сливками… Потом медленно и торжественно вытянули похрустывающий пластиковый колпак с недоеденным тортом…

— Если бы я жила не здесь, ты был бы мне не нужен! — обвиняющее произнесла я прямо в пару глазированных вишен, глядящих на меня с самого большого куска. Вишни продолжали бесстыдно пялиться. — И нечего делать невинный вид!

Завтрак, как всегда, превратился в битву. Противник был уничтожен — пусть не в мгновение ока, но не дольше, чем в три. Три мгновения ока. И вот — тарелка пуста, вместилище торта разграблено, в кофеварке слой гущи — горькой, как привкус во рту… Пиррова победа.

Потому что наступило новое "как всегда". Знакомое всем победителям, завоевателям и покорителям. Бескрайнее "как всегда" рутины. Что там, за упоением битвы? Санитарные обозы, возня в кровавой грязи, переговоры с побежденными — та же возня в грязи… И скука, скука, скука.

Я посидела, отдуваясь, осоловелая, не готовая к новой рукопашной, к новому дню, к новому заплыву в повседневность — и пошла в комнату.

Отшвырнув юбки в сторону — сегодня тяжелый день — натянула брюки и джемпер. Сосредоточилась, аккуратно обхватила пальцами рукоять мизерикордии* (Узкий стилет для добивания раненых с трехгранным или четырехгранным лезвием — прим. авт.). Старая, тяжелая, налитая смертью вещь. Черная. Не блестит. Удобная. "Меня нельзя трогать безнаказанно", — подумала я и нежно улыбнулась, взвешивая оружие на ладони. — "Нельзя. Ася — это женщина-ассасин. Ассасина. Убийца".

Сборы были недолгими, профессиональными. Те, кому приходится являться на работу в девять, не может себе позволить раздолбайское, непрофессиональное утро. Опоздаешь — и бой пойдет не по твоим правилам, а по правилам противника. Моим противником в этом мире был мир.

В облицованную гранитом глотку метро вливалась блеклая толпа обреченных. Я прищурилась, прислушалась, пристроилась в хвост. Поезда внизу взревывают сыто, одобрительно. Давка.

Через куртку мне в бок тупо ткнулся ствол обреза. Я глянула, не поворачивая головы: пожилая мегера, топорщась целым арсеналом, с усилием моргнула белыми от злобы глазами. Лучше подвинуться. Такие ищут не победу, а жертву. И любят убивать громко, вульгарно. Но если быстро уйти в мертвую зону — решат, что ты часть ландшафта. Никогда не стоит тратить силы на людоедов. Надо просто не давать им шанса.

Некоторые не рыщут, а предпочитают устраивать засады: встанут посреди узкого тоннеля и стоят, перегородив бесценную тропу вялой тормозной тушей. Ждут, пока по ним нанесут первый удар. И уж тогда-то…

Опытные бойцы обходят засаду, не зацепившись. Кому нужны анонимные рукопашные, да еще ранним утром? Мало ли что днем случится… Нужно экономить силы. И не расслабляться, вывалившись из метро в самый красивый парк Города.

Сердце этого гнусного мира — зеленый душистый клочок у старинных стен, фальшивый оазис, окоп ароматерапии посреди поля битвы. Мертвец тот, кто доверился глазам своим и расслабился. Но не притормозить и не набрать полные легкие выхлопов — тоже расточительство. Я всегда замедляю шаг в парке. И на мосту. И в следующем парке — у ядовитой реки цвета нефти.

Иногда мне удается даже выкроить несколько минут, чтобы присесть у ног слепорылой Войны, склонившейся в любезном полупоклоне, и на минутку замереть, прикрыв глаза. Я стараюсь не обращать внимания на звук, с которым остальные зеленые от патины грехи поворачивают головы и жадно втягивают носами воздух.

Потому что нет ничего страшнее последнего утреннего шага — оторвавшись от почти безопасного уголка, от уродливых памятников, от удушливых испарений, от печальной серой цитадели напротив, свернуть за угол и войти в дверь, за которой каждая ступенька дышит опасностью, каждое слово — повод для стычки или доноса, каждый взгляд — оценивающий, каждая комната — пыточная.

Здесь я работаю.

Если бы только мне повезло! Если бы я оказалась среди тех, кому и живется, и дерется, и умирается легко! Но в этом стане нельзя «оказаться». В нем надо родиться.

Утренний всплеск энергии неумолимо иссякал. На смену ему приходила тоска. Тоска была не черная и не зеленая — а так… невидимая и делающая невидимым все вокруг. Город и мир стремительно выцветали. За это я их и ненавижу — за умение самоустраниться, когда в моей жизни наступают особо тяжкие минуты. Ни поддержки, ни внимания. Вселенная сыпала равнодушием, точно вулкан — пеплом. Как всегда, на моей стороне — никого и ничего. Даже надежды.

"Когда-нибудь я уеду отсюда", — обещаю себе в стотысячный раз. Больше цепляться не за что. — "Я перееду в другой Город. Он прекрасен и он меня ждет. Может, он даже меня любит. Заранее. Предчувствуя мою любовь. Я же смогла полюбить его заранее? Вот и он… Когда я приеду, он раскроется мне навстречу, весь золотой и розовый, как старинный камзол, весь в сказочных замках и крохотных мостиках, надушенный морем и солнцем, галантный кавалер своих дам, моя единственная любовь…"

Старое заклинание сработало. Тело понемногу высвобождалось из хватки тоски и, механически переставляя ноги, двигалось привычным маршрутом.

Лестница оказалась скользкой, как палуба корабля в момент пиратского налета. Стены сочились болью и унынием, словно сложенные из охладевших трупов, а не из камня. Здесь всегда было промозгло. Даже в самую жару.

На верхней ступеньке лестницы красовалась главредша, непобедимая сука в непрошибаемых доспехах. Если бы у меня имелся нагрудник вроде главредшиного, тоска посещала бы меня раз в году, а не пять раз в неделю.

— Како-о-ое счастье, что вы с на-а-а-ами! — пропела главредша, спокойно и основательно укладывая стрелу на сжатый кулак. — И ка-ак мы дожили до этого момента-а-а! — последнее «а-а-а» совпало с треньканьем тетивы и с голодным воем стрелы, ищущей плоть.

Я вышла из укрытия под мраморной вазой, зажимая царапину на плече. Мизерикордия за поясом аж дрожала от злобного нетерпения. Однажды я подберусь к этой покрытой закаленной сталью коротышке на расстояние вытянутой руки — так, чтобы темное отверстие в забрале оказалось совсем рядом, и тогда… Не зря же я выбрала этот узкий тяжелый кинжальчик, легко проникающий в любую щель.

Ну, теперь можно приступать к делу. Пластырь, немного спиртосодержащих жидкостей — внутренне и наружно, сконцентрироваться — и вперед. Нельзя выигрывать все схватки, но можно держаться до последнего. Пока сознание не утонет в сером киселе беспамятства, окаменевшие от напряжения мышцы не расслабятся, и тело — а с ним и вся жизнь — не сорвется в бескрайнюю пропасть ненарушимого покоя…

"Как можно бояться темноты, когда все самое страшное происходит на свету?" — размышляла я, обходя Уродца. Плечо болело, но глазам было хуже.

Уродец — трехметровый пузатый болван, у которого половина головы аккуратно срезана, точно верхушка арбуза, смотрит мне в лицо второй парой глаз. Это глазки человечка, с натугой вылезающего из ополовиненной башки. Зависнув в жутковатом подобии балетного па над головами посетителей, Уродец разглядывает меня с нехорошей пристальностью. "Кажется, засада", — мелькает в голове, но происшествие с директрисой кровавым облаком застилает мозг.

Я потеряла бдительность.

Чугунный анацефал надвигался, будто слон, везущий лилипута, извергнутого лоботомией. В крохотной ручке мелькнул хлыст. И статуя весом в полтонны сделала шаг…

 

Глава 3. Устав от драматизма

— Итак, шизофрения параноидного типа? — наконец спрашивает врач.

— Ага, это мое второе имя! — усмехаюсь я.

Сейчас, когда в крови у меня хорошая доза антипсихотиков, душа моя молчит. Я могла бы и не отвечать. Могла бы повернуться к стене, баюкая сломанную руку и не разговаривать с этим профессионально милым человеком. Но я понуждаю себя к общению, уговариваю, увещеваю, заклинаю: не все потеряно, пока я могу вот так улыбнуться в ответ на самый мучительный вопрос из всех, что я слышала в жизни.

— Ладно! — неожиданно спокойно реагирует он. — Рука болит?

— Болит… — морщусь я.

— А нога?

— Тоже.

— Но переломы чистые. Хорошие такие переломчики, — делает он лицо ласкового садиста. — Вмиг заживут. Вам повезло.

— Повезло, — повторяю безучастно.

— Я их по судам затаскаю, — холодным голосом чеканит Гера. На лице его бешенство, ледяное, неумолимое бешенство терпеливого человека.

Гера — самый добрый человек на земле. Он мой племянник, а я его тетка. Его невезучая, больная на всю голову тетка, которая всегда была рядом. Потому что у сестры вечно находились дела и проблемы поважнее сына. Когда-то я с ним возилась. Теперь он — со мной. Такова жизнь.

— Гера, успокойся, — говорю я бледным голосом. — Доктору неинтересны подробности.

— Зато мне интересно, — шипит Гера, — как можно ставить огромную чугунную хрень в холле, не закрепив ни х…

— Гера… — голос мой гаснет, гаснет, не достигая стен.

Мир сейчас похож на огромный собор. Такой огромный, что даже эха в нем не дождешься — слишком далеки стены, слишком высок купол. Ты здесь — словно крохотная мушка в большой, чересчур большой банке. И если сидеть тихо-тихо, не летать и не биться о стекло, то можно даже представить себе, что ты свободна, а кривые зеленые тени вдалеке — это трава, и листья, и цветы…

Но я не муха, как ни тяжело ворочаются мысли в разом опустевшей голове, под недосягаемо высоким куполом черепа. Я человек, а человек всегда мыслит… общается… ходит на работу… делает свое дело… зачем-то.

— Как там, на работе, — вяло, без вопросительных интонаций произношу я. Лишь бы что-то сказать.

— Юлят! — рубит Гера. — Врут и юлят. Говорят, ты на него опиралась, расшатывала, подкоп под него вела, под урода этого. Сама, мол, виновата.

— А-а-а… — усмехаюсь я. Второй раз. Это неплохо.

Смутно помню, что там было потом, после того, как статуя попыталась меня убить. Рукой и ногой пришлось пожертвовать, но мне удалось оттолкнуться от наползающей на меня неотвратимой гибели. Оттолкнуться всей своей жаждой жизни. А она у меня огромная.

Я — такая, какая я есть, одинокая, неустроенная, стареющая — дорога и нужна себе. Я хочу жить, хочу вернуть свою жизнь назад, хочу достичь преморбидного* (Преморбидный — "до болезни". Прим. авт.) состояния, которое не умела ценить до болезни, как не может человек ценить воздух, которым дышит каждое мгновение, — до тех пор, пока он есть… И я не впущу в свой мозг покорное стремление к смерти, овечье, жертвенное, нерассуждающее. Я проживу каждый день, включая и те страшные, судорожные вспышки, когда подоплека происходящего видится мне в образе верхнего мира.

Гера охотно слушает, когда я ему рассказываю про верхний мир. Говорит, что это похоже на компьютерную игру, хотя сам бы он в нее играть не стал. А я — тем более. Вот и получается, что я увязла в компьютерной игре, в которую ни капельки не хочу играть.

Как же мне тогда выиграть? Вот в чем вопрос…

Через неделю мы с Герой уже пируем у меня в квартире. Я в гипсе, делать ничего не могу, сижу на нарах, как король на именинах — ну, как королева. Гера закармливает меня фруктами, режет их на дольки и накалывает на шпажки, чтоб я не пачкала лицо и руки. А то придется тащить это ставшее огромным и неуклюжим, словно пьяный динозавр, тело в ванную.

— Ты чего-нибудь хочешь? — спрашивает Гера поминутно.

— Уймись наконец! — хохочу я. — Не то я потребую белый лимузин, мужа-олигарха и пару коньков в придачу!

Гера смотрит на меня нехорошим, проницательным взглядом. Слишком проницательным. Сейчас последует ТОТ САМЫЙ вопрос.

— Аська, ты продолжаешь принимать свои таблетки? — наконец роняет он.

Вот оно. Племянник быстро догадался: живой и веселой я становлюсь неспроста. Антипсихотики забирают не только то, от чего ты и так стремишься избавиться, но и то, что ты бы по доброй воле ни за что не отдала — способность просто шутить, просто смеяться, просто работать, просто выдумывать свое, никем до тебя не выдуманное, порожденное твоим воображением, твоим личным волшебником, спрятанным глубоко в мозгу. От таблеток он пропадает, перестает беседовать с тобой, обсуждать дела, давать советы, избавлять от одиночества, от ощущения, что все кругом РАЗГОВАРИВАЮТ — и только ты, словно глухонемая, запертая к тому же в одиночке, тупо, молча пересыпаешь песок своих дней из ладони в ладонь, не имеешь ни друга, ни собеседника, ни защитника…

Я знаю, сейчас он и без моих жалких оправданий все поймет и начнет ругаться. Он смешно ругается, как-то по детски, беспомощно, но я все равно стараюсь сделать обиженный вид, будто взаправду сержусь на его обвинения, будто принимаю их всерьез. Но Гера, вопреки моим ожиданиям, молча смотрит на меня и что-то напряженно обдумывает.

— Хочешь попробовать еще раз? — спрашивает он.

Я киваю. Конечно, хочу. Я все время хочу попробовать еще раз, самостоятельно, без проклятых таблеток уравновесить свою жизнь. В ней что-то сдвинулось, когда я была уже совсем взрослой, тридцатилетней — сдвинулось и покатилось, набирая скорость, точно камни в осыпи, и потекло, и накрыло меня оползнем, тоннами неподвижной грязи, перемешанной с камнями, сломанными деревьями, порванным и перепутанным хламом из снесенных домов… Я выжила, выкопалась из-под оползня, а теперь хочу так устроиться, чтобы больше никогда, никогда не настигла меня чертова лавина. Хочу понять, где я ошиблась и как мне сжиться с последствиями той давней, похороненной в неведомом вчера ошибкой.

Что ж. Моему самому близкому — нет, единственному близкому человеку не нужно объяснять, в чем состоит смысл моей жизни. Он и так понимает. Просто он бессилен. Как и я.

— Может, тебе отвлечься? — рассуждает Гера. — Они говорят, тебе нужно хобби.

Они — это психиатры. Они все время говорят… всякое. Заведите друзей, заведите хобби, заведите собаку. Ах, у вас кошка? Вторую заведите! Чаще гуляйте, чаще общайтесь, чаще бывайте на людях, наладьте отношения с родными, мы им книжечку подарим, в которой четко прописано, как с вами нужно обращаться, дабы чего не вышло…

Я не могу ни возразить им, ни согласиться. Большая часть того, что они мне советуют — это игра. Игра в помощь, игра в лечение, игра во внимание, игра в надежду. И они придут в бешенство, если узнают о моих планах. О моих планах проторить свой собственный путь на свободу из этой одиночки.

Все, что меня действительно занимает, мне вредно. Это как еда: что бы ты ни любил, тебе этого нельзя. И неважно, в каком количестве. Да хоть в микроскопическом — это ВРЕДНЫЕ продукты. От них бывают холестериновые бляшки, диабет, диатез, дисбактериоз, фиг знает какие еще «ди». Так что держи свои шаловливые ручки подальше от прилавка с вкусностями.

Как говорила моя мать, "еда должна быть невкусной, иначе фигуре капец". Она была большая мастерица хранить фигуру, моя мама. Это был джойстик ее жизни — охрана фигуры.

А у меня — другой джойстик. И когда мне начинает казаться, что жизнь моя утрачивает смысл, я не могу не ухватиться за него. Вот и сейчас я готова — да что там, прямо руки чешутся — стиснуть на нем пальцы. Мой джойстик Гера высокопарно называет "творческим мышлением".

Хотя на самом деле это скорее коктейль из лени, обжорства, сидения у окна и чтения всего подряд — пока в голове сама собой, из трепотни внутреннего голоса, из обрывков разноголосицы со двора, из завиральной символики снов не вылепится еще один штрих к картине верхнего мира, которую я собираю, словно паззл, уже многие годы. Тогда еще один осколочек станет на свое место, и душа моя воспарит.

— Я завтра зайду, — сухо говорит Гера, окидывая взглядом мое жилище. — Принесу тебе молока и… В общем, зайду.

— Ты ангел, — улыбаюсь я в ответ.

Гера знает: для меня главное сейчас, главнее всего на свете — удержаться на тонком-тонком краю доверия и интереса к окружающему миру. Это даже не край, не тропка — это канат над пропастью, скользкий и провисающий, по которому я иду без балансира и без страховки, а другой его конец прячется за серым туманом, поднимающимся из бездны.

В общем, у меня оч-чень много дел. Так много, что и не сосчитаешь. Хотя на первый взгляд я свободна, словно ветер. Наполовину загипсованный ветер.

 

Глава 4. Железная поступь будущего

Я — человек довольно трусливый. Признаюсь сразу и без колебаний: я непрерывно боюсь будущего. В психологии это называется "повышенной тревожностью". Ну, не оскорблять же врачам нас, трусов несчастных, называя вещи — и людей — своими именами? Мы же от этого не выздоровеем — скорее наоборот…

Что ж, я понимаю: когда оно — будущее — меня настигнет, придется стоять насмерть. Против таких же, как я сама, нервно-озлобленных людей, всегда готовых к подставам со стороны будущего. Мир — это бескрайняя рукопашная, в которой мы бьемся друг с другом даже не за свои интересы, а за интересы своих сюзеренов: начальства, родни, друзей. И неизвестно, кто принесет нам больше боли — противник или соратник. Мне наносили раны и те, и другие.

Вода в моем бокале обросла хрустальными пузырьками, выдавая, что она — не водка. Спиртное мне нельзя. По крайней мере, пока нейролептики из организма не выйдут. Поэтому я делаю вид, что у меня не то язва, не то долгосрочная завязка.

О моем состоянии немногие знают, ну и я не рвусь их просвещать. Иначе все мои душевные качества, и плохие, и хорошие, будут списаны на счет диагноза. Не хочу превращаться в ходячий диагноз.

Передо мной расселись, как на параде, два стана моих злейших врагов — издатели и коллеги.

Я часто думаю: вот интересно, в других профессиях тоже так: окулист считает своим соперником уролога, уролог — стоматолога, а стоматолог — патологоанатома? И все они, собравшись в ординаторской, объясняют друг другу ничтожность и бессмысленность усилий ДРУГОГО? Дикость, если глянуть со стороны. Но в свете постулата вечной конкуренции…

Рядом с бокалом стоит уродливая статуэтка желтого металла. Самоварное золото, голая грудастая Ника* (Греческая богиня успеха, победы — прим. авт.), по колено увязшая в деревянной подставке. Время от времени мне вручают что-то такое — в рамочках и на подставке. Но разве это делает тише железную поступь будущего?

Вот и сейчас — издатель подходит, наклоняется ко мне над блюдом с бутербродами, нещедро усыпанными подсохшей красной икрой и просительным голосом предлагает пройти поговорить.

Знаю я, чего он хочет. Халявы, как и всякий издатель. Это только кажется, что умильно-жуликоватое личико улыбается, а ручки складываются на груди в мирном жесте. На самом деле на лицо его падает железное забрало, а воздух над головой со свистом прорезает меч. Назревает резня. И резать будут мою книгу. Если ее уменьшить вдвое и издать брошюрой в мягкой обложке…

— Нет, — говорю я замирающим от ужаса голосом. — Мы с вами уже это обсуждали. Нет.

Туше. Издатель отходит, набираясь сил для новой схватки.

— Правильно, правильно, — бормочет какое-то пьяно-восторженное лицо, возникая из-за моего плеча. — Такую книгу — и резать…

Мне хочется ответить холодно и мрачно, с намеком на его, лица, бездарность и лизоблюдство, но я лишь неопределенно улыбаюсь.

Мне жаль этих людей. Всех, без исключения. Ни один из них не сознает возложенной на него роли и покорно бредет к поражению. Нетрезвое лицо с печатью восхищения принадлежит писателю, который надеется распалить меня до того, чтобы я нагрубила издателю, разорвала контракт — и освободившаяся сумма, может быть, прольется манной небесной на него, мнимого радетеля моих интересов. Он не понимает, что в очереди за манной он где-то в самом конце списка.

Да и издатель не понимает, что к разорению его подвигает не издание дорогих книг, а его святая вера. Вера в дебила-читателя, любящего чтиво в мягкой обложке, на туалетной бумаге, с туалетным юмором, туалетными сюжетами, туалетными идеями и туалетной судьбой.

Издатель не видит, как выпущенные им книги тонут в километрах таких же, сортирнообложечных брошюрок, пока дебил берет с противоположной полки диск и идет вдоль этих километров, не оглядываясь. И писатель не видит, как все они — издатели, читатели, дебилы, проходят мимо него и его книг, не отводя глаз от ждущего их в конце пути экрана телевизора и вожделенных мягких тапок.

А над ними порхает безногая Ника с глумливым лицом и нагло торчащими сиськами.

Я встаю и выхожу в коридор, якобы покурить. На самом деле это бегство, обдуманное, своевременное бегство. Какое курево? Это старый дом — один из тех, в котором нормальная вентиляция считается постыдной роскошью. В офисе издательства от кипения творческих амбиций воздух давно превратился в марево, в котором, как в бокале, облепленном пузырьками, плавают коллеги-соперники, сливаясь по углам в страстных спорах и несанкционированных митингах…

На подоконнике сидит Гера. Я сама попросила зайти за мной, понимая: на празднике разногласия мне делать нечего.

— Поехали? — спрашивает он.

— Поехали.

Мы выходим на грохочущую магистраль, катящуюся огненным потоком вниз, к высотке на площади Восстания, к зоопарку, слабо пованивающему природой. Гера подставляет мне локоть. Приятно пройтись под руку с накачанным, железнобицепсовым атлетом после долгих часов в обществе дряблых тел и мозгов, доведенных умственным трудом до полужидкого состояния. С атлетом, который относится ко мне с небывалой бережностью, словно я фарфоровая и надтреснутая к тому же.

— Ты бы, Ася, завязывала сюда ходить, — мягко увещевает Гера. Подобным голосом просят игромана не транжирить свои кровные в салоне одноруких бандитов. — Каждый раз, как тут бываешь, у тебя такое лицо делается…

— Злое? — удивляюсь я. Вообще-то я не чувствую злости.

— Тревожное. Точно ты понимаешь, что на тебя идет охота — а бежать стесняешься.

— Так оно и есть, Герочка, так и есть. Чую гончих в подлеске, но бежать — как-то не комильфо. Надо дождаться и показать, кто здесь царь джунглей.

— Да какого черта! — взрывается Гера. — Я еще понимаю, будь у тебя с ними хороший бизнес, а то… — он безнадежно машет рукой.

— Гера! — оправдываюсь я. — Твою тетку угораздило родиться вербалистом. Кроме слов, ей ничто не мило, ничем больше она зарабатывать не умеет, поэтому и шляется по всяким притонам. Ты уж имей терпение…

— Зато один из твоих притонов мамуля накрыла медным тазом! — злорадствует Гера. — А не накрыла, так накроет!

Это он про редакцию, в которой меня едва не убило изваянием, символизирующим рождение духовности из гармоничного сочетания тупоумия с ожирением…

Мать Геры — моя сестра. Младшая. У меня есть и старшая, но она совсем другая. Мы три очень разные сестры. Каждой из нас досталось то, чего у других нет. Майке — младшей — достались, как бы это помягче выразиться, все бойцовские качества. Это шаровая молния в женском облике. И она рыщет по вселенной в поисках разрядки.

Гера оттого вечно был при мне, что Майе Робертовне (да-да, его звали Роберт, папеньку нашего) постоянно светило от пятнадцати суток до двух лет условно за умение не отдать своего ни при каких обстоятельствах. В качестве «своего» могло материализоваться что угодно: понравившийся кавалер на вечеринке, дизайнерская сумочка со скидкой, честь российского президента на пресс-конференции.

В юности Майку за «приводы» пороли. Потом она как-то незаметно для родителей выросла в Майю Робертовну, способную вырвать ремень из отеческой длани и загнать обладателя длани в соседскую квартиру в страхе за остатки жизни и достоинства.

Гера телом — крупным и мускулистым — пошел в мать, а нравом — спокойным и рассудительным — наверное, в меня. Отца Геры никто никогда не видал, и я не уверена, что он существует в природе. С Майки станется зачать и от Беовульфа, а не то так от Одина. Запрет на разговоры "От кого ж это у нас такой красивый ребеночек?" соблюдался неукоснительно.

Сейчас Майя Робертовна постановила: разнести проклятую халабуду, едва не угробившую ее сестру, вдребезги пополам. Предварительно слупив оброк. За моральный, физический и астрологический ущерб. Майя очень уважает астрологию. Но при этом делает все возможное, чтобы доказать: и звездам можно противостоять, если они покушаются на твое, на кровное.

Вставать на ее пути — да кто я такая, чтоб перечить Майе Робертовне? Всего-навсего сестра. Я уже смирилась с мыслью, что в той редакции мне больше не работать.

Вспоминая подробности нашей беседы с владельцем журнала — в присутствии главредши, приглашенного юриста, приглашенного психиатра и самой Майи Робертовны, моего душеприказчика, то есть доверенного лица — я обливаюсь ледяным потом. До сих пор, хотя прошло уже три месяца.

 

Глава 5. "Земля пускает так же пузыри, как и вода"

Первой мыслью в присутствии орущих людей у меня всплывает: вот так становятся аутистами. Когда мир не разговаривает, не нашептывает, не высказывается, а вопит тебе в уши, не стараясь донести смысл, безнадежно потерянный в децибелах, можно закрыть не уши, а мозг. Не воспринимать это назойливое, горластое, невыносимое нечто — ни одним из пяти порталов, данных природой.

Конечно, я не сворачиваюсь калачиком на неудобном диванчике из тех, что всегда стоят в зале для переговоров, и не засовываю в рот большой палец, мечтая вернуться в материнскую утробу. Но я близка к этому.

На мое счастье, мне удается сказать своему робкому, трусливому «я»: в бой! Сейчас — драка, рефлексии — потом.

Поэтому сестра моя Майка не презирает меня. И даже иногда поднимает брови с тем особенным выражением "Ну ты даешь!", ради которого можно снести еще парочку моральных оплеух от противника.

И все же в тот день я не видела никакой альтернативы аутизму. И закуклилась, спряталась в себя, пока мои бывшие коллеги и мои нынешние защитники драли глотки, доказывая, что человек моего телосложения вполне может/конечно не может раскачать и обрушить на себя полтонны чугуна — или из чего он там отлит, наш Уродец.

Выглядывая время от времени из-под полуопущенных век, как из амбразуры, я отмечала: ага, вот уже владелец журнала сливает верную соратницу, главного редактора. И та, трясясь от возмущения всем своим упитанным телом, отрицает, что в день несчастного случая устроила мне разнос за опоздание, в связи с чем я, теоретически, могла бы в расстроенных чувствах предпринять попытку суицида путем обрушения на себя статУя, то есть символа просветительской деятельности… Ага, вот уже главный редактор предлагает замирение на условиях повышения меня до старшего чего-то там с отдельным кабинетом и зарплатой, ради которой, по его мнению, женщина даже моих, кхм, несомненных достоинств могла бы пожертвовать всеми конечностями, оставшимися в ее распоряжении… Ага, вот Майя, на фоне остолбеневших приглашенных специалистов обещает владельцу пустить его по миру, а символ просветительской деятельности использовать как инструмент тщательного проктологического обследования…

Нет, сюда я больше не вернусь. Вот и конец моей журнальной карьере. Могу податься в управдомы. Или в телеведущие.

Не страшно. В конце концов, я всю жизнь была фрилансером. Вернусь к своим внештатным статьям, колонкам и рубрикам, к интервью, во время которых меня традиционно мучает один-единственный вопрос: почему это я беру у тебя интервью — а не ты у меня?

Отчего-то люди, достигшие успеха, издали видятся особенными. Умными. Достойными. Спокойными. Справедливыми. Удачливыми. И отрицать эти качества есть проявление зависти черной, подколодной, лузерской! — говорят фанаты везунка. А видеть эти качества на пустом месте, которым ваш кумир является, есть проявление атрофии мозга! — возражают противники.

А на самом деле никаких достоинств не хватит, чтобы оправдать ожидания людей, верящих в тебя. И сохранить себя перед угрозой глубокого уважения, не говоря уж о грязном злопыхательстве.

Когда каждое твое слово взвешивается на весах — и признается легковесным, как и ты сам… Тогда рождается желание говорить еще и еще, уточняя и исправляя сказанное ранее, но не понятое — или понятое, но неправильно. На достигшем успеха точно цепь волшебных желаний повисает: первое — такое простое, что может принадлежать и собаке знаменитости; второе — такое сложное, что тоже принадлежит не самой знаменитости, а ее выдуманному имиджу; а третье исправляет последствия первых двух, но ничего исправить уже не в силах.

Это и есть бремя победы. Потяжеле иного поражения.

И вот сижу я перед ним, обиженным Никой, выясняю, чем его душевная тонкость (почти дворянский титул!) публику потчевать изволит, а их душевная тонкость все доругивается и доругивается с непонимающими его… Так, словно нейроны ему сверлит крохотный назойливый гремлин, не давая отвлечься от истошно-оправдательной мысли: ЛЮДИ, ЗА ЧТО Ж ВЫ МЕНЯ ТАК? Я ЖЕ КАК ЛУЧШЕ ХОТЕЛ!!!

Кстати, я — из другого лагеря. Из лагеря лузеров. И нет у меня ни единого аргумента, чтоб сразить удачливого комплексатика, кроме по-детски наивного "Я — талантливее тебя! Глубже! Умнее! Я не просто ХОЧУ — я МОГУ лучше, леденец ты химический…"

Но если и хватит у меня душевных сил осознать: не ты отобрал мою удачу, не ты, глупое ты, загнанное, затраханное созданье, — то все равно ужас мой никуда не денется. И по-прежнему будет лупить в матовое предрассветное окно пудовыми кулаками: кто ты? Как долго продержишься? Помнишь о "пузырях земли"? Может, ты такой вот пузырь — и пришел тебе срок лопнуть, не оставив по себе ничего, кроме зловония?

Ничего не помогает от предрассветного допроса. Ни лекарства, ни водка, ни хорошая книга, ни хорошая компания. Ответ на него только успех дать может. А ему, успеху, боязливые без надобности.

Содрогнувшись от этой мысли, я еще крепче сжимаю Геркину руку. Хорошо, что есть рядом сильная рука, которая ничем помочь не может, но хоть не отдергивается, когда за нее цепляешься.

Скоро, скоро я вернусь на тропу унылого, поденного фриланса. А пока…

Пока у меня есть время — и средства! — на погружение в самый безумный из моих проектов. В составление развернутой картины верхнего мира.

Конечно, я не верю в его существование, конечно, конечно, конечно. Это все болезнь — откусывает куски моего здравомыслия, а на их место помещает сверхценные идеи фантастического содержания. Это все депрессия, вызванная одиночеством и нереализованной потребностью в семейной жизни, заставляет искать общества выдуманных персонажей в несуществующих мирах. Это все тревога за свое хрупкое общественное положение вынуждает мечтать о том, чтобы контролировать свою жизнь высшими силами и мистическими сущностями. Конечно, конечно, конечно.

А может, очередная книга просится наружу.

Эти состояния так трудно отличить друг от друга. Да и различаются они только по успеху задуманного. Написав книгу и сдав ее в набор, я буду считаться творческой натурой. Ну, а коли не сдам — тогда я всего-навсего душевнобольная, ищущая облегчения своих страданий в никогда не бывших измерениях и нерожденных мирах.

Все зависит от того, как посмотреть.

Иными словами, все зависит от того, что скажет мамочка!

Ведь своего мнения на мой счет нет ни у сестер, ни у покойного папеньки, давно обратившегося в прах и в цитатник на все случаи жизни. Нет и не было никогда.

Все наше семейство говорит ее голосом и ее фразами, когда приходит время критиковать. Кроме меня. С тех пор, как я заболела, я заговорила чужим голосом. И этот голос — сюрпри-из! — умел возражать мамочкиным комментариям, звучащим в моей голове с самого детства.

В юности я часто воображала себя другую — ту, которую мамин голос не критиковал, а лишь нахваливал. Ту, чьи смешные победы встречал восторженным: о-о-о-о-о!!! Ты сделала это, умница моя, красавица моя, гениальная моя!!!

A propos — не раз слышала, как мать произносит в мой, мой, МОЙ адрес слова «умница», «красавица», «гениальная». Но на свою беду я родилась и выросла с безупречным слухом на ложь. И проклятое ухо мое улавливало подтекст: "Умница, красавица, гениальная — но лучше б ты была другой, поплоше; достигла бы простого, незатейливого успеха в учебе и любви, я бы хвасталась тобой перед всеми подряд — а зачем еще ты нужна, как не затем, чтоб мать могла тобой похвастаться?"

Ложь, ложь, ложь, в каждой похвале и в каждом порицании.

То в похвале равнодушие и эгоизм мелькнут — всесокрушающие, тупые и безжалостные, словно античные титаны. То в ругани — удовольствие от того, как ловко удалось переложить свою вину на дочерины плечи… Ничего нет ужасней абсолютного слуха на ложь. Очень рано начинаешь взрослеть, очень.

И не веришь уже ничьим похвалам: как же им верить-то, если родная мать и хвалит, и ругает не за победы и не за провинности твои, а сообразуясь со своей тайной выгодой?

Мир населен манипуляторами. И если б они только манипулировали — они ж еще и хвастают друг перед другом, перечисляют одураченных, тычут пальцами в обманутых, хихикают по своим манипуляторским тусовкам! Как в изнасиловании самое страшное не сами действия насильника, а их отзвук в душе жертвы, так и в манипуляции самое страшное — не сам ущерб, а истязание жертвы пересудами.

Голос в моем мозгу, обзаведясь маминым тембром, демонстрировал чудеса искренности. Он не пытался мною манипулировать. Он меня честно и открыто презирал и ненавидел. Он отнимал у меня чувство победы и в начале пути, и в середине, и в момент получения призов и грамот. Он ухохатывался по поводу моих амбиций, злорадствовал при каждом промахе, каждый упущенный шанс объявлял последним и не советовал позориться впредь.

Он был не таким, как мама.

Моя реальная мать, откатав обязательную программу в форме стандартных поздравлений, потом непременно переходила к расспросам. О долгосрочных перспективах, о мировой славе, о сверхприбылях, о контроле за писательской удачей. Ее намеки язвили мне душу каплями кислотного дождя. Зато голос в голове нисколько не церемонился и все цирлих-манирлих с поздравлениями пропускал, начиная с насмешек и издевательства.

И однажды мой истерзанный мозг исторг из себя чужой голос. Новый голос защищал мои интересы. И даже устроил секир-башка экзаменатору с мамочкиным тембром и лексиконом.

Да, новый жилец моего мозга был странным. Меня ужасали и завораживали его рассказы о море Ид, о плаваниях по этому морю, о бесконечном архипелаге человеческих душ (каждый остров — целый мир!), о невидимых связях окружающей действительности с небывалым архипелагом. От размышлений об этих мирах у меня начиналась морская болезнь в собственной постели.

Зато советы он давал простые и в исполнении приятные. Например, вскочить во время семейного обеда на стол и станцевать сальсу на мамочкиных обезжиренных деликатесах, полезных для желудка и отвратительных для всего остального. Или попытаться сбросить с балкона (всего-то пятый этаж) на раскидистый каштан Майку, c оптимизмом излагающую астрологическую идею Садэ-Сати* (Другие названия — Саде-Сати, Садхэ-Сати, Садхе-Сати. В астрологии — неблагоприятный период в жизни человека, длящийся 7 Ѕ лет и чреватый опасностью для карьеры, здоровья и благополучия — прим. авт.). Он же, этот голос, уже не посоветовал, а велел отрешиться от смирения и наблюдательности, которыми я всегда отличалась.

И которые всегда меня предавали.

Благодаря поступкам, совершенным по наущению Морехода я, собственно, и заработала диагноз. А ведь люди побезумнее меня живут себе, поживают без всяких диагнозов, коли сумели ослушаться своих Мореходов и не выдать окружающим самую страшную тайну человеческого разума: им, разумом, управляет кто-то еще.

Секрет Полишинеля! Я покачала головой, а обезьянья морда в полуметре от меня повторила мой жест.

Ахнув, я отшатнулась. Потом только сообразила: опять Герины штучки! Увидев, что я задумалась до полного выключения из реальности, затащил меня в зоопарк, благо до закрытия оставался целый час.

Посещение зоопарка влияло на меня благотворно. В детстве. Видимо, зрелище животных в клетках всаживало в детскую душу требуемую дозу смирения и фатализма. Сейчас, когда и клетки сменились непробиваемым стеклом, и фатализм мой сменился непробиваемым эгоизмом, чувства совсем другие.

Мне кажется, что и сама я точно так же торчу за стеклом, созерцая расплывчатые фигуры, тычущие в меня пальцами и беззвучно разевающие рты. Я пытаюсь понять, что нужно этим зевакам. Или тем, кто воздвиг надо мной непроницаемый пузырь отчуждения и одиночества. И никаких подходящих объяснений не приходит в мой разум, объятый паникой. Год за годом не приходит. Так будет до тех пор, пока ужас не сменится скукой, а вопрос "зачем?" не перестанет будоражить душу. Затем, что так надо.

Желтая пума, несущая в зубах распластанную тушку морской свинки, смотрит на меня, потом едва заметно пожимает плечами: а как ты думала? Так надо.

* * *

Мы выбираемся на Садовое кольцо, ничуть не повеселевшие и не успокоенные.

— Ну и зачем ты меня туда заманил? — интересуюсь я.

— Чтоб отвлечь! — не скрывает коварных замыслов Гера.

— От чего?

— От мрази этой литературной! — упрямо гнет он свою линию.

Гера ненавидит писательскую братию. Ничего в жизни не видели, ни о ком, кроме себя, отродясь не думали, никакого уважения не заслужили, а туда же, лезут в каждую щель с поучениями. Таракан домовый, к задней лапе которого привязан философский словарь, — вот каково Герино представление о писателе. О современном, по крайней мере. Не слишком лестно. Исключение составляю разве что я — и то не наверняка.

— Гера, эта мразь — единственная профессиональная среда, которая мне светит! — не уступаю я.

— Тогда вылезай из этой среды. Потому что тебе давно пора пройти дезактивацию, — умничает мой племянник.

Что ж, он прав. Кабы существовал пункт дезактивации мозга от безнадеги, навеянной общением с коллегами, я б его посещала не реже супермаркета. Но готовых технологий наука не предлагает и приходится дезактивироваться самим, кто во что горазд. Я было задумалась над собственным вариантом решения проблемы, и тут пробудился Мореход. Первый раз за год пробудился. Видно, лекарства перестают действовать.

— А ты спроси у парнишки, как тебе выбраться! — советует он немного хриплым от долгого молчания голосом.

— Без тебя разберусь! — мысленно огрызаюсь я.

Если у вас заведется внутренний комментатор первым делом научитесь разговаривать с ним мысленно. Может, тогда вас и минует чаша моя.

— Да че ты кобенишься-то? — возмущается Мореход. — Спроси, чего тебе стоит! И если он укажет на меня, придешь ко мне, в верхний мир. Не просто россказни мои слушать станешь, а сама придешь, целиком.

— Не укажет он на тебя, и не надейся, — с замиранием сердца отвечаю я, понимая: эта проклятая хитреца в голосе Морехода ничего доброго не предвещает. Опять он меня тащит в какую-то авантюру, пират чертов…

— Тогда пари! Если укажет, ты идешь ко мне. Так… ненадолго… погостить! — с нарочитым легкомыслием предлагает Мореход.

И прежде чем я успеваю крикнуть себе "НЕТ!!!", мой мысленный ответ падает, точно гиря на чашу весов:

— Ладно, пари.

Я, не зная, чего мне на самом деле хочется — выиграть или проиграть — поворачиваюсь к Гере и спрашиваю:

— И чем же мне, по-твоему, заняться, если не заказами этого прекрасного, но откровенно нищего и вороватого издательства?

— Знаешь, сейчас ты можешь чем угодно заняться? — убежденно заводит Гера. — Попутешествуй. На море съезди, что ли. Или вот, ты мне как-то рассказывала про какой-то верхний мир, крутой, как Варкрафт. Может, про него книжку напишешь? А то ты всегда пишешь такое скучное… непонятное. — И Герин палец упирается мне в лоб. Всего лишь чтобы отвести волосы, которые уже несколько минут лезут мне в глаза, отчего я моргаю, будто малолетняя фотомодель на своей первой тусовке.

Вот я и попалась. Мореход, похоже, и на Геру влияет, не только на мое бренное тело и хилое сознание.

Мне оставалось только ждать личного визита Морехода, который под белы ручки отведет меня к морю Ид и предложит ступить на борт своего бессонного и безумного судна.

Но вышло иначе.

* * *

Это был не столько сон, сколько видение. Сны — короткие, смутные обрывки прозрения, которое тебе ни целиком за что не покажут. И придется рыться в грудах подсознательного мусора, в неприличных символах обыденных вещей и в обыденных намеках на неприличные вещи. Так что снам я верю не больше, чем груде хлама на антресоли: чтобы вычитать из нее повесть человеческой жизни, надо потратить столько сил, сколько ни одна повесть не стоит.

Зато видение — совсем другое дело. Оно приносит тебе картину на тарелочке. И какую картину!

Для начала — посреди Москвы, на месте зоопарка, располагалась Гора. А город лежал у ее подножия, игрушечный и слепой. Он попросту игнорировал Гору, хотя в ее скальных тоннелях, будто в термитнике, проживало ненамного меньше народу, чем в самом городе.

Гора была замкнутой и самодостаточной. Ничто не входило в нее и ничто не извергалось наружу. Родившиеся внутри Горы в ней же и умирали. Даже звери и птицы у Горы были свои, не чета хилой внешней фауне.

Оттого в зацикленной на себе подгорной вселенной так высоко ценят зоотехников, разгребавших за чудовищными тварями. Тварей здесь держали и обихаживали во множестве. Зоотехники их и кормили. Чем придется — от скисшей овсянки до преступников. Живые и неживые блюда бесстрашно подтаскивали к вялым мордам, на которых в любой момент мог распахнуться багровый бездонный ротик.

Высокое начальство приглядывало за тем, чтобы корма у зверушек было вдосталь. Найти съедобного преступника — помилуйте, об чем речь! Сию минуту, подождать не изволите?

Основными поставщиками белка для монстров-людоедов служили мозговики — существа, похожие на грибы. Их с детства растили в специальных оранжереях, подкармливая пищей для ума и тела. Тела мозговиков ничуть не напоминали героев «Матрицы», хоть и произрастали в аналогичных условиях, — то хлипкие, то заросшие жиром туши с нефункциональными нижними конечностями, объемистыми задами и великолепно развитыми кистями рук. Пальцы мозговиков были прекрасны — длинные, гибкие, гладкие, пальцы молодых перспективных пианистов. Сутками мозговики, покачиваясь от переизбытка чувств, переписывались друг с другом по локальной сети, создавая по заказу «сверху» (никому из мозговиков и в голову не приходило спрашивать, откуда именно) всякие мемы, боянчики, фейки и лулзы. А бывает, и что-нибудь пообъемнее.

Со временем, когда мозговик начинал закисляться и болеть, его забирали из оранжереи и уносили куда-то, как полагали остающиеся, на профилактику.

Впрочем, память у мозговиков короткая, а взаимная нелюбовь столь велика, что никто особенно и не донимал вопросами: когда ж товарищ дорогой вернется? Свалил — и свалил. Вон, на его месте давно уже двое сидят. И какие! Молодые, едкие, продвинутые. Нет, надо плодить мемы энергичнее. А то уронят рейтинг-то…

Вдоль по коридорам пробегали, не глядя ни на кого, административные бабы — накачанные, густоволосые, бренчащие браслетами, лоснящиеся от автозагара и завернутые в хитончики изысканных оттенков. Когда я брела, растерянная, по тем коридорам, одна из баб, похожая на Люси Лиу, вздумала не то вызвать охрану, не то убить меня собственноручно. Наверное, убивать — встроенная функция всех клонов Люси Лиу.

Спасло меня исключительно проворное отступление за выступ скалы. И клон Люси Лиу, едва я исчезла из поля зрения, немедленно обо мне позабыл. Административные гламурные убийцы реагировали лишь на то, что перед глазами.

Разумеется, была у Горы и собственная армия. Солдаты — сопляки в хаки и кожаных плетеных кольчугах с дешевенькими медными нашлепками — вечно глупо ржали и пихали друг друга локтями. Видимо, пытаясь скрасить унылость своего существования.

Вся эта нехитрая антиутопия изначально была запрограммирована… на бегство. Было ясно, что избранное лицо (или лица) попросту обязаны сбежать отсюда, дабы продолжить жизнь в ином направлении, непостижимом для зоотехников, мозговиков, солдатни и Люси Лиу.

Для этой цели в Горе и оказались мы — я, только какая-то не такая, на себя непохожая, и мой приятель, которого я называла то Геркулес, то Дубина. Кажется, оба мы были преступниками. Потому что хотели одного — выбраться из Горы. Нет, хотели — это не совсем то. Мы ДОЛЖНЫ БЫЛИ выбраться. Это понимал и Старый Хрен, жабообразный субъект, сидящий на вершине той горы и обозревающий все происходящее вдали от его бугристо-складчатых колен в хрустальном шаре.

Что он там делал и за чем конкретно следил — мое здешнее «я» и представить не могло. Чуяло подвох, но разгадки не находило. Оно, в общем-то, тоже было дубоватое. И не умело решать несколько задач зараз — такой вот примитивный персонаж примитивной компьютерной игры.

Слава богу, мы с Дубиной точно знали, где выход — глубокая расселина, устье которой скрыто под латриной в солдатском сортире. Хорошо хоть, чистота в сортире царила идеальная, — большинство ребятишек в хаки за свои грехи проводило время, драя стены, пол и, гм, оборудование. А все-таки идти прямиком в казармы, рискуя быть изрубленным даже не от праведной ненависти к преступникам, а от безумного страха перед ними… Такой участи для себя и Дубина не хотел.

Мы бы еще долго прятались по задворкам, решая, пользоваться нам указанным маршрутом или нет. Но тут Старый Хрен пустил по нашему следу охотников.

Здесь, в Горе, так назывались существа, меняющие обличье или вовсе никакого обличья не имеющие. Несмотря на камуфляж, всякое живое существо чуяло приближение охотника и со всей дури пускалось в бега. Потому что охотники внушали Страх.

А Страх здесь был повсюду. Он висел и перемешивался слоями, как сигаретный дым в курительной комнате. Любого рода и качества — животный, подсознательный, божий, адский, театральный, социальный и сексуальный. Все боялись всех и всего. В Горе Страх служил признаком хорошего тона и интеллектуальной продвинутости. А желание избавиться от Страха являлось симптомом душевной болезни и преступных наклонностей.

Но мы с Дубиной хотели именно этого — избавления от Страха. Наконец двое маргиналов поняли: никуда нам не деться, хватит месить ногами, пора идти в заветный сортир, Старый Хрен заманался ждать, пока мы созреем. Все, созрели, пошли.

Нам удалось незамеченными прошмыгнуть мимо столовой, где стоял гул от жевания и рев от отрыжки. Это была УДАЧА.

А у сортира меня встретил одноклассник, скончавшийся в реальном мире год назад — от пьянства, похоже. У него было постаревшее мертвое лицо, аж блестевшее от самодовольства — точно он, безвременно померев, сделал миру большое одолжение. Но я обрадовалась встрече: покойник держал в восковых руках наше спасение — тонюсенькую веревочку, хлипкую на вид и в то же время прочнее проволоки — паутину гигантских арахнидов. Солдаты ее очень уважали. Потом он любезно закрепил «паутинку» где-то у бачка, а Дубина своротил унитаз. И подо мной разверзлась Кишка.

Кишка — озеро подземных вод, узкое, как щель, и глубокое, как все потайные шхеры моря Ид. Там водится всякая неопознанная погань. Я заметила ржавую спину — по всем правилам подводного существования не чешуйчатую, а гладкую, будто стекло, приглаженно-пупырчатую, эргономичную. И морду этого существа — амфибная такая морда, с пастью, напоминающей диван-трансформер на стадии раскладывания. Но больше, чем антрацитовая вода в Кишке и мелко вскипающие зубастыми челюстями водовороты, меня испугала высота, с которой следовало прыгать.

Высоты я боюсь с детства. Поэтому никуда я не сиганула, несмотря на охотников, которые уже перемещались по казармам, слепо поводя безглазыми головами вправо-влево, сканируя пространство. Я отвернулась от расселины и уставилась на Геркулеса.

Он стоял и ухмылялся — здоровенный, весь битый-ломаный, будто старый чайник, ни черта в этой жизни не боящийся. А я стояла к бездне спиной.

Для меня вытерпеть такое труднее, чем совать нос в провал. Никогда не поворачивайся к ЭТОМУ спиной — гласит мое подсознательное правило. Бездна втянет тебя в глотку, даже если ты уверена, что стоишь на безопасном расстоянии. Провал расползется позади тебя, опора под ногами истает — и вот, уже летишь спиной вперед, бессмысленно дрыгая конечностями.

В общем, я без всякого шика поползла по липкой веревочке, упираясь лбом в каменную стену и нащупывая пальцами ног хоть какую-то опору. Наконец, я сорвалась и, пролетев пару метров, плюхнулась на край Кишки. Возле моих ступней немедленно начался конкурс "Пиранья года", но мне было пофигу.

Охотники, похоже, нашли Дубину. А я ничем не могла помочь. Вверху послышалась возня, рев Геркулеса, потом в воду полетела багровая, мясного вида хреновина, похожая на напольную вазу — если представить себе вазу из мышечных волокон и мягких тканей. А там и Дубина сверзился местной фауне на башку. Ну, и я тоже прыгнула.

Подземные воды ухватили нас гигантскими ледяными пальцами, будто пару щепок, и втянули в водоворот.

Разумеется, мы выплыли. Старый Хрен в этом нисколько не сомневался. Он играл нами, не раскрывая правил игры. А нам оставалось лишь подчиняться, до смерти ненавидя его и его игры. Но первый-то уровень мы прошли, нас отпустили на свободу. Выпихнули через прутья решетки, окружающей Московский зоопарк, — и прямо на площадь Восстания.

Я и Геркулес вывалились в душную летнюю Москву. Гора за нашей спиной никуда не делась, всего лишь стала незаметной — даже для нас. Мы выпали из системы.

Дубина сказал: нужно поесть, выспаться и идти в другое, заповедное место, которое ждет-пождет, пока мы херней страдаем. Я кивнула. Но почему-то решила: сперва обязательно посмотрю на себя в зеркало. Это поможет определить, кто же я, собственно, такая.

Зеркало было рядом. Оно не появилось из ниоткуда, а просто было тут всегда. И меня это нисколько не удивило. Я взглянула на себя. В первый раз.

Честно говоря, в собственном подсознании хочется выглядеть привлекательнее, чем в действительности. А то, что я седая, словно Ричард Гир, и мои седые патлы небрежно заплетены, точно у старого викинга, в лохматые косы — в количестве то ли восьми, то ли двенадцати… Такого я от собственного мозга не ожидала. Лицо, шея, предплечья покрыты шрамами — некоторые совсем свежие, нос сломан и искривлен, будто ятаган, тело жилистое, но какое-то не крутое, не мускулистое — как у человека, которого интересует не внешний вид, а исключительно уровень выживаемости плоти. И через всю физиономию — татуировка, переплетаясь и скручиваясь, словно целое гнездо гадюк, переползает на плечи и руки, доходя до самых ногтей.

Да я никогда даже мелкого иероглифа не хотела наколоть, а не то что всю эту кельтскую красоту шириной в ладонь и длиной метра два с половиной!

Так я и стояла, созерцая, как из порезов и ссадин по моим татуировкам течет кровь, смешивается с водой из подземного озера и розовыми каплями падает с пальцев. А Дубина смотрел на меня со снисходительным выражением, ожидая, пока я приду в себя от увиденного. И тут я очнулась.

 

Глава 6. Созрев для злодейства

Я сидела на кровати, схватившись одной рукой за сердце, другой — за стену, и заинтересованно слушала чье-то дыхание — воздух выходил из легких судорожными толчками, с присвистом, а вдыхался — нет, скорее заглатывался — с хрипом. Так дышит жертва кораблекрушения, выброшенная волнами на берег. Через пару минут поняла: это я. Это меня выбросило морем.

Морем Ид.

И стоило произнести — хотя бы мысленно — два этих слова, кровать и стена рассыпались. В песок. Я оказалась на совершенно безлюдном пляже, нарезанным волноломами на аккуратные дольки.

Над головой густо шумели пинии. Меня окружали стены белого пляжного домика, колышущиеся от ветра. Во втором шезлонге, разумеется, сидел Он. Мореход, бороздящий море Ид. То ли пират, то ли контрабандист, то ли яхтсмен… Человек, уничтоживший мою прежнюю жизнь.

— Ну как она тебе? — без всякого пафоса поинтересовался он.

— Да ну! Старый викинг с душой пишбарышни, — отмахнулась я. — Была охота связываться…

— Вы, люди, никогда собственными душами не довольны, — хмыкнул Мореход. — Вам только дай возможность душу продать или погубить, как вы немедленно этот шанс используете…

— А ты моралист, однако! — Мне стало смешно.

Представить себе, что Мореходу есть дело до наших душ, я не могла. Если он чем и занят, то исключительно поисками нового способа убить время. Целую вечность времени. После того, как целую вечность уже убил.

— Не думай о том, чего хочу Я, — веско произнес Мореход. — Подумай о том, чего хочешь ТЫ. Или не хочешь.

— Я не хочу вытаскивать эту старушенцию из неприятностей, в которые она влипла! — выпалила я первое, что пришло в голову. — Она же совершенно… не боец! Даром что вся такая жилистая-татуированная-с виду крутая. К сожалению, только с виду. Высоты боится. Как опасность видит, начинает метаться. Мозги куриные, реакция куриная…

— Ну, сама-то ты не такая! — иронически заметил Мореход. — Мастер социально-психологического экстрима.

— Ага, — без тени шутки кивнула я. — Именно. Чтобы выжить в моем мире, нужно быть мастером. А чтобы сохранить в нем любовь к жизни, вообще надо стать джедаем. В пересчете на стандарты верхнего мира я почти магистр.

— Вот и научи свою… как это… аватару?

— В компьютерном смысле или в индуистском? Нет уж, лучше назвать это ипостасью, — предложила я. — Аватарой и пожертвовать не жалко — всегда можно завести новую. Зато ипостась — это уже серьезно. Слушай, а кто она мне, на самом-то деле?

— Твоя аватара. — Голос Морехода стал ехидным и вызывающим. — Воплощение твоего «я» в верхнем мире. Существующее по тамошним законам. Ваши жизни связаны…

— Незримой нитью?

— И даже нитями. Вы как две куклы, каждая из которых еще и кукловод. Можешь, конечно, отсечь от себя, гм, Старого Викинга и жить как ни в чем не бывало…

— А что тогда с ней будет?

— Ничего, — пожал плечами Мореход. — Она тоже будет жить… как умеет.

— А умеет плохо, — подытожила я.

Какое-то странное чувство — не похожее ни на жалость, ни на азарт, ни на ответственность. Больше всего напоминает… жадность. Словно тебе принесли в дар нечто дорогое и прихотливое — и пусть оно не окупает своего содержания, не доставляет хозяину ничего, кроме головной боли, но это же… халява! Невозможно отказаться. Беру. Заверните и доставьте по адресу.

— Значит, согласна! — хлопнул в ладоши Мореход и взял со столика между нами неизвестно откуда взявшийся бокал. Конечно, если пляж и шезлонг, то как же без коктейля! Особенно здесь, на пляже Лидо, под плеск Адриатического моря, которое ничуть не прозаичнее моря Ид. Для меня, во всяком случае.

— Слушай, а уикенды в местах вроде этого — они что, в качестве бонуса за покладистость идут? Или это промоакция? Или что?

— Ну, считай это демонстрацией возможностей верхнего мира, — щелкнул пальцами Мореход. — Если есть такое место, куда тебя заносят мечты, имеешь шанс в нем побывать.

— В потрепанном жизнью теле Старого Викинга, — мрачно пробормотала я. Бегать по Венеции или по Парижу в виде густо татуированной фриковатой бабули мне совершенно не улыбалось.

— Чем дольше вы вместе, тем выше шанс стать собой! И бывать, где приспичит, в собственной плоти! — посмеивался Мореход. Он уже знал, что я попалась. Даже без бонусов.

Я проглотила содержимое своего бокала единым духом, не разобрав вкуса, и сосредоточилась на насущных задачах. Итак, что мы имеем?

Вспомнились все эти червячки тревоги, сомнения, жалости и ступора, прогрызавшие норы в самообороне Викинга, превращая жизнеспособность моей ипостаси в решето. Так не пойдет. Душа растолстевшей бухгалтерши в теле матерой уголовницы — это даже хуже, чем душа матерой уголовницы в избыточном теле бухгалтерши. Чтобы душа соответствовала телу, ее придется… наполовину убить. Просто чтобы оставшаяся часть закалилась и развилась как надо.

Придется стать такой же, как судьба: уничтожить все, что не дает реализоваться главной черте. Ну, а главную черту вычисляем… по внешности. Это еще по-доброму. Старому Викингу не придется убеждать окружающих, что она не такая, как ее имидж. Пусть имидж будет чистой правдой. Хотя видит бог, соответствовать ему — каторга!

Вот и слово найдено! Викинг отправляется на каторгу, где ее отшлифуют и доведут до требуемой крутости. Кто злюка? Я злюка? Да ничего подобного! Я просто хочу, чтобы эта часть меня стала конкурентоспособной!

Мой мир — интересно, он по здешним меркам нижний или срединный? — на девяносто процентов состоит из конкуренции, словно медуза из воды. В семье и на работе, в детстве и в старости, на любовном ложе и в дубовом гробу мы соревнуемся с теми, кто рядом. Даже если они за сто верст или в мире ином — они РЯДОМ. И требуют продолжения… поединка. Предложение, от которого мы не можем отказаться.

Слышишь шепотки за спиной: лузер, слабак, никому ничего доказывать не желает, говорит, что гордый и самодостаточный, а сам просто тряпка, обувкопротирочный материал? Законам природы наплевать, удачны или неудачны твои отговорки: ах, я не намерен это исполнять, потому что я бунтарь, одиночка, уникум, феномен, рог единорожий, хрен моржовый… Что ни ври, а подчиниться придется.

Я притормозила эскадрон моих мыслей шальных, вылезла из шезлонга и направилась к воде. По правую руку от меня, на самом горизонте, в лучах заходящего солнца сиял, напоминая очертаниями Тадж-Махал, лишенный минаретов, какой-то не то отель, не то Всевенецианский Дом культуры — а может, и то, и другое разом. Я присела на камень лицом к «Тадж-Махалу», подняла витую раковину и задумалась, глядя в запечатанный от смертоносной сухости закрытый створкой вход. Внутри, в последнем усилии задержать испаряющуюся воду, мучилось крохотное тело моллюска.

Судьба ничуть не подлее природы. Природа, оправдываясь эволюционным производством всяких там створочек, коготков и усиков, гробит вас мириадами, несчастные вы тварюшки. Зато у судьбы и такого оправдания нет. Она занята уничтожением ради уничтожения. И сокровищница человеческого опыта — всего лишь едкие слезы и горячечные вопли неудачников о пощаде и справедливости. Когда еще они дадут результат… Отращивайте коготки и створки, люди! И не забудьте о сверхчувствительных усиках.

Я свои конкурентные поединки проиграла. Практически все. С какого ракурса ни смотри, а я могу искусать и нагнуть куда меньше народу, чем кусает и гнет меня.

Мой последний шанс изменить обстоятельства — взрастить себе двойника-терминатора в мире, влияющем на мое существование. Это мои когти-створки-усики, моя дорога в ад, вымощенная благими намерениями, жестокими преступлениями и незаслуженным успехом. Смотрите, дидактики всех мастей, как я делаю ШАГ!

Я зашвырнула раковину подальше в воду. Боги тебя любят, моллюск. Твоя жизнь продолжается.

Мореход вышел из домика на фоне пиний и розовеющих закатных облаков и встал рядом со мной на волноломе. Потом положил руку мне на плечо и подтолкнул вперед. И я увидела, как бетонный брусок, с обеих сторон подпертый камнями, превращается в причал. А на дальнем конце стоит простая белая трехмачтовая яхта — ну прямо лос-анжелесская невеста, решившая выскочить замуж по-быстрому…

— А где паруса в лохмотьях и голая баба на форштевне? — изумленно вопросила я. — Что, следуем за быстротечной модой?

— Ну, мне-то пофигу, как оно выглядит, — махнул рукой Мореход. — Я самый беспечный капитан в мире. Команды у меня нет, пассажиров я вожу по одному, сколько бы их ни было, а ты будешь мне как…

— Попугайка на плече, — безапелляционно закончила я.

Я хорошо понимала: хоть лоцманом назови, только к штурвалу не ставь. И на рее мне тоже делать нечего. Потому что страх высоты у нас с Викингом общий. И я, в отличие от нее, не имею ни малейшего шанса возобладать над своими фобиями. Зато предоставлю такой шанс своей ипостаси.

— Кстати, как ты собираешься ее, гм, улучшать? — как бы между прочим задал Мореход САМЫЙ насущный вопрос.

— О-о-о… Побереги нервы. Рассказ об этом и будет темой наших бесед все время, пока ты будешь таскать меня по водАм, — усмехнулась я.

Хотя что там… Невелика хитрость подтолкнуть руку, наносящую оплеуху обидчику, подставить под падающее спиной вперед тело угловатый табурет, проследить события до хруста в шейных позвонках, потом выйти, запереть снаружи дверь черного хода — и все, остается лишь наблюдать, как поперек доселе благополучной судьбы паленым мясом взбухает клеймо убийцы. Или киллерской татуировкой — как знак, что обратного хода нет.

Пока нет.

Я тебя вытащу, аватара моя, вытащу. Когда ты сделаешь то, что мне надо. Когда ты станешь именно таким безжалостным ублюдком, как я хочу.

* * *

— А я тебе говорю: если они душевнобольные, ты тем более это поймешь! — бушевала Майя. Мне оставалось только любоваться ее могучей статью (имя богини, воплощавшей иллюзорный мир, почему-то нередко достается крепким девчонкам с зычным голосом и кавалерственным нравом) и уверенными движениями рук, двигающих книжный шкаф. От моей помощи Майка отказалась, а сына припахала двигать диван. Тоже в одиночку. Хорошо хоть дали мне сойти с того дивана.

Промозглый субботний вечер — идеальное время для воссоединения семьи на почве домашней работы или группового преступления. Сестрица затеяла перестановку, генеральную уборку и небольшой киднеппинг. Ну совсем небольшой. И я, в общем-то, разделяла ее намерения.

К тому моменту я, засевая душу своей подопечной семенами зла, сама вполне созрела. Для злодейства.

Чтобы повышать сопротивляемость ЧУЖОГО человеческого тела и души, быть злодеем необходимо. Добрые люди такими гадкими вещами брезгуют. Они лучше выслушают слезливую исповедь тряпки и неудачника, одолжат ему денег, пустят переночевать, похлопочут о работе для него, заступятся за него перед сплетниками и насмешниками… Но создавать из говна пулю? Помилуйте, зачем нужна вся эта грязная работа?

Которая к тому же не только грязная, но и сложная.

Если бы мне довелось снимать фильм о превращении нормального человека с уязвимым телом и душой в непрошибаемого маргинала с повадками одинокого хищника, я бы не зацикливалась на стандартных сценах: а) увеличения мышечной массы, б) фехтования ручным и древковым оружием, в) стрельбы из всего подряд.

Самые странные изменения в этом процессе претерпевает душа.

Душа похожа на дерево, которое еще в детские годы определилось со своей формой, решило, какую крону приобретет — пирамидальную, плакучую, зонтичную… И вот растет себе эта крона, растет, заполняя давным-давно намеченный объем, ее понемножку стригут и окультуривают, но никто, по большому счету, не пытается сделать из пальмы елку.

Но бывают обстоятельства, когда и пальма должна сделать выбор: умереть или стать елкой. Ну, второе попросту невозможно. Значит, остается первое? Не всегда. Можно умереть ровно настолько, чтобы притвориться елкой. Меньше потреблять солнца и дождя. Не растить на себе огромных питательных плодов. Не ждать, что вот-вот придут добрые люди и перенесут тебя с холодного крыльца в теплую оранжерею…

Пожилую страдалицу, встреченную мною в Горе, переделывать было поздно. Вот уж кто бы умер, так умер! Со всем своим удовольствием и со всеми атрибутами мученичества. Перековать мученика на бойца? Проще перековать орало на меч… Как ни старайся, а выйдет хреново.

Так что под улыбчиво-жестоким взглядом Морехода я, словно белка, переместилась по стволу подвластной мне души туда, где Викинг еще не была Викингом. Где молодая девушка, влюбленная в неподходящий, по мнению старших, объект, отстаивала свое мнение — путем недеяния того, что было велено, и неизменения вопиющего поведения на благонравное.

И отняла у девчонки всех, кто мог бы ее понять и провести по жизни за ручку. Их и было-то немного — мать да любимый человек. Вдобавок я подвела сиротку под кандалы, под одиночество, выедающее душу, под нестерпимое желание выжить, выжить во что бы то ни стало.

Главное в каждом деле — баланс.

Качаются весы, качаются. Чуть больше одиночества на одну чашу, чуть меньше надежды — на другую, — и у вас на руках аутист, который при опасности отключается, точно напуганный опоссум. Вернуть надежду, одиночество оставить — и получаете параноика, верящего в свое оружие и животные инстинкты с неистовостью фанатика. Уменьшаем дозу веры — опять нехорошо. Подопытная душа начинает кричать во сне, выть на луну — и неуклонно превращается в доходягу, ищущего забвения по опиумным притонам.

Мореход, наблюдая за моими стараниями, хохотал зловещим смехом, распугивая чаек, и наконец прозвал меня дьяволом-хранителем.

Через несколько то ли дней, то ли лет душевной качки я осознала: желание выжить — не цель, а инструмент. Нельзя окружить ореолом вожделения киркомотыгу или маникюрные ножницы и ждать, что душа оживет и потянется к идеалу. Идеал — за пределами выживания. Ради того, чтобы обрести нечто, недостижимое в смерти, человек готов бороться со смертью за свое опостылевшее тело.

Мечта о комфортной жизни, пришедшей на смену каторжным мукам, — идеал, подходящий для мужчины. Мечта о мести, осуществить которую можно только на свободе, — идеал, пригодный для женщины. Особенно для женщины, которую не отвлекает от мести ни любовь, ни семья, ни хозяйство.

Вот ради чего я стала Каменной Мордой.

Каменная Морда была одновременно подсказчиком и мучителем. Я слилась с ненавистным голосом в голове, изводившим меня многие годы, — и впилась в мозг Викинга. С той только разницей, что бедной заключенной Каменная Морда являлась и наяву, вылезая из стен и скал у развилок жизненного пути. Морда непрерывно намекала на тайный заговор, благодаря коему девушка из приличной семьи и докатилась до жизни такой. В ее речах каждое слово разжигало жажду мести и желание вершить суд правый или неправый, но скорый и суровый — как минимум.

Хорошо, что в верхнем мире попросту не существовало историй про Эдмона Дантеса, графа и маньяка, а то бы Викинг мигом просекла в поведении Каменной Морды приемчики аббата Фариа, просветителя и следователя…

То лаской, то таской я подводила ожесточившуюся душу к одной мысли: простить им этого нельзя! Не уточняя, кому «им» и чего «этого». К моменту бегства Старого Викинга с кичи (я была уверена, что ей необходимо сбежать, а не отмотать срок и идти себе на свободу с чистой совестью) я надеялась довести Викингова недруга до полного душевного и телесного разложения… Такую мразь и без конкретной вины прихлопнуть не жалко!

Словом, у меня была уйма планов на будущее. Хотя мысль о "перед смертью не надышишься" регулярно приходила в голову. И сейчас, слушая Майку, я понимала, в каком деле мне бы стоило испытать свое… пожилое детище в седых косах и маскирующих татуировках.

А Майя Робертовна, пыхтя и нажимая на шкаф в стратегических точках, все излагала мне свои планы и излагала:

— Они, конечно, идиоты, причем оба. Не в клиническом смысле, а в бытовом. И притом ролевики. Тоже оба. Рыцарь Ахрендир и его полуэльфийская возлюбленная Ахрениэль — или что-то в этом роде. Ездят на сборы. Оружие куют, плащи с сапогами тачают, под бздынник какой-то поют — то орочьи частушки, то рыцарские гимны, не знаю, что гаже. Дерутся стенка на стенку, у местных картошку жрут, словно колорадский жук… Пф-ф-ф-ф-фу-у-у… — шкаф, безнадежно ахнув, встал в предназначенный ему судьбой простенок. Я принялась пихать книги на полки. — Стой! Офигела? Надо их щеткой потереть! Смотри, пыль как въелась. Щас! — и великая гигиенистка по имени Майя метнулась в ванную.

— Герк, че делать будем? — угрюмо буркнула я племяннику, глубокомысленно ставящему диван на попа. Это был единственный способ переноски дивана в одиночку из одного угла в другой. Геру этот способ не смущал.

— А что? — искренне удивился мой могучий родич. — Я снизу подлокотник тряпочкой обмотал, не бойся. Вот занесу его в тот угол, опущу — и тряпочку размотаю…

— Герка! Дубина ты народной войны! — застонала я. — Ты чего, не слышал, что мать предлагает? Это ж статья! Откажись, Герочка, Христом-богом прошу, давай я сама, мне-то ничего не будет, я сумасшедшая со справкой!

— Но все-таки не ниндзя, — покачал головой Гера. — В одиночку не справишься.

И тут я увидела, что Майя Робертовна стоит в проеме, сложив ручки на объемистой груди (из одной ручки жалобно выглядывала намыленная щетка) и постукивает носком тапка по полу. Я немедленно прекратила сопротивление.

— Значит, сперва я должна поговорить с этой парой, гм, юных эльфов, определить, насколько они нормальны, а потом украсть их с собственной свадьбы?

— С помолвки. И только его. Девчонка будет ждать тебя с машиной у Поклонной горы, знаешь, поближе к Давыдково и к мосту, — углубилась Майя Робертовна в ненужные детали. То ли твердо решила, что ее план гениален, а бог — в деталях, то ли все-таки испытывала некоторую неловкость.

— А почему сама отлыниваешь? — ехидно осведомилась я. — Вот и сходила бы на дельце, развеялась! Или на стреме постояла бы, а то вдруг девчонка сдрейфит? Как нам тогда от погони уходить? На сто тридцатым автобуси? — в голосе моем неожиданно прорезались сварливо-пенсионерские нотки.

— Да не отлыниваю я! — искренне изумилась Майка. — Я и сама там буду. На помолвке. Меня как устроителя пригласили. Вот я все и устрою! — Майка подмигнула мне с таким видом, точно предлагала лучшую развлекуху в мире.

— Как устроителя? — я с трудом ввернула челюсть на место. — Слушай, как ты ухитрилась к ним в… — я запнулась, — …влезть-то? На них что, амнезия коллективная напала? Они не помнят, какой ты им скандал закатила, когда они затеяли этот… династический брак?

— Трудно сопротивляться женщине, знающей, чего хочет! — выдала Майя свою любимую поговорку. Да уж…

Двое юных ролевиков, затравленных окружающей действительностью… С некоторых пор я по-своему оцениваю то, что люди не моргнув глазом называют сумасшествием. Наверное, побывав на палубе корабля, дрейфующем по водам подсознания, я больше не вижу четкой границы между морем и сушей. И понимаю, что суша может стать морем, а море может отступить с суши когда угодно. И если это случится, куда вы денете прилепленные вами ярлыки, люди?

Шитье плащей из портьер бархатных, превращение в шлемы котелков походных и прочий эскапизм средневековый — чуднЫе обычаи, принятые на крохотном островке, вокруг которого кружит и кружит по волнам Мореход на своем — теперь уже нашем — судне без команды. А на соседних островах практикуют другие пути бегства от реальности. И почему-то каждый остров считает свой контингент совершенно нормальным, зато соседский — совершенно чокнутым.

Опять соперничество между людьми, ни на йоту не отличающихся друг от друга. Как же оно мне надоело.

Люди чаще всего соревнуются не профессионализмом и не красотой, а… способами эскапизма. Одни кичатся тем, что читают без разбора или с разбором толстые книжки в твердых обложках. Другие — высокими административными постами в компьютерной вселенной. Третьи — длительным пребыванием на пленэре без репеллентов и плееров, зато с гитарой. И всяк из них презирает недоумков, предпочитающих ДРУГОЕ. Что за кретин станет убегать от действительности тропою аркад или любовных романов? Только бардовская песня гарантированно и качественно вырвет вас из этого мира! Все прочее — чистой воды шизофрения!

Поверьте знающему человеку, островитяне: если кто-то развлекается иначе, чем принято здесь, он не пытается ничего у вас отнять. Наоборот, он дает вам пространство и право выбора. А шизофреник… шизофреник ничего этого не имеет и вам не даст. Поверьте знающему человеку.

Словом, хватит меряться выключенностью из окружающего мира и клеить ярлыки на таких же, как вы.

И в самом деле ребята оказались вполне здравомыслящими. Особых надежд на то, что любовь страстная заменит им хлеб насущный, не питали, но и обращаться ради хлеба насущного в покладистую скотину не хотели.

— Понимаете, — внушал мне юношеским баском сэр… не помню. Пусть будет Галахад. В миру — Саша. — Понимаете, мы ничего еще в этой жизни не сделали. И не видели ничего. А родителям кажется: чего тянуть-то? Двадцать лет — отличный возраст, чтоб жениться и детей завести. В их время так и делалось…

— Ничего в их время так не делалось! — усмехнулась я. — Ты уж нашу с твоими родителями юность в эпоху царизма не задвигай. По-всякому бывало. Кто и после школы женился — по залету или от армии откосить, а кто и до сорока гулял, даром что за бездетность налог с зарплаты брали…

— Но они-то мне втюхивают: это, мол, — традиция! — басок сорвался на фальцет. — Объясняют: ты уж такой взрослый мужик… еще немного — и вообще зажлобеешь. Женись, пока пузо не отросло и темечко не залоснилось. Ну там, хорош в бирюльки играть, стерпится-слюбится, пользу семейному бизнесу принесешь, хоть чего-то в жизни добьешься… — Саша-Галахад махнул рукой и замолчал.

— Кстати, — вступила в разговор его полуэльфийская подруга, — мы, например, жениться не собираемся. Просто считаем, что дальше это терпеть нельзя. Сашка — добрый. Ему родителей жалко. А им его — нет. Додавят и женят. И будут потом всю жизнь с руки кормить, будто канарейку.

— Кенаря, — поправила я. — Канарейка — особь женского пола. А мужчина — кенарь.

— Да какой мужчина… — усмехнулся Александр, — из того, кто с рук ест. Одно название.

— Это ты правильно говоришь! — кивнула я. — В общем, надо вам, ребята, драпать из дома. Только почему в последний момент, прям с помолвки, почему не раньше?

И увидев, как мстительно сузились глаза грозного сэра и его дамы, лишь подумала: жестокий народ эльфы-рыцари! Если бежать, так уж по-шекспировски, чтоб родичам позор да наука. Опять же и претендентке нахальной все как есть продемонстрировать: у Саши-Галахада своя голова на плечах и своя девушка в кустах. С транспортным средством наготове. Эх, сэр ты мой, сэр неугомонный! Доведет тебя любовь к эффектным жестам до бубновой масти…

Детали, извергнутые на мою голову Майей Робертовной, только подтвердили опасения.

Ребенок по имени сэр Галахад (или как-то еще, но тоже на "ад") собирался отомстить. Совсем как Тайный Советник Снежной королевы — по пунктам. "Я: а) отомщу; б) скоро отомщу; и в) страшно отомщу"!

Впрочем, я на его месте хотела бы того же. Отмщение людям, держащим тебя в клетке, — разбег перед прыжком. Ты до последнего не уверен, что прыгнешь в новую, отнюдь не прекрасную и даже не комфортабельную, но все-таки СВОЮ жизнь, поэтому и разбегаешься, чтобы уж под влиянием инерции или на волне адреналина, а вырваться из прежней судьбы, разбив ее в звон.

Устроить скандал на пафосном торжище (не от слова «торжество», а от слова "торг"), где тебя, как в водевиле каком, без твоего участия женят на ком семья решила — это святое.

Я понимаю: желание отомстить — и у молодых, и у немолодых — практически всегда вырастает из желания привлечь к себе внимание. Ну хоть намекнуть, что ты живой и что у тебя тоже есть планы, потребности и чувства. Которые вы, окружающие меня уклончивые люди, непрерывно оскорбляете.

Мысль о мести приходит с пониманием того, что близкие НЕ СЛЫШАТ нас, что наградой за попытку открыть душу будет рассеянное "Да-да, конечно, дорогой!", снисходительное "Ты еще ничего не понимаешь!" или возмущенное "Что за глупостей ты напридумывал?" И — возврат к прежним планам близких насчет твоей персоны. Иногда от более прямолинейного плана А родня переходит к более извилистому плану Б. Это можно считать проявлением наивысшей деликатности.

И чем дольше родственный аутизм атакуешь, тем крепче желание отомстить. Так себя показать, чтоб уж профиль твой незабвенный семье навек запомнился. А также фас, анфас и затылок. Пусть попомнят, как не верили в способность "нашего инфантила" мутировать из человекоподобной комнатной собачки в полноценную личность!

Конечно, любая красивость снижала шансы на успех. Но ведь ради красивостей оно и было задумано, это леденящее душу шоу с исчезновением жениха в день помолвки!

Мореход умирал со смеху, слушая Майкины оптимистичные прогнозы: мы, трое весьма колоритных персонажей, прекрасно смешаемся с толпой; фактически взломав дверь, выведем парня из его комнаты; пересечем нехилую жилплощадь в сталинском доме, где назначено, гм, мероприятие; спустимся вниз и пройдем мимо консьержа, у которого наверняка с родней сэра Галахада уговор — тащить и не пущать! И все — на голубом глазу. Мореходу нравилась Майя Робертовна. Он, похоже, жалел о ее занятости под завязку всякими бренными глупостями (вот уж чью душу бездомной не назовешь!), а иначе предпочел бы ее общество моему.

Но я не ревновала. Я усиленно размышляла над тем, как осуществить план моей безбашенной сестры.

И придумала.

 

Глава 7. Смерть в Саду яшмовых бабочек

Стояла зима. Морозистая московская зима с немалыми минусами, с ледяным воздухом, пахнущим выхлопами и хвойным освежителем, с ночным небом, как загустевшая нефть, через которую не пробиться колючим мелким звездам. Мертвенно фосфоресцировал нетронутый снег в полузнакомом лесопарке, холмистом и безлюдном.

Кто надумает стылой зимней ночью рассекать по тропинкам московских лесопарков? Только мы с Дубиной. Да еще со скоростью метеора пробежит вдруг собачник, питомцу коего резко и неотвязно приспичило.

И все же кто-то прятался в лощине между двумя холмами, пытался скрыться (от кого? от звезд? от собачников? от морозоустойчивых маньяков?) за кустами и одновременно курил, выдавая себя с головой вспыхивающим, как сигнал тревоги, красным огоньком.

Геркулес, не обращая внимания на фигурку за кустами, стоял, как вкопанный, и сканировал пространство — ну прямо Терминатор. У меня даже возникло ощущение, что перед глазами моего приятеля разворачивается этакая трехмерная сетка оврагов, распадков, логов, междухолмий и прочих ландшафтных морщин и складок, как их там ни назови…

А я занималась тем, что припоминала: кто тут прячется и зачем. Ага, вот оно. Девчонка, насмерть перепуганная и намеренная стоять на своем. Тоже насмерть. Она собирается вызволить кого-то из усадьбы на краю леса. Или как это здесь называется? "Коттедж в природоохранной зоне" — прозвучало в голове. Один хрен. Полоса препятствий, вот это что. Сейчас девица накручивала себя, изо всех сил посылая нам мысленный приказ: проникнуть в здание, найти этого кого-то и увести. Увезти. Спасти. Выхватить из пасти.

Эх, спасительница, нам бы толику везения… Без везения нифига у нас не выйдет. А оно не придет, коли стоять на морозе столбами. Пора идти и делать свое дело.

Успех был важен не только для девчонки, но и для меня. Я смутно помнила свои прошлые (отнюдь не героические) деяния. Но это было первое дело, на которое я шла не в качестве марионетки, а в качестве человека. Пусть и не совсем свободного.

Проклятая Каменная Морда, мертвой хваткой держащая мою судьбу, дала понять: соверши это — и я освобожу тебя. Если мы и встретимся когда-нибудь, то только на равных. Я перестану давать тебе советы, звучащие как приказы и подлежащие исполнению как приказы, а не как советы.

Человеку всегда кто-то приказывает, называя прессинг заботой. Мы хотим тебе добра! — ухмыляются господа начальники, попирая твою жизнь кованым сапогом. Мы знаем, как привести тебя к благополучию и безопасности. А если нет, то хотя бы к свету и праведности. И однажды ты либо отрываешь ненавистный сапог вместе с ногой, либо так и лежишь мордой в грязь, утешаясь воздаянием за послушание. А какое тут может быть воздаяние? Одобрительное похлопывание "Хорошая собачка!" и брошенная сверху кость?

Вот почему я, пренебрегая уколами опасений, рискуя собой и напарником, шла по плану, точно ледокол по торосам.

Вот она, усадьба. Есть здания, созданные внушать отвращение. Причем не только к себе, но и к своему архитектору, к своему владельцу, к друзьям владельца, к профессии владельца, к его образу мыслей и образу жизни. Дома-фурункулы. Они не строятся — они зарождаются органическим путем и вызревают прямо на местности, окруженные зоной воспаления.

Сооружение выглядело так, словно монстрюозную дачу госчиновника, разжиревшего на миллионных откатах, скрестили со слащавым пряничным домиком — а порожденного ими ублюдка окружили бетонным забором и поставили в жиденьком московском лесочке, чтоб общественность позлить.

Нас с Дубиной одновременно передернуло. Но мы побрели ко входу, утопая в сугробах.

Если вы помните, внешность у нас с Дубиной довольно специфическая. Ну так на момент задания она ни капельки не изменилась. Я по-прежнему напоминала пожилого викинга в татуировках через всю физиономию и с седыми косами по периметру головы, а Дубина — глыбу песчаника в застарелых шрамах. И все же облик значения не имел. Я знала: нас примут за кого надо. Вот кого им там сейчас надо, за того нас и примут.

На пороге дома стояла тетка, одетая в тренировочный костюм, вызывающий АДСКОЕ раздражение. Подобные наряды навевают образы уголовных элементов, выслушивающих приговор в зале суда — именно в таком прикиде. О дебиловатых пацанах, которые в аналогичных костюмчиках зарабатывают себе на приговор в зале суда. Словом, тетенькины треники сочились тошнотворной совковой чернухой.

Неожиданно мне стало скучно. До отвращения, до депрессии скучно. Бог ты мой, — подумала я, — во что я ввязалась? В очередную серию приключений мадам Каменской? И вся наша судьбоносная авантюра будет изгажена лицезрением унылого быдла?

Не извольте беспокоиться. Чичас все исправим! — усмехнулась где-то вдали Каменная Морда.

На второй взгляд, тетенька не сильно преобразилась. Зато ее наряд превратился в стилизацию китайской куртки и штанов из дивного шелка-атласа-муара, покрытого искуснейшей вышивкой. Юдашкин, увидев такое, самолично удавил бы своих вышивальщиц, а после и сам бы удавился. И поделом.

Заодно и дом приобрел пагодообразное благородство и таинственность. Китайский колорит меня удивил, но и освежил. Я поняла: не все еще потеряно. Я могу повлиять на этот мир. Хоть он и чужой мне. Совсем чужой. И я в нем уязвима как нигде и никогда.

Прежде чем я воззвала непосредственно к китайским богам, тетка оглядела меня и процедила: "Ну наконец-то!" — странно знакомым и оттого еще более неприятным голосом. Но я уже устала удивляться странностям этого вечера. В чужих мирах первой отрубается способность удивляться. Надо только привыкнуть к мысли, что самое удивительное здесь — ты.

Мысленно приказав себе не паниковать, я вошла.

И буквально с порога шагнула в пиршественный зал.

Общее ощущение крепко бюрократизированной роскоши ударило по мозгам. Много света, много мозаичных панно, много дорогих тканей и много изысканных яств. Выделить что-нибудь одно и рассмотреть как следует — никакой возможности. Тем более, что для меня нашлись дела и поважнее.

Навстречу мне шел опасный сумасшедший. Человек, в глазах которого плескалась лава застарелого безумия. Глядя в эти раскаленные дыры на заурядном человеческом лице, я сказала себе: вот она, смерть. Медленная, мучительная, беспричинная. Этот псих не остановится, пока не вымотает мне всю душу, а что останется, бросит… Ну куда-нибудь бросит. Собакам. В темницу. В безымянную могилу. В замковый ров. Все равно. Тому, что останется, будет уже все равно.

И тут существо с глазами, как жерла вулкана, вдруг… улыбнулось. Счастливой детской улыбкой. И раскрыло объятья. И заявило: наконец-то. Наконец-то ты здесь, мой дорогой названый братец.

Это я. Братец. Дорогой. Названый. Ага. Угу. Ясно. Наша с Дубиной магическая мимикрия приносила плоды. Меня это чудовище приняло за долгожданного названного братца. А Дубину за кого? За его любимую жену?

Пока я лихорадочно соображала, как мне выпутаться из смертельно опасной — и заодно смертельно дурацкой — ситуации, жуткий тип меня со всеми перезнакомил. Естественно, кругом ходили всё послы да принцы. Небось, это Каменная Морда спешно перенесла место действия из совково-криминальной обстановки в придворно-криминальную.

Я, мельком глянув в черное ночное окно, сообразила: выгляжу как парень лет двадцати с небольшим, глуповатый, доверчивый, благодушно настроенный и обреченный. Мне не дожить до утра. Хорошо, что это я, а не реальный обладатель мальчишеского облика — дурачок и жертва по жизни. Ведь это его собирались спасать мы и девица из лесопарка. Теперь у него будет возможность слинять незамеченным. И искать его не будут, пока в пределах видимости есть я. Слава мне!

Выбросив из головы раздражающие картины воссоединения влюбленных в заснеженном овраге с последующим удачным бегством из-под крыла психованного повелителя местной преисподней, я принялась отрабатывать план Б. Никого не требовалось отбивать мечами и кинжалами, нужно было тянуть время. Стать живым прикрытием для наших заек-побегаек.

И я сделала все, что от живого прикрытия требуется. Ну, и Дубина тоже постарался. Его, как выяснилось, приняли за моего шифу* (В китайской традиции — наставник и духовный отец. Прим. авт.). И мы с моим мнимым шифу знатно повеселились.

Я демонстрировала весь набор моделей поведения, типичных для молодого, стеснительного, но избалованного отпрыска знатного рода. Соблюдала церемониалы. Принимала ухаживания дам. Вела дозволенные речи. Смотрела на своего будущего палача глазами молодой лабораторной собаки, которая ничегошеньки не понимает, сколько ни толкуй про животное предчувствие.

А уж как мой названный братец на меня смотрел — это отдельное хокку! Вернее, юэфу* (Жанр традиционной китайской лирической поэзии, возникший в эпоху Хань (206–220) — прим. авт.). Он был так доволен тем, что все сходится один к одному! Что он, добряк этакий, подарит мне перед смертью возможность оттянуться и оторваться! Что убьет он меня не больно, каких бы лишений ему это ни стоило!

Геркулес мой извелся от желания надрать нашему высокородному киллеру его породистые уши. И наконец, надумал ужасное. Духовный отец называется. Наставник знатной молодежи. До утра потерпеть не мог!

Ведь это именно Дубина, мой косноязычный скуднолексиконный мал-малаговорящий друг, помавая руками, затянул речугу о чуде Поднебесной — о Саде яшмовых баб…очек. Бабочек. Но яшмовых. А что, есть такое чудо? Все-таки воображение Каменной Морды неистощимо.

Венценосный безумец сиял. Мало того, что он всю ночь промурыжил приговоренного на великосветской тусовке, он его — то есть меня — еще и одарит неземным наслаждением лицезрения этих самых бабочек. Вот прямо сейчас и одарит. Мы уже на пути в Сад. И никого с собой не возьмем, так и отправимся — налегке.

Самоуверенные люди эти китайские деспоты! Я бы хоть какого-никакого телохранителя, а прихватила. Не самому же в родственной крови пальчики холеные марать.

Да и Геркулес опять же. Каким бы сушеным хреном — из-за волшебных наваждений — он ни выглядел, а вдруг у него ушу* (Общее название для всех боевых искусств, существующих в Китае — прим. авт.) из ушей лезет? При таком шифу попробуй убей какого-нибудь… братца названного, малахольного. "Он как крикнет, меч как жикнет — голова летит долой. С ней подмышку он вприпрыжку возвращается домой". Сцена из поэмы «Бармаглот» в Саду яшмовых бабочек.

Кстати, Сад оказался… ничего себе.

Я уж было представила ужасающую череду изделий из поделочного камня — и всё бабочки, кузнечики, шмели всякие. Ужас полосатый в полтора человеческих роста. Глюк Медной горы. Моровое поветрие художественных салонов. Нет уж, с возмущением ответила Каменная Морда в моем сознании. Такую безвкусицу мы с гневом отметаем. До сих пор все было шинуаз шинуазом, без всяких там каменных цветов. И не ждите, что я проколюсь. Лучше занимайтесь своим делом.

Словом, бабочки были живые. Всех оттенков яшмы. Очень изысканный подбор цветов. Ни одной настолько тропической, чтоб резала глаз кислотностью раскраски. С яшмовым великолепием дивно сочетались и цветы, и травка, и деревца — всё этак гармонично, трудоемко, энергозатратно, утонченно. Прям даже неловко пачкать кровью тщательно подогнанных друг к другу флору и фауну.

Но, как говорила О'Рен Иши* (Героиня фильма "Убить Билла" — прим. авт.): "Зачем медлить со смертью в таком красивом саду?" Усладив взор свой "яшмовым устремлением", мы с Дубиной нехорошо переглянулись. Разомлевший тиран глянул в нашу сторону — и аж застыл в облаке бабочек.

Потому что увидел нас во всей красе. Жилистую седую тетку со сломанным носом, татуированным лицом и восемью косами. Рыжую скалу в кривых рубцах, с кроткими голубыми глазами и с граблями до колен. А вы тут беспомощного мальчишку с беспомощным же старцем не видели?

Не-а. Не видели. Как-то не довелось, ваше величество, или как там тебя.

Мы, конечно, дали ему возможность нас расспросить — со свойственным ему маниакальным тщанием. Чего он только не пожелал узнать: да кто мы, да откуда, да как сюда проникли, да куда дели намеченную жертву… Ну и что мы могли ему ответить? Престидижитаторы* (Устаревшее название фокусников, использующих силу, ловкость, гибкость пальцев и особенно запястий рук — прим. авт.) холодного оружия, проездом из Измайлово в Фили, на огонек заглянули?

В общем, Дубина еще что-то мямлил, когда я ткнула его величество в основание черепа ножиком, до того натиравшим мне лодыжку. Ножик скользнул под свод черепа сам собой и сломал деспоту шею. Задание было выполнено. Я освободилась и исчезла из этого мира.

* * *

"Дуйбуци, цзайцзян* (Извините, до свидания (кит.) — прим. авт.), дорогие мальчики и девочки!" — мысленно охнула я, глядя на осевшего на пол отца сэра Галахада. Вбежавшие гости замерли на пороге. Я беспомощно поглядела на Майку. Она исподтишка показала мне большой палец. Yes, we did it!

Весь вечер я разрывалась между восприятием Старого Викинга и своим собственным. Верхний и нижний миры накладывались друг на друга, как при комбинированной съемке. Реальность двоилась, истекая глюками, порожденными навалившимся психозом. Различать, где истинные объекты, а где воображаемые, становилось все труднее.

Положение усугублялось честолюбием отца Саши-Галахада.

Он и вполовину не был так ужасен, как его аналог из верхнего мира. Просто чиновник средней руки, забогатевший в шальные 90-е, но не настолько, чтобы богатство удовлетворило его амбиции. Пузастый мужичонка с комплексом Наполеона, дозревший до модели поведения "домашний тиран". Сашина помолвка была всего лишь данью его жажде власти.

А я была символом этой самой власти. Майка сделала из меня женский вариант Хлестакова.

Не знаю уж, чего она ему наплела, пользуясь тотальной малограмотностью советского чиновника, ударившегося в бизнес и редко смотрящего телевизор. Наверняка он решил, что на мероприятие к нему затянуло нобелевскую лауреатку. Или пулитцеровскую. Что было для него одно и то же.

Вот он и ходил за мной, как пришитый, оберегая от приставаний родни и гостей. Свое общество Галахадов папаша почитал наилучшим из всех возможных. Я не возражала: должна ж я была развязать руки Майке и Гере, чтобы те вскрыли папашин кабинет, достали из стола Сашин паспорт, неделю как предусмотрительно отобранный у своенравного владельца, вывели нашего подопечного в зимнюю ночь и с рук на руки передали подруге жизни?

Слава богу, семейство сэра Галахада не было настолько богато и осторожно, чтобы обрасти всякими профессиональными секьюрити. И замок в столе был совсем простой. В том смысле, что Гере было пофигу, какой там замок. Он просто сломал панель стола и вырвал ящик, на который Саша указал пальцем.

А тем временем я, путаясь во вселенных, вовсю давала гастроль, подогревая самомнение хозяина и хозяйки. Которая ходила за мужем хвостиком. Видать, боялась, что уведу. Еще бы, такая добыча — лысенький дядечка с рецидивом кризиса среднего возраста и с проскальзывающим в речи фрикативным «г»! Не устоять.

Но когда «добыча» вздумала показать мне коллекцию оружия, хранившуюся не где-нибудь, а именно в кабинете, я поняла: амба. Я больше не контролирую ситуацию. Все, что можно было сделать — войти первой. Увидев на фоне окна шкафоподобный силуэт Герки, я с перепугу схватилась за стену. Под пальцами у меня что-то звякнуло и отвалилось. Что-то длинное, тяжелое, с тупыми ребрами. Хозяин врубил свет, а я врубила ему этим чем-то по шее. От удара кавалерийской саблей тати* (Длинный японский изогнутый меч (длина клинка от 61 см) — прим. авт.), даже в ножнах, отключился бы и мой племянник дорогой, качок и олух.

Впрочем, Герка-то меня и спас от неминуемого уголовного преследования с последующим принудительным лечением. Оглядев поле битвы, Гера одним махом оторвал от стены стенд с декоративными японскими железяками. Подделки для туристов. Фу.

Грохот раздался такой, словно на голову нам с пролетающего истребителя упала авиабомба. Упала, но не взорвалась. Через пять секунд в помещении было полно народу. Но к их приходу все было готово.

Гости, застыв на пороге, еще добрую минуту наблюдали, как Герка, пыхтя "Щас-щас!", поднимал рассыпавшийся на детали стояк, а я так и окаменела с тати в руках, будто принцесса всея Поднебесной над поверженным врагом. И началась суматоха.

Жена любителя металлолома, ругая на чем свет стоит мастеров, сооружавших стенд, приняла на колени пострадавшую головушку мужа. Муж стонал и картинно закатывал глазки. Я мямлила, что я сама виновата, потому что темноты очень боюсь, мы зашли, тут темно, я за стенку схватилась, оно упало, мне так жаль, так жаль… Выходило правдоподобно. Особенно водопад слез и небольшая истерика — театральный прием "я в предлагаемых обстоятельствах". После чего от меня еще дня три воняло валерьянкой.

А Сашу так и не нашли, как ни искали. Решили, что засранец смылся, воспользовавшись суматохой.

И все это время в моей голове, перекрывая шум снаружи, стоялым жеребцом ржал Мореход.

 

Глава 8. Фальшивая магия

Затеянная Майкой авантюра размазала меня по двум мирам так основательно, что я слегла. Пока у меня получается осознанно выпасть из верхнего мира в реальный. Я еще вижу границу между ними. Я даже не помещаю себя в центр вселенной и не замыкаю на себе ее причинно-следственные связи.

Я держу круговую оборону против собственного мозга.

В моменты озарения — наука психиатрия издевательски обозвала их aha feeling* (Буквально "чувство "ага!" — прим. авт.) — живешь со скоростью колибри, сердце которой отсчитывает 500 ударов в минуту. И мысли твои движутся со скоростью колибри, и яркость ощущений у тебя как перышки у колибри, и чувствуешь ты себя таким же быстрым, сияющим комочком материи, летящим сквозь временной водоворот в точку гибели. Быстро-быстро летящим.

В этот миг вся вселенная перед тобой — пусть всего-навсего иллюзорная. От края до края. Так ясно, так четко, так стройно, что хочется удержать ее в памяти, раскрыть ее тайны людям, превратить их в единомышленников и повести за собой в другую, лучшую жизнь.

Хорошо, если сил хватит отвернуться и закрыть сознание от разрушительных амбиций. Не то как раз попадешь в компанию безумных наполеонов и похоронишь свою жизнь под обломками мнимых открытий.

Главные мои лекари — логика и осторожность. Я еще держусь, я еще цепляюсь, я еще не сорвалась в ослепительную бездну.

Ну, и Гере спасибо, конечно. После его расспросов о верхнем мире и сама осознаешь: фантастика это, детка, просто фантастика. Хочешь о ней поведать миру? Поведай. Но не живи в ней. Этот мир не пригоден для жизни. Он способен только разрушать.

Зато он красивый.

Притягательность красивых смертельных миров — глобальна. Вот и сэр Галахад с его полуэльфийкой подпали под их обаяние. И регулярно убегают из скучной повседневности во вселенную фэнтези, где самые задрипанные делишки и людишки расцветают дизайнерскими клумбами. Я их понимаю. Гера тоже понимает, хотя поначалу морщился.

От ролевиков все морщатся. Не могут удержаться, натыкаясь на нелепые имена, с четырьмя гласными-согласными подряд — «иаиэль»! «ррск»! на доспехи травленого алюминия, на попытки фехтовать самодельным оружием в самодельном стиле… И главное — упорство раздражает. Упорство, с которым каждый эскапист восстанавливает свой игрушечный мир, потоптанный железным сапогом здравомыслия.

Наверное, потому Галахад с подругой и навещают меня, что в моей голове здравомыслия немного. То есть ровно столько, сколько требуется мне. И я не делюсь его запасами ни с кем. Пусть живут безмятежно.

Я не говорю им, что все это — фальшивая магия. Механический божок, весь на тросиках-пружинках, демонстрирует нам фокусы-покусы, подпрыгивая на ниточках. А мы, дети у будочки кукольника, смотрим, раскрыв рты. И воспринимаем, как настоящую, — до тех пор, пока не придет время положиться на эту магию. Вверить ей что-нибудь действительно дорогое. Жизнь. Любовь. Здоровье.

Может быть, вера в магию нас и спасет. А может, и нет. Вера, как на нее ни налегай, не всесильна. Хоть и прибавляет сил, когда их почти не осталось. Но все-таки не делает нас ни могущественными, ни даже просто могучими.

Фальшивой магии в мире пропасть. И каждая ее частица зазывно переливается, шепчет: доверься мне! Положись на меня! Задействуй меня! Отдайся мне! И будет тебе счастье…

Но единственное место, где магия действует — это подсознание. Только здесь слова, жесты и биохимия — пассы, заклинания и снадобья — преображают реальность, изменяя суть вещей, делая их новыми, неожиданными, пугающими или прекрасными. Подсознание и есть страна настоящих богов, демонов, колдунов и монстров. В окружающей действительности наши внутренние суры и асуры* (В индийской мифологии солярные божества и полубоги-полудемоны — прим. авт.) бессильны.

Убей я в своем верхнем мире хоть того же папашу сэра Галахада, в нашем мироздании он и ломоту в шее не заработает. Я уж у Майки поинтересовалась — жив-здоров, что ему сделается.

Но как же хочется обрести тайную власть над людьми, вещами и событиями! Пошептать, покружиться, воткнуть иглу в восковую куколку — и противник у тебя в руках, поверженный и недужный. И хорошо, что так не выходит. Магия — палка о двух концах. Если ты кого-то уделал — значит, кто-то и тебя уделает, когда доберется. Для сознающего, где проживает истинная магия, главное не впускать врага в свое подсознание. Чтоб не покуражился, не скрутил тебя в бараний рог и в морской узел. И будешь принадлежать себе — насколько это вообще возможно.

Зато ничто не мешает раскрыть сокровищницы своего подсознания слушателю, словно страницы старинной книги с драгоценными миниатюрами и витиеватой каллиграфией.

Потому я и рассказываю о верхнем мире, как рассказывают о замысле будущей книги, излагаю его законы, видимые мне одной, иногда даже беседую со слушателями от лица Морехода, которого сэр Саша и полуэльфийка Ира очень уважают за здоровый цинизм и умение ориентироваться в потемках человеческой души.

Если бы на месте Герки на наших сборищах присутствовала его матушка, она бы мигом решила: эти дети плохо на тебя влияют, Ася! Они потакают твоей болезни! Они принимают твой бред всерьез! Они доведут тебя до ручки, а это моя привилегия. Так что все вон!

Хорошо, что Гера не похож на мать.

— А что было… — племянник останавливается на полуфразе и задумчиво прищуривается на люстру. Он у меня тормоз.

— Потом? — не выдерживаю я.

— Не потом, а перед тем, — мягко поправляет Гера. — Откуда я взялся?

— Ну, — давясь хохотом, начинаю я, — сначала Майя Робертовна решила, что не пошли бы мы нафиг со своими попытками познакомить ее с мальчиком из приличной семьи. И уехала, никого не спросясь, в археологическую экспедицию. Вернулась и заявила, что все археологи — козлы. Потом был фестиваль бардовской песни, там тоже преобладали парнокопытные…

Гера продолжал смотреть на люстру со скучающим выражением лица. Свое по поводу отсутствия Большого Папы он давно отстрадал и забил на вопрос о биологическом отце себя. Но мне все равно стало стыдно.

— Ладно, ладно, молчу.

— Лучше не молчи, а ответь на МОЙ вопрос.

— Ну, не могло же мое подсознание обойти молчанием твой светлый образ? Тебя не то что обойти — тебя и объехать не всегда получается… Мы столько лет вместе, вот и мое альтер-эго обзавелось альтер-Геркой.

— Но у этого малого с ласковым именем Дубина есть хоть какая-то биография? — с неожиданной обидой поинтересовался Гера.

— Ну разумеется, есть! — безапелляционно заявила я, не зная, как бы поделикатнее выпутаться из этой ловушки. — Только она… не похожа на производственную характеристику.

— Так я преступник? — оживился Герка.

— Хуже! — обрубила я. — Палач.

* * *

Его биография — как и биография Старого Викинга — до поры до времени оставалась смутной. Ну да, какие-то они маргиналы — то ли воры, то ли киллеры, то ли одичавшие фрилансеры… Куда их несет и зачем — тем более непонятно. И уж совершенно покрыто мраком тайны, откуда.

А вот откуда. Оказавшись в шкуре, а главное, в психологическом поле Дубины, я ощутила совершенно незнакомое мне до сих пор удовольствие от подчинения. Это было настолько непривычное чувство, что я возмутилась всеми своими ипостасями: да я, да я! Да я ни одной задачи, начальством поставленной, не выполнила, не побрюзжав! Да я всю жизнь свою построила так, чтоб мне никто (ну, почти никто) не мог указать: быстро пошла и сделала то-то и се-то! Да я одиночка и строптивица, каких поискать!

Впрочем, все мои привычки так при мне и остались. Просто «я» Геркулеса демонстрировало себя: видишь, можно жить и так…

И тут выяснилось, что Дубина был… принц. Королевский отпрыск. Самых что ни на есть голубых кровей. И поэтому он так хорошо сжился с ролью раба. Короли и их отпрыски — существа подневольные. Своих чувств, мыслей и планов у них быть не может. По жизни и по определению. Когда тебе собственные яйца не принадлежат и ты смотришь на них, как на государственное достояние, тебя очень легко превратить в племенного производителя. Что ненамного лучше рабства. Уменьшить порцию комфорта, положенного чемпиону породы, — и ты уже раб.

Дубине нравилось слушаться. Он любил, чтобы им руководили, чтобы ему приказывали, чтобы им распоряжались. Он даже не оценивал данные ему указания. Удовольствием было получить приказ и выполнить его с нечеловеческой четкостью, не набиваясь на хозяйские похвалы и награды.

Если аннулировать все сексуальные красивости типа плеток-кандалов-ошейников и дурацких фраз типа "Слушаюсь, господин!", то рабство по сути своей — способность удовлетвориться чисто исполнительной деятельностью. Дубина этой способностью владел. Вернее, это она им владела.

Он был воплощенной функцией, мой будущий друг и напарник. Он получал наслаждение от бесперебойного функционирования и уже давно не разбирал, что именно ему велели. С таким чувством на любое зверство идешь, будто на утреннюю пробежку — не дрогнув ни единой эмоцией. Дубина как раз с чего-то такого и вернулся. То есть не то с пробежки, не то со зверства — не разберешь. В душе его стояла благодать. А поскольку теперь это была МОЯ душа, то вот что было дальше…

Колено привычно подогнулось, я ткнулся кулаками в пол, низко опустил голову и замер. Жду. Хозяин заметит меня и отдаст новое приказание. Или не заметит. Я могу так стоять сутками. Это удобная поза. Вес можно переместить на руки, когда затекут ноги. И наоборот.

Те, кого приводят во дворец в качестве военной добычи — воины, преступники, горожане, крестьяне — очень нервный народ. Из них плохие рабы. Вся эта орава в шоке оттого, что ее интересы задвинуты на второй план, а на первом отныне и всегда будет стоять воля хозяина.

Бедняги скучают по своей нищей, голодной, опасной и короткой жизни на свободе. Они не думают о том, какой была эта жизнь. Они мечтают вернуть ее, как влюбленный мечтает вернуть предмет своей страсти, пусть это сущий демон, вампир, каннибал. Свободные люди не видят, что им дает и что у них забирает свобода. Они любят ее безусловно и безнадежно, несмотря на ее, свободы, вечную ложь, увертки, махинации и подляны.

Они отдают ей себя, не замечая, что она-то им не отдается. Совсем. Лишь иногда, не то из жалости, не то из любви к мучительству, подарит минуту-другую своего драгоценного общества — и снова ты подневольная скотина. Такой же раб, как и я. Просто ты не знаешь, что ты раб. Тебе кажется, что краткие свидания со свободой — платонические, ничего интимного, боги упаси — делают тебя особенным. Дают тебе право и умение распоряжаться собой. Ну-ну, брат мой в рабстве, ну-ну. Блажен кто верует.

А я, никогда не имевший свободы — ни во дворце, ни в бараке — верую крепче любого свободного. Верую в то, что моя жизнь сложилась наилучшим образом.

Да, я царский сын, отданный соседнему царю в заложники, — гарант мира между нашими родами. Увы, я оказался плохим гарантом. Отец начал войну едва ли не в тот же день, как моя нога переступила чужой порог. Войну он проиграл, потерял страну, корону и жизнь, а моя жизнь ни на йоту не изменилась. Меня и дома не слишком баловали — хороший принц должен быть выносливее рабочей скотины, иначе ему во дворце не выжить. И свободы таким, как я, не полагается. По праву королевского рождения не полагается.

Так что мне оставалось лишь освоить позу покорного ожидания — стоя на одном колене, с согнутой спиной, опущенной головой и упертыми в пол костяшками пальцев. Но по сравнению с многочасовым стоянием и сидением в раздушенной толпе — всегда с прямой спиной и горделиво поднятым подбородком — это не поза, а сплошной отдых. Определенно, у судьбы раба есть преимущества перед судьбой принца.

Словом, стою, жду, отдыхаю. Вдруг слышу голос — незнакомый, женский:

— Ну что, дубина, долго ты будешь табурет изображать?

Зря она так меня называет. Я послушен, но не глуп. Если со мной разговаривает женщина — значит, хозяин мертв. В этот кабинет посторонние заходят скованными по рукам и ногам, с кляпом во рту. Хозяин не любит шума и суеты. Он отшельник и ученый. Люди для него — материал. Но этот «материал» оказался опасным. Смертельно опасным. Хозяина больше нет.

Поворачиваю голову вбок — медленно, чтобы не раздражать женщину. Вижу обрубок шеи, лужицу крови на мозаичном полу, белое ожерелье хозяина тонет в подсыхающей вишневой пленке. Снова голос:

— Ну, взгляни же на меня, дорогой! Я так ужасна, а ты на меня даже не смотришь!

Она наверняка вооружена и обдумывает, как меня убить. Я не очень дорожу своей жизнью, но это все, что у меня есть, — теперь, когда у меня больше нет хозяина.

Я могу броситься на нее, лишившую мое существование смысла, и убить. Она слабее, я это чувствую — даже отсюда, из дальнего угла комнаты, где, стоя в позе покорного ожидания, привык проводить долгие часы. Но я хорошо знаю эту комнату, а она — нет.

Здесь много мебели, много оружия на стенах, стеллажи с громоздкими приборами, шкафы с трупами людей и животных. И наконец, люки в полу, стоки для крови и воды, помост в нише, заваленный коврами. А комната большая и полутемная. Она не пройдет ее вслепую, споткнется, промахнется и умрет. Потому что я не промахнусь. И тогда меня… нет, не знаю, что со мной будет. Может быть, казнят за то, что не уберег хозяина. А может, повысят за то же самое. Я никогда не был силен в дворцовых интригах. Просчитать свою судьбу во дворце не смогу, не сумею.

Я привык к жизни, которую веду. Теперь она изменится. И все, что мне позволено — выбрать себе нового хозяина. Между тем, кто придет в эту комнату, и той, кто уйдет из этой комнаты. Если я позволю ей уйти.

Поднимаю голову. Она, похоже, из породы неблагодарных дряней. Есть такие плохие люди, не способные ни на признательность, ни на привязанность, ни на верность. Думающие только о себе. Идеальные хозяева. Их приручают, если удается, а потом отпускают. На свободу, как им кажется. Чтобы они исполняли планы тех, кто их приручил, но как бы по собственной воле. Хитрая неблагодарная дрянь. Сделала вид, что пригодна для этой задачи. И убила.

Она немолода. И умна. С такими надо быть очень осторожным. Если хочешь ими управлять. Но у меня другая роль. Я не стану ее убивать. Я выберу ее. И продолжу жить, как жил.

Я встаю, выпрямляюсь и протягиваю ей свой меч рукояткой вперед. Она не двигается с места. Не привыкла верить ни рабам, ни свободным. Это хорошо. Значит, проживет еще долго.

— Да ты просто Геркулес! — говорит она с усмешкой. — Что, драться не будем?

— Зачем мне драться с тобой? — отвечаю я. — За что мне тебя убивать?

— За любовь! — смеется она. — Ты не хочешь отомстить за его смерть? — и пинает ногой голову хозяина.

От пинка голова летит через всю комнату, закрывая свет восковым, испятнанным кровью лицом. Я бью по нему, отшвыриваю в сторону, очень хочется прыгнуть вправо — туда, где есть свободное пространство для… для чего? Для боя? Нет, я не буду биться. Пусть видит, что я не опасен для нее.

Пока голова летит в мою сторону, женщина исчезает. Я жду. Наконец, она появляется из-за шкафа, перепрыгивает через стол и идет ко мне.

— Так. Отомстить не хочешь, драться нехорошо, плевать на чертова ублюдка, надо уходить и начинать жизнь с чистого листа, — произносит она скороговоркой. Потом подходит еще ближе, внимательно осматривает меч в моей руке, острием уткнувшийся в мою же грудь, удовлетворенно кивает. — Пошли, Дубина. Будем искать себя вне этих стен, — самонадеянно поворачивается спиной и идет к двери.

Итак, у меня новый хозяин, новая жизнь и старая роль.

У идеального раба началась новая жизнь — причем началась, разумеется, боево и кроваво. Надо сказать, в нашем героическом походе на волю ничего от танца в стиле капоэйры* (Бразильское национальное боевое искусство, сочетающее в себе элементы акробатики и сопровождающееся национальной бразильской музыкой — прим. авт.) не было. Это выглядело как довольно неэстетичное месиво с запахом своего и чужого пота, через которое мы прорубались куда-то, сами не зная куда. Причем я продолжала думать и ощущать от лица Дубины. А от лица другой меня, которую Дубина про себя так и продолжал звать Хитрая Дрянь, никто не думал.

И вот, наконец, последняя дверь. За которой нас точно ждала свобода. Мы выбрались откуда-то из-под земли — наверное, из подземного хода — аккурат в Ботанический сад при МГУ. Не иначе как бывший хозяин устроил свою пыточную-вивисекторскую прямо в здании биофака. С размахом мужик пожил, ничего не скажешь.

Вот только исход с территории МГУ не избавил нас от преследователей. Всякая там цветущая черемуха-жасмин-акация через пару шагов сменилась иссохшими джунглями, в которых полусгнившие деревья и кусты душили друг друга в смертельных объятиях. А мы в четыре руки вырубали в этой колючей стене тропу, опасно сокращая расстояние между собой и теми, кто шел по нашей тропе с мечами наизготовку.

И все-таки до набережной нас допустили. Я понимал, что нас собираются убивать не где попало, а именно на мосту. Почему? Да чтоб не возиться с трупами. Концы в воду — и порядок. Конечно, пару мертвых тел можно и в Ботанических джунглях закопать — еще меньше шуму, еще меньше свидетелей. Но на сей раз моим бывшим подчиненным отчего-то приспичило загнать нас в ядовитую черную воду. Не знаю почему. Я просто чувствовал, что так будет. И все-таки вел свою новую хозяйку именно к мосту.

Нет, я не собирался прикончить ее чужими руками. Если мы и могли уйти от погони, то только по воде.

Хозяйка оказалась понятливой и храброй женщиной. Хотя и не слишком выносливой. Сопела, как старый пес у камина, ругалась сквозь сжатые зубы, как пьяный гладиатор, и перла сквозь кусты, как антилопа гну. А я думал только об одном: пройдем ли мы эти скользкие горы, заросшие черт знает какой дрянью, раскисшие от дождей? Прелая листва — самая опасная вещь на свете, когда спешишь и ноги заплетаются.

К счастью, там же есть канатная дорога. По ней спуститься легче легкого — накинуть поясной ремень на канат, повиснуть на руках, оттолкнуться ногами — и вжик! Увы. Тут Хитрая Дрянь и показала свои слабости. Она боялась высоты. Это был застарелый, въевшийся страх, с которым она справилась… с трудом. Но совершенно не была уверена, что удержится. И все-таки удержалась.

Мы со свистом пролетели над лысыми пыльными склонами и на полной скорости рванули к мосту. Тут-то меня и подстрелили. Видать, у гончих псов кончилось терпение. Или дыхалка. Мы взяли слишком большой темп и чересчур оторвались.

Стрела со змеиным шипением вошла в бок. Хозяйка даже шага не сбавила, только бросила: "Сильно зацепило?" Ответ ее явно не интересовал. Я и не ответил. Но на середине моста я схватил Хитрую Дрянь за руку, развернул к себе и кивнул на воду.

— О нет! Опять? Мать твою!!! — в глазах у нее плескался ужас. Я кивнул. Под мост как раз заходила баржа с песком. Медлить было нельзя. С обоих сторон моста на нас уставились взведенные арбалеты. Я, зарычав от боли, подхватил женщину на руки и перевалился через перила. Вцепившись друг в друга, мы ударились об воду.

Сам не помню, как я влез на баржу и втащил хозяйку. Она была в бешенстве. Но я был доволен. Все сработало! Баржа увезла нас из-под обстрела. По берегу нас не догнать. Мы были спасены.

Потом я сидел на песке, словно обдолбанный пляжник. Вытащил стрелу. На мое счастье, стрела оказалась простая — с узким наконечником, заточенным в форме листа, без широких краев и зазубрин. Повезло бы меньше — и пришлось бы орудовать мясницким ножом. Моя рана была не из легких, но и не смертельная.

Неожиданно Хитрая Дрянь уставилась мне в лицо, посмотрела-посмотрела, зашла за спину, положила руку на затылок и устроила допрос.

— Отвечай! — велела она. — Где ты родился?

Вопросов было много. Мне было невмоготу даже слушать, не то что отвечать, но приказы хозяев не обсуждаются и не обдумываются.

Я что-то бормотал, уплывая в болезненный морок. Мне казалось, это длится бесконечно. Потом-то я понял, что прошло совсем немного времени.

Когда наконец я поднял голову, то увидел ее перед собой. Вернее, только ее глаза — свинцовые, с синими и белыми бликами, точно грязный лед. Зрачки у нее все расширялись, лицо окаменело. Она вертела мою голову так и эдак, мяла мне лоб и затылок, только что не принюхивалась. И наконец выдала:

— Так, значит, мучитель? Вот ты чем теперь занимаешься? Выжигаешь мозги соплякам? Не бойся, мальчик, мы еще посмотрим, кто сильнее — ты или он!

Мы проплывали мимо полуразрушенной гостиницы «Россия», торчащей на фоне заката, будто гнилой зуб.

Хитрая Дрянь ничего мне не объяснила, а спрашивать было трудно. Вообще жить было трудно. Приходилось себя заставлять. Я упорно дышал, стараясь отгородиться от боли. И решал самую насущную задачу — протянуть как можно дольше…

Тогда-то я и поняла, что у Дубины вырвали и развеяли по ветру бОльшую часть души. Мастерски созданный зомби — живой, покорный, нерассуждающий, с личностью, превратившейся в огромный мертвый рубец.

Мне не требовался личный зомби. Но и бросить парня, спасшего мою жизнь, я не могла. Хотя как его лечить — не представляла.

 

Глава 9. Сын инеистого великана

Как только я прекратила дозволенные речи, то бишь завершила биографическую справку, в комнате воцарилось молчание. Довольно нехорошее. Все трое — Гера, Ира и Саша-Галахад — не произносили ни звука. Герка с задумчивым лицом, Саша — со смущенным, Ира — с выжидательным. Интересно, кто первым пойдет в атаку на непонятки? Естественно, это…

— А почему он царский сын? — требовательно спросила Ира.

Еще раз «естественно». От расспросов о родне женщину ничем не удержишь. Нехотя углубляюсь в дебри, в которые и соваться-то не собиралась…

— Потому что неизвестно, чей он сын. — Я неловко замолчала.

Какого черта! И ведь живем не в XIX веке, и не ханжи ни разу, а вот поди ж ты! Такая трудная задача — сказать простыми русскими словами, что Майя Робертовна двадцать три года назад принесла в подоле и тем самым обеспечила меня самой лучшей компанией для одинокой сумасшедшей — преданным племянником… И перед Геркой неудобно. Словно обзываю его байстрюком.

— Ну да, и что? — безостановочно перла Ира, не споткнувшись о мою откровенность, не изменившись лицом, не оглянувшись на Геру. — И про меня неизвестно! Я что, принцесса?

Оп-паньки!

— Нет, остроухая полукровка, ворующая мужиков со свадебного ложа! — ухмыльнулась я. — Слушай, ну это же стандартная фишка подсознания! Дети, незнакомые со своими родителями, часто придумывают себе аристократическое происхождение или объявляют себя потомками вип-персон. Над ними только ленивый не смеется, а они все стоят на своем, все доказывают… То, что доказать нельзя. Детская попытка себя обезопасить. Зная, что родителя рядом нет и не будет, ребенок надеется на имя, достаточно громкое, чтоб защитить потомка.

Я поморщилась. Болезненная тема. Как минимум для троих из четверых присутствующих — болезненная. Как бы с нее свернуть? Нет. Если я сейчас заговорю о погоде или о достоинствах кремового торта к чаю, их это еще больше обидит. Придется и дальше гулять по ножам, будто андерсеновской русалочке.

— Ну, я хоть и не ребенок, а запирательство его мамы и у меня аналогичную реакцию вызвало. Тем более, что мне тогда было, как вам сейчас — двадцать с хвостиком. И я нафантазировала необыкновенную историю Геркиного рождения. Ориентируясь на крохи информации, выпавшие из Майкиного рта — обычно крепко сжатого. Разумеется, до матери и Соньки, нашей старшей сестры, я полученное знание доводить не стала…

— А почему?

— Потому что уж очень они с мамочкой похожи. Превыше всего на свете ценят мужское общество и липнут к одиночкам, точно синтетика к ожогу: не затрахать, так сосватать норовят. Очень утомительные тетки. Жить не могут без психоанализа на дому.

— Мне бы кто психоаналитика на дому предоставил! — невесело хмыкнул Саша. — Я б ему в ножки поклонился. Когда тебя вообще не слышат — это куда хреновей…

— Ты, сэр Саша, говори, да не заговаривайся! — повысила голос я, заметив посмурневшую полуэльфийскую рожицу. — Тебя теперь есть, кому послушать. Прошлое мертво, настоящее прекрасно, понял, рыцарь Поклонной Горы?

— Ага, — виновато забормотал сэр рыцарь и сгреб все еще возмущенно сопящую подругу жизни подмышку. — Так чего за историю ты тогда придумала?

Облегченно вздохнув — не люблю говорить о… некоторых представителях своей семейки! — я завела свою собственную Малую Эдду.

* * *

…Все началось с обычного тинейджерского бунта. Когда девушке еще нет восемнадцати, родня занимается тем, что подвергает планомерному геноциду всех ее потенциальных сексуальных партнеров. Тебе, дескать, рано еще.

Как будто сексуальная жизнь может начаться вовремя! Для нее всегда либо слишком рано, либо уже поздно, либо времени нет. Поэтому первые сексуальные впечатления всегда приходится получать в антисанитарной и неромантичной обстановке. Особенно в нашей стране, где еще недавно неженатой паре снять комнату в отеле было нельзя, а потом стало можно, но дорого. Да и вообще, первый секс, в отличие от первой любви, — такое событие, которое всем хочется… поскорее забыть. И не в последнюю очередь из-за чувства вины, навязанного взрослыми.

Зато как только девушка переваливает за восемнадцатилетний рубеж, в мозгу родителей будто бордель открывается. Совмещенный с брачной конторой, не несущей никакой ответственности за предоставленных му… кандидатов.

Грязевым потоком в дом текут кошмарные типы, с которыми и на сайте знакомств-то общаться стремно, а тут — вживую… Сыновья подруг, чтоб их. Уроды и неудачники — самые приличные слова, приходящие на ум молоденькой девушке, донельзя обозленной и потихоньку теряющей уверенность в себе. Действительно, если изо дня в день какой угодно умнице-красавице подсовывать ухажеров из категории "Сын одной моей подруги, ему под сорок, но он такой приятный мужчина, и жениться хочет!"… Да на исходе второго квартала она ощутит себя рябой горбуньей с тремя классами образования!

Майя и ощутила. И взбунтовалась. Она всегда взбунтовывалась* (Знаю, нет такого слова. А действие — есть! Прим. авт.), если на нее давили. Я вот замыкалась, уходила в себя, отмалчивалась и отнекивалась. Майя, наоборот, отмыкалась и выходила. Из себя. В народ. Народ бросался врассыпную, потому что Майе нравилось выражать свое неудовольствие бурно и изобретательно. Она была — и остается — виртуозным агрессором.

Подозреваю, что именно в те… даже не годы, а месяцы Майя Робертовна поняла, в чем ее сила как личности и слабость как женщины. Она — амазонка, рожденная не в то время и не в том месте! А амазонки не заводят ни мужей, ни возлюбленных. Наслаждение и умиротворение им приносит хорошая вспышка гнева и хорошая драка, но никак не прядение кудели и не укачивание колыбели. И не потому, что амазонки — плохие, зато куделепрядильщицы — хорошие, или наоборот. В конце концов, создала же вселенная и тех, и других, значит, обеим в ней место найдется.

Главное — вовремя определиться.

Майя, ощутив себя амазонкой, усвистала в экспедицию. И не сказала куда (видно, не окрепла еще, погони боялась). Вернулась решительная и мечтательная одновременно.

И вскоре, рассказывая об экспедиционных буднях, подчеркнуто буднично упомянула имя — Гимир. При МНЕ. Незначащим тоном. Вскользь. Надеясь, что я не услышу, а жгущее язык имя будет произнесено.

В доинтернетную эпоху прошло немало времени, пока я наткнулась на имя "Гимир".

Инеистые великаны* (В германо-скандинавской мифологии предвечные великаны, жившие до асов — богов — прим. авт.), первые живые существа на земле, мне представлялись огромными синеглазыми блондинами, похожими на развязных шведов или прижимистых норвежцев. В любом случае — синеглазые, беловолосые, могучие и наивные. Совершенно беспомощные перед лицом хитроумных скандинавских богов, пришедших их уничтожить. Так же, как беспомощны оказались боги перед нами, людьми. И пусть мы куда мельче и слабее, зато божественной наивности в нас нет, ни на полушку. Наверное, когда-нибудь так же станут думать о себе крысы, очищая мир от нас, людей.

Гимиром звали великана, воплощение снежной зимы, времени серебристых зверей, танцующих в лунном свете на мерцающем снегу. Зима всегда казалась мне самым красивым временем года. Я бы тоже выбрала Гимира, если бы встретилась с ним.

А если отрешиться от мифологических деталей, то у Майки, похоже, случился кратковременный роман со скандинавом, невесть как затесавшимся в экспедицию, просеивающую песок в пустыне в паре километров от двухтысячелетней крепости, силуэт которой походил на гигантскую кучу верблюжьего дерьма.

Гимир был совершенно чужеродным явлением и для экспедиции, и для пустыни, и для дерьмообразной крепости. На застольях с песнопениями и распитием "спирта для хозяйственных надобностей" его не было. Сквозь драчливое и жуликоватое местное население он проходил, как сквозь текучую воду. Его даже москиты не кусали, будто опасались, что вместо крови в его капиллярах течет нечто криогенное.

Насколько я знаю свою младшую сестру, на нее должно было подействовать это чудо равнодушия к внешнему миру. Не знаю, как — завораживающе или раздражающе — но сильно. Если судить по отзывам Майи насчет козлов-археологов, долбаной жары и скуки смертной, она мгновенно включилась в охоту на Гимира, смела с пути соперниц, показала им, кто тут альфа, — и добилась своего. Порции охлажденной (если не замороженной) любви инеистого великана к негасимому огню жизни в Майкином лице.

Любви, которая и в ней самой что-то основательно выморозила. То ли погоняв по фестивалям-тусовкам после возвращения из экспедиции, то ли уже там, в пустыне, Майя каркнула себе вороном Эдгара По: nevermore! Никаких встреч-погонь-расставаний, потому что это слишком скучно. Или слишком больно. Или слишком захватывающе. В любом случае — отвлекает от жизни для себя, которую Майя Робертовна планировала прожить. И прожила.

Но сперва родился Гера. Георгий Гимирович.

Которого пытались записать и Тимуровичем, и Дамировичем… Но Майя, как из брансбойда, облила паспортистку презрением, прервав поток вариантов фразой, которой мы больше никогда от нее не слышали: "У моего ребенка отчество настоящее, не то, что у некоторых!" Она произнесла это так, словно никому не известный Гимир был по крайней мере звездой. Причем не в Голливуде, а на небе. И все Тимуры и Дамиры бренного мира не стоят одного нездешнего Гимира.

Что ж… Вот так довольно пошлая история на моих глазах превратилась в миф, да еще написанный стихами. Об аристократическом происхождении шепчутся, о божественном — молчат. И Майя заставила нас замолчать. На двадцать три года.

Ну, а когда Гера вырос не просто большим, а большущим мальчиком…

На этом месте Герка под смех публики согнул руку в локте и со шварценеггеровской отрешенностью на лице продемонстрировал бицепс объемом с Ирочкину талию.

— Разве я не божественен? — улыбнулся он, глядя на меня глазами, которые только мои недальновидные родичи считали "нашими семейными".

Да, в нашей семье полно голубоглазых. Я, Майка, бабушка со стороны отца… Мать и отец — кареглазые, а у Соньки глаза вообще желтые с оранжевым отливом, как у крупных кошачьих.

Но для меня, прекрасно различающей оттенки, разница между цветом глаз племянника и моих собственных была такой же заметной, как и разница между цветом глаз Майи и Сони. У меня глаза серо-голубые, а у Гимирова сына — СИНИЕ. Это синева, лишь слегка разбавленная сероватым, водянистым "нашим семейным" цветом. Мои глаза цветом походят на темный слежавшийся лед с белесыми прожилками. Глаза Геры напоминают холодное горное озеро, в котором отражается холодное безоблачное небо. Так что ничего семейного в цвете глаз моего племянника не было. Только чужое.

Естественно, вся эта куча домыслов не могла не оформиться в моем мозгу во что-нибудь эдакое… штампованное. Почему бы и не в принца, которого предали родные и заколдовал сумасшедший маг?

— Да и путешествовать в обществе принца, пусть даже заколдованного, куда приятнее, чем в обществе обычного наемника, болтливого, нечистоплотного, придурковатого добра молодца, который только тем и хорош, что добр, но этого явно недостаточно! — уверенно заключила я общую историю происхождения Геры и Геркулеса — моих друзей и в том, и в другом мире. — Хотя в верхнем мире я этого еще не поняла.

— Зато здесь поймешь! — спохватился Герка. — А ну все вон, ребятишки! Тебе давно пора есть и спать.

— Да мы весь вечер ели, — защищалась я. — Гер, пожалей ты мой желудок! Или хоть фигуру мою девичью… почти девичью.

— Плевать мне на твою фигуру и на желудок тоже! — рявкнул Гера. — Тебе надо вечером пить теплый бульон и ложиться спать под скучную книжку, а не гонять чай-кофе и засыпать под увлекательную беседу! Будешь делать, как я сказал!

— Вот потому ты в верхнем мире не только принц, но и палач, — буркнула я и довольно хихикнула.

За Геркиной спиной — как за каменной стеной. Жаль, от меня племяннику никакого проку. Связями за 45 лет жизни не обзавелась, финансовых империй не основала… Ладно бы содержала что-нибудь вроде светского салона, куда всегда можно притащить девицу, чтоб впечатление произвести — ах, богемная тусовка, ох, писатели, ух, критики, эх, режиссеры! Ну и продюсеры, млин, как же без них?

Но если бы мне предложили выбор между утоплением в теплом бульоне и содержанием литературного салона, я бы выбрала первое. Потому что боюсь людей. Их жадного желания развлечься, отвлечься, увлечься — неважно за чей счет, лишь бы не за свой! Они оплетут тебя плющом, не сбрасывающим листья в холода, они высосут тебя до последней капли, они сожрут твое мясо, а на костях покатаются. Причем не со зла — просто их стремление к удовольствиям выше и добра, и зла. То есть им так кажется. А тебя они и спрашивать не станут.

Нелюдимость не всегда рождается от паранойи. У нее могут быть и вполне здоровые "родственники".

И в частности, нежелание становиться рабочей силой, донором идей, дойной коровой и опорой в жизни для кого-то… ненужного тебе. Навязанного обстоятельствами, замаскированными под судьбу. К одному такому «обстоятельству» я и приближалась сейчас со скоростью шестьдесят минут в час.

 

Глава 10. Двадцать змей с головы Медузы Горгоны

Сколько бы тусовок ты в жизни ни посещал, а СВОЯ, как правило, у человека одна. Трое-четверо друзей, в чьей компании ежегодно отмечается Праздник Истекшего Времени. Неважно, что под этим названием понимать — дни рождения, Новые года или Масленницы с Хэллоуинами. Всегда отмечается тот факт, что время истекло, что мы переменились, но все так же хороши внешне и перспективны профессионально.

Ага. Как же.

Есть люди вроде меня, к которым никакая тусовка не липнет, чтоб остаться в качестве своей. Ни школьные, ни студенческие друзья не рвутся посетить мой дом, чтоб разносолов поесть и за минувшее поговорить. Как будто и не было у нас общего минувшего.

Наверное, взгляд у меня нехороший. Пронзительный чересчур. Словно я и кивая, отрицаю сказанное или, хуже того, насмешничаю. Если желаешь слепить себе компанию — из разнородного, качественного и не больно-то липучего материала — учись смотреть благостно и доверчиво. Или хотя бы по-доброму. Не отпугивай глазами. Или уж сразу податься в гадалки? Там моим глазкам цены не будет.

Так я думала, подвивая и подкручивая внутри волосяного гнезда, которое ношу на голове сколько себя помню. Делая прическу, я подолгу торчу перед зеркалом. И мне поневоле становится худо. Настроение у меня портится, потому что я ненавижу зеркала. И стараюсь не попадаться в их жалящие сети — раз глянешь и начинаешь дергаться, поправлять прическу, одежду на себе теребить, губы подмазывать, башкой вертеть, точно лошадь, которую слепни одолели и жалят, жалят в кровь.

Зеркалам свойственно превращать всех, кто в себе не уверен, в марионеток, пляшущих дурацкий танец самоулучшения: прическа-ворот-подол-обшага-пояс-помада-и раз-два-три-второй круг…

Ничего нет хуже, чем пройтись в этом танце перед старыми друзьями. Особенно перед никакими друзьями. Перед змеями с головы Медузы Горгоны. Два десятка отборных змей, одержимых демоном соперничества, капающих ядом и пожирающих взглядом. Наша университетская группа, чтоб ее…

Каждый раз даю себе зарок: все, больше никогда. Никогда больше. Но я же знаю, что будет, если не явиться. Сокурсницы начинают по одной всплывать со дна памяти, заинтересованно заглядывая в мое существование: а давай встретимся, а? Давно не виделись, как у тебя дела? В переводе это значит "Говорят, ты спятила, сидишь на таблетках, растолстела и разучилась разговаривать? Ну-ка посмотрим, посмотрим…"

И вот она я, единым махом двадцатерых побивахом, с русой косой до пояса… кхм… с тщательно уложенной прической, в приличных шмотках, с дорогим спиртным и фирменно-недобрым взглядом. Ну что, гадины? Живы еще? Ничего, будете сильно доставать — я это исправлю!

Шутка. Времена, когда я могла ненавидеть их, симпатизировать им, бояться их, давно растворились в подсознании, превратились в противное послевкусие и желание обрубить концы с минимальным ущербом для репутации.

Если бы не совместная учеба, что бы я делала в разношерстной компании теток с самого женского отделения самого безмужичкового факультета нашего теперь уже далеко не единственного университета? Ладно бы коллегами стали — можно о работе потрепаться. Но мы не стали коллегами. Практически никто.

Я родилась и выросла в те времена, когда вера в призвание была еще жива. Что-то мы такое хотели в себе отыскать и открыть, дети разных народов и разных социальных слоев, поступая в престижные вузы, диплом которых не давал никаких гарантий, кроме гарантии безработицы.

Но нам было плевать на трудоустройство. Мы видели себя покорителями умов и вершителями судеб. Что, разумеется, никакое образование обеспечить не может, а тем более в массовом порядке.

Вот и разбрелись дипломированные специалисты по истории искусств кто куда. В основном, конечно, замуж.

Я — единственная старая дева среди наших. И Медузе это очень нравится. Она аж облизывается, так ей хочется меня за неустроенность уесть. Потому и приходится отказываться от имиджа Безумной Карги. Хотя мне он очень нравится. Некоторые издатели прямо бездыханными валятся, когда я в этом образе прихожу гонорары требовать. Дескать, что за черт? Принимали-то беспомощную интеллигентную цацу, на сколько ни кинь, слова поперек не скажет — и вдруг за деньгами ЭТО заявляется…

ЭТО — сиречь Безумная Карга — действенная, но тяжелая роль. Противоположная моей собственной натуре. Она умеет то, чего не умею я. И не интересуется тем, что интересует меня. В частности, произведенным впечатлением. За выходки Безумной Карги мне всегда бывает неловко. Ее замашками я пользуюсь, придя к выводу: всё. Этих людей я вижу в последний раз. И хочу от них одного — получить по долгам. Которые, как известно, цаца, приятная во всех отношениях, не выжилит у работодателя, сколько ни ходи и ни делай жалостных глаз. Так с нами поступали в девяностые, так с нами поступают и сейчас. На многих поприщах. И особенно — на литературном.

Но я ж не деньги взыскивать, я общаться иду! Зачем мне Безумная Карга? После посещения обряда жертвоприношения Медузе, тьфу, после теплой встречи сокурсниц надо оставить у змей-подруженек впечатление крутой, но обаятельной. И я как всегда избегаю ответа на вопрос "Зачем?" — нет у меня ответа. Вот будет, тогда и дам.

В моем возрасте не заводят новых друзей на всю жизнь. В этом возрасте легче выйти замуж и даже родить ребенка, чем обзавестись надежным другом. Иногда мне жалко, что всякий, с кем я пыталась подружиться, оказывался еще одним отростком с головы Горгоны. Везет мне на ядоносную компанию. Жаль, что я по профессии не змеелов.

* * *

— И много за твои книги платят? — облизнулась подвыпившая Валюсик, уставив в меня орудийные жерла глаз. — Мне одолжить не сможешь? Тыщ двадцать баксов, а? Я отдам!

С возрастом Валюсик подрастеряла фарфоровую нежность юности и внешне все больше напоминала злобную свинку. Хотя ни пятнадцать лет назад, ни сегодня ее не интересовало ничего, кроме денег.

— Не дам, — покачала головой я. — Мне тогда самой на жизнь не хватит!

Отличная отмазка. Но сокурсница не оценила.

— Так мало платят, что даже на жизнь не хватает?! — и Валюсик скривила поросячье рыльце, изо всех сил имитируя задорную улыбку.

Я с обреченным лицом повела глазами в противоположную сторону. Там Венерой Виллендорфской восседала Жека, такая же любительница халявы. Только в отличие от Валюсика, десятый год собиравшей со знакомых дань на новую квартиру, Жека канючила не денег, а статей.

— Напиши-ка мне в журнал, дорогая, — загудела басом вторая "подруга дней моих суровых", — тебе, думаю, это будет интересно…

— А сколько заплатишь? — привычно срезала я ее на подлете.

— Ну, за деньги все пишут… — стушевалась Жека.

Я поднялась из-за стола, чувствуя себя пару раз укушенной и уже наполовину окаменевшей. Чего и ждать от Горгоны? После общения с элементами ее хаера я всегда цепенею и проходит много-много времени, прежде чем ко мне возвращается нормальный метаболизм.

Стол к тому времени уже разделился на зоны, в каждой из которых шла битва в разных номинациях. Как всегда, "Мисс Шпаргалка", "Мисс Карьера", "Мисс Семья" и "Мисс Роды".

В первой номинации победа была предрешена заранее. Здесь безраздельно царила Карпуша. Переорать эту бабу с луженой глоткой, заводившую патефон с пластинкой "Как мы сдавали, а я ну ничего не знаю — и тогда-а…" не стоило и пытаться. Все равно, что лезть на горного тролля с перочинным ножичком. Оставалось ждать, пока Карпуша дорасскажет и сделает хоть маленькую паузу. Публика уныло потягивала из бокалов и скучающе разглядывала интерьер.

Среди карьеристок у меня даже свои любимицы имелись. Я сочувствовала нечеловеческому упорству, с которым они, ломая ногти, ползли вверх по обледенелому склону, на вершине которого каждый миллиметр занят старческими задами мэтров, а впереди маячат каблуки начавших всползание раньше, гораздо раньше. Но несмотря на общую безнадегу, они не теряли надежды и каждую отвоеванную пядь воспринимали как победу. В отличие от реального скалолазания, здесь нельзя было смотреть ни вперед, ни вверх. Только вниз и только торжествующе. Иначе боевой настрой улетучивался.

С семейными дамами я была в давних контрах. Упорно не желая запоминать, кто у кого муж, я избегала обсуждения и сравнения супружеского статуса лидерш — жены художника и жены госчиновника. Да и разговаривали они только друг с другом. Остальные налетели на меня вспугнутой вороньей стаей, наперебой предлагая осчастливить хорошим человеком с двумя детьми от первого брака и дачей в Подмосковье. Проехали.

Мисс Роды пока не определилась. Всем им солоно пришлось, так что выяснить, к кому позже приехала скорая и кто ужаснее себя чувствовал, не сумел бы и доктор Хаус. Со стороны казалось: до последнего момента ни домашние, ни врачи не подозревали, что их вот-вот осчастливят пополнением семейства. Одна будущая роженица про то знала, но отчего-то скрывала свой округлившийся стан за безразмерным байковым халатом. И потому разрешение от бремени у каждой проходило в самых неподходящих местах — за кулисами театра, на палубе парохода, в диких джунглях и на крыле горящего самолета.

Женские ристалища — не то что мужские. Те сразятся — и идут пиво пить, победители в обнимку с проигравшими. Женщины бьются годами, полируют латы, точат кромки мечей, проверяют сюрикэны* (Боевые метательные звездочки — прим. авт.), тренируют блоки и замахи, после поражения шипят "I'll be back!" — и уползают с окровавленной арены непобежденными.

Ненужные люди, ненужные встречи, ненужные разговоры, ненужные попытки быть милой и отзывчивой… Когда вся эта херня закончится? Встать бы однажды, наговорить гадостей, грохнуть принесенную мною же бутыль мартини об пол — и уйти насовсем, не оправдавшись, не объяснившись, не наладив мостков и перемычек между собой и самыми любопытными из гадин…

В раздражении я не заметила, как прошла здание насквозь. Если бы не повод, по которому я тут, гм, собралась, было бы отчего покайфовать — одна из сокурсниц устроила нашу встречу в таком чудном месте! Прелестный исторический домик, музейчик чего-то там, внутри которого сейчас бушевал целый серпентарий милейших образованных дам, ничего не достигших в жизни. Опять я вырядилась на праздник, а приперлась на битву. На битву самолюбий. Не пойду обратно. Сяду на крыльце и буду курить, пока злость в душе не утихнет. А потом — домой.

Да помню, помню: я параноик. Но разве я безосновательный параноик? Разве люди не преследуют меня, чтобы использовать, а поняв, что не могут использовать, разве не пытаются унизить?

Я сидела на крыльце и ощущала лопатками ВЗГЛЯД. Наверное, обострение. Когда шизофренику мерещится преследование, наблюдение, прослушка, глазкИ в стенах и жучки в бачках — это хрестоматийный случай. Нужно просто закрыть глаза и представить себе, что ты не здесь, не на крыльце единственного деревянного домика в арбатских переулках под унылой демисезонной моросью. А будто летишь ты над землей, иссушенной вечным летом, и под тобой вместо морских волн — волны песка всех оттенков золота, от изысканно-белого до убого-самоварного. Каждая жизнь тут обожжена солнцем, закалена пустынным горнилом, на хапок не возьмешь. Всякое существо в пустыне — параноик, знает о преследовании и слежке получше всех агентов всех спецслужб вместе взятых, и никто не скажет мне: ты, бешеная! Пей таблетки! Да кому ты нужна, вообще, — и как писатель, и как подруга, и как женщина?…

— Устали? — раздается голос над моей головой. Рядом на ступеньку — мокрую, кстати! — садится какой-то мужик. Кажется, муж одной из наших. А заодно искатель приключений и быстрых на любовь теток.

Я разворачиваюсь, чтобы сказать… ну хоть что-нибудь. Я не люблю мужчин. И прошу правильно меня понять: я не лесбиянка. Я просто не люблю мужчин. Мне не нравится намек на возможность секса, который мелькает внутри мужских глаз, словно белая акула вокруг лежбища морских котиков. И даже зная, что никакой ты не котик, нежности к ее огромному, мнимо неповоротливому силуэту не испытываешь. Да, ты не ее добыча. Но она это поймет, только отъев кусок тебя. Поэтому не нарывайся — целее будешь. Так же и в сексе.

А еще мне не нравятся стандарты, по которым мужчина строит общение. Долго-долго. Пока не докажешь, что ты достойна более высоких стандартов. Например, чтобы с тобой разговаривали, как с человеком, а не как с цесаркой, перед которой то павлин перья распускает, то поваренок ручонки растопыривает. Даже цесарки не так глупы, как вы надеетесь, господа павлины и поварята.

Обычно я отмалчиваюсь: чего ради мне вправлять мозги постороннему мужчине? Легче отмахнуться от подношения, выбросить всученную тебе визитку, не ответить на телефонный звонок, не вспомнить при случайной встрече…

Мужчины неглупый народ. Им не нужны нотации, они и с пары намеков понимают, что их тут не ждут и лежанок им не греют.

Но тот, который сидел рядом со мной на ступенях домика, даже не смотрел в мою сторону. Его глаза, устремленные на нехитрую застройку переулка, были… странными. В них не было того, что почти всегда присутствует в глазах знакомящихся со мной людей — корыстного интереса или напускного высокомерия. Людям ведь только кажется, что они прекрасно маскируют свои чувства. А этот ничего не маскировал. Я для него была такой же деталью пейзажа, как и резные филенки дверей. Ничего особенного, но посмотреть приятно.

Пожалуй, рядом с этим типом я чувствую себя спокойнее, чем среди… старых друзей. Посижу тут и пойду себе.

— Не получится у вас уйти, — вздохнул тип. — Я бы на вашем месте сел ко мне в машину. Что-то скверно вы выглядите.

Тоже мне Воланд. Хорошо хоть трамваи здесь не ходят. Но лучше мне действительно сесть в машину. Губы колет, в ушах звенит, кожу на лице точно стягивает от сухости. Знаю, что это такое. Рано я вскочила, рано. Надо было никуда не ходить, не кормить Медузу с присными, а отлежаться дома еще недельку. А теперь что делать? Только принять помощь чужого мужика, ну а потом — экскаваторный ковш мерзких слухов о моей распущенности…

До дома меня довезли быстро и без приключений. Под сквозняком из полуоткрытого окошка я почти оклемалась. Ввиду моего обморочного состояния мы не познакомились, не поговорили, не пофлиртовали, счастливо избежав тошнотворных игр вроде "У ты какая!" — "Я не такая, я эдакая!" Оптимальный вариант.

По идее, мне стоило проститься с ним у подъезда, поблагодарив за рыцарский подвиг извоза меня, но рыцарь без всяких церемоний забрал у меня сумку, достал оттуда ключи и приложил плоскую магнитку к выемке замка.

А вдруг меня дома ждет муж, здоровенный жлоб с поварешкой в могучей руке?

Вообще-то, меня действительно ждал здоровенный жлоб с поварешкой. Герка, чтоб его. Когда я болею, он заявляется через два дня на третий — как часы. Сколько ему ни говори, что ничего со мною не случится, что голоса в моей голове не отдают приказов, что я не выпрыгну из окна, вообразив себя толстым сизарем вроде тех, что неприлично стонут на карнизе, — все без толку.

Меня не требовалось нести на руках, но на плечо своего спасителя я опиралась весьма ощутимо. Выскочив из квартиры, Гера подхватил меня с другого бока и бормоча "Ничего-ничего!" фактически оторвал от земли и утащил в ванную.

— Кыш… — вяло пробормотала я, стягивая через голову застегнутый пиджак, — кыш, воинство адское.

— Тьфу! — сплюнул Гера и вышел… чтоб вернуться с нейролептиками. Не в пример легче тех, что мне прописывают психиатры, но все-таки… Как же я ненавижу таблетки! Я замычала и замотала головой, словно капризная корова.

— Не надо так бояться, — раздался мягкий голос из коридора. — Это мои. Их принимают все, даже такие здоровяки, как я или ваш сын. Поспите ночку без кошмаров — чем плохо?

— Давай… сынок! — согласилась я и лихо зашвырнула таблетки в рот.

— Я поеду. — Мужской голос звучал уже из холла и обращался явно не ко мне. — Вот, возьмите. Позвоните, скажете, как у мамы дела.

Ну вот. Теперь я мама. Надеюсь, он не станет клеить ни меня, ни Герку?

"Сынуля" сунулся в ванную и с вытаращенными глазами продемонстрировал мне визитку. По бежевому фону крупными синими буквами было напечатано "ДРАКОН".

 

Глава 11. Идеальный Раб и Хитрая Дрянь

Мое общение с Медузой Горгоной не могло не отразиться на Старом Викинге. Я-то еще легко отделалась — несколько часов уныния плюс необъяснимое появление в моей жизни человека с говорящей фамилией Дракон — зато многострадальная аватара моя из верхнего мира приняла на себя всю тяжесть негатива…

Дубина волновался. Сидел рядом и держал меня за руку. И не знал, чем помочь. Потому как без меня ему и подвиг был не в подвиг, и квест не в квест.

А я прямо умирала, мечась в жару. Где-то в пустыне, на берегу мертвого соленого озера, под колючим скрюченным саксаулом. Аукнулось мимолетное желание вырваться из разбухшей от сырости столицы — и оказаться там, где пески кругом бескрайние, сушь, тишина и соленый такыр на километры и гектары вокруг. Здесь-то я и оказалась. И теперь, значит, собираюсь сгинуть ни за пачку "Беломора".

Дубина переживает за меня, но я-то знаю: пора бы ему за себя переживать. Без меня он отсюда не выберется.

Тем временем Дубина пытается меня отвлечь, а заодно выяснить подробности моей трудово-разбойничьей биографии.

— Знакомые места? — допытывается он. — Где мы?

— Кажется, да… — хриплю я. — Я через эту пустыню с каторги бежала. Только тогда зима была… Застряли мы тут намертво. Я и… как же его, черта, звали-то? Лонни… Да, Лонни. Мы шли и каждую ночь умирали. Воды у нас не было… Да ничего не было, кроме нас. Съели пса Лонни… Когда кончилось топливо, Лонни замерз… ночью. Его я тоже съела… Выжила. Теперь тебе придется съесть меня. Главное — выжить, Геркулес, главное — выжить. Все ерунда, когда выживаешь…

Пока гортань выталкивает слова, достойные конкистадора, сознание аккуратно заносит в память: ага, вот чем, оказывается, эта особа до сих пор занималась. Дружественным каннибализмом и экологическим туризмом. Дубина, значит, не первый в ее яркой, многотрудной жизни.

Именно так я о себе думаю — в третьем лице. Потому что Старый Викинг, она же Хитрая Дрянь, для меня абсолютно постороннее существо. Как и Дубина-Геркулес. И вообще все вокруг и внутри меня выглядит так, словно мир покорежила амнезия, и теперь я знакомлюсь со своей жизнью заново, по крупицам собирая досье на саму себя.

И вижу только одно: для самой себя я слишком крута. Да, моя личность постепенно закаляется в горниле приключений, но самая первая, изначальная «я» — существо довольно мягкотелое и мягкосердечное. И ни собак, ни знакомых не ест. Даже имея в плане пунктик "выжить во что бы ни стало". Зато Дрянь — существо безжалостное, беспринципное и не брезгливое. И потому ест всё.

— А откуда у тебя татуировки эти? — не отстает Дубина. — Кто их тебе сделал?

— Каторжная тюрьма, — выдыхает Викинг. — Пришлось выбирать — клеймо или эта вот… защитная роспись по всей по роже. Клеймо — больно, но быстро. Раз — и все. Потому татуировки и ценятся выше… И лицо нужно было спрятать. Когда никаких отметин нет — ты голый, беззащитный… Всем твои глаза видны, все тебя читают. Надо уметь притворяться. Я не умею… Татуировка — хорошая вещь… Охраняет.

— Как ты попала в тюрьму? — определенно Дубина собирает материал для мемуаров. "Люди, которых мне довелось сожрать".

— Как все… Живешь себе, живешь, кто-то тебя разозлит — и ты уже убийца, — ухмыляется Дрянь. — Ты же тоже убийца, дружок… Только тебя иначе пометили… И тюрьма у тебя внутри. Крепкая тюрьма, не чета моей… Учись ломать стены, Дубина. Учись, пока я жива. Хотя времени у тебя мало, как ни посмотри…

В мой мозг прорываются отзвуки ощущений и… жизненных принципов? — в общем, чего-то такого, скрепляющего жизнь Викинга. Да, она убийца. Но честный убийца. Из тех, кто убивает оружием, а не росчерком на бумаге и не джойстиком в руке. Ради выживания, не ради забавы. Она испытала человеческое тело на прочность. И знает, как упорно оно сопротивляется смерти.

Наши «я» сплавляются друг с другом, преодолевая мое сопротивление и страх.

— Я тебя вытащу, — убеждает меня — или себя? — оптимист Геркулес. — Ночь только переживи. А там что-нибудь придумаем.

— Да брось, — вяло отмахиваюсь я. — На хрена оно надо — придумывать? Тащить… тяжело. Незачем. Ты что, один никогда не был? Скучать будешь?

— Скучать не буду, — грубит Дубина. — А один не был никогда. И впредь не собираюсь. Что мне здесь делать одному?

Я тоже не знаю, что ему делать. Ни одному, ни в моей компании. Поэтому молчу и болею на всю катушку.

Почему-то ноет бок. Смутно припоминаю, что меня ранили. Или нет, это Дубину ранили. Но бок продырявлен у меня. Я злюсь на Дубину за то, что у меня болит его боль. Кажется, так оно теперь и пойдет — кого бы из нас ни достали, вся добыча тут моя. И все травмы мои. Геркулес тоже это знает. И чувствует себя виноватым. Но мне пофигу его прекрасная душа. Я злюсь, как злюсь всегда, когда мне больно. Эта злость позволяет мне приподняться, цепляясь одной рукой за могучую лапу Геркулеса и другой — за мертвое дерево надо мной.

Я полу-стою, полу-вишу на этих двоих и озираю бесприютный пейзаж вокруг. Ни единой живой души, если не считать мух. Мухи здесь отборные, раскормленные, назойливые. И это неправильно. Кого-то же они жрут? Иначе с каких хлебов они так разъелись?

Я замираю от мысли: где-то рядом пустыня заканчивается. И там есть то, что кормит мух. Скот. Люди. Жилье. Вода…

Без всякой элегантности принимаю почти вертикальное положение. И попутно втолковываю Дубине, что мухи выведут нас на водопой. Значит, не придется Геркулесу разделывать мой свежий труп на бифштексы…

Зелень оазиса режет пустынное марево, словно нож — желтую пыльную портьеру. Сейчас начнется — бедуины, бурнусы, козы, костры, шатры… А как же иначе?

Вместо этого из одной песчаной ловушки мы сразу же попадаем в другую, каменную и сырую. На пути к вожделенному зеленому пятну на горизонте мы проваливаемся в подземный ход. Ход ведет в гигантский подвал. Знакомое место. Место, где мучают людей. Доводят до кондиции, нужной Главному Мучителю. Тому, от которого мы сбежали. Или другому. Все они одинаковы…

Снова знакомые декорации. Мне довелось бывать в этих подземельях — по одну сторону решеток. Дубине — по другую. И вот мы здесь — вместе. Жертва и ее палач. Если, конечно, Старого Викинга можно считать жертвой.

Но лучше все-таки не вспоминать адскую боль от судорог в умело перекрученном теле. А заодно и то, как подмастерья слушали палача, объяснявшего: колодки категории «аист» устроены так, чтобы вызывать судороги. Поэтому жертва и трех часов не выдержит, заговорит. Удобная вещь, избавляющая палача от тяжелой работы плетьми и ювелирной — крючками или щипчиками.

Какими восхищенными глазами они смотрели на хитроумное устройство, как уважительно внимали моим проклятьям, переходящим в звериный вой… И как красиво лежали на полу в лужах крови, получив по паре ударов разломанными колодками по взыскующим премудрости головам!

Пока мы тащимся по коридорам, разглядывая ржавые потеки на стенах и стараясь не говорить лишнего, чтобы не убить друг друга из традиционной ненависти тюремщика и преступника, я размышляю о заблуждениях. Обо всех заблуждениях касательно боли.

Людям свойственно надеяться на чудо — на чудо, несущее прозрение. И среди чудес, дарящих знание и силу, люди почему-то числят боль. Им кажется: адскими мучениями открывается дверца, ведущая все глубже внутрь — и одновременно все дальше наружу. Именно этот ключик в пыточных подземельях и доводят до совершенства.

Только я не знаю, что за дверцу надеялся открыть Главный Мучитель ключом боли. И кто он был, Буратино садистический, я тоже не знаю. Мне надоело ничего не знать. Мне надоело мучиться вслепую. Роль лабораторной крысы — не по мне. Между тем Геркулес — такая же крыса. И одновременно — лаборант-вивисектор.

Но мы оба собираемся найти того, кто запер нас в этих подвалах, в этих клетках, в этой судьбе. Хотя я думаю, что клетку надо просто сломать, а Дубина думает, что ее надо внимательно изучить. Забавная все-таки мы компашка…

— Стой! — говорю я и вырываю руку из хватки Дубины. — Не тащи меня. У меня ничего не болит. Я здорова.

— Ты же умереть собиралась? — осведомляется Геркулес. Первое проявление иронии, надо же!

— Не было ничего. — Мое лицо, пересеченное, будто морда енота, полосой татуировки, кривит злость. — ПОЧТИ ничего. С самого начала только одно и было. Ложь. Все он нам врет, этот козел. И про боль, и про смерть. Проверяет. Исследует. Эх, и глянула бы я ему в бело личико…

И тут мое желание исполняется. Мучительная ложь воплощается. Материализуется. Прямо из стены на нас глядит ЛИЦО.

Дубина совершает какой-то рывок — так, словно тело само не знает, собирается ли оно упасть на колени или схватиться за меч. А я… даю Каменной Морде пощечину. Качественную такую, вполне по-женски опытную пощечину. Мне хочется крикнуть: ты же обещала, сволочь! Ты обещала, что избавишь меня от себя! Я ради этого убивала! А ты лгала, лгала, как все они!

Каменная Морда замирает на полувдохе. Видно, сказать чего хотела. Но обиделась и промолчала. Вместо этого стена обрушивается, открывая вид на Бесприютный Город.

Да, знаю, знаю, это типично фэнтезийный прием: написать какое-нибудь бессмысленное словосочетание с прописной и назвать город в честь Эксцентричных Клинков или Спящих Цепей. Город Ортодоксальных Котят! Город Серафических Ниндзя! Город Куриных Эскалопов! А назови любое место по его главной особенности — и получится банальщина вроде Шварцвальда или Долины Смерти.

Но даже если написать название строчными буквами, ничего не изменится. Бесприютный Город был именно таков — пустынен и равнодушен. Чем-то похожий на зимнюю безлюдную Венецию вдалеке от вытоптанных туристами троп: стены, разукрашенные разве что стригущим лишаем облетающей штукатурки, вытесняют тело в тупики; никуда не ведущие улицы все никак не превратятся в направления; картинный вид, стоит лишь сменить ракурс, преображается в свалку или в стройплощадку. И ни одно движение не имеет смысла. На перекрестках стоишь веками, пялясь во все стороны и ощущая, как пухнет голова от бесполезности этого занятия…

И все-таки он был по-своему красивым и древним, этот город. В его зданиях сквозила и роскошь, и изящество, и нелепость — бич и гордость всех старинных городов. Он был стар, пропитан легендами и предрассудками, наполнен отзвуками и воспоминаниями. И… грязен. Чудовищно грязен и неухожен, как очень старые города.

В таком месте нельзя обустроиться. В нем нельзя жить. Он годен только в качестве набора специй, этот город — как мизерная добавка к безликой, но комфортабельной современности. Чтобы современность можно было проглотить, не поморщившись.

А теперь мы угодили сюда, словно в баночку с перцем-карри-тмином- кориандром.

У нас в утробе першило от «одухотворенности» этого места. Здесь не было никакой возможности остаться собой, потому что Бесприютный Город проникал в тебя, а ты проникался им. И моментально начинал им вонять. До самого дна души.

В какой-то момент я осталась совершенно и бесповоротно одна. Даже Дубины со мной не было. Да что там! Со мной не было даже мыслей о Дубине. Исчезло всякое подобие беспокойства о его судьбе. Плевать. Он большой мальчик и позаботится о себе сам. Или не позаботится. Тогда он умрет. Ничего, он довольно пожил и повидал, этот мальчик. Пусть умирает.

Город разделил нас, закружил, запутал, заморочил. И поодиночке повел к уничтожению.

Я хотела одного — выбраться. И заранее знала, что это будет непросто.

Пройдя город насквозь — рынки, дворы, переулки, подворотни, мосты, каналы, тупое упорство, усталость в ногах — я уперлась в стену. В стену из непроходимого тумана. В белесую клубящуюся завесу можно было войти, но не пройти насквозь — только назад. В город.

Видя мое упорство, город решил поговорить со мной. И я услышала голос, звучащий буквально отовсюду. И на удивление гадкий — этакий микс из всех училок-родственниц-подружек, вычеркнутых из моей жизни за гнусность материальных целей и бездарность психологических стратегий. Голос, как и все его компоненты в реальной жизни, занялся привычным делом. То есть упреками меня в бесполезности моего же существования. А также в неуспешности оного. Где-то мы уже встречались, наставничек…

Предсказуемость упреков не столько раздражает, сколько смешит. Голосу кажется: он добрался-таки до моих болевых точек и теперь отлично со мною управляется. Я сознаю, что сама вручила манипулятору наводки, ориентиры и указатели, а возле особо мучительных воспоминаний расставила неоновые стрелочки "Не промахнись! Это здесь!"

Да только к моим РЕАЛЬНЫМ слабостям предложенная карта личности отношения не имеет. Значит, если я ошибаюсь на свой счет, то и назойливый голос не сможет меня поправить. А будет ошибаться вместе со мной.

С другой стороны, реальность не имеет силы в Бесприютном городе. Он затянул нас с Геркулесом внутрь нас самих. Туда, где наши слабости — именно слабости, а вовсе не скрытые ресурсы силы, как оно вживую бывает.

Но если так, то я… могу все здесь разнести! К чертям собачьим. К собачьим чертям подсознания этот мир-ловушку! Во мне хватит ярости, чтобы взорвать его и сжечь, а пепел развеять по ветру! Если, конечно, тут останется хотя бы ветер…

Не могу сказать, что окружающая реальность взорвалась. Скорее истлела. И превратилась из череды бутафорских красивостей в мертвую пустошь, покрытую отнюдь не тонким слоем праха. Мне даже спецэффектов не показали: ни некрозных проплешин, разъедающих живую ткань действительности, ни пламенеющих дыр в мировой материи, ни бешено несущихся червячных нор в гиперпространстве. Обошлись малобюджетной мерзостью запустения.

Я стояла посреди мягкого, пахнущего гарью поля и обозревала хилые дымкИ, то там, то сям вырывающиеся из-под земли. Было в этом что-то неправильное. Что-то пошло не так.

Что именно, я сообразила, когда склубившийся дым превратился в туман — такой же гибельный и непроходимый — и поглотил мои лодыжки. Я понимала: ЭТО меня задушит. Бежать мне некуда и незачем. Вот она, месть погибшего мира. Причем город, зная мою вспыльчивость, рассчитывал на такое развитие событий. Опять меня обошли и обхитрили. Что ж я за бестолочь-то такая?!

Стою, жду смерти. Туману уже по пояс. Я вожу по нему руками и пропускаю сквозь пальцы. Из подобного вещества возникла вселенная. Пускай его нельзя собрать в пригоршню и скатать в снежок или в снеговика. Но каким-то образом можно скатать в звезду. Или в целое созвездие. Вот только времени у меня на миросоздание совсем не осталось, а то бы попробовала. И получилось бы не хуже, чем у некоторых… демиургов.

Что и остается в последний час, кроме бесполезных философствований? Дьявольский туман набивается в глотку. Вселенская материя собирается пустить мое тело на вторичную переработку. Но неожиданно кто-то хватает меня за волосы — и выдергивает из тумана, словно уклейку. Если, конечно, на какой-нибудь безумной планете водятся уклейки с хаерами.

Вас когда-нибудь откуда-нибудь вытаскивали за волосы? Это больно! Я уже собираюсь дать своему спасителю по шеям за такое некуртуазное вызволение, как спаситель, не говоря худого слова, впечатывает спасенную носом в скалу, на которой мы оба, собственно, и находимся. Нельзя сказать, чтобы далеко от поверхности удушающего дыма, но время у нас есть. Немножко времени.

Я мычу, ощущая на загривке каменной крепости длань (а может, вообще ступню!) и слыша, как что-то шуршит и звенит. Звук на удивление знакомый.

Я выворачиваюсь из мертвой хватки и ору:

— Дубина!!!

Это может быть только он, мой идиот-меченосец. Ну на фига в тумане меч? Даже ежики против тумана лучше помогают… Нет, этот кретин по-прежнему козыряет своей кретинской железякой римского образца. При ближнем бое Геркулеса зарубит первый же обладатель длинного двуручного меча — раньше, чем мой друг размахнется как следует. Это меч не для боя, а для убийства в спину. Ух, как я ему щас все это выскажу…

Первое же слово застревает в горле. Потому что Дубина меня за это горло хватает. И потрясая мною в воздухе, шипит:

— Что ты сказал, ублюдок?!!

Амба. «Сказал», «ублюдок»… Незнание пола напарника. Незнание личности напарника. Плюс незнание собственной ласково-издевательской клички, против которой наш добрый друг Геркулес раньше не протестовал. Три доказательства амнезии. Надеюсь, что временной. И пройти эта амнезия должна не позже, чем через семь минут. Примерно столько времени оставляет нам туман на то, чтобы восстановить наши отношения на новой, конструктивной основе.

Дубину, позабывшего про всю свою идейно-рабскую сущность, удалось усмирить не столько словом, сколько делом: я повожу безумными очами в сторону подползающих клубов и корчу страшную рожу. Геркулес (попробую звать его ТОЛЬКО так) мигом бросает меня, точно грязную пару… ну хорошо, пусть будет носков — и вперяет взор в синеющую даль. Позу принимает. Гордую. Собирается умереть с честью. Не иначе, как от погружения вглубь себя его рыцарско-принцевая суть вернулась. Вовремя, однако. Аккурат к похоронам.

Нет уж, мальчик мой. Я не для того доламывала эту реальность, чтобы почить в бозе на ее останках. В мерзком тумане можно утонуть, но можно же и… проткнуть в нем дыру! Если, конечно, не побояться принести соответствующую жертву.

— Банза-а-а-а-ай! — ору я и спихиваю Дубину с камня.

Он летит до поверхности белесой пелены удивительно долго, словно падает в тучи с горного пика. Нет, с плоской вершины горы-тепуи. С Рораймы* (Гора с плоской вершиной в Венесуэле — прим. авт.), например. Красивое зрелище: я стою на краю плато на карачках, а мой друг-спаситель-телохранитель Геркулес удаляется от меня со скоростью астронавта, ударенного метеоритом и улетающего от станции «Мир». Навек. В космическую бездну. "Мы здесь, а ты туда, ты туда, а мы здесь".

Тело Геркулеса, накануне смерти презревшего имя Дубины, рушится в клубящуюся дымку. И пробивает в ней тоннель. Я тоже прыгаю в этот тоннель, судорожно бормоча:

— Ты тупой гад я тебе покажу как надоедать честной девушке как пугать ее до усрачки как мозгами манипулировать страшилки подсовывать да не страшно нифига ты ж не знаешь чего я боюсь потому что главная дубина тут ты а не этот несчастный малый как он там кстати а то вот так швырнешь его куда-нибудь куда не надо потом совесть замучает…

Мой рот проговаривает эту галиматью (вот как рождаются молитвы!), а глаза следят: подтвердится теория или не подтвердится?

Я лечу, словно Алиса у Кэрролла, на другую сторону мира — лечу и на лету превращаюсь. Во все подряд. Как будто пронизываю слои чужих, а может, своих собственных непрожитых судеб. Попутно становясь то мужчиной средних лет, то ребенком, то старушкой, то вообще зверем неотчетливой видовой принадлежности…

Мужчина пытался устроить свою жизнь с максимальным комфортом. То есть увильнуть от ответственности за то, что он — мужчина. Трусоватый и подловатый, но востребованный.

Почти все его мысли сводились к придумыванию отговорок: любовь — это одно, секс — это другое; секс с секретаршей не считается, потому как с секретаршами все крутят — нельзя же не реагировать на эти ноги, торчащие из-под юбки; секс анонимный не считается — разве можно относиться серьезно к перепихону с неопознанной особой, подцепленной на неопознанной вечеринке; секс с подругой жены не считается — всего-навсего гуманитарная акция в поддержку стареющей сексапилки, приунывшей от маячащего на горизонте критического дня, гм, возраста… Путаясь в собственном вранье, мужчина четко знал — очень скоро он останется один. Совсем один.

Ребенок был занят запоминанием на всю жизнь идиотских деталей окружающего мира — в основном фраз, сказанутых старшими.

В качестве старших выступали и прыщавые подростки во дворе, и пожилые дяди-тети лет этак от двадцати до восьмидесяти, и свой брат-обитатель песочницы, которому уже исполнилось полные пять лет… Фразы витали вокруг детского ума густым туманом глупостей и ввинчивались в мозг, словно болты — навечно. Смысла в них было не больше, чем в брачном цвиканье сверчка, а судьбоносность они обретали по мере врастания в детское сознание — судьбоносность непредсказуемую и неуправляемую.

Старушка понемногу освобождалась от нажитого за долгую жизнь опыта, пропуская "крайне ценные" и "жизненно важные" сведения, словно песок сквозь раздвинутые пальцы.

На ладони оставался всякий сентиментальный мусор и никому не нужные мелочи воспоминаний о каких-то платьях, надетых в ничем не примечательный день, о записках от давно забытых возлюбленных, о рецептах пирожков, которые никто больше не хочет есть, о счетах за газ-за свет, которые нипочем не получится оплатить… Потому что время старушки уходило так же, как песок ее опыта — сквозь пальцы, вон из поля зрения, быстро-быстро — не остановишь.

Зверь был занят тем, что наблюдал за миром — зорко и нервно.

Все вокруг было опасным и съедобным. И только соотношение этих качеств отличало один объект от другого. Причем даже неодушевленные предметы могли оказаться опасными, если начать их есть. Вот, например, бесполезные оболочки для лап. Если попытаться их съесть, Тот, Кто Их Носит, тебя выпорет. Еще сильно достается, когда метишь территорию — особенно в этом плане опасен Толстый Мягкий На Ножках. И потому вокруг совсем ничего нельзя съесть или пометить, не рискуя шкурой… Зверю было грустно. Он жил в неуютном, чуждом мире, где Великие Боги всегда против твоей самореализации.

Все это гудело, жужжало и выло, стараясь привлечь мое внимание. А я летела целеустремленно, точно Бэтмен, выставив вперед кулак, рассекающий тугие восходящие потоки и чувствуя, как ветер лупит по щекам и пытается оторвать уши.

А в конце полета меня ждала больничная койка.

Нет, я не была прикована к койке наручниками и не была обездвижена гипсом. Просто находилась в больнице. В качестве пациентки.

Это была очень красивая больница в красивом монастырском здании. Вместо окон леденцами сияли цветные витражи, пол-двора занимал грязно-зеленый пруд, укрытый ветвями роскошных, старых-престарых яблонь. Такие старые яблони дают абсолютно несъедобные плоды, поэтому ветки просто гнулись под грузом яблок. И никто к тем яблочкам руки не протянул. Даже я.

Я сидела на замшелых ступеньках, спускающихся прямо в пруд, а рядом, положив на колени намозоливший мои глазыньки гладиус* (Короткий (до 60 см) римский меч — прим. авт.), сидел Дубина. С виноватым видом сидел. Как будто мое пребывание здесь — его заслуга. В смысле, вина.

Сама я пялилась на воду и обдумывала свой недавний разговор с деловитым, пухленьким, отвратительно бодреньким врачом. Бодряк буквально минуту назад объяснил мне, что у меня рак позвоночника. Причем не в каких-то там наукообразных терминах, кончающихся на «-ома», а просто — рак позвоночника. И все. В связи с чем мне предстоит лежать тут до самой смерти, а он, врач, со своей стороны обязуется меня регулярно обходом обходить и анализами анализировать. Поэтому мне необходимо остаться здесь, где умирающему всегда окажут необходимую помощь, хотя страдальцам вроде меня уже никто ничем не поможет, если честно.

Дубина вдруг раздраженно отшвырнул меч и взял меня за руку. Обеими руками, бережно, словно прощаясь. И я поняла: да, он прощается.

Ибо через некоторое время красивые, как из диснеевской сказочки, ворота закроются, посетители покинут территорию монастыря Несъедобного Яблочного Спаса, сестры-госпитальерши загонят нас, точно овец в хлев, в наши палаты, закроют витражные окна — и мы даже не сможем полюбоваться на закат, который для некоторых станет последним.

Представив себя одной из местных овечек, я сделала то единственное, что умею лучше всего — разъярилась и воспротивилась. Рывком подняла Геркулеса на ноги, кивнула ему на брошенное оружие, повернулась — и, естественно, наткнулась взглядом на врача. Тот стоял, ожидая моих слов и готовя взвешенное возражение по каждому пункту.

А я не стала ничего объяснять. Просто плюнула ему на стетоскоп и прыгнула в зеленую воду. И размашистым брассом поплыла к другому берегу.

Страннее всего при этом себя повели яблоньки. На их ветвях вместо плодов зашевелились зеленые бугрястрые существа, опасные, подвижные и хваткие. Скользкими, как перезревший плод, лапками они хватали меня за плечи, за волосы, за всё, что выныривало на поверхность. Но я упорно держалась середины пруда, куда лапы-ветви не дотягивались. И благополучно достигла дальнего берега.

Спина у меня болела, но я твердо решила не обращать внимания на боль. Даже если станет нестерпимо больно. В конце концов, зачем нужна боевая-криминальная биография вроде моей, как не для осознания простой истины: есть на свете дела и поважней, чем своевременное утишение боли…

И пускай добрый-бодрый доктор вселил мне в спинной мозг целую популяцию гремлинов. Ничего, я с ними разберусь. Но не здесь, а за воротами. В мире, где ни разноцветные окна с изображенными на них душеспасительными сценками, ни залы, уставленные кроватями, ни запах йодоформа пополам с ароматом подкисшего яблочного пюре не будут каждую секунду напоминать: ты обречена, потому что смертна.

У ворот пяток медсестер-монашек попытались нам помешать. Налетели с увещеваниями и порицаниями, точно чайки на туриста с воблой в руке… Нет, не им было нас останавливать. Мы раздвинули их ряды голыми руками и слаженно протиснулись через прутья. Ворота, как видно, создавались для красы, а не для охраны. И прутья в них были широко расставленные, обильно украшенные коваными финтифлюшками и нравоучительными надписями.

Вся эта махинища — монастырь-сад-пруд-ворота — должна была весомо-зримо разделить мир обреченных и мир несведущих.

За воротами — по представлению контингента больницы — жили себе, поживали легкомысленные, недальновидные, но такие же обреченные людишки. С другой стороны тех же ворот — по мнению недальновидных людишек — влачили существование несчастные, которых ждала смерть. Вот прямо тут, под яблоньками сидела и ждала.

Во власть добродушного доктора людей отдавали не посты с охраной и не кованые запоры. А одно только знание собственной обреченности. Обладателям этого знания было некуда и незачем идти.

Словом, чтобы покинуть больницу, нужно было не верить. Не верить, что ты обречен. Не сливаться с утешительной атмосферой доживания. Не погружаться в любование прекрасным зеленым садом вокруг прекрасных средневековых корпусов. Не растворяться в беспомощно-философско-смиренных мыслях. Не идти навстречу смерти, дежурящей под старыми, узловатыми ветвями с плодами невыносимо горького знания: всё умрет и все умрут. И большинство сделает это в куда менее комфортабельной обстановке. Так что будь благодарен судьбе за последний подарок.

Хотя на самом деле последний подарок — это не доживать, а жить, сколько бы там ни натикало на твоих самых личных часах. Жить так, словно ты бессмертен.

Оказавшись на воле (или просто за пределами докторской вотчины), мы с Геркулесом привычным жестом натянули перевязи, закинули оружие за спину и ступили на очередную дорогу.

Дорога тянулась через слащаво-идиллический пейзаж с кукольными домиками и разноцветными холмиками. Раньше мы бы так и перли по ней, отмеряя холм за холмом, горизонт за горизонтом. А сейчас во мне поселилось назойливое "зачем?", которое мешало встать на дорогу и идти, пока идется.

Я чувствовала себя так, словно в спине у меня образовалась дыра, которую холодит ветер и из которой мое время утекает. В космос.

Так что инцидент с больничкой можно было считать проходным даже не приключением, а просто информацией к размышлению. Надо было возвращаться не столько к поискам, сколько к соображениям на тему "Зачем и куда мы премся?" Причем Дубина в этом деле мне был не помощник.

Я должна встретиться лицом к лицу с тем — или с теми, кто понимал в нашем квесте больше нашего. С Каменной Мордой. Со Старым Хреном. С Богами Игр и Дорог. Со всеми, кто самозабвенно путал нас и обманывал. И бродя где попало, мы их нипочем не найдем — уж это-то я понимала. Гремлины в моей спине не дадут мне вернуться к жизни вольного бродяги. Чтобы быть свободным, нужно быть бессмертным — хотя бы в собственном воображении. А я больше такой не была.

Вопрос "Вы собираетесь жить вечно?" больше не являлся красивой фразой и стимулом для всяких опрометчиво-идиотических поступков. Он превратился в насущный. Я шла искать ответ.

 

Глава 12. Драконья формула постоянства

Нет, это не Лидо. И не Адриатика. Это Ёкюльсаурлоун. Ледниковая лагуна в Исландии. Если судить по открыткам, всегда тихая, серебряная, в изысканных хороводах айсбергов — прямо зеркало языческих богов, припорошенное колумбийским кокаином.

Зато сегодня, специально для моего устрашения, Ёкюльсаурлоун взъярилась. Основательно так взъярилась. Швырялась льдом на черную прибрежную гальку. Заплескивала верхнюю палубу, с которой я, собственно, и пыталась любоваться видами. А полюбоваться было чем. Хотя пронизывающий ветер убил бы весь восторг даже в прирожденном маринисте.

Я ежилась в зюйдвестке, уговаривая себя: это не реальность, это иллюзия, немногим прочнее сна, я должна получать удовольствие от лицезрения серых, мощных и злых, словно бойцовые псы, валов, летящих прямо на нас и обращающихся в пену на подлете… мне должно быть хорошо-о-о… я должна быть дово-о-ольна-а-а…

Между прочим, Мореход и сам мерз. И опять что-то пил. Наверняка ром. Моряки пьют чистый ром, а дамы пьют грог*(Если кто не в курсе, то грог — это смесь рома с чаем. Прим. авт.). По такой холодине — только грог.

— Да пожалуйста, — махнул рукой Мореход и мне в ладонь ткнулась кружка грога, остро пахнущего, красно-коричневого, будто темный топаз. Горячая кружка крепкого грога в руках — и шторм уже кажется небольшим волнением.

— Это мы в Исландии, да? — уточнила я для порядка. Видела же, что в Исландии.

Конечно, никакая это не Исландия, а МОЙ остров, остров моего «я», затерянный среди мириадов других, разбросанных по морю Ид. Все правильно, сходство с моим внутренним миром налицо. Вулканическое основание, огненные реки под ледяной толщей, суровая природа, дороговизна жизни, нелепые имена, устаревшие обычаи, преобладающее время года — зима. Да, так и есть. Это не Исландия — это я.

— Мы в твоей голове, — буркнул Мореход, отставил ром и принялся разжигать трубку зажигалкой с турбонаддувом. Боже, какие сложности! Интересно, а десерты ею глазировать можно? При этой мысли я хихикнула.

— Ты с чего вдруг закуклиться решила? — все так же хмуро поинтересовался кэп. — В себя ушла… По кошмарам путешествовать вздумала… Все застарелые страхи перебаламутила… Из-за пары нудных баб, что ли?

Я вопросительно подняла бровь.

— Ну хорошо, из-за пары ДЕСЯТКОВ нудных баб… — исправился Мореход. — Принципиальной разницы — никакой. Струсила?

Я задумалась, вцепившись в стремительно остывающую кружку. Конечно, капитан прав: доверия не оправдала, струсила и впала в аутизм. В реальном мире сижу, небось, на лоджии, пялюсь с балкона вдаль на золотой шпиль МГУ и бездумно глажу кошку. Хаська, которой пофигу (и всегда было пофигу), в каком душевном и физическом состоянии хозяйка, томно урчит, свесив лапы и пузо с моего колена, точно дрыхнущий на дереве леопард. Хорошо, что Герки сегодня нет. Он бы извелся от зрелища выпавшей из действительности меня.

Но испугалась я все-таки не баб, сколько бы их ни было, а чего-то неизмеримо большего, подлого и злого, чем даже самая подлая и злая из моих… критикесс. Я боюсь этого чего-то с детства. И не уверена, что однажды страх уйдет. Одолеть же его самостоятельно… нет, я не могу. Не. Могу.

— Это не просто бабы. — Голос у меня срывается, дает петуха. — Это части самого страшного монстра, которого я в жизни… в жизни своей…

— Вот только словом «видела» на заканчивай, ладно? — пожимает плечами Мореход. — У ваших людских страхов всегда глаза велики. Велики, да незрячи. Я тебя сюда за тем и притащил, чтоб ты свою Медузу как следует рассмотрела.

— Может, не надо?! — запаниковала я. — Не надо мне ничего показывать…

Если сию минуту остров по имени Эго разворотит вылезающая из недр земли башка Горгоны, я не уверена, что на этом месте останется хотя бы атолл! Мореход, ты меня изничтожить вздумал, гад этакий?

— Да ты уже на нее смотришь. — Мореход бросает на меня взгляд исподлобья. — Таращишься и не замечаешь.

Я столбенею.

Вдалеке над волнами проступает — не то прямо в небе, не то на стене ледника — женское лицо. С выражением невыносимой скуки. Глядя в такие лица, убеждаешься: есть на свете кто-то, кому гораздо хуже приходится. И ты рядом с ним, страдальцем, зажравшийся счастливчик и обнаглевший везунок. Поэтому благослови судьбу и ступай своей дорогой, оставь несчастного скорбить и скорбеть. Может, его настигла кара за грехи в прошлой жизни.

— Как, и это всё? — вырывается у меня.

Я-то ожидала увидеть черный оскаленный череп, с которого потоками сползает магма, на темени, склубившись в тугой узел злобы, изготовились к нападению тысячи тысяч змей, пустые глазницы пышут одновременно жаром и холодом, парализуя тело, мозг и душу… А это просто памятник неудовлетворенной домохозяйке в масштабе примерно один к тридцати.

— Да с чего ты решила, что эта твоя… медуза, — Мореход, пренебрегая всяческой мифологией, выплюнул имя как нарицательное, — всемогущий монстр? С чего ты ее в хозяйки преисподней записала?

— С того же, что и все! — парировала я. — С детских кошмаров. Будто не знаешь, откуда медузы берутся…

— Знаю, знаю, — примиряюще заворчал кэп. — Вот только с возрастом они не разрастаться, они уменьшаться должны. И даже у параноиков. Будто не знаешь! — передразнил он меня, попыхивая трубкой.

Скучающее лицо плыло мимо нас, вперив прозрачные глаза в горизонт. Шторм утихал, тучи открыли вечернее небо. Но и в закатных лучах ледяная скульптура не стала зловещей, а только еще больше скуксилась. Да. Мало того, что это скучающая домохозяйка — это скучающая домохозяйка, жующая лимон.

И в самом деле, разве не от скуки люди травят друг друга — словом, делом и ядом?

Ничто их не пугает так, как череда скучных дней — до самого заката жизни на горизонте. И не сказать, чтобы уж очень далеком горизонте…

Я проводила голову Горгоны взглядом и обернулась к Мореходу:

— Все, не страшно уже. Я, пожалуй, вернусь домой.

— А ты соображаешь, где он, твой дом? Вернее, твое тело? — досадливо махнул Мореход. — Кажется, душа моя, тебя ждет большо-ой сюрприз.

* * *

И тут глаза мои открылись. Я стояла на территории больницы Шаритэ в Берлине.

Конечно, то была не настоящая Шаритэ, а ее бесчисленные фотографии. Каждый год я езжу в Берлин и каждый год хожу фотографировать эту тихую гавань в городе, и без того нешумном. Краснокирпичные псевдоготические дворцы, безлюдные улочки и скверы между ними, безразличная будочка охранника на входе — заходи, бери и уноси что хочешь — и ты заходишь, берешь и уносишь с собой ощущение, что никакая это не больница. А преддверие чего-то такого, о чем живым знать не положено, потому что иначе им не захочется оставаться в живых.

Фотографии сбиваются в папки, папки — в диски… Но никогда еще я не впадала в отчаяние настолько, чтоб напечатать сотни фотографий тихого театрально-красивого городка возле Инвалиденштрассе и оклеить ими стены моего дома.

Впрочем, «оклеить» — не то выражение.

Фотографии покрывали стены, дверцы шкафов и даже экран телевизора в три слоя, слаженно приподнимаясь от сквозняка, точно пестрые крылья — огромная стая перелетных бабочек, опустившаяся на отдых в сумеречном лесу…

Все ясно. Очередной всплеск тревоги, очередное яростное желание сбежать в безопасное, безлюдное, безвестное убежище. Стать невидимкой и раствориться в кущах. Желание, которое и у нормальных-то людей черт-те чем оборачивается — что уж и говорить о таких, как я… Что же мне сделать с моими страхами? Что мне сделать, чтобы они перестали выбивать меня из реальности, точно шар — ближнюю кеглю?

— Позвони ему — и всё! — торжествующе рявкнул Мореход у меня в голове.

— Кому? — обмирая, просипела я.

— Дракону твоему! Это же он так тебя напугал!

Я не стала спрашивать "Да почем ты знаешь?" и вообще изворачиваться. Действительно, я напугана. Я боюсь мужчин, коршунами падающих на твою жизнь с небес.

Я боюсь людей, отношений, связей — всего, чему положено отдавать куски себя, не веря в ответные «отдарки». Я же знаю, как оно бывает: отрываешь и отдаешь, ничего не получая взамен. И тебя еще великомудрые тетеньки по голове наперстком: так и надо! Надо быть сильной, надо быть храброй, надо быть бескорыстной. Надо учиться любить, и уметь любить, и хотеть любить, и раскрыться навстречу любви, даже если от нее ты превратишься в половую тряпку, об которую любовь станет вытирать ноги…

Уже бегу! — отвечаю я, осклабившись. Зачем мне спорить с тем, кто путает жизнь с конкуренцией?

Для них любовь — это выигранный конкурс. На котором именно ты оказалась самой доброй, самой красивой, самой отзывчивой, самой бескорыстной, самой добродетельной и одновременно самой сексуальной — ну и, конечно же, самой красивой! Разве ж можно отказаться от приза, подтверждающего твою самость по всем пунктам? Не говоря уже о том, что ради победы было потрачено столько сил, столько времени — как правило, в ущерб всей остальной жизни.

А некондиционным соперницам, до отвала вкусившим горечь отвержения, остается лишь собрать остатки себя в кулак и копить бескорыстие и открытость для следующей попытки…

Потому-то я и не включаюсь в погоню за любовью. И даже стараюсь держаться подальше от охотничьих троп. Еще затравят ненароком.

С другой стороны, чем ты осторожнее, тем больше превращаешься в дичь. Поскольку дичь от охотника отличается именно объемом осторожности, а отнюдь не сортом мяса. Вот я и стала дичью, пугливой донельзя. Эту круговерть разорвет только одно: не прятаться. Выйти из кустов. Вооруженной и незапуганной.

Я снимаю трубку. Алло, дракон! Это я, гм, принцесса.

Ничего нет скучнее (и стыднее) первого телефонного разговора потенциальных любовников — не видя лиц, не зная друг друга, смущенно блея и удерживаясь на линии исключительно силой духа. В этот момент так и хочется отговориться делами, отгородиться цейтнотом, пообещать перезвонить и скрыться с глаз. Если удается пережить этот разговор и не захотеть убрать свидетеля своего позора — значит, стоит продолжить знакомство. Собраться с духом и назначить свидание на конец недели. Выслушать причитающиеся любезности (вернее, благоглупости) и с облегчением повесить трубку.

Вот только с драконами система не работает. Наверное, потому, что они не нуждаются ни в любезностях, ни в благоглупостях, маскирующих нечестные намерения. У драконов нет ни честных, ни нечестных намерений. У драконов все намерения — свои собственные.

Их нельзя судить в соответствии с человеческими нормами. Поэтому, как ни странно, с драконами легче. Они небрежные игроки в знакомство, в близость, во влюбленность. То есть попросту никакие игроки. И выказывают все, как есть — равнодушие и заинтересованность, желание и отвращение, боль и радость. Драконья сила позволяет быть искренним и простодушным.

— Кстати, меня зовут Константин. Nomen est omen* ("Имя есть сущность" (лат.) — прим. авт.)! — улыбнулся он, стоя на пороге. Буквально через час после моего звонка. Просто взял, да и пришел. Человек бы так не смог. Хотя бы потому, что я б ему не позволила.

— Какое именно nomen? — поинтересовалась я, рассеянно обрывая фотографии со стен. Как плющ. — Имя или фамилия?

— Оба, — невозмутимо ответил гость, проходя в комнату.

— Значит, вы — Огнедышащий Ящер Из Сказки, Отличающийся Постоянством?

— Ну конечно, — кивнул он. Осмотрел последствия моего маниакального состояния и как ни в чем не бывало поинтересовался: — Будем снимать?

Сказочным персонажам позволено — и даже положено — устраивать друг другу испытания. Оттого и самые негодящие принцессы требуют от вполне приличных женихов героических подвигов и волшебных даров — а задачки задают такие, что не всякому супермену по плечу. В принципе, разумный подход: ежели на полноценного героя не тянешь, разворачивай коня и езжай восвояси. Зато в реальной жизни все испытания начинаются, когда суженый-ряженый уже и коня расседлал, и в ипотеку впрягся.

Естественно, испытания постфактум не могут не возмущать. Как всякая ловушка. Только ведьмы и колдуны радушно привечают усталого путника, кормят-поят-в баньке парят-спать укладывают на горе перин, а потом — раз! — и делают из них карпаччо. Или сторожевого пса. Или еще какую-нибудь дрянь, пребывать в облике которой знатной особе невместно. Пусть даже и не по собственной воле. Поэтому расколдовавшись, путник не пощадит поймавшего. И сотворит с ним такое, что и на фоне подлого превращениями во что попало милосердием не покажется.

В общем, я решила пойти по пути честных и открытых испытаний. Если Константину Дракону зачем-то понадобилась моя особа, ему следовало:

а) не испугаться при виде наклонностей оной особы;

б) помочь особе привести в порядок свою нору;

в) подбодрить особу, здорово перетрухнувшую при виде постороннего, нарушившего ее уединенное существование.

А чего бы вы хотели? Чтоб я, как оголтелая эротоманка Рапунцель, свесила бы ему косыньки с балкона? Я уж и так погорячилась, согласившись на его немедленный приезд. Хотя надо отдать Дракону должное: он вел себя совершенно ненормально. Нормальным можно было счесть вранье. Ну, если бы он принялся делать вид, что облепленный видами Шаритэ интерьер — это такой новомодный дизайн. И что я нахожусь в процессе творческого поиска. И что сам он тоже не чужд подобным поискам, а посему уж так мне сочувствует, так сочувствует…

Но Дракону было все равно. Как будто я была представителем чуднОго заокеанского племени, обычаев которого он не знает и оттого ничему не удивляется. Он был равнодушен и добр, сколь ни странно такое сочетание. И он не торопил события. Как будто и сам был представителем племени, не знающего ни спешки, ни целеустремленности.

Часа через три каторжной работы по очищению вертикальных плоскостей мы с ним дружно оттерли липкие от скотча руки и уселись на кухне.

— Тебе надо уехать, — безапелляционно изрек Дракон. — Пока повседневность не разорвется, будешь замечать каждую перемену. И бояться. Поездка — разрыв с привычным. Она уничтожит закономерное. И после возвращения в твою жизнь поместится что угодно. Даже я.

— А тебе хочется в нее поместиться? — неловко поинтересовалась я.

— Ну да, — ответил он так, словно это было самое естественное дело — вдруг захотеть связаться с человеком вроде меня.

— Слушай, давай напрямую. — Я внезапно оживилась. — Спрошу-ка я тебя о том, о чем спрашивать не принято. Вот скажи: чего тебе от меня надо? Просто список функций, если можно.

— Развлекать. И развлекаться. — Дракон наклонил голову и заглянул в свою чашку с неподдельным интересом, словно ничем не примечательный кофе из дешевой кофеварки был невиданным коктейлем с добавлением сусального золота — да, был такой, его Генриху Восьмому готовили…

— И всё, — скорее подтвердила, чем удивилась я.

— Есть еще что-то?

— Думаю, нет. Просто я не умею развлекать. Ты уверен в сделанном выборе? — сухо спросила я.

Он не ответил на мой вопрос. Значит, не уверен. И оставил за собой право уйти из моей жизни, если ему станет скучно. То есть и я могу уйти, если скучно станет мне. Вот это правильно. Вот это и есть настоящее постоянство — быть верным себе, а не тому, что тебе навязали.

Люди, понуждающие себя к верности чему-то, навязанному извне, проходят путь от приязни до ненависти со спринтерской скоростью. У них короткое дыхание. Они дышат тобой — так, словно кислород на планете закончился и ты их единственное подспорье. Эмоциональный акваланг. Поэтому любую головную боль они относят на твой счет — дескать, ты становишься некачественной. Ядовитой. Разреженной. У меня от тебя горная болезнь. Я ухожу дышать другими, а тебе пусть будет стыдно.

Не люблю, когда меня стыдят. Когда мое общество проверяют на качественность. Тех, кто этого не делает, я охотно пущу в свою жизнь. Только они в моих глазах не являются змеями с головы Горгоны. И только с ними я не чувствую себя ни Персеем* (Который убил Медузу Горгону с помощью перечисленных далее щита и ножа — прим. авт.), отмахивающимся зеркальным щитом и ножом Гермеса, ни стремительно каменеющей жертвой.

Кроме того, я ценю тех, о ком за несколько часов беседы ни разу не подумала: "Вот придурок!"

Но уехать и вернуться — это отличная мысль. Я поеду туда, где мне довольно скоро станет скучно. Где все мне знакомо, мило и немного утомительно. В Европу. К моей старшей сестре Софии, в которой, несмотря на имя, нет ни капли мудрости. Ее пылкие глупые прихоти — то, что мне сейчас нужно.

 

Глава 13. Человек создан для полета, как птица для счастья

Ночная земля с высоты похожа на кусок черного бархата, расшитый тысячами иероглифов — рыжим золотом и голубоватым серебром. А на горизонте кучей золотистой новогодней канители лежит Москва. Так, словно с утра пораньше ею начнут обряжать вселенскую елку.

Майка спит, довольная, как удав. Наверняка ей снится, как Шереметьево выплачивает нашей скандалистке сто миллионов долларов за бесстыдное заглядывание под одежду "при посредстве сканера". Каждый год Маечка нацеливается на обличение сканеров-вуайеров и каждый год ее что-то отвлекает.

Когда толпы народа текут по коридорам аэропорта, точно клетки крови по сосудам, увлекая тебя то в одно ответвление, то в другое, посреди этой суматошной пульсации теряешься. Теряешься, даже будучи Майей Робертовной.

Поэтому мы с Геркой уже не нервничаем, заметив на Майкином лице знакомое гончее выражение. Вот сейчас я спрошу ее на ушко: что в дьюти-фри покупать будем — помаду, тушь или бутылку? — и сестрицын азарт как ветром сдует. Лично ей больше импонирует бутылка. Но Сонька такая дура, такая дура, ей наверняка подавай тушь. А косметика в Германии такая дорогая, такая дорогая, а Сонька такая дура, такая дура…

Простое решение — купить И бутылку, И помаду, И тушь — приходит в голову Гере, спасителю нашему и вообще гению. Майя растроганно целует сына между ухом и шеей — куда дотянется — и начинает предвкушать часы брожения в сказочном лесу, между сверкающих полок и стеллажей.

До меня доносится смешное носовое посвистывание. Герка тоже спит. Основательно спит, про запас. На чужбине не до сна будет. На чужбине нас удушающе крепко обнимет Рождество, семейный праздник.

При мысли о грядущей суете я понимаю, что тоже хочу спать. В самолете так хорошо спится…

* * *

Я стою и любуюсь на гигантскую паутину, распростертую прямо перед моим лицом — направо и налево, вверх и вниз, в бесконечность. И похожа эта паутина на целую вселенную, сплетенную из прочных серебристых струн, спутанных, словно законы мироздания, и усеянных мириадами прозрачных капель.

Паутина колышется под ветром и как бы слегка позванивает. Капли на ней гигантские — и внутри каждой что-то есть. Что-то большое и стиснутое в капле, точно во льду… или в хрустале… В замкнутом пространстве, в общем. Я пытаюсь понять, на что же она похожа, эта паутина? Хотя на что может быть похожа паутина? На паутину. И еще много на что.

А больше всего она похожа на древо. Генеалогическое. На чудовищно разросшееся генеалогическое древо. И капли на паутине красуются, будто все предки и все потомки — живые и мертвые, законные и внебрачные, прямые и побочные, прославленные, опозоренные и незаметные.

Я пытаюсь представить себе эпически-мрачную фигуру в черном плаще, с косой или хотя бы с садовыми ножницами, время от времени безжалостно укорачивающую ветви… Пытаюсь, но у меня не очень-то получается. Мне кто-то мешает думать и чувствовать эпически, как и положено монстрам.

Это все магия подсознания, словом и жестом превращающая чудовищ в мелкую суетливую живность.

На задворках моего восприятия звучит ледяное хихиканье, скрипучий голос твердит там дразнилку, слов которой я не разбираю, но точно знаю: именно она когда-то приводила в неистовство меня малолетнюю. И сейчас еще приводит. Потому что никуда малолетняя я не делась и по-прежнему ведется на всякие убогие глупости, обижавшие ее — меня — в песочнице.

Я так разозлена, что совершенно беспомощна. Даже понимая, что меня обращают во что-то смешное и слабосильное, я не могу ничего поделать — только разозлиться еще пуще.

Словом, стою это я, готовая взорваться от могучей детской ненависти и никак не могу понять: КТО смеет насмехаться надо мною ТЕПЕРЬ?

Теперь, когда я уже не я. Я — чудовище, которым всегда хотела быть. С тех самых пор, как поняла: чтобы не слышать дразнилок, надо уничтожить всех, кто дразнится. Физически уничтожить. Порвать на флажочки и прикопать совочком.

Да, с возрастом я осознала ошибочность столь радикального подхода. Я научилась делать вид, что мне по фигу дразнилки дразнящих и шуточки шуткующих. Я научилась давать холодный отпор и брезгливый отлуп. Я научилась посылать в таком тоне, что даже Гаагский суд не признал бы его непозволительным. Я научилась наносить раны, которые саднят годы спустя.

И все равно мне этого мало. Я хочу убить их всех. Мне не нужны ни их извинения, ни их комплименты, ни их подхалимаж… Я хочу, чтобы они перестали БЫТЬ.

Правда, если меня спросить: а кто это "они"? — я и не отвечу. Потому что не знаю. Ни имен, ни адресов, ни лиц, ничего не помню. А зачем? Главное — не эти случайно подвернувшиеся шалуны и шалуньи. Главное — это оно, хтонический* (Порожденный подземным царством — прим. авт.) монстр, произраставший внутри меня, дитятко-вампир, жрущий маменьку изнутри утробы.

Сегодня это нечто проросло меня насквозь и заняло мое место в мире снов. Эх, мне бы зеркало… Рассмотреть великолепно-ужасную тварь, проросшую из меня.

Но я вижу себя ниже груди — весьма человеческой. У меня могучее, антрацитовое змеиное тулово и хвост, уложенный элегантными кольцами — не меньше дюжины. Руки у меня, впрочем, тоже есть. А на них — пальцы с агатовыми когтями выдающейся длины.

Сейчас я злюсь — и мышцы хвоста слегка подергиваются, точно проверяют себя на убойность и скорость броска, буде таковой понадобится.

А еще у меня имеется мощная, гнущаяся во всех направлениях шея, укрепленная кожистым воротником, который, когда я нападаю, распускается, словно плотоядный цветок.

И пока это воротниковое великолепие отвлекает противника, челюсть на моем вроде бы человеческом — и даже несильно изменившемся — лице отваливается даже не на девяносто, а на все сто восемьдесят градусов и из-за верхней десны выстреливает парочка тонких, узких, адски ядовитых зубиков.

Все понятно. Я — ламия. Злобная, бессердечная, неукротимая женщинозмея.

Теперь, если я не сломаю жертву пополам одним ударом хвоста и не порежу ногтями в фетуччини, я его укушу ядовитыми зубами, или продырявлю ядовитой оторочкой воротника, или просто проглочу живьем. Пусть заживо растворится в моем желудочном соке. Тоже смерть не из приятных.

Словом, я — сказочная машина для убийства. Которая во всем своем хтоническом великолепии, покачиваясь на хвосте, стоит перед Паутиной Всех Смертей Мира. Я раздражена и я в замешательстве.

Я смотрю на инкубатор смертей всего живого.

Единой Смерти Вообще, Приходящей Ко Всем, не существует. Не существует фигуры в черном плаще, эпически-величавой и декадентски-стильной. Смерть у каждого своя. Выросшая там, внутри капли, любая смерть, как ребенок, похожа и непохожа на других детей. И может оказаться столь же непрезентабельной и неудачной, сколь и единокровное чадо. Прямо хоть расти ее втихомолку и никому не показывай. Засмеют.

Смерть, напророченная мне в кислом яблоневом аду, как раз из таких — мучительная, грязная, незаслуженная. И отлично замаскированная под божью кару. Смерть из тех, что заставляет душу биться в истерическом крике: ПОЧЕМУ Я???

Пусть другие живут и умирают, считая себя слишком мелкой сошкой, чтоб получить ответ. Я не позволю использовать себя в качестве легко заменимой детали. Я стану чудовищем и приду пугать Смерть.

Вот только проблема в том, что никакой Смерти нет. Есть куча каких-то мизерных терминаторов, вызревающих внутри своих хозяев, точно глисты. А против миллиардов глистов моя адская мощь выглядит… смешно.

Оттого и ухохатывается невидимая дразнилка, делая меня все нелепее и нелепее в собственных глазах. И уже пофигу, зачем я здесь и какие судьбоносные задачи собираюсь решать. В душе одно желание: напиться крови насмешника, сделать так, чтобы он умолял о смерти…

Растягивая змеиную пасть и расправляя драконий ворот, я разворачиваюсь вокруг собственной оси со сверхзвуковой скоростью. Из горла рвется угрожающее шипение и мертвецкий смрад. Сейчас я уничтожу все живое в радиусе километра, а после вернусь к своим великим делам. Нельзя совершать великие дела, когда над тобой насмехаются.

И кого же я вижу за своей спиной с занесенным мечом? Естественно, Дубину. А рядом выпевает оскорбительный мотивчик… его бессменная напарница. То есть я сама.

— Что ты творишшшь? Что ты творишшшшшшь? — надрываюсь я-монстр. — Зачем ты мне мешаешшшь?

— А чтобы ты не выглядела дурой! В очередной раз, — чеканит Старый Викинг, небрежно отодвигая Геркулеса с его бесполезной железякой. — Я тебя всю жизнь предупреждаю: куда ты прешься со всем этим боеприпасом, дура? Опять засмеют! Сама себя ведь жрать будешь! Ты, бесполезная тварь!

— Ссегодня я зассставлю Сссмерть отссступить! — свищу я.

— Она зассстаа-а-авит! — хихикает Старый Викинг. — Всссе кругом засссрет и зассста-а-авит! Уй, как ссстрашшшно!

— Заткнисссь! — я пытаюсь разговаривать нормально, но все эти «шшш» и «ссс» только длиннее становятся.

— А если нет, то что? Сожрешшшь? В лучших традициях сссамоедссства? — усмехается Старый Викинг. — Вот-вот. Что и требовалось доказать. Иди-ка ты обратно в мой личный ад и сиди там тихо! Здесь мозги нужны, а у тебя их нет, тупая ты горгона!

— И шшшто ты сссделаешшшь тут сссвоими мозгами? — скептически спрашиваю я.

— Подумаю. И как всегда, пойму все, что мне надо понять. Уходи. Тут не твоя территория.

— А чья-а-а-а?… — от изумления у меня челюсть выворачивается.

— Моя, чья ж еще. Моя и моей смерти… — устало отвечает Старый Викинг и как-то безрадостно усаживается наземь. — Думаешь, она кошмариков вроде тебя не видала? Да все вы, уроды, ее порождение. Она вас пачками в людские умы извергает. И установку на саморазрушение дает. Если тебя с поводка спустить, ты от меня кучку дерьма оставишь. Уйди, по-хорошему прошу.

— Да как ты справишшшься одна? — недоумеваю я.

— Ты лучше себя об этом спроси. Спроси: что я делать собираюсь, Ермунганда* (Ермундганд (другое название — змей Мидгарда) по скандинавской легенде опоясывает всю обитаемую Землю и держит в пасти собственный хвост — прим. авт.) хренова?

— Я-а-а-а-а… — вопрос застает меня врасплох.

Я действительно не умею думать. Я умею только разрушать. Мне незачем думать. Я разрушаю все, что оказывается в пределах моего броска, удара, укуса.

— Ты-ы-ы-ы-ы… — без энтузиазма передразнивает Старый Викинг. — Не знаешь? Вот не знаешь, а берешься. Всюду лезешь, всюду протыриваешься. Поперед мозгов встреваешь. А я потом расхлебывай. Шла бы ты себе… в преисподнюю. Там тебе самое место. Там все ваши тусуются, только тебя и не хватает — как девушки года. Иди, иди, не морочь голову умным людям.

И тут мне становится стыдно. Так стыдно за всю эту непомерную, тупую и бесполезную ярость. За все случаи, когда вместо разумного плана на место военных действий припиралась я и наводила своеобычный животный шухер… Я чувствую, как этот стыд разрушает меня, размалывает, растворяет. Мне дурно. Меня тошнит.

А потом я исчезаю…

Зато Старый Викинг остается. Ошарашенная и оглушенная. Вот, значит, как выглядит золотой запас твоей жизненной энергии: мегатонна чистой ярости, не сдерживаемой никакими правилами и страхами. В том числе и страхом смерти.

По большому счету, это к нему ты шла, это с ним пыталась договориться, это его хотела изгнать. А диагноз, поставленный доктором-весельчаком…

Какой рак, какой позвоночник? Где у героя фэнтези позвоночник — да и есть ли он вообще? Просто страхи набросились стаей и первым кровь тебе попортил лидер — страх смерти. Раньше ты рисковала собой, лезла на рожон, не пряталась за чужими спинами — так, словно не собиралась, а МОГЛА жить вечно. Потому что случайная смерть, смерть-не-наверняка не язвит душу так, как смерть предсказанная.

Но вот тебе сказали: скоро. Жди. И ты перестала жить, ты начала ждать и бояться.

Ну нет! Даже если все отведенное мне время я проведу берсерком с налитыми кровью глазами, грызущим край собственного щита от желания кого-нибудь убить — пусть будет так! Лишь бы не увязнуть в бесконечном вычитании дней из дней, часов из часов, минут из минут.

Вот и получается, что двигаться нужно не к сроку, а к цели. Все очень просто.

И незачем здесь торчать, незачем бродить среди паучьих сетей, которые качаются в сыром воздухе, словно колыбель, усыпляющая зародыш апокалипсиса.

Исчезнув из опутанного смертью пространства, я без всякого перерыва возникаю в доме на Патриарших прудах. Нет, не надо припоминать нехорошую квартиру номер пятьдесят. Нехороших квартир там тьма, под самыми разными номерами. Даже сейчас, когда центр столицы — лакомый кусок и поле для бесконечных махинаций…

И до сих пор встречаются характерные для старой Москвы Очень Страшные Помещения.

Никаких тебе высоченных потолков и лепных карнизов, никаких арочных окон и резных балкончиков. Дешевые меблирашки для небогатых разночинцев — крохотные комнатки, дерьмовая вентиляция, окна-бойницы в полуметровой толще камня. Зимой — адский холод. Летом — адская жара. Домик-в-аду с квартирами для прижизненного наказания грешников.

В таком вот месте я и очнулась. Словно после обморока. На узком холодном топчане у отсыревшей стены. Поеживаясь, села и прислушалась. В комнате царила полнейшая, невозможная для города темнота. Это и было страшнее всего — темнота, которую можно было набрать в ладонь, как воду.

В городах не бывает темно. Даже если запереться в шкафу, вырубив во всем доме электричество, заткнуть уши и зажмурить глаза, все эти меры дадут лишь приблизительное представление о настоящей, плотной, наполненной темноте, за которой нужно ехать на природу. И ехать далеко. В пригороде ее не встретишь.

Вокруг меня, собственно, уже не темнота, а тьма. Не просто отсутствие освещения, а скорее, присутствие чего-то, пожирающего любые капли света. Этим чем-то тьма настолько полна, что кажется материальной и хищной. Ее глупо не бояться. Даже если ты и в детстве не шарахался от темных углов и не спал с зажженным светом.

Тьма уже сама по себе стресс для горожанина. Особенно такая тьма — не земная, а подгорная. Тьма, которая охотится на живое.

Естественно, я не обрадовалась подобной «компании». Но и свет зажечь не пыталась. Мне отчего-то сразу стало ясно: не получится просто щелкнуть выключателем и вздохнуть спокойно. Свет надо было найти. Свет был там, где есть кто-то еще. И я пошла искать других.

Вернее, другого. Я пошла искать Дубину. Я знала, что он опять попал в переплет. Нет. Мы оба попали.

Где-то рядом раздавалось невыразимо гадкое, глумливое хихиканье и пение. Так поют и хихикают сумасшедшие, забывшие все слова на всех языках. Мычание, бормотание и нытье, периодически переходящие в тихий вой, потом снова в бормотание… Весь этот набор ужасающих звуков слышался буквально в двух шагах — и одновременно очень, очень далеко. Как минимум в конце коридора длиной в целый сердечный приступ.

Вечность я брела, касаясь руками стены, на саундтрек из преисподней. Попутно надеясь, что проснусь окончательно, так никуда и не дойдя.

Но я дошла.

И в такой же комнате, как предыдущая, обнаружила их обоих. Дубину и Безумную Каргу.

Я знаю, он называет меня Хитрая Дрянь. Я называю себя Старый Викинг. Тоже, если вдуматься, прозваньица неласковые. Хотя и с толикой самолюбования и уважения. А в этой, новой подруге, никакого самолюбования-уважения и в помине не было. Не существовало ругательного прозвища, которое описало бы ее гнусный облик и кошмарную суть. Пришлось ограничиться усеченным вариантом.

Помните скульптуру Микеланджело «Пьета»? Откровенно говоря, на репродукции шедевр смотрится лучше. В жизни ему не хватает масштабности — маленькая женщина держит на коленях безжизненное тело маленького мужчины, совершенно потерявшись на фоне окружающей помпезности. И кажется, что у «Пьеты» какой-то бытовой вид. Бесхитростно-скромный. Среди ватиканской пышности ей не место.

И точно так же Безумной Карге было не место ЗДЕСЬ. В нашем мире, где все же имеется какое-никакое добро. И разум. В подобном мире не место зрелищу, которое мне открылось. Этакой маниакально-злобной пародии на Микеланджело: ужасная старуха с выражением извращенной радости на елейно-подлой морде, держащая на коленях обвисшее тело убийцы. Убийцы и моего друга.

Впервые за долгое время я подумала о нем. И поняла, что здесь не для спасения себя, а для спасения Дубины. Потому что не могу отдать его этому… существу. Не знаю, что Карге от Геркулеса надо, но я ей не позволю.

Пока я соображала, каким оружием отбивать Дубину, Безумная Карга самозабвенно тянула свою тошнотворную песню. А может, заклинание. Я же не знаю, как звучат заклинания. Если так, то… я не хочу слышать ничего подобного. Никогда в своей жизни.

Несмотря на бессмысленность речитатива, в голосе Безумной Карги отчетливо слышались издевательские нотки. Какие-то гнусные намеки, отвратительные подначки, мерзкие шуточки.

Я не верю в абстрактное зло. Зло всегда конкретно. Оно направлено против ЭТОГО человека. Или ЭТОГО народа. Или ЭТОЙ цивилизации. Оно вонзается абордажными крючьями в живой человеческий мозг, выискивает слабые места — любовь, дружбу, надежду, уважение… Все те места, которые позволяют человеку быть человеком. И рвет их в клочья, превращая человека в зверя.

Песенка Карги была как раз такой. Со стороны легко сказать: да плюнь ты на это! Забей! Не обращай внимания! Смирение паче гордости, бла-бла-бла… И почти невозможно последовать благому совету, когда орудие зла полосует тебя, а не другого.

Не могу сказать, чтобы от бреда Карги тени сгустились или из-под мебели привидения поползли… Нет, все было куда прозаичней. Становилось все противнее и противнее, пока не затошнило. От этого ощущения я впала в бешенство и схватилась за первое, что под руку подвернулось — за спинку стула. Не то пытаясь удержаться на ногах, не то собираясь метать в Каргу предметы мебели. Одно было ясно: мое терпение на исходе.

И тогда взгляд Карги изменился. Пропала гадостная хитреца и глумливая пронзительность. Появилось спокойная жестокость и терпеливое ожидание.

А переменившись в лице, она обернулась ко мне и любезно кивнула:

— Здравствуй, сестрица дорогая!

Я аж темнотой захлебнулась:

— К-к-к-кто-о-о?

Карга подняла на меня глаза цвета плесени:

— Ты в зеркало-то глянь.

Но мне не требовалось зеркала. Я уже вспомнила, кто я есть. Ламия. Бешеная полузмея, чье сознание пронизано ненавистью, словно метастазами. Таково мое главное занятие — испытывать ненависть. И разогреваться до нужной кондиции. До кондиции разрушения.

Все было на месте — хвостище, зубищи… Ядовитый воротник вокруг шеи тоже развернулся во всей красе и аж гудел от напора крови в сосудах. И противное чувство бессильной ярости прошло. Его сменило чувство сильной ярости. Я была в родной среде. В среде уничтожения всех и вся в пределах досягаемости.

Щелкнув от переизбытка чувств зубами, я потянулась, растопырив пальцы. Потом принялась красивыми витками укладывать хвостик. Хвостик у меня был не коротенький — этак примерно метров двадцать… пять.

— Ну как, ты уже вся здесь? — безмятежно поинтересовалась Безумная Карга.

И я, приглядевшись к ней, поняла, что ни капельки она не безумна. А если сравнивать лично со мной, то она вообще может логику преподавать. В старших классах. И политологию. В вузе. Потому как прекрасно знает, что и зачем делает. В отличие от меня.

Тем более, что она делает это не в первый раз! Она познакомила нас друг с другом — новорожденную ламию и усталого параноика, узнавшего, что скоро умрет, и пришедшего спросить у смерти: за что? А вместо унылой философской дискуссии о предначертанном параноик обрел себя. Как некоторые обретают тайное знание или магические амулеты.

Мы с Викингом узнали друг друга, и срослись друг с другом, и станем защищать друг друга, пока не превратимся во врагов, что, откровенно говоря, очень даже может статься… Особенно если кто попало, произнеся издевательскую абракадабру, сможет не просто обратить меня в змеюку с асоциальным расстройством психики, но и подчинить змеиную мощь своей власти…

Страннее всего было то, что Карге зачем-то приспичило превратить меня в Черную Фурию. Мне открылось истинное имя ламии! Ее зовут Черная Фурия. «Фурия», кстати, по-испански означает «ярость». Ну так она — я — и была яростью в чистом виде. Именно свистящий в черепной коробке огонь подогревал мое упрямство. Я не собиралась отступать. Я намеревалась получить свое. А мое тут было только одно. Дубина! Он был моей собственностью. И я не собиралась его отдавать.

У Карги, кстати, тоже было другое имя. С привкусом книжной пыли и психологии — Трансакция* (От французского «transaction» — «сделка» и психологического термина «трансакция» — "общение между людьми, коммуникация" — прим. авт.).

С таким имечком и не захочешь, а начнешь выжиливать у людей их кровные. И у нелюдей тоже. Что-то она потребует с меня и за Дубину, и за это тело, вечно балансирующее на грани змеиной неподвижности и змеиной же стремительности…

Все это проносится у меня в голове гораздо медленнее черной молнии, перечеркнувшей комнату. Я не успеваю додумать мысль до конца, как обнаруживаю: бОльшая часть хвоста у меня скручена аккуратной пружиной, в которой, будто личинка в коконе, отдыхает Дубина. А в зубах я держу плечо Трансакции. И мои ядовитые зубы основательно воткнуты в ее тело, хотя еще и не разорвали ткань ее платья… рубахи… хитона… А, черт, неважно! Одежки, одним словом.

Одежка-то наверняка из плотного шелка. Рубашки из него азиаты надевали в бой. Он не рвался даже под ударом стрелы. И наконечник можно было извлечь из раны, потянув за шелковую оболочку, — и остаться при своих внутренностях.

Умная старая сука! Я брезгливо вытаскиваю зубы из ее плоти. Продолжая, впрочем, крепко держать хилое туловище ручищами с бликующими под лампой когтями. Острыми как бритва когтями.

Освободив зубы, я аккуратно ставлю на место не по-человечески вывернутую челюсть, деликатно кхе-кхекаю и произношу сакраментальное:

— Ты сссама-то к-к-кто-о-о?

— Не узнаешь сестру Трансаку? — ехидно спрашивает Карга.

— Врешшшь, — без тени юмора или раздражения заявляю я. У Черной Фурии вообще плохо с чувством юмора. — Ты мне никакая не сссессстра. И никакая не Транссака.

— Да уж, от сестры с таким имечком грех не отказаться, — полуобиженно, полунасмешливо бормочет Карга.

— Ты сссейчассс же ссскажешшшь мне, зачем ты вссе время притворяешшшься кем попало, — холодно отвечаю я и неожиданно растягиваю рот в змеиной ухмылочке — шире, чем это в силах человеческих. — А не то укушшшу…

— Надо же, догадалась! — одобрительно замечает Карга. — Да если б я не притворялась, ты бы меня уже вычислила. Оно мне надо?

Тем временем я укладываю тело Дубины на подвернувшуюся горизонтальную поверхность. Он холодный. Не как труп, но все-таки.

— Ладно, не до тебя сссейчас, придурошшшная! — решительно отмахиваюсь я и поворачиваюсь к Геркулесу.

Его запрокинутое лицо светится желтоватой бледностью, точно восходящая луна. Глядя на него, понимаешь значение слов "смертный сон". Он в коме. И не умирает лишь потому, что и я… не совсем жива.

А вот теперь мне совершенно все равно, что там затевала, затевает и еще только будет затевать Карга по имени Трансакция. Мне плевать на ее игрушки. Я с яростью (а с чем же еще?) осознаю: вот он, результат моей главной сделки, заключенной, как и все главные сделки, без участия разума. Возле инкубатора смертей я пожелала, чтобы боги, демоны, высшие силы или кто-нибудь, распоряжающийся всем этим складом утильсырья, сменил бы гнев на взятку. И даровал бы мне другую смерть, без болезненной преамбулы. И другую жизнь, без привкуса богадельни.

Это то, что я сказала — в уме, но четко и ясно. А смутно и без слов я попросила: я не хочу! возьмите другого! — и боги вняли.

Моя жизнь — в обмен на жизнь Дубины. Хорошо, что у высших сил благодушное настроение. Случается. И они дают мне последний шанс отказаться от обмена. Или совершить его наполовину. Вот как сейчас: пока я — не совсем я, пока я втиснута в туловище безбашенной твари, Дубина будет жить. Не слишком полноценной жизнью — как, впрочем, и я.

Ну, а если я умру — Геркулес вернется в мир живых. И мы больше не встретимся. Впрочем, оно и неважно. Я ДОЛЖНА исчезнуть. А если нет… Рано или поздно обмен состоится окончательно. И тогда умрет Дубина, самый верный и честный из нас двоих. Выбор невелик, но легче от этого не становится. Нет у меня ни требуемой подлости, ни благородной самоотверженности, чтоб выбрать одно — и отказаться от другого.

— Зря ты от меня отмахнулась! — удовлетворенно бурчит Трансакция. — Зря! Зрязрязрязря-а-а-а-а…

Еще немного — и она примется скакать на одной ножке. Ей весело наблюдать за моими метаниями над неразрешимой задачей полного или частичного самоубийства.

Гнев опять взрывается во мне. Вернее, вырывается на поверхность, точно дым из фумаролы* (Место на склоне вулкана, откуда выходят газы, растворенные в магме — прим. авт.). Это безнравственное создание по имени Сделка меня бесит. И бесит намеренно. Жить ей что ли, надоело?

Стоп! Может, ее-то как раз и следует убить? Убью ее — и все будет тип-топ! Потому что она тоже часть меня. Нас. Я не знаю этого наверняка — я чувствую… Итак, жизнь продолжается! За счет тщательно отмеренного убийства себя в четко поставленных границах…

— Нет! — визжит Сделка-Трансакция-Карга, отшатываясь от моей распяленной пасти и выдвигающихся наружу ядовитых зубов. — Я — твоя защита! Я! Вся информация у меня! Все ответы! Только я могу тебе все объяснить! Без меня все бессмысленно!

— Пофдно! — невнятно произношу я, продолжая держать зубы наизготовку. — Пофдно, фефтрифа! Ты фвое дефо фдефафа!

Конечно, обидно остаться без ответов, что и как — а главное, зачем — тут устроено. Придется жить без ответов. И без защиты, которую дают сделки. Любые — с людьми, с собой, с судьбой, с реальностью… Тот самый обмен, который я могу себе позволить.

Повезло, что я могу распорядиться Сделкой, а не она — мной. Больше я не позволю таскать нас с Геркулесом на поводке, словно кутят. И отводить нам глаза, когда в головах проясняется. Врать. Путать. Глумиться. Жертвовать нами. Делать пешками в своих играх. Сделка умрет.

Я вонзаю зубы в противно-теплую плоть, пахнущую гнилью и блевотиной. Она не может пахнуть иначе? Наверное, не может.

Сестрица Трансака расползается у меня в зубах. Просто протекает у меня меж пальцев и превращается в подтаявшую медузу. Кажется, она сделана из эктоплазмы, противная, невкусная старуха. Интересно, кто заменит ее на нашем пути?

Я стряхиваю слизь с пальцев и чувствую, как укорачиваюсь, сжимаюсь, возвращаюсь к прежним границам. Прежнее, человеческое тело кажется мне слабосильным и обременительным.

За моей спиной раздается осторожный шорох. Это Геркулес шарит рукой, пытаясь нащупать меч. Что за бестолковый тип! Думает, все на свете разрешается хорошим ударом меча.

Наверное, я еще не раз пожалею о сделанном выборе. Трансакция была изобретательнее и опаснее всех меченосцев мира.

Зато у меня есть верный и исполнительный защитник. Раб, убийца и королевский сын. С ним мы их всех сделаем!

Боже, как же я устала… Ничего не объясняя, я сбрасываю какой-то хлам с древнего продавленного дивана и падаю на него ничком. И засыпаю, засыпа-а-аю сном без сновидений. Последнее, что помню — Дубина набрасывает мне на плечи пахнущее сыростью одеяло…

* * *

Герка поправляет на моем плече наброшенное пальто. Я чувствую, как самолет трясет и раскачивает.

Крыло бьется так, что, кажется, самолет вот-вот начнет им помахивать, огни городов стремительно — уж очень стремительно — увеличиваются в размере и одновременно эдак непринужденно болтаются от нижнего края оконца к верхнему, фюзеляж страшно, бешено щелкает, а пассажиры встревоженно липнут к окнам.

Когда самолет сел, все заорали и зааплодировали. Кажется, я пропустила нечто важное и опасное. И хорошо!

 

Глава 14. Три сестры. Не Чехов

Три сестры сидели на балконе. И было им холодно. Зима в Берлине — это зима. Но другая. Не хрустально-ледяная, без морозных лесов на стекле, без инея, превращающего ветки в кружева, — и все-таки зима. Ветры, сырые, нахальные ветры с рек и озер, с невидимого за горизонтом моря, лезут, похабники, под одежду, трогают кожу холодными пальцами, бросают пряди волос на глаза, нашептывают в уши.

Но посидеть на огромном пустом балконе с кружкой горячего кофе над старинной улочкой, вымощенной колючими камешками, подышать здешним ветром, послушать перезвон семи окрестных кирх — разве от такого откажешься?

Тем более, что Софи столько надо нам рассказать… Такого, о чем не напишешь в письме…

Мы с Майкой переглядываемся, иронично щурясь. Да уж, не напишешь! Круглый год электронная почта мегабайтами ссыпает Сонькины письма. Но стоит приехать самолично — и пару дней уйдет на пересказ подвядших новостей. Что поделать — femme fatale живут не столько страстями, сколько повествованиями о страстях!

А наша дорогая Софи — всем фаталям фаталь! Когда идешь с нею по улице, чувствуешь себя фрейлиной при царственной особе — все мужские взгляды прикованы к ее лицу сердечком с яркими губами. В каждом глазу вспыхивает шальной огонек. Каждый велосипедист виляет колесом в направлении круглой, веселой фигурки.

Как тебе это удается, Софи? Может, наша Софи разодета по-королевски и режет немецкий глаз непривычным шиком?

Нет, все как всегда — безвкусное тряпье "под Кармен": краснознаменные юбки, алозакатные свитера, багровоогненные пончо… Софи горит, Софи пламенеет, Софи раскаляется в промозглой берлинской сырости, от нее за версту — нет, за милю — пышет жаром, согревая тихий сырой Тиргартен, весь заросший облепихой и можжевельником. Пряди волос цвета застывшей лавы взвиваются под порывами ветра, а потом не падают на плечи — так и торчат во все стороны, точно лепестки небывалой черной хризантемы.

Интеллигентные немецкие вороны — и те при виде Софи приходят в неистовство и взмывают в небо с воплями: "Ррраспутница! Ррраспутница! Рррусская ррррраспутница!" Это Сонька-то распутница? Ну да. Распутница. И что? Так даже веселее!

Тем более, что сестра наша Сонька большая мастерица скучать. А заскучав, тут же развеиваться.

— Не умеют немцы развратничать… — вздыхает она. — Столько здоровых мужиков с сентиментальной жилкой в организме, столько сисястых мёдхен* (Девушка (нем.) — прим. авт.) с коровьими глазищами, столько добросовестно сделанной порнушки кругом! А со смаком гульнуть не умеют. По обществам идейно-анонимных сексоголиков шляются, вместо того, чтоб делом заняться. Кинотеатры пустые стоят. Я как на задние ряды гляну, как молодость вспомню — аж в висках стучит! А эти…

Мы с Майкой снова переглядываемся. Кто ж Афродитам местного значения мораль читает? Богохульство это!

Сонька тащит нас в свое любимое кафе. Она одна во всем Берлине ходит пешком, а не ездит на велосипеде. Московская привычка. Да и куда ей ходить-то? Разве что в это вот кафе Starbucks на Фридрихштрассе, сидеть тут часами, любуясь на пеструю человеческую реку из-под зеленого фирменного знака — морская дева аж с двумя хвостами…

Когда нас тут нет, Софи берет с собой подруг — и немок, и турчанок, и абиссинок. Все они охочи поговорить с Софи о ее жизни, полной небывалых русских страстей. Вот только с соотечественницами Сонька общего языка не находит. Они ругаются на нее хуже ворон. Намного хуже. И советы дают идиотские. Ну да, на чужбине земляки — неиссякаемый источник сплетен и советов.

Поэтому имена своих подруг Сонька перечисляет по-немецки. Сплошные Маргариты и Бригитты. А еще Карлы и Петеры. Много Петеров. В прошлый раз поменьше было.

— И когда ты угомонишься, Сонька? — не может не ляпнуть Майя.

Сонька вдумчиво разглаживает на коленях юбку. Подол обвивает икры языками пламени.

— А если я тебя, Маечка, про то же спрошу?

— А я тебе, Сонечка, отвечу то же, что и ты мне!

— И что же?

— А в гробу, сеструха, в гробу угомонюсь!

И обе хохочут так, что спинки вытертых кресел вздрагивают.

В этом кафе никто ни к кому никогда не подсаживается. Разве что с извинениями и на минуточку, когда все столики заняты. Starbucks — не паб, здесь уединение пьющего кофе свято и нерушимо.

Но к нам уже бредет с сомнамбулической улыбкой на лице огромный дядька с белобрысым хвостом до пояса, забранным дюжиной разноцветных резинок. Кокетливый немецкий ловелас. Будет клеить Соню, а мы — прикидываться мебелью. Сонька быстро с ним разберется. То ли даст телефон, то ли отошьет — не знаем. У сестры нашей своя система отбора, с кем ей крутить романы, а с кем не связываться.

Что-то долго разговор тянется. Софи вскрикивает, словно чайка над Шпрее. Видать, знакомый. Но смутно знакомый. Не мешай трем сестрам за жизнь разговаривать, возьми телефон и иди себе, лелея в душе надежду на новую любовь — горячую, сладкую, с исчезающей горчинкой, точно местный кофе латте…

Здесь принято выяснять не "Кто вы по профессии?", а "Чем вы занимаетесь, чтобы жить?" И Софи так же расспрашивают. Наверное, она отвечает: влюбляюсь! А может, маскируется и рассказывает всякие глупости про очередную фирму, из которой, наверное, скоро уйдет… или уже ушла после бурного служебного романа.

Больше всего — после романов — Соньке нравится бродить по Берлину. И пусть она знает в Митте, сердцевине города, каждый закоулок, всегда есть, что показать приезжим, обалдевшим от магазинов и кофеен.

Сегодня она ведет нас в лавочку, где продают настоящий, взаправдашний, вишневый-превишневый шерри-бренди. В традиционной квадратной бутылке, с тягучим привкусом вишневых косточек, с бесстыдно высоким содержанием сахара. На самой окраине Митте. А потом — в сад возле ратуши с пухлой черепичной крышей, мокрый и запущенный, с лужами вдоль и поперек раскисших дорожек. Где мы и будем распивать в неположенном месте, пьяненько хихикая и потихоньку погружаясь в ощущение Самой Лучшей Себя в Самом Лучшем Городе Мира…

Если для кого-то Германия — это пиво, то для меня Германия — это шерри-бренди в саду с видом на старую ратушу.

Возвращаемся мы пьяные, шалые, насквозь продутые речным, озерным, морским ветром, с ледяными руками, ногами, щеками и ушами. И у каждой в желудке — по шаровой молнии с вишневым вкусом.

Скоро, скоро Рождество. Базары по всему Берлину пахнут пряниками и тушеной капустой. Вертепы с пупсоидными Иисусами глядят из всех витрин. Волхвы грозят нам пальцами вслед. Но глаза у них веселые и понимающие. Такие же, как у Герки, который наверняка уже пришел домой и ждет своих беспутных родственниц.

— Герррочка! — рокочет Сонька, падая племяннику на грудь. — Герррочка! Тебе нррравввятся немммецкие девввочччки?

— Нравятся, — подмигивает Герка, стаскивая с нас пальто, перчатки, сапоги. Сами мы раздеться не в состоянии — только глупо месимся у зеркала, осматривая себя и приглаживая дыбом стоящие шевелюры. Три упитанные нетрезвые грации.

— А кккто? — требовательно вопрошает Софи.

— А вот не скажу! — морочит ей голову Герка.

Мы посмеиваемся, потому что доподлинно знаем, кто. Девчонка из лавчонки. Лавчонки смешных товаров. Каждый год у Герки с нею начинается "русская любовь". Иначе зачем бы ему сюда кататься, презрев веселые новогодние гулянки? Только ради фройляйн Аделинды, чье имя переводится, как "благородная змея". Длинненькой, тоненькой, рыжей, словно осенний клен. Фройляйн Аспид. Фройляйн Интриганка. Фройляйн Не-трожь-меня-нахал. После Рождества она поедет с Геркой в Потсдам или в Мюнхен, а может, в Дрезден, откуда вернется он нескоро, дня через три, невыспавшийся и довольный, как сытый кот.

Берлин — город влюбленных. Здесь все ходят, нежно держась за ручки, — и молодежь, и старики. И синее-синее небо в пушистых облачных косах смотрит на наши шалости снисходительно и кротко. Редкие солнечные лучи оденут золотом и Герку с Аделиндой, и Соньку с хвостатым ловеласом, и нас с Майкой, нагруженных покупками и огромными стаканами кофе to go — что значит «навынос», пей и броди себе по острым камешкам мостовых, немилосердно язвящим усталые ноги…

Все завтра, завтра все. А сейчас — сон. Сон в беззвучной немецкой ночи, не нарушаемой ни шорохом автомобильных шин, ни песнями ночных гуляк. Только ходики педантично оттикивают "спать-спать-спать-спать". Зануды.

 

Глава 15. Zu jedem seinem. Каждому свое

Если поставить монетку на ребро и раскрутить, ловко прищелкнув пальцами, рождается крохотная серебряная вселенная, в пределах которой монетка будет везде и нигде, телом и волной, осязаемой и недоступной

для осязания своего создателя. Всякая попытка вмешаться в дела этой вселенной лишь сокращает ее век. Но пока она вертится, от нее невозможно оторвать глаз.

Все короткоживущее завораживает. Все балансирующее на грани исчезновения приковывает взгляд. Все эфемерное прекрасно. И не в последнюю очередь именно потому, что эфемерно.

Хотя это кажется само собой разумеющимся только до тех пор, пока речь не зайдет о тебе. Мысль о том, что ты, будто юная чахоточная дева в декаданс, вот-вот сойдешь со сцены, но в этом «наканунном» состоянии и заключается твое, кхм, своеобразное очарование… Лично мне эта мысль не нравится.

— А что ты предпочитаешь? — как всегда, недоумевает Мореход. — Конечно, иллюзия бессмертия — штука приятная… в отличие от самого бессмертия. Ты глянь вокруг! — и он широким жестом обводит слепящую гладь моря Ид.

Болтаясь между двумя безднами, точно водомерка, наше безымянное суденышко (не слишком похожее на "Летучий Голландец") меня окончательно разочаровало. Это было так скучно — не видеть ни того, что ходит под нами в глубине, ни того, что мелькает в разрывах облаков, а все время одни только волны. Волны так, волны эдак, повыше, пониже, потемнее, посветлее, с кормы, с бортов, набегающие, убегающие…

Уже через несколько часов зрелище теряло медитативность и приобретало депрессивность. Мысль о том, чтобы провести таким образом и завтрашний день, и послезавтрашний, и много-много других дней вгоняло в зеленую тоску мою не-по моряцки суетливую душу.

— Ну представь, — продолжает Мореход, — что ты из месяца в месяц, из года в год смотришь на эти воды, а все тайное, все самое интересное происходит выше или ниже — там, куда ты заглянуть не в силах. А и смогла бы — ничего б не поняла. Ты слишком прочна, чтоб понять, скажем, креветку или морского конька. Суть их страстей для тебя недоступна. Ты можешь восхищаться плывущей медузой — еще и потому, что она всего-навсего ком слизи. Прекрасный в своей непрочности. Если вытащить медузу из воды, она растает, так и не открыв своих секретов. А ты для них — медуз, креветок, планктона всякого — воплощение вечности. Хотя для кого-то креветка — это ты. И живешь простой, гармоничной жизнью, в которой нет места дурацким метаниям долгоживущих…

— Поэтому долгожитель любуется на меня и восхищается зрелищем, как я целеустремленно плыву, вся такая примитивная и хрупкая, навстречу своей судьбе, пока меня не сожрал кто-нибудь столь же примитивный и гармоничный, только покрупнее и с во-от такими челюстями… — вяло замечаю я. — Ты кого имеешь в виду под долгожителем? Моего поклонника-дракона?

— Почему бы нет?

— А он меня, часом, не презирает? За примитивность и недолговечность?

— Он же не дурак! — смеется Мореход. — Или дурак? Как тебе кажется?

— Не дурак, — убежденно отвечаю я. — Мне кажется, не дурак. Но и не такой уж юннат, чтоб на креветок и букашек с сачками-баночками бросаться, а потом жить с ними — недолго, но счастливо. Ему, наверное, с существами его породы интереснее.

— Наблюдателям, к породе которых он принадлежит, интереснее с объектами наблюдения. А другой наблюдатель ему без надобности. Разве что на часок, потусоваться. Поговорить о любимом объекте.

— Ага. Рассказать, как тот ест, как какает и как икру мечет. А потом красиво всплывает кверху брюхом, на девяносто процентов состоя из воды, а на десять — из чувства исполненного долга, — передергиваюсь я.

Самое страшное в наблюдателе — не то, что он знает о тебе слишком много. Самое страшное — это желание улучшить тебя сообразно наблюдательским идеалам. Влезть своими демиургическими ручищами в мою кружащуюся, сверкающую, недолговечную вселенную и улучшить. От рукастых демиургов я и бегаю всю свою сознательную жизнь. И что, выходит, недавно одного такого в нее пригласила — сама, по собственной воле? Спятила я, что ли?

Мореход молчит. Он всегда так — доводит меня своими разглагольствованиями до ужасных предположений и значительно умолкает. Позер.

Мир полон неукротимых, амбициозных, опасно криворуких демиургов. Среди которых демиургинь определенно больше. Тех, что возникают на горизонте Сонькиной прихожей, мы называем ПМЖ — Поразительно Мудрая Женщина. Ну, и не только за мудрость…

Они входят в Сонькин дом, подтянутые и ясноглазые, говорящие на русско-немецком суржике, переполненные новым опытом и застарелыми обидами — на свою бывшую родину и на свою нынешнюю чужбину, на отринутое некогда окружение и на ироничное сегодняшнее… В них горит прометеев огонь — и не в факелоносных руках, на безопасном расстоянии от горючих частей души и тела, а прямо в утробе, среди этих самых частей, он мечется там, сжигая все не до конца выжженное, он просится наружу, он предлагает себя другому нутру, как пожар предлагает себя соседской крыше: вам посветить, вас согреть?

И они выдыхают свое огнеопасное знание нам в уши, надеясь затянуть наши вселенные в черную дыру, которая является их миром, их жизнью и их судьбой…

Одна из ПМЖ, чье нутро еще не успело свыкнуться с присутствием черной дыры и оттого донимает хозяйку депрессиями, подсела на нас с Майкой. Она нас вожделеет. Ее зрачки — пара бездн, до краев заполненных чистым, непорочным желанием наставничества. И только насильственно привитая к русскому стволу немецкая сдержанность мешает ей открыто заявить: девчонки, вы обязаны переехать сюда, дабы моя жизнь обрела смысл!

— Вам, девчонки, надо воссоединиться с Сонечкой. Вас воссоединят за месяц, — внушительно роняет она. Мы с Майкой молчим: я — обалдело, Майка — напряженно. И обе судорожно переводим. — Тут вы найдете себе арбайт (Работу (нем.) — прим. авт.). Пару лет посидите на вэлфере (Пособии (нем.) — прим. авт.), потом можете попробовать сдать на флигера (По-русски это значит «рогулька», а по-немецки — что-то между санитаркой и нянечкой — прим. авт.). Конечно, это швериге (Трудный (нем.) — прим. авт.) экзамен. Но если вы его цурюкбринген (Сдадите (нем.) — прим. авт.), через десять лет у вас будет хорошая пенсия! И если ваши московские квартиры не продавать хотя бы первые несколько лет, а миетен (Сдать в аренду (нем.) — прим. авт.) — это же очень много денег! Такого количества ойро (Евро (нем.) — прим. авт.) вам хватит, чтоб нанять херворагенд вёнунг (Отличное жилье (нем.) — прим. авт.), где хватит места обеим. А ваш сынок может поездить по стране, посмотреть жизнь, потом сильно начать долбать себе нишу на рынке молодежной рабочей силы…

Мы с Майкой приваливаемся друг к другу шалашиком и потихоньку скисаем. Майя Робертовна вначале была настроена на жесткое отшивание соседки от наших планов на жизнь и от Сонькиного порога вообще, но теперь лишь бессильно плачет мне в шею. Я вытираю глаза об ее макушку. А слезы все текут и текут, хотя рот намертво скривлен в жалобную загогулину и крепко держит ржание внутри.

— Соо (Так (нем.) — прим. авт.)! — пылает добросердечием соседка, готовая сию минуту сдать наши вёнунг в аренду, сдать нас во флигеры, сдать Герку на биржу рабсилы, чтоб быстрей начинал долбать.

Черной дыре в образе человеческом, выпроставшей в направлении тебя жадное поле притяжения, не объяснишь про бескорыстную любовь к городам, где ты никто, никогда, низачем… Где небо над головой — это просто небо, а не "Скоро зарядят дожди, пора чинить зонтик!" Где не надо хлопотать по хозяйству и делать карьеру. Где глаза нужнее пищеварения. Где и ты для города — мимолетное виденье, и он для тебя таков же. Вот вы и не стараетесь обеспечить ваше совместное будущее, полное комфорта и взаимных обязательств.

Черной дыре этого не понять. Она все делает основательно. Навсегда. И если ПМЖ, живая черная дыра, не верит в полноценность мимолетных созданий вроде тебя, поди ей объясни: и в такой судьбе имеется своя прелесть… Похоже, одна только мысль о беспечной подёнке вызывает у нее воспаление сингулярности* (Точка в центре черной дыры, в которой происходит разрыв пространства-времени или превращение его в бесконечность — прим. авт.).

В ее воспаленных недрах тут же зарождается мысль: надо привести эту бессмысленную тварь к общему знаменателю! Просветить ее, улучшить, познакомить с достижениями мирового духа и обтесать под что-нибудь полезное. Например, под мелкий камушек в основание Великой пирамиды. Или под высохшую косточку у ее подножия. И пускай подёнка рассыплется в прах, не увидев навершия пирамиды и не проникнувшись ее величием, ради которого рядками полег весь подёнкин род — но сама идея так хороша, что за нее ничего не жалко. Вернее, никого. Не так ли?

Не так.

Zu jedem seinem*("Каждому свое" (нем.) — прим. авт.).

Поэтому я, пожалуй, соглашусь с тобой, Мореход. Наблюдателю можно довериться. Он не подведет. Он будет осторожен и добр с нами, невечными и беспечными.

* * *

Для горожанина природа — это целый ассортимент дискомфорта. Наше тело давно не помнит, как правильно сжиматься и дрожать под проливным дождем. Поэтому я была просто счастлива, что мы не в лесу и не в поле. А где мы, кстати?

У меня такое чувство, что где-то в Мексике. Притом, что в Мексике я никогда не была. Но в комнате было что-то от фильма «Фрида» и что-то вудуистское.

А именно — алтарь с мертвым белым козленком. Козленок свисал с низкой колоды, словно тряпочка, язык у него высунулся изо рта — казалось, зверушка вот-вот сблюет на пол. Сама колода и пол вокруг сплошь покрыты темно-вишневой коркой. В корке четко виднелись два отпечатка босых человеческих ног. Сухие и чистые отпечатки. Кто-то так и стоял тут в луже крови, пока она не свернулась и не перестала растекаться.

Ни это зрелище, ни эта мысль меня не трогают. Я просто сижу на подоконнике и смотрю на улицу.

Подоконники здесь широкие, сидишь на таком, будто на диване. А за окном хлещет дождь. Просто рычит от бессильной ярости, что не может меня достать и растворить заживо, точно злую колдунью Бастинду.

Дубина сидит в противоположном углу комнаты в позе лотоса. Красиво сидит, картинно. Вся его рельефная мускулатура наперечет. Не мужчина, а памятник победе плоти над духом.

Йог из Дубины никудышный. Потому что по натуре он флегматик. Зачем флегматику смиряться с действительностью и гармонии с астралом искать? Его геном — самой природой воплощенная в ДНК гармония и смирение. Воин-флегматик. Сказочный персонаж, не нуждающийся в смене тел. Не то, что я.

Дубина отстранил меня от поиска. Говорит, что я демон. Демон разрушения. И саморазрушения в том числе. Поэтому мне следует поберечь нас и посидеть на подоконнике.

Дождь злой. Он уже не хлещет водяными плетьми, он лупит водяными кулаками по стеклу. Молнии рисуют в небе огненных ифритов в позе приза "Тэфи".

Дубина обещал мне прозрение. В том смысле, что его вот-вот осенит. Мне не очень-то в это верится, но я покорно терплю скуку, запах пыли и напряженную атмосферу, сгущающуюся в комнате.

Я не помню, кто убил козленка. Кто положил его на алтарь. Кто стоял посреди комнаты, а кровь сотней липких струек лилась у него со лба, затекала в углы рта, капала с подбородка на грудь, ползла к животу, обвивала предплечья и бедра. Я не помню, зачем это было нужно. А главное — я не помню, кого мы собираемся поднимать из мертвых.

Ведь мы уже все для этого сделали — и сделали правильно? Ни перевоплощаться, ни с миром духов разговоры разговаривать нам не требуется. Значит, будем претворять мертвое в живое.

К тому же Дубина свой потенциал перевоплощений давно исчерпал. Он может быть или рабом, или королевичем. Нормальный разброд значений для человека.

Дубина — человек. А я — нет. Так что мой дорогой Геркулес прав: демон разрушения во мне и все время голоден. Если дать ему волю, он будет таскать нас из одной смертельной передряги в другую, чтоб нажраться фаршем, в который я перемалываю людей, города, сады, пустыни и замки. Он и нас с Дубиной когда-нибудь сожрет — демоны не разбирают, где кормящая рука, а где съедобная.

Что ж Геркулес так долго-то? Пора бы ему уже достигнуть ниббуты* (Духовное состояние в буддизме — прим. авт.), когда огонь страстей погашен. Огонь страстей. В Дубине. Ха. И о чем я сегодня постоянно думаю?…

Дубина издает почтительное мычание и поднимает на меня просветленный взор. Смаргивает. Просветленность испаряется из его глаз, точно вода, пролитая на раскаленные камни. Нет, Геркулес не таков, чтобы битую секунду лупать глазами, преисполняясь страха и ужаса. За этот срок он успевает вскочить на ноги, схватить меч, перепрыгнуть через алтарь, схватить меня за волосы и приложить лезвие к моей яремной вене. Основательно так приложить, не вздохнешь.

— Что, опять Черную Фурию увидал? — по возможности скучающим голосом произношу я. — Я же тебе объяснила, что она такое. Ты в безопасности. Она тебя не тронет. То есть я тебя не трону. Убери ножик.

— Ты не Тварь. Кто ты такая? — с непривычной интонацией отвечает мне мой принц, защитник, раб и убийца.

Я от изумления давлюсь воздухом. Потом, подумав, отвечаю:

— А на что это похоже?

— На женщину, — следует мгновенный ответ.

Та-ак. Предыдущая сущность у него именовалась Тварь. Позапрошлая — Дрянь (ласковый у меня напарничек, однако!). Ни одна не воспринималась, как женщина. Еще бы. Фурию в женщины записал бы только зоофил. Старого Викинга — геронтофил и… ну, неважно. А Дубина — существо не столь изысканное. Значит, я…

— Оно красивое? — осторожно выясняю я.

— Оно вызывает желание, — снова быстрый ответ, не требующий размышлений.

— И на фига ты столько времени достигал очищения с просветлением? Эффект обратный, — усмехаюсь, судорожно размышляя: как бы мне взглянуть на себя? В прошлый раз вместо зеркала было что-то вроде внутреннего зрения. Я видела себя во всей красе своих змееподобных двадцати с гаком метров. А если сейчас попробовать?

Пробую. Вижу… Дубину. Он великолепен. В нем столько силы, столько тепла, столько сока — вот они текут по его сосудам, пульсируют там, словно жидкое золото, кожа его светится, как хрусталь, пропуская восхитительный жар, и запах, и вкус его жизни… ЕДА! А-а-а-а-а!

Мои волосы скручены в поводок и намертво привязаны к какому-то крюку, свисающему с потолка. Я подвешена на собственных волосах, с руками, стянутыми за спиной в локтях. Любое неосторожное движение оскальпирует меня. Я вишу на волосах и слегка подпрыгиваю вверх-вниз, будто живое йо-йо.

Дубина стоит рядом и рассматривает меня с профессионализмом палача. Ну да, он же и есть палач. И почему я все время об этом забываю? Наверное, потому, что палачи со стороны представляются неистовыми, вампирическими ублюдками. А они же совсем не такие… Геркулес наверняка сейчас принимает взвешенное решение: как причинить мне достаточно боли, чтобы я выдала все тайны, включая те, которых не знаю? О-о-о-ох…

— Теперь оно до меня не доберется, — рассуждает Дубина. — Эй, хозяйка, ты там, внутри?

— Да здесь я, здесь… — ворчу я. — Что, оно такое страшное?

Мы и сами не заметили, как стали называть мои адские воплощения в среднем роде. Демоны не имеют пола. Они — стихия. И только человек может навязать им пол, счесть их поведение нравственным или безнравственны, попытаться использовать их в рамках поставленной задачи…

— Я даже не понимаю, красивое ли оно! — громким голосом, точно разговаривая с глухим, орет Дубина. — Оно заставляет себя хотеть! Оно мешает мне думать! И быть осторожным тоже мешает!

— Я. Все. Слышу. Не. Горлань. — Мне тяжело произносить слова, вися на волосах. Раскрывающийся рот натягивает кожу. Больно.

— Чего оно хочет? — уже нормально спрашивает Геркулес.

— Как всегда. Съесть. Поглотить. Без остатка. Тебя. Раньше хотело. Сними меня с крюка. Положи в угол. Оно слабое. — Я стараюсь выговаривать четко и делать паузы между фразами.

И надо ж было Дубине попасться! Он действительно заходит со спины и начинает отвязывать мой скальп от крюка! Идиот!

Естественно, мои ноги обхватывают его за талию. Одно хорошее усилие — и он уже лежит на полу с остановившимся взглядом, не делая попыток сопротивляться. А я, прогнувшись назад, стягиваю веревку с локтей. Потом сидя на парализованном теле верхом, поворачиваюсь и с аппетитом разглядываю жилы, проступившие на шее и руках Дубины.

— Суккуб… — выдыхает он, с неимоверным усилием шевеля губами.

— Понял теперь, что шутки с демонами до добра не доводят, мальчик? — шепчу я и кладу голову ему на плечо. Горло человека подергивается.

Сейчас я получу то, чего мне хотелось весь день, весь этот утомительный, тяжкий день, пока я выползало из холодного, сухого, скудного мира моего в этот плодородный, теплый, сочный мир живого.

Тут моя собственная рука хватает меня за глотку и отшвыривает назад. Отшвыривает с такой силой, что я сваливаюсь с Дубины. Тот довольно быстро приходит в себя. Но не убегает и даже с пола не встает. А бросает в меня что-то маленькое, когтистое, невероятно мощное. Теперь уже парализована я.

— Хозяйка, что мне делать с твоим суккубом? — спрашивает Дубина, приподнявшись на локте. Ноги у него, похоже, не действуют.

— Зачем ты его вызывал, кретин? — хриплю я из глубины жадного, похотливого, иссушенного жаждой существа, которое бьется, пытаясь хоть пальцами ноги дотянуться до беспомощных конечностей Геркулеса.

— Мне сказали, оно ответит, если спросить… про разное, — мнется мой незадачливый напарник.

— Про что тебе может ответить суккуб? Как людей валять и насмерть трахать?

— Про тебя!

— Что про меня?

— Про твою женскую сторону!

— Какую? — от изумления я аж суккуба перебарываю, поднимаю голову и обалдело таращусь на Дубину. — Ты хоть понял, че сказал-то?

Когтистая дрянь, намертво прикипевшая к моей груди — к совершенно нетипичной для меня груди, гладкой и шелковистой — похоже, прожигает в моем теле дыру. Аккурат напротив сердца. Боль такая, что я бормочу сквозь зубы все известные мне ругательства пополам с молитвами. Не хватает ни тех, ни других. Но уже видны мои родные шрамы, они проступают сквозь кожу, как детали картинки при увеличении, они наливаются мертвенной белизной и свежей розоватостью, они рисуют по мне историю моей жизни, они выдают мою слабость и мою силу — умирать и воскресать столько раз, сколько понадобится… Как же, оказывается, я люблю мои шрамы!

Вернувшись в себя, я вдыхаю столько воздуха, сколько легкие вместят, поднимаю с пола свалившийся с меня гри-гри* (Талисман вуду или амулет для защиты владельца от зла или на счастье — прим. авт.) и бросаю его Дубине. Дубина ловит амулет и прижимает к сердцу. Втягивает воздух сквозь сжатые губы и медленно сгибает ноги в коленях. Исцелился. Молодец. Я присаживаюсь рядом на корточки и пальцем оттягиваю Геркулесу веко. Он в норме.

— Вы меня что, опоили? — интересуюсь я.

— Н-н… Кто? — тормозит Дубина.

— Ты и твой распрекрасный колдун вуду, — язвлю я. И со значением поднимаю бровь.

— Мы не опаивали, — безнадежно вздыхает этот обалдуй. — Ты как увидела его, сразу рванулась, я тебя по голове…

— Понятно. Хорош у меня защитничек. А потом?

— Он пошел за жертвой. Принес. Убил. Сказал что-то — кровь забила фонтаном. И ты вошла и встала под кровь.

Вот теперь я открыла дверцу в мозгу. Существо, покрытое таким количеством сала, что уже, подобно своим гостям из преисподней, утратило пол, режет зверюшку за зверюшкой в промозглом подвале. Их трупики, осклизлые от крови, смятыми плюшевыми игрушками падают вниз, исчезая из моего поля зрения. Я вижу только складчатые колени жреца, когда распахивается кокетливый атласный халат… Скоро гора тел поднимется выше его колен и придет тот, кого он зовет.

— Тебе мало было Безумной Карги. Ты нашел Старого Хрена. Какой трудолюбивый мальчик! — Я умиленно всплескиваю руками. — Ну да, ты же всегда слушаешься старших. Она тебе в уши напела и ты побежал исполнять. Чем она тебя соблазнила, ну чем? Явлением суккуба на грешную землю через грешную меня?

— Я подумал, ты стала демоном, потому что тебе одиноко. — Дубина смотрел в сторону с таким лицом, точно это я во всем виновата.

— А став суккубом, я никогда больше не почувствую одиночества. И заведу себе много новых питательных друзей. Старых-то я первыми пожру.

Конечно, стоило бы подпускать в голос поменьше яду. Парень хотел как лучше. Парни всегда хотят любви. Иной раз даже не для себя. Для небезопасных существ вроде меня.

Дубина смотрит на меня укоряюще. Это не детская мольба: почто животину мучаешь? — но и не своеобычные уверенность и спокойствие. Что ж, мне придется удовольствоваться этим.

— Значит, Карга наворожила и отправила тебя к нему, к этому падальщику, — я тычу пальцем в пол, в сторону подвала, наполненного трупами зверей… и не только зверей. — Такой у них уговор был. Ты пришел и попросил. Что он тебе ответил?

— Что он все исправит. Что ты перестанешь все крушить. Что смерть перестанет тебя искать. Что мы поймем, зачем все!

Не хватает только слова «сэр» в конце изложения. Четко объяснено. Как на смотру.

— Потом?

— Я обещал предоставить любые материалы, необходимые для обряда.

— Припер сюда целый зоопарк. Ясно. Люди понадобились?

— Нет!

— Вольно!

Значит, главная задача Старого Хрена — обратить меня в суккуба. Ему в его Горе суккуба не хватает. Зачем? Улучшать условия службы в армии? И заодно сокращать численность самой армии? Воспоминание о сущности суккуба красуется в мозгу, словно приторное, вожделенное лакомство. Сколько удовольствия — только отпусти поводок — сколько же удовольствия, сколько пищи…

Люди мечтают, чтобы их нашли и употребили. В пищу. Чтобы пожирали, чавкая от удовольствия, чтобы находили желанными и восхитительными. Чтобы не воротили нос при виде них, чтобы не отодвигали брезгливо в сторонку. Чтобы их жизнь не сгнила в помойном баке просроченным товаром.

Люди прячутся за болтовней о небывалом сексе, о сверхъестественном разврате, об адских наслаждениях… А сами всего-навсего еда, которая мечтает быть съеденной. Суккуб — мертвая женщина, инкуб — мертвый мужчина, они хотят секса с живыми, они ищут себе пару, бла-бла-бла…

Мертвое не нуждается в половой принадлежности. Мертвое не хочет секса. Мертвое мертво. И мечтает хоть на секунду вернуть себе живость ощущений. То, что живые принимают за секс, за совращение, за страсть, за любовь — попросту еда, еда, еда! Только она действительно насыщает нашу тоску по времени, когда мы тоже были живыми! Аха-а-аххх…

За оконным стеклом ударила молния, вырос огненный цветок в полнеба и погас. Ночь вернулась. А в стекле поверх моей татуированной кривоносой физиономии нарисовалась прозрачная как лед, как лед тоскливая и мертвая как лед морда демона…

Значит, еще и это живет теперь в глубине меня.

 

Глава 16. Луна, факел и что-то будет

Сковырнувшись с жердочки верхнего мира, я впечатываюсь в палубу непотопляемой галоши Морехода. Хорошо хоть не лицом. И хорошо, что не в корму. Потому что корма покрыта… рыбой. И даже не столько рыбой, сколько отвратительными существами утробно-розового цвета и червеобразного вида, безглазыми, слюнявыми и верткими. Худые жадноротые чайки — и те шарахаются от черверыбок, которые, оказавшись с пойманной рыбой в одной заднице, не отвлекаются от излюбленного занятия — и лезут, лезут к бьющимся о настил рыбьим тушкам, ввинчиваются им в рот и в жабры, пенясь оптоволоконными кабелями слизи, и душат свои жертвы, и жрут их изнутри и снаружи.

Миксины. Охотники на обреченных. На пойманных в сеть и на крючок, на больных и мертвых. Мастерицы ускользать от хищников, завязывая тело в узел и превращая воду в сопли.

— Твоя добыча? — брезгливо интересуюсь я, вышвыривая за борт розовую пакость вместе с ее защитными механизмами. — Ты что тут, на глубине тралить вздумал?

— Не нравится глубинная фауна? — посмеивается Мореход. — А как же разнообразие всего сущего и "каждому свое"?

Освободив место от разнообразного сущего, хмуро усаживаюсь на банку и начинаю шарить по карманам в поисках сигарет.

— Я, конечно, понимаю: в природе не существует облико морале и деления на красивое и некрасивое. В природе существует только деление на съедобное и несъедобное. Но какого черта ты натащил сюда всякой дряни? Из просветительских побуждений?

— Так ведь это ты мечтала в бездну заглянуть, не я! — переводит стрелки Мореход. — А миксины — бездна в действии. Чем глубже, тем миксинам привольнее. На большой глубине вообще ничего нет, одна вечная тьма, холод и эти милые зверюшки, жрущие разлагающихся китов и дохлых дайверов.

— Врешь. — Проведя с Мореходом немало времени, я заметила, что у него два метода слива информации: лживый и тенденциозный. — Как всегда, врешь. На глубине не только падальщики, паразиты и тьма. Есть свет, который тамошние обитатели рождают, а потом им же разговаривают, охотятся, любят и убивают. Биолюминесценция. Самый древний сотворенный свет. Так же и с подсознанием. Есть тьма, холод, небрезгливое дерьмоедство, но и свет тоже есть.

— Который для природы то же, что и миксиновые слюни, — возможность съесть, не будучи съеденным, — парирует он.

— Как говорится, вся природа — это бесконечное склонение глаголов «съесть» и "быть съеденным"! — огрызаюсь я. — Нашел, чем удивить. Так что если ты пытаешься напугать меня кошмарами из нижнего мира…

— Нет. Не пытаюсь. — Мореход протягивает мне свою зажигалку.

Руки у меня все еще дрожат и прикурить никак не удается. Волны хлещут в борт, шипят и пенятся, как молодое пиво. Ветер срывает огонек с зажигалки, а турбонаддув включать я еще не научилась. С чувством "кругом одни предатели!" рвусь в бой. С незажженной сигаретой в зубах.

— Тогда что за тварь ты из меня выудил?

— Которую? — изумляется Мореход. Картинно так изумляется: рот полуоткрыт, ресницы хлопают. Кларк Гейбл.

— А новенькую! Суккубиху!

— Не придирайся, нормальная тетка! — хохочет он. — Вот увидишь, она тебе еще пригодится!

— Да она чуть Гер… Дубину не сожрала, — передергиваюсь я.

— Это она от обалдения. Вылезла на свет божий и обалдела. Дубина для нее что для тебя бутерброд. Если бутерброд примется танцевать на тарелке, распевая "съешь меня, любимая"…

— Я немедленно приглашу съемочную группу и уйду в рекламу! — рычу я. — Не виляй! Я пообещала Викингу, что больше не стану вмешиваться в их с Дубиной жизнь. И что мне теперь делать? Сидеть и смотреть, как их лопает всякая нечисть, понабежавшая из подсознания? Моего подсознания, между прочим!

— А вот это и есть судьба истинного наблюдателя: сидеть и смотреть, как одни лопают других. И прикури уже бога ради свою сигарету, ты ее наполовину сжевала!

— Моя сигарета! Хочу — курю, хочу — с кашей съем!

— Вот именно! И Дубина — человек Викинга. Хочет — спасает, хочет — с кашей ест!

Надувшись, точно повздорившие супруги, мы отворачиваемся друг от друга и прожигаем взглядом горизонт.

Конечно, Мореход прав. Под килем его посудины, в недрах моря Ид, полным-полно отвратительных тварей вроде миксин. И полным-полно восхитительных тварей. Причем не всегда ясно, где одни, а где другие. И как спасать вторых от первых, и надо ли вообще.

Я понимаю: это все комплекс вины. Я виновата перед Викингом, которую искалечила с цинизмом компрачикоса. Нет мне прощения в ее глазах, и никакие планы по апгрейду маменькиной дочки до неубиваемой суки не вернут ощущения правоты и чистоты намерений. Я могу лишь наблюдать за последствиями событий, запущенных с моей помощью. Это похоже на камнепад: сталкиваешь камушек со скалы, чтоб посмотреть, как он летит, сверкая на солнце и весело бумкая по склону, а потом узнаешь, что осыпью накрыло деревню со всеми жителями… Я такой же криворукий демиург, как и все.

— И кстати, — голосом оскорбленного в лучших чувствах людоеда осведомляется Мореход, — почему ты решила, что это Я вытащил из тебя суккуба? Кажется, опять вмешался таинственный незнакомец? Или ты полагаешь: все таинственные незнакомцы в твоей жизни — мои альтер-эго?

— Боже избави, — ворчу я. — Поучительного морского путешествия с тобой наедине для девушки вполне достаточно.

— Время покажет, кто и зачем проделал это с тобой, — миролюбиво заключает Мореход. — Время покажет.

* * *

Чтобы отвлечься от неразрешимых проблем верхнего мира, стоит вернуться в мир окружающий. Тем более, что возле моего уха битый час что-то рокочет Дуби… Герка.

— И понимаешь, Аделинда там больше не работает, там теперь эта девушка, Хелене. Соня сказала, ее имя значит «факел», «луна» и "тайно сбежать", неужели правда? Но ей подходит…

— Стоп-стоп-стоп! — бормочу я, вынимая изо рта изжеванную сигарету. — Еще раз и внятно. Аделинда свалила, оставив достойную смену?

Герка краснеет. Он вообще легко краснеет. Моего племянника этот факт бесит, сколько ни объясняй, что мужчина его комплекции может позволить себе и не такие проявления чистой и кроткой души. Но в моем присутствии можно краснеть невозбранно.

— Аська, ну чем ты слушаешь, я же тебе все объяснил! Что мне, с начала пересказывать?

— Уж перескажи старой глухой тетке, не сочти за труд! — развожу руками я.

— Значит, так. Я пошел в тот магазин…

— В котором продаются феечки из папье-маше, дневники в обложках с цветочками, думочки с вышитым "Их либе дих" и прочие товары, совершенно необходимые крутому пацану вроде тебя…

— Вот именно. — Герка невозмутимо пресекает мою неуместную иронию. — А там она, Хелена. Ну… и всё.

— Как это «всё»? Ты узнал, что ее зовут Хелена… Поподробней, подсудимый.

— Я подошел к ней и говорю: здравствуйте, а где фройляйн Аделинда? А она мне говорит: уволилась. Я говорю: очень жаль. А вы не можете мне помочь? А она говорит: и что бы вы хотели? Я ей: у меня две тетушки и мама, им надо купить подарки, но такие, каких они сами себе не купят, хотя целый день только тем и занимаются, что набивают пакеты всякой фигней… Что может не купить себе женщина, если кроме шопинга ничем не занимается? Она смеется. Мы стали смотреть все подряд. Я рассказывал про тебя, про маму и про Соню, она все время смеялась и говорила, что я счастливый человек и что у меня очень интересные родственники. Потом я ушел. И сказал, что завтра зайду ближе к четырем, потому что она до четырех работает и можно будет погулять… по магазинам, например. Или еще куда-нибудь сгулять…

— Под луной, с факелом и тайно сбежав ты можешь гулять по Берлину вечность, — качаю головой я. — Тем более с такой девушкой.

— С какой "такой"? — вскидывается Герка.

— С девушкой, которой кажутся интересными три старых плюшки, если они — твои родственницы. Я тебя умоляю, Герочка, не вздумай весь завтрашний вечер трындеть о нас. Иначе у твоей Хелене останется ощущение, что она гуляет не с тобой, а с томом Чехова под мышкой. Три сестры в вишневом саду и все такое. Ты же ей понравился, да?

— Я не знаю пока…

— Зато я знаю. Ты не можешь не нравиться, особенно если учесть твой волшебный немецкий, сильно обогащенный чтением лирики вслух и с возвышения, каковым ты пренебрегаешь с шестилетнего возраста…

— Ася! — строго говорит Гера. — Во-первых, она знает русский. В Берлине многие учат русский. Во-вторых, я в ее присутствии никакой лирики не помню. Хотя ту табуретку и "Хелиген найт"* ("О святая ночь", рождественский псалом — прим. авт.) хором никогда вам не прощу. И если на Рождество вы опять заставите меня петь этот псалом…

— Ты уйдешь из дому в сырую ночь и замерзнешь насмерть в кафе «Вальгалла», как сделал это в прошлом году. Потом твое мертвое тело придет домой и ляжет спать поперек гостиной, головой под елку, как оно любит.

— Ася, я пригласил ее к нам на Рождество.

— А ты времени даром не теряешь, — одобрительно подмигивает нарисовавшаяся в дверях Сонька. — Моя выучка!

— Ну, мы выбирали тебе игрушки на елку и она сказала: когда родители были живы, она очень любила этот праздник…

— Она еще и сирота? — изумляюсь я. — Гера, женись. Не надо дожидаться Рождества и знакомства с нами. После этого инцидента хорошая немецкая сирота, знающая русский язык, за тебя не пойдет. А до кошмарного прозрения у тебя есть крепкий шанс обрести жену, натюрлих. Все Сонькины ПМЖ будут в восторге.

Гера смотрит на меня усталыми глазами. Иногда мне кажется, что он — мой дядюшка, а я — его непутевая племянница.

— Да уж! — вздыхает Софи. — Если она увидит наше несуразное семейство, ей поплохеет. Мы странные люди — каждый живет на вершине собственной горы, поплевывает в долину и плохо контачит с реальностью… Мы для нее чересчур экстравагантны.

— Вообразили себе какую-то бюргершу, — хмурится Гера, — заранее всё для себя решили…

— Мы просто основываемся на богатом жизненном опыте! — хохочет Соня. — Мы уже стольких людей неординарностью напугали!

— А я все-таки приведу ее, — упрямится Гера.

— Конечно, приводи! — хором соглашаемся мы.

— Что-то я такое слышала насчет елочных игрушек… — хитро прищуривается Сонька.

— Жадина! — Герка выходит из комнаты и возвращается с объемистой коробкой.

И тут начинается: "ой, какая прелесть", "ой, зачем столько", "ой, они такие дорогие"… Феечки в газовых кринолинах, крокодилы в туфлях на каблуках, котяры с бантами на упитанных шеях — нет ничего прекраснее елочной игрушки ручной работы. Не пополнять коллекцию фей и крокодилов невозможно. Если когда-нибудь елки начнут падать под их тяжестью, Сонька будет ставить две елки. Или сколько потребуется. В каждой комнате по елке, одну в сортире и еще парочку — на балконе.

Рождественские настроения сгущаются в воздухе колдовским туманом. Вот-вот из него материализуется Санта-Клаус и подарит каждому из присутствующих пожилых детей по волшебной кукле. А Герке — целую Коппелию* (Персонаж балета «Коппелия» Л.Делиба, кукла в человеческий рост — прим. авт.). Кирхи звонят, обступив нас со всех сторон. Вдалеке торжественно распеваются органные трубы. В новом году все будет по-другому. Не знаю, как, но ха-ра-шо.

* * *

Какая странная судьба: всю жизнь, боясь потерь, жить не своим, а чужим, и не всегда заимствованным, чаще ворованным, — чужими семьями, чужими детьми, чужими интересами, чужим умом; и однажды обнаружить, что якобы чужое на самом деле давным-давно твое, дорогое и единственное, но по-прежнему числится чужим и в любой момент может быть отнято, вырвано из рук — и ты его больше не увидишь, и жить тебе станет незачем; но умнее ты не станешь, и только страх твой еще больше разрастется и закроет собой узкую полоску горизонта, последний отсвет последней надежды…

Герка уходит. Он уходит в свою — отдельную от нас — жизнь. Его взросление все заметнее с каждым романом. Геркины девушки все меньше походят на персонажей комиксов — они стали человечнее и уже вполне подходят для реальной жизни, а не только для приключений, которые приятней вспоминать, чем переживать.

Верный признак, что юноша становится мужчиной. И процесс уже близок к завершению. Желание жить, а не просто рассказывать приятелям "был у меня такой случай" — желание взрослого человека. Приходится признать: про Хелену и рассказать-то будет нечего. Она совершенно не для рассказов. Она — для души.

Это-то меня и пугает. Радует, конечно, но и пугает. Ощущение, что вот, планировала-планировала я Геркино повзросление на отдаленные-грядущие времена, а времена раз! — и постучали в дверь, пока я своему вроде бы малолетнему племянничку пирожки пеку. Поздно, говорят, тетенька. Вашему племяннику хоть пирожки и не помешают, но для полного счастья ему нужно то, чего вам совершенно не нужно — близкий человек со стороны. Посторонний близкий. Именно ему он будет рассказывать свои мысли. Именно с ним начнет делиться планами. Именно с ним станет проводить каждую минуту свободного времени. А время, которое он проведет с вами, отныне будет числиться несвободным. Обязаловом оно будет числиться. И на расспросы ваш недавно такой откровенный племянник отвечать начнет с неохотой. И не стоит прессинговать, добиваясь былой откровенности. Себе же хуже сделаете. Смиритесь, любящая тетя. Смиритесь и отойдите на задний план, к выцветшей дальней кулисе…

Вот и все. Отныне наши суда, ведомые все тем же Мореходом, перестали дрейфовать вместе и расходятся, расходятся неотвратимо, курс на зюйд-зюйд-вест, курс на норд-норд-ост, право руля, лево руля, до встречи в порту приписки, а может, и прощай, не вечно же нам быть вместе…

Именно здесь и сейчас, на пароходике, разглаживающем, точно утюг, серую ленту Ванзее* (Озеро в пригороде Берлина — прим. авт.), я вижу это особенно ясно — вижу и ничего поделать не могу.

Удивительно, до чего похожи эти двое — Герка и Хелене. Или Хелена. Неважно. Одним словом, Хеленка. Хеленка, которая явно хочет мне понравиться. Как потенциальной свекрови, что ли?…

Потому, наверное, и пошла за мной на верхнюю палубу. Хотя здесь не просто ветрено — здесь воздух хлещет тебя по щекам и таскает за волосы, словно барыня сенную девку. Ветер как будто срывает на нас застарелую злобу. Как будто хочет нас наказать за что-то неведомое нам. За необъясненную и необъяснимую вину. Или за выдуманную вину. Что, впрочем, нередко одно и то же.

Мы угрюмо терпим самодурство ветра. Я гляжу на заросшие берега, на далекую тучу, шагающую по небу на слоновьих ногах дождя, ежусь и вспоминаю зажигалку Морехода. Эх, мне бы она сейчас пригодилась! А за моей спиной стоит и сопит яркое свидетельство неотвратимого взросления Геры.

Хелене — не Аделинда. Ну вот совсем. В ней все как-то… основательно. Она все делает спокойно и неспешно: двигается, говорит, думает. И надето на ней такое красивое, удобное и качественное, точно никакой одежды вообще нет, и крупное, с округлыми формами тело ничем не стеснено. Из-за долгого молчания кажется, что под золотистыми прядями в созерцательно-философской тиши созревают глубокие мысли. Впрочем, чем черт не шутит, может, и созревают…

При ней нам как-то неудобно дурачиться. Я делаю солидный вид, хотя выходит не очень. Я себя вижу со стороны — хмурая, взъерошенная тетка с красным шмыгающим носом. Вряд ли я Хелене понравлюсь. Ну и черт с ним совсем.

В разрывах туч сквозит солнце и по мрачным серым волнам скачут нахальные зайчики. Здоровенные такие. Зайцы это, а не зайчики. На фрикасе бы их…

Пароход идет мимо островка, сплошь заросшего деревьями. Здесь гнездятся птицы. Много толстых, закормленных туристами птиц. Ни одна из них, небось, за всю жизнь червяка не склевала. У них тут общепит неподалеку, у пристани Кладоу. Прелестное место это Кладоу. У самого берега — куча ресторанчиков с видом на воды, на птиц, на радугу в поднебесье и на причал, весь в стройных яхтах.

Мы идем обедать. Хорошо, если трапеза разорвет дружное молчание, затянувшееся до неприличия. Не хочу выглядеть букой. Не хочу, но выгляжу. Это потому, что я злюсь на Герку. На моем месте должна быть Майка. Она ему мать, не я. Вот и выставлял бы ее на смотрины — нет, надо было меня в оборот взять!

Уж Майя Робертовна не смолчала бы. Поговорила бы и за экологию, и за политику, и за культуру-мультуру… Произвела бы впечатление дельной, разумной, жесткой и et cetera, et cetera. А я… я могу только переживать и отмалчиваться. Такая натура.

В голову лезут нехорошие мысли: если у Герки с Хелене серьезно, он же может тут остаться. Приятно посмеяться над советами всяких ПМЖ, но отчего бы молодому человеку не остаться с любимой… женой в европейской столице? Что его держит в Москве? Родня? Карьера? Друзья-приятели? Ха! Все растворится в видах на европейское гражданство и европейский образ жизни. И буду я с Геркой видеться раз в год по обещанию. Ах, опять твоя мрачная русская тетя приезжает, надо будет устроить для нее семейный обед и совместное посещение филармонии. Пожилые дамы обожают филармонию.

И постепенно даже Гера забудет, какая я на самом деле. Что я ненавижу семейные обеды и филармонические утехи для пожилых. Что я живая, шебутная и неприкаянная. Что больше всего на свете я люблю стать на крыло и посетить совершенно неподходящие для старых дев терры инкогниты. Со временем и мне станет скучно с немецкой родней, в ряды которой вольется и мой любимый племянник…

Я чуть не плачу. Одно дело — просто признать, что Гера повзрослел. И другое — потерять его в недрах бюргера, в которого Герка превратится через пару-тройку лет счастливой европейской жизни.

Да-да, я понимаю: это просто миксина грызет мне сердце. Выползла из глубин подсознания, ввинтилась в мою грудную клетку и жрет, жрет сердечную мышцу, как не в себя. А в реальности все может сложиться иначе. К тому же и Герка — плохое сырье для бюргера, если присмотреться. Совсем неподходящее сырье.

Миксина отпустила мою душу на покаяние лишь через несколько часов. Когда мы, съев тот самый обед в ресторане, полюбовавшись на радугу, подвыпив и подразмякнув, шли по дорожке вглубь Кладоу. Между двух заборчиков. За правым заборчиком виднелись безлюдные виллы здешних обитателей, за левым — мини-пляжики, недоступные для нахальных приезжих. Еще намусорят, не дай бог, в подстриженную травку и в синие воды благословенного Ванзее. Проходи, проходи, не задерживай!

И тут Хелене, хитренько подмигнув нам обоим… сиганула через забор. Пошурудила в кустах, брякнула запорами — калитка и открылась! В принципе, я и сама через тот забор перелезла бы — не то чтоб одним прыжком, но и без катастрофических последствий. Но желание Хелене потрафить родственнице любимого Геры (не слишком ли я тороплю события, а?) было таким открытым… Я, хихикая, просочилась внутрь.

— Были бы здесь таблички "Проход воспрещен", мы б из них костерок соорудили! — одобрительно заметила я. Обращаясь скорее к Герке, чем к Хелене.

— Как Снусмумрик! — рассмеялась она. Оказывается, есть у нас общие интересы!

Снусмумрик с его ненавистью к запрещающим табличкам и свел нас с Хеленой. Не очень близко — ну, как смог…

Зато мы посидели на берегу, полюбовались на сумасшедшие подснежники, проклюнувшиеся в траве не после зимы, а накануне. Поругали землевладельцев, все вокруг огородивших и опутавших колючей фигней естественного происхождения — хорошо хоть не колючей проволокой… Солнце регулярно выходило из-за туч и поджигало соседние камыши золотыми свечами, словно пыталось придать беседе интимность.

Хелене рассказывала уморительные байки из жизни магазинчика товаров не первой необходимости. Герка тоже расхрабрился и рассказал что-то армейское, умеренно неприличное. Да и я не ударила в грязь лицом. Только не в смысле рассказов.

Я не ударила в грязь лицом, когда нас обнаружили с той стороны дороги. Из домика Гензеля и Гретель в масштабе пять к одному вдруг вылетел подозрительно бодрый мужик и рванул к воротам. Я первая просекла, что мы загостились, подняла шухер и всех спасла. Мужик что-то кричал вслед, но мы с дробным топотом пустились наутек, пренебрегая возможностью обратить частника в социализм.

Обеды в ресторанах, конечно, действуют расслабляюще и умиротворяюще, но совместные переделки лучше. Они сближают. А когда мы, не снижая темпа, подхватили Хелене под локотки и на скаку перенесли через лужу, в которой девушка наверняка бы увязла, Геркина пассия прониклась к нашей команде глубоким уважением.

Еще через полчасика, не посягая на другие пляжи (от добра добра не ищут), мы расположились на гостеприимных пнях возле дороги, и я, оттаяв, поведала Хелене, как в детстве занималась экспроприацией яблок по чужим садам. В особо крупном размере. Хелене, не чуждая такого рода развлечений, тут же предложила что-нибудь спереть. На память. Из чистой любви к искусству. Когда мы запротестовали (опасно, блин, повяжут!), она презрительно наморщила носик и достала из сумки увесистую бутыль. Которой мы в ресторане не заказывали. Вот зачем она ходила в туалет мимо кухни! Дважды. Второй раз — с сумкой. С объемистым таким рюкзачком на лямках.

С пристани Кладоу пароход нас увез на закате. Почему-то на обратном пути ни злющий ветер, ни повисший в воздухе промозглый туман не ощущались. Как же, однако, можно окосеть с одной-единственной бутылки ворованного алкоголя…

Прощаясь, Хелене погладила меня по плечу. И растроганно сказала, что Гера — именно такой русский парень, о котором она всегда мечтала. С того самого дня, как ее брат нашел свою любовь и уехал в Россию управлять гей-клубом. Только она, Хелене, думала, что хорошие парни все голубые. И что ей не светит. Оказывается, всякое бывает…

Унылое бюргерское будущее плеснуло хвостом и скрылось в непроглядном тумане. Я расцвела и чихнула. Будь здорова, Ася! И никаких миксин!

 

Глава 17. Дубину выставляют на торги

Мы сидели на гребне стены из посеченного временем камня. Подобные стены всегда кажутся древними, даже если они просто старые. Находясь рядом с ними, всегда хочется говорить о смысле и продолжительности человеческой жизни. Обстоятельно так говорить, с цитатами.

Впрочем, будь со мной Дубина, мы все равно не стали бы рассуждать о высоком. Хотя бы потому, что для нас оно было повседневным и утомительным поиском. А уж с существом, которое сидело рядом и плакало навзрыд, я и подавно ни о чем таком говорить не стала бы.

Это была девушка с приятным овечьим лицом, с глазами, как сонная вода, с прыщиком на подбородке и волосами, как шерсть мериноса. Она была до того теплой и кроткой, что хотелось завернуться в нее, точно в одеяло, а может, обидеть смертельно и потом с усмешкой наблюдать, как она проходит путь от страдания к прощению.

Хотя, кажется, ее уже успели обидеть. Кто и чем, не знаю, но плакала она умело, фотогенично и в то же время самозабвенно. Так плачут большие мастера своего дела.

Итак, она рыдала, я выжидала. Нам нужно было поговорить о ее чувствах к Дубине. А точнее, о чувствах Дубины к ней. И не нам, а ей. Лично я ни в чем подобном не нуждалась. Я просто не знала, как от этого разговора отвязаться.

Но нас прервали. Вдруг подошел какой-то араб в белом бурнусе — сообщить, что вот-вот стемнеет. Сообщил и стоит, ждет немедленной реакции. Словно мы ему что-то должны. Я тупо смотрю на араба, араб — на меня, овцеподобная девушка — на нас обоих…

Неожиданно из-за стены выворачивает Дубина и орет командным голосом:

— Уходим! Темнеет! Здесь водится гуль!

Конечно, восточная мифология еще сама с собой не договорилась, ест ли гуль одну только мертвечину, или он живых людей делает мертвечиной, а потом жрет это блюдо собственного приготовления. Но я, не желая знать подробностей, срываюсь с места, прыгаю со стены вниз и мчусь вдоль каменных блоков и арочных проемов со скоростью бегуньи из племени масаев. Дубина по-рыцарски помогает слезть вниз овцеподобной девице и мы в компании с арабом несемся к городу, что в долине, на расстоянии добрых двух миль от нас. Через стремительно темнеющую пустыню, по вязкому песку. То есть однозначно не успеваем.

На востоке ночь наступает мгновенно. Как будто у тебя над головой распахнули черный зонтик в серебряных блестках — и он за пол-секунды закрыл все закатные отблески.

Когда на нас падает темнота, я вижу боковым зрением, что гуль уже здесь. По другую сторону стены тоже кто-то бежит. В проемах мелькает развевающаяся шевелюра чернее ночной пустыни. Так что я вижу три цвета — окружающую нас тьму — черным, сухую траву и старые камни — белесым и эти волосы — черное на черном, черное темнее ночной черноты, черное из самого жерла ада.

Что тут поделаешь? Придется драться. Как всегда.

Стена вот-вот закончится. Гуль — это опасно, хотя деталей я не знаю. Но я опаснее. В моем арсенале целых два демона, которым не мешает временами погулять… по нарвавшимся на асимметричный ответ гулям.

Черная Фурия подходит лучше. Вряд ли гуль настолько сексуален, чтобы его заинтересовал недавно вселившийся в меня суккуб. Или гуль — суккуба.

Я спотыкаюсь и лечу в колючую траву лицом вниз. Дубина с коротким рычанием кидается ко мне — приятно, что он пытается меня спасать, несмотря на целую виктимную команду из девушки-овцы и нерасторопного араба…

Человеческое тело не знает, как можно прыгать, не имея ног. По опыту Черной Фурии скажу — прекрасно. Прыжок, в котором участвуют все мышцы и даже ребра огромного тела, устроенного, словно пружина, — это похоже на аттракцион, в котором тебя, маленького и слабого, вдруг подбрасывают на высоту многоэтажного дома (а телу кажется, что вообще в стратосферу) — но все хорошо, ты в безопасности, поручни крепко-крепко сжимают плечи и живот… А если ты и есть эти поручни, если ты сам контролируешь любое движение — страх уходит, остается азарт и эйфория.

Выпрыгиваю из-за стены уже Черной Фурией. Позади остается остолбеневший Геркулес и его команда, в ужасе повалившаяся на колени.

Гм. Гуль не впечатляет. Вообще, мифологические монстры далеко не так ужасны, как названные в их честь монстры компьютерные. Но эта — просто женщина с длинными волосами и кошачьими ногами. Только лицо у нее… Оно как будто застряло на стадии перехода к тигриной морде. Странный разрез глаз, скошенный лоб, плоский нос с узкими, не по-человечески вырезанными ноздрями. Но в целом ничего особенного. Я рядом с нею — точно поезд рядом с легковушкой.

Ага! Если не учитывать скорости, с которой гуль передвигается. Схлестнись я с такой же гигантской змеей, как Черная Фурия, у меня было бы куда меньше проблем. А сейчас эта тварь играет со мной, будто мангуст с коброй. Я не вижу направления ее прыжка. Я не понимаю, с какой стороны придет опасность. И она кусает меня за хвост!

Я уже не шиплю, а свищу от злости. Думаете, так приятно, когда тебя кусают и дергают за хвост?

Что касается попыток схватить ее и удавить на хрен, то ни одна не прошла. Ни одна! Эта мифологическая особа словно мылом намазана.

Вскоре я начинаю выдыхаться. Мне тяжело швырять туда-сюда все эти мускулистые (и очень тяжелые) кольца, в которые свернуто много-много метров меня. Убить меня — вопрос времени. Оказывается, Фурия не рассчитана на долгий поединок. Оказывается, ее довольно легко измотать. Оказывается, змеи — даже огромные — не всесильны.

Мое тело совершает ошибку за ошибкой, а мозг подло пророчествует: вот сейчас, сейчас…

Змеи глухи, но я-то не змея. Я небывалое змееобразное чудовище, которое неплохо слышит. И потому голливудский, блондинковый, заполошный визг выключает меня из реальности. Ненадолго.

Ага. Девушка Геркулеса очнулась. Ей понадобилось время, чтобы понять: вот во что превратилась тетя, казавшаяся ей такой добродушной. А это — другая тетя, норовящая перегрызть якобы добродушную тетю пополам. После чего отведать мясца всей честной компании.

Но не я одна оказалась парализована этим высококлассным девичьим визгом.

Гуль замирает. В ее глазах вспыхивает здоровый аппетит и здоровый (для гуля) интерес. Ей нужна доля секунды, чтобы вернуться к схватке. Но у нее нет этой доли. Мои зубы уже у нее в загривке. Я, в отличие от гуля, не ем визжащих девушек. Так что мне легче отвлечься от соблазнительных звуков, которые они в панике издают.

Я, помня об отвратительном вкусе эктоплазмы, резко мотаю головой. Труп гуля вылетает из моего рта и с размаху бьется о торец стены.

Я оборачиваюсь и вижу араба, скрючившегося в позе зародыша, и Геркулеса, загораживающего девушку своей мощной грудью. Ну да. Все никак не привыкнет к моим новым полезным навыкам и к моим новым симпатичным обликам. Тупица.

Пока мое тело съеживается до человеческих параметров, воображение услужливо подсовывает мозгу анатомический атлас, раскрытый на странице "Внутренние органы змей". А что, если бы наша овечка не завизжала, вызывав у гуля желудочный спазм?

Мне нужны новые обличья. Еще более ужасные и непобедимые монстры. Монстры на все случаи жизни. И не надо говорить: не напасешься! Напасусь. Надо только понять, чего мне не хватает. И что у меня уже есть, просто я об этом не знаю.

Каждый может быть ужасен ровно настолько, насколько необходимо. Главное — захотеть. Это желания быть добрым недостаточно. Жизнь может не позволить тебе стать добрым. А вот осознанное желание быть ужасным — залог исполнения желаемого.

На том бы истории с побоищем и закончиться. Ан нет! Все потихоньку пришли в себя и отправились к тому, что раньше казалось городом, а при ближайшем рассмотрении превратилось в замок.

Издали он смотрелся, будто гигантский корабль, застрявший в песках. В которые неведомо как попал.

Замок принадлежал девушке-овце. Она была его единоличная владелица, хозяйка и госпожа. Потому что никого там, кроме нее, не было. Даже предупредительный араб куда-то подевался. Видать, он был всего-навсего предупредительным привидением.

Зашли мы в этот замок, подняли за собой совершенно бесполезный мост (ров-то все равно сухой, без капли воды) и побрели куда-то по бесконечным лестницам.

Я, когда вижу такие огромные дома, всегда думаю: каково это — жить в одиночку в полусотне комнат? Вот так оставишь непонятно где книжку или вязанье — и броди полдня, разыскивай. Опять же, приспичит мусорной еды под любимый сериал сожрать — тащись на первый этаж в кухню, разыскивай там эти чипсы-попкорн-крекеры, а потом обратно, в южную гостиную, где телик больше, чем в восточной…

И как обитатели таких дворцов ухитряются не выглядеть бодибилдерами? Если в день открыть хотя бы десяток старинных дубовых дверей да пройтись по десяти старинным витым лестницам, мышцы раздует, точно у Железного Арни в его стероидные годы.

Ну и, разумеется, девичья спальня непременно должна быть на самом верху самой отдаленной башни. Она не может находиться в ближайшем крыле, этаже на втором-третьем. Нет. Обязательно на периферии здания и этаже на фиг-знает-каком, чтоб кажного заезжего рыцаря издаля видать было.

Но я все-таки дошла. И отдуваясь, села на глупо убранную кроватку под балдахином. Больше в той комнате сидеть было не на чем.

Дубина, естественно, по дороге отстал. Сделал вид, что пошел на разведку на предмет разведывания запасов съестного. А по-моему, просто струсил.

И вот сижу я в интерьере, который взбодрила бы Белоснежка, будь она эмо и готом одновременно. Сижу и жду юнодевической исповеди.

Девушка с овечьим личиком покружила-покружила по комнате, села на подоконник в стандартно-девическую позу, обняв руками коленки, да и начала рассказывать. Свою отнюдь не новую историю.

Все здесь как положено, все на своем месте: и одиночество, и непонятость, и отчуждение, и ожидание.

Ждала она, сами понимаете, венценосную ровню. А дождалась Дубину. Причем он оказался именно тем, о ком она всегда мечтала. За что ей было бы искренне стыдно перед папенькой и маменькой, кабы у нее таковые имелись. Но, будучи сиротой, она могла лишь изумляться некачественности своих грез и мечт, втихомолку надеясь, что они все-таки исполнятся…

Принцы ей с детства представлялись довольно хилыми, жеманными парнишками, разодетыми в пух и прах, ни к чему не пригодными символами силы или слабости отцов-государей. Она сознавала необходимость выйти за символ. Но спать она мечтала с мужчиной.

Потом что-то случилось. То ли чума, то ли война, то ли охота к перемене мест. Все ее покинули, оставили, позабыли-позабросили.

Смирять мечты оказалось больше незачем. Она жила, как привыкла — одиноко и бесславно. Еда и слуги поступали из окрестных деревень — а обратно утекали драгоценности короны и уверенность в завтрашнем дне.

Потом пришло известие о появившемся в окрестностях чудовище. Естественно, от него решили откупиться. Как и положено — принцессой. Беззащитная принцесса, сидящая, будто собака на сене, на грудах драгметаллов и драгкамней, показалась бы наилучшим откупом кому угодно.

С театральными почестями и художественными плачами ее препроводили к пещере, где чудовище проживало. Кстати, оно могло бы поселиться в заброшенном доме неподалеку, но свято блюло традицию, согласно которой чудовища должны жить в пещерах.

Страннее всего было то, что оно здесь проживало, но не ночевало. И не дневало.

Намерзшись и проголодавшись вусмерть, принцесса пошла обратно в замок. По дороге она столкнулась с группой селян, направлявшихся грабить ее сокровищницу. Увидав живую и невредимую принцессу, селяне сперва перепугались, а потом расхрабрились. И расхрабрившись, решили, что сама судьба дает им шанс выяснить, чем принцесса отличается от простой селянки.

Тогда-то чудовище и вышло на свет божий.

Вышло, помахивая гладиусом.

Благодаря этому мечу его и прозвали чудовищем несколько селян, которым довелось расхрабриться месяцем раньше. Они выжили, но к пещере больше не подходили и другим не советовали. Кто ж знал, что чудовище водится не только в пещере?

Накостыляв не вовремя осмелевшим поселянам, Дубина (а это был он, кто же еще) проводил девушку в замок. И по пути объяснил, что нет для одиноких принцесс чудовищ опаснее, чем собственные подданные. Затем вернулся в деревню и навел там порядок, как он, Дубина, его понимает.

После чего еда и слуги резко подешевели. Стали практически безвозмездными.

А потом наступила эпоха говорильни. Дубина то появлялся, то исчезал, объясняя свой график ужасающей занятостью. Конечно, все прекрасные принцы ужасающе заняты! Девушке, которую звали Кордейра* (По-португальски это значит «ягненок» — прим. авт.), оставалось лишь надеяться, что он не спасает прекрасных дам пачками или хотя бы не женится на каждой спасенной красотке.

Кордейре очень не хотелось оказаться в гареме, среди сотен обожательниц принца-эмчеэсовца.

Когда Геркулес был рядом, они без конца гуляли по стене, коридорам и внутренним дворам замка. И говорили, говорили, выбалтывая друг другу всю свою душу и биографию.

Кордейра узнала, что Дубина-таки принц. Но не свободный принц. Сперва она подумала, что он принц-заложник, — и оказалась права. Потом подумала, что он принц-пленник, — и снова оказалась права. Еще через некоторое время она подумала, что он ЖЕНАТЫЙ принц. И тоже не очень ошиблась.

В конце концов, Дубина был фактически женат. На своей работе. А я выполняла роль тещи.

И вот однажды Кордейра уговорила своего возлюбленного свести ее с главной причиной его вечных отлучек. Геркулес привел меня. И сообщил, что я — его хозяйка. Бессрочная и беспощадная.

А теперь Кордейра жалобным голосом интересовалась, за какую сумму и в каких камнях-металлах я согласна продать ее любимого принца…

От собственного хохота я и очнулась.

* * *

Кажется, я завидую Викингу. Ей-то ничего не грозит, кроме смертоносных чудовищ и передряг, после которых она в лучшем случае будет залечивать очередные криво зашитые рубцы, а в худшем — переместится еще одним миром выше… или ниже. А к нам мама на Рождество приезжает! Вот уж приключение так приключение…

Нет, ни Соня, ни Майя, ни я мамулю не приглашали. Она сама себя к нам приглашает. И ведет себя так, словно визит ее — величайшее одолжение. Есть люди, которым не объяснишь, что одолжение — это противоположное совсем. Это когда ни свое общество, ни свою, кхм, мудрость никому не навязываешь, сидишь себе дома и треплешься с соседками о том, как твои дочки хорошо в этой жизни устроены. Или о том, как они нифига в этой жизни не устроены. Но с соседками, а не с дочками, майн готт ист Христос милосердный!

Вот и сценарий рождества поменялся. С диснеевского на гоголевский. Сонин дом притих, будто вспоминая прошлые нашествия маман и заранее тоскуя. И даже город за окном холоднее и бесприютнее стал.

Я не хочу видеться с матерью. Я не хочу этого уже много-много лет. Лет сорок, не меньше. Всю свою сознательную жизнь. Потому что моя мать — чудовище.

Мы, сорока-с-лишним-летние тетки, хорошо знаем, что такое родиться у чудовища, а потом всю жизнь расхлебывать последствия. Почему-то именно нашему поколению небеса щедрой горстью отсыпали скверных матерей, приспособивших психику своих детей под выгребные ямы…

"Рррожу разорррву, ррразззорррвууу рррожжжу!!!" — щелкает острозубая пасть у моего лица. Я коченею от страха и ненависти — слишком больших для моего маленького тела. Опять я ей чем-то не угодила. Тем, что не делаю уроков. Не мою за собой посуду. Не слушаю родителей. Не хочу быть их ребенком. За это мне разорвут рожу. Мама давно обещает. Наверное, однажды так и сделает. Может, это даже больнее, чем порка широким ремнем с пряжкой или стояние на коленях на посыпанном солью полу… Единственное спасение от мамы — расти как можно быстрей, расти день и ночь, ввысь и вширь, становиться сильнее — и вырасти, и вырвать из пухлой ручки с наманикюренными ноготками ремень, и вышвырнуть в окно, не обращая внимания на истошный сучий визг.

Зря говорят, что совместно пережитые ужасы сближают. Это стихийные ужасы сближают — ураган, цунами, землетрясение. Но не ужасы, учиненные человеком над другими людьми. Маленькими людьми. Беззащитными и растерянными. Над теми, кто от растерянности этой равно готов на все: и на подвиг, и на подлость.

Когда одного ребенка унижают на глазах остальных, мало кто находит в себе силы встать на защиту истязаемого. Чаще в душе рождается ощущение: лишь бы не меня! хорошо, что не меня! Это чувство дает всходы отчуждения в детской душе. Ты вдруг осознаешь свою беспомощность и беззащитность перед миром взрослых. А заодно и тот факт, что другие не в силах ни защитить тебя, ни оправдать, ни понять. Потому что они тоже всего лишь дети. Каждый сам за себя. Каждый один в поле, воин он или не воин. Каждому нет дела до других. За такое бывает стыдно всю жизнь. И сколько ни заступайся потом за обиженных, перед самой первой жертвой тебе уже не оправдаться.

Детство заканчивается, когда отчуждение прорастает и приносит первые ядовитые плоды.

Маменькины придирки — которые на деле оборачивались травлей — разрушили связь между мной и сестрами. Мы не могли доверять друг другу, не зная, кого она завтра возьмет в оборот, выведает все секреты — и свои, и доверенные — и куда понесет наши маленькие драгоценные тайны. Мы не ведали, в какой еще компании мать высыплет наши откровения под ноги незнакомым взрослым, будто кучу прекрасных морских ракушек, вдали от моря превратившихся в блеклый мусор… Поэтому и откровенничать предпочитали не друг с другом, а с теми, кто никогда не придет в наш дом, в наш проклятый дом. И кого мать не станет поить чаем и расспрашивать — хитро и умело, чтоб потом насмехаться над той из нас, кому — в очередной раз — не удалось скрыться от всевидящего ока и всеслышащих ушей нашей мамочки.

Чем старательные мы прятались, тем ожесточеннее мать предавала нас. Предавала на поругание. Словно мстила нам за попытки остаться собой.

"Я когда про вас на работе рассказываю, бабы прямо со смеху укатываются! Говорят: ой, ну какие ж у тебя дочки недотепы! А я говорю: это еще что!" — мамино востроносое ехидное лицо мечтательно запрокинуто. Она вспоминает успех. Как чужим было весело с нею, когда она выставляла на посмешище нас, своих детей. Как чужие восхищались ее оптимизмом, как хвалили ее за веселый нрав, как ждали ее шуток. Шуток на мой счет. А еще, конечно, на счет Соньки и Майки. Чтобы иметь успех и славиться своим оптимизмом, моей матери требовалось много выгребных ям.

Наверное, небеса хотели, чтобы мы к моменту, когда сами станем женами и матерями, хорошенечко запомнили: всякая душа суть независима и священна. И превращать ее в биопсихотуалет нельзя! Даже если это единственная возможность добиться ясности взора и живости нрава, на которые охотно клюют окружающие.

Вот только мы после такой науки не годились ни для каких семейных ролей. Разве что в семейные жертвы. В многоразовые жертвы, которые жаждущая успеха мать понемногу убивала изо дня в день, свято веря в бесконечный, самовозрождающийся источник своей силы, живости и оптимизма. И бесконечно изумилась, обнаружив вместо чистого родника зараженный могильник…

Сколькими из нас они пожертвовали, эти женщины, страстно желающие нравиться, очаровательницы-манипуляторши, распределяющие душевные силы, точно хлебный каравай в голодный год: сперва накорми того, кто заплатит, а уж детишкам твоим — что останется?

Сейчас-то они постарели, наши гордые салонные львицы, охотницы за чужим вниманием, но по-прежнему добирают самомнения старым добрым способом: воротят нос от всего, что нам дорого, поплевывают свысока на наши успехи и норовят стравить нас друг с другом, чтоб было о чем посудачить за спиной "гладиаторш".

Они не помнят нас. Они помнят себя — молодыми, желанными, обаятельными и… добрыми. Им кажется, что они все делали как надо. И даже еще лучше. Что они любили нас, учили жизни и растили в поте лица своего, а мы понавыдумывали черт-те что, стараясь свалить вину за свое лузерство на них, кротких и любящих. Они не хотят знать, что научили нас только одному: искать предательство в каждой душе. Искать — и находить.

После чего никто в целом мире не станет на твою сторону. Против тебя выйдет на битву целый мир, сплошь состоящий из твоих соперников и врагов. А как же иначе? Если даже родная мать вела себя как соперник и как враг — неужели все эти незнакомые, чужие люди окажутся добрее, понятливее, терпимее?

Незачем им быть ко мне добрее. Они мне не мать. И, значит, вправе предавать и унижать — даже в большем праве, чем она. Мне не за что их упрекать и глупо им доверяться. Всем, включая тех, кого ОНА родила раньше и позже меня. Родство крови не помеха предательству — наоборот, пикантная приправа к нему.

Каждая из нас, трех сестер, решала для себя это страшное уравнение. Решала и решила — получив тот же ответ, что и две другие. Доверие — слишком большая ставка. Ва-банк. Никогда не ходи ва-банк, если хочешь сохранить хоть толику себя.

Потому-то мы и не пошли ва-банк. Ни одна. Нет у нас ни друзей, ни мужей, ни веры в людей. Только отменный нюх на ту грань в отношениях, за которой предательство уже отнимет у тебя способность дышать, двигаться, думать. До нее ты еще можешь отделаться легким ушибом души, зато перейдя эту грань, рассчитывай силы на шок и долгую болезнь.

Из нас троих я оказалась чувствительнее всех. Я — бескожая. Живой детектор опасности. И я чую ядовитую гадину задолго до того, как она подберется на расстояние броска.

Сейчас, когда к нам заявится ОНА, вместе с НЕЮ нагрянут и ядовитые подначки, перемежаемые неискренними восторгами. ОНА считает это светской беседой. И мои сестры вскоре заговорят ЕЕ языком — ее ядовитым, жалящим языком. И начнут манипулировать друг другом. И лгать — друг другу и сами себе. Дом наполнится "добрыми пожеланиями", от которых станет неуютно. "Найти, наконец, свою судьбу с хорошим человеком" — Соне. "Реализовать себя хоть в каком-нибудь полезном деле" — Майке. "Завести свою семью, получить нормальную работу и здоровья побольше" — мне, мне, мне.

После материных слов невозможно отмыться от ощущения, что тебя, обрядив в грязные лохмотья, выставили толпе на потеху. И пока многоглавый монстр швыряется огрызками яблок и утробно хохочет, мать крутится поблизости, зудит голосом профессионального нищего: "Вот, наказал господь чадушком — и неразумное, и непочтительное, и неудачное, а куды денешься-то, всю жизнь мою заела-а-а-а…" Высматривает, кому бы еще понравиться, расплатившись самооценкой одной из своих дочерей. Или всех трех, разом.

Подумаешь, скажут люди, ну, ворчит старушка. В старости все ворчат. Это единственное развлечение старичья — заполнять пространство своей воркотней. Не обращай внимания.

Я бы и не стала. Если бы в моих венах не текла порция яда, вскипающего в ответ на "просто воркотню", словно это черное заклятье. Именно она превращает меня в зверя. Я отравлена мамиными шуточками и усмешками. Мой мозг собирал их, точно капли драгоценного знания. О том, кто же я. О том, какая я. Теперь я знаю: я — тоже чудовище. Такое, которое возят по ярмаркам в клетке, голым, запаршивевшим и истощенным. Потому что здоровое и сильное оно разорвет тюремщика в клочья. И ржущим зрительским массам наваляет будь здоров. А значит, ему нельзя позволить набраться сил и встать на защиту себя.

— Ась, ты простудишься, — кислый Сонин голос за моей спиной не развеивает, а наоборот, еще больше нагоняет тоску. — Опять ты начинаешь…

— Что начинаю? — голос у меня звучит сухо, неласково. Уж лучше так, чем с напускным изумлением: ой, о чем это ты? Обе мы прекрасно знаем, о чем.

— Мать скоро приедет… — Сонька месится по балкону, бессмысленно переставляет по столику пустые чашки с присохшим к дну осадком. — А ты опять на балкон залезла. Что, отсидеться надеешься? Думаешь, она не рванет сразу сюда?

Соня права. Каждый раз, как в доме появляется маменька, я удираю на балкон. Если нет балкона — на кухню. В сортир. В сквер. В магазин. К чертям собачьим, лишь бы подальше. Но и родительница на месте не сидит: поточив лясы со старшей и младшей дочерьми, она принимается обшаривать квартиру. Ищет меня. Поговорить. Ага, как же. Освежить яд, впущенный в мою кровь — вот зачем она меня ищет!

— Ну Ася, ну зачем ты выдумываешь? — нудит сестра. — У мамы, конечно, язык что помело, но она тебя любит…

Я молчу. Любое возражение заставит Соньку выйти на поиски контраргументов. Нашему спору много лет. И даже десятилетий. Дохлое дело — пересказывать свои ощущения тому, кого слова не задевают (или того, кто не замечает, как сам меняется под действием слов). В лучшем случае услышишь "тебе это кажется, ты себя накручиваешь". В худшем — еще много чего про больное самолюбие и нездоровую психику. А что тут возразишь? Я действительно сумасшедшая. Сумасшедшая со справкой, где слова "параноидного типа" удостоверяет печать и подпись специалиста.

Я гляжу на сестру пустыми глазами. Соня закрыла дверцу в подсознание, предоставив страхам бушевать и разрастаться неопознанными.

Сестрице легче думать, что одиночество она выбрала для себя сама, без оглядки на многолетнюю пытку отчуждением и предательством. В ответ на материны подначки насчет близящейся старости Соня знай отшучивается: Европа, мол, не Россия, где женщина под пятьдесят — старая рухлядь, а в дело годятся только двадцатилетние. Здесь и молодухи на шестом десятке не редкость. И у нее, Сони, еще как минимум десять лет в запасе, чтоб резвиться и порхать в вихре удовольствий.

И вдруг в моей голове просыпается, вздыхает и ворочается незнакомое. Что-то могучее и хладнокровное. Что-то, напоминающее мне: ты больше не одна. Есть другие, нуждающиеся в твоей силе и защите. Гера. Хелена. Твои несмышленые, податливые сестры — старшая и младшая. Нет у тебя времени предаваться своим страхам. Сначала бой, пораженческие настроения потом.

И я возвращаюсь, ведомая бесстрашным существом в моей душе. Возвращаюсь в комнату и жду своего самого главного врага, чтобы схватиться с ним за все, что мне дорого.

 

Глава 18. Рождество со вкусом убийства

Мертворожденные дети и мертворожденные мысли лучше дуракорожденных. Они не требуют от родителей героизма на грани суицида. Они не отнимают у них остаток жизни и остаток счастья. Они дают человеку шанс придти в себя и попытаться еще раз.

Иногда разговоры о святости жизни сводят меня с ума. Все-таки для многих людей и идей смерть была бы наилучшим выходом. Но как войти в смерть не через убийство — включая самоубийство? Процедура отнятия жизни сама по себе ужасает, поэтому сохранение жизни кажется не лучшим, а единственно возможным выбором. Милосердным продлением адских мучений, рядом с которыми образ преисподней — просто чуть больше, чем обыденность.

Смерть — бесстрастная уродина. Но убийство — еще гаже в своем азарте, миазмах крови и кишечных газов. Поэтому милосердие представляется таким прекрасным. Совсем как образ Мадонны Мизерикордии. Образ призрения в смерти всех сирых, убогих и недостойных милости. Хотя Мизерикордия, "милость господня", название орудия для добивания раненых, как имя самой Смерти, кажется странным соседством для имени Мадонны…

Мы нуждаемся в лекарстве от ксенофобии. От уничтожения неправильных, неправедных и неразумных — иных.

Мы — хищники, которых будоражит запах крови. И чтобы запереть этого хищника-позади-глаз в прочную клетку, нужен замок. Установка на святость и неприкосновенность всего живого. Но мы такие хреновые установщики… Поэтому оно не столько работает, сколько глючит.

И когда наконец мы заменим идею святости ЛЮБОЙ жизни на идею правомочности ИНОЙ жизни — не совсем и совсем не такой, какую мы одобряем?

Во верхнем мире была осень. Правильная, настоящая, ароматная осень. Со всеми онерами — падающим золотом и высокой синью. Мы сидели на крыльце. Вот никогда я в той жизни на крыльце не сидела. Да еще в кресле-качалке. На камнях, на траве, на земле, на бревнах, на стульях, на кроватях, на поверженном враге — но не на крылечках. У меня и крылечка-то отродясь не было.

Оттого-то я и чувствовала себя неуверенно. Мне казалось, что я участвую в съемках вестерна: сижу себе, посиживаю, жду, пока черный ганфайтер вырулит из-за угла — и тут я ему в межбровье ррраз! — и он с копыт. "Безвременно, безвременно, мы здесь, а ты туда, ты туда, а мы здесь…".

Но плед у меня на коленях был таким мягким, таким овечьим, что я расслабилась. Кордейра еще эта. Сидела рядом и грела взглядом.

Когда все вокруг синее и золотое, хищник-позади-глаз дремлет. Сладким кошачьим полусном. Ему тепло и беззаботно. Даже присутствие профессиональной жертвы не раздражает.

Это Кордейра — профессиональная жертва. И рано или поздно ее принесут, никуда не денутся. И она никуда не денется. Будет всхлипывая ждать своего Дубинушку, чтоб спас. А он опоздает. И пойдет она к жертвенному камню, свешивать белокурые косы в кровавую лужу…

А пока мне изливается. Душой своей медовой и кроткой. Слушать ее приятно. Словно грустную птичку, поющую в клетке подневольно-радостные песни. Но мне не требовался новый пленник. Мне и Геркулеса-то многовато…

Я прислушалась к чувствам Кордейры. Нехитрый навык для человека вроде меня, привычного выжидать, убегать, догонять и убивать.

И вот — я уже гляжу на себя глазами Кордейры. И как всегда удивляюсь: ну я и страшилище! Лицо словно из обсидиана выточено, сплошные острые углы. От виска до виска — иссиня-черная кельтская татуировка в ладонь шириной прячет глаза, из-под волос выползает на шею, скрывается под истертым кожаным жилетом, вьется по рукам до самых ногтей, прерываясь на шрамы, свежие и застарелые. Жилистые лапищи сложены на кремово-коричнево-клетчатом пледике так мирно… точно змеи в засаде. И этот нож в руке. Узкий-узкий, с черным трехгранным лезвием. Пальцы держат его нежно и крепко, будто грудного ребенка.

Ум у Кордейры — тихая девичья светелка. Думочки-гобеленчики. На покрывале вечно валяются дневник с сердечком на обложке и кучка конфетных фантиков. И пахнет там пачулями. Запах старорежимный, назойливый, бельевой. Аж пощипывает в голове.

Я-Кордейра смотрю на себя-Викинга и думаю: ты тоже хочешь меня сожрать, но пока этого не знаешь. Ты не любишь приторные сладости. Я тебе неприятна. Поэтому ты мне даже симпатична. Ты еще не решила, будешь ты меня жрать или нет.

Я красивая. Я нежная. Я такая… аппетитная. У меня есть все, что нужно хищнику, — трон, замок, земли, сокровища. Если меня заглотить, все это можно присвоить и жить припеваючи.

Сперва ты и он, твоя правая рука, станете расхаживать по моему дому гостями и кидать оценивающие взоры. Взоры будущих хозяев. Потом тебе понравится здешний уют и тепло. Ты полюбишь тепло нового убежища. А он полюбит тепло нового тела. Моего тела в моей же постели. Потом тебе разонравится мысль о бесприютности дорог за этим крыльцом. Дороги всегда бесприютны. Только те дороги хороши, которые ведут к убежищу. Которое здесь. А тогда зачем уходить?

Я вздрогнула и вернулась в себя. Кордейра думала о нас с такой обреченностью, с какой жертва думает о палаче. Хорош ли он? Достаточно ли хладнокровен? Умеет ли убивать быстро? Захочет ли помучить перед тем, как убить? Пусть уж будет равнодушным и профессиональным. Я хочу хорошего палача.

— Всё не так, девочка, — сухо замечаю я. — У меня другая судьба и другая добыча. Я не ем отбившихся овечек и одиноких принцесс. Мне придется уйти, а Геркулесу придется вернуться. К тебе. Потом. Когда ты станешь ему нужнее, чем я.

— Это ты сейчас так говоришь, — возражает она, тихо улыбаясь своим страшным мыслям. — Ты веселая и жестокая. Тебе здесь понравится. Если не я, то это, — она неопределенно машет рукой в сторону сада, деревни, песчаных холмов в седой траве. — Я ведь немногого прошу. Пусть будет не больно.

— Ты вообще ничего не просишь. По моим меркам, просить дурной, но легкой смерти — значит не просить ничего. Я не защитник, но я отдам тебе Дубину. Он — защитник.

— Сейчас — да. Ему будет хорошо с такой, как я. С жертвой. Он повеселится от души. Он УЖЕ веселится — крестьяне до сих пор ничего с меня не берут. Ведь теперь он — хозяин. Он забрал у меня их жизни и держит в своей руке. А потом возьмет и мою жизнь.

Кордейра с детства ощущала себя изысканным блюдом для праздничного пира. Ее доброта, ее мягкость, ее приятное обращение заставляли звереть папашиных клевретов. Они окидывали наследницу престола теми самыми взглядами, какими Дубина сейчас греет коллекцию старинного оружия в соседнем крыле. Они мысленно примеряли ее на себя. Они решали, насколько принцесса удобна в носке и употреблении. Насколько она покладиста и незлобива. И она привыкла быть сахарной куколкой на торте, которой однажды самый важный гость со смехом скусит голову.

— Тебе повезло. Геркулес, конечно, принц. Но он и раб. Раб своих обязательств. У него нет обязательства тебя глотать. Если — когда — я его тебе подарю, он будет лучшим из принцев. И самым исполнительным рабом. Рабом-телохранителем.

— Тело — само собой, — рассудительно замечает эта овца. — Я и не думала, что он меня во сне зарежет. Просто растворит в себе. Меня будет все меньше и меньше, пока я совсем не исчезну — пуфф! — и она поднимает к небесам свои породистые ладошки.

— А чего бы тебе хотелось? — изумляюсь я. — Ты же вся из сахара. Между прочим, в особо помпезных тортах есть хрустаты* (Несъедобные постаменты из риса, картофельного пюре, с добавлением яиц и крахмала, манной крупы, хлеба — прим. авт.). Каркасы, на которых держится все сочное, мягкое и податливое. В тебе есть хрустаты?

Конечно, есть. Просто некоторые люди потихоньку заменяют хрустаты марципаном. И тогда их уж точно переварят без остатка. Кордейра зашла далеко по этому пути.

Сейчас она спросит меня про детей. Почему-то светские беседы каннибалов и их жертв непременно предполагают попытку разжалобить каннибала, отыскать его слабое место.

— Нет у меня детей, — говорю я прямо в распахнутые глаза цвета лежалого винограда. — У меня нет детей, у меня нет мужчины, у меня нет дома, у меня нет надежд, у меня нет жалости. Я вообще архетип одинокого героя. Или одинокого злодея. Что практически одно и то же. Я проклятая старая сука. Вон Дубина идет. Опять спер у тебя базуку и решил нас порадовать. Постреляем? — я приподнялась навстречу Терминатору-младшему, прущему свою находку с восторгом щенка, откопавшего в садике человеческую берцовую кость.

И тут у меня в горле взорвалась петарда. Из легких прямо в глотку поползли какие-то иглы, глаза выскочили из глазниц и зависли на стебельках. Я рухнула с кресла на землю, свилась клубком, потом выгнулась дугой и стала биться об каменные плиты, прогретые осенним солнышком.

Ноги, мои ноги! А-а-а-а-а, шлюха-мадонна, в бога душу ма-а-а-ать!

Спустя миллион судорог и миллион минут невозможности ни вдохнуть, ни выдохнуть я лежала на мягком и екала селезенкой. Над моим лицом плавало что-то вроде серого паука размером с крону дерева. Красиво. Спа-а-ать хочу, спа-а-ать…

Но заснуть мне опять не удается.

Ну почему в этих снах все превращения — мои? Я уже задолбалась перекидываться в разных безумных монстров. Вон Дубина рядом — попробовали бы хоть раз его обратить, для разнообразия…

Где-то у моего позвоночника раздается многоголосый оглушительный шепот:

— А вдруг это опять ламия?

— Кто?

— Ламия! Та женщина-змея!

— Это фурия! Она зовет ее фурия!

— Ну и неправильно зовет! Такие змеи с женскими… э-э-э… телами называются ламиями!

Правильно, девочка. Ламиями называются все змеи с сиськами, руками и волосами на голове. Фурия — имя собственное. А ламия — видовое. Стой на своем. Тогда тебя не съедят. Если только я не обнаружу, что из меня снова в наш мир пролез суккуб в поисках человечинки. Он-то и тебя съест, и жениха твоего съест, предварительно… Ой, не надо предварительно. Суккубу ничего такого непристойного не надо, он просто жрать хочет. Вот как я сейчас.

— Есть хочу! — заявляю я неожиданно глубоким оперным басом. Все. Если я стала мужчиной, женюсь. На том докторе, который поставил мне диагноз и втравил в эту дурацкую игру со смертью в образе разной пакости. Пусть ему тоже станет хреново.

— А что бы ты хотела поесть? — осторожно осведомляется голосок Кордейры.

— Да уж не тебя! — рычу я. Из моего рта вылетает клуб дыма и сажей с огоньками осыпается на покрывало. Я с ужасом пытаюсь прихлопнуть занявшуюся постель. Моя рука… Лапа. Огромная, покрытая миллиардом алмазных чешуек четырехпалая лапа. Скашиваю глаз вбок. Прямо к моему носу свешивается какой-то ослепительно-белый парус. С диким инфразвуковым воем я выбрасываюсь в окно, одним прыжком пронизав комнату размером с холл первоклассного отеля. Сзади орут и стреляют из базуки. Мне вслед. Поздно спохватились.

В облаке витражных осколков я взмываю в небо. Оно раскрывается мне навстречу, словно синие-синие ладони самого бога. Под грозный церковный гимн я лечу в зенит. Мои сверкающие облачным серебром крылья чуть погромыхивают в паузах.

Я — самое прекрасное творение со времен мироздания. Самое прекрасное, самое мудрое, самое могучее, самое великое. Мне виден мир от края до края и все твари его, бессловесные и говорящие. Мне видны их тела, их мысли, их судьбы и их потомки. "Доминус деи…" — мурлычу я упоенно и небеса содрогаются.

Я останусь драконом. Я больше ничего не хочу и ничего не боюсь. Я не вернусь никогда. Я буду вечно парить в небесах и позировать в эффектных позах на скалистых утесах. Обо мне будут слагать легенды и петь баллады. Я не обижу никого из этих крохотных, несчастных созданий, проползающих по земле и пролетающих под моим бриллиантовым брюхом. Мне не нужны ни быки на завтрак, ни принцессы на обед. Мое тело пьет воздушные потоки и пожирает грозовые разряды. Я никому не принесу вреда, я ничего не изменю в их судьбе, я только хочу вечно быть здесь и смотреть сверху на эту изменчивую, позолоченную осенью землю, на седые холмы и лезвия рек, я прошу тебя, Господи, ты же тоже дракон, мой великий дракон всего сущего, дай мне остаться здесь, дай мне остаться такой, дай мне жить, Господи, не убивай…

Если бы кто-нибудь видел, как я лечу по небосводу и плачу безутешными драконьими слезами от сознания собственной конечности и от ощущения смертности всего сущего, которому я, при всем своем величии, могуществе и доброте, ничем не в силах помочь! Наверное, он бы ржал, как ненормальный.

— Ты же об этом просила? — спрашивает прямо в моей голове совершенно чужой голос. Таким голосом мог бы разговаривать Джек Воробей, доживи он до возраста в пять миллиардов лет. Это голос всё на свете повидавшего авантюриста, которому только и остается, что врать напропалую и посмеиваться над легковерными слушателями. — Ты хотела монстра на все случаи жизни — так вот он! Теперь ты решишь свою маленькую проблему.

— Какую?

— Проблему смерти. Ты не хочешь умирать. И все, кто живет тобой и в тебе, не хотят умирать. Вы все будете жить — теперь, когда ты выйдешь на свой самый нелегкий бой.

— Со смертью. — Это не вопрос. Это утверждение.

— С собой, глупая! — хихикает пятимиллиардолетний дедушка-пират.

— Что-о-о-о? — я проваливаюсь в воздушную яму и сразу вхожу в штопор. Тело мое с немыслимой скоростью ввинчивается в тучи, свежескошенное поле валится мне в лицо, как будто это не я, а оно падает с неба…

Где-то в трех часовых поясах от оцепеневших Геркулеса с Кордейрой я сижу на стерне и ковыряю болячку на левой задней лапе. Выходя из штопора, я снесла какой-то овин. Мне ужасно неловко. От овина осталась только дымящаяся воронка. Потому что, выходя из штопора, я нечаянно икнула.

Все-таки хорошо, что драконы так понятливы. Уж посмекалистее людей. Будь я человеком, я бы до сих пор задавала нелепые вопросы голосу в моей голове. Но в драконьей ипостаси мне уже все ясно.

Вот он, предел желаний. Полное знание, полная свобода, полное всемогущество. У меня есть все, о чем я мечтала, когда мой мозг не занимала другая мечта — о том, чтобы выжить.

Я могу смять все свои слабости и поджечь их, слегка дунув на неопрятный ком. Я могу превратиться в миф и остаться живой. Я могу бросить всех и всё позабыть. Я могу помнить всё — как я помню непрожитые мною жизни и не постигшие меня судьбы. Я могу предоставить мир его собственным заботам. Мне решать, кем я буду отныне. Отныне и навек, потому что я не верю больше во власть смерти.

Самый лучший и самый бесполезный подарок из всех, которые я когда-либо получала и получу. Из всех, которые может получить человек. Даже если он и не человек вовсе.

Рядом со мной со свистом рушится с неба что-то зеленое. Идеально зеленое. Все, что есть на свете упоительно-зеленого, смешано в этом цвете. Оно встает на лапы и идет ко мне, ничуть не переваливаясь, а словно течет в воздухе над щеткой сухой травы.

— Ты возвращаться собираешься? — спрашивает оно голосом Дубины, передвинутым в диапазон, в котором разговаривают грозы и водопады. — Ты не ранена?

— И ты, Брут… — вяло отмахиваюсь я. — Ну чего ты приперся-то? Я бы вернулась. Куда ж я без тебя? — я пытаюсь улыбаться, но слезы опять собираются в уголках глаз. Я задираю голову к небу и делаю вид, что меня страшно интересует воронье над полем.

— Я так и думал. — Геркулес садится рядом, будто чешуйчатый крылатый пес.

Мне не хочется ничего у него спрашивать. Наверное, он всегда был драконом. И потому он такой ответственный. Придется мне учиться у него. Учиться не заноситься. Учиться совмещать всемогущество со смирением, которое я так ненавижу. Пойти, что ли, в заложники к какому-нибудь царю? Пусть он научит меня исполнительности. А я в награду научу его плохому.

Геркулес читает мои мысли и усмехается. Вот мерзавец! Смеется. И это после всего, что я для него сделала! Примерившись, я даю ему могучего драконьего поджопника. Зеленое тулово с огненным хэканьем валится наземь. Почва сотрясается, как от взрыва.

И я с издевательским смешком поднимаюсь в темнеющее небо, в сердце заката.

* * *

— Герочка, конечно, мужчина, у него потребности! — трещит мать. — Ему женщина нужна. А девушки — они ведь разные бывают. У них в голове одно: замуж выйти. Ну какая там любовь, о чем вы? Немки вообще расчетливые, у них вместо сердца калькулятор. Вот и ему надо все просчитать, прежде чем с кем-то надолго связываться. Из какой она семьи? Кто ее родители?

— Ее родители умерли пять лет назад, — холодно отвечает Гера, пытаясь усмирить разрезвившуюся бабулю. Зря надеется.

— Ну и ладно! — отмахивается маман. — А кто они были? Герочка, помни: ты у нас непростого рода! Моя прабабушка, между прочим, столбовая дворянка была! Конечно, с твоей мамой об этом забываешь, она же себе тако-ое позволяет… А про тетушек твоих я вообще молчу! — она презрительно оглядывает нас, притихших под струями материнской критики. — Кстати, что это за негр со мной в лифте раскланялся? Не твой ухажер, часом, а, Сонечка? Я бы не удивилась, если ты и с негром… Ай! — мать встряхивает ручками. — Так вот, о чем я? Ах, да! О родителях этой, как ее, Хелены надо узнать. И вообще все выяснить. Есть у нее образование? Квартира? Счет в банке? Немки хороши, если у них все это есть. А если она безродная, безденежная и вообще непонятно кто…

— Ты бы сперва узнала, чего они с Герой хотят, — бурчу я.

— Мало ли, чего она хочет? Сперва надо посмотреть, на что эта девица годится! Хи-хи… Может, он переедет к ней, поживет — да и плюнет. Вдруг у нее таких Гер полна коробушка…

— Девочки, — произношу я деревянным голосом, — и Гера. Выйдите на минуточку.

Скривившийся, словно от удара под дых, племянник обходит бабулю по параболе и покидает комнату первым. Сестры, подталкивая друг друга, пропихиваются в дверь. Я поворачиваюсь к матери.

— Слушай сюда, гадина. — Дракон в моей душе разворачивает гигантские белые крылья и разевает бездонную огненную пасть. — Сейчас ты закроешь ротик и прослушаешь краткую лекцию, первую и последнюю. Еще одно ядовитое словечко в адрес Хелены, Геры, меня или девочек — и я выкину твое шмотье из окна. Второе слово — и ты полетишь следом. Тоже из окна. Того, что ты УЖЕ сказала, достаточно, чтобы ты сразу после рождества (во время которого будешь вести себя тихо-тихо, тише мыши под метлой) собрала свои манатки и вымелась вон. Никаких шопингов, никаких культурных мероприятий, никакого шика за Сонин счет. Едешь в аэропорт и отправляешься к чертям собачьим. К своим любимым конфиденткам. Им будешь заливать насчет расчетливых немок и непочтительной родни. А сейчас ты поменяешь излюбленную манеру поведения на приличную.

— Ася, что ты себе позволяешь?… — севшим голосом шепчет мать. Жалкая попытка.

— Я позволяю себе только то, что МОГУ себе позволить. А я могу себе позволить закрыть твой вонючий рот!!! — грохочу я. У меня даже голос незнакомый. Тяжелый бас, отражающийся от стен.

— Как ты разговариваешь с матерью?… — у нее по-детски обиженное лицо. Вот-вот. Пусть осознает, что такое детская обида, когда нет никакой возможности дать сдачи. Лучше поздно, чем никогда.

— Ты мне не мать. Ты мерзостная чужая старуха. Старуха, которая говорит гадости тем, кто мне дорог. Но больше ты этого делать не будешь.

— Это пачиму эта?! — срывается она на крысиный визг.

— Потому. Что. Я. Не. Позволю. — Я наклоняюсь к старой ведьме и аккуратно прихватываю ее за глотку.

И откуда столько силы? Как будто вся мощь моего тела вошла в кисть и превратила нормальную женскую руку в драконью лапу. Мать слабо ворочается, горло у нее дергается, я вижу, как проступают яремная вена и сонная артерия, представляю, как ломается подъязычная кость, как с пеной лезет изо рта синеющий язык, представляю так отчетливо, что этот образ передается женщине, замершей под моей рукой, остолбеневшей от накатившего знания: нельзя сопротивляться, нельзя кричать, нельзя даже дышать, иначе конец…

В дверь звонят. Пришла Хелене.

— Сейчас я тебя отпущу. И ты будешь милой и обходительной с этой девушкой. Ты будешь с ней именно такой, какой бываешь со своими сраными подруженьками. Ты постараешься ей понравиться. А завтра уедешь. И больше мы не увидимся. Никогда. Будь послушной — и я ничего тебе не сделаю. Но только если ты будешь вести себя так, как я велю. У тебя нет другого выхода, старуха. Помни: я рядом и слышу каждое твое слово. Даже непроизнесенное. А, Хелена, здравствуй! Знакомься — это наша мама, Герина бабушка!

— А зачем ты держишь ее за шею? — растерянно улыбается Хелене. — Это какой-то русский обычай?

— Нет, просто мама подавилась тортиком. Она очень любит тортики, откусила слишком большой кусок — вот и подавилась, — ухмыляюсь я, отпуская такое мягкое, дрожащее горло. На нем остается отпечаток не только пальцев, но и ладони. Будет синяк. На память о том, что когда-то у этой женщины была дочь.

Остаток вечера прошел в атмосфере глубокого радушия.

А на следующий день мне стало не до мамаши. Потому что Дракон нашел меня.

 

Глава 19. "Let's forget about tomorrow"…

Все это время мы переписываемся. Перебрасываемся ни к чему не обязывающими фразами. Чтобы не связывать друг друга ни надеждами, ни обещаниями. Вернее, чтобы не связывать СЕБЯ. Не обманывать. Не уговаривать. Не строить в воображении сказочных замков, населенных фантомами красивого ухаживания, верной любви и душевной близости. Потому что реальный мир никогда не выдерживает тяжести подобных фата-морган. Твердь действительности проламывается и красивые видения улетают в преисподнюю, по дороге эффектно рассыпаясь в прах.

Страннее всего то, что очередная погибшая фата-моргана не в силах нас образумить. Мы продолжаем надеяться, что есть такое время и место, где окружающий мир способен выдержать все, о чем безумствует мечта, выдержать и не сломаться… Потому что изо дня в день любоваться на неказистое лицо реальности — невыносимо.

Когда-то одним из самых страшных видений было: я, расплывшаяся в кляксу, с рыжеватой нахимиченной шерстью вместо волос, улыбаюсь покорной улыбкой лысому кривоногому мужику с тупо-оживленным лицом — "главе семьи", рядом вертится подросток, выбирающий — огрызнуться или подлизаться — семейная фотография из тех, которыми хвалятся на сайтах… И ужас даже не в том, что мы уродливы, будто зверолюди доктора Моро, а в том, что отныне мы в связке. И ни один из нас шагу не сделает отдельно от двух других.

У нас больше нет ни собственного мнения, ни собственных желаний. Сохранить в душе заповедный уголок и лелеять там призрак девичьей мечты — предательство по отношению к лысому-кривоногому. И по отношению к его отпрыску. А значит, если сам Ланселот Озерный придет ко мне под окна с копьем, сонетом и букетом, я его попросту не замечу.

Психическая слепота, вот как это называется. Слепота не глаз, а мозга. Когда не видишь вещей, в которые ежедневно, ежечасно тычешься носом, когда не можешь объяснить себе, почему отвергаешь самое простое решение проблемы, почему, страдая от одиночества, отталкиваешь все протянутые тебе руки…

А потом выясняется: можно не заметить рыцаря на боевом коне и не будучи женой и матерью. Достаточно привыкнуть к мысли, что ты связана. С кем-то или с чем-то, требующим всю тебя, без остатка. Муж? Ребенок? Болезнь. Она отбирает у человека все права на него самого. Она изменяет наши глаза так, что те больше не видят выхода.

Бывает, люди, не обремененные тактом, спасают нас от психической слепоты. Как сестра моя Сонька, когда без стеснения читает не предназначенную ей почту. И отвечает вдобавок! Не всем, конечно. Только тем, кого я, по ее мнению, недооцениваю.

Пусть не наутро, а лишь на вторые сутки после Кровавого Рождества, принесшего немало приятных мгновений (ах, как вздрагивала и запиналась наша самоуверенная мамочка, опасливо поглядывая в мою сторону!) я вознамерилась осуществить вторую часть плана. А именно — выставить маман из дому. Пока драконье самоощущение не испарилось.

Но Соня не дала мне даже обратить на мамулю огненный взор. На взлете перехватила.

— Аська, собирайся! — тараторит сестрица, пихая круассан в мой изумленно открытый рот. — Кофе-кофе-кофе, на-на-на-на-на! Скорей-скорей-скорей!

— Да фто флуфилофь-то? — взрываясь крошкам, пытаюсь узнать я, полузадушенная круассаном.

— То, чего у тебя сто лет не было и еще сто лет не будет, кабы не я! Свидание!

— Сви… С кем?

— С Костиком!

"Ужас из железа вырвал стон". Я представила себе Олега Меньшикова, Костика из "Покровских ворот", легкомысленного аспирантика, читающего Пушкина надменной девице в пышной юбке и нитяных перчатках… Что-то не то. Встряхнувшись, как пес, вылезший из воды, включилась в происходящее. Костик — это Дракон. Свидание у меня с ним. Но как? Естественно, Сонькиными молитвами, больше никто не осмелится. Ругаться поздно, придется расхлебывать.

— От кого ты ему отвечала — от меня или от себя? — скрежещу я сквозь потоки кофе и круассановый заслон в горле.

— Ну, не такая уж я безнравственная… — кокетничает Соня. — От себя, конечно! Написала, что я твоя старшая сестра, что могу с ним стакнуться и выгнать тебя на него, как дичь на стрелка.

Думаю, эти двое нашли друг друга. Удивительно, что на свидание с Драконом иду я, а не Соня.

— Чудо нравственности, что и говорить… — ворчу я, распахивая платяной шкаф и выворачивая из него потроха. — Что мне надеть, загонщица?

— Это, это, это! — сестра пихает мне в руки какие-то яркие тряпки. Бог с ним, надену, что она скажет. Мне еще с волосами надо что-то сделать.

— Где хоть мы встречаемся-я-а-а-а-а?! — выкрикиваю я в такт движению щетки, дергающей мои волосы.

— Под задницей Старого Фрица* (Прозвище Фридриха II Великого, короля Пруссии, а также название памятника ему на Унтер-ден-Линден — прим. авт.).

Хорошо хоть недалеко. Памятник Фридриху Великому, водораздел между Западным и Восточным Берлином, разминуться невозможно. Налево — темные переулки Музейного острова, колкий ледок на воде, серые громады музейных зданий. Направо — целый квартал рождественских базаров, музыка фонтанами, запахи волнами, спиртное реками, Abba вперемешку с ароматом тушеной капусты, все столы уставлены горячими кружками с глинтвейном… Мы стоим между базарами и музеями, на границе света и тьмы и смотрим друг другу в глаза проникновенно… как два последних дурака.

Наконец, Дракон неловко хмыкает и протягивает мне цветок. Хорошо, что только один, а не целый веник.

— Я тут подумал: может, стоит приехать к тебе в Берлин? — нерешительно начинает он. — Это не город, а настоящая сводня. Париж ему в подметки не годится.

— Да уж заметила, — усмехаюсь я, нюхая драконов подарок — красивый, словно опаловая брошь.

Кажется, Константин боится, что я примусь ворчать. Хотя на красивые жесты вроде этого женщине положено отвечать восторженным писком и повисанием на шее у щедрого и нежного поклонника. Женщины ведут себя иначе только в дурацких комедиях, где героине положено кочевряжиться битых полтора часа. Ведь если не выдумывать подлые мотивации, что руководят героем, то придется зажить с ним полноценно и счастливо на пятой минуте фильма. А то и на третьей.

Почему-то ни первый, ни второй вариант не кажутся мне подходящей манерой поведения. Как всегда, мне требуется что-то третье.

— Куда пойдем? — спрашиваю я Дракона. — Направо или налево?

— Сейчас туда, где поговорить можно. А там посмотрим!

И мы пошли туда, где можно поговорить. Через синие-синие ворота Иштар, в подземный зал Пергамона* (Берлинский музей — прим. авт.), к разверстому склепу древнего царя, имя которого немедленно улетучивается из моей памяти. Гробница, откровенно говоря, похожа на вентиляционную шахту метро — и эстетикой, и размерами. Но мы отчего-то все бродим и бродим вокруг нее, как привязанные.

Впрочем, для меня спускаться в подземный мир и кружить там, пока в моей собственной голове не рассветет и не забрезжит, — неизбежность. Это примета. Или совпадение. Мне все равно. Я привыкла, что перед всяким поворотом в судьбе оказываюсь в подземелье и блуждаю там, как неприкаянная душа по Тартару. Не обязательно в каком-нибудь особенном подземелье — может быть, в метро. Или в погребе. Может, всего-навсего случайность. А может, взаимное притяжение подземных богов и моей судьбы.

Зал крошечный, единственный источник света — слабое сияние витрин с жалкими обломками некогда могучей цивилизации. Как будто время стало штормовым морем и обрушилось на царство позабытого потомками царя, и разметало все, чем был он славен и богат, а на берега будущего вынесло лишь горсть бусин и черепков. Вот и делай после этого карьеру в политике…

— Ну что, признаешься добром или принести тебя в жертву Эребу* (Олицетворение мрака в греческой мифологии — прим. авт.)? — звучит из-за темного куба гробницы.

— Признаться в чем?

— Ты боишься меня или себя?

— Я боюсь… Ну как бы тебе объяснить? Понимаешь, я недавно подумала: люди — не персонажи чего бы то ни было. Они не воротят нос, когда на их порог вступает молодой-красивый-богатый… м-м-м… претендент. И нормальные (впрочем, это не про меня) женщины не шарахаются от таких, как ты "по идейным мотивам".

— От таких, как я? То есть от каких? Не так уж я молод, красив и богат, согласись! — немного растерянно говорит Константин. Как будто впервые задумался над тем, по какой шкале себя оценивать, от кого отсчитывать — от олигархов, от кинозвезд?

— Раньше существовало подходящее определение — «интересный». Жаль, что оно устарело! — смеюсь я.

— Да, оно бы, пожалуй, подошло, — кивает он. — Итак, я интересный и тебе не полагается воротить от меня нос.

— Вообще-то, не полагается…

— Вообще-то?

— Ну, если не слушать всяких злоехидных мореплавателей…

* * *

— Да разве ж я его критикую, дракона твоего? — Мореход смотрит на меня без тени участия. Мог бы, между прочим, не притворяться посторонним и не имитировать невмешательство.

— Не ты! Оно! — показываю в сторону борта. Оно, море Ид, встревает между мной и кем бы то ни было. И кажется, намеревается встревать вечно. Благодаря прихотям своего Ид я и себе-то не верю, как же мне поверить другому?

— А ты ему все-все позволяешь? — интересуется Мореход. — Может, хоть раз да вступишься… за кого-нибудь интересного тебе?

Я молчу. Даже в ходе внутреннего диалога мне неловко признаваться в собственной трусости. Но Мореходу и не нужны признания. Он знает меня лучше меня самой. И это он рассказывает мне, какая я, а не наоборот.

— А теперь скажи, почему трусишь. — Глаз капитана, ведущего наше общее судно через мое неповторимое подсознание, загорается глубоким синим огнем, точно подсвеченный камень.

— Потому что мне больно. Мой разум — это зверь, попавший в капкан. Он ничего не сознает, кроме страха и боли. Но знает: если перетерпеть боль, стократ ужаснее этой, и отгрызть собственную лапу, можно освободиться. И ускакать в лес на трех ногах, оставив кусок себя в зубах капкана. И лишь потом умереть в равнодушном лесу, медленно и мучительно. Или дождаться того, кто придет, полыхнет в морду огнем — и подарит избавление. Вот и все, чего я могу ждать от жизни. Но как бы я ни устала, как бы мне ни хотелось избавления, избавителя я все-таки боюсь.

— А если он разожмет капкан?

— Да разве его разожмешь? И лапа давно омертвела, ее, можно сказать, у меня уже нет. Я обречена.

— Ты просто потеряла надежду. Вот и не видишь, что есть и другой путь.

— Другой путь… О чем это ты?

— О том, что кроме передвижения по земле на трех лапах, — лицо Морехода приближается к моему и синий огонь светит мне в самый зрачок, — есть и другие способы. По морю, по небу… Не все живут в лесах. Так и скажи избавителю, когда он придет. Если, конечно, в него поверишь.

— Я поверю. Я приложу все силы, чтобы поверить.

* * *

— Знаешь, — смеюсь я, — на гробы я, кажется, насмотрелась. На год вперед. И почему-то страшно хочу есть. Может, хватит разумный-добрый-вечный сеять? Пошли на базар — глинтвейн пить, пицца жрать, э?

— И тут пицца, — ворчит Дракон, вылезая из музейного Тартара на свет божий… нет, скорее рукотворный, — куда ни приедешь — в Америку, во Францию, в Германию, про Италию вообще молчу — везде пицца! Может, чем национальным покормишь?

— А то! — хвастливо заявляю я, — Чего изволите: национального немецкого шиш-кебаба или пончиков на свином сале?

— "А ты меня решилась уморить"! — убежденно произносит Дракон. — Я понял. Вы три сестры-сирены. Одна заманивает поклонников красотой, другая — умом, третья — душевным обращением. Потом растеплившегося мужика ведут на рождественский базар, травят, то есть закармливают пончиками на свином сале, а потом…

— На том же базаре коптят в палатке — во-он там, за каруселью, где дым столбом! Там местные гарпии и сирены доводят до кондиции свои жертвы, фаршированные пончиками. Пошли туда? И не сопротивляйся, а то ведь я тебя, пожалуй, не дотащу…

После непривычно тихого (а кому он на Рождество сдался?) Пергамона, базары, протянувшиеся по другую сторону Унтер-ден-Линден, оглушают и ослепляют. Я не люблю оглушающе-ослепляющих мест, но в них, пожалуй, первое свидание проходит легче, чем в романтически-проникновенной обстановке. Ничто не понуждает тебя к откровенности, зато можно спокойно подурачиться. И даже додурачиться до ощущения, что вы сто лет знакомы и не нуждаетесь в свечах, Вивальди и изысканном десерте для откровенного разговора.

Вот и я так же попалась. Сама не заметила, что рассказываю Дракону о Геркином детстве. О том, как из двух теток, совершенно непригодных на роль матери, вышла одна вполне приемлемая родительница.

— Сперва мы все с ним сидели. Даже маман. Как же, первый внук! Она им почти гордилась. А потом выяснилось, что он не пластилиновый, а живой. И что бабушка ему… не нравится. Для бабушки это был шок! — я с хрустом откусываю от яблока в липкой алой карамели. И как это есть, чтобы не измазаться? Яблоко, насаженное на деревянную шпажку, вертится волчком — понимает, зараза, что за липкий бок его не ухватишь…

— Потому что привыкла всем нравиться? — подмигивает Константин.

Надо же, слушает! Это странно. Обычно разговоры про детей понижают градус интереса до нуля. Если хочешь, чтобы собеседник свернул беседу и под благовидным предлогом слинял, заведи шарманку про гениальные словечки, удивительные наблюдения и прочие великие достижения чудо-ребенка. Мужчине все эти истории — рвотное со снотворным пополам. Того, кто продержался полчаса, можешь занести в когорту идеальных отчимов и взять на заметку.

Но Дракон и слушает как-то иначе, без кротости и обреченности во взоре. И я не сразу понимаю, что ему ИНТЕРЕСНО! Как будто он знаком с моей родней. Как будто ему хочется знать расклад сил и… слабостей в нашем семействе. Как будто у него на нашу семью далеко идущие планы!

— Да, мама привыкла нравиться… — осторожно соглашаюсь я. — Ну, она красивая женщина… была…

— На самом деле без разницы, красивая или некрасивая, — замечает Дракон, прихлебывая глинтвейн из нелепой кружки с надписью "Ich bin das bezaubernde Baby" ("Я прелестная малютка", а может "Я прелестный малютка"?). — Вот женщина — та досконально определит, красавица перед ней или просто миленькая. Мужчина, если влип, фиг поймет, на сколько баллов там реальной красоты, а на сколько — чистого куража. Но куража, коли в прелестницы податься решила, понадобится много.

— Ну да! — удивленно киваю я. — А потом так оно и идет: чем больше очарованных, тем нерушимее кураж! Цепная реакция.

— Главное, чтоб никто самооценку не снижал, — поддакивает Константин. И откуда он в этом разбирается? — Вот как Гера — вашей маме.

— О да-а-а, он тогда старушку прилюдными вопросами прямо изводил: баба, сколько тебе лет, баба, зачем ты врешь дяденьке, баба, почему с тобой так скучно, баба, почему ты такая глупая… Баба не знала, что он, стервец, в следующую секунду брякнет. Можно сказать, сама судьба Герку у нее отобрала и мне вручила.

— А его мать? — все с тем же неослабным интересом спрашивает Дракон.

— Его мать делала, что могла. Вернее, что умела. Майке вся эта детская физиология, походы к врачам, разборки с воспитателями-учителями — вроде утренней зарядки. Я б, например, умерла от паники в тот первый раз, когда Герка в три года с температурой сорок свалился, а врачи сквозь него смотрели. Причем с таким видом, точно он давно умер и истлел. Зато Майка мигом нашла крайнего и вытрясла из него душу и отдельную палату. Но она терпеть не может разговаривать с сыном. Сестрица для этого слишком энергична… — вздыхаю я. Слишком энергична и слишком занята.

Конечно, я далеко не сразу поняла, что мне НРАВИТСЯ вечная Майкина занятость, из-за которой сидеть с подрастающим Геркой всегда выпадает мне.

Казалось, жизнь можно проводить гораздо интереснее, чем на поприще бэбиситтерства. К тому же мне не нравились молодые матери. Было в них что-то неисповедимо-животное. Как будто с рождением младенца все они резко поглупели, стремясь найти с грудничком общий язык, а потом так и не догнали активно растущего ребенка. Вот и плетутся следом, с трудом осваивая азы интеллектуальной деятельности.

И лишь со временем Герка из обузы превратился в друга. В связующую нить между мной и окружающими. Которая не порвалась, даже когда я стала, мягко говоря, не самым удобным собеседником…

— Словом, Гера привык: если поговорить надо, то с Асей. Тетей Асей! — хихикает Дракон.

Обычно в ответ на шуточки по поводу персонажа рекламы, приезжающего на запах грязного белья, я обливаю презрением и знакомых, и незнакомых. Но сегодня я добра. И примитивна. А потому всего лишь бросаю Константину в лоб огрызок яблока. И попадаю.

— А скажи мне, прелестный малютка, почему ты меня об этом спрашиваешь? — уже довольно нетрезвым голосом произношу я.

— Потому что про себя ты мне ничего не расскажешь, даже если мы целый день проболтаем. — Улыбка у Дракона такая… широкая. Словно две улыбки разом. Человеческое лицо для подобной улыбки маловато. Невместительно.

— Думаешь, про Герку я все-все расскажу, вот заодно себя и выдам? Хитро, геноссе! — хихикаю я, уткнувшись носом в теплую кружку, пахнущую гвоздикой.

— Просто я однажды заметил: мы, мужчины… — Дракон делает едва заметную паузу, словно намекает мне, что он хоть и относится к этой категории, но как-то по-особому относится. Не совсем как человек. Или совсем не как человек. — …охотнее общаемся с теми женщинами, которые не рассказывают, а выслушивают. Нас. Задают вопросы, поощряют трепотню, вызнают детали. А потом удивляемся, что попались в руки манипуляторше, которой, по большому счету, на нашу личность плевать. Она ее воспринимает в качестве бибабо. И мы трепыхаемся на чужой руке, пока нас не сбросят. Потом у нас внутри образуется пустота и мы теряем смысл жизни. Довольно надолго. Иногда — на всю жизнь.

— Зато болтушки вроде меня безопасны, да? — Я хлопаю ресницами, изображая глупость несусветную, вселенскую.

— Женщины, у которых есть, о чем рассказать, не подпитываются чужими душами. Не паразитируют на любви народной. Не превращают окружающих в зомби. Они живут тем, что у них есть своего. Вот так! — и мой мудрый поклонник щелчком отправляет скомканную салфетку в корзину возле столика.

Вот уж не думала, что мужчины анализируют причины жизненных неудач. И пытаются изменить орбиты своего движения относительно женского пола, а не кружить по заданной, регулярно натыкаясь на одни и те же астероиды и переживая каждый раз мировую катастрофу. Или этот Дракон какой-то неправильный, или мое представление о мужчинах — однобокое.

Да и зачем мужчинам меняться? Разве привычка все анализировать меняет орбиту? Мы, женщины, поверяем каждый свой промах трудами какого-нибудь специалиста — и что, совершаем меньше промахов? Нет, просто после очередного говорим себе: ну вот, так я и думала!

— Может, вам нравятся именно манипуляторши, а не эти, которые живут своей жизнью? — пожимаю плечами я.

— Конечно, нравятся. Они так похожи на наших мамочек! — язвит Дракон. — И нам нравится быть зомби!

— Смеешься, да-а-а? — канючу я. — Знал бы людей, над святым бы не смеялся!

— Да, — покаянно склоняет голову он. — Любить манипуляторов всей душой, жить гармоничной жизнью зомби — это святое.

Мы переглядываемся и понимающе улыбаемся друг другу. Хорошо, когда не требуется топить собеседника в разъяснениях и проходить с ним по всей логической цепочке от начала до конца. Надо признать: женщины любят не плохих и не хороших мальчиков. Они любят понятливых. Ну, может, не все. Может, только я.

Открытая эстрада рядом с нами время от времени взрывается незабвенной попсой. И классикой. И попсовой классикой. Сейчас там раздается: "The people say: when you" re in love tomorrow never comes!"* (Слова из песни Фрэнка Синатры "Forget Domani" — прим. авт.) Все правильно. Завтра не придет, если ты влюблен. А если ты осторожен, не придет сегодня. Вся твоя жизнь станет бесконечным завтра. Думать о нем, просчитывать его, бояться его, обеспечивать его — все на завтра и никакого сегодня!

Кажется, я слишком ношусь со своим завтра. Стоит отдохнуть от него. Сбросить будущее со счетов и пожить в настоящем.

 

Глава 20. Любопытство, открывающее пути

После моего очередного превращения накал событий отчетливо снизился. Как-то стало неинтересно ходить ногами в свете того факта, то и я, и Дубина — драконы. Причем отменно летучие. И непобедимые для монстров. И практически бессмертные — что и вовсе аннулировало наш с Геркулесом интерес к жизни.

Вот так попросишь у высшего распорядителя судеб какой-нибудь особо вожделенной вещи, попросишь — да и получишь. И все. Жизнь кончена. Когда нечего хотеть и нечего бояться, остается только камнем на перекрестке застыть: все дороги перекрыты — и направление к, и направление от.

Единственно что у нас с напарником осталось — это любопытство.

Самая заштатная эмоция, когда выживать приходится. Но спасительная, когда выживание оканчивается. Не прерывается на минутку, которой только на то и хватает, чтоб дыхалку восстановить, а именно заканчивается. И тебе больше ничего не грозит, кроме смерти мозга от скуки…

Словом, вместо упоения драконьим всемогуществом, я, прямо как есть в драконьем виде, сбежала и от Геркулеса, и от его возлюбленной Кордейры. Сбежала и забилась в какую-то северную пещеру задом вперед, выставив наружу только кончик носа и один глаз — чтоб отслеживать смену дня и ночи.

Мой благоприобретенный организм радостно демонстрировал сугубо драконьи фишки: если проходил час, я замечала одно-два мгновения, не больше. Облака проплывали по небу со скоростью гидроцикла Джеймса Бонда, солнце и луна не восходили, а вылетали из-за горизонта, деревья вспыхнули, почернели и оголились — и мир оделся в белое и многослойное, как самая помпезная из невест.

Смотреть стало совсем не на что. И всплыли воспоминания.

Я и раньше припоминала отдельные факты из жизни Викинга. И все больше тюрьмы-побеги, туризм-каннибализм… Но ЭТО!

Я вдруг вспомнила себя до Викинга. Вернее, сначала я вспомнила другую женщину.

Она вышла из бархатной темноты за смеженными веками — красивая невозможно. Облако рыжих волос окутывает плечи, глаза светятся синим полярным льдом, тонкие черты каменеют от надменности и ненависти. И во всем ее облике — ничего, кроме надменности и ненависти.

Я гляжу на это великолепное существо с горечью и презрением, на которое, как мне казалось, давно неспособна. Это послевкусие разочарования, осадок обожания. Это обманутое обещание любви. Откуда оно у Викинга, которая не верит даже собственному другу-рабу по имени Геркулес?

Оттуда же, откуда и у всех. Из детства. Из юности. Из семьи. Когда-то и у Викинга была семья. Была-была, не сомневайтесь. Она росла не в приюте для малолетних киллеров, не кочевала из приюта в колонию и обратно. Она была дочерью самой красивой и самой никчемной женщины на свете. Которую я никогда не понимала.

Зато теперь я — дракон. И я могу войти в ее разум, как в болотную грязь, и раствориться в нем, и проникнуться им, и самой стать грязью.

* * *

Мое лицо валится на меня из зеркала — огромное и неотвратимое, как срубленная секвойя. И такое же складчато-узловатое. На нем буквально нет живого места. Живого, гладкого, ровного, упругого места, которого было так много — еще вчера. Буквально вчера.

Похоже на съемку из космоса. Если перевернуть зеркало не увеличивающей стороной и вытянуть руку как можно дальше, пейзаж становится идиллическим. Но придвинь зеркало к лицу, вглядись в себя в масштабе пять к одному — и проступят мусорные свалки, раздолбанные дороги, отравленные реки… Вместо красивых видов — адское скопище проблем.

Как жаль, что это не болезнь! Страдая, я бы верила, что найду лазейку — и сбегу из болезни в здоровье. Вернусь к себе прежней. Но от старости не сбежишь. Хотя мы пытаемся. И как Черные королевы Зазеркалья* (Имеется в виду персонаж Л.Кэрролла "Алиса в Зазеркалье" — прим. авт.), бешено несемся, стараясь остаться на том же месте. А старость раскручивает колесо, внутри которого мы бежим, все быстрее и быстрее.

Я расправляю кожу, словно скомканную ткань, в надежде, что оно — мое лицо — отвисится и придет в норму. Хотя мне хочется вцепиться ногтями в собственный лоб и сорвать чужую бугристую маску с той, кем я вижу себя — до сих пор вижу. С прекрасной юной себя.

Лучше бы мне никогда не быть красивой! Есть лица, которые старость не портит — она их превращает в манускрипт, завораживающе интересный, многозначительный и самодовольный. Запоздалый подарок природы. Зато красивое лицо старость делает руиной. Руины нравятся туристам. А вот нравятся ли руины сами себе? Да они только и делают, что грезят о временах, когда колонны стояли и пол блестел!

Я поднимаюсь с кровати и нарочито старческой походкой, злобно шаркая, подхожу к окну. За окном меня поджидает особенно отвратительный весенний полдень — и особенно отвратительное зрелище юной девушки, сидящей на траве с молодым мужчиной. Мужчиной, которого я и сама не прочь так же обнять за смуглые плечи.

Девушка откровенно нехороша собой: у нее резкие, мальчишеские черты лица, глубоко посаженные глаза, волосы коротко подстрижены, но все равно торчат. И тело у нее слишком грубое, ширококостное, какое-то звериное, будто творец до последнего не знал, что создает — женщину или… нет, не знаю, какое животное. В ней их много. То-то она и связалась с получеловеком.

Мерзкая ящерица, отнявшая у меня дочь!

* * *

Я и есть эта девушка. А он — мой мужчина. Драконий царь, как его называют. Драконий царь — подумать только!

У драконов нет правителей. Ни царей, ни королей, ни князей, ни ханов, ни султанов, ни даже выборных дожей. Драконы всегда одиночки. Они даже собственных родителей не знают, потому что рождаются вполне самостоятельными.

Но они адски любопытны. И часто приходят к людям — кто-то в своем истинном облике, кто-то в человеческом. Им нравятся люди, как нам нравится все переменчивое, краткоживущее — бабочки, цветы, облака. Мы кажемся им прекрасными, потому что скоротечны.

Вот и он пришел ко мне, чтобы полюбоваться мной. А мог бы выбрать другую. И я никогда бы не узнала, как пахнут его волосы и кожа, как меняют цвет его глаза, как быстро летит время, когда он рядом.

Ни о каком "состариться вместе" и речи нет. Просто потому, что не существует общей старости для человека и дракона. Не существует драконье-человеческой семьи. Не бывать нам вместе, пока смерть не разлучит нас, аминь. Только сегодня — и может быть, немножко завтра. Но мне плевать.

А для моей матери мое завтра — нож острый. Она-то завтра будет еще старее, чем сегодня. Значит, мое завтра отнимет у нее кусочек молодости — еще один.

Вот она и беснуется. Тихо беснуется, что хорошо. Не устраивает сцен, не выставляет условий: или вы расстаетесь, или ты мне не дочь! Я так рада, что она слишком умна для дурацкого шантажа.

И я погружаюсь в опасное, бездумное блаженство. Не зная, что судьба моя предрешена. Что лучше бы мне пережить сотни скандалов и придирок, чем пребывать в любовном забытье. Что моя мать уже отыскала средство убить меня — убить идеально, без крови, шума и вины.

Колдун приедет завтра. Его годами разыскивали агенты, нанятые через подставных лиц, ищейки высокого класса. И нашли — машину для переработки человеческих жизней в философский камень.

А я всё сижу под раскидистым дубом, как самая безмозглая Гризельда, и кайфую.

Из хрупкой гармонии материнского недовольства и безмятежного счастья я рухнула прямиком в преисподнюю. Из меня потихоньку утекала жизнь. Я разучилась улыбаться и смотреть людям в лицо. Только дракону. И я смотрела ему в лицо часами, отыскивая следы тайного знания. Он ДОЛЖЕН был знать, что происходит. Он ДОЛЖЕН был меня спасти. Должен был, но не спас.

Дракону без разницы, проживет ли человек четверть века или целый век. Для дракона и то, и другое — минута. Дракону не понять, чем счастливая судьба отличается от несчастной. Дракон не разделяет ощущения на плохие и хорошие, для него они — энергия, текущая по нервам и сосудам.

Возлюбленный дракон продолжал любоваться моим умиранием, как красивым закатом. И то, что закат — зрелище недолгое, ничуть не умаляло его восхищения. Даже, кажется, наоборот.

Поняв, что мой мужчина все-таки в первую очередь монстр, я сама взялась за поиски причин своего недуга. Я была молода, и я хотела жить.

Довольно скоро выяснилось, почему подвал нашего дома оказался закрыт для посторонних. И для родственников со слугами — в первую очередь. И личность странного мужика, которого я обезглавила годы спустя где-то в тайных лабораториях биофака, лишив Дубину хозяина, тоже оказалась не такой уж тайной за семью печатями — всего за одной. Главный Мучитель, мамашин колдун!

Бежать было бесполезно. Истечение энергии из моего тела в тело моей матери шло бы своим чередом, как цепная реакция, сбеги я хоть на полюс.

Надо было перекрыть этот канал, эту контрабандистскую тропу. Самостоятельно. Без помощи сумасшедших ученых и влюбленных чудищ. И я начала изменяться. Используя своего любовника в качестве образца для подражания. Мне требовалось стать драконом! Эти существа умеют управлять чувствами не хуже, чем люди — конечностями.

Я планомерно уничтожала все, связывающее нас с матерью. Я изгоняла ее из своей души, из своего мозга, из своей жизни. Я выжигала нервы, откликающиеся на звук ее голоса, я выпалывала ростки дочерней любви и преданности.

Мне удалось. Колдовство обернулось с объекта на субъект. Гнусное заклинание впилось в тело моей мамочки, словно осы-убийцы — в пахнущего жертвой чужака.

Моя мать теряла самое дорогое — остатки своей красоты и молодости. Тело ее поплыло, превратилось в пирамиду Хеопса, увенчанную стремительно лысеющей башкой. И превратилось… в Чертова Жирного Хрена!

Она… нет, ОНО надеется вернуть себе красоту. Поймать меня своей магией, кое-как украденной у Главного Мучителя, плохо усвоенной, корявой магией вселенской зависти.

Воспоминания царапали мне сердце. Мое драконье, бесстрастное сердце. Но царапали — а не рвали на куски.

Теперь я знала, кто и зачем ищет меня взглядом в хрустальном шаре, пытается мною манипулировать, то и дело ставит на грань смерти, стараясь заменить мою сущность мертвыми суккубами и прочей нежитью. Мама.

Что же ты сделала с собой, мама? Что же ты сделала со мной? Что же ты еще сделаешь, мама, источенная подлостью, развращенная колдовством, зацикленная на себе бывшая красавица?… Ведь ничего уже не вернуть. Прежней тебе не бывать. И мне не бывать прежней. Забудем друг друга. Простить не сможем — так давай хоть забудем.

Я обнаружила, что стою, распрямившись во весь драконий рост, среди каменной осыпи, на обломках скал, разрушенных в миг моего прозрения. От драконьего рывка любая скала потечет лавиной брызг. Из моего рта вырвался рев вперемешку с огненной струей. Мое дыхание мгновенно растопило лед на мелком озерце под скалой. Через несколько секунд озерце испарилось и снова наполнилось — талой водой, бегущей со склона холма. То же озеро. То же, но другое. Мертвое.

— Я найду тебя, проклятая!!! — звенело эхо, заикаясь, точно от ужаса. Когда я взвилась в воздух с гулом реактивной турбины, оно еще катилось по долине.

Я найду тебя. Мало было убить тебя в моей голове. Я тебя недооценила, мама. Я думала, ты смиришься с поражением, потеряв вожделенную награду — второй век молодости и любования собой в тысячах зеркал. Я думала, ты отпустишь меня на свободу. Я думала, ты умнее, мама. Я думала, ты поймешь: я — твоя смерть.

И я уже иду. К тебе. Мы скоро встретимся. Ты наконец-то обретешь покой. Это я тебе гарантирую. Мама.

* * *

Собственно, еще отправляясь убивать дорогую мамочку, я намеревалась с ним переведаться. Спросить насчет Дубины: и что ж мне за везенье такое — повсюду драконов встречать? Потому что три дракона (считая меня) на одну историю — это уже перебор. Пора выяснить, чего мы тут сгрудились, словно в зоопарке.

И вот, без лишней тягомотины я оказалась там, где заказывала. В отдельном кабинете. То ли в клубе, то ли в ресторане, декорированном под жилье эстета, подвинутого на викторианстве. Он всегда любил такие темные, захламленные места, до потолка уделанные дубовыми панелями.

Запах кожаной мебели и старого дерева, книжной пыли и свежемолотого кофе — какой знакомый, желанный аромат… Аромат-воспоминание. Аромат-ловушка. Я растянулась на оттоманке, заложив руки за голову. А он, исчадие моего прошлого, сидел по другую сторону стола и смотрел на меня — все с тем же интересом и нежностью, что и целую вечность назад.

Может быть, тогда, вечность назад я бы засмущалась, сидя рядом с Его Великолепием в эдаком затрапезе: седая, изрубленная, татуированная, вооруженная и безнадежно одинокая. Но сегодня я знаю: никакие усилия не поставят меня на одну ступень с рядовым драконьим имиджем. Я уж лучше побуду без всякого имиджа. Это же реальные шрамы, не косметические. Это реальное одиночество, не напускное. И седина — моя, не мелированная.

Да, мне нечего предложить тебе, мой дорогой. Ничего из арсенала красивой женщины, которую мужчины носят на руках. Ничего из набора умелой манипуляторши сердцами. Но я и не предлагать сюда явилась. Я пришла спрашивать.

А сначала мы выпьем свой ночной кофе. Как ты любишь. Кому-то кофе милей всего на рассвете, кому-то днем, кому-то круглосуточно. А ты любишь кофе ночью, рядом с желтой свечой, в какой-нибудь старинной библиотеке и под что-нибудь трагическое. Помнишь, как мы слушали "Призрак оперы" точно в таком же клубе? И что это, кстати, за комната? Впрочем, неважно. Все равно она выдумана тобой. Завтра на ее месте появится что-нибудь другое.

Я гляжу в спокойное темноглазое лицо и ищу хоть какие-то перемены. Не-а. Их нет, потому что ты — не человек.

Драконы являются к людям в разном возрасте, выбирая кому что нравится. Есть тысячелетние дети, которые никогда не вырастают и вечно переходят из одних любящих рук в другие, выбирая себе приемных родителей, истосковавшихся по детскому смеху и кокетливым гримаскам. Есть подростки, кочующие из одной дурной компашки в другую, наслаждаясь бурей эмоций и иерархией волчьей стаи. Есть молодые люди, умело романирующие с пылкими девицами всех сословий или иронично внимающие тупым человеческим гениям. Есть задумчивые зрелые мужчины, занятые тем же — но под соусом многозначительного молчания.

Женщин-драконов я не встречала. Ни одной. Я даже не уверена, что сама остаюсь женщиной, превращаясь в дракона.

И вот теперь мы поговорим откровенно, на равных. Я ведь теперь новичок, не так ли? Новообращенная драконница — бестолковая и могучая, словно укушенная вампиром жертва, у которой зубки режутся? И значит, нужно мне обрести наставника, выудить у него зерцало премудрости, а потом уж убивать своих ближайших родственниц.

Так что не тяни, любимый. Давай поговорим, как дракон с драконом.

— А что ты хочешь узнать? — спрашивает он совершенно искренне. — Разве есть еще что-то?

Я замираю. То есть как это "еще что-то"? Я пока только одно и поняла: при словах, что я сама, своими руками отдам Геркулеса Кордейре и пойду своим кромешным путем без всяких спутников, друзей, защитников и прочая, мне неожиданно стало очень больно. И от боли я превратилась в дракона. И больше с тех пор человеком не была. Вот до этой самой минуты. Дубине, видно, тоже стало очень больно, когда он увидел, кем я оборотилась, пальнул мне в задницу из базуки и вроде бы даже попал. Потом от боли, что он меня убил (и непременно убил бы! не будь я драконом с их сверхзвуковой скоростью полета!), бедный мой Дубина упал на прекрасные тисовые полы королевской опочивальни и забился в той же страшной судороге, что и я на злосчастном крылечке.

Так мы оба стали драконами. Очень восприимчивыми и очень понятливыми существами.

— Итак, мы ВСЕ драконы? — я склоняю голову к правому плечу. В юности у меня этой привычки не было. Она появилась, когда я научилась целиться и стрелять.

Он кивает. Есть существа, наполняющие любой жест такой значительностью, что кроме жестов от них больше ничего и не требуется. Но я упорнее людей, мне мало красивых жестов.

— Я? Дубина? Ты? — по кивку на каждое имя. Положительно. — Моя мать? Кордейра? — Отрицательно. — Почему?

— Не тот сорт боли… — он пожимает плечами. Потом заботливо подливает мне кофе и подвигает ажурную серебряную вазочку с нашими любимыми солоноватыми галетами. Запах кофе и маслянистой галетной корочки сводит меня с ума. Но я нипочем не сойду. Я знаю, чего хочу. И своего добьюсь.

— Объясняй!

— Ты же отдавала свою жизнь за другого? — он все возится и возится с кофейником, как будто решил стать драконом-баристой, единственным в своем роде.

— Когда? Кхха-а! — Кофе не в то горло попал. — Не было этого, точно помню. Я жертвую другими, когда намерена выжить. Всегда.

— А на Патриарших?

— Что на Патриарших? Я загрызла Трансаку, она же Безумная Карга. Жаль, что не до конца. — Гадкий вкус эктоплазмы больше не преследует меня. У дракона во рту… пардон, в пасти всегда стоит вкус пепла и золы. С точки зрения дракона, этакая приятная горчинка. Почти эспрессо.

— А кто подумал: не найду жертвы — отдам себя?

Действительно, подумал. Подумала. Из чистой, как слеза монашки, жертвенности. Мне Геркулес не очень-то полезен. От него пока одни проблемы: то его стрелой в бок ранят — а я потом болей; то ему Карга мозги запудрит — он меня Старому Хрену тепленькой на фазенду приволочет… А отдавать жалко. Что смерти, что Кордейре. Да, Кордейра!

— Жертвенность — это ведь не все?

— Да. Нет. Жертвенность — не все. — Морщится. Недоволен разночтениями человечьего языка. Красивую реплику ему испортили. Позер!

— Надо сперва побывать в убийцах, не так ли? — скорее утверждение, чем вопрос.

— Не просто побывать. Привыкнуть. — Он проводит пальцами над свечой, рисуясь и одновременно посмеиваясь над собой. — Зачем столько спрашивать? Разве не интересно самой все узнать?

— Не-а. Не интересно. Хочу все знать от тебя. А сама буду только делать глупости. — Как ни странно, ему всегда нравилось, когда его подкалывают.

— Ну хорошо. — Вздох и мхатовская пауза. — Одного набора стеклышек мало. Нужно, чтобы узор сошелся с образцом.

Теперь поняла. Можно мучить людей, слегка жертвуя собой, как все тираны, — недоедать-недосыпать, отправляя толпы народу в могилу и на галеры. Можно стать киллером и спасателем в одном флаконе, выручать одних, гробить других, потом менять их местами, чтоб гонорар округлить. Но ни крыльев, ни огнемета в глотке не приобрести. Потому как требуется особое стечение обстоятельств. Тот, кому ненароком повезло, получит божий дар в виде летучести, огнементности и яйценоскости. Но придется оказаться в нужном месте, в нужное время и в нужном состоянии.

Можно, можно иначе. Эксперимент на человеке, результат непредсказуем. Магия тщательно отмеренной боли и освященных веками проклятий — это и есть второй путь.

— Магия — жестока и точна. Ты получаешь не то, что хотела, а то, что должна получить. — Обворожительный голос. Голос существа, состоящего из магии. Но меня ему не обворожить. Времена легковерия прошли. Настала эпоха жестокой точности. — Твоя мать уже ошиблась, решив, что «молодое» значит «слабое». Мы часто так ошибаемся. Чем мы старее, тем пренебрежительнее. И однажды это стоит нам жизни.

— Она дорого заплатила за ошибку.

— А вот за новые ошибки ей платить нечем. — Темный глаз быстро и насмешливо подмигивает.

Спасибо, любимый. Я все поняла. Я буду осторожна с тем, кто знает, что делает. Я-то пока ни черта не знаю. Все эти годы я училась одинокому выживанию, да еще претворению живого в мертвое. И прогуливала другие важные занятия. Я самоуверенная невежда, древнее ты мое. Мне нельзя соваться в логово маман. Она меня с кашей съест. Как и было задумано.

И убранный под викторианскую библиотеку интерьер пропадает. Вместе с ним, незабвенным. Что ж… Насущное сказано, главное не затронуто, былое исчерпано, грядущее туманно. Все так, как и должно быть.

Оказывается, я стою на стене донжона, между зубцами, и любуюсь почти бескрайним видом. А внизу, едва заметный на фоне камня, меряет шагами барбакан Дубина.

 

Глава 21. "Но ангел тает, он немецкий"…

Возвращение с удачно проведенного свидания — это как возвращение Золушки с бала, на котором она и обуви не теряла, и карета в тыкву не превратилась, и пешком ковылять не пришлось. Да, сказке еще далеко до хэппи-энда, и все-таки в душе растет и ширится ощущение: а жизнь налаживается! Хочется найти слушателя с большими ушами и в деталях описать все доставшиеся на твою долю знаки внимания.

К сожалению, найти достойного слушателя — задача не легче, чем влюбить в себя принца. У всех вокруг — своя жизнь и они хотят говорить про свое, а не про то, что вы ели, что танцевали и что обсуждали там, на великосветском пати. И приходится быстро-быстро переключаться со своей эйфории на чужие проблемы.

Вот и я немедленно переключаюсь, увидав во дворике смурного Герку с сигаретой в вяло опущенной руке.

Не думаю, что его выгнали из теткиного дома, чтоб атмосферу не портил. Сестры мои не курят, но и здорового образа жизни не исповедуют. Соньке просто курить нечего — уж очень здесь, в Европе, дрянные и дорогие сигареты. Кажется, что привычную продукцию знакомых фирм кто-то в рамках антитабачной кампании вскрывает и набивает сенной трухой пополам с мышиным пометом. Майка не курит, потому что сестрицына жизнь и без того стимуляторами полна — бодрости духа в ней под завязку, а в жилах ее течет чистая никотиновая кислота* (Препарат, необходимый для преобразования питательных веществ в энергию — прим. авт.). Организм Майи Робертовны не только пищу — он что угодно в энергию преобразует. Такому организму курить — только зря время терять. Но на нашу с Геркой дурную привычку никто не реагирует.

И все-таки он сидит здесь, в холодной вечерней мгле, а не на теплой кухне, не на обширном балконе и не у телека. Что же случилось?

Подсаживаюсь к племяннику и ерошу ему волосы.

— Как дела?

— Хреново, — выдыхает Гера.

— Совсем или относительно?

— Не знаю. Может, и совсем.

— Подробности будут?

— Конечно, будут. Скажи мне, Ася, как отшить хорошую девушку, о которой всегда мечтал, чтоб жизнь ей не испортить?

Ну ёпэрэсэтэ…

— Сперва объясни, зачем тебе это надо?

— Это не мне, это Хелене надо. Мы сегодня гуляли и она призналась, что хочет съездить в Россию, посмотреть… — Герка надолго замолчал.

Будь мой племянник рядовым юзером девушек, никаких бы дальнейших пояснений не потребовалось. Не хочется парню в двадцать три года связывать себя серьезными отношениями — нормально! Девушке хочется, а парню — нет. Не готов он семью заводить. А с такими, как Хелена, каникулярный секс наездами исключен. Она не ханжа, она не липучка, но годами тянуть бодягу бесперспективной связи — не ее сценарий. Если Хелена решила, что Гера — ее мужчина, то держать его на скамейке запасных и попутно подыскивать жениха посговорчивее она не будет. Просто не сможет так жить — встречаться с одним, спать с другим, в невестах ходить у третьего. Цельная натура. Если выбирает, то выбирает близкого человека на все роли, а не на четверть ставки пошабашить, пока официальный суженый маму в каких-нибудь Дюссельдорфах навещает…

И Герка такой же. Хелена ему дорога и нужна. В чем же дело? Молчу, жду, пока сам признается.

— Я ей не пара. Ты же знаешь, кто я — простой ветеринар, проще не бывает. Хорошо хоть квартира своя. Ни перспектив, ни свободы, одна рутина и маета. И потом, менять Берлин на Москву…

— …это правильно! — смеюсь я. — И среди молодых берлинцев — очень модно. В смысле, популярно. Оглянись вокруг, Гер. Это город для туристов. Здесь можно с кайфом провести неделю-другую-третью. А жить здесь скучновато. Работы нет. Перспектив куда меньше, чем в твоей клинике. Ты представь: вот стоит она, Хелена твоя, с утра до ночи за прилавком. Вечерами ест арабские полуфабрикаты и смотрит местное ТВ. В выходные ходит в церковь. Раз в месяц — в гости или в кино. И так — из года в год.

— Ну, это сейчас… — пожимает плечами Гера.

— А может и через десять лет так же будет. И через двадцать. И через сорок. Ты для нее — билет в большую жизнь. Нелегкую, не сахарную, но большую и настоящую. Где Хеленка твоя покажет, на что способна. Тебе кажется, быть ветеринаром — это убожество? Что жену из Европ везти надо только если ты богат и в два слоя позолочен? Хелене наверняка так не думает.

— Откуда ты знаешь? — бурчит Герка.

— Просто знаю. Хочешь, я с ней по душам поговорю?

— Хочу! — отрезает Гера.

— Завтра. Завтра откроется ее магазин слащавых глупостей, я пойду туда, затащу девушку за кучу семейных альбомов и все-все выведаю. А потом расскажу тебе. Как есть.

Дураки мы, русские. Не видим того, что у нас под носом. Боимся окружающего мира и выдумываем сказки пострашнее любой реальности. Сказки, в которых на любовь право имеют только гении-герои-богачи-красавцы-аристократы — сочетание, в действительности не встречающееся. Сказки, в которых у женщины не бывает сопротивляемости, так что любая заезжая ведьма элементарно берет королевскую дочурку за руку и ведет в дремучие леса, чтоб уложить в хрустальный гроб до поцелуя того самого гения-героя-богача-красавца-аристократа. Словно ценную бандероль на полку. Сказки, в которых миры рушатся из-за всякой чепухи вроде пропажи драгоценной заговоренной побрякушки из магического сейфа…

А еще мы не видим настоящей любви и верности, сколько бы она перед глазами ни мельтешила. Просто потому, что вид у нее не сказочный, обыденный такой вид. Бывает, что и вообще непрезентабельный.

Может, потому мы ищем волшебные острова, открытые для иммиграции, и дожидаемся реанимирующих поцелуев, пренебрегая настоящими людьми и настоящими мирами? Не знаю.

* * *

— Хелене, ты мне веришь?

Хелене на меня не смотрит. Она разглядывает потолок. Глаза ее распахнуты широко-широко, чтобы удержать закипающие слезы. Она сильная, она выдержит, она не расплачется.

— Он понимает, что не принц. И эта мысль делает его сущим засранцем.

— Варум* (Почему (нем.) — прим. авт.)?

— Да потому, что он готов отказаться от тебя, лишь бы не портить твою жизнь своим непринцевым присутствием. Считает, что недостоин.

— Может, я ему просто не нравлюсь?

— Ой, хоть ты-то ужасов не выдумывай! Мне и Геркиных придумок хватает… Ты не понимаешь дурного российского снобизма. И хорошо, что не понимаешь. Племянничек уже все за тебя решил: надо, чтоб у такой девушки был муж-продюсер, миллионщик и живая легенда. На меньшее ей соглашаться незачем. Нам надо втемяшить в его глупую башку, что он тебе подходит.

— Втемяшь… Ты втемяшаешь ему в башку?

— Втемяшаю… Мне только немного времени надо.

— А знаешь, что он сказал, когда увидел это? — она вдруг показывает свечу в форме ангела. — Он сказал: "Но ангел тает, он немецкий, ему не больно и тепло"… И я… — Хелене закрывает лицо ладонями и тоненько, беспомощно всхлипывает.

Я достаю мобильник и начинаю злобно лупить по клавишам.

— Гера? Ты дома? Ноги в руки и сюда. В магазин! Что-что… Женить тебя буду, дубина!!!

* * *

В любом приключенческом опусе новичок обретает опытного, сильномогучего наставника как нефиг делать. Это закон жанра. Правда, непонятно, откуда на великое множество новичков берется великое же множество суперспециалистов. Они что, сидят в специальном накопителе для спецов и ждут своего часа? У нас с Геркулесом сюжет развивается совсем по другим, неприключенческим законам. И дорогой напарник мне мало чем помогает, хотя предан и силен сверх всякой меры. И я его ничему научить не могу, потому как и сама не джедай.

Вместе учиться? Я что, Гарри Поттер со товарищи? Это, кажется, такое знание, которое поодиночке получают.

Нужно поговорить. Хоть бы и тут, в барбакане. Хорошее место, защищенное.

Я заношу ногу над пропастью — и в последнюю секунду понимаю: я НЕ ЗНАЮ, как снова стать драконом. Ни ключевого ощущения не помню, ничего. Прыгни я сейчас со стены, Дубине придется общаться с эскалопом из моей тушки.

Вот так и погибает большинство героев. Не от вражеской руки, а от собственной самонадеянности. Привыкаешь к мысли, что у тебя на вооружении и то есть, и се, и все. И заодно к мысли, что ты непобедим и непостижим. Ха! Лучше уж паранойя, чем эта гармония мыслей и чувств, блин.

Избегнув смерти благодаря остаткам страха высоты, я традиционным способом преодолеваю лестницу, ворота и вдоль стены подхожу к Геркулесу. Тот сидит, скрестив ноги и уставившись перед собой невидящим взглядом.

— Кордейра меня бросила, — произносит он невыразительным голосом. — Испугалась.

— Вернется. — Мне хочется пренебрежительно махнуть рукой, но я воздерживаюсь. На его месте мне бы захотелось оторвать эту руку, позволяющую себе лишнее, когда у меня такое горе.

— Я для нее чудовище.

— Потому что она видела в тебе принца. А я для нее чудовище с самого начала. Пойду, поговорю с нашей овечкой.

— Ты ее презираешь? — Он поднимает на меня глаза, в которых нет ни грана веры. Зато тоски — целый океан.

— Я ее не понимаю. Я ее опасаюсь. — Перед Дубиной в таком состоянии надо быть очень осторожной и очень честной. Он, когда расстроен, бывает до ужаса энергичным.

— Боишься, сделает из тебя королеву-мать? — усмехается мой опасный собрат по оружию.

— Нет, просто королеву. — Плохо же он меня знает, если думает, что беглая каторжница боится роли королевы на пенсии. Вот правящей королевы — это да! А не правящей… Тьфу!

Дубина поднимает брови, как будто эта мысль кажется ему непривычной. А я иду искать Кордейру, пока он там мимику разрабатывает.

Думала, Кордейра отыщется в спальне, среди конфеток-думочек, в слезах и размышлениях о том, как ей жить дальше, без веры в людей. В нелюдей. В прекрасных принцев, короче.

А она, оказывается, во внутреннем дворике лютует. Нашла где-то двуручный меч (где-то! в своей оружейной!) и рубит в капусту свой собственный скульптурный портрет. Мраморный и ОЧЕНЬ крепкий. Бело-розовые брызги в изящных прожилочках так и летят, так и летят.

— Кордейра! — решительно выступаю я на передний план. — Корди! Послушай меня!

Она опирается мечом на исколотую балюстраду и дышит, дышит, хватая воздух широко открытым ртом. Неудивительно. Эфес меча достает ей до лица. Принцесса кладет нежно-округлый подбородок на планку рукояти и вглядывается в меня, как пойманная мышь в разыгравшуюся кошку.

— Он не дракон. Он им стал, испугавшись, что пристрелил меня. И я не дракон. Мы не едим членов знатных семей, ни девственных, ни развращенных. Мы не спим на сокровищах. Мы не жжем деревень и не облагаем царства оброком. Мы здесь потому, что Геркулес тебя любит.

Ай да я! Все объяснила четко и внушительно, как в милицейском протоколе. Совершив пандат в окно, у пострадавшего слетела шляпа. Сейчас она меня этим мечом, сейчас…

— Он уже ушел? — хрипит Кордейра. Осипла с натуги, на дракона собираючись. В одиночку и с папиным ножиком не по росту. Ошиблась я в девочке.

— Мы сейчас уйдем. Если ты хочешь. — Отделяю первое от второго даже не точкой, а ТОЧКОЙ. Может, она еще вздумает поговорить? Поговорить она любит…

— Если я захочу?! — Кордейра роняет меч и кидается ко мне, вытянув руки. Я тупо стою и жду, когда мне начнут вырывать глаза и волосы.

Кордейра по-детски обнимает меня за шею и горько плачет мне куда-то в сонную артерию. Ты идиотка, драконова задница. Это вина, а не страх.

— Ты думаешь, он разочаровался — оттого, что ты испугалась? — спрашиваю я, гладя длинные шелковые косы — такие мягкие, такие девчачьи.

— Я знаю, знаю, ммввуу, — мычит она, и мой колет существенно намокает. Стоп! На мне не колет, а бархатный халат, пурпурный, лилиями вышитый. Поганец чешуйчатый. Обрядил меня черт-те во что для полной гармонии кофейной церемонии…

— Ничего ты не знаешь. Быстро утерлась и вон из дворца. А то он уже извелся, за воротами бегая. Этак с вами обоими что-нибудь плохое исделается. Иди, мирись.

Она не убегает, она просто растворяется в воздухе. Вот только что была — и уже нет ее. Я неожиданно для себя с дробным топотом пробегаю через караулку и по пояс высовываюсь в окно. Мне интересно. Я старая сплетница.

Кордейра запрыгивает на Дубину, как обезьянка на пальму. Косы ее взлетают в воздух и радостными змеями обвивают его шею. Все. Теперь поцелуй. Свершилось.

Замок наш, принцесса наша, эта земля будет нашей, пока мы не увязли в борьбе, пойду пить местные вина и строить ужасные козни. У меня еще есть время.

 

Глава 22. Большой совет в Берлине

С одной стороны, женщин часто винят в том, что им никаких секретов доверить нельзя. И называют сплетницами. Причем заслуженно. Если не поговорить о чьей-нибудь тщательно охраняемой (а значит, всему свету известной) тайне, то и встречаться не стоит. Разговор про последние модные коллекции и про ближайший конец света хорош только между незнакомыми женщинами. И только до той минуты, пока они не назовут первое обеим знакомое имя. После чего общение начинает набирать обороты на костях упомянутого обоюдознакомого лица. Кости моются, атмосфера теплеет, новые подруги прощупывают уровень осведомленности друг друга… Тренировочный бой называется.

С другой стороны, женщина, свято хранящая секреты друзей и родни, может оказаться шантажисткой и манипуляторшей. А это куда страшнее сплетницы, простой, будто ершик для посуды. Скромная молчунья — не ершик, а ядерный реактор, в котором что-то засбоило и ничем себя не выдаст до самого Чернобыля. Поэтому пусть уж, коли характеристика «сплетница» скребет ей душу, схитрит по-женски. Пусть назовет Маню Аней, Олю — Галей, Зиту — Гитой и расскажет подругам все как есть. Может, вместе они Зито-Гитину проблему и решат. Сообща, всем ведьминским анклавом.

А не решат, так хоть развлекутся.

Но есть и третий вариант. Большой совет, проходящий не обязательно в Филях. Разработка тактики и стратегии минимизации потерь и максимизации приобретений. Во имя которой мы и идем туда, где можно курить курево и пить спиртное. В разнузданный немецкий бар с видом на кирху святого Сиона.

Зионкирхе — суровая, черная, вертикальная громада, всем своим видом осуждающая все, что мы, грешники, тут делали, делаем и собираемся делать. Видимо, ее осуждающая аура придает грешному времяпрепровождению пикантность. Оттого Зионкирхе и окружена пабами, барами, ресторанами и прочими злачными местами. По местным меркам злачными. А по московским — невиннейшими едальнями и выпивальнями, где гуляет освеженный рождественским отпуском миддл-класс.

Нам надо всерьез поговорить о наших предках и потомках. В лице маменьки (которую мне так и не дали выгнать в зимнюю стужу ценой в плюс четырнадцать градусов) и Герки (который так и ходит по Берлину с лицом воздухоплавателя, пересекающего Атлантику на голом шаре без корзины, балласта и средств связи).

— Итак, сестренки, пора вам наконец повзрослеть! — хлопаю я ладонью по столешнице после третьей порции спиртного. — Вам, может, и непонятно, откуда у парня испанская грусть… тьфу, завиральные идеи относительно своей непригодности к браку с Хеленой. А мне понятно, откуда.

— Поделишься? — мурлычет Сонька, облизывая соленые после текилы пальцы и по-хозяйски оглядывая мужское население паба.

— Соня! Не отвлекайтесь. Вы здесь не для этого, а для редкой возможности исполнить обязанность сестры и тети, — иронизирует Майка.

— Девки, если вы немедленно не сконцентрируетесь, я лично повыгоняю отсюда всех мужиков моложе семидесяти! — рявкаю я. — Я не шучу! Сонька, сядь прямо! Твои ляжки в этом освещении похожи на лунную поверхность после метеоритного дождя. Майка, прекрати гоготать, передний мост потеряешь! Вы хоть понимаете, чего мать добивается?

— Чего? — хором спрашивают они. Заинтересованно, но с ленцой. Плавали, мол, знаем. Но вдруг чего интересного скажешь?

— Сделать Гере те же комплексы, что и нам!

— Угу. Ага. Это какие же? — интересуется Софи.

— Интимофобию, трудоголизм и комплекс вины! И мамахен много преуспела в сем похвальном деле. Герка-то у нас, оказывается, неудачник! Нищий неудачник!

— Это еще почему? — закипает Майка. — Он прекрасный специалист, его на работе очень ценят! Он недавно ездил кабаргу лечить! Его в зоопарк консультировать приглашали, когда кайман болел! Он, между прочим…

— Не заводись! — останавливаю я выброс материнского тщеславия. — Я и сама знаю, что кабарга его ценит, а кайман вообще от себя отпускать не хотел, десять швов наложили. Сонь, вот скажи, по местным меркам он завидный жених или как?

— Или как! — фыркает Соня. Майкино лицо напрягается. — Он не просто завидный, он золотой. Лучше парня я не знаю. Умница, красавец, солнышко. Герочка у нас молодец. Все, что парню в его возрасте можно иметь, он уже имеет. Работа, квартира, машина. И тетки у него такие обалденные… прям не знаю, чего еще пожелать.

— Бабушку другую пожелай! — морщусь я. — Она когда про Хелену гадости говорила, я ему в лицо посмотрела и сразу поняла: племянничек все на себя примеряет. Счет в банке есть? Нету. Хоромы двухэтажные с бассейном и садом есть? Нету. Начальником того-сего является? Не является. Богатая родня при последнем издыхании имеется?

— Имеется, — шипит Майка. — Бабуля! Вернусь домой — и ее последнее издыхание станет вопросом техники!

— Не больно-то вы торопились с вопросом ее издыхания… до сих пор, — замечаю я. — Почему она еще здесь?

— Ну нельзя ж ее было вот так… идите вон, мама, праздники окончены, — нервничает Соня. — Я не такая монстра, как… как некоторые.

— А я — такая, — заключаю я. — И раз я монстра, то и отправлю дорогую мамочку восвояси, пока она не наделала дел.

— Каких дел? — Сонины глаза жалобно округляются.

— Тех, о которых речь. У этой бабы под языком змеиный камень. Она вся истекает ядом. Но, поскольку нас она уже уделала, а Хелену я ей трогать запретила, маманя планомерно травит Герку. Одно на мозги капнет, другое… Пацан и задумывается: и кому я такой нужен? Вот приглядится ко мне девушка, вот поймет, что я лузер, да поздно будет. Лучше я уж сам Хелену отошью, чтоб жизнь ей не портить…

— Это когда такое было? — изумляется Майка.

— Yesterdays, что означает «вчерась»! Едва его в полете перехватила. Перехватила, образумила, с Хеленой сама поговорила, пообещала их прямо в магазине поженить, если дурить вздумают… Но это ж ненадолго!

— Почему?

— Потому что я — не антидот! Антидота против мамашиного яда не существует. Завтра у нее родится новая идея, как еще Гере мозги промыть. Ляпнет про то, как страшно в России жить, как тяжело там придется немецкой сиротке — и, глядишь, пошла писать губерния.

— И что нам делать? — вздыхает Сонька.

— Что? — кривлю я рот в недоброй усмешке. — Ну как что? Блокпост возле Герки устроить. Дежурить посменно.

— А ты уверена, что Хелена… — Майка замялась.

— Во-от, Майя Робертовна, во-от. Уже и вы засомневались. Как тут парню не засомневаться? Хелена, между прочим, надежный человек и далеко не дурочка. И не предполагает, что уже в Шереметьево ее будет ждать скатерть-самобранка на две тыщи персон и лимузин цвета бедра испуганной нимфы… Соня, сядь прямо! Никуда этот фраер и через полчаса не денется, успеет наглядеться на красы твои старушечьи…

— Это у кого ста… — заводит шарманку Софи, но на полуслове машет рукой и убирает свои потрясающие ноги под столешницу. Фраер печально опускает глаза. Клеиться к трем сразу ему стремно.

— Словом, Хелене правильная девушка. Настроена на серьезные перемены в судьбе. Надо учиться — будет учиться. Надо работу искать — будет искать. На муже медалькой висеть не станет. Поумнее многих, кого я лично знаю. Но дело не в этом. Дело в том, что они друг друга любят. Уж поверьте мне, бабы, упускать НАСТОЯЩУЮ любовь — судьбу гневить.

— Да-а-а, это так… — вздыхают "бабы".

Бабьего в моих сестрах немного. Но обе знают не понаслышке: любовь не кариес, ушла — не вернешь. Есть такие подарки судьбы, после которых не всегда тебя ждет счастье, как правило, просто наступает другая жизнь. К ней еще привыкнуть надо, приноровиться, но если откажешься… Тогда и старая жизнь к тебе не вернется, и новой не будет. Проживешь все отмеренные тебе десятилетия, будто и не жил вовсе. А на смертном одре станешь вспоминать не то, что сделал, а то, чего НЕ сделал. Испугался. Отказался. Удрал.

Глаза моих сестер на мгновение пустеют. Обе они уходят в свои внутренние миры, в свои непрожитые судьбы, в свои непройденные дороги. Нелегко им. Ну, пусть подумают, каково Гере придется, если и его возьмет за руку "умудренная жизнью" бабуля и уведет с его собственного пути. В никуда. Потому что все они, умудренные, только туда нас и уводят. В пустоту. Где нет ничего, кроме сожалений о несбывшемся.

— Значит, придется отказать маме от дома. Причем немедленно, — размеренно произносит Софи. — Как бы оно потом ни обернулось…

— Будет скандал, — обреченно кивает Майя. Обреченно? Да нет, скорее сосредоточенно. Скандал — родная Майкина стихия. Точный расчет в эпицентре бури, подпитка от бушующих вокруг страстей, гармония, обретенная в хаосе, — любимые ее забавы. Удивительно, что она так долго от них отказывалась.

— Да ведь в России маменька Геру снова доставать начнет? — не то утверждает, не то спрашивает Соня.

— А это уж наша с Майкой забота, — усмехаюсь я. — Пора бы его научить азам психологической самообороны…

Сестры смотрят на меня с сомнением. И с жалостью. Уж кто бы говорил…

Действительно, свою-то психику я не уберегла. Так молодая ж была, доверчивая, восприимчивая. Совсем как Герка. И слушала в оба уха, слушала все, что бы мне дорогая мамочка ни натрындела, паря в эмпиреях нарциссизма. Сейчас, даже пребывая в нездравом уме и нетвердой памяти, я нарциссов обоего пола просекаю и осекаю на второй минуте разговора. А то и на первой. Мои бы нынешние умения да на тридцать, а лучше на сорок лет пораньше… Что поделать! Всякое знание приходит после испытаний. Испытаний, из которых не всегда выходишь невредимым.

Только сказка дарит Иванушкам и Емелюшкам многомудрых наставников, владеющих всеми знаниями и всеми амулетами волшебных миров. Реальность разве что любящей тетушкой наградить может. Или сразу несколькими.

* * *

В тот вечер дома было шумно. Геру я от греха подальше сплавила в подвал. В немецких домах не принято держать совершенно необходимые в хозяйстве сдохшие мониторы, разрозненные лыжи и прохудившиеся кастрюли на балконах-лоджиях-антресолях. Нет в немецком жильце истинного вкуса к захламлению жилого пространства ржавыми банками с засохшей краской, останками прошедшего ремонта, растопыренными коробками с пенопластом из-под прошлогодних покупок и драными шторами. Он всю эту прелесть в келер сносит. В подсобное помещение в подвале. У каждого оно свое, с запирающейся дверью под номером.

А у Соньки замок на двери в подвальную сокровищницу помер. Естественной смертью. И на замену ему был куплен новый. Года два назад, не меньше. А до лучших времен дверь была заперта на сложенную втрое картонку и резинку от лифчика. Очень эстетично. Хаус-мастер, очевидно, решил, что это сугубо русское декоративное решение — лифчиками двери подпирать. И не торопился красоту такую менять на скучный стандартный замок.

Можно было, конечно, Майку отрядить на приведение хаус-мастера к присяге и хаус-мастеровским обязанностям, но я воспользовалась ситуацией. И Гера ушел ввинчивать замок, отделив себя от наших женских споров четырьмя этажами и длинным подземным коридором.

Мать, разумеется, знала: ее жизнь в Германии — это жизнь взаймы. Взаймы у Сониной нерешительности. У Майкиной непонятливости. У Гериной терпимости. Что у порога уже маячу я с огненным мечом наперевес. И маминому беспределу неотвратимо приходит… именно. Он самый.

Но поныть-то надо! Позудеть на тему "злые вы, недобрые". Не уважаете старушку, а я всю жизнь вам отдала. Не по-человечески поступаете, разлучаете с магазинами накануне распродаж. Дайте хоть с KaDeWe напоследок облобзаться!

Мой обличающий перст утыкается в кучу пакетов из дорогущего KaDeWe, сваленных в углу. Нет, мама, этот номер у вас не пройдет. Среднестатистической немке такого количества пакетов хватило бы на десять лет счастливых воспоминаний. Прощайтесь с видом из окна, вам уже хватит.

И тут мать взрывается.

— Как ты смеешь мне указывать! — орет она, плюясь мне в грудь (уж куда достала). — Как ТЫ смеешь! Дрянь психическая! Я на тебя управу найду! Я опеку над тобой оформлю! Я тебя в клинику сдам!

— Для опытов? — холодно интересуюсь я. — Уже было. И клиника. И опыты. На человеке. Захлопотались, мамулечка, доктор Менгеле* (Немецкий врач, ставивший опыты на узниках Освенцима — прим. авт.) ты наш? — я наклоняюсь и смотрю в остекленевшие от ненависти глаза. — А теперь подумай: если ты ради недели распродаж готова собственную дочь дееспособности лишить, можно тебя к Герке подпускать?

— Да нужен мне ваш паршивый Герка… — сопит мать. — Учтите… — она обводит бешеным взглядом нас, стоящих плечом к плечу, — после моей смерти ни одна из вас ни копейки не получит. Ни. Копейки. Дом и все имущество соседским детям завещаю!

Мы, не сговариваясь, начинаем ржать.

Ну почему, почему они все пытаются припугнуть нас лишением наследства? Папочка — тот хоть шантажировал дочек недолго. Завел по-тихому любовницу, всё собирался от мамаши уйти, пожить напоследок на широкую ногу, а имущество свое новой жене оставить. Доказав, что надоели мы папаше за его век хуже осени. Вот только до желанного расставания не дотянул, помер на шестом десятке. К вящему мамочкиному торжеству.

Зато рассказы о прелестной соседской дочери преследуют каждую из нас с раннего детства. Где-то рядом вечно маячил призрак идеальной девочки, ласковой и благодарной, внимающей речам нашей маменьки, точно Моисей — слову господню. Призрачные наушницы во всем превосходили любую из нас. И вполне могли нас заменить. В сердце, в жизни, в завещании мамочки. "О сколько их упало в эту бездну"…

Когда мы были школьницами, в рассказах фигурировали наши однолетки, отличницы-спортсменки-аккуратистки. Повзрослели мы — и наперсницы повзрослели. Стали студентками-отличницами-спортсменками. А теперь мамулиным протеже, по идее, должно за сорок перевалить. Ан нет. Сорокалетние — бабы себе на уме, соперницы с форой в два десятилетия. Зато их детки, одного возраста с Геркой — то, что надо. Почтительны, скромны, прилежны. С во-от такими чуткими ушами. Куда наша маман складирует свой драгоценный жизненный опыт.

И ведь знает, знает цену этому прилежному почтению и скромному прилежанию. Знает, что сварливиц вроде нее окучивают не из любви, а из корысти. Нас продавить надеется. Продавить до услужающего состояния, когда родных сестер за лишний пунктик в завещании предаешь, когда за ласковый кивок дурной бабы всей душой подличаешь, когда себя от жадности не помнишь…

Эх, мама, мама! Как же ты за столько лет не поняла: мы хоть и не святые нищеброды, а за твое "варенье на завтра" на задних лапках ходить не станем. И друг друга подставлять не станем. Потому что если встретилась тебе в жизни дружба, то с нею как с любовью надо обращаться — бережно и благодарно. А мы не просто сестры. Мы очень дружные сестры. Несмотря на то (или благодаря тому?), что мы такие разные.

* * *

В приключенческой литературе моменты интеллектуальных находок вечно за кадром остаются. Герои бесперечь блуждают в таинственных местах и без устали рубят таинственных монстров. Не дав себе труда выяснить, из кого они мясцо чоу мейн по-китайски нарезают. Иной раз так и крикнула бы: да стой ты, трансформер картонный! Поговори с чудищем по-человечески — и сразу на следующий уровень выйдешь!

Ради оживляжа своего вояжа мне следовало бы кинуться на непутевую маменьку с крестом, мечом, осиновым колом и прочим инструментарием чудоюдоборца. И опробовать эти убогие антимагические средства перед тем, как она меня прикончит. Если прикончить меня входит в задачу. А то ведь подвесит на ржавых кандалах в темнице сырой, и виси себе, покачивайся — день за днем, год за годом…

Но я решила действовать разумно.

Уничтожить противника — дело второе. Первое — выжить в ходе уничтожения. И самой выжить, и Дубину мамашиному хитроумию не скормить. Он дурак, его уже однажды на человеколюбии поймали.

Геркулес в тот знаменательный день меня к маменьке за шкирдон притащил. Думал, здесь напарницу дорогую от всех хворей вылечат. Включая душевную. И в результате синьора мамуля, закосив под колдуна вуду, вытащила из меня суккуба. Так до сих пор и не знаю, с какой целью.

Хотя узнать пора бы. Расспросить пора и ламию, и суккуба: а вы, собственно, кто такие? И зачем вошли в мою жизнь, в мой разум, в мою плоть? Причем не поодиночке опрашивать, а всей компанией. Поодиночке эти монстрилы будут водить тебя за нос, как Талибан американцев.

Долго ли девушкам собраться вчетвером в кафе? У Кэрри Брэдшоу узнайте! И вот, я уже сижу со всеми своими альтер-эго, будто обаяшка Кэрри с Мирандой-Самантой-Шарлоттой за вечерним десертом. Причем не где-нибудь, а в кафе Starbucks на Ку-дамм в Берлине, любимой Мекке шопинга для крупных дам и крупных мужчин.

Никого из нас, удобно устроившихся в креслах у окна и глядящих сверху на Курфюрстендамм, мелкой не назовешь. Дракон, ламия, суккуб и киллер в женском облике — отнюдь не субтильные созданья. Берлинцы с привычным хладнокровием не обращают на нас, фриков, никакого внимания. Думают, мы тут лав-парада ждем. Или с прошлого гостим, никак костюмы на цивильные не поменяем.

Единственная, кто привлекает взоры — это суккуб. И не тем, что кожа у нее приятного мебельно-краснодеревянного цвета, а всей одежды — мизерное количество проклепанных ремешков. Тут и не такие наряды видали. Берлинцы, как говорится в путеводителе, открыты для новых веяний. Но даже для них веяния (я бы сказала "миазмы"), исходящие от суккуба, СЛИШКОМ новы. От суккуба пахнет развратом. Нет, не сексом, не спермой, не феромонами и не дешевой кожей садомазо-прикидов. Именно развратом.

Наконец-то я могу рассмотреть этого непрошенного гостя своей психики в деталях. Ее главный козырь — совсем не красота, которой она, откровенно говоря, не обладает. Ее козырь — да нет, просто джокер — это обещание преступления. Преступления табу и запретов. Тех самых, неприкосновенных. Снести которые значит превратиться в отщепенца, в маньяка, в урода, коему воды перед смертью не подают и грехов не отпускают. Суккуб отыскивает маленькое грязненькое чудовище в каждом мозгу и беззаботно предлагает: повеселимся? Без последствий. Соглашайся — и я все устрою!

И откуда во МНЕ могла завестись натуральная бордельная мамка? Загадки сферы сексуальности. Отринутой и задавленной в ходе освоения сферы особо тяжких преступлений. Что поделать: лишь в кино женщины-киллеры щеголяют чисто женскими выпуклостями и чисто женским обаянием. Реальный киллер — существо бесполое. Как, впрочем, и суккуб.

Но пока эта бесполая врушка изображает суперсекси, мы вряд ли сможем поговорить нормально. Я загривком чувствую: напряжение в зале растет. Впрочем, суетиться не стоит. Поглядим, как дело обернется.

Итак, сидим себе, любуемся на реку огней, текущую в обе стороны магазинами, ресторанами и отелями.

Дракон жрет морковно-ореховые carrot cake — уже пятую штуку жрет, если мне память не изменяет. Берет весь торт целиком (нет, никаких "to go", голубчик, мы его здесь съедим, резать тоже не надо, давай сюда подносик), вызывая нервный тик у парня за стойкой, подходит к столу, обводит нас приглашающим взором, потом втыкает коготь в центр кондитерского сооружения в полметра диаметром и тащит в ротик с укоризненной миной. Дескать, если никто не готов присоединиться к моей скромной трапезе, придется самой…

Не, никто не готов. Ламия по имени Фурия лопает креветок, которых в Starbucks отродясь не подавали. Чистит их прямо на стол и ест сырыми. С пивом. Сочетание для меня немыслимое. Суккуб пьет эспрессо. Литрами. В жизни не видела, чтоб человек пил эспрессо из самых больших старбаксовских кружек. У нормального существа и после небольшой чашечки местного эспрессо в животе бабочки порхают. Но суккубу нужно много энергии, не то она станет жрать посетителей и лампочки.

Хуже всех веду себя я. Я делаю то, чего отродясь в этом кафе не делала. Я курю сигару. Настоящую кубинскую кохибу ручной скрутки из тех, что любимы Фиделем Кастро и мной. В верхнем мире все еще живо и возможно — и стоит рядом пахнущий невероятной крутостью хьюмидор* (Специальная коробка для сигар — прим. авт.) и удобная старинная гильотинка для сигар, которая одним своим видом заставляет губы курильщика восторженно округляться.

Дождалась-таки неприятностей наша компания, в которой только бешеный мизогинист способен увидеть милых дам из "Секса в большом городе"! К нам направляется развеселый мужичок с сакраментальным: "Не меня ли вы ждете, девочки?" Суккуб поднимает вспыхнувшие янтарем глаза. Фурия чуть шире приоткрывает рот, ее ядовитые зубы начинают выдвигаться. Я чуть заметно качаю головой. Без убийств, дорогие мои, без убийств.

Мужик продолжает пороть непристойную чушь. Конечно. Теперь мы либо должны покинуть любимое кафе, либо придется терпеть его выходки. Нет, дружок, ты плохо просекаешь ситуацию.

— Лежать! — приказывает суккуб, проводя ладонью где-то в области ширинки нежданного ухажера. Подумав, добавляет: — До следующего года лежать.

Мужик усмехается и запускает руки в карманы. Глаза его дико округляются. Недосчитался, видать, заданных объемов.

— Иди, милок, иди, — напутствует ламия, посверкивая зубами и невозможно шепелявя, — не то она фрок еффе уфелифит.

Несчастный убегает, путаясь в ногах.

— Позабавились? — осведомляюсь я. — Пожрали, позабавились, поглазели? Будем о деле говорить?

— А ты начни, — причмокивает дракон, облизывая перемазанные кремом когти.

— Ладно. У кого из вас — самая свежая информация об объекте?

Опа! Сама не заметила, как заговорила на языке киллера. Когда речь идет об убийстве, и родная мама обозначается как «объект». Решение принято, но мысль саднит.

Догадливые стервы понимающе переглядываются. Первой тяжкое молчание нарушает суккуб:

— У тебя. ВСЕ данные у тебя.

— А тогда зачем мне вы?

— На всякий случай, — уже нормальным голосом отзывается Черная Фурия. — Вдруг у тебя злости не хватит…

— Или прозорливости! — басит дракон. — Такое дело на много ходов вперед просчитать надо. А ты, как все люди, существо недалекое…

Вот не хватало только от части собственного «я» грубости выслушивать. Критиканка чешуйчатая.

— Ты вообще молчи. Кто меня догола раздел?

Это из прошлого приключения история. Мое-то шмотье в прах развалилось, когда я драконом обернулась. И пришлось давнему любовнику (тоже дракону) одолжить мне собственный халат. Бархатный. В лилиях. Поз-зорище. Хорошо хоть у Кордейры нашелся приличный кожаный плащ, словно позаимствованный у плохого парня из классического вестерна.

Опять они переглядываются и хихикают. Они-то помнят, как я в чем мать родила свалилась другу милому на оттоманку. А я вот не помню. И хорошо. Во многом знании — много позора.

— К делу вернемся или так и будем в смешки играть?

— Ай, не хипеши! — отмахивается ламия. — Я вон всю жизнь голой хожу, никто ни разу не заметил.

Действительно. Никто не замечает, что рядом находится голый антрацитово-черный женский торс, сверху продолженный кожистым воротником вокруг шеи, а снизу — двумя с половиной десятками метров змеиного хвоста.

— А мой наряд тебе не подойдет? — нежно осведомляется суккуб. — Могу поделиться! — Она поддевает лямку бикини пальцем и звонко щелкает ею по багровой коже. Посетители мужского пола передергиваются — все, как один.

Стараясь не замечать подначек, деловито продолжаю:

— Не отвлекайся. Расскажи-ка мне, как маменьке удалось ТЕБЯ вызвать. Против моей воли — и против твоей, кстати!

— Ну, это долгая история… — начинает суккуб, возведя янтарные очи к потолку. Я пытаюсь настроиться на ее память, будто на слабый спутниковый сигнал.

И вижу мир, в котором пребывает все отвергнутое — мир жестокий, голодный, замкнутый. Здесь нет ничего, что бы насытило страшный голод его обитателей. Здесь можно только ждать. Ждать верующего в тебя.

Потому что только вера способна исторгнуть демона из мира отвержения в мир действия. Туда, где есть шанс нажраться до отвала, проглотить столько жизни, сколько успеешь, набрать ее полное пузо, до горла, до отрыжки — и снова сюда, в ледяную пустыню.

Теперь я знаю, что есть суккуб. Это воплощение голода. Тоски по тому, чего у меня никогда не было и никогда не будет — уж я-то знаю. Энергия голода способна гнать меня вперед, не зная пощады. Не даст мне ни отдыху, ни сроку. Вот только КУДА она меня приведет?

— А куда захочешь! — отвечает суккуб на невысказанный вопрос. — Сама решай. Я могу придать тебе сил на самом краю смерти. Только помни: я у тебя есть.

Помню. Буду знать. Спасибо.

— Ты! — показываю я сигарой на Фурию.

— Я — жажда. — Четкий, давно заготовленный ответ. — Жажда мести. Реванша. Извинений. Признания. Уважения. Всего, чего тебя лишили, когда ты была слишком слабой и доверчивой, чтобы возражать. И чтобы добиваться своего. Ты просто закрылась. Ушла. Спряталась. Но я уже тогда родилась и росла, пока не выросла большой и красивой. Я в восторге от себя. И я заставлю всех склониться передо мной, дай только срок.

И ты тоже мне пригодишься.

— А я — конец им обеим, — улыбается дракон. — Когда они сделают свое дело, тебе будет так хреново, что ты полезешь в петлю. Цели-то больше не будет! Жизнь твоя окончится на самом пороге счастья. Ты ведь не умеешь быть счастливой. Тебя не научили. Вернее, не позволили научиться. Ты умеешь украдкой наслаждаться передышками, но жить счастливой не сможешь. И полезешь либо в новую задницу, либо…

— В петлю. — Я представляю, как это бывает: драка окончена, объект уничтожен, победа за нами, можно умирать на развалинах вражеского логова.

Полезная тварь этот дракон! Избавит меня от депрессии после выполнения сверхзадачи. Иди возьми себе еще тортик.

Теперь, когда личности и функции присутствующих окончательно определены, мне волей-неволей приходится вернуться к тому, с чего начала. К объекту. К жертве. К моей, черти бы ее драли, незабвенной мамочке.

Хоть мне и было сказано, что все данные на мамашку — в моей памяти, ни хрена-то я не помню. Только офигенно красивую женщину с неприязненным выражением лица. И жирное нечто в атласных одеяниях, запятнанных кровью убитых животных. Эти двое и есть она. Неудачливая колдунья. Умелая манипуляторша. Исподлившаяся пустышка. Мама.

Да, при таком обширном досье моя затея просто обречена на успех. Всякие там "где она?", "какая она?", "есть ли у нее слабые стороны?", "и что теперь, мортиру мне в зубы, вообще делать?" — неуместны. Вот иди и победи, раз уж иначе нельзя.

Что, действительно нельзя? У кого бы спросить? Кошмарная троица молчит. Видать, все уже сказала. А я посасываю сигару и… тоже молчу. Тупик.

Над моей головой раздается громогласное покашливание. Словно Минотавр девственницей подавился. Это у Дубины сходит за деликатное приветствие.

— Здравствуйсадисьзнакомься, — обреченно произношу я. Никуда от него не денешься. Считает себя моим напарником, рабом, телохранителем и другом. Именно в такой последовательности. Упорный малый.

— Я с Кордейрой. — Голос-то, голос какой невинный! Извините, дорогая тетушка, я с барышней. Вы же не будете против? Да кто меня спрашивал?

— Не впутывай девочку! — взревываем мы в унисон с драконом. — Ей в нашем аду не место!

Разумеется. Если мы обе — одно, то и думаем, и говорим одинаково.

— Ее выбор, — твердо отвечает Геркулес. — Она так решила.

Положеньице, однако. Знакомься, милочка, это четыре твоих… э-э-э… как бы свекрови. Словно одной такой родственницы недостаточно для полного счастья. Длиной в целую жизнь.

— Я здесь, — шелестит девичий голос. — Я пришла. Я хочу помочь.

— А почему? — раздраженно оборачиваюсь и вижу, как из последних душевных сил Кордейра цепляется за локоть возлюбленного принца. Поганца, каких мало.

— Почему ты хочешь нам помочь, девочка? — мягко вопрошает суккуб. — Я еще понимаю этого, гм, славного мальчика, но ты…

— Вы для него столько значите… Вы его освободили…

— Я освободила? Да он в сто раз свободней был, когда ходил в заложниках, в рабах, в палачах у Мучителя!

Стоп! Именно Дубина имел прочный деловой контакт с моей маман. Он работал на Главного Мучителя, которого я угробила, сама не зная, кого убиваю. Мне казалось: прихвостень дурной смерти, трусливый червяк в золотом нагруднике, ползавший перед гибелью у меня в ногах, пытавший беспомощных, боящийся собственной тени, не может быть Главным Мучителем. Уж очень слава у того была… инфернальная. Его власть над людскими мозгами создала из ничтожества темного властелина, безумного гения, непобедимого и неустрашимого. А он всего-то навсего электроды куда надо подключал. Павлов намба ту.

Зато помешанный на вивисекции урод был связан с объектом. Который мне все меньше хочется называть словами на букву «м». Ну не годится она для этих слов. Не тянет. Такое прозвание еще заслужить надо.

А Дубина долгие годы служил у Мучителя. То есть… и у моей… у объекта!

— Я все расскажу, — говорит он, глядя мне в глаза прямым, честным взором. — Я постараюсь быть полезным.

Э-э-э, нет. Я не дам себя сбить.

— Расскажешь-расскажешь… — бурчу я. — Но сначала объяснишь, каким образом ты собираешься в этой кровавой каше сохранить жизнь ей! — моя рука рывком вытягивается в сторону Кордейры. Нежная принцесса отшатывается. — Ей страшно! Даже здесь, где она в полной безопасности!

— В том-то все и дело, что не в безопасности… — шепчет Геркулес, наклонившись ко мне. — ОНА здесь.

Объект. Мама. Сука, гнусная колдовская сука здесь. Я давлю сигару в белом старбакcовском блюдечке и обвожу взглядом зал. Вся моя команда аккуратно поднимается с кресел, деликатно расшвыривая мебель.

И тут посетители разворачиваются в нашу сторону. Поголовно. Единым движением. И я вижу мертвые лица — десятки слепых мертвых лиц.

— Зомби! — радостно выдыхает суккуб. — Надо же! А как здорово притворялись-то! Прямо живчики!

— Опять всякую гадость жрать, — Черная Фурия с отвращением высовывает иссиня-черный раздвоенный язык. Голова ее, обрамленная воротником с ядовитыми шипами, колышется уже где-то под потолком.

— Вы бы вышли, ребятня. — Голос у дракона снисходительный-снисходительный. — Я тут подышу немножко…

— Всем хватит! — неожиданно выкрикивает Кордейра и откуда-то из-за спины вытягивает меч. Поменьше и поострей того, двуручного, разбитого в хлам в ходе изничтожения мраморных изваяний. Ишь, натренировалась. После первого занятия вы поверите в себя! Ха!

— Откуда столько? — спешу я выяснить у Дубины.

— Она их сотнями творит. Людей ненавидит. Сопротивление реальности — штука опасная! — что-то несуразное Дубина бормочет.

Все ясно и ничего не понятно. Мать обожала людей! Только с ними она чувствовала себя комфортно. Только на публике, только в толпе, только среди вздохов-комплиментов-серенад в ней что-то просыпалось. Нельзя быть королевой сердец наедине с собой. Если она закрывала дверь в свою комнату, то неплотно. И всегда рядом с нею кто-то был, иначе ее самой в комнате не было!

Ладно. Для удивления еще будет время. Когда мы порубим этот сброд…

Драка была короткой, но грязной. Выжигать любимое кафе на корню было жаль. Да и стосковалась я по реальному действию. Все разговоры да разговоры… Так и заплесневеть недолго.

К тому же пришлось оттеснить разрезвившуюся Кордейру в угол, где она могла махать мечом сколько угодно, отрезая дотянувшиеся до нее истлевшие лапы. А тем временем я, не имея опыта боев с зомби, обнаружила их неубиваемость. Отрубленные руки приходилось превращать в крошево, чтобы не пытались вцепиться в ахиллесово сухожилие. Ухватится, порвет, упадешь на пол — и ау, пишите письма в преисподнюю. Так что начался зажигательный гибрид фехтования с чечеткой. Худо приходится Черной Фурии. Ее наверняка до синяков исщипали, охальники.

Пока мы упражнялись в боевом фламенко, где-то у выхода маячила застывшая грузная фигура в жемчужно-белом. Ох, как же ОНА любила жемчуг и всякие переливчато-белые тряпки. Зато теперь это точно не ее цвет! Пора переходить на черный, маскирующий объем, и немаркие темные тона. Меньше будешь походить на диванный матрас, поставленный вертикально, мамуля!

Все эти соображения я каким-то образом ухитрилась проорать вслух, адресуясь к белесому призраку вдалеке.

Обычно крик мешает сосредоточиться на работе. Перед началом рукопашной неплохо, а по ходу дела — сбивает дыхание. Но мне было плевать на дыхание. Победить нас ВСЕХ, когда каждый и в одиночку бы справился, — это была жалкая попытка. Запугивает? Проверяет? Выделывается? Да какая разница!

Все равно ничего у тебя не получится, гребаная жиртресина, хилая вудуистка, бездарная геймерша, неудавшаяся повелительница мира, так и разэтак твою маман и мою бабушку!

— Ты-плохо-меня-связала-мама! Я-все-порвала! Между-нами-больше-ничего-нет! Я-и-тебя-порву-когда-встретимся! Тебе-не-хватит-сил-справиться-со-мной-мама! Я-сильнее-потому-что-живая! А-ты-такой-же-мертвяк-как-и-ОН!!! — и я с хрустом и чвакньем сношу голову очередному маменькиному изделию.

Фигура у лестницы в бешенстве. Это видно по тому, с какой резкостью она поворачивается и скатывается вниз по ступеням.

Я и разогреться толком не успела, как в зале с порушенной мебелью, с побитой посудой, с осклизлыми от трупного яда полами остались… мы трое. Я, Дубина и Кордейра. Вероятно, остальные «девачки» в ходе битвы слились со мной. Нельзя действовать сразу в нескольких ипостасях. Выбери я одно из воплощений — в нем бы и лютовала. Но не в четырех своих видах разом. Надо запомнить эту особенность боевого искусства имени меня.

Воткнув мечи кто во что, мы втроем сгорбились, вдыхая и выдыхая. Сейчас — никаких разговоров. Дышим — и все. Потом надо отыскать надежное место, где за нами не будет следить ее голубенький глазик. Или не голубенький. Я не помню цвет глаз своей матери. Мне не требуются детали. Мне хватит и того, что я еще помню.

— Куда пойдем? — деловито спрашивает Геркулес, вытирая свой дурацкий гладиус пачкой фирменных салфеток.

— Домой! — бодро вступает Кордейра. — Конечно, домой! Куда ж еще?

Ах ты, господи. Вот у меня уже и дом появился. А как же? Сперва родня, потом дом, потом своя жизнь, новехонькая, с иголочки. Ужас. Я роняю оружие на кресло вместе с перевязью, сажусь на перемазанную кровью и кремом обивку и хохочу, хохочу до слез.

Содержание