Я сидел в кабинете Козлова. Его кто-то вызвал по телефону, и прежде чем оставить меня одного, майор запер сейф и ящики стола. Я знал, что таков железный закон службы, и все же ощутил укол обиды: что же, меня до сих пор еще считают посторонним, не заслуживающим доверия? Все, даже Саша, с которым меня связывало давнее знакомство?.. С другой стороны, — что я знал о Козлове, исключая разве анекдотические легенды о его сонливости? Даже характер его оставался для меня тайной за семью печатями, подобно сейфу и всей этой комнате, где полированная поверхность мебели отражала только мой облик и ничего не говорила о своем хозяине.

Я закурил. Я снова стал покупать сигареты сам, и это было единственным, что изменилось у меня за последние двое суток. Послезавтра моя командировка закончится, и я не смогу каждое утро приходить в Управление милиции, чтобы узнать, что нового в «нашем деле». Это будет только их работа, которую я стану освещать со стороны, и даже Аспа с Осой вряд ли заглянут ко мне, чтобы рассказать о своих приключениях. Меня проинформируют о результатах следствия, однако никто больше не поговорит по душам, как говорила вчера на рассвете смертельно усталая девушка; всю ночь она играла роль соблазнительницы, а потом пила у меня на кухне липовый чай с медом, позаимствованным из тайников жены.

Конечно, в разговоре с малознакомым мужчиной женщина никогда не бывает откровенной до конца. Но мне хватило и ее обрывистых фраз и скупых намеков, чтобы представить, что перенесла она этой ночью. Как старалась превозмочь отвращение к подчеркнуто-легкомысленному наряду и вызывающему гриму. Коньяк, как уже упоминалось, не пошел ей впрок и вызвал скорее состояние похмельного уныния, чем игривой легкости. Но может быть, Силинь и добивался этого? Приткнувшись в уголке полупустого вагона, Аспа, наверное, и в самом деле напоминала типичную жертву Восьмого марта, которую сослуживцы на работе угостили, а потом бросили на произвол судьбы. У одних такие горемыки пробуждают жалость, у других — влечение. Аспа дрожала от волнения, от страха, что провалит задание, ей почему-то казалось, что она должна обязательно выглядеть беззаботной и сияющей, как Лигита Гулбис, о которой Оса рассказал ей по дороге к вокзалу. Однако никто не обращал на нее внимания. Сквозь опущенные ресницы Аспа с тревогой увидела, что в вагоне осталась, кроме нее, лишь одна парочка, целовавшаяся так увлеченно, что возникла уверенность: это и есть обещанная охрана. Поэтому она вовсе не испугалась, когда дверь стукнула и в вагон с громкими возгласами вломились трое изрядно выпивших молодцов. Они незамедлительно подсели к Аспе — один рядом, двое напротив.

— Если я ее поцелую, она снова сделается лягушкой? — заржал один из них, долговязый юнец, еще помнивший слышанные от бабушки сказки.

— Львицей! — не отводя глаз, отрубила Аспа.

Она уже поняла, что эта компания может сорвать спектакль, и нужно поскорее освободиться от нее.

— Придется придержать за лапки. — На этот раз голос прозвучал угрожающе, и можно было не сомневаться, что его обладатель готов перейти от слов к делу.

Но самым опасным оказался третий. Нагнулся, закрыл Аспе рот ладонью, а другой рукой вырвал у нее сумочку, говоря:

— Станешь орать, мы тебя так разукрасим, что родная мать не узнает, — и провел шершавыми пальцами по ее лицу. Прикосновение было настолько противным, что Аспа затаила дыхание и только в отчаянии повела глазами вокруг.

Целовавшаяся парочка исчезла, за окном пробегали похожие на виселицы электрические столбы, колеса равнодушно стучали на стыках. Выхватить из-за пазухи газовый пистолет? Отнимут и его, с тремя хулиганами ей не справиться. Тогда уж лучше изобразить обморок.

Аспа уронила голову назад, сползла к стенке. Хулиган ослабил руку:

— Рвем когти, парни, принцесса отдает концы!

Далеко они не удрали. В темном тамбуре, где можно было протиснуться лишь по одному, стоял Силинь и, словно по конвейеру, передавал хулиганов поджидавшему в соседнем вагоне патрулю.

К Аспе он не подошел, лишь подтолкнул к ней по сиденью сумочку и вымученно улыбнулся, словно обещая, что, кроме таких вот цветочков, будут еще и ягодки.

На станции не было видно даже дежурного. Лишь в освещенном окошке кассы виднелся молодой человек в форме железнодорожника, от скуки листавший толстенное расписание поездов. Сошла здесь не только Аспа: несколько пассажиров торопливо пересекли рельсы перед поездом и скрылись в темноте. Где-то пропала и шумливая кучка подростков — спортсменов из «Трудовых резервов», в очередной раз нарушивших режим тренировок. Еще некоторое время на перроне оставались две женщины в вечерних платьях, но вскоре они увидели на площади машины, в которых за театралками приехали их мужья, и тоже исчезли.

Дорогу Аспа знала наизусть. Силинь нарисовал ей каждый поворот, описал даже рельеф местности. К тому же ярко светила луна, ее свет свободно проникал через сухие вершины сосен. И все же даже в этом призрачном полумраке ей поминутно казалось, что она сбилась с пути. Хорошо, что можно было воспользоваться карманным фонариком. Но и этот «светлячок» не привлек злоумышленника. Когда впереди засветились огни дачного поселка, девушка пустилась бежать, хотя знала, что пройдена лишь часть пути и ей, как пловцу на дальние дистанции, еще не раз предстоит оказаться в этом конце бассейна, повернуть и следовать в обратном направлении… Преодолевая расстояние в последний за эту ночь раз, Аспа уже ковыляла, ни о чем больше не думая и ни на что не надеясь. И пришла в себя только у меня на кухне, куда Силинь привез ее в машине, правильно сообразив, что его холостяцкая квартира на этот раз была бы некстати.

На следующую ночь место волнения заняло тупое безразличие. В морге Аспа простилась с братом и окончательно поняла, что жизнь ему не вернет ничто: ни расплата, ни предусмотренная судом кара. Конечно, надо заботиться о других, выполнять свой долг, но это можно было делать и с холодным рассудком.

Силинь прекратил операцию уже в два часа: надо же было Аспе выспаться, в особенности перед тяжелым днем похорон. Сейчас оба они находились, вероятно, уже у места последнего упокоения Ярайса, а я торчал в кабинете Козлова и, как потерпевший поражение воин, лечил свои раны йодом самокритики и бальзамом присущего Ванадзиню оптимизма.

Пока этот оптимизм казался ничем не оправданным. Во всяком случае, так уверял Юрис Банковскис — а кто мог судить об этом лучше него? О действиях Крума он в данный момент мог бы рассказать даже больше, чем сам объект наблюдения. Меня лейтенант считал союзником: как-никак, мы вместе делали первые шаги в направлении теперешнего тупика.

— Слушай, — без малейшего смущения усевшись на майорский стул, обратился ко мне Банковскис. — Наш Витольдик превратился прямо-таки в пай-мальчика, в положительного героя из детской пьесы: не пьет, не курит, так что будь у меня участок, строить дачу я доверил бы только ему. Если бы эти проклятые маляры здесь у нас работали с таким рвением хоть неделю, мы давно забыли бы, что ремонт является вечным временным явлением… Не знаешь, где Саша хранит свою емкость с кофе? Неужели правда, что в несгораемом шкафу? Слушай дальше! Вчера Крум доделал финскую баню, надо было ее опробовать — какую температуру может нагнать обогреватель. А профессорская Клара после вашего визита стала пугливой, оставлять его на ночь не захотела. К счастью, вовремя вернулся сам хозяин и страшно захотел погреть кости перед сном. И кочегарили почти дотемна, потом в три приема парились еще целый час. Маркуль в промежутках бегал под душ, а наш подопечный обновил еще и бассейн. Плескался розовый, как невинный ребенок. Потом я слышал, как профессор предлагал глотнуть пивка. И что ты думаешь? Крум поблагодарил и отказался: завтра, мол, то есть сегодня, надо установить в бассейне подводное освещение, а для этого нужна ясная голова. А прошлым вечером, по нашей просьбе, ему предлагали аванс — он и от денег отказался: пусть заплатят все разом, и то прямо жене в руки… Я уже хотел махнуть на него рукой, вдруг вижу — снова вылезает из берлоги. На хозяйской половине свет уже погас, но заметно было, что в руках у него — небольшой сверточек. Я крадусь за ним, и что ты думаешь — куда он меня привел? К морю! Не хватило ему бассейна, захотелось и в соленой воде поплескаться. Подумать только, как сауна портит человеческий характер! Бултыхался битый час, потом залег и как покойник дрых до полседьмого. А сейчас прилаживает эти самые лампочки.

— Не сердись, Юрис, — я попытался выразиться поделикатнее, — но не допускаешь ли ты, что он заметил наблюдение? Это же не шутка — на четыре дня превратиться в тень человека. Может, кто-нибудь из твоих помощников был недостаточно осторожен? И сейчас Крум своим театром водит вас за нос.

— Раньше или позже замечают любую слежку. — Мой вопрос не задел чести Банковскиса. — Но только профессионалы. Человек с чистой совестью обычно не оглядывается… А теперь скажи: как бы повел себя ты, желая сбить с толку наблюдателей? Так резко изменить образ жизни — это как раз выглядит очень подозрительно. Я скорей думаю, что Текле удалось, наконец, уговорить его вшить ампулу.

— Стоило бы проконсультироваться с психотерапевтом.

— Уже сделано. Целый час слушал лекцию. Оказалось, что на этом свете случаются всякие чудеса. И у нашего случая есть различные прецеденты в психиатрической практике. Одна теория пришлась бы как раз по вкусу Саше. А именно: после полного удовлетворения ненормальных стремлений наступает продолжительный период внутреннего покоя, когда неспециалисту больной может показаться совершенно здоровым. Не завидую Особо важному Ванадзиню, — и Банковскис тяжело поднялся. — Через полчаса доставлю ему Крума на допрос.

Весь этот час я листал принесенное Леоном Акментынем дело об убийстве Аркадия Гаврилова, снова и снова убеждаясь в сложности милицейской работы. Лишь постепенно открывались обстоятельства, при которых совершилось загадочное преступление, и выяснение их еще затрудняла необычная личность самой жертвы. Человек пропал без вести, но целую неделю никто не проявлял никаких признаков тревоги. Лавина, как обычно, началась с одного камешка. Дворничихе с Академической улицы в конце концов надоело каждый раз огибать желтые «жигули», уже шесть дней стоявшие без движения у тротуара, так что не удавалось даже путем полить улицу: сточная решетка, находившаяся как раз под машиной, засорилась и не пропускала воду. Машина не принадлежала никому из здешних жильцов, в этом уверял сын дворничихи, а во всем, что касалось автомобилей, на мальчишку можно было положиться. Он даже предлагал вызвать автоинспекцию, но мать рассудила, что для того, чтобы убрать помеху, хватит и участкового. Инспектор сразу заметил, что в замке зажигания торчит ключ. Так что отъехать было совсем просто, но прежде требовалось выяснить, кому машина принадлежит.

— Ищите у любовницы, — кратко ответила законная жена Гаврилова. — С тех пор, как он демобилизовался и вернулся из-за границы, знаю о нем меньше, чем узнавала раньше из писем. Я уже подала на развод: нам с сыном нужен настоящий отец.

Но не смогла помочь и Илона Гудревич:

— Захаживает временами. Но никогда не остается больше чем на два-три дня. Очень уж неусидчив, все время носится на своей машине по деревням, словно хочет открыть родную землю заново. Ночует, где придется.

Вряд ли кто-нибудь может представить себе весь объем работы, какую приходится переделать в подобных случаях. Страницы дела давали о них исчерпывающую информацию: было опрошено сто шестьдесят восемь жителей Академической улицы, многие из них заметили желтую машину, но Гаврилова не знал никто — ни по имени, ни в лицо. Казалось уже, что его придется объявить безвестно отсутствующим, когда из соседнего района поступило тревожное донесение. В лесу, в полукилометре от дороги, мальчишки случайно обнаружили труп застреленного мужчины. Формальности опознания и заключения экспертов заняли целый том. Картина происшествия прояснилась: Гаврилов был застрелен на краю небольшой вырубки, упал в куст малины и пролежал там три недели. Пулю найти не удалось, но были основания предполагать, что она была выпущена из пистолета системы Макарова. Жертва не была ни обыскана, ни ограблена, поэтому в районной милиции решили, что целью убийства было похищение машины. Ее бросили на улице, когда кончился бензин, но не успел ли преступник до того воспользоваться ею для совершения других преступлений? Этот и многие другие вопросы все еще висели в воздухе, не хватало фактов, какие дали бы хоть малейшее указание на мотив убийства или личность убийцы.

За эти два дня Леон переделал множество дел. Вдоль и поперек исходил место происшествия, изучил тропки и стежки и, разумеется, не нашел ни единого отпечатка, который напоминал бы узор подошвы чешских спортивных туфель. Столь же бесплодными оказались и разговоры с обеими женщинами; жизнь Гаврилова казалась открытой и неинтересной книгой, лишенной страстей, которые могли бы объяснить столь трагический конец.

Теперь подозрения соединились в непрерывную цепочку. Держалась она, правда, только на отрицаниях, но все вместе они приводили к выводу, казавшемуся логичным: действовал душевнобольной, не использовавший даже возможности взять лежавшую в машине сумку Гаврилова с достаточно ценными вещами. Лес находился неподалеку от Научного поселка, калибр оружия совпадал, что позволяло предположить причастность убийцы Ярайса Вайвара и к этому делу. Но и такая мысль, к сожалению, не приближала к разгадке. Разве что Ванадзиню удастся загнать Крума в угол и устроить ему настоящую баню, учинив перекрестный допрос.

Когда я вошел в кабинет следователя, ничто не указывало, что идет допрос опасного преступника. Разговор скорее напоминал консультацию с психоаналитиком, когда пациент откровенно рассказывает о своих проблемах, а врач задает наводящие вопросы и старается понять подлинную сущность болезни.

— Да я давно уже бросил, — похвалялся Крум. — Целую неделю и не нюхал.

— Тогда вы должны хорошо помнить, где и чем занимались все последние дни, — обрадовался Ванадзинь. — И сможете нам помочь.

Следователь находился в тени, которую бросали гардины, а Крума усадил лицом к свету — точь-в-точь так, как это уже не раз описывалось. Со своего конца дивана я видел допрашиваемого лишь сбоку; когда я вошел, он даже не повернул головы.

Надо признаться, что я не узнал бы Крума, руководствуясь только описанием, сделанным Банковскисом, — потому, наверное, что воображение нарисовало мне классический тип преступника из старых фильмов: либо взлохмаченного, с бегающими глазами, с морщинами, оставленными разгульной жизнью, либо остриженного наголо, с застывшими чертами лица, стиснутыми губами и ледяными змеиными Глазами. Сейчас моему представлению соответствовал только рост. Крум казался таким маленьким, что трудно было представить его рядом с дебелой Теклой. Но я совершенно не был готов увидеть седого человечка в темных очках и белой рубашке, которые делали его похожим на очкастого мастера из сельского профтехучилища.

— Работал, а после смотрели с женой телевизор.

— Где, если не секрет?

— Дома, понятно… А, да, — замялся Крум, — я тут одному дружку помогаю дом ставить, так что постоянной работы пока еще не подыскал.

— Не знал, что у вас знакомства в научных кругах. Где это вы вместе с профессором Маркулем свиней пасли?

— Что же спрашивать, если сами знаете? Но денег я не получал. Ни копейки!

— Я и это знаю. Иначе вы, конечно, заплатили бы подоходный налог, профсоюзные взносы…

Крум оглянулся, словно в поисках поддержки. Мы встретились взглядами. У него были голубые детские глаза с сеткой красных жилок вокруг зрачков.

— Ну как доказать вам, что я ничего плохого не делаю? Сотни мастеров целыми днями халтурят, а я один раз решил помочь друзьям, и меня уже тягают к прокурору, собираются прижать… Что же не позовете и барыню Кларису? Я не набивался, она сама меня уговорила. Ну и пусть платит, денег, что ли, у них мало? Я даже в лучшие времена за неделю не мог пропить столько, сколько они за день заколачивают.

— Да, так как же насчет выпивки? — словно спохватился Ванадзинь. — Что, доктор запретил?

— Жена. Раньше ворчала, но терпела. А тут вдруг взбунтовалась: «Или кончай, или ищи себе другую. Тут не вытрезвитель, чтобы шлялись всякие тебя разыскивать. От того, что был постарше, за версту несло лягавым, не мог даже толком сказать, что у него там сломалось, только и бубнил: авария, авария. Что ты там снова натворил по пьянке?» Пристала как банный лист.

— И вы бросили пить? — покачал головой Ванадзинь. — Поберегите эти сказочки до другого раза.

— Честное слово! Мне это дело тоже показалось подозрительным, никто ведь этого адреса не знает. Если подвертывается работенка, ребята идут в кабак или дают знать старому Эдгару. Но чтобы домой?.. Не собираются ли только втянуть меня в какой-нибудь темный бизнес, на который я по пьянке мог бы согласиться…

— Как тогда, когда починили револьвер ребятам?

Крум вздрогнул, но сделал вид, что не слышал вопроса.

— Если бы вы мне подтвердили, что те двое были из вашей конторы, у меня гора с плеч свалилась бы, и я уж не отказался бы принять на радостях.

— Итак, что же вы мне до сих пор сказали? — Ванадзинь не повысил голоса, но я почувствовал, что на сей раз Круму не удастся вывернуться.

Хорошо еще, что следователь не знал, сколь жалкую роль сыграл я по заданию лейтенанта Банковскиса в деле перевоспитания Крума. Хоть бы мое присутствие и на этот раз не испортило дела: наверное, нужен особый дар, чтобы влезть в чужую шкуру.

— Вот, смотрите. — Ванадзинь положил перед Крумом раскрытую тетрадь. — Тут я записал свои вопросы, а здесь оставил место для ваших ответов. И ничего еще сюда не вписал, хотя мы беседуем уже полтора часа. Выходит, мы занимались болтовней. А вы — мастер высокого класса, не какой-нибудь болтун и должны понимать, что мне тоже нужно сделать свое дело. Итак, начнем еще раз с начала. Где вы были ночью с четырнадцатого на пятнадцатое?

Крум зажмурился, всячески давая понять, что до предела напрягает память.

— Два раза ночевал в сарайчике у мадам Кларисы. Может, она знает?

Наступило молчание. Поняв, что на это следователь не клюнет, Крум сдался.

— Ладно, пускай будет мужской разговор. Думаете, я не вижу, что вы хотите мне пришить? Той ночью изнасиловали эту соседскую финтифлюшку, профессорша все утро о том только и болтала. Так вот, запишите, пожалуйста, в свою тетрадку: в ту ночь я спал в сарае и во сне видел Теклу, и никого другого. Мне чужие жены ни к чему.

— Может быть, есть свидетель, который подтвердил бы ваше алиби?

— Я ведь сказал: наружу не выходил, — вызывающе заявил Крум, — и приема в своем дворце тоже не устраивал.

— Допустим… Следующий вопрос: во сколько вы закончили работу во вторник?

— На часы не глядел.

— А каким поездом возвращались в город — может, вы хоть это запомнили?

— Каким поездом? Электричкой, паровоза спереди не было, это уж точно. — Крум понемногу обретал былое нахальство. — А домой, на свою беду, попал еще до девяти, и жена сразу же погнала меня в магазин за харчами. Не ждала, мол, меня, иначе захватила бы из больницы, ребятня ведь в пионерлагере сейчас.

— Значит, подтвердить ваши слова может только она. Но жена, как вам хорошо известно, — не самый надежный свидетель… Ладно, на всякий случай запишем. Будем гнать план по вопросам-ответам, что надо, то надо.

Первое лицо множественного числа не вязалось с обычной манерой разговора следователя по особо важным делам. Казалось, он хочет приноровиться к Круму — совсем как больничная медсестра, на рассвете будящая больного идиотским вопросом: «Ну, как мы сегодня себя чувствуем?», хотя каждому ясно, что хорошо чувствовать себя здесь может разве что она сама.

— Почему вы отказались от предложенного аванса? — На сей раз вопрос был задан без вводных фраз.

— Обещался больше не пить. А зачем тогда мне деньги? Пускай она копит, может, и соберет на какой-нибудь мотор. У меня с молодых лет сохранились права на мотоцикл.

От такого лицемерия меня с души воротило. Разумеется, с пустым карманом легче устоять перед искушением, но мечта о моторизованных выездах на лоно природы со всей семьей напоминала скорее репертуар Армии спасения. Наверное, спектакль стал надоедать и Ванадзиню, но улик, чтобы загнать Крума в тупик, не хватало. Поэтому дальнейшие вопросы прозвучали, как заключительный аккорд собеседования.

— Имеется ли у вас оружие?

— Нет, и никогда не было. — Крум больше не валял дурака.

— Ремонтировали ли вы кому-нибудь пистолет «парабеллум», переделывая его под современные патроны? Теперь, а не четыре года назад? — спросил Ванадзинь, уже не рассчитывая на успех, и чуть не подскочил, услышав ответ:

— Было такое предложение. Обещали два коньяка, если сделаю. Но я не стал связываться.

— Кто предлагал? Имя, фамилия.

— Никто. Встретил в буфете заведующего мастерской, где я раньше работал, и он сказал, что есть такой клиент. Наверное, как и вы, не верил, что в тот раз у меня не было с теми сопляками ничего общего.

— Как фамилия этого посредника?

— Каупур. Он с полгода назад помер.

Мы долго еще не могли решить, является ли это показание правдивым и говорит ли в пользу Крума, или, наоборот, это ложь, усиливающая направленные против него подозрения. Обе возможности казались одинаково вероятными.

Полковник Дрейманис уже ожидал нас. Мне вообще стало казаться, что он постоянно кого-нибудь ждет за своим образцово убранным столом, с которого сняли даже телефоны, как бы подчеркивая полную готовность полковника выслушать, вдуматься, посоветовать. Встретив нас и поздоровавшись, он предложил сесть не к столу, а в кресла, образовывавшие в углу кабинета некий оазис отдыха.

— Курите, если это необходимо, — милостиво позволил он. — Мне в свое время тоже казалось, что это помогает мозговой деятельности и что заодно с горьким дымом улетают и горькие мысли. Да, помню еще по старым временам: Крум — твердый орешек, всей правды от него мы так и не узнали.

— Этот тип не так прост, как хочет выглядеть. Тот еще фрукт, — согласился Ванадзинь, и в его устах жаргонное выражение звучало, как признание в поражении. — Эта его неожиданная трезвенность — не ловкий ли ход? Я в жизни своей не говорил жене таких нежностей, какие он тут развел о Текле.

— Четыре года назад он, как за соломинку, держался за мать, клялся ее здоровьем, — вклинил полковник в разговор очередной фрагмент воспоминаний.

— А на этот раз ради жены отказался от всяких выгодных предложений. Вообще-то я охотно верю, что профессорские соседи пытались подрядить его. Но Крум оказался кремнем: обещал Текле, что устроится на завод, и уже подработал достаточно, чтобы осуществить это. Она в действительности королева красоты? — спросил Ванадзинь меня. — Вы же видели это чудо природы.

Выходит, ему все время было известно, как позорно провалился я в квартире Аболтынь, и все же он ни словом не упрекнул меня. Может быть, не такой уж он и сухарь?

— Она из тех тихонь, что мягкостью и слезами добиваются большего, чем иные — скандалами и угрозами. Во всяком случае, не в моем вкусе.

— Не станем сейчас спорить о вкусах, — вернулся полковник к началу разговора. — Какой бы она ни была, мы должны считаться с тем, что она сделалась осью, вокруг которой ныне вращается жизнь Крума.

— Допускаю, что ради женщины можно убить. Но изнасиловать?

Полковник пропустил мое замечание мимо ушей, вернее, отозвался в характерной для него туманной манере.

— Вы знакомились с его биографией? У меня сохранилось в памяти лишь, что он на полпути бросил институт, чтобы зарабатывать в качестве жэковского слесаря. Нечто подобное попалось мне в одном романе, но там автор выдумал столь сложные психологические мотивы, что в конце концов и сам в них запутался. Да, о чем я?.. Надо бы поинтересоваться, не обращался ли он когда-либо к врачу. Не в связи с пьянством. Не исключено ведь, что он на учете в психиатрическом диспансере. Этим объяснялось бы его безрассудное нападение на Лигиту Гулбис… Ваш с ним разговор даст хотя бы один положительный результат: он вызовет взрыв.

— Или наоборот — Крум уйдет в глубокое подполье, — самокритично добавил Ванадзинь, — и докопаться до сути станет еще труднее.

— Сейчас выясним, чем он занят в данный момент. — Полковник встал и нажал кнопку селектора. — Говорит седьмой, вызываю четырнадцатого. Доложите, что делает Ягодник.

— Стоит в будке автомата, говорит по телефону, — ответил неспешный голос лейтенанта Банковскиса. — Внешних признаков волнения не выказывает, но впечатление такое, что старается кого-то в чем-то убедить. Какой номер он набирал, отсюда различить не удалось, но первой цифрой была пятерка или шестерка.

— Спасибо, конец… Теперь, друзья, сосредоточимся. — Он хотел вновь присоединиться к нам, но не успел еще сесть, как загорелась красная лампочка и секретарша сообщила, что звонит профессор Маркуль.

— Слушаю, Зиедонис… Что-что? Только что тебе звонил гангстер? Рассказывай по порядку, пожалуйста, — и полковник включил подсоединенный к аппарату диктофон.

— По-твоему, это порядок, когда он угрожает всей моей семье? — спросил профессор, показывая, что он еще не утратил способности воспринимать жизненные осложнения с юмором. — Ну, как я уже сказал, позвонил незнакомый человек и потребовал, чтобы я уплатил ему двадцать тысяч — иначе он поступит с моей женой, как с Лигитой Гулбис, а со мной самим — как с тем мальчиком, которого убили в нашем лесу, так сказать эксемпла гратис, что в переводе означает…

— Постой, Зиедонис. Ты положил трубку?

— Думаешь, я не читаю детективы? — не на шутку обиделся профессор. — Беда в том, что в романах все происходит куда глаже, чем в жизни. Вмешалась станция и разъединила, потому что меня вызывал Берлин.

— Черти бы их взяли! — За полчаса Ванадзинь уже вторично вышел за пределы приличий.

— Ясно. — Полковник пережил неудачу более сдержанно. — Что он сказал еще? Да: говорил чисто или с акцентом?

— На чистом латышском — как говорил бы я, если бы ты дал мне хоть слово молвить. Я, конечно, сказал ему, что таких денег у меня нет. Но у него свои представления о доходах академиков. Посоветовал съездить в сберкассу и взять. На своей машине или на такси — все равно. А оттуда ехать прямо на стройплощадку нового цеха нашего завода, экспериментального. Там перебросить портфель с деньгами через забор соседнего особняка, в том месте, где растут кусты смородины.

— За эти деньги он предлагал что-нибудь?

— Естественную смерть в преклонном возрасте. А что можешь предложить ты, Август? Вооруженную охрану до конца моих дней? — В голосе Маркуля прозвучала тревога. — Я ведь успел уже нарушить его категорический запрет обращаться в милицию.

— А что другое тебе оставалось? — ответил полковник уколом на укол. — У таких вымогателей жуткий аппетит. Если завтра он получит двадцать тысяч, то вскорости потребует еще, используя ту же угрозу, а может быть и какую-нибудь другую. Связываться с таким может только слабоумный, ты уж не обижайся, Зиедонис. Как тебе показалось по разговору — не юнец какой-нибудь звонил?

— Скорее пожилой. И, думается, образованный. Говорил кратко и точно, местами вставлял иностранные слова.

— Как и ты сам. Кстати, ты уверен, что голос был незнакомым? Может быть, это просто розыгрыш?

— В каком смысле?

— Ну, допустим, ты являешься с набитым портфелем, а за забором ждет веселая компания и требует, чтобы ты повел их в ресторан.

— Подобный вариант я абсолютно исключаю. Может быть, в твоем кругу такие шутки и являются общепринятой нормой, но…

— Извини. Договоримся так: пока — никому ни слова. Спокойно жди моего звонка. Слышишь — без малейшего волнения!

— Ты тоже можешь не волноваться. — Профессор не остался в долгу. — В особенности потому, что после строительных увлечений Кларисы я и двадцати сотенных не наскребу, что уж говорить о тысячах.

Ощущение того, что мы приближаемся к развязке, на каждого из нас подействовало по-разному. У меня, например, чесались руки схватить меч и разрубить узел, стягивающийся вокруг горла новой жертвы. Ванадзинь извлек из «дипломата» записи, сделанные при допросе Крума, и принялся их перечитывать, пытаясь, видимо, отыскать в ответах намек на предрасположенность Крума к шантажу. Полковник Дрейманис не стал предпринимать ничего. Он бережно положил трубку и остановился у стола, глядя в его полированную поверхность и предостерегающе обращаясь к собственному отражению:

— Милый, не спеши, только не спеши!

Я не сразу понял, что, предупреждая самого себя против необдуманных шагов, он повторяет призыв на заднем стекле той машины, угон которой привел ко множеству осложнений, и в том числе к гибели молодого парня.

Наконец, полковник шевельнулся. Словно не доверяя больше телефону, так редко радовавшему нас добрыми известиями, он отворил дверь и сказал секретарше:

— Попросите майора Козлова!

Я не мог понять, зачем сегодня анализировать в теории то, в чем завтра мы убедимся на практике. Чтобы доказать свою способность аналитика? Чтобы доложить заместителю министра? Чтобы лучше подготовить завтрашнюю засаду? Ни одна из этих причин не казалась мне достаточно убедительной.

— Двух мнений быть не может! — заявил Ванадзинь. — Это Крум! У кого еще столько козырей на руках? Он хорошо знает профессора, знает, как зовут его жену. Все время вертится на даче и в ее окрестностях и разнюхал все, что ему нужно. — Внезапно следователь хлопнул себя по лбу: — Гениально! Это Крум, и только он! Но он не насильник и не убийца. Прожженный жулик, пользующийся ситуацией. О Лигите он узнал там, о Вайваре — от меня. Деньги нужны на свадьбу, на машину, на новую жизнь, как выразился он сам. Почему же не разбогатеть разом? В поселке царит паника, а она — плодородная почва для всяких сорняков и пустоцветов… У него возникает идея, и он звонит профессору на работу. Из первого же автомата. Не откладывая надолго, так как ему ясно, что профессор заплатит — особенно после разговора с женой.

— Столь гениальная мысль могла прийти в голову только вам, — усмехнулся полковник.

— Мошенники обычно — интеллигентные люди и выдающиеся психологи, — отстаивал свою версию Ванадзинь, однако чувствовалось, что первоначальная горячность его улеглась.

— Нам следует опуститься до уровня преступника, а не поднимать ход его мысли до собственных интеллектуальных вершин, — поучительно произнес полковник. — Это, конечно, не исключает участия Крума — но только в начальной стадии.

— Я хотел бы согласиться с товарищем Ванадзинем, — словно вынырнув из-под земли, медленно заговорил Козлов. — Похоже, что я нашел прекрасное объяснение тому, что украденный у Гаврилова автомобиль стоял на Академической улице.

— О чем вы? — не понял полковник.

— О том, что сегодняшний шантаж задуман уже давно. Убийца Гаврилова направлялся к институту Маркуля, собирался оставить машину там, как пугающее наглядное пособие, и тогда уже звонить профессору. Но не хватило бензина, и ему пришлось искать новый способ.

— А почему этого не мог сделать сам Крум? — не понял Ванадзинь.

— Потому, что пьяница не заглядывает дальше своего носа, а Крум только сейчас стал трезвенником, — объяснил Козлов. — Впрочем, как говорится, утро вечера мудренее.

Это было единственное утверждение, к которому я охотно присоединился.

— За дело, друзья! — напомнил полковник. — Совершенно ясно, что мы имеем дело с человеком из окружения профессора, знающим его телефон, имя жены, знакомым с подчиненным институту заводом. Надо быть вдвойне осторожным, так как он, возможно, следит за Маркулем. Мы не вправе вспугнуть его, наша задача — задержать его с поличным.

— Элементарно, — пожал плечами Козлов. — Положим в портфель капсулу с несмываемой краской. Когда он станет открывать, краска обдаст его с ног до головы. Надо только предупредить профессора, чтобы сам он не дотрагивался до замка.

— А кто это сделает? — Полковник задумчиво обвел нас взглядом. — Приглашать Маркуля сюда — легкомысленно, идти к нему тоже рискованно. А что, если мы позовем на помощь товарища журналиста?

— Об этом нечего и говорить! — воскликнул Ванадзинь.

Я почувствовал, как загорелись мои уши. Нашел удобный случай выставить меня посмешищем!.. Но последующие слова его доказали только, что у страха глаза велики.

— Крум видел его в моем кабинете! А я по-прежнему считаю, что мы не должны сбрасывать Крума со счетов.

— С той поры, как изобрели телефон, такие проблемы перестали существовать. — Козлов снова показал, сколь велика роль опыта. — Я представляю себе завтрашний день примерно так: профессор велит своей секретарше вызвать такси, чтобы поехать в сберкассу. Возьмет большой портфель и сядет в машину. В ней уже будет подготовленный нами портфель, а за рулем, на всякий случай — Силинь. В сберкассе профессор заполнит чек; надо надеяться, что у него на книжке осталось хоть что-то. Оттуда направится прямиком на экспериментальный завод и оставит наш портфель в условленном месте. Нам понадобится лишь предварительно изучить местность — где и как лучше всего поставить ловушку.

— Если не ошибаюсь, там всегда многолюдно, — наконец-то и я смог блеснуть информированностью: недавно я был на заводе по заданию редакции. — У ворот остановка троллейбуса и стоянка такси.

— Элегантно! — обрадовался Козлов. — Значит, наши машины никому не бросятся в глаза. Если разрешите, товарищ полковник, я съезжу, когда там кончится первая смена, а потом доложу вам.

Полковник Дрейманис разрешил. Участники оперативного совещания поспешно распрощались. У всех троих было еще много дел, и только я вдруг почувствовал себя никому не нужным, словно выпавшим из коллектива.

Дома меня ожидал сюрприз: ключ не входил в замок, и я понял, что в квартире кто-то есть. Мысль о взломщиках я сразу же отбросил: скорее уж Силинь вернулся с похорон и решил в очередной раз подшутить. Неделя, проведенная в милиции, настолько испортила меня, что вариант с женой мне даже не пришел в голову.

Дверь открыл внук. За время отсутствия он похудел, но загорел и, кажется, подрос.

— Ты хоть жив, — прохладно проговорила жена и не подставила губы для обычного приветственного поцелуя.

Следственный опыт, приобретенный мной за последние дни, на сей раз пригодился. Не моргнув и глазом, я сделал вид, что не заметил кофейную чашку с губной помадой Аспы на краешке, которую жена, словно вещественное доказательство обвинения, выставила на середину кухонного стола.

— Если бы ты знала, что тут было! — охладить ревность сейчас могло одно лишь любопытство, и я сознательно приукрасил свой рассказ. — Хотел написать репортаж, но получается целый роман. Ты что, действительно не слыхала, что в Риге насилуют женщин, убивают юношей, и я…

— Ты, насколько можно судить, прекрасно обходишься уговорами, кофе и коньяком! — и жена указала на пустую бутылку на подоконнике.

— Ну, как не стыдно говорить такое! Тут у нас была устроена конспиративная квартира.

— Где никто не поднимал трубки: я звонила тебе каждое утро и каждый вечер. Я так переволновалась, ты же обещал приехать навестить, — на этот раз в ее голосе звучали более мирные нотки.

— Не знаю даже, вправе ли я рассказать тебе все…

Этот отлично нацеленный удар окончательно пробил броню недоверия. Жена нахлобучила мальчишке на голову шапку и подтолкнула его к дверям.

— Иди, детка, поиграй во дворе, нам с дедушкой надо поговорить.

Мой рассказ превратился в настоящую инсценировку, потому что в самый напряженный момент — я как раз добрался до профессорского звонка, — дверь распахнулась и в квартиру вошли Аспа и Силинь. Неприкрытая нежность их друг к другу развеяла остатки подозрений моей жены. К тому же возник повод отведать привезенные из деревни домашний хлеб и мясо, открыть банки с грибами и ягодами.

Только поздно вечером я вспомнил о своем долге литератора и попытался представить, что чувствует сейчас преступник и как он готовится к событиям завтрашнего дня, ради которых он насиловал и убивал.

* * *

Сколько он не выходил из дому? Этого он не знал, потому что не считал дней. Не ходил и на работу. И, даст бог, никогда больше не пойдет. Надо только дождаться утра. А потом дотерпеть до вечера. Но страшно болела голова. Нет, правду говоря, пока еще только ныла. Давление постепенно поднималось, словно кто-то накачивал ему в мозг воздух. Все больше и больше, пока голову не начнет разрывать на части. От одной лишь мысли об этом сжималось сердце. Надо найти кран и открыть, тогда снова станет хорошо. Он сможет свободно вздохнуть и нормально соображать. Все встанет на свои места, возникнет внутреннее равновесие. Исчезнет тревога, будоражащая сознание и заставляющая злиться по мелочам. Душа наполнится желанным теплом, оно проникнет во все поры. Как в ту ночь в лесу, когда он выстрелил в своего преследователя. Вместе с пулей вылетела и болезнь, перешла в другого. В тот миг враг превратился в друга. Хоть бы он снова встал и навек унес с собой его беду…

Он понимал, что это пустые мечты. Поэтому даже не подошел. Он не сомневался, что попал в сердце. Не зря же месяцами, годами тренировался в стрельбе. С того дня, когда в подвале покойной тещи, в сундуке, нашел завернутый в промасленную бумагу пистолет. Когда кончились привезенные тестем патроны, он раздобыл другие. Но пули застревали. Уговорить слесаря не удалось, пришлось самому подпиливать и подгонять. Тут же в погребе, куда после смерти старого майора никто не заходил. Родила бы жена сына, тогда они пропадали бы внизу вдвоем. А так он ходил туда один. Так и подохнет, когда нагрянет припадок посильнее. Уже дважды он приходил в себя после обморока на сыром полу подвала. Но об этом вспоминать не следует. Такие мысли только ухудшают самочувствие и приближают начало кризиса.

Да и зачем ломать ноющую голову, о чем? О завтрашнем дне? До него надо еще дожить — без врачей, которые могут упрятать в больницу. И без новых жертвоприношений, из-за которых можно угодить в тюрьму. Раньше, когда он не знал другого выхода, он бил жену. Однажды почти задушил дочь подушкой — ее нытье терзало барабанные перепонки, доводя до безумия. Теперь семья от него ушла. Жена нашла работу в районном городке и уехала. Забрала с собой все, и даже, приезжая в командировку, ночует в другом месте. Оставила только стол со стульями, раскладушку и всякий хлам в погребе. Хорошо хоть, что не взяла телефон. Вряд ли у него хватило бы сил добраться до автомата и оттуда позвонить профессору. Разговор принес облегчение. Растерянность старого кретина оказалась чудодейственным лекарством. Взволнованное дыхание, доносившееся с другого конца провода, ослабило сжимавший голову обруч. Завтра старик прибежит, это как дважды два. С деньгами. И можно будет, наконец, наладить старый трофейный мотоцикл, уже бог знает сколько лет ржавеющий в подвале. Не понадобится больше трястись в автобусе или электричке, где он всегда чувствует себя словно в западне. Уже по дороге в лес отстанут ядовитые шипы, терзающие мозг. Но сейчас, куда кинуться сейчас, чтобы спастись от безжалостной боли?

Мысли путались. Самое страшное было в том, что он знал средство, но боялся применить его. Последними остатками здравого смысла он приказал себе не выходить из квартиры и не вызывать «скорую помощь». Этих людей он избегал. Двух раз в больнице хватит ему на всю жизнь. В первый раз был смысл стараться: лучше месяц в больнице, чем еще целый год в армии, где пришлось избить сержанта, чтобы вырваться в лес. Во второй раз его упрятала туда жена, которую ему не удалось сделать достаточно покорной, и ее любовники мстили ему, как могли, — инсулиновыми шоками и другими адскими ухищрениями. Уже из-за одного этого не следовало выходить на улицу: если он свалится там, непременно примчится карета, с белыми дьяволами.

Беспокойство ломилось наружу. Левая щека дергалась. Он так стиснул зубы, что челюсти свело судорогой. Он принялся без конца расстегивать и застегивать рубашку — чтобы только перестали дрожать руки. Чем занять их? Как задержать бесцельно блуждающий взгляд? Как остановить кружащиеся каруселью стены?

Он доковылял до стола. Не открывая глаз, дрожащими пальцами нащупал в ящике рисовальный блокнот, акварельные краски, кисточку. А что если поможет увлечение юности?.. Наугад выдавил из тюбика длинную змейку краски и лишь тогда решился взглянуть. Черная. Тем лучше! Не имеет значения, что в тот день и река, и небо были голубыми — то был самый черный день в его жизни… Черная краска ложилась на бумагу неоднородными пятнами, серела там, где оказалось больше слюны, и чернела, словно вар, там, где кисточка скользила по сухим местам.

Следующий тюбик он выбрал уже сознательно. Возник коричневый треугольник с вытянутой вверх вершиной, черточка мачты, склонившаяся почти горизонтально: тонущий корабль. Все яснее становилось содержание картины: бледная пена — поверхность разбушевавшейся реки, мрачные пятна — штормовые облака, желтые квадраты — безнадежно пустынный берег. Кисточка двигалась все уверенней. Получились даже искаженные страхом лица тонущих, их простертые руки. На переднем плане, на гребне обрушивающейся волны, барахтается мальчик лет десяти…

Да, это был он. Родители уже исчезли в пучине. Еще и сейчас в ушах звучали их отчаянные крики, смешивавшиеся с воплями других тонущих. Да, суденышко, на котором их в то воскресенье везли на экскурсию, опрокинулось, когда на него хлынула толпа нетерпеливых пассажиров. Да, многие погибли. Но на этом сходство заканчивалось. То утро было солнечным, река спокойна, набережная полна людей. В воду летели спасательные круги; люди, умевшие плавать, пытались спасти не умевших, на помощь спешили лодки, яхты, катера. Его кто-то вытащил на спине… Но детство осиротевшего не стало от этого светлее.

Возбужденный лихорадкой рисования, он схватил новый листок. Как изобразить одиночество, тоску, слезы? Может быть, оставить листок совсем пустым, чистым? Не поймут и высмеют — точно так же, как одноклассники смеялись над заикой. И отчаяние переплавилось в злобу. А злоба черна, как глухая ночь. Снова возник темный фон, на нем мужчины и женщины с белыми пятнами вместо лиц — дяди и тети, у которых он провел целых два года. Не хотелось вспоминать их черты. Да эти люди и не отличались один от другого. Все они хотели как можно скорее освободиться от болезненного ребенка со странностями, который любил упрямиться, а когда ему выговаривали за это, в истерике валялся по полу. Менялись опекуны, сменялись школы, а взрослым все еще казалось, что это дурной характер, а не болезнь. Когда, наконец, у него признали эпилепсию, было уже поздно лечить ее, и его направили в школу-интернат санаторного типа.

Слишком поздно… Эти два слова омрачили все его отроческие годы. Слишком поздно, чтобы вылечить, чтобы перевоспитать, чтобы привить ему любовь. Только учитель рисования считал, что еще не поздно, что еще ничего не потеряно. Пейзажи мальчика были мрачны, но, безусловно, талантливы. С отпечатком личности автора. Можно и так, — ободрял учитель, когда остальные в недоумении отворачивались. Но были правы те, кто считал эти рисунки зеркалом его души. Когда наступали черные дни, он плевал и на учителя рисования и задавал стрекача. Бежал куда глаза гладят. Укрывался в сараях, в оставшихся от войны блиндажах. И, как раненый зверь, старался забиться под землю, когда его настигал припадок. Слава богу, в лесу припадки случались редко.

Рисуя лес, он и сейчас не пожалел светлых красок. Среди зелени проглядывали даже золотые черточки. И все же над всем этим простирались темные грозовые облака. Хотелось изобразить и свое укрытие, но руки больше не слушались. Перед глазами вставала мгла. К горлу подступила тошнота, наполнила рот горькой слюной. Не хватало воздуха. Скорей наружу!

Он вскочил и выбежал в дверь, не рассуждая более. Его гнали вперед инстинкт и выработавшаяся за долгие годы привычка. Он пришел в себя на Большом кладбище. На узкой, заросшей тропке между двумя покосившимися надгробиями. Прочитать выбитые надписи не удалось. Они были немецкими, к тому же сделаны готическими буквами. Небо было едва тронуто зарей; значит, пролежал он недолго. Дышалось легко и равномерно. Он осторожно повернул голову. Она больше не болела. Кратковременный обморок, словно маленькая смерть, очистил его и позволил родиться заново. Сделал то, чего в других случаях удавалось добиться лишь при помощи насилия. Криками, ударами, вцепившимися в горло пальцами, убийством.

Невдалеке слышались голоса. Сюда теперь приходили многие. Прогуливались владельцы собак, отдыхали пенсионеры, сидели бабушки с внуками, с вязаньем. Все, что тут стоило украсть, давно уже было украдено — мраморные и гранитные памятники, чугунные решетки и украшения, старинные фонари, даже садовые скамейки. Раньше, когда он, студент техникума, спасался на этом кладбище, здесь собиралась совсем другая публика: пьяницы и хулиганы, изредка — парочки. Их он пугал. В отношении прочих строил страшные планы. Как отомстить за все перенесенные обиды, как заставить ползать на коленях и просить пощады. Но жажда крови исчезала, едва те пускались наутек. Люди вызывали в нем вражду, только пока смотрели в глаза и, казалось, насмехались. Он будет стрелять лишь в лицо или грудь — как судия, а не в спину, как трусливый убийца.

Теперь можно было и встать. Первые шаги были неуверенны, силы возвращались постепенно. Но завтра он определенно будет в форме. Зато сегодня разумнее не подниматься больше на шестой этаж. Переночевать в подвале. Это ничем не хуже неприбранной однокомнатной квартиры. Подвал был его настоящим убежищем. Здесь царил порядок. Вдоль одной стены — полки с инструментами, вдоль второй — части мотоцикла, посредине — покрытый одеялом надувной матрац. В нише под самым потолком был тайник, в котором хранились пистолет, принадлежности для наркоза, очки. Их он надевал лишь в исключительных случаях. Обычно пользовался контактными линзами с тех пор, как во время припадка исцарапал себе осколками все лицо. Даже из глаз пришлось извлекать крохотные стеклышки. А их у человека только два, это не зубы, которые можно заменить и металлическими.

Он улегся. Здесь, в погребе, прошли его лучшие часы. Наверху скулил младенец, ныла жена. Здесь можно было строить воздушные замки. Представлять, что больше не надо ишачить на экспериментальном заводе, где у каждого было право помыкать им. Даже у директора института, ничего не смыслившего в обработке металла. Гадкий старик только и знал, что приказывать и придираться. Из-за вашей халатности не работает агрегат!.. Вы провалили мне ответственный эксперимент!.. Своей преступной беззаботностью вы нанесли государству убыток!.. Ничего, теперь ему придется заплатить самому! Из своего кармана, а не из институтской кассы.

Сперва он хотел пристрелить профессора. Но какая была бы от этого польза ему самому? Неделя без головной боли? Месяц без припадков? Но такое же удовлетворение принес бы и любой убитый. Особенно кто-нибудь из владельцев машин, которых он ненавидел всей душой. В любом лесу, на любом поле, у каждой излучины реки — везде стояли рычащие и воняющие автомобили, и нигде не было от них покоя. Теперь надо будет самому обзавестись каким-то транспортом, тогда он сможет уезжать подальше. И за все это должен заплатить старый угнетатель.

Как назло, в тот раз машина не дотянула до института. Но он не очень горевал. Внутренняя необходимость совершить что-то противоестественное все равно была удовлетворена. Отнять у человека жизнь. Без причины, просто так. Чтобы доказать самому себе, что способен на это.

Завтра он докажет, что может действовать не только оружием, но и головой, пускать в дело не только силу, но и хитрость.