Если поставить монетку на ребро и раскрутить, ловко прищелкнув пальцами, рождается крохотная серебряная вселенная, в пределах которой монетка будет везде и нигде, телом и волной, осязаемой и недоступной

для осязания своего создателя. Всякая попытка вмешаться в дела этой вселенной лишь сокращает ее век. Но пока она вертится, от нее невозможно оторвать глаз.

Все короткоживущее завораживает. Все балансирующее на грани исчезновения приковывает взгляд. Все эфемерное прекрасно. И не в последнюю очередь именно потому, что эфемерно.

Хотя это кажется само собой разумеющимся только до тех пор, пока речь не зайдет о тебе. Мысль о том, что ты, будто юная чахоточная дева в декаданс, вот-вот сойдешь со сцены, но в этом «наканунном» состоянии и заключается твое, кхм, своеобразное очарование… Лично мне эта мысль не нравится.

— А что ты предпочитаешь? — как всегда, недоумевает Мореход. — Конечно, иллюзия бессмертия — штука приятная… в отличие от самого бессмертия. Ты глянь вокруг! — и он широким жестом обводит слепящую гладь моря Ид.

Болтаясь между двумя безднами, точно водомерка, наше безымянное суденышко (не слишком похожее на "Летучий Голландец") меня окончательно разочаровало. Это было так скучно — не видеть ни того, что ходит под нами в глубине, ни того, что мелькает в разрывах облаков, а все время одни только волны. Волны так, волны эдак, повыше, пониже, потемнее, посветлее, с кормы, с бортов, набегающие, убегающие…

Уже через несколько часов зрелище теряло медитативность и приобретало депрессивность. Мысль о том, чтобы провести таким образом и завтрашний день, и послезавтрашний, и много-много других дней вгоняло в зеленую тоску мою не-по моряцки суетливую душу.

— Ну представь, — продолжает Мореход, — что ты из месяца в месяц, из года в год смотришь на эти воды, а все тайное, все самое интересное происходит выше или ниже — там, куда ты заглянуть не в силах. А и смогла бы — ничего б не поняла. Ты слишком прочна, чтоб понять, скажем, креветку или морского конька. Суть их страстей для тебя недоступна. Ты можешь восхищаться плывущей медузой — еще и потому, что она всего-навсего ком слизи. Прекрасный в своей непрочности. Если вытащить медузу из воды, она растает, так и не открыв своих секретов. А ты для них — медуз, креветок, планктона всякого — воплощение вечности. Хотя для кого-то креветка — это ты. И живешь простой, гармоничной жизнью, в которой нет места дурацким метаниям долгоживущих…

— Поэтому долгожитель любуется на меня и восхищается зрелищем, как я целеустремленно плыву, вся такая примитивная и хрупкая, навстречу своей судьбе, пока меня не сожрал кто-нибудь столь же примитивный и гармоничный, только покрупнее и с во-от такими челюстями… — вяло замечаю я. — Ты кого имеешь в виду под долгожителем? Моего поклонника-дракона?

— Почему бы нет?

— А он меня, часом, не презирает? За примитивность и недолговечность?

— Он же не дурак! — смеется Мореход. — Или дурак? Как тебе кажется?

— Не дурак, — убежденно отвечаю я. — Мне кажется, не дурак. Но и не такой уж юннат, чтоб на креветок и букашек с сачками-баночками бросаться, а потом жить с ними — недолго, но счастливо. Ему, наверное, с существами его породы интереснее.

— Наблюдателям, к породе которых он принадлежит, интереснее с объектами наблюдения. А другой наблюдатель ему без надобности. Разве что на часок, потусоваться. Поговорить о любимом объекте.

— Ага. Рассказать, как тот ест, как какает и как икру мечет. А потом красиво всплывает кверху брюхом, на девяносто процентов состоя из воды, а на десять — из чувства исполненного долга, — передергиваюсь я.

Самое страшное в наблюдателе — не то, что он знает о тебе слишком много. Самое страшное — это желание улучшить тебя сообразно наблюдательским идеалам. Влезть своими демиургическими ручищами в мою кружащуюся, сверкающую, недолговечную вселенную и улучшить. От рукастых демиургов я и бегаю всю свою сознательную жизнь. И что, выходит, недавно одного такого в нее пригласила — сама, по собственной воле? Спятила я, что ли?

Мореход молчит. Он всегда так — доводит меня своими разглагольствованиями до ужасных предположений и значительно умолкает. Позер.

Мир полон неукротимых, амбициозных, опасно криворуких демиургов. Среди которых демиургинь определенно больше. Тех, что возникают на горизонте Сонькиной прихожей, мы называем ПМЖ — Поразительно Мудрая Женщина. Ну, и не только за мудрость…

Они входят в Сонькин дом, подтянутые и ясноглазые, говорящие на русско-немецком суржике, переполненные новым опытом и застарелыми обидами — на свою бывшую родину и на свою нынешнюю чужбину, на отринутое некогда окружение и на ироничное сегодняшнее… В них горит прометеев огонь — и не в факелоносных руках, на безопасном расстоянии от горючих частей души и тела, а прямо в утробе, среди этих самых частей, он мечется там, сжигая все не до конца выжженное, он просится наружу, он предлагает себя другому нутру, как пожар предлагает себя соседской крыше: вам посветить, вас согреть?

И они выдыхают свое огнеопасное знание нам в уши, надеясь затянуть наши вселенные в черную дыру, которая является их миром, их жизнью и их судьбой…

Одна из ПМЖ, чье нутро еще не успело свыкнуться с присутствием черной дыры и оттого донимает хозяйку депрессиями, подсела на нас с Майкой. Она нас вожделеет. Ее зрачки — пара бездн, до краев заполненных чистым, непорочным желанием наставничества. И только насильственно привитая к русскому стволу немецкая сдержанность мешает ей открыто заявить: девчонки, вы обязаны переехать сюда, дабы моя жизнь обрела смысл!

— Вам, девчонки, надо воссоединиться с Сонечкой. Вас воссоединят за месяц, — внушительно роняет она. Мы с Майкой молчим: я — обалдело, Майка — напряженно. И обе судорожно переводим. — Тут вы найдете себе арбайт (Работу (нем.) — прим. авт.). Пару лет посидите на вэлфере (Пособии (нем.) — прим. авт.), потом можете попробовать сдать на флигера (По-русски это значит «рогулька», а по-немецки — что-то между санитаркой и нянечкой — прим. авт.). Конечно, это швериге (Трудный (нем.) — прим. авт.) экзамен. Но если вы его цурюкбринген (Сдадите (нем.) — прим. авт.), через десять лет у вас будет хорошая пенсия! И если ваши московские квартиры не продавать хотя бы первые несколько лет, а миетен (Сдать в аренду (нем.) — прим. авт.) — это же очень много денег! Такого количества ойро (Евро (нем.) — прим. авт.) вам хватит, чтоб нанять херворагенд вёнунг (Отличное жилье (нем.) — прим. авт.), где хватит места обеим. А ваш сынок может поездить по стране, посмотреть жизнь, потом сильно начать долбать себе нишу на рынке молодежной рабочей силы…

Мы с Майкой приваливаемся друг к другу шалашиком и потихоньку скисаем. Майя Робертовна вначале была настроена на жесткое отшивание соседки от наших планов на жизнь и от Сонькиного порога вообще, но теперь лишь бессильно плачет мне в шею. Я вытираю глаза об ее макушку. А слезы все текут и текут, хотя рот намертво скривлен в жалобную загогулину и крепко держит ржание внутри.

— Соо (Так (нем.) — прим. авт.)! — пылает добросердечием соседка, готовая сию минуту сдать наши вёнунг в аренду, сдать нас во флигеры, сдать Герку на биржу рабсилы, чтоб быстрей начинал долбать.

Черной дыре в образе человеческом, выпроставшей в направлении тебя жадное поле притяжения, не объяснишь про бескорыстную любовь к городам, где ты никто, никогда, низачем… Где небо над головой — это просто небо, а не "Скоро зарядят дожди, пора чинить зонтик!" Где не надо хлопотать по хозяйству и делать карьеру. Где глаза нужнее пищеварения. Где и ты для города — мимолетное виденье, и он для тебя таков же. Вот вы и не стараетесь обеспечить ваше совместное будущее, полное комфорта и взаимных обязательств.

Черной дыре этого не понять. Она все делает основательно. Навсегда. И если ПМЖ, живая черная дыра, не верит в полноценность мимолетных созданий вроде тебя, поди ей объясни: и в такой судьбе имеется своя прелесть… Похоже, одна только мысль о беспечной подёнке вызывает у нее воспаление сингулярности* (Точка в центре черной дыры, в которой происходит разрыв пространства-времени или превращение его в бесконечность — прим. авт.).

В ее воспаленных недрах тут же зарождается мысль: надо привести эту бессмысленную тварь к общему знаменателю! Просветить ее, улучшить, познакомить с достижениями мирового духа и обтесать под что-нибудь полезное. Например, под мелкий камушек в основание Великой пирамиды. Или под высохшую косточку у ее подножия. И пускай подёнка рассыплется в прах, не увидев навершия пирамиды и не проникнувшись ее величием, ради которого рядками полег весь подёнкин род — но сама идея так хороша, что за нее ничего не жалко. Вернее, никого. Не так ли?

Не так.

Zu jedem seinem*("Каждому свое" (нем.) — прим. авт.).

Поэтому я, пожалуй, соглашусь с тобой, Мореход. Наблюдателю можно довериться. Он не подведет. Он будет осторожен и добр с нами, невечными и беспечными.

* * *

Для горожанина природа — это целый ассортимент дискомфорта. Наше тело давно не помнит, как правильно сжиматься и дрожать под проливным дождем. Поэтому я была просто счастлива, что мы не в лесу и не в поле. А где мы, кстати?

У меня такое чувство, что где-то в Мексике. Притом, что в Мексике я никогда не была. Но в комнате было что-то от фильма «Фрида» и что-то вудуистское.

А именно — алтарь с мертвым белым козленком. Козленок свисал с низкой колоды, словно тряпочка, язык у него высунулся изо рта — казалось, зверушка вот-вот сблюет на пол. Сама колода и пол вокруг сплошь покрыты темно-вишневой коркой. В корке четко виднелись два отпечатка босых человеческих ног. Сухие и чистые отпечатки. Кто-то так и стоял тут в луже крови, пока она не свернулась и не перестала растекаться.

Ни это зрелище, ни эта мысль меня не трогают. Я просто сижу на подоконнике и смотрю на улицу.

Подоконники здесь широкие, сидишь на таком, будто на диване. А за окном хлещет дождь. Просто рычит от бессильной ярости, что не может меня достать и растворить заживо, точно злую колдунью Бастинду.

Дубина сидит в противоположном углу комнаты в позе лотоса. Красиво сидит, картинно. Вся его рельефная мускулатура наперечет. Не мужчина, а памятник победе плоти над духом.

Йог из Дубины никудышный. Потому что по натуре он флегматик. Зачем флегматику смиряться с действительностью и гармонии с астралом искать? Его геном — самой природой воплощенная в ДНК гармония и смирение. Воин-флегматик. Сказочный персонаж, не нуждающийся в смене тел. Не то, что я.

Дубина отстранил меня от поиска. Говорит, что я демон. Демон разрушения. И саморазрушения в том числе. Поэтому мне следует поберечь нас и посидеть на подоконнике.

Дождь злой. Он уже не хлещет водяными плетьми, он лупит водяными кулаками по стеклу. Молнии рисуют в небе огненных ифритов в позе приза "Тэфи".

Дубина обещал мне прозрение. В том смысле, что его вот-вот осенит. Мне не очень-то в это верится, но я покорно терплю скуку, запах пыли и напряженную атмосферу, сгущающуюся в комнате.

Я не помню, кто убил козленка. Кто положил его на алтарь. Кто стоял посреди комнаты, а кровь сотней липких струек лилась у него со лба, затекала в углы рта, капала с подбородка на грудь, ползла к животу, обвивала предплечья и бедра. Я не помню, зачем это было нужно. А главное — я не помню, кого мы собираемся поднимать из мертвых.

Ведь мы уже все для этого сделали — и сделали правильно? Ни перевоплощаться, ни с миром духов разговоры разговаривать нам не требуется. Значит, будем претворять мертвое в живое.

К тому же Дубина свой потенциал перевоплощений давно исчерпал. Он может быть или рабом, или королевичем. Нормальный разброд значений для человека.

Дубина — человек. А я — нет. Так что мой дорогой Геркулес прав: демон разрушения во мне и все время голоден. Если дать ему волю, он будет таскать нас из одной смертельной передряги в другую, чтоб нажраться фаршем, в который я перемалываю людей, города, сады, пустыни и замки. Он и нас с Дубиной когда-нибудь сожрет — демоны не разбирают, где кормящая рука, а где съедобная.

Что ж Геркулес так долго-то? Пора бы ему уже достигнуть ниббуты* (Духовное состояние в буддизме — прим. авт.), когда огонь страстей погашен. Огонь страстей. В Дубине. Ха. И о чем я сегодня постоянно думаю?…

Дубина издает почтительное мычание и поднимает на меня просветленный взор. Смаргивает. Просветленность испаряется из его глаз, точно вода, пролитая на раскаленные камни. Нет, Геркулес не таков, чтобы битую секунду лупать глазами, преисполняясь страха и ужаса. За этот срок он успевает вскочить на ноги, схватить меч, перепрыгнуть через алтарь, схватить меня за волосы и приложить лезвие к моей яремной вене. Основательно так приложить, не вздохнешь.

— Что, опять Черную Фурию увидал? — по возможности скучающим голосом произношу я. — Я же тебе объяснила, что она такое. Ты в безопасности. Она тебя не тронет. То есть я тебя не трону. Убери ножик.

— Ты не Тварь. Кто ты такая? — с непривычной интонацией отвечает мне мой принц, защитник, раб и убийца.

Я от изумления давлюсь воздухом. Потом, подумав, отвечаю:

— А на что это похоже?

— На женщину, — следует мгновенный ответ.

Та-ак. Предыдущая сущность у него именовалась Тварь. Позапрошлая — Дрянь (ласковый у меня напарничек, однако!). Ни одна не воспринималась, как женщина. Еще бы. Фурию в женщины записал бы только зоофил. Старого Викинга — геронтофил и… ну, неважно. А Дубина — существо не столь изысканное. Значит, я…

— Оно красивое? — осторожно выясняю я.

— Оно вызывает желание, — снова быстрый ответ, не требующий размышлений.

— И на фига ты столько времени достигал очищения с просветлением? Эффект обратный, — усмехаюсь, судорожно размышляя: как бы мне взглянуть на себя? В прошлый раз вместо зеркала было что-то вроде внутреннего зрения. Я видела себя во всей красе своих змееподобных двадцати с гаком метров. А если сейчас попробовать?

Пробую. Вижу… Дубину. Он великолепен. В нем столько силы, столько тепла, столько сока — вот они текут по его сосудам, пульсируют там, словно жидкое золото, кожа его светится, как хрусталь, пропуская восхитительный жар, и запах, и вкус его жизни… ЕДА! А-а-а-а-а!

Мои волосы скручены в поводок и намертво привязаны к какому-то крюку, свисающему с потолка. Я подвешена на собственных волосах, с руками, стянутыми за спиной в локтях. Любое неосторожное движение оскальпирует меня. Я вишу на волосах и слегка подпрыгиваю вверх-вниз, будто живое йо-йо.

Дубина стоит рядом и рассматривает меня с профессионализмом палача. Ну да, он же и есть палач. И почему я все время об этом забываю? Наверное, потому, что палачи со стороны представляются неистовыми, вампирическими ублюдками. А они же совсем не такие… Геркулес наверняка сейчас принимает взвешенное решение: как причинить мне достаточно боли, чтобы я выдала все тайны, включая те, которых не знаю? О-о-о-ох…

— Теперь оно до меня не доберется, — рассуждает Дубина. — Эй, хозяйка, ты там, внутри?

— Да здесь я, здесь… — ворчу я. — Что, оно такое страшное?

Мы и сами не заметили, как стали называть мои адские воплощения в среднем роде. Демоны не имеют пола. Они — стихия. И только человек может навязать им пол, счесть их поведение нравственным или безнравственны, попытаться использовать их в рамках поставленной задачи…

— Я даже не понимаю, красивое ли оно! — громким голосом, точно разговаривая с глухим, орет Дубина. — Оно заставляет себя хотеть! Оно мешает мне думать! И быть осторожным тоже мешает!

— Я. Все. Слышу. Не. Горлань. — Мне тяжело произносить слова, вися на волосах. Раскрывающийся рот натягивает кожу. Больно.

— Чего оно хочет? — уже нормально спрашивает Геркулес.

— Как всегда. Съесть. Поглотить. Без остатка. Тебя. Раньше хотело. Сними меня с крюка. Положи в угол. Оно слабое. — Я стараюсь выговаривать четко и делать паузы между фразами.

И надо ж было Дубине попасться! Он действительно заходит со спины и начинает отвязывать мой скальп от крюка! Идиот!

Естественно, мои ноги обхватывают его за талию. Одно хорошее усилие — и он уже лежит на полу с остановившимся взглядом, не делая попыток сопротивляться. А я, прогнувшись назад, стягиваю веревку с локтей. Потом сидя на парализованном теле верхом, поворачиваюсь и с аппетитом разглядываю жилы, проступившие на шее и руках Дубины.

— Суккуб… — выдыхает он, с неимоверным усилием шевеля губами.

— Понял теперь, что шутки с демонами до добра не доводят, мальчик? — шепчу я и кладу голову ему на плечо. Горло человека подергивается.

Сейчас я получу то, чего мне хотелось весь день, весь этот утомительный, тяжкий день, пока я выползало из холодного, сухого, скудного мира моего в этот плодородный, теплый, сочный мир живого.

Тут моя собственная рука хватает меня за глотку и отшвыривает назад. Отшвыривает с такой силой, что я сваливаюсь с Дубины. Тот довольно быстро приходит в себя. Но не убегает и даже с пола не встает. А бросает в меня что-то маленькое, когтистое, невероятно мощное. Теперь уже парализована я.

— Хозяйка, что мне делать с твоим суккубом? — спрашивает Дубина, приподнявшись на локте. Ноги у него, похоже, не действуют.

— Зачем ты его вызывал, кретин? — хриплю я из глубины жадного, похотливого, иссушенного жаждой существа, которое бьется, пытаясь хоть пальцами ноги дотянуться до беспомощных конечностей Геркулеса.

— Мне сказали, оно ответит, если спросить… про разное, — мнется мой незадачливый напарник.

— Про что тебе может ответить суккуб? Как людей валять и насмерть трахать?

— Про тебя!

— Что про меня?

— Про твою женскую сторону!

— Какую? — от изумления я аж суккуба перебарываю, поднимаю голову и обалдело таращусь на Дубину. — Ты хоть понял, че сказал-то?

Когтистая дрянь, намертво прикипевшая к моей груди — к совершенно нетипичной для меня груди, гладкой и шелковистой — похоже, прожигает в моем теле дыру. Аккурат напротив сердца. Боль такая, что я бормочу сквозь зубы все известные мне ругательства пополам с молитвами. Не хватает ни тех, ни других. Но уже видны мои родные шрамы, они проступают сквозь кожу, как детали картинки при увеличении, они наливаются мертвенной белизной и свежей розоватостью, они рисуют по мне историю моей жизни, они выдают мою слабость и мою силу — умирать и воскресать столько раз, сколько понадобится… Как же, оказывается, я люблю мои шрамы!

Вернувшись в себя, я вдыхаю столько воздуха, сколько легкие вместят, поднимаю с пола свалившийся с меня гри-гри* (Талисман вуду или амулет для защиты владельца от зла или на счастье — прим. авт.) и бросаю его Дубине. Дубина ловит амулет и прижимает к сердцу. Втягивает воздух сквозь сжатые губы и медленно сгибает ноги в коленях. Исцелился. Молодец. Я присаживаюсь рядом на корточки и пальцем оттягиваю Геркулесу веко. Он в норме.

— Вы меня что, опоили? — интересуюсь я.

— Н-н… Кто? — тормозит Дубина.

— Ты и твой распрекрасный колдун вуду, — язвлю я. И со значением поднимаю бровь.

— Мы не опаивали, — безнадежно вздыхает этот обалдуй. — Ты как увидела его, сразу рванулась, я тебя по голове…

— Понятно. Хорош у меня защитничек. А потом?

— Он пошел за жертвой. Принес. Убил. Сказал что-то — кровь забила фонтаном. И ты вошла и встала под кровь.

Вот теперь я открыла дверцу в мозгу. Существо, покрытое таким количеством сала, что уже, подобно своим гостям из преисподней, утратило пол, режет зверюшку за зверюшкой в промозглом подвале. Их трупики, осклизлые от крови, смятыми плюшевыми игрушками падают вниз, исчезая из моего поля зрения. Я вижу только складчатые колени жреца, когда распахивается кокетливый атласный халат… Скоро гора тел поднимется выше его колен и придет тот, кого он зовет.

— Тебе мало было Безумной Карги. Ты нашел Старого Хрена. Какой трудолюбивый мальчик! — Я умиленно всплескиваю руками. — Ну да, ты же всегда слушаешься старших. Она тебе в уши напела и ты побежал исполнять. Чем она тебя соблазнила, ну чем? Явлением суккуба на грешную землю через грешную меня?

— Я подумал, ты стала демоном, потому что тебе одиноко. — Дубина смотрел в сторону с таким лицом, точно это я во всем виновата.

— А став суккубом, я никогда больше не почувствую одиночества. И заведу себе много новых питательных друзей. Старых-то я первыми пожру.

Конечно, стоило бы подпускать в голос поменьше яду. Парень хотел как лучше. Парни всегда хотят любви. Иной раз даже не для себя. Для небезопасных существ вроде меня.

Дубина смотрит на меня укоряюще. Это не детская мольба: почто животину мучаешь? — но и не своеобычные уверенность и спокойствие. Что ж, мне придется удовольствоваться этим.

— Значит, Карга наворожила и отправила тебя к нему, к этому падальщику, — я тычу пальцем в пол, в сторону подвала, наполненного трупами зверей… и не только зверей. — Такой у них уговор был. Ты пришел и попросил. Что он тебе ответил?

— Что он все исправит. Что ты перестанешь все крушить. Что смерть перестанет тебя искать. Что мы поймем, зачем все!

Не хватает только слова «сэр» в конце изложения. Четко объяснено. Как на смотру.

— Потом?

— Я обещал предоставить любые материалы, необходимые для обряда.

— Припер сюда целый зоопарк. Ясно. Люди понадобились?

— Нет!

— Вольно!

Значит, главная задача Старого Хрена — обратить меня в суккуба. Ему в его Горе суккуба не хватает. Зачем? Улучшать условия службы в армии? И заодно сокращать численность самой армии? Воспоминание о сущности суккуба красуется в мозгу, словно приторное, вожделенное лакомство. Сколько удовольствия — только отпусти поводок — сколько же удовольствия, сколько пищи…

Люди мечтают, чтобы их нашли и употребили. В пищу. Чтобы пожирали, чавкая от удовольствия, чтобы находили желанными и восхитительными. Чтобы не воротили нос при виде них, чтобы не отодвигали брезгливо в сторонку. Чтобы их жизнь не сгнила в помойном баке просроченным товаром.

Люди прячутся за болтовней о небывалом сексе, о сверхъестественном разврате, об адских наслаждениях… А сами всего-навсего еда, которая мечтает быть съеденной. Суккуб — мертвая женщина, инкуб — мертвый мужчина, они хотят секса с живыми, они ищут себе пару, бла-бла-бла…

Мертвое не нуждается в половой принадлежности. Мертвое не хочет секса. Мертвое мертво. И мечтает хоть на секунду вернуть себе живость ощущений. То, что живые принимают за секс, за совращение, за страсть, за любовь — попросту еда, еда, еда! Только она действительно насыщает нашу тоску по времени, когда мы тоже были живыми! Аха-а-аххх…

За оконным стеклом ударила молния, вырос огненный цветок в полнеба и погас. Ночь вернулась. А в стекле поверх моей татуированной кривоносой физиономии нарисовалась прозрачная как лед, как лед тоскливая и мертвая как лед морда демона…

Значит, еще и это живет теперь в глубине меня.