Якорь в сердце

Цирулис Гунар

Гунар Цирулис — известный латышский прозаик, автор нескольких книг очерков — «Бушевало море в далях дальних…» (1958), «В лучах маяка» (1960), «С блокнотом в море» (1961) и «Такие, как ты и я» (1961), в которых рассказывает о моряках, рыбаках, наших современниках.

В настоящий сборник включены лучшие повести и рассказы писателя, которые дают представление о его своеобразном таланте, умении вести остросюжетные повествования с легким юмором. Для его произведений характерно патриотическое, партийное отношение к злободневным проблемам современности.

 

#img_1.jpeg

#img_2.jpeg

#img_3.jpeg

#img_4.jpeg

 

ГОСТЬ ИЗ ПРОШЛОГО

Повесть

 

#img_5.jpeg

#img_6.jpeg

 

I

Раздался металлический щелчок, и приятный мужской голос объявил:

— Внимание. Говорит радиоузел теплохода! Мы только что вошли в советские территориальные воды. Уважаемые пассажиры! Просим перевести стрелки часов на два часа вперед…

Она села и чуть было не вывалилась из койки. Судно нещадно качнуло. Иллюминатор медленно полез вверх, замер почти над головой, затем нехотя пополз обратно. В его четырехугольной рамке, напоминая движущийся горный пейзаж, вырастали покрытые седыми космами темные гряды волн.

Она снова прилегла. Голову распирала тяжесть, подступала тошнота, хотелось закрыть глаза. Неужели морская болезнь? Или выпитая за обедом рюмка? Обычно она никогда не пила днем. А тут как на грех захотелось попробовать настоящей русской водки. Впрочем, какие все это пустяки. Куда важнее, что она только что пересекла во сне рубеж — перенеслась из одного мира в другой, в тот неведомый мир, о котором думала бессонными ночами и о котором слышала столько противоречивого. Нет, нет, теперь нечего ломать себе голову. Лучше послушаться диктора и передвинуть стрелки на часиках.

Но она не сделала этого. Не потому, разумеется, что боялась потерять два часа — в жизни ее были утраты и пострашнее. У нее просто не хватало смелости порвать эти символические узы со своей нынешней жизнью. Может быть, именно среднеевропейское время поможет ей остаться на позиции беспристрастного наблюдателя. Муж, провожая ее в Стокгольмском порту, посвятил хваленой шведской объективности целую речь. Будто она и без того не знает, чего может лишиться, пустившись в свое безумное путешествие. Вопрос в том, что она может приобрести.

Из репродуктора продолжала литься речь радиста. Повторив сообщение по-русски, он снова перешел на английский язык. «Интонации деревянные, как у школьника, выучившего стихотворение наизусть, но произношение отменное…» — машинально подумала она и тотчас остановила себя: решено ведь — дать рассудку отпуск и во время поездки жить одними чувствами.

— После ужина мы приглашаем всех пассажиров на бал в честь завершения нашего рейса, который состоится в большом салоне…

Она выпрыгнула из постели. Праздновать так праздновать! Неважно, что для нее путешествие едва успело начаться. Она будет танцевать и веселиться, выпьет за тех, кто его сегодня закончил, чтобы отогнать мысли о тупике, в котором она очутилась: выхода из него все равно не найти.

Жаль, не объявили, что желательны вечерние туалеты. Можно было бы надеть недавно сшитую макси-юбку с разрезом. Хотя для советского судна подобный наряд, наверное, слишком экстравагантен. Она сделала два шага по каюте и поняла — в такую погоду что на французском лайнере, что на советском разумнее всего облачиться в брючный костюм. Пошатываясь, хватая руками воздух, она кое-как добралась до шкафа. После небольшого колебания достала шелковые брюки серебристого цвета и голубую кофту, доковыляла до зеркала и приложила их к себе. В самом деле, чем не идеальный туалет для светской жизни в бушующем море? Она села, внимательно рассмотрела в зеркале свое лицо, а затем привычным движением нанесла на него толстый слой «колдкрема».

* * *

— Колкский маяк! — доложил штурман.

Капитан, вжавшись в свой излюбленный правый угол рубки, не откликнулся. Он давно заметил на небосклоне светлые вспышки, которыми родная земля вот уже четверть века приветствует возвращение его судна с очередного рейса. Но зачем хвастать стариковской зоркостью и опытом? Все это дается практикой. Ну вот, к примеру, курс, который так старательно высчитывает по карте штурман. Капитан мог бы подсказать его по памяти. Но зачем? Пусть трудится человек. Пусть наживает свой опыт. Еще успеет обрасти ракушками в этом унылом чередовании пассажирских рейсов.

— Изменим курс, и не будет так качать, — размышлял вслух штурман, нанося на карту Рижского залива тонкую карандашную линию. Конец ее упирался прямо в устье Даугавы. Покончив с этим, штурман подошел к капитану и кашлянул. — Вы хотели зайти в салон и сказать несколько слов пассажирам, — вежливо напомнил он.

Капитан вздохнул. Неразговорчивый от природы, он не выносил ни тостов, ни торжественных речей. На обычные трапезы и то старался явиться с опозданием, лишь бы только не приходилось вести застольные разговоры с соседями — иностранными дипломатами, дельцами или нашими общественными деятелями, которым по должности полагалось почетное место за капитанским столом. Какое-то время он, насупившись, пересчитывал огоньки буев, мелькавшие среди всхолмленных вод пролива, покуда его не осенила внезапная догадка.

— В такую качку им и без моих речей должно быть тошно. Небось все давно разбежались по каютам, — пробурчал он с надеждой, оправил китель, затянул потуже галстук и вышел.

Над Балтикой простиралось темное осеннее небо. Ветер гнал по нему рваные низкие облака. Изредка в просвете между тучами вспыхивала одинокая звезда.

Море было неспокойным. И все же настоящий шторм остался где-то далеко за Колкским мысом. За ним валы теряли свою первозданную мощь, и судно однообразно укатывали лишь ровные валы.

Иллюминаторы верхнего салона еще светились. Синкопы джазовой музыки, подхваченные ветром, улетая в море, тонули в гуле водяных гор.

Людей в танцзале, действительно, осталось немного. В воздухе еще колыхались стрелы серпантина, кое-где с треском взмывало конфетти, однако чувствовалось, что девятый вал веселья уже миновал. Многих одолевала усталость. Одни лениво развалились в креслах вдоль стены, другие пристроились на табуретках у стойки бара, придерживаясь рукой за латунный поручень. Труднее приходилось танцующим — как ни старались они приноровить па «босановы» к качке, пол уходил из-под ног. Иногда пары съезжали, словно с горки, к самой эстраде, на которой расположился оркестр. Кое-кто из женщин снял туфли на высоком каблуке и танцевал в чулках.

Капитана заметил только руководитель оркестра. Он хотел было по традиции в честь его появления сыграть туш, но вовремя обратил внимание на предупреждающий жест и продолжал вытягивать из своего электрического органа заунывные звуки цыганского романса.

Их оркестр в этот рейс остался на берегу — участвовал в каком-то смотре. Капитан втайне надеялся, что его ребята займут место среди победителей. И не только потому, что заботился о доброй славе корабля. Ему нравились парни, которые четвертый год подряд играли днем в музыкальном салоне, а по вечерам в баре; он привык к их мелодиям. Как всякий человек со слаборазвитым музыкальным слухом, капитан любил только те песни, которые сразу узнавал и легко мог напевать про себя, особенно морские баллады, вальсы и польки.

А эти четверо! Отдел кадров прислал их на его капитанскую шею за час до отхода… Ни тебе скрипки, ни саксофона, ни порядочного аккордеона. Какие-то непонятные электрические приборы, соединенные между собой клубком проводов, подключенные к двум микрофонам. Случись авария, и им капут. Однажды днем объявили учебную тревогу, отключили ток, и оркестр тотчас замолк — без электричества он был глух и нем, как дохлая треска.

Чтобы ни у кого не возникло сомнений, кто среди них главный, руководитель, нажимая на клавиши, беспрестанно кивал головой, словно отбивал для всех остальных верный ритм. Даже в те мгновения, когда его тонкие пальцы замирали и над головами танцующих, как дамоклов меч, повисал растянутый до бесконечности аккорд, голова продолжала качаться с настойчивостью метронома. Не желая отставать от начальства, оба гитариста в свою очередь отбивали такт ногой и попеременно откидывали на затылок длинные волосы. А возвышавшийся над всеми, как венец творения, барабанщик обращался с медными тарелками и тамбуринами, педалями на пружинах и ударными палочками так, будто был он не музыкантом, а жонглером, звездою цирка. Он не прекращал своих манипуляций даже в антрактах, и тогда казалось, что его беззвучному тику подчинялся гул судовых моторов.

Стоя в тени полуоткрытой двери, капитан оглядел собравшихся. То были люди самого различного возраста и национальностей: обычная пестрая, объединенная случаем публика пассажирских судов. Не нужно было заглядывать в длиннющий список, хранившийся у него в сейфе. Беглого взгляда достаточно, чтобы сразу узнать группу английских туристов с вездесущими энергичными старушками, которые бросили своих внуков и в обмен на фунты, скопленные в течение долгой жизни, отправились за приключениями в таинственную Советскую Россию. Немцы держались особняком — сидели за сдвинутыми столами и пили пилзенское пиво, словно задались целью подтвердить верность банального литературного портрета своих соотечественников. В Риге они сядут на самолет, чтобы посмотреть в Москве футбольный матч между советской и западногерманской командами. Для поддержки «своих» они везли с собой старомодные автомобильные клаксоны, охотничьи рожки и прочий шумовой инвентарь. В Ленинграде они снова сядут на корабль и вернутся обратно в Гамбург. Капитан готов был поручиться, что ни один из них не заглянет ни в музей, ни в театр. Все свободное время они проведут с пивными кружками в руках или в охоте за сувенирами.

Довольно многочисленным на этот раз оказался разряд индивидуальных пассажиров. Они появились в разных портах и сойдут на берег в разных городах. Это были советские граждане, возвращающиеся домой из-за границы, зарубежные дипломаты, представители торговых фирм, делегаты, а также просто путешественники, заразившиеся самой распространенной болезнью второй половины двадцатого века — туризмом. Этим, пожалуй, было все равно, куда и зачем ехать — лишь бы им дали пощелкать кино- и фотоаппаратами, как следует выспаться ночью и три раза в день хорошенько поесть. А советские суда славились русской кухней, перенасыщенной деликатесами и напитками.

Капитан уловил английскую, немецкую, русскую и французскую речь. Одни, не успев по-настоящему познакомиться, уже говорили о неизбежности разлуки. Другие с нетерпением ждали утра, предвкушая радость долгожданной встречи с родными.

Голоса сливались в запутанный ком, только по выражению лица он мог судить, кто что произнес на своем языке.

— Ты не забудешь мне написать? — по-немецки шептала стройная невысокая брюнетка. Поднявшись на носки, она всем телом льнула к своему партнеру по танцам — видному мужчине средних лет с подернутыми сединой волосами и поразительно молодыми чертами лица.

— Мужское слово — закон! — обещал он воинственно, не отрывая голодного взгляда от другой девушки, которая исполняла нечто вроде сольного номера посредине зала.

За этой тесно обнявшейся парой — единственной танцевавшей медленно — наблюдали двое мужчин. Капитан без особого труда угадал в них офицеров.

— Заместитель военного атташе. Возвращается из отпуска, — сказал один из них по-русски. — Но, видно, времени даром не теряет.

— А вы? Поживете в Риге или сразу домой?

— Меня встретит жена. Проведем пару дней на взморье.

В конце бара за стойкой пожилой мужчина, по виду южанин, и просто, но со вкусом одетая седая женщина в черной мексиканской накидке потягивали через соломинку мартини.

— Не помню, чтобы я вас видел в Саласпилсе прошлой осенью, — сказал на ломаном французском языке мужчина.

— А я не из заключенных, — ответила дама. — Я еду поклониться памяти моего довоенного друга…

Спасаясь от холодного осеннего ветра, в салон после вахты вошли штурман и судовой механик. Заметив капитана, они резко изменили курс и «бросили якорь» подальше от соблазнительной роскоши бара. Закурили, окинули зал оценивающим взглядом.

— В этот раз удивительно мало «господ земляков», — усмехнулся штурман.

— Будто не знаешь, что их родственные чувства зависят от стрелки барометра. Выдастся солнечное лето — жди братишек на Рижском взморье… А эта вон? — спросил он, кивком головы указывая на танцплощадку.

— Мне тоже так показалось, когда она появилась в Стокгольме. Но заглянул в список пассажиров, смотрю — госпожа Эльвестад. У них это примерно то же самое, что у нас Калнынь, половина телефонной книги…

Последний аккорд шейка совпал с резким толчком корабля. Госпожа Эльвестад отдалась движению, высвободилась из рук партнера и лихо прокатилась до стойки бара.

— What shall it be? — не замедлил воспользоваться ситуацией бармен.

— Make it gin with tonic for me! — ответила она, карабкаясь на табуретку и пытаясь себе представить, что сказал бы муж, если бы увидел, как много пьет и кокетничает его сдержанная, строгая жена. Но зачем лишать себя радости? Она знала, что соблазнительна, что выглядит гораздо моложе своих лет. В нее влюбился голландский тренер по шашкам, а это придавало жизни особую остроту. Как всякой женщине, ей необходимо было испытать силу своего очарования. Голландец последовал за ней к стойке бара, и она одарила его обольстительной улыбкой.

— And I thought you Swedes prefer aquavit as a night cup, — сказал он и обратился к бармену: — Double vodka!

— Tonight I couldn’t sleep anyway…

— Then let us dance, — сказал он польщенный, легко поклонился и пригласил ее на следующий танец.

Она покачала головой. Теперь не мешало бы процитировать известное четверостишие Омара Хайяма, в котором дни и ночи человеческой жизни сравнивались с черно-белой шахматной доской, люди — с пешками, а уготованная им судьба — с вечным покоем в темном ящике.

Конечно, этот номер рассчитан на более интеллигентное общество, но если учесть род занятий ее сегодняшнего поклонника…

Внезапно она ощутила страшную пустоту. Что я делаю? Зачем пью без меры? Веду себя как типичная бальзаковская женщина, жаждущая сексуальных развлечений. Наслышанный о шведских нравах, тренер и вправду решит, что я собираюсь приглашать его в свою постель… Хватит! От прошлого все равно не убежишь, им нужно переболеть, как корью или ветрянкой. Надо пережить его заново, чтобы успокоиться раз и навсегда. Именно затем и ринулась она в это путешествие, которое начнется для нее всерьез только с наступлением утренней зари…

Она взяла протянутый барменом стакан, встала и, пробормотав извинение, вышла из салона.

На палубе никого не было. Небо начинало светлеть, темнота сделалась стеклянной. Чувствовалось, что утро вот-вот придет на смену ночи. Погода прояснялась.

Бездонный купол, встававший из-за черной полосы горизонта у нее за спиной, опускался на яркие вспышки маяка впереди. Туда, к берегу, со сдержанной яростью гнало свои покатые волны все еще гневное Балтийское море, туда устремились и ее мысли. Сколько лет прошло с тех пор, как она последний раз видела эти огни? Двадцать пять, а может, больше… Могла ли она в ту ночь надеяться, что вернется? Наверно, надеялась. Ребенок не способен постичь смерть, разве что рассудком, но только не чувствами… Хотя после всего пережитого ее уже нельзя было назвать ребенком. А потом налетели бомбардировщики…

Она съежилась и зажала уши ладонями. Но ни этот беспомощный жест, ни чистое небо над головой не избавили ее от внезапно возникших воспоминаний. Картины прошлого прогнать не удалось.

* * *

Мрачный корабельный трюм. Ни окон, ни дверей. Узкие железные ступеньки ведут к квадратному отверстию, зияющему высоко в потолке. Захлопывается люк и отрезает недра железного ящика от остального мира. Воздуха в трюме достаточно, высотой он в три этажа. Но к чему исхудалым, оборванным подросткам эта масса пустого пространства, если на дне не хватает места, чтобы сесть, не говоря уже о том, чтобы вытянуть затекшие ноги или просто прилечь. Дети привыкли к лишениям. Они за свою короткую жизнь перенесли и не такое. Но ими овладевает страх. И они плачут.

Жуткий воющий звук рвется в трюм изо всех щелей. Мощный взрыв сотрясает судно, накреняя его на борт. Гаснут тусклые лампочки. На мгновение все задерживают дыхание. Конец?

Во внезапно наступившей тишине слышно, как по-прежнему работает машина парохода. Затем ритмический гул двигателя глушит новая волна взрыва.

Снова зажигается свет. Два пацана, гонимые страхом, взбираются по железным ступенькам к потолку, принимаются отчаянно колотить в крышку люка. Другие сидят, спрятав лицо в ладони. Девушки, обняв друг друга, пытаются унять нервную дрожь. Неужто в этом мрачном, как гробница, трюме некому рассеять панику?!

Среди плачущих, дрожащих детских фигур пробираются несколько подростков, то положат руку на плечо товарища, то скажут бодрое слово. Кто-то пробует даже запеть. Но, не найдя поддержки, песня обрывается после первой строки.

Девушка подает воду зареванному мальчишке.

— Почему фрицы бомбят? — заикаясь от недавних рыданий, спрашивает он. — Они же могут взорвать пароход…

— Глупости! — сердито отвечает она. — Неужели не понимаешь — это русские самолеты?!

Мысль о том, что на судно напали советские бомбардировщики, волной пробегает по толпе детей, оставляя на своем пути странное оцепенение, слабые вымученные улыбки.

Тощий парень вспрыгивает на ступеньки. Держась за перекладину, машет рукой и кричит что есть мочи:

— Ребята, это наши!

* * *

Наши… Кого она теперь может называть этим словом? Даже собственную дочь и ту она не всегда понимает! А себя? Может, вся эта внезапная жажда ясности не что иное, как поза, возникшая под впечатлением книг и кинокартин о поисках смысла жизни? Пусть даже так, отступать все равно уже некуда. Нужно набраться мужества и пройти по тропам прошлого от начала до конца. Вот только что считать началом? Ночь, когда отец спрятал на чердаке хлева двух сбежавших пленных? Утро следующего дня, когда в дом ворвались шуцманы и за хлевом прогремели три выстрела? День, когда ее с матерью в запломбированном вагоне для скота повезли в Саласпилс? Или минуту, когда она впервые увидела в лагере Кристапа?.. Нет, лучше не думать о нем, по крайней мере сейчас! Она начнет с того октябрьского дня, который навсегда порвал ее связь с родиной…

У причала Рижского порта стоит пароход, выкрашенный в серо-зеленый цвет. По крутому трапу, трясясь от холодного осеннего ветра, поднимаются наверх подростки и дети в лохмотьях, в арестантской — не по росту — одежде. На ногах деревянные башмаки, рваные галоши, перевязанные проволокой куски картона — кто чем разжился. Общие на всех только белые тряпичные лоскуты на груди и на спине — особый знак заключенных саласпилсского лагеря. В случае бегства или нарушения дисциплины охране по ним легче целиться.

Нигде не видно стражи. В самом деле, какой от нее теперь толк? В воду не прыгнешь, одна дорога — на судно, что готовится к отплытию в Германию.

Хотя как сказать…

Локтями пробивая себе путь в потоке детей, по трапу спешат вниз пожилой мужчина и женщина.

— Сунула фрицу копченого сала, — взволнованно шепчет она. — И свое обручальное кольцо. Обещал тебя выпустить. Только скорее, пока его не сменили.

Вцепившись в рукав мужа, она тянет его по ступенькам. Внизу у причала она налетает на последнюю пару детей и невольно замедляет шаг.

Пятнадцатилетняя девушка ведет вконец измученного мальчика. Она подставляет ему плечо, крепко держит за руку.

— Держись, Пич, — шепчет девушка. — Держись за меня.

— Если спросят, сколько мне лет, — допытывается Пич, — соврать, что все восемь?..

— Тихо! — дергает его за руку девушка, заметив пристальный взгляд женщины.

— Держи язык за зубами! — И она оборачивается вслед уходящей паре. Значит, кому-то удалось вырваться отсюда. Значит, кто-то сумел… Кинуться бы сейчас в сторону, спрятаться за грудами ящиков. А потом? Куда пойдешь в арестантской одежде? К кому? Как оставишь Пича? И пока она перебирает в уме варианты спасения, секунды, отпущенные на них, истекают. Ноги выносят ребят на палубу.

Смеркается. Уже нельзя различить отдельные дома за причалом. Здания с затемненными окнами, портовые сооружения сливаются в сплошную темную массу. Дети текут по палубе серым потоком. Видны лишь широко распахнутые глаза, обращенные на тающий в сумерках город.

…Судно давно качается в штормовом море. Горы воды с яростью обрушиваются на его корпус, сотрясая металлические переборки, которые отделяют трюм от стихии. Детям кажется, что каждая следующая волна разнесет борт, погребет их в пучине. Но они молчат. Не слышно больше ни стонов, ни слез. Не осталось сил для отчаяния, для страха. Хуже всего пятнадцатилетней девушке — ее изводит морская болезнь. Она едва успевает перевести дыхание между приступами тошноты. Маленький Пич чувствует себя бодрее. Осторожно оглядевшись и убедившись, что за ним никто не наблюдает, мальчик вытаскивает из-за пазухи кусок хлеба и подает девушке.

— Это тебе… Кристап велел передать. — Он мужественно старается не смотреть на хлеб.

— На, ешь! — она отламывает кусок. Пич с нескрываемой жадностью вонзает в него зубы.

— Куда нас везут, Гита? — чуть погодя спрашивает он.

— Какая разница… Хуже, чем в Саласпилсе, не будет.

— Откуси ты тоже, — настаивает мальчик.

Гита больше не в силах противиться голоду. Отламывает горбушку, но в хлебе обнажается что-то блестящее. Девушка не верит глазам — это нитка роскошных жемчужин. Она быстро складывает ломти, прячет в карман и спрашивает:

— А сказать он ничего не велел?

— Ничего, — огорченно отвечает Пич. — Слушай, а как его звали? — оживляется он. — Кристап, а дальше?

— Не знаю. Знаю только, что был он не простым лагерным ордонантом, не просто рассыльным комендатуры. — В ее глазах загорается и гаснет страстный огонек. — А теперь постараемся заснуть.

* * *

Жалобный рев буя вернул ее в действительность. Над теплоходом кружились чайки. Время и сейчас не стояло на месте. На смену ночи спешило утро, и в свете занимающейся зари луч маяка в устье Даугавы уже не казался таким ярким. Только створы, которые указывают летчикам на высоту заводских строений в Болдерае и Милгрависе, по-прежнему горели рубиново-красным огнем.

Она пришла в себя, подняла стакан, приветствуя город, выпила последний глоток, бросила пустой сосуд в море и заметила, что двигатели выключены. Подгоняемый ветром, лайнер по инерции скользил к берегу, медленно приближаясь к сигнальному приемному бую «Рига I».

Штурман вышел на мостик. Заметил прислонившуюся к фальшборту одинокую женщину, нагнулся и негромко позвал:

— You may come up if you want — we are waiting for the pilot.

Она пригладила растрепавшиеся светлые волосы и, кутаясь в теплую шаль, стала подниматься наверх — мимо темных иллюминаторов, через зеленую полосу света, брошенную ходовыми огнями правого борта, через сноп лучей, который лился из штурманской рубки. После бессонной ночи даже высокое косметическое искусство не могло уже скрыть, что ей перевалило за сорок. Но стоило улыбке коснуться ее губ, как застывшие черты оживились, лицо становилось красивым, даже озорным.

Штурман протянул ей руку, помогая одолеть последние ступеньки.

— Английский язык я, наверно, никогда не выучу в совершенстве, — сказала она по-латышски. — Когда впервые очутилась в Лондоне, я не понимала англичан. Зато во второй раз они уже не понимали меня. Однако это вовсе не означало, что я сделала исключительный рывок и обогнала их в знании языка. — Она говорила быстро и нервно, словно старалась перебороть глубокое внутреннее волнение. — Что случилось? Почему стоим?

Вахтенный штурман, подтянутый, темноволосый, вместо ответа изящно приложил руку к форменной фуражке. Наступила неловкая тишина. Ошарашенный неожиданной тирадой на родном языке, он толком не понял ее, не расслышал вопроса, не знал, что отвечать. На его счастье, из штурманской рубки вышел капитан.

— Ждем лоцмана, — объяснил он по-латышски, — чтобы пассажиры успели выспаться и спокойно позавтракать. Натощак даже Неаполь может показаться дырой. — Он посмотрел на раннюю гостью: — Рижанка?

— Не совсем. Хотя девчонкой провела здесь несколько лет. Откровенно говоря… — Она не закончила фразу и теплее закуталась в шаль. Зачем чужому человеку ее правда?

— Вы довольны поездкой? — спросил капитан, переменив тему разговора. — Наше судно одно из самых современных в стране.

— Я вообще не люблю ни море, ни судов, — неожиданно резко ответила она. — С детства.

— Почему же тогда не летели?

— Моя мать всегда говорила: «Если вышла из дома через дверь, не лезь обратно через окно, а то расти не будешь». — Она грустно улыбнулась и повернулась лицом к морю.

В устье Даугавы показался белый лоцманский катер и пошел к лайнеру. Огни маяка слились с лучами восходящего солнца.

Капитан посмотрел на ее изысканную одежду, чуть заметно повел плечами и вернулся в штурманскую рубку.

Она и не заметила, что осталась одна. Ответ был взят из ее сегодняшней лексики, из набора готовых, остроумных, но, по сути дела, ничего не выражающих фраз, которыми обычно прикрывались настоящие чувства. Этого требовал светский тон. Но если призадуматься, то на сей раз она угодила в самую точку. До сих пор каждая морская поездка действительно начинала новый этап в ее жизни. В 1946 году ее тоже везли на корабле из Гамбурга в Швецию.

* * *

В Швеции их ждал небольшой, но необычайно уютный двухэтажный особняк с широкими окнами, двумя террасами и гаражом, выстроенным в полуподвале. Ждал заботливо ухоженный сад с небольшим бассейном. Это был свадебный подарок родителей Ивара. Или, другими словами, отступные, иначе им пришлось бы принять иностранку сомнительного происхождения в своей роскошной стокгольмской квартире. С подобной женщиной можно провести несколько ночей или, в худшем случае, пожить какое-то время вместе в оккупированной Германии, где Ивар руководил гамбургским филиалом Международного Красного Креста. Это лучше, нежели путаться с немецкими женщинами, хотя бы из гигиенических соображений. Но жениться, привести ее домой… Только весть о будущем ребенке сломила сопротивление старого промышленника. Эльвестад-старший вместе с женой даже приехал в порт их встречать. А позже в ресторане с подчеркнутой доброжелательностью терпеливо беседовал с невесткой, которая безбожно калечила благозвучную шведскую речь. Но этого было с него довольно. Большего при всем желании нельзя было требовать от отца. Сыну дано образование, он достаточно взрослый. Пусть теперь живет и зарабатывает самостоятельно.

Примерно таких же взглядов придерживался и его сын Ивар — каждый сам кует ключи своего счастья. Ему и в голову не приходило в чем-либо упрекать родителей. Он должен выбиться в люди собственными силами! Пусть жена вначале потерпит немного, зато потом будет легче. Через порог дома Ивар переносит ее на руках, показывает дом, сад. А потом бросает ее в поток новой жизни и велит самой держаться на поверхности.

Днем она всегда бывает одна. Ивар встает рано и уезжает на работу, когда жена еще сладко спит. По вечерам он возвращается из города поздно, но всегда в одно и то же время. Больше всего на свете он любит порядок и при каждом удобном случае старается приучить свою молоденькую жену к укладу, который в его семействе передается из поколения в поколение.

По утрам Ивар ходит в спальне на цыпочках, старается не разбудить жену, по-солдатски аккуратно заправляет свою постель. Пусть отдыхает — как-никак она в положении. После утреннего кофе он вытирает рот, с педантичной точностью складывает вчетверо салфетку. Столь же идеально складывает прочитанную за завтраком газету и пододвигает ее на ночной тумбочке так, чтобы жене было бы удобнее взять.

Порядок прежде всего! И Ивар терпеливо объясняет жене, как нужно уложить свежевыглаженные простыни, какую полку следует отвести для них в шкафу, чтобы никогда не приходилось тратить времени на поиски. После ужина он терпеливо ждет, пока она вымоет посуду, и лишь тогда включает телевизор. Перед тем как ложиться спать, оба чистят обувь, которую затем аккуратно выставляют в передней.

Все должно быть готово к завтрашнему дню. Но это завтра никогда не наступает, оно всегда повторенье вчерашнего. Однако порядок, каким бы нудным он ни казался, вселяет в человека прочное чувство безопасности, приятно убаюкивает. Зато малейшее изменение приобретает чрезвычайное значение и как бы становится провозвестником катастрофы. Так и теперь. В других условиях случайная задержка, конечно, воспринималась бы иначе, как пустяк. Сейчас же ей вдруг представляется, что грозят рухнуть устои бытия, весь северный порядок, к которому уже успела привыкнуть…

Она ходит по верхней террасе, смотрит то вдаль, то на часы, нервничает — Ивар первый раз опаздывает. Это так неожиданно, что ее одолевают самые мрачные предчувствия. Она бродит по квартире, заходит в столовую, где накрыт стол для ужина, поднимает телефонную трубку, но не осмеливается заказать разговор. Рабочего телефона мужа она не знает, а звонить его родителям — значило бы признать свое поражение.

Она снова возвращается на свой наблюдательный пункт. Темнота сгустилась. Мимо дома проносятся автомашины, обрызгивают его стены фонтанами яркого света и исчезают за поворотом. Ни одна не замедляет бега у калитки этого райского уголка.

Охватив голову руками, она припадает к столу и дает волю слезам. За спиной, показывая первый час ночи, уютно тикают часы. Только теперь до нее доходит, как она, в сущности, одинока. Раньше даже в самой большой опасности ее окружали товарищи. С ними вместе она делила горе и ненависть, вынашивала надежды. Находила у них сочувствующий взгляд, слова бодрости. Здесь ничто не угрожает, кругом достаток, но не к кому обратиться за советом. Не станешь же посреди ночи беспокоить соседей, с которыми едва знакома. Это навлекло бы позор на все семейство Эльвестад — уж настолько в шведских обычаях она разбирается.

Зато утром следующего дня она впервые понимает, какое утешение может дать привычка. Нельзя сидеть сложа руки и предаваться отчаянию, пока не убран дом. И она трудится с пылесосом в руках, натирает паркет, моет тарелки, поливает грядки в саду, затем садится у окна и старательно вяжет кофточку будущему малышу. Лишь взгляд ее не может успокоиться, все блуждает и блуждает по дороге.

В обычное время она накрывает стол для ужина. И в обычный час на улице раздается знакомый скрип гравия под шинами тормозящей машины. Открывается дверь, и входит Ивар.

Она его не упрекает, молчит и муж. Только после трапезы объясняет, что задержался из-за дел. Когда освободился, дескать, было уже настолько поздно, что не захотелось тревожить ночной покой жены.

Она готова все проглотить, но забота о ночном покое жены звучит как насмешка.

— Мог хотя бы позвонить, если не хотел, чтобы я волновалась! — восклицает она.

— Разве тебе мало было телеграммы?

Она выбегает, хлопнув дверью, но возвращается гораздо сдержанней. В самом деле, в почтовом ящике у калитки все это время лежала аккуратно сложенная телеграмма с лаконичным сообщением: «Буду завтра вечером» и без подписи. Решив, что она не спешная, разносчик тоже не осмелился посягнуть на ее священный ночной покой…

Казалось бы, для излияния чувств, нет никаких оснований. И все-таки она не может больше сдержаться. Ее доводят до бешенства мнимая правота мужа, понапрасну пролитые слезы. Она взволнованно ходит по комнате и бросает Ивару в лицо одно обвинение за другим. Она еще слишком молода, чтобы похоронить себя заживо, чтобы опять терзаться в концентрационном лагере, пусть с удобствами и живой изгородью вместо колючей проволоки, но по существу в заключении идиотских условностей и традиций.

Ивар курит сигару. Даже пальцем не пошевельнет, чтобы длинный столбец пепла не осыпался на ковер. Когда жена наконец утихает, Ивар как ни в чем не бывало принимается за исполнение вечернего ритуала: чистит обувь, одевает пижаму, долго и тщательно полощет зубы, рот, завязывает сеточку для волос и, зажав под мышкой журнал, перед тем как отправиться в постель, целует на прощание жену. Лишь теперь он находит достойным ответить:

— В Швеции человек не может пропасть без вести, так что впредь, пожалуйста, не волнуйся.

Да, это будет случаться с ним все чаще и чаще, так как торговые дела разворачиваются и не должны страдать из-за капризов его жены. Нет, переселиться в город пока невозможно — это не соответствует его общественному положению. К тому же свежий воздух весьма полезен ребенку.

Укрощение строптивой? Какая же она строптивая? Скорее, скворчонок со сломленными крыльями, подобранный на обочине военной дороги. Его приручили лаской, теплым молоком, посадили в уютную клетку, и он уже боится ее покинуть, хотя внутренний голос так и манит на волю, в далекие края… К тому же теперь все ее мысли и нежность принадлежат маленькой Ингеборге.

…С малышкой на руках она выбегает навстречу Ивару, который выгружает из автомашины стиральный агрегат и решетку для сушки пеленок. Похоже, вся эта техника и ее расстановка занимает его гораздо больше, чем дочь. Ей он посылает рассеянный воздушный поцелуй.

У жены это вызывает только улыбку. Она уже не волнуется, когда муж по вечерам не возвращается из города, для эмоций не хватает ни времени, ни душевных сил. И все же душа болит, когда и по воскресеньям приходится оставаться дома одной. Ей совершенно непонятно, почему нельзя нанять помощницу для домашних работ или няню, ну хотя бы какую-нибудь тетушку. Изредка по вечерам старушка присматривала бы за ребенком и дала бы им возможность поехать куда-нибудь вдвоем. Денег у них как будто достаточно. Оказывается, что опять главное и единственное препятствие — положение Ивара в обществе. В фирме отца он пока всего лишь один из вице-директоров.

Текут дни. Иногда удается выкроить минуточку, постоять у изгороди, поговорить с соседкой, которая копошится у себя в саду. Но почти всегда разговор обрывается на полуслове. Ивара мало беспокоит плач дочери. В лучшем случае он принуждает себя подойти к кроватке и поцеловать Ингеборгу в лобик. Потом в передней достает резиновые сапоги, спиннинг, машет рукой и уходит. Вскоре он перестает прощаться, даже если уезжает на два дня кататься на лыжах, на охоту или на отдаленный курорт участвовать в состязаниях по гольфу.

И вот наконец их удостаивают своим визитом родители Ивара — высокие пожилые люди лет под шестьдесят, оба одинаково седые и высохшие. Все сидят за столом, пьют кофе с молоком. Хотя разговор не клеится, настроение тем не менее у всех дружелюбное. Разумеется, внук умилил бы пожилых господ гораздо больше, но и в этой крохотной девочке безусловно пульсирует кровь Эльвестад. За одно это Ивар вполне заслуживает награды, и отец преподносит ему дорогую сигару из числа тех, которые специально выписывает себе из Гаваны. Они встают и, попросив разрешения у дам, выходят в соседнюю комнату покурить. Пользуясь моментом, бабушка вынимает из сумочки толстый конверт с банкнотами и прячет в детской коляске под подушку.

Вечером Ивар провожает родителей в город. На всякий случай он решает надеть фрак. Отец обещал билеты на гастроли знаменитого итальянского баритона. Она так завидует мужу, что еле может сдержать слезы. Но и ему, бедняжке, не легко — пуговица воротника ни за что не желает пролезать в дырку. И ей приходится бросать кухонные дела, мыть руки и спешить мужу на помощь.

Дни убегают один за другим, вырастают в недели, выстраиваются в месяцы. Она живет в Швеции уже почти три года, а что она тут знает? Свое удобное жилище, прекрасный сад, дорогу до соснового бора, куда водит гулять Ингу? Даже в Стокгольм, а до него неполный час езды, она приезжает только в тех случаях, когда нужно купить новое платье, пальто или обувь. И всегда вместе с дочерью. Притом выносить внучку больше двух часов бабушка не в состоянии. Все представления о новой родине почерпнуты из телевизионных передач и поэтому носят довольно плакатный характер. У нее создается впечатление, что она единственный угнетенный человек в этой насквозь демократической стране.

Рождается сын. И тогда она впервые поднимается на борьбу против единовластия Ивара и одерживает первую победу, пускай даже иллюзорную. Кто может догадаться, что шведское имя Ян на самом деле задумано как латышское Янис. Успех маленькой хитрости вдохновляет ее на новый бунт, и она высказывает мужу много гневных слов о своем положении рабыни.

Ивар совершенно убит. Он всегда считал себя идеальным мужем, тружеником, который не покладая рук печется о благе семьи. Как неуместны эти упреки, как несправедливы, особенно сегодня, когда он приготовил жене сюрприз: купил ей машину, потратив на это сэкономленную двухгодичную зарплату служанки.

Ивар растерян. Двухлетняя Инга тоже с испугом переводит глаза с разбитого вдребезги чайника на безудержно рыдающую мать.

Он осторожно кладет ей на плечо руку, она ее стряхивает. Он пробует ее поцеловать, она выбегает из комнаты. Тогда Ивар объясняет дочери, что нужно взять маму за ручку и вывести в сад.

Только тут до нее доходит, как чудовищно несправедливо она обошлась с мужем. Перед калиткой в лучах заходящего солнца сверкает совершенно новенькая малолитражка. Ее собственная машина. Ключ от тюрьмы о четырех колесах и со знаменитым на весь мир мотором «Волво». В порыве девичьего восторга она подбегает к машине, садится в нее, включает скорость и срывается с места. Но через несколько километров спохватывается и поворачивает назад. Муж, посадив дочку на плечи, по-прежнему стоит перед калиткой.

Да, шаг за шагом она учится понимать, что деньги имеют колоссальную власть, о которой в своей прежней жизни она не подозревала, поскольку у нее никогда не было денег. Здесь, наоборот, есть смысл их копить. Но как втолковать это ребенку, который пока еще руководствуется только чувствами.

Наверно, она сама до конца не убеждена в правоте своих новых воззрений, иначе гораздо легче справилась бы с пятилетней дочкой. Голос рассудка звучит не совсем искренне, роль освоена пока что механически. От этого страдает ребенок.

Однажды воскресным утром, когда Ивар, удобно устроившись в кресле и положив длинные ноги в носках на низенькую скамеечку, не то дремлет, не то слушает последние известия, монотонно льющиеся из радиоприемника, в комнату вбегает Ингеборга, размахивая над головой газетой, как знаменем победы. Она сама ее купила! В первый раз в жизни девочка одна самостоятельно добежала до киоска в конце улицы.

Реакция отца совершенно неожиданна. Узнав, каким образом девочке досталась газета, он сердито швыряет ее на пол. Спохватившись, однако, подымает, аккуратно складывает и кладет на полку. Когда Ингеборга начинает оправдываться, он ее резко осаживает и выставляет за дверь.

Девочка ищет утешения и справедливости на кухне у матери. Но и здесь она не находит поддержки и вынуждена выслушать нотацию.

— Нельзя тратить деньги без разрешения родителей, — возясь со сковородкой у электрической плиты, поучает мать.

— Но это мои деньги! Я вынула их из своей копилки! — оправдывается дочь. По-шведски она говорит совсем без акцента.

— Но ты же знаешь, что газету приносит почтальон. Зачем покупать лишнюю?

— Я посмотрела, но в ящике ее не было. А папа так любит по утрам вместе со мной рассматривать картинки, — всхлипывает Ингеборга.

— Газета стоит денег. За эти эре ты могла бы купить себе жевательную резинку.

— Но я не хочу резинки, — упрямится дочь.

— Ну как мне тебе объяснить, — теряется мать. — Отец уже один раз заплатил за эту газету. Он сердится потому, что ты заплатила второй раз. Нельзя так транжирить деньги, — еще одна газета, еще одна кукла — и пошли трата за тратой. Стоит только начать. Когда ты подрастешь, сама поймешь, каким трудом достаются деньги, как тяжко их зарабатывать.

— Я не работала, мне дала бабушка!

Девочка уже ничего не понимает.

Тут мать замечает, что охотничьи колбаски пригорели. Настроение от этого у нее, конечно, не улучшается.

— Если ты сейчас же не перестанешь хныкать, — сдерживая раздражение, говорит она, — я положу тебя в постель и смеряю температуру. Иди-ка лучше извинись перед отцом и обещай, что никогда больше так делать не будешь.

Глотая слезы, Ингеборга выбегает из кухни.

Мать смотрит ей вслед. Она так и не знает, послушается дочь или заупрямится.

Шведские психоаналитики утверждают, что формирование человеческого характера в основном заканчивается к четырнадцати годам. Позже на него не могут сколько-нибудь радикально повлиять ни наставления, ни переживания. Следовательно, нужно воспитывать, пока не поздно. Пусть узнает жизнь во всем ее многообразии. Лучше лишиться никому не нужных иллюзий уже в детстве, чем строить воздушные замки и потом горько разочаровываться.

На недостаток опыта маленькая Ингеборга действительно не может пожаловаться. Но самый тяжелый удар наносит ей первый день в школе. Неожиданно рушится мир, в незыблемости которого мать сама давно уже не уверена.

В этот день она сидит за рулем в своей машине, которая рядом со многими другими стоит на просторной стоянке напротив школы. Слева от нее расположился пятилетний Ян — такой же плотный и светловолосый, как Ивар. С развевающимися косичками и школьным ранцем на спине к ним подбегает Ингеборга.

— Где отец? — еще издали спрашивает она. — Он скоро приедет?

— Папа занят на работе, — отвечает мать. — Ты же знаешь, что он теперь президент фирмы.

— Но он обещал! — разочарование Инги безгранично. — И сказал, что отвезет нас пообедать.

— Ничего, дочка, мы можем сами поехать в кафе. Там ты расскажешь нам, как тебе понравилось в школе, и закажешь что твоя душа пожелает.

Дочке остается только согласиться. И вот они сидят втроем за небольшим столиком. Широкие окна многолюдного кафе смотрят в осенний сад. Там тоже много посетителей, желающих в этот прозрачный сентябрьский день пообедать на свежем воздухе. Они видны только матери. Дети сели к окнам спиной.

Неожиданно мать вздрагивает. Ведя под руку красивую светловолосую девушку, в сад входит ее муж, высматривает удобный столик.

— Что случилось, мамочка? — пугается Ингеборга, заметив внезапную бледность на лице матери.

— Ничего, ничего, — пытается она скрыть замешательство и ищет глазами путь к отступлению. Единственная дверь ведет через сад, где Ивар уже нашел себе место. — О чем ты меня спрашивала, дочка?

— А что, я теперь все время буду жить у бабушки? — без особого восторга повторяет вопрос Ингеборга.

— Только в рабочие дни. По субботам мы с Яном будем забирать тебя домой.

— А папа? Он будет жить со мной или с вами?

— Не знаю, дочка, ничего не знаю…

К столику подходит одетый с иголочки седой, почтенный господин.

— Добрый день, госпожа Эльвестад! — Он кланяется и целует ей руку. — Какая радость видеть вас! Очаровательные дети. Никогда бы не подумал, что у вас уже такая взрослая барышня, — сыплет он комплиментами на латышском языке.

— Довольно, Паруп, довольно! Приберегите медовые речи для земляческих собраний.

Она обрывает его достаточно нелюбезно. Но Паруп не намерен обижаться.

— Хорошо, что напомнили, — продолжает он как ни в чем не бывало. — Завтра латышская колония устраивает ежегодный осенний бал. Надеюсь, что вы и ваш многоуважаемый муж окажете нам честь и посетите наши скромные чертоги. У меня случайно остались еще два пригласительных билета, стоимостью пятьдесят крон каждый. — Тут он наклоняется и неизвестно почему переходит на шепот, точно заговорщик, решивший доверить государственную тайну: — Представьте себе, будет настоящий шнапс от Волфшмидта, жареный горох со шпиком и пахта — женский комитет позаботился!

— Спасибо, — холодно говорит она. — Но я отнюдь не уверена, что на этом балу найдется хоть один человек, кому мне захочется подать руку.

— Зачем же так, госпожа Эльвестад?! — протестует Паруп. — На родине, конечно, случались и расхождения во взглядах, но здесь, на чужбине, все земляки должны держаться вместе… Пусть эти билеты останутся у вас, может быть, вашему многоуважаемому мужу заблагорассудится…

— Мой муж не придет. Он занят на работе…

В этот миг Ингеборга, которой наскучил непонятный разговор, поворачивает голову и замечает в саду отца. Тотчас она оборачивается к матери и понимает: та тоже видела мужа. В ее недоумевающих глазах появляется выражение взрослой, многоопытной женщины.

В эту ночь, мучимая бессонницей, она ворочается в одиночестве на широком супружеском ложе, пытаясь разобраться, что же ноет у нее в груди: осмеянная любовь? Оскорбленное самолюбие? Мозг, оглушенный успокоительными таблетками, работает лениво, словно в тумане. Она не в силах до конца понять свои чувства. Лишь, одно ощущение мелькает и снова возвращается, пока не принимает более или менее ясные очертания. Если бы ей в самом деле показалось, что жизнь без Ивара не имеет смысла, она выпила бы не три, а все двадцать четыре таблетки, содержащиеся в коробочке, и теперь уже ни о чем бы не размышляла.

Теперь она понимает, что именно страх перед одиночеством заставил ее сказать Ивару «да». Уверенный в себе, в своем будущем, он ей представлялся единственным спокойным человеком в Европе, раздираемой экономическими кризисами и политическими страстями, надежной опорой, к которой можно будет прислониться, переложить на нее все свои горести и беды. Скоро к этому, разумеется, примешалась и нежность. Нежность женщины к своему первому мужчине. Тем не менее ни истинная дружба, ни глубокое уважение, а без них она не мыслила себе гармоничной супружеской жизни, никак не возникали. Когда муж впервые не вернулся домой, она больше всего испугалась одиночества. В пустынном доме, невесть где, в чуждой и по-прежнему незнакомой для нее стране, точно так же, как прежде, она страшилась один на один вдруг встретиться со смертельной опасностью. Может, именно поэтому она так привязалась в лагере к маленькому Пичу. В заботе о нем она черпала силы для себя… Родилась Ингеборга, одиночество отступило — рядом дышало крохотное создание, и она знала, что необходима ему. Маленький Ян совершенно отодвинул Ивара на задний план. Ночью он иногда еще бывал ее любовником, днем — отцом ее детей, кормильцем семьи, но так и не сделался в полном смысле этого слова любимым мужем.

Возможно, она сама виновата в том, что случилось. Кто знает, может, Ивар ищет вовсе не легкие связи, а глубокие чувства, которых не находит в своих отношениях с женой… Она не в состоянии додумать эту мысль до конца, но ей кажется, что Кристап никогда не поступил бы так, что на родине никто ее так больно не оскорбил бы. Наконец хлынули горячие слезы. Вот где корень всех ее бед — она не в силах забыть своей первой, несостоявшейся любви! И поныне Кристап навещает ее во сне, взрослый Кристап, воплощение всего лучшего, что есть в мужчине. Трудно передать словами горечь разочарования, когда, открыв глаза, она видит, что прижалась не к Кристапу, а к спокойно дышащему Ивару. А он, проснувшись, никак не может понять, откуда у его уравновешенной жены эти неожиданные приливы страсти.

Никогда не смириться ей с несправедливостью судьбы: спаслись же другие, почему именно Кристап должен был погибнуть? В такие мгновения она думала только о себе, о своей неудавшейся бессодержательной жизни, ведь единственным приобретением ее были дети, которые и понятия не имели, как исстрадалась мать по родине и счастью, по настоящим и верным друзьям.

Часто родители поддерживают фикцию брака ради детей. Семье необходим отец, и этот факт как бы оправдывает самую бесстыдную ложь и лицемерие. Ей кажется, что Ингеборге и Яну пойдет на пользу, если она вовремя разрубит начавший расползаться узел, который десять лет назад связал латышскую беженку с сыном богатого шведского фабриканта. Дети должны знать правду, какой бы горькой она ни оказалась. Но тут выясняется, что строить жизнь по-своему вовсе не так-то просто.

— Мне абсолютно ничего не нужно! — С такого высокомерного заявления начинает она разговор с добродушным и немолодым адвокатом Ивара.

— Но господин Эльвестад никогда не допустит, чтобы его дети в чем-нибудь нуждались, — пробует возразить адвокат. — Можно вас спросить, на какие средства вы собираетесь существовать?

— Я как будто имею право на компенсацию за лишения, причиненные немцами во время войны?

— Совершенно верно, но это единовременное пособие, так сказать, плата за страдания, а определять ее будут по довоенным доходам ваших родителей. Я уже позволил себе подсчитать… — Адвокат вынимает из портфеля блокнот, раскрывает и кладет перед нею. — Как явствует из цифр, вы можете примерно полгода содержать дом, машину, одним словом, продолжать свой теперешний образ жизни. К тому же вам придется вступить в ассоциацию жертв фашизма, подписывать всевозможные декларации и призывы.

— И это вас беспокоит?

— Меня? Отнюдь нет! Я сам старый антифашист, — честно отвечает адвокат. — Но подумайте об интересах фирмы — жена президента активно вмешивается в политику…

— Жена… — усмехается она.

— Повторяю, ваш муж не согласен на развод. Зато гарантирует вам личную свободу и материальную независимость, что позволит вам персонально наслаждаться жизнью и дать детям самое лучшее образование. На вашем месте я бы не отказался…

Имеет ли она право отказаться? Речь ведь идет не о какой-то кратковременной выгоде, а о будущем ее детей. Разумеется, Ивар не оставил бы их без хлеба насущного. Она тоже могла бы подрабатывать, но частную школу детям придется обменять на общую и в гимназию поступать здесь, в Стокгольме. Отдать дочь в швейцарский лицей, а сына в известный английский колледж, как они когда-то задумали, ей уже будет не по карману. А это значит захлопнуть парадную дверь у них перед носом и заставить войти в жизнь через «черный ход», который предназначен для служащих — почтальонов, рассыльных, лакеев. Поймут ли дети решение матери, сумеют ли простить ей жестокий шаг? И во имя чего она собирается его совершить? Во имя собственной гордыни? Чтобы не запятнать свое самолюбие? Чтобы не пострадала ее честь в глазах дочери, которая видела ее позор в кафе? Но было ли вообще честно давать жизнь детям Ивара, зная, что ее сердце принадлежит Кристапу? Один миг слабости в Гамбурге, когда она получила известие, что Кристапа нет в живых, и сколько неразрешимых нравственных проблем! Но если уж она приняла решение жить среди волков, значит, надо и выть по-волчьи. При желании этот вой может превратиться в довольно приятную мелодию, и жизнь детей под эти звуки пойдет как по маслу.

Она не отказывается от благ, которые посулил адвокат Ивара. Не отказывает себе она и в радостях — путешествует, развлекается. С легкостью отдается наслаждениям, которыми пресыщено и до которых тем не менее жадно высшее шведское общество. Ивар не скупится на деньги, необходимые для ее нового образа жизни, напротив, чем неистовей она веселится, тем лучше, жена президента — ходячая реклама кредитоспособности фирмы!

Зимой она ходит на лыжах, летом играет в теннис, катается на яхте или загорает на пляже. Иногда ее сопровождают дети, иногда поклонник. Время от времени она случайно встречает Ивара, который беспрерывно меняет своих партнерш. Они миролюбиво беседуют, случается, вспоминают молодость, разнообразия ради проводят ночь вместе — что в этом плохого? Мрачными бывают только ее утра. Она пробуждается с неприятным вкусом во рту, обессиленная бесполезными попытками найти ответ на главный вопрос: чем заполнить беспросветную пустоту? Оторванная от своей первой родины, по-настоящему не принятая второй, она всегда одна со своими детьми и случайными знакомыми, которых при всем желании нельзя назвать друзьями.

Она понимает, что стала еще более одинокой, что дошла до того рубежа, за которым человек теряет себя. Отказавшись от оглушающей поп-музыки и мишурного блеска общества, она с неистовством принимается за воспитание Ингеборги и Яна. Никаких особо высоких целей она себе не ставит, ей хочется лишь, чтобы они выросли порядочными людьми, способными самостоятельно думать и действовать. И еще она мечтает, чтобы детям никогда не довелось бы испытать того, что пришлось на ее долю. Общественное положение отца и традиционный нейтралитет Швеции кажутся ей надежной гарантией. Нужно только постараться уберечь еще не созревшие детские умы от влияния радикальных идей. Ей не остается ничего другого, как вместе с ними запереться в созданном ею стерильном пространстве.

Очевидно, и этот образ жизни не дал ей удовлетворенья. Иначе она не ухватилась бы с такой страстью за слабую надежду встретить человека, с которым ее роднило хотя бы общее прошлое. Откуда взялась в ней внезапная сентиментальность? Не первый ли это признак старости, а может быть, последнее предостережение прозревшей совести? Она не задумывается над этим. Прочитав в газете репортаж о рижских ученых, она тут же отправляет телеграмму. Но дожидаться ответа у нее не хватает терпения. В порту стоит советское судно, в конце концов, с ее туристским опытом и знанием языка она в Риге не пропадет даже без друзей…

И вот она в своем малолитражном «Хилтоне», сопровождаемая детьми, подъезжает к трапу лайнера. Ингеборга за это время успела стать абитуриентом гимназии. Ян тоже порядком вырос. Почти одновременно с ними одетый в ливрею шофер подводит к трапу шикарный «Мерседес». Он привез Ивара. Годы лишь слегка подсушили черты его лица, сам он по-прежнему строен и моложав.

— Приехал попрощаться? — насмешливо спрашивает она. — Не боишься, что твое присутствие у трапа русского корабля может скомпрометировать доброе имя фирмы?

— Дети, позовите носильщиков! — говорит Ивар и обращается к ней: — Да, я все время думаю о фирме, которая, кстати, кормит и тебя. Поэтому позволил себе обменять твой билет. Пока ты моя жена, ты должна путешествовать в каюте «люкс».

— Пока? — повторяет она. — Не значит ли это, что ты наконец решил развестись?

Ивар стряхивает пепел с сигары.

— Я не имею права навязывать тебе советы, но я очень надеюсь, что ты не совершишь чего-либо, что вынудит меня…

— Может быть, лучше сразу упаковать все вещи и взять с собой детей? — перебивает она Ивара. — Еще не поздно.

— Ты не знаешь шведских законов, — говорит Ивар. — При разводе детей оставляют тому, кто может дать им образование и материально их обеспечить.

— Ты хочешь отнять у меня детей?! — кричит она. — Только потому, что у меня нет денег!

— Я не хочу, — с ударением отвечает Ивар. — Ты всегда была для них хорошей матерью.

* * *

Буксирчик, пыхтя от натуги, помогал великану-лайнеру держать курс в узком фарватере Даугавы.

Мимо них скользили берега, и хотя взгляду открывалась лишь ничтожная часть города, тем не менее это было первое знакомство с Ригой. На палубы высыпали пассажиры. Объяснения профессиональных экскурсоводов, записанные специально для них на магнитофонной ленте, лились из всех динамиков судна.

Она по-прежнему неподвижно стояла на капитанском мостике. Неподвижным было и ее лицо, напоминавшее прекрасную маску. Одни глаза с какой-то ненасытностью впитывали в себя меняющиеся картины. Но вот в динамиках прозвучало слово «Спилве», она оторвалась от поручней и кинулась к правому борту, откуда как на ладони просматривался аэродром, самолеты различных конструкций, бетонированные стартовые дорожки, здания технической службы. Столь же внезапно, как и вспыхнул, ее интерес погас, пальцы, лихорадочно сжимавшие поручни, ослабли, лишь легкая дрожь свидетельствовала о пережитом напряжении. Превращения произошли столь молниеносно, что старый лоцман, которому откровенный интерес иностранки сперва показался подозрительным, не успел и опомниться.

— Может быть, вас что-нибудь там заинтересовало? Спрашивайте. — Он указал на противоположный берег.

— Спасибо, — тусклым голосом ответила она. — Пойду переоденусь.

О том, встретят ли ее на берегу, ей сейчас не хотелось и думать.

 

II

В то утро Петерис Бартан проснулся необычайно рано. Что-то необъяснимое развеяло его сон — предчувствие, странное сновидение, внезапная мысль? Он не знал, как назвать этот тревожный импульс, не мог даже мысленно повторить его, но ощущал свое пробуждение как чудесное спасение от какого-то кошмара. Наверно, просто переутомился — вот уже два года как работает без отпуска.

Петерис пошевелился, обнял жену, всем телом ощущая ее тепло.

Девять лет прошло, как они поженились.

Ильзе спала глубоким сном, это его успокоило. Она продолжала тихо и ровно дышать в объятиях мужа. Петерис с благодарностью вспомнил все их совместные ночи, которые связывали гораздо крепче, чем дни, — там каждый жил своими собственными целями и заботами. Он обычно старался не думать о той жизни, которую прожил без Ильзе, и эти годы мало-помалу стирались в памяти — точно давно прочитанный и не слишком приятный рассказ. Он не любил вспоминать ни детство, ни молодость.

Зимой Ильзе исполнится двадцать девять. У них было двое детей, которые сейчас спали в своей комнате в конце коридора. На даче был также кабинет и большая веранда. Просторный сад спускался до самой Даугавы. Хотя бы из-за сада стоило жить здесь до поздней осени, тратить два часа на езду в Институт физики. В Саласпилс и обратно. В следующем году Андрис пойдет в школу, тогда придется перебираться в город пораньше… Мысли путались, он снова впал в дремоту.

Проснувшись во второй раз, он мгновенно понял, что давно пора вставать. Через трещины ставней в комнату лился солнечный день. Ильзе уже не спала.

— Сегодня мне нельзя опаздывать, — как бы извиняясь, сказал Петерис и выпрыгнул из постели.

Когда он вернулся после традиционного утреннего купания в реке, жена уже возилась на кухне. Облокотившись о подоконник, Петерис какое-то время молча следил за женой. Напрасно утром, в полузабытьи он пытался убедить себя, что лишь туманно помнит детство. Надежно запертое в потайном чулане сознания, оно всегда было с ним. Нет, он не хватался за прошлое, когда воспитывал детей, никогда не начинал свои наставления словами: «Когда я был в твоем возрасте». Прошлое служило крепким фундаментом для его житейской философии. А философия эта помогала справляться с трудностями, преодолевать неудачи, от души радоваться пустякам: соблазнительному запаху кофе, бигуди в волосах Ильзе, напоминавшим, что они решили вместе пообедать в городе.

Рабочий день обещал быть удачным. Получив из вычислительного центра результаты вчерашней серии экспериментов, Бартан поехал в атомный реактор, где в его распоряжение была предоставлена камера гамма-лучей. Сел за стол и принялся сравнивать вычисления с формулами, добытыми теоретическим путем. Наконец он понял, что заставило его встрепенуться ото сна, — сомнение в своей правоте.

Он вспотел, опустил узел галстука, расстегнул воротник белой сорочки. Спокойствие, только спокойствие! Пока еще ничего не потеряно!

Лаборант в белом халате, ничего не подозревая, управлял механическим манипулятором. Металлические пальцы пододвигали пробирку с исследуемым веществом ближе к источнику энергии.

— Так хорошо? — спросил он, не поворачивая головы.

Петерис Бартан не ответил. Погруженный в тяжелые размышления, он невидящим взглядом смотрел на свои заметки.

— Эй, Пич, ты заснул, что ли?

Тут Бартан неожиданно трахнул кулаком об стол:

— Как раз наоборот — проснулся!

— Выходит? — спросил лаборант с надеждой.

— Ни черта! Не тем путем ехали! — весело сообщил Бартан.

— Но ведь шеф остался доволен первыми результатами, хвалил даже, — неуверенно возразил лаборант.

— Понимаешь, сейчас меня интересует не итог, а метод. В наши дни важен…

— Оптимально краткий путь, — перебил лаборант. — Эту песню я знаю наизусть. А кто вместо меня поедет в санаторий лечить желудок? — Он неожиданно перешел на высокие ноты: — Сам помогал доставать путевку в Ессентуки, сам теперь иди к моей жене объясняться.

— Только без паники! — в голосе заведующего отделом зазвенела решимость. — Если возьмемся как следует, считай, до первого октября с практической стороной, пожалуй, и покончим. Дальше уже пойдет одно чистописание. Сейчас набросаю схему экспериментов. — Он вставил в пишущую машинку белый лист бумаги.

На стене мигнула лампочка, раздался сигнал зуммера. Но Бартан не позволил себе отвлечься.

— Начинается! — чуть выждав, проговорил лаборант. — Начальство вызывает! Может быть, показать тебе оптимально краткий путь в кабинет директора?

Бартан неохотно встал. Он очень уважал руководителя института, известного на весь Советский Союз теоретика, который упрямо ставил перед своей подписью «и. о.», наивно веря, что эти магические буквы в ближайшее время избавят его от бремени административных обязанностей и помогут снова вернуться к научным проблемам. Сотрудники института, наоборот, втайне надеялись, что это никогда не произойдет, ибо лучшего директора трудно было себе представить. Академик не признавал формальной дисциплины и оттого никогда не вмешивался в вопросы рабочего распорядка. Он прекрасно понимал, что счастливая идея может озарить человека не только за письменным столом или в лаборатории, но и во время уединенной прогулки. Всегда был готов отложить совещание или собрание, если кто-нибудь срочно просил научной консультации, однако сам никогда не навязывался с советами. Поэтому сегодняшний вызов грянул на Бартана словно гром с ясного неба.

Дальше приемной Бартан не попал. Ласково улыбнувшись общему любимцу института, секретарша указала на один из телефонных аппаратов.

— Я бы не стала вас беспокоить, — заметила она, — но звонят с почтамта. Фамилия — ваша, только адрес какой-то странный: Рига, Академия физики. Вы не ждете телеграммы из Швеции? Может быть, вам хотят присудить Нобелевскую премию? — Она была так взволнована, словно лично собиралась вручить ему высокую награду.

Петерис Бартан пожал плечами и взял трубку.

— Какая подпись? Эльвестад? — немного погодя спросил он. — Будьте добры, прочтите еще раз текст.

Секретарша услужливо пододвинула лист бумаги. Вынув из кармана ручку, Бартан дрожащими пальцами стал записывать содержание телеграммы. Он явно не владел собой. Буквы ложились настолько коряво, что секретарша ничего в них не могла разобрать. Бартан положил трубку, застывшим взглядом посмотрел в окно, затем круто повернулся и, не попрощавшись, выбежал из приемной.

В лабораторию он не вернулся. Сбежал по лестнице, сел в машину, включил мотор. Надо было куда-нибудь поехать, прийти в себя, наедине осмыслить слова, прозвучавшие в телефонной трубке. Ведь это, можно считать, весточка с того света! Воскрес давно оплаканный человек, навечно соединившийся в его сознании с миллионами погибших на войне людей. «Если помнишь еще Гиту, которую последний раз видел осенью 1944 года в Ростокском порту, и хочешь ее увидеть, встречай послезавтра пассажирское судно из Стокгольма. Целую знаменитого ученого. Лигита Эльвестад». Текст он знал наизусть, заглядывать в записочку не было надобности. «Если помнишь Гиту…» Именно о ней Бартан вспоминал, когда выступал в Саласпилсском мемориале, когда говорил об оккупации, когда мысленно возвращался к своему детству. Эту исхудалую, коротко стриженную девушку с непомерно большими глазами — Гиту, которая была ему если и не матерью, то старшей сестрой наверняка. Гиту, которую он должен благодарить за то, что жив! Но почему вдруг Эльвестад? И где она обреталась все послевоенные годы? Почему не объявилась раньше? Не подала весточки о себе? Вопросы возникали один за другим.

Ильзе отнеслась к новости по-женски практично.

— Может быть, переберемся в Ригу, — предложила она. — Иностранцы привыкли к удобствам. А у нас даже помыться нельзя как следует — пока согреешь второй чан с водой, первый уже остыл.

— Тебе же эта жизнь по душе, — возразил Петерис. — Почему ты думаешь, что Гите она не понравится? Такого человека, как она, житейские мелочи мало трогают.

— Ты забываешь, сколько лет прошло. Вполне может стать, что твоя Гита превратилась в толстую тетю, которую больше всего на свете заботит собственный радикулит и одышка. — Ильзе не сумела подавить невесть откуда взявшуюся ревность. — К старости все становятся сентиментальны, вспоминают вдруг родные березки… Ты уже сказал Кристапу?

— Я заехал к нему, два раза звонил, а он точно сквозь землю провалился. Ну ничего, до послезавтра я его найду.

* * *

На заводской окраине города народ рано собирается на работу. Проезжая мимо очередей у трамвайных и троллейбусных остановок, Бартан вспомнил первые послевоенные годы, когда по этой улице спешил субботними вечерами к Кристапу и его матери — самым близким людям во всей огромной и еще необжитой Риге. У них он проводил конец недели, наслаждаясь семейным теплом после строгих порядков интерната. Здесь он мог чувствовать себя как дома, есть сколько влезет, ложиться когда захочется, с книжкой в руках, всем существом ощущая заботу и внимание матери Кристапа.

Сколько воды утекло с тех пор, как он гостил тут последний раз! Правда, Кристап теперь живет в своей мастерской в другом конце города, встречаются они относительно часто. Но именно поэтому следовало время от времени заглядывать к мамаше. Одна в пустой квартире, она, наверное, чувствовала себя очень одиноко.

Петерис поднялся на четвертый этаж, постучал. Никто не отозвался. Он нажал ручку — дверь распахнулась. В этом старом доме посетитель прямо с лестницы попадал на кухню. В ней не было ничего от современного функционализма. Скорее наоборот — одну стену целиком занимал громоздкий трехэтажный буфет. Хотя лучшая пора его многолетней службы давно миновала, с ним не спешили расстаться, потому что в бесчисленных ящиках и шкафчиках удобно размещалась и посуда, и белье, и запасы провизии. Вторую стену почти целиком покрывали узорчатые полотенца и салфеточки, на которых были вышиты весьма полезные и поучительные изречения.

В комнате тоже никого не оказалось. Она выглядела совсем как во времена Кристапа — тахта, стол, несколько стульев и книжная полка. И всюду, даже над дверными притолоками, глиняные фигуры и маски, первые самостоятельные пробы Кристапа. Вглядевшись повнимательней, Петерис подумал, что почти все скульптуры, каждая по-своему, повторяют черты одного и того же подростка. Это была та самая Гита, какой она сохранилась и в его памяти, девушка с выражением испуга и упрямства на лице.

Петерис повернулся.

В кухню вошла мамаша Кристапа с пустым мусорным ведром в руке. Она тяжело дышала после подъема по крутой лестнице, но, увидев гостя, радостно засуетилась.

— Сейчас, Пич, сынок, сейчас согрею. Ты ведь без кофейку и часа прожить не можешь, уж я-то знаю.

— Верно, тетушка Эльза, выпьем кофейку, — охотно согласился Петерис. — Где ж еще нам его пить, как не у старых друзей! Ну а что поделывает наш холостяк?

— Думаешь, я его вижу? — пожаловалась мать. — Забежал на минуту, буркнул, что уезжает в деревню, и умчался. С трудом уговорила подождать, пока намажу хлеба на дорогу.

— Что?! — Петерис вскочил. — И не сказал, когда вернется?

— Когда же он матери что-нибудь говорил? — усмехнулась старушка. — Своей Аусме, может, и сказал… Ты уже уходишь? — воскликнула она, видя, что Петерис заторопился.

— Я спешу. Но обязательно приеду послезавтра и повезу вас на митинг в Саласпилс. Только наденьте свое лучшее шелковое платье. Может быть, то черное, в котором вы были на моей свадьбе.

— Такое старомодное? — возмутилась мамаша Кристапа. — Вообще, Пич, что ты опять затеял?

— Скоро увидите и порадуетесь за сына, — Петерис старался быть таинственным, но его ненадолго хватило. — Завтра приедет один человек, который знает о Кристапе всю правду.

— И о тех жемчужинах тоже? — встрепенулась мамаша.

Он промолчал. На это оставалось только надеяться. Петерис сам не понимал, почему ему так не хочется одному встречать гостью, которая нежданно-негаданно вынырнула из далекого прошлого. Это нежелание лишь частично можно было объяснить общительностью характера, неуемной страстью организовывать и устраивать. Наверное, в глубине души он опасался слезливой сцены свидания, стеснялся своего неумения облекать сильные чувства в простые слова. И как утопающий, готовый ухватиться за соломинку, Петерис поехал к Калныню, которого никогда не считал близким другом.

Волдемар Калнынь выглядел значительно старше своих пятидесяти пяти лет. «Такому мужчине сидеть бы в отдельном кабинете, за письменным столом, зарывшись в папках, а не гоняться по белу свету за информацией для телепанорамы», — с сочувствием подумал Петерис, наблюдая, с каким трудом Калнынь залезает в микроавтобус телестудии и с какой натугой, завидев неожиданного посетителя, выкарабкивается из него.

Сбивчивый рассказ Петериса нисколько на него не подействовал. Ну и что, мол, с того?

— У Гиты создастся впечатление, что ее избегают, — не отступался Петерис.

— Звони Кристапу еще раз, — ответил Калнынь с видом крайне занятого человека. — Мне некогда.

— Он куда-то уехал. Ты же работал вместе с Гитой в лагерной больнице. Будь человеком, Волдик!

— Если бы не эта передача о митинге в Саласпилсе… — на мгновение заколебался Калнынь, а затем прямо спросил: — А почему ты не хочешь оставаться с ней наедине? Спроси без обиняков, где она моталась все эти годы, и дело с концом!

— Но Гита спасла мне жизнь… — ответил Петерис в замешательстве. — И теперь приезжает в гости… Я не умею так грубо.

— Ничего, она еще тебе исповедуется, если только осталось у нее сердце в груди. Не тебе, так твоей Ильзе, разве ты женщин не знаешь? — Вдруг Калныня осенила отличная идея: — Слушай, предложи Гите выступить на митинге или по телевидению, тогда сразу увидим, что она собой представляет. И смотри, без твоих обычных ученых сложностей! Мы имеем право знать правду.

* * *

Бартану не раз приходилось спешить навстречу друзьям к дальним поездам, торчать часами в аэропорту, осаждая справочные бюро. Но пароход он встречал впервые в жизни. Поэтому его так удивило праздничное настроение, царящее в Рижском морском порту.

Лайнер еще был далеко, а на берегу уже играл духовой оркестр. Людей собралось много — родственники, знакомые, девушки в национальной одежде, пионеры с знаменами, барабаном и горном, приглашенные Обществом культурных связей с заграницей, официальные представители, тщетно пытавшиеся пригладить волосы, которые трепал свежий морской ветерок.

Бартан поставил свой горчичного цвета «Москвич» на стоянке и направился к зданию Морского вокзала. Выпить бы сейчас рюмочку коньяку! Сразу снимется напряжение. Как назло буфет был закрыт — буфетчица принимала товар. «И почему только Ильзе не поехала со мной, раз Кристап куда-то запропастился, — подумал он с досадой. — Нашла отговорки: нужно, дескать, убрать дом, приготовить завтрак. Подумаешь, дела!»

Бартан бросил в автомат двухкопеечную монету. Может быть, случилось чудо и Кристап уже вернулся. В трубке раздавались продолжительные гудки.

Судно тем временем пришвартовывалось. Лигита Эльвестад нервничала не меньше Петериса Бартана. Поднявшись на шлюпочную палубу, она разглядывала людской муравейник на берегу, искала глазами Пича и не верила, что узнает его.

Бартан тоже выбрал удобный пост для наблюдения. Живописно прислонившись к машине, он с некоторым превосходством наблюдал шумную толчею у судового трапа, являя всем своим видом образец преуспевающего технократа.

Лигита ступила на берег и зашаталась. Каким бы ни был ее отъезд, с какой бы целью ни вернулась она теперь, родная земля взывала к ней сквозь гранит и железобетон. Колени стали мягкие, словно ватные, Лигите еле удалось сохранить равновесие.

Может быть, тому виною было волнение, годами сдерживаемый напор воспоминаний, которые теперь рвались наружу. Но это могло быть и знакомое всем морякам обманчивое ощущение — после долгого рейса всегда кажется, что земля качается под ногами, будто палуба корабля.

Совладав с собой, она внимательно посмотрела вокруг, постояла немного и, потеряв надежду, что ее кто-нибудь встретит, повернулась спиной к праздничной суете и медленно побрела к реке.

— Простите… Вы госпожа Эльвестад? — вернул ее к действительности мужской голос.

Лигита вздрогнула. Перед ней стоял элегантный мужчина лет тридцати пяти.

— Пич?.. Боже мой, неужели это мой маленький Пич?! — Лигита обняла Петериса и тут же отстранила. Держа обеими руками за плечи, она вглядывалась в его лицо.

— Да, конечно, это я, твой маленький Пич! — Петерис успокаивал ее, как ребенка. — Только не говори, — улыбнулся он, — «как ты вырос!». Прошу тебя, Гита!

Эту фразу он заготовил заранее, чтобы одолеть замешательство первых минут.

— Гита… — повторила она с легкой грустью, будто слушая, как тает слово на языке. — Давно забытое имя… В Германии меня называли «фройлайн Лигита», а в Швеции ради экономии — просто Ли. — На ее лице появилась горькая улыбка.

Петерис спохватился и протянул Лигите роскошные красные розы, которые держал за спиной. Она хотела поблагодарить, но от избытка чувств не могла выговорить ни слова и, смутившись, спрятала лицо в цветах.

Когда Петерис снова увидел лицо Лигиты, оно было влажным, то ли от росы на лепестках, то ли от слез.

— Где твой багаж? — спросил Петерис, желая нарушить затянувшееся молчание.

— Эти несколько дней я спокойно проживу на корабле, — ответила Лигита. — В порту ведь не качает.

— А мы думали, что ты останешься подольше, приготовили тебе комнату.

Лигита посмотрела на Даугаву.

— Спасибо… Я ведь не знала, получил ли ты мою телеграмму, захочешь ли вообще меня видеть. Всю эту ночь я не сомкнула глаз. Стояла на палубе, пыталась вообразить, как теперь выглядит Рига…

— Ну и как?

— Действительность всегда оказывается иной… Ты даже представить не можешь — до чего это странно — когда все говорят по-латышски. — Лигита огляделась. — Это было где-то здесь, да?

Петерис кивнул:

— Тут… Знаешь, что сильнее всего врезалось мне в память? Название корабля — «Хелголанд». Я был тогда в том возрасте, когда читают по буквам все надписи… Нет, пожалуй, старше. Только в школе еще не учился.

— А теперь ты знаменитый физик и, наверное, отец семейства?

— А ты совсем не изменилась, такая же красивая, стройная и…

— Манеры настоящего сердцееда, — улыбнулась Лигита и невольно повторила слова Петериса: — Как ты вырос!

Петерис взял гостью под руку и повел к машине.

— Поехали. Жена ждет нас к завтраку.

…«Москвич» скользил по Комсомольской набережной. Навстречу ему неслись легковые машины. В это солнечное утро бабьего лета многие стремились вырваться из города.

Лигита сидела рядом с Петерисом и напряженно смотрела в окно, стараясь перекинуть мост из настоящего в прошлое.

— В Стокгольме движение, наверное, куда оживленнее? — спросил Петерис. К нему уже вернулось его обычное настроение.

— Да, — ответила она безучастно. — Поэтому я стараюсь в городе как можно реже садиться за руль. Нервы не выдерживают. — Она снова обернулась к набережной: — Этих перил ведь раньше не было?

— У тебя хорошая память.

— Есть места, которые я не забуду до конца своих дней.

Машина промчалась мимо памятника латышским стрелкам, вынырнула из туннеля.

— Хочешь, я тебе покажу город? — предложил Петерис. — Вот, например, тогда у собора Петра не было башни…

— Ради бога, Пич, не надо! — перебила его Лиги-та. — Я же не экскурсантка…

— А кто?..

Возглас Петериса вопросительным знаком повис в воздухе и долго висел в неожиданно наступившем молчании. Казалось, Лигита не ответит. Но она проговорила наконец:

— Не знаю… — В этих трех слогах прозвучало неподдельное смятение. — Увидела твое имя в газете и поняла, что должна ехать. Немедленно…

— Да, в самом деле, расскажи, как ты меня нашла.

— Хочешь потешиться своей международной славой? — Лигита улыбнулась и вынула из сумочки газету. — Пожалуйста! Обычно я газет не читаю, эту мне дочь принесла — дескать, напечатан большой репортаж о рижских ученых. Я дочитала до половины и уже собиралась было отложить ее в сторону. Что мне до квантовой теории и ядерной физики? И тут увидела твое имя. Хочешь, переведу? «Над спектрометром особой конструкции работают талантливые физики Зигурд Калнынь, Владимир Гришин, Петерис Бартан и другие. Особенный интерес представляет метод Бартана. Биография молодого ученого характерна для советского времени: рос без родителей, которые погибли во время немецкой оккупации, ребенком был депортирован в Германию и только после войны вернулся на родину. На протяжении всех лет, с первого класса школы до окончания университета, полностью находился на государственном обеспечении. Недавно молодому физику присуждена ученая степень доктора, лиценциата…» По-вашему, кандидата наук, кажется. Держи на память.

— Вырежу и в рамочке повешу на стену в лаборатории. Пригодится, когда буду защищать докторскую, — рассмеялся Петерис. — А я еще не хотел встретиться с этим надменным шведским журналистом, показалось, что он имена Эйнштейна и Ландау и то краем уха слышал.

— Не смейся, пожалуйста! Без этих строк я никогда не узнала бы, что мой маленький Пич жив. Сколько тебе сейчас лет? Тридцать три?

— Ровно тридцать пять. Когда-то ты изо всех сил старалась сделать меня старше. Теперь наоборот. Вот и пойми вас, женщин.

Лигиту вовсе не тянуло на шутки:

— И уже кандидат наук. Как ты этого добился?

— Много работы и чуть-чуть везенья… — серьезно ответил Петерис.

Дома Петерис доверил гостью жене, а сам вышел на веранду.

Ильзе провела Лигиту в кабинет, куда по случаю необычного визита были водворены диван и низкий журнальный столик. На нем лежали фотографии, туристские издания и проспекты: сельские и морские пейзажи, города, памятники архитектуры, идиллические уголки природы. На стене все еще висел засохший венок, сохранившийся от Иванова дня.

— Эту комнату мы приготовили для вас.

— Весьма любезно с вашей стороны, — с непривычки в разговор Лигиты вкрадывались старомодные обороты речи.

Она подошла к окну, откуда открывался вид на Даугаву и новую Ригу, выросшую на противоположном берегу. По садовой дорожке бежал к реке мальчик с удочкой.

— Примерно столько же лет было Пичу, когда я увидела его впервые, — задумчиво сказала Лигита. — Кто мог бы подумать, что у него теперь жена и двое детишек… Мне так неудобно — не привезла для ребят никаких гостинцев… И для вас тоже…

— Что вы! — отмахнулась Ильзе. — Я вообще не признаю этой современной мании одаривания. Настоящие друзья стоят выше таких мелочей.

— Все-таки дети, — не соглашалась с ней Лигита. Она порылась у себя в сумочке, вынула небольшую пеструю коробочку. — Мои жуют с утра до вечера, может, вашим тоже придется по вкусу.

Чтобы переменить тему, Ильзе спросила:

— Лучше расскажите, как вы нас нашли. Ваша телеграмма грянула точно взрыв бомбы.

— Вначале я тоже не хотела верить своим глазам, — охотно повторила Лигита уже рассказанное. — Но, знаете… депортирован в Германию… да еще фамилия Бартан. Самое удивительное, что я знала фамилию Пича. Обычно в Саласпилсе мы, дети, не успев познакомиться друг с другом, отправлялись на кладбище… Когда я прочла газету, все перевернулось во мне, я вдруг почувствовала, как бегут годы, мигом собралась и выехала первым пароходом.

Лигита снова открыла сумку и вынула из нее сверточек. В нем было полдюжины мужских галстуков.

— Как вам кажется, ему понравится?

Ильзе положила галстуки на спинку стула.

— Он будет очень рад.

— Мне так приятно было выбирать их, — довольная, рассказывала Лигита. — Как будто у меня опять появились заботы о моем маленьком Пиче. А что, собственно, он теперь делает, если это не государственная тайна? Из этой статьи я ничего не поняла.

— Кто их, физиков, может понять? Второй год корпит над своей докторской диссертацией и сам не знает, когда закончит.

— Да, — Лигита обвела взглядом обстановку комнаты. — Но как вы обходитесь? — спросила она недоуменно. — Сначала учеба, потом диссертация… Это же стоит бешеных денег!

Теперь удивилась Ильзе. Она никогда не ломала голову над такими проблемами. Если не хватало денег для какой-нибудь крупной покупки, они брали в долг у друзей или в кассе взаимопомощи. Как в прошлом году, когда пришла открытка о «Москвиче» — нельзя же было пропустить такой случай.

— Не знаю, как вам и объяснить… — она запнулась. — Ведь Петерис работает не один, на свой страх и риск. Он руководит лабораторией института и…

— Главное, что он хороший муж, не так ли? — выручила ее Лигита.

— Грех жаловаться.

Обе рассмеялись. В комнату вошел Петерис с двумя бокалами вина.

— Вижу, что вы уже подружились, наверное, успели даже посплетничать обо мне… А теперь, мои дамы, к столу!

Веранда напоминала стенд в городском салоне мебели. Но зато стол для завтрака был накрыт и богато и с выдумкой. На нем красовались все закуски, которыми гордятся рижские кулинары.

— Банкет с раннего утра! — с искренним удивлением воскликнула Лигита.

— Голодные времена вроде кончились, — улыбнулся Петерис.

— Последний раз мы вместе ели на корабле, — сказала Лигита, по-прежнему глядя на стол.

Петерису передалось ее настроение:

— И ты учила меня держать ладонь под хлебом, чтобы ни крошки не упало.

— У тебя тоже хорошая память.

Лигита достала сигарету, зажигалку. Кивком поблагодарила Ильзе за пододвинутую пепельницу, закурила.

Петерис налил в рюмки бальзам и, приветствуя Лигиту, поднял рюмку:

— Ну, здравствуй, вечно молодая госпожа Эльвестад. Поздравляю с приездом в Ригу! — Он выпил и с удовольствием закусил сандвичем с лососиной.

Лигита осушила свою рюмку, но к еде не прикоснулась.

А Петерис уже сочинял следующий тост:

— За твое здоровье, Гита! Я даже перечислить не могу, сколько хорошего ты сделала для меня — в лагерной больнице, на корабле, потом в Германии, когда подкупила эту мерзкую крестьянку… Я всей душой желаю, чтобы тебе никогда не понадобилась чья-нибудь помощь, но все же хочу, чтобы ты не забывала: в Риге у тебя есть друзья, которые всегда… — Он не нашел подходящих слов. — Одним словом, выпьем!

Друзья… Да, это Лигита сразу почувствовала, хотя ей все еще не удавалось освоиться в обществе этих двух удивительно славных людей, которые так старались ей угодить. Чем деликатней вели себя хозяева, тем тяжелее давило ее чувство собственной вины. Почему Пич не спрашивает, где она была все это время? Тогда можно было бы оправдаться, доказывать, что она никогда не забывала родины, а просто жила своей личной жизнью — после всех лагерных ужасов это казалось важнее всего на свете.

Но хозяева, точно сговорившись, избегали касаться в разговоре первых послевоенных лет и не реагировали даже на едкое замечание Лигиты, что ее муж свою работу в Международном Красном Кресте фактически использовал в интересах отцовской фирмы.

Разливая кофе, Ильзе залюбовалась ожерельем на Лигите, огромной жемчужиной в золотой отделке.

— Великолепно, — сказала она, не скрывая восхищения. — Это, наверно, из семейных реликвий вашего мужа?

— Нет, — неожиданно резко ответила Лигита и спрятала жемчужину под жакет. — Это моя! Последняя из семи. Я отдала бы ее одному-единственному человеку на земле. Но… — она осеклась, тщательно погасила сигарету в пепельнице, отпила кофе, снова закурила и, набравшись духу, спросила: — Слушай, Пич, ну что мы так, будто горячими углями перебрасываемся?.. Почему ты мне не рассказываешь о нем?

— О ком? — не понял Пич.

Но решимость уже покинула Лигиту.

— Обо всех, — уклончиво сказала она. — Много наших осталось в живых?

— Мало. И все-таки гораздо больше, чем рассчитывали палачи. К счастью, человек существо живучее, и определить коэффициент его выносливости не может ни одна точная наука.

— К счастью, — тихо повторила Ильзе и посмотрела на мужа.

— Вы встречаетесь? — спросила Лигита.

— Редко. Те, кто еще работает, так загружены, что для воспоминаний не остается времени. Но существует святая традиция: два раза в году мы все собираемся в Саласпилсе. Ты приехала как раз вовремя — завтра встретишь там много старых знакомых. Мне, правда, в этих случаях больше приходится слушать — кого интересуют впечатления семилетнего пацана?..

— И никто никогда не рассказывал, что произошло с Кристапом?

— Аболтынем? — переспросил Петерис. — Просто ума не приложу, что с ним стряслось. Звоню, звоню, но никто не подходит к телефону. Дай-ка еще раз попробую. — Он собирался встать.

— Подожди! — с лица Лигиты отхлынула кровь, каждое следующее слово ей стоило невероятных усилий. — Я говорю… о том Кристапе, который работал… в больничном бараке до прихода Длинного Волдика.

— Ну ясно.

— О том Кристапе, который дал нам последний кусок хлеба, что мы ели на корабле!

— Не волнуйся, Кристап жив и здоров. Я видел его две недели тому назад.

«Кристап жив». Ничего другого ее лихорадочно работающий мозг уже не воспринимал. «Был жив все это время, которое…» Она никак не могла сообразить, то ли на нее обрушилось невиданное, нежданное счастье, то ли ее постиг страшный удар судьбы, жестокое наказание за один-единственный неверный шаг.

— Кристап жив, — еле слышно прошептала она.

— Разумеется, — терпеливо повторял Петерис. — Он сбежал перед самым концом и спрятался в каменоломнях.

— Ничего не понимаю… Он не искал меня, не спрашивал?

— Когда я вернулся из Германии, он вместе с матерью жил на улице Авоту. Два раза мы тебя разыскивали по радио. Но никто не отозвался… Он очень ждал тебя, Гита!

Ильзе дернула мужа за руку, и Петерис замолк.

— Но мне сказали, что он расстрелян… Что в Саласпилсе все расстреляны…

— Так вот почему ты не приехала сразу после войны?

— И я… — Лигита все еще не могла связно думать. — Почему?

— Нам очень хотелось, чтобы Кристап тоже встретил вас, но он где-то в деревне, — сказала Ильзе.

Лигита молчала.

— Еще кофе? — предложила Ильзе.

— Воды, если можно. — Лигита отыскала в сумке коробку с таблетками. — Горючее современности, — натужно пошутила она.

— Сейчас постараюсь еще раз дозвониться до него.

Ильзе начала крутить телефонный диск. Не отрывая взгляда от зеленого аппарата, Лигита проглотила таблетку, запила водой, которую ей подал Петерис.

Когда в тишине прозвучали первые сигналы, она подошла к окну и прижалась лбом к стеклу… Она ничего не видела. Только слышала, как в разросшейся тишине надрывается трубка.

Наконец Петерис не выдержал напряжения.

— Хватит. — Он еле сдерживал крик. — Мертвец и тот за это время поднялся б.

Ильзе положила трубку.

— Может быть, съездить, оставить записку? — предложила она. — Завтра Кристап обязательно должен быть в Риге. Еще не было случая, чтобы он не явился на митинг в Саласпилсе.

После ее слов Лигита уже не могла усидеть на месте.

— Нет, — сказала она резко, но тотчас извинилась. — Простите, я вам, наверно, кажусь сумасшедшей.

— Может быть, вам следовало бы немножко отдохнуть? — спросила Ильзе.

— Пич, ты можешь отвезти меня в лагерь?

— Ты выпил, — предупредила Ильзе.

Петерис с откровенным сожалением поглядел на бутылки и встал.

— Поехали!

…«Москвич» Петериса несся по широкому Даугавпилсскому шоссе. На переднем стекле утомительно играли два солнечных зайчика, мешая Лигите следить за серой лентой асфальта, которая плавно разматывалась перед машиной и исчезала вдали. Широко раскрыв глаза, она изо всех сил старалась смотреть вперед, потому что боялась сомкнуть веки, боялась, что тогда из глубины памяти всплывет запечатлевшаяся там навеки картина Саласпилса.

…Тяжело катится дорожный каток, его тянут согбенные фигуры в изодранной одежде. На спинах нашиты белые треугольники с буквами — на одном «П», на другом «Ф», на третьем «Л», у кого-то шестиконечная звезда Давида. Каток оставляет за собой голую, ровно утрамбованную землю…

Напрягая до боли глаза, Лигита скользила по проводам высоковольтной линии, над которыми плыли кучевые облака, и пыталась вникнуть в смысл слов Петериса.

— Положим, ты думала, что Кристап погиб. Но другие вернулись. Я тоже не надеялся, что мои родители живы… Тем не менее поехал домой.

— Сколько тебе тогда было лет? Ты еще не умел думать… Я знала, что мой дом сожжен дотла, что меня никто не ждет.

— А я? — не отступал Пич.

— Сейчас ты требуешь материнских чувств от семнадцатилетней девушки — не надо, Пич… — Она обернулась к Петерису. — Не так-то просто все это было, как кажется сегодня. Я не забыла тебя, но я была молода. И так больна, что не могла вернуться сразу… А потом… Потом стало слишком поздно…

На обочине шоссе появился дорожный указатель: выдавленная на серой бетонной плите надпись — САЛАСПИЛС. Машина свернула налево.

Да, это был тот самый путь, который некогда казался бесконечным. Особенно тем, чьи силы подходили к концу. Но отдыха здесь не знали. Грубые крики подхлестывали изнемогающих людей: «Шнеллер! Шнеллер!» И длинная колонна двигалась вперед. Раздавались выстрелы, падали женщины, падали дети — подкошенные пулей, оставались на обочине те, у кого не хватало сил добраться до лагеря смерти.

За железнодорожным переездом взору Лигиты открылось поле, лесной луг с пасущимися коровами. Асфальтовая дорога внезапно оборвалась у стоянки, которая в этот ранний час была еще полупустой.

Петерис выключил мотор, откинулся на сиденье и показал на дорожку, которая, петляя, уходила в лес.

— Там! Дальше пешком.

Лигита не торопилась. Медленно открыла дверцу, посмотрела Петерису в глаза:

— Не обижайся, но… я хотела бы… одна…

— Хорошо, — тотчас согласился он и включил мотор. — Съезжу в мастерскую Кристапа, через час вернусь.

Он захлопнул дверь, развернул машину.

Лигита даже не проводила его взглядом. Она медленно пошла через лес, по укрытой острым гравием дороге. Опустив голову, как бы считая шаги. Поворот, еще один. И вдруг, словно рубеж между жизнью и смертью, дорогу преградила тяжелая бетонная стена.

Один ее конец опирался на черную глыбу лабрадорита. На бетоне выстроились кованные из металла буквы:

ЗА ЭТИМИ ВОРОТАМИ СТОНЕТ ЗЕМЛЯ

Но Лигита, казалось, даже не заметила надписи. Она шла, будто притягиваемая незримым магнитом, — вперед, только вперед.

Ноги сами находили ступени, которые вывели ее на огромную лагерную площадь. Точно образы прошлого, из утренней дымки выступили отлитые из бетона гиганты — «Непокоренный», «Униженная», «Клятва», «Рот Фронт», «Солидарность», «Мать».

Она шла Дорогой страданий. Память безошибочно указала ей путь в дальний угол площади, где когда-то стоял детский барак. Сейчас на его месте в обложенной камнем грядке цвел шиповник. За черными колючками забора, на грубой бетонной стене она увидела детский рисунок — домик с вьющимся из трубы дымком.

И тут до ее слуха, как удары собственного сердца, долетели ритмические удары метронома, напоминая о необратимом течении времени.

 

III

Никогда еще Кристап Аболтынь не ждал с таким нетерпением конца лета. Осень — пора жатвы. После трех месяцев напряженной работы и он хотел увидеть плоды своего труда. Пальцы сводило от нетерпения взяться наконец за серьезное дело, за осуществление его большого замысла. Бумажная война осточертела ему — попробуй во время летних отпусков выследить каждого члена комиссии, с каждым в отдельности согласовать наброски, выклянчить подписи: один живет в санатории и рассматривает нежданное посещение как идеальный повод, чтобы нарушить режим трезвенника, второй объезжает на машине родную республику и как назло соглашается сделать изрядный круг до места, где будет установлен памятник, чтобы лишний раз щегольнуть советом и показать свою эрудицию, третий укрылся на тихой базе рыболовов и связь с Ригой поддерживает только через жену… А заказчики тем временем торопили — деньги на памятник были отпущены в этом году, поэтому нужно было поскорей приобрести камень, заключить договор и получить аванс… Теперь подписи, подтвержденные по всем правилам круглой печатью комиссии, лежали у Кристапа в ящике письменного стола, осталось лишь найти подходящий камень и взяться за молоток.

Но пригодных для скульпторов глыб в Латвии становилось все меньше и меньше. При объединении колхозных полей многие валуны без сожаления были раскалены на кострах и взорваны. Хорошо еще, что профессор, его учитель, регулярно собирал сведения об оставшихся. Этим летом его студенты нашли два великолепных экземпляра, которые, если верить восторженным описаниям, подошли бы для центральных фигур памятника. Сегодня же вечером нужно съездить и убедиться, так ли это на самом деле. Но прежде еще предстояло вместе с Аусмой обойти рижские парки и выбрать фон для персональной выставки — занятие в таком обществе да еще в столь погожий день вдвойне приятное.

С мыслями об Аусме Кристап остановился перед зеркалом. Сам он не заботился о своей внешности и сердито отбивался, когда девушка просила его купить новый костюм или пальто. По правде говоря, сопротивлялся он в основном лишь по привычке, из-за своего норова. Он понимал, что если Аусма согласна появляться в обществе с человеком старше ее на двадцать лет, то он должен быть хотя бы хорошо одет. Аусма, по крайней мере, этого заслуживала, и на сей раз Кристап решил покориться.

Он надел клетчатый пиджак, вместо галстука живописным узлом завязал шелковый шарф. Иронически оглядел себя и усмехнулся: модное одеяние не очень гармонировало с изборожденным морщинами лицом и тронутыми проседью густыми волосами.

Аусма нарядилась как на пикник — полотняные брюки в обтяжку, яркая рубашка, которая должна была подчеркнуть ее принадлежность к миру искусства. На самом же деле она еще только работала над дипломом — иллюстрациями к сборнику стихов.

Прикрыв ладонью глаза от слепящего осеннего солнца, Кристап разглядывал уголок парка Виестурдарз и что-то прикидывал. По сочной ухоженной зелени газона, опоясывающей пруд, к нему неслась Аусма.

— Посмотри отсюда, Кристап! — кричала она, показывая на противоположный берег пруда.

Кристап подошел к газону и улыбнулся:

— Пятьдесят копеек за порчу зеленых насаждений! Такая же кара будет угрожать всем посетителям выставки. Ведь другого подхода к твоему НП нет.

— Зато вход будет бесплатный, — рассмеялась Аусма и спросила, посерьезнев: — Ты действительно решил устроить выставку под открытым небом? А если на весь срок зарядит дождь?

— Будет, по крайней мере, оправдание… Ничто меня так не страшит, как пустой зал.

— Я буду приходить каждый день, — ответила Аусма. — Если у тебя нет возражений.

— Тогда успех обеспечен — не привлекут мои работы, привлечешь ты… — Кристап еще раз осмотрелся. — Как тут разместить скульптуры? Я хочу выставить не больше шести, семи.

— В конце концов ты автор, — пожала плечами Аусма. — Скажи толком: подходит или нет.

— Нет, Аусма, — ответил он. — Пруд не годится. Но разве мало в Риге парков.

Кристап обернулся и энергично зашагал в сторону старых Александровских ворот. Он не сомневался, что Аусма последует за ним и отвезет на своем мотороллере в сад скульптуры при Дворце пионеров.

В этом тихом местечке под стенами старинного замка они застали немало посетителей, которые медленной процессией двигались вдоль барельефов, фигур и постаментов с бюстами, Кристап и Аусма присоединились к шествию.

— Не думай, пожалуйста, что это капризы непризнанного гения, — Кристап сердито тряхнул головой. — Понимаешь, это будет моя первая индивидуальная выставка.

— Может быть, ты объяснишь наконец, чего ты хочешь? — Аусма явно теряла терпение.

— Пока я только знаю, чего не хочу. Я не хочу этой стены, этой ограды, решеток. С таким же успехом все можно было выставить в закрытом помещении.

— Ясно, — Аусма взяла его под руку и повела к выходу.

Наконец поиски Кристапа увенчались успехом. Сработала, конечно, его подспудная тяга к оригинальности. Но Аусма вынуждена была с ним согласиться. Выбор пал на Ботанический сад, где росли на свободе самые причудливые деревья и кусты. Кристап остановился у нового питомника для пальм и обрадованно щелкнул пальцами:

— Вот на этой площадке я поставлю «Лагерную девушку».

— Свою первую скульптуру? — усомнилась Аусма. — Кристап, надо ли?

— Позволь это решать мне.

— Тогда зачем ты позвал меня с собой, если не хочешь выслушать совета, — неожиданно для себя вскинулась Аусма. — Сам сказал, что. «Лагерная девушка» недоработана.

— Совершенно верно. Когда-нибудь непременно вернусь к ней. Но пойми, без этой девушки не было бы и остальных работ! Может, вообще ничего бы не было…

Он ускорил шаг, как бы желая остаться наедине со своими мыслями. С ним это случалось каждый раз, когда разговор задевал прошлое. Вход в него был запрещен даже для Аусмы. Только с Петерисом он позволял себе вспоминать о пережитом ими, и то не часто. Но сегодня она не собиралась мириться с ролью ребенка, которому указали на его место.

— Куда ты понесся? До поезда еще больше часа… Давай обсудим по-человечески, что куда поставить, а потом я довезу тебя до станции.

— Я обещал по дороге зайти к нашему классику, — объяснил Кристап. — Мы поедем вместе.

— Тогда, пожалуй, поиски вашего камня затянутся, — лукаво улыбнулась Аусма.

— Все может быть, — ответил Кристап, и трудно было понять, серьезно он говорит или шутит. Однако следующие его слова не оставляли сомнений: — К митингу обязательно вернемся!

* * *

Кристап вернулся из деревни в отличном расположении духа. Даже разногласия с районными бюрократами не могли омрачить его радость. Камень был превосходный, прямо-таки просился на пьедестал. Будь у Кристапа собственный домик с садом, он бы поставил его на самое видное место и пальцем не тронул — так внушительно выглядела глыба сама по себе. Наверное, разумно было бы возвращаться домой на грузовике вместе с камнем и просить шофера не гнать машину. А он поддался странному беспокойству и вскочил в ночной скорый поезд — не терпелось скорее взяться за работу. А может, он просто соскучился по Аусме?..

Мастерскую в его распоряжение передал профессор Аугуст Бруверис. Сам он давно жил в новом массиве на окраине города, но заглядывал сюда чуть ли не через день — затянулась перевозка неоконченных скульптур. И теперь сад перед домиком наполнился каменными людьми. В мастерской тоже стояло много фигур, главным образом глиняных и поэтому накрытых мокрыми простынями.

Помещение было просторное и высокое. Уютным казался только один угол, где стены сплошь покрывали наброски углем и тушью. В углу стоял диван, накрытый клетчатым пледом. На массивном дубовом столе рядом с двумя переполненными пепельницами — электрический проигрыватель и магнитофон.

Кристап до конца развернул створки похожих на ворота дверей, сбросил куртку, помылся, обулся в старые сандалии. Теперь осталось завести соответствующую настроению музыку — и можно начинать работу. Он перебрал груду пластинок, вынул концерт Чайковского для фортепиано с оркестром. Вытащил из пачки сигарету, сунул в рот, но забыл прикурить. Раскрыл бюст «Лагерной девушки» и оценивающе примерился к своей юношеской работе. Она рождалась долго и мучительно — в квартире матери до сих пор хранится дюжина забракованных им самим вариантов. Вначале никак не удавалось освободиться из силков памяти о живом человеке. Между тем скульптура была задумана как обобщенный символ, а вовсе не надгробие для Гиты, которую Кристап видел перед собой будто живую.

Последний вариант хотя бы выражал идею: человек не должен превращаться в жертвенную овечку, он способен бросить вызов мучителям, испытывая самые тяжкие страдания.

Хлопнула дверь. В мастерскую вошла Аусма. Вынула у него изо рта сигарету, поцеловала кончик носа, зажгла спичку, дала прикурить.

— Я думала, после той утомительной поездки ты будешь спать как сурок и я тебе подам завтрак в постель, — вздохнула она. — Но никак не могла проснуться пораньше.

— Зато заснуть ты можешь в любое время, — ворчал Кристап. — В мои годы такое расточительство непозволительно… Да, спасибо, что приходила поливать, — он кивнул на глиняные фигуры.

— Я аккуратно выполняла все указания главного командования, даже не подходила к телефону. Хотя какая-то дама с типичной женской назойливостью звонила тебе каждый день.

Она сняла трубку. Послышался длинный гудок.

— Работает.

Казалось, Аусма удивлена.

— С тех пор как я поставил себе телефон, ты и полчаса не можешь прожить, не услышав голоса какой-нибудь подружки, — ворчливое настроение не покидало Кристапа.

— Я просто проверяю. Мне только что звякнул Пич и пожаловался, что не может до тебя дозвониться. А ты уже два часа как приехал, — сказала Аусма и стала выкладывать из сумки еду.

— Наверно, хочет напомнить о завтрашнем митинге, — покачал головой Кристап. — Как будто я могу забыть!

— Нет, он говорил, что будет ждать тебя в порту, — Аусма посмотрела на часы. — Или у себя на даче. Хочешь, я вызову такси? — она собралась было снова поднять трубку.

Кристап перехватил ее руку.

— Пусть сам встречает свои делегации, мне некогда… Но почему у тебя сегодня такая праздничная физиономия? — Он потрепал ее по волосам. — Даже новая прическа?

— Для соблазна… Хочу сманить тебя на взморье. Погода на диво!

— Поезжай. Я буду работать.

Аусма бросила взгляд на головку каменной девушки.

— Хочешь что-нибудь поправить?

— Нет, пусть останется как есть. Немного наивно, примитивно. Но это часть моей биографии… Поставь, пожалуйста, кофе. Только завари покрепче, в турецком духе!

Аусма взяла со стола пепельницу и вышла.

У Кристапа вдруг пропало всякое желание думать о выставке. Когда рядом была Аусма, прошлое не занимало его. В ее присутствии его волновало лишь то, что происходило сейчас, сию минуту. И, пожалуй, будущее — воображение все чаще рисовало его вместе с Аусмой. Кристап отодвинул «Лагерную девушку» к стене. Лучше заняться более неотложным делом, подытожить результаты поездки.

Аусма вернулась в купальном костюме. Зачесанные назад волосы, обнажая высокий лоб, свисали на спину «конским хвостом». Она несла на подносе джезве с кофе, бутылку молока, тарелку с бутербродами. Села на диван, разложила еду на табуретке и сообщила:

— Позагораю тут. В заветринке теплее будет.

Кристап кивнул. Другого он и не ожидал.

— Ты сегодня тоже легкомысленно настроен…

Когда до Кристапа наконец дошло, что замечание Аусмы относится к музыке, он расхохотался и с деланным ужасом продекламировал:

— О темпоре, о морес! Чайковского знаешь по джазовым переложениям Рея Конифа, а шедевры литературы — по фильмам! Кой черт попутал меня связаться с тобой! Можешь ты мне это объяснить?

— Я хорошая кухарка! — невозмутимо отпарировала Аусма.

— Так просто меня не взять! Натощак даже лучше работается.

— Хорошо, будем считать, что творчеству способствует пустой желудок.

Это заявление не помешало Аусме проглотить два бутерброда и выпить полбутылки молока. Лишь после этого она приколола к стене лист бумаги, взяла уголек и быстрыми привычными штрихами начала набрасывать эскиз. На листе возникал Кристап. Его лицо на портрете выглядело моложе, одухотворенней и даже мужественней, чем в жизни. Аусма отнюдь не обладала талантом лакировщицы, скорее всего, то было свидетельство ее чувств.

— Прекрати! Терпеть не могу, когда меня рисуют, — сказал Кристап.

— Знаю, но мне заказали плакат для твоей выставки.

Кристап даже привстал от удивления. Взглянул на рисунок, недовольно скривился.

— Не хватает только розовых крылышек и нимба над головой. — Он отхлебнул кофе и еще больше помрачнел: — Опять пересластила.

— Социалистический реализм с уклоном в героическую романтизацию, — не осталась в долгу Аусма. — Словом, ярко выраженный дружеский шарж.

Тишину разорвал телефонный звонок.

— Не дают покоя, — нахмурился Кристап.

— Ответить?

— Не надо!

— А если что-нибудь важное?

— На собрания меня давно уже не зовут. Отучил, — усмехнулся Кристап.

— А вдруг близкий человек звонит. Почему ты этого не допускаешь?

— Близкий человек не звонит по телефону. Он приходит.

Кристап пристально посмотрел на Аусму. Затем, точно опасаясь, что выдал себя с головой, быстро отвернулся, вытащил из портфеля кучу фотографий, рассыпал их по полу, сел перед ними, как гадалка перед картами, и ногой принялся расталкивать их по кучкам. На всех фотографиях был изображен один и тот же изгиб леса, только снятый в разных ракурсах с различных расстояний. Кристап отобрал несколько и отложил в сторону.

— Ну! Чего молчишь? — не выдержала наконец Аусма.

— Думаю.

— Столько ездил и ничего не надумал?

— Мелиораторы именно тут хотят провести свой канал. — Кристап ткнул носком сандалии в один из фотоснимков. — А куда в таком случае денутся эти вот дубы? — он поднял другой снимок. — Без дубов на заднем плане, сама понимаешь…

— А что говорят в колхозе?

— Председатель — старый солдат. Он за меня горой. Но уломать районное начальство не так-то просто. Я говорю им — памятник латышским стрелкам! Они в ответ машут планом осушения районных земель… Ничего, натравлю на них Общество по охране природы. Сегодня же позвоню.

В радостном возбуждении Кристап сдвинул снимки в кучу и бросил в угол.

— Если бы ты видела, как нам повезло с этим камнем! Руки чешутся. Ну а как твоя художественная выкройка? Второй вариант готов?

— Ты еще только обдумываешь, как будет выглядеть твой очередной монстр, а у меня уже готово полдюжины маленьких кристапчиков, — смеялась Аусма и шагнула в сторону.

На этот раз Кристап был нарисован в профиль с неизменной сигаретой во рту.

— Типичная рождественская открытка, аж плакать хочется от умиления, — проворчал Кристап. — Нет уж, убери мою рожу поскорей. Это тебе не цирковая реклама.

Аусма молча сняла эскиз со стены, свернула его в трубку. На глазах у нее были слезы.

— Вот возьмусь когда-нибудь за твой портрет, тогда будешь знать, — не унимался Кристап. Вдруг он заметил, что Аусма огорчена не на шутку, и совсем другим голосом добавил: — Не сердись.

— Ты действительно собираешься писать мой портрет? — затаив дыхание переспросила Аусма.

Кристапу не оставалось ничего другого, как осуществить нечаянно сорвавшуюся с языка угрозу, которая неожиданно прозвучала как обещание.

— Сядь! — приказал он и прикрепил лист бумаги к штативу.

Энергичными штрихами он набросал очертания головы. Волосы и брови. И тут заметил, что в глазах Аусмы — они больше не прятались в тени накрашенных ресниц — появилось необычное выражение, лихорадочное, полное ожидания, чуть ли не гипнотического напряжения. Ладно, отложим пока глаза… Но и с губами что-то не ладилось — бог знает почему они вдруг показались более полными и чувственными, чем обычно.

— Как только покажется, что я верно схватил какую-нибудь черту, у тебя тут же меняется выражение, — посетовал Кристап. — О чем ты думаешь?

— О нас обоих.

— Перестань!.. Лучше расскажи что-нибудь. Я должен знать, что у тебя там на уме.

— Хочешь наконец познакомиться? — строго спросила Аусма. — А тебе никогда не приходило в голову, что мне тоже хочется больше знать о тебе?

— Очень хорошо! — крикнул Кристап. — Не убирай эти гневные морщинки.

Аусма безнадежно махнула рукой.

— Ты помнишь, как мы познакомились? Я собиралась написать о тебе статью в молодежную газету. Я ее обдумала и по дороге к тебе в общих чертах уже сочинила: одаренный самоучка, подшефный известного скульптора, первые неудачи и успехи, поиски собственного почерка, учеба в Академии художеств, дипломная работа… Не хватало лишь кое-каких дат и конкретных сведений. И тогда я увидела тебя — ты был старше, чем я представляла, и, прошу не обижаться, интеллигентнее. Рухнула вся заранее набросанная схема. Вдруг захотелось написать что-то глубоко психологическое, проникновенное. Но ты категорически отказывался отвечать на вопросы. Почему, Кристап, почему ты никогда не рассказываешь о себе?

— Я поклялся, что никогда в жизни не буду надоедать другим со своим прошлым. По крайней мере до пенсии…

— Тебе пришлось много страдать?

— Страдать… — Кристап пожал плечами. — Скажем лучше — моя жизнь никогда не была особенно гладкой. Только со временем мои потери обратились в приобретения… Но тебе этого не понять. Оккупацию и послевоенные годы ты знаешь только по рассказам, так сказать, вовремя родилась.

— И поэтому я не имею права знать? — вызывающе спросила Аусма. — Ну хорошо, не рассказывай о лагере. А как ты стал скульптором?

— Это тоже длинная история, — уклончиво сказал Кристап и, к своему удивлению, почувствовал, что не может больше противиться искушению и должен после долгих лет молчания наконец выговориться.

* * *

Темная осенняя ночь. Моросит дождь.

В концентрационном лагере Саласпилс не горит ни один прожектор, очертания бараков лишь слабо угадываются во мраке.

Но неподвижность темноты обманчива. Она тревожна, насыщена множеством звуков: стучат кованые каблуки охранников, деревянные башмаки заключенных, раздается хриплая ругань, ревут моторы.

Какие-то тени, согнувшиеся под тяжестью ноши, бегут вдоль колючей проволоки, грузят в машины архивы лагерной администрации, узлы с награбленным добром. Через ворота, к последнему грузовику гонят партию заключенных, заталкивают в кузов.

Погрузка окончена. Вспыхивают фары. Свет выхватывает из темноты сторожевые вышки и, скользнув по ним, уплывает в сторону. Лагерь погружается в темноту.

Колонна набирает скорость.

Но, отъехав немного, она вынуждена остановиться: по шоссе в сторону Риги непрерывным потоком откатываются части отступающего вермахта.

От последнего грузовика, точно подброшенный неожиданным толчком тормозов, отделяется темный силуэт, перебегает дорогу, скрывается в сосняке.

— Стой!

За окриком следует автоматная очередь.

Беглец вытаскивает спрятанный за пазухой револьвер, но не отстреливается. Дорога каждая секунда.

Фашисты тоже дорожат временем. Безумие тратить его на преследование какого-то висельника, когда нужно самим спасать свою шкуру. Заметив просвет в потоке мотоциклов и бронемашин, начальник колонны приказывает продолжить путь.

Беглец достиг заброшенных каменоломен и осторожно пробирается вперед. Это Кристап. Ему нет еще и двадцати. На нем рваное пальто с лагерными нашивками.

Вдали слышится канонада, где-то стрекочет автомат. Затем наступает глубокая тишина. Поминутно оглядываясь, Кристап крадется между глыбами камня. С каждым шагом к нему возвращается уверенность. Никто за ним не гонится. Наконец он выпрямляется и что есть духу бежит вперед.

В эту ночь рижские улицы залиты светом — пылают взорванные здания, горят бесчисленные костры, на которых шуцманы жгут папки, кипы документов, свертки и пакеты, время от времени поливая их бензином. В тени домов ежеминутно вонзаются яркие снопы автомобильных фар. Никто уже не соблюдает правила затемнения — лишь бы успеть: совсем рядом гремит тяжелая артиллерия Советской Армии.

Но Кристап должен быть вдвойне осторожным. Поймают — расстреляют на месте. Особенно здесь, в пригороде, в рабочем районе, вблизи от гетто. Скорей бы добраться до центра, к родителям.

Внезапно его настигает слепящий свет. Это колонна грузовиков, в которых немецкие летчики эвакуируют оборудование военного аэродрома. Кажется, нет конца надвигающейся лавине огней.

Он припадает к дверям какого-то здания, но это нисколько его не спасает — видна каждая заплата на непомерно длинном, болтающемся пальто, каждая морщинка на исхудалом, обросшем щетиной лице.

Кристап еще теснее прижимается к дверям, и они с мерзким скрипом, как бы нехотя подаются. Он успевает заметить лестницу, ведущую наверх, затем все поглощает темнота.

Второй этаж. Он открывает дверь квартиры, ощупью добирается до окна, поднимает маскировочную штору, и в луче фар, который падает с улицы, в комнате загораются желтые звезды. Не сразу до него доходит, что это не галлюцинация. Желтые звезды Давида горят на одежде, разбросанной по всей комнате. Груды тряпья и узлов свидетельствуют о том, что квартира брошена в чрезвычайной поспешности.

Мало-помалу его глаза привыкают к полумраку. В комнате шесть сдвинутых вплотную кроватей, два стула и стол, заваленный книгами и альбомами. Сверху лежат книги на голландском и французском языках, ниже на словацком и немецком. И только в самом низу Кристап замечает рижские издания: «Как закалялась сталь», выпущенную в 1940 году, сочинения Горького и избранные стихи Маяковского. Короткая и потрясающая хроника рядовой комнаты еврейского гетто.

Столь же трагичны семейные альбомы, свезенные сюда из разных стран Европы, особенно младенцы, которые сняты голышом в классической для младенцев всего мира позе — лежащими на животе. Они так похожи друг на друга, что в глазах у Кристапа детские тельца сливаются в пляшущий круг. Вдруг раздается пулеметная очередь — и дети, словно подкошенные, исчезают во мраке.

Кристап высовывается в окно. Красные огоньки удаляющейся автоколонны гаснут в ночи. Затихают выхлопы натужно воющих моторов…

И вот Кристап дома. Он сидит в столовой, знакомая с детских лет обстановка почти не изменилась. Только там, где полагалось бы красоваться безделушкам — на буфете из красного дерева, в застекленной горке, на столике торшера, — пусто. Темные четырехугольники на выцветших обоях молча рассказывают о том, что в последние годы хозяева беспрестанно распродавали накопленное за долгую жизнь добро.

Зато стол, за который его усадили, накрыт с необычайной для оккупационного времени роскошью. Видно, мать выложила все содержимое кладовки. Она сидит, сложив руки на коленях, не в силах оторвать от Кристапа исполненного нежности взгляда.

— Ешь, сынок, ешь! — поторапливает она. — Ты ведь знаешь, завтрак нужно съесть самому, обед разделить с другом, ужин…

— Помню, мама, — перебивает ее Кристап и устало улыбается. — Но для меня это и ужин и завтрак… Лягу на боковую и просплю не меньше трех суток.

— Только прежде вымоешься. Твое жуткое пальто и белье я сунула в печку. Они выглядели так, будто, ты не менял их целую вечность.

Кристап поднимает глаза на мать и понимает, что она не имеет ни малейшего представления о концлагере.

— Я сутки прятался в каменоломнях…

— Нет, молчи, — она проводит ладонью по руке сына. — Ты, наверное, все эти годы тяжко болел. Ни разу не попросил, чтобы тебе прислали что-нибудь из еды, только одни лекарства. Вначале отец пытался по твоим заказам поставить диагноз, а потом сказал, что у тебя, очевидно, все хворости, все болезни, какие описаны в медицинской энциклопедии Платэна.

— Лекарства нужны были для лагерной больницы, — коротко объясняет Кристап.

— Чужим людям?.. — Мать не верит своим ушам. — А отец, чтобы достать эти дорогие медикаменты, продал любимую коллекцию фарфора.

— Да, — спохватывается Кристап, — где он так поздно пропадает? В больнице?

— Твой отец больше не придет. Никогда! — с какой-то странной торжественностью произносит мать. Но горе прерывает ее голос. — Я даже не знаю, где он похоронен, — шепчет она и, уронив голову на стол, начинает безудержно всхлипывать. — Две недели тому назад его и еще кого-то из больницы мобилизовали и повезли в Бикерниекские сосны. Вечером он явился домой совсем больной. Целый день их заставили выкапывать и сжигать трупы. Наутро он опять уехал — и больше я его не видела. Только позавчера пришел один знакомый фельдшер и рассказал, что его расстреляли на краю той самой ямы. — Рыдания заглушают ее речь, понять ее становится почти невозможно. — Он эсэсовцам сказал, что врачи — не могильщики… Покрывать их преступления… Конечно, много ужасного наговорил… Разве я твоего отца не знаю… О нас он в тот час не подумал… Как теперь будем жить?

Кристап не знает, он даже не в состоянии успокоить мать. Смертельная усталость валит его с ног, он еле успевает дотащиться до дивана. Когда мать приносит одеяло, Кристап уже крепко спит. Но сон его чуток. Просыпается он от первого прикосновения.

— Кристап… Поди сюда, посмотри! — зовет мать.

Он открывает окно и выглядывает наружу — по улице приближаются два красноармейца. Это связисты с катушками проводов на спине.

В переулке мелькает еще несколько советских солдат.

— Когда они в сорок первом году уходили, у них какие-то другие шапки были, — возбужденно говорит мать. — Как ты думаешь, они возьмут меня на работу в больницу? В первую мировую войну, перед тем как встретила твоего отца, я работала сестрой милосердия…

— А Гиту угнали в Германию, — еле слышно шепчет Кристап.

Он подходит к роялю, поднимает крышку и долго смотрит на черно-белые клавиши.

Кабинет районного военкома. Посредине в виде буквы «Т» стоит стол, накрытый зеленым сукном, за ним огромный сейф, вдоль стен, украшенных портретами полководцев, лозунгами и плакатами, поставлены стулья. На отрывном календаре дата. 11 ноября 1944 года.

Военком, рано поседевший человек в полковничьих погонах, тучен, но настолько подвижен, что ни минуты не может усидеть за письменным столом. Разговаривая, он беспрерывно расхаживает по комнате, словно высматривает место, откуда лучше всего командовать боем.

Кристап стоит у дверей. Его синий довоенного покроя костюм сильно жмет в плечах. Как-никак и в лагере парень продолжал расти.

— Извините, но в вашем распоряжении ровно десять минут, — говорит полковник, жестом приглашая Кристапа садиться. — Но мы, кажется, вас не вызывали?

— Прошу выслушать меня по личному делу, — говорит Кристап.

— Ваше письменное заявление я прочел и принял к сведению. — Полковник ходит по кабинету, заставляя Кристапа все время поворачивать вслед за ним голову.

— Значит, вы верите, что обязанности ордонанта при лагерном коменданте я выполнял по заданию подпольной группы? — В голосе Кристапа появляется надежда.

— Послушайте, молодой человек, паспорт вам выдали, прописаться в Риге разрешили, продовольственные карточки вы получили. Какие у меня основания вам не верить?

— Почему мне не разрешают взять в руки винтовку, чтобы отомстить гитлеровцам?

— Знаю, вы хотите на фронт. К сожалению…

Полковник разводит руками.

— Но медицинская комиссия даже не осмотрела меня как следует, — протестует Кристап.

— Дорогой друг, не нужно быть доктором, чтобы за версту увидеть: ты еле держишься на ногах. Комиссия решила, что тебе нужно отправиться в санаторий, а не на фронт.

— Но в лагере у меня хватало сил! Вот мой боевой трофей.

Кристап кладет на стол пистолет.

Полковник становится серьезным.

— Разрешите мне воевать дальше, — просит Кристап после минуты молчания. — У меня еще не закончены счеты с фрицами.

— У многих они не закончены, но это еще не значит… Оружие придется оставить у нас. — Полковник прячет пистолет в сейф. — Сейчас прикажу выписать вам расписку.

— Товарищ полковник… в лагере за этот пистолет… а вы мне какую-то бумажку. Мне очень важно, чтобы все знали, что я боролся…

— Об этом я читал в вашем заявлении, — терпение полковника вот-вот иссякнет. — Но как вы можете это доказать? У вас есть свидетели?

— В том-то и дело, что нет. Все остальные подпольщики расстреляны.

— Так не бывает, чтобы все. Вы, например, остались живы. Может быть, еще кто-нибудь отыщется.

— А как мне до той поры смотреть людям в глаза?

Повернувшись к Кристапу спиной, полковник смотрит в окно.

— В Минске, — говорит он, — у меня остались жена и сын твоего возраста. Я даже не знаю, где они зарыты. — Он снова поворачивается к посетителю и сухо произносит: — Я не имею права посылать на фронт больного человека.

— Может быть, вы вообще не верите, что я действовал в лагерном подполье?

— Верю, верю! Именно потому ты должен как следует поправиться.

— Товарищ полковник, прошу вас, — Кристап близок к отчаянию. — А что потом? Что бы вы на моем месте сделали?

— Я? — задумывается военком. — Трудно сразу сказать. Учитесь, кончайте среднюю школу, работайте. У вас еще все впереди.

Много позже Кристап понял, что полковник действительно ни в чем его не упрекал. Скорее наоборот — сочувствовал. Но тогда ему чудилось, будто рухнуло все, о чем он мечтал в лагере, что вдохновляло на борьбу и помогло выдюжить. Это чувство выросло в комплекс неполноценности, когда после войны парни его возраста стали возвращаться домой с орденами и медалями на груди. Тех, кто не вернулся, поминали и чтили, как павших смертью героев. А его называли баловнем судьбы, которому неведомо как удалось выскользнуть из хватких лап смерти. Никто его не оскорблял, никто не бросал в лицо злых слов, тем не менее Кристапу казалось, что вокруг него образовалась холодная пустота. Наполняли ее лишь тоскливые воспоминания о Гите. Мало-помалу они встали стеной между ним и его одноклассницами, а потом и вообще всеми девушками, которые были не прочь подружиться со статным, хотя и угрюмым парнем. Он сделался нелюдим, потому что в своих мыслях все время слышал обращенный к себе вопрос: «Как ты остался жив?» Слышал никем не высказанный упрек: «По какому праву?»

Но Кристап собирался рассказывать Аусме не об этом. Ему хотелось поведать о первых попытках, о крутой дороге, что привела его в нынешний день, когда он наконец с полным чувством ответственности мог назвать себя сложившимся художником со своим почерком и видением мира. Хотелось вспомнить людей, на чью дружескую помощь он опирался, делая первые самостоятельные шаги. Начало же было тесно связано с тоской по Гите — о ней думал Кристап, создавая бесчисленные настенные маски и головки, из которых позднее возникла «Лагерная девушка»…

Кристап, вспоминая о прошлом, перестал рисовать. Аусма сидела, боясь шевельнуться, чтобы случайным вздохом не прервать его рассказ. Мало-помалу Кристап увлекся и впервые, не таясь, доверил другому человеку все основные события своей нелегкой жизни.

* * *

Вернулся Пич. Само по себе это уже представляется чудом. Рассказ мальчика о других товарищах по Саласпилсу, которых спасло стремительное наступление Советской Армии, похож на сказку. О Гите он знает лишь, что ее услали на какой-то подземный военный завод, расположенный на западе Германии. Неужели она все еще томится в лагере для перемещенных лиц, неужели ей никак не удается вырваться оттуда?

Целую ночь напролет Кристап сочиняет послание Гите. Ему необходимо выложить все, что накопилось на душе, но его предупредили, что нужно уложиться в две минуты. Он вычеркивает, пишет, снова вычеркивает. Слова складываются в сухие и официальные фразы, взятые напрокат из газетной передовицы. Они нисколько не отражают его истинных чувств. Под утро Кристап спохватывается, что ему незачем заговаривать девушку, его цель — подать признак жизни, чтобы знала, что ее ждут.

Он заучивает текст наизусть и уезжает на студию. Но когда садится за столик с микрофоном, то обнаруживает: все, решительно все вылетело у него из головы. Хорошо, что рядом такая милая и доброжелательная дикторша.

— Спокойней, — подбадривает она, видя, что Кристап никак не может проглотить застрявший в горле комок. — Мы сначала записываем на восковую пластинку и только потом выпускаем в эфир. Можем повторять, сколько хотите.

Со второй попытки Кристапу удается побороть волнение. Чтобы его призыв не прозвучал как вызубренный наизусть стишок, он говорит, обращаясь к диктору:

— …Этой весной я кончил среднюю школу, собираюсь поступить в Академию художеств. Ты представить не можешь, как я обрадовался, когда вернулся домой наш маленький Пич. Сейчас он опять здоров, окреп, и мы оба ждем тебя домой, на родину. Запиши, Гита, мой адрес…

Красный, весь в испарине, но довольный Кристап отодвигает стул.

— Вот видите! — одобряет его дикторша. — Даже ни разу не оговорились.

— Спасибо!

— Я надеюсь, что она вернется, — сердечно улыбается женщина. — Кто она вам — сестра или невеста?

В стеклянную стену звуковещательной комнаты стучится оператор и жестом приглашает его к себе.

— С записью все в порядке, — успокаивает он. — Просто ко мне заглянул Калнынь. Он просит вас зайти к нему. Вы знакомы с нашим редактором?

— Фамилию вроде бы слышал, — силится вспомнить Кристап. И первый смеется своей невольной остроте. Калныней в Латвии пол телефонной книги.

В кабинете редактора горит лишь настольная лампа, поэтому Кристап сразу не узнает человека, который, опустив голову, листает рукопись.

— Простите, — извиняется он, — мне сказали… — Он обрывает себя на полуслове, в радостном возбуждении с протянутой рукой устремляется к бывшему товарищу по лагерю: — Длинный Волдик! Какими судьбами? Откуда?

Волдемар Калнынь отвечает на рукопожатие Кристапа сдержанно. Он уже не такой тощий, как в Саласпилсе, а потому вовсе не кажется длинным.

— С того света, имя которому Бухенвальд. А потом еще три года службы в армии. Да, я слышал, что ты тоже жив. Но сам прийти ко мне, конечно, побоялся.

Кристап бледнеет:

— О чем вы говорите?

— О том самом, о чем ты хотел бы забыть: о твоих делишках в лагере… Не нервничай, сядь и рассказывай, что у тебя там было с комендатурой?..

— Разве вы не знаете?

— Что ты служил ордонантом, это знали все. Не понимаю, как тебе теперь не стыдно?

Кристап вскидывает голову:

— Неужели вы тоже думаете, что я добровольно пришел и предложил им свои услуги? Это было подпольное задание.

— Это нужно еще доказать.

— И доктор вам ничего не сказал? Вы же были с ним, когда его увозили.

— Сказал, конечно. Но если ты тот, за кого пытаешься себя выдать, то пришел бы ко мне гораздо раньше. Тогда!

— Я приходил, и не один раз. — Кристап не может вспомнить об этом без негодования. — Вы не хотели даже слушать меня.

— Потому что ты приходил любезничать к своей Гите. — Тон у Калныня уже не столь категоричен. — Надо было предъявить жемчужины…

— Жемчужины? — не понимает Кристап. — Да, у меня были жемчужины… Целая нитка.

— И куда же она делась?

— Отдал Гите, когда детей отправляли в Германию.

Калнынь молчит.

— Выменять их на лекарства больше было нельзя. Оборвались все связи. И я подумал, что лучше… — Кристап чувствует, что его слова падают в пустоту, и осекается.

— Ах вот почему ты так благородно зовешь ее домой, — усмехается Калнынь. — Чтобы никто не подумал, что ты боишься правды.

— Почему другие мне верят и только вы один подозреваете?

— Потому что сам побывал в лагере. Я поверю, только когда увижу жемчужины. Если сегодня не взял их с собой, принеси завтра, ясно? — Калнынь встает. — Дай подпишу тебе пропуск.

…Минули годы. Кристап стал старше. Он носит полотняные брюки и куртку на молнии. Длинные волосы артистично зачесаны назад. Он очень хочет походить на модный ныне тип «равнодушного молодого человека». Однако дрожащие пальцы выдают неподдельное внутреннее волнение. У него подрагивает даже левое веко. Еще вчера он ни на минуту не сомневался, что будет принят в Академию художеств — все вступительные экзамены сданы без единой тройки, — но сегодня на доске объявлений его фамилии нет.

— Посидите, пожалуйста, председатель приемной комиссии сейчас придет, — говорит секретарша и уходит.

Стены аудитории, где находится Кристап, покрыты фрагментами скульптур и архитектоническими деталями. Тут все напоминает о деле, в котором он видит смысл своего существования.

Кристап присаживается. Оставшись наедине с самим собой, он больше не принуждает себя улыбаться. Он был бы рад дать волю слезам, но давно разучился плакать. Нахохлившийся, подавленный, он смотрит в пустоту. Пустым и безнадежным видится ему и будущее, без Гиты, а теперь еще и без искусства.

Слышится звук шагов. Кристап преображается. Он сознает — нужно быть агрессивным, нужно изображать убежденность и веру в себя, иначе не удастся навязать свою волю другому, отстоять свою правду.

Входит преподаватель Академии художеств — смуглый, моложавый человек лет тридцати. Защитного цвета офицерскую гимнастерку на нем украшают три ряда орденских ленточек. В правой руке, облаченной в перчатку, он держит экзаменационный листок Кристапа с отметками. Доброжелательно махнув Кристапу, чтобы не вставал, он присаживается рядом.

— Слушаю… Чем могу быть полезным?

— Пришел узнать, почему меня не приняли, — Кристап старается говорить подчеркнуто спокойно и вежливо.

— Да, вам не повезло, товарищ Аболтынь. На этот раз был очень большой конкурс, и с тридцатью семью баллами мы могли принять только половину поступающих.

— Да, но та вторая половина состоит из меня одного! — протестует Кристап.

— Элементарная математика, потому что тридцать семь баллов набрали всего два человека.

— У нас по всем предметам были одинаковые отметки, — не сдается Кристап.

— Вы уже не ребенок, товарищ Аболтынь, поэтому буду говорить откровенно, — невозмутимо продолжает преподаватель. — Чашу весов перетянул тот факт, что ваш соперник бывший фронтовик.

— Я тоже был на фронте, только на другом.

— Неужели вы не понимаете? Мы имеем предписание в первую очередь принимать демобилизованных солдат.

Кристап молчит. Видя, что посетитель не собирается уходить, преподаватель возобновляет разговор:

— Эта война перечеркнула не только ваши планы. Я тоже мечтал стать художником, даже успел начать дипломную работу. И вот читаю лекции по эстетике.

Кристап все еще не уходит, и преподаватель вынужден продолжать:

— Я знаю, вы были в лагере. Тем больше вы должны радоваться, что остались живы…

— Это потому, что у меня была цель. Я хотел не только выжить, но и чего-то добиться в жизни. И вот для этого мне теперь не хватает какого-то пустякового балла…

— Знаете что, — предлагает преподаватель, — на факультете истории искусств наплыв не такой большой, я поговорю с ректором.

— Спасибо! — Кристап качает головой. — Лучше еще год подожду.

— Правильно, очень правильно! — радуется преподаватель. — Если вы согласитесь, попробую вас устроить в художественный комбинат. Тогда в следующий раз придете с рекомендацией с места работы. И только не вздумайте сдаваться, ваша конкурсная работа поправилась всем!

На прощание он подает левую руку. Только теперь Кристап замечает, что правая кисть в перчатке деревянная.

Кристап с глубоким внутренним недовольством принимает приглашение секретаря партийной организации наведаться после работы в партком. Он усвоил правило не попадаться на глаза начальству, не то выберут на какую-нибудь общественную должность, определят в какую-нибудь комиссию. Словом, отнимут у него драгоценное время, которое он ежедневно выкраивает для занятий по ваянию. Но отказываться неудобно — как-никак связывают их не только служебные отношения.

И вот Кристап сидит в просторном кабинете, оборудованном по последнему слову дизайна, и в ожидании разговора молча разглядывает зеркальные буквы, выведенные с наружной стороны на застекленной двери парткома.

Секретарь тоже молчит. Удобно откинувшись в кресле, старик дымит трубкой и слегка прищуренным глазом следит за Кристапом. Пододвигает к нему пачку с сигаретами иностранной марки, которые явно держит для почетных гостей, подносит спичку. Какое-то время они курят молча, наслаждаясь каждый своим дымком. И Кристап вынужден признать, что молчание, как ни странно, помогает установить дружеский контакт.

— Уже скоро год, Кристап, как ты работаешь у нас, — наконец начинает Янис Вайдар. — И ни разу не зашел ко мне. Как будто я не друг молодости твоего отца.

— Именно поэтому не хотел вам навязываться.

— Благодарю за деликатность… Как видишь, я тоже не собирался насильно лезть тебе в душу. И сейчас не намерен этого делать. Но не кажется ли тебе самому, что настало время побеседовать. Почему ты замыкаешься в скорлупу, словно рак-отшельник?

— Что вы? — Кристап притворяется, что понимает секретаря буквально. — Я играю в сборной комбината по пинг-понгу и даже участвовал в турнире по новусу. Но в кино и в театр предпочитаю ходить один. Грибы тоже не люблю собирать толпой.

— Ну а как дома дела? — не отступает Вайдар. — Как мать себя чувствует?

— Спасибо, удовлетворительно.

— Ясно, до тебя не добраться. Придется брать быка за рога… До каких это пор ты собираешься корчить из себя непризнанного героя? Ходить повсюду и рассказывать, что тебе не разрешили служить в армии, не приняли в академию, дают самую неблагодарную работу? И все якобы из-за твоего прошлого. Скажи, кому от этого польза?

— Я вас не понимаю.

— Упрямо не желаешь понять… Хорошо, спрошу тогда без обиняков: чем ты недоволен?

— Я просто отстаиваю правду.

— Правды могут быть разные. Я на твоем месте радовался бы объективному факту, что жив, здоров. — Вайдар переводит дыхание и продолжает другим тоном: — Лично я верю, что ты в лагере сделал много хорошего, что ты боролся сам и помогал другим. Но первым делом — и запомни это навсегда! — ты помогал самому себе. Только так, а не иначе ты мог сохранить собственное достоинство, надежду и выдержать. Это был элементарный долг человека.

Кристап бледнеет. Лишь колоссальным усилием воли он заставляет себя сдержаться.

— Я вам очень благодарен за откровенные слова, — говорит он тихо. — Мне не нужен ни памятник, ни присвоение моего имени пионерским дружинам. Но если в лагере нельзя было открыть, что рассыльным комендатуры меня назначала подпольная организация, то хотя бы теперь я хочу говорить об этом во всеуслышание.

— И поэтому, как плаксивая баба, копаешься в прошлом?

— Э т о  м о е  прошлое, и оно должно быть незапятнанным. — Кристап в этот миг очень похож на заупрямившегося мальчишку.

— Ты прошел чрезвычайно жестокую школу жизни, ты видел героизм человека и видел, как низко он может пасть, ниже зверя, которому неведомо глумление над жертвой. И мне непонятно, как после всего этого ты не научился быть терпимым.

— Иногда компромисс хуже поражения.

— Хорошо, — со вздохом произносит Вайдар, — если мы не сошлись во мнениях о прошлом, поговорим о твоем будущем… Ты ведь одаренный человек, тебе надо бы учиться. Ты не думал об этом?

— Думал, — вдруг оживляется Кристап. — Целыми ночами. Думал, мечтал, строил планы.

— И что же?

— А потом с треском провалился… В Саласпилсе я однажды подобрал полузамерзшего скворчонка. У него было повреждено крыло. Подарил девушке. Она его вылечила, выкормила хлебными крошками, приучила жить в бараке. Но перед тем как уйти на смерть, выпустила на свободу. И что бы вы подумали — на следующий день скворец вернулся. То ли разучился летать, то ли не ужился в обществе лесных сородичей. Так и остался в лагере, даже после того как оттуда увезли последних заключенных… Словом, мои крылья так обтрепались, что я боюсь пуститься в полет.

— Падать ты боишься, а не летать, ушибить мягкое место, — ворчит Вайдар.

— Может быть, вы правы, — устало отвечает Кристап и собирается встать. — Но это не меняет существа дела. У меня недостает храбрости еще раз взять в руки учебники и начать все сначала.

— Чепуха! Мы тебе поможем, дадим рекомендацию, скажи только, что хочешь учиться. Мне же рассказывали, какие ты дома делаешь скульптуры.

— Пустяки, типичная самодеятельность.

— Именно поэтому ты должен поступить в Академию художеств, и притом нынешней осенью. Так и знай, за патлы твои длинные потащу, если будешь упираться. Сколько можно ходить в подсобных рабочих?

…В глубине души Кристап никогда не смирялся со своей участью. Правда, на механическом заводе, где он слесарничал, иногда забывалось, что в мире существуют и такие материи, как искусство. Особенно в конце месяца, когда приходилось работать за десятерых, оставаться на сверхурочные, чтобы за несколько дней наверстать то, что проваландали за три недели, спасти план и второпях сварганенными деталями дать возможность спасти его и других. В такие дни он просто слышать не мог, как начальник цеха, апеллируя к совести рабочего, в каждой фразе кстати и некстати поминал «культуру».

Для Кристапа символом культуры было произведение искусства — красивая скульптура, картина, хорошая книга, ну, допустим, удачный фильм. Он выходил из себя, когда культурой именовали внешние признаки цивилизации двадцатого века — безупречно функционирующую канализацию, современные средства сообщения, нормы приличного поведения.

На новом месте он все-таки ближе соприкасался с культурными ценностями, хотя и здесь под фирменным знаком комбината «Искусство» нередко пускали в народ суррогат и подделки. Поэтому Кристап, обходя стороной сувенирный цех, крепко держался за мастерские художественной ковки, где его слесарные навыки были весьма на руку. А главное, здесь не было штурмовщины, скрытого брака, раздутой отчетности. Каждый вкладывал в свое творение всю силу таланта, вкус, любовь к труду и порядку.

Путь от комбината до дома Кристап обычно проделывает пешком — и зимой, и летом. Хочется подышать воздухом. После разгоряченной атмосферы мастерских нет лучше отдыха. Кроме того, такая прогулка повышает аппетит и поэтому мать не ворчит, даже если приходится несколько раз подогревать еду. Она жалеет лишь, что Кристап никогда не приходит на рассвете. По ее разумению, это означает — в его жизнь еще не вошла ни одна девушка и, стало быть, ее мечтам о внуках не скоро суждено сбыться. Матери, конечно, приятно, что Кристап иногда приглашает ее в театр или на новую выставку, но все же это не совсем нормально. И вот однажды настает час, когда она не знает, радоваться ей или горевать. Скоро двенадцать, а Кристапа нет и в помине. Обычно, если ему предстоит где-нибудь задержаться, он предупреждает заранее. Она звонит на комбинат. Сторож долго объясняет ей, что Кристап ушел с работы вместе со всеми. Старик сам запер за ними двери. Темный костюм — Кристап его надевает, когда собирается на концерт или в гости, — висит в шкафу, а владельца не видно. Поди разберись, к добру это или худу.

Сам Кристап в этот миг о матери и не думает. После работы он случайно забрел в Музей революции и стоит в большом выставочном зале, прижавшись лбом к стеклянной витрине, не в силах оторвать взгляда от макета мемориального ансамбля Саласпилс.

Давно ушли последние посетители. Кристап и не заметил, что остался один, если не считать пожилой служительницы музея, которая, не решаясь беспокоить запоздалого гостя, клюет носом в углу. Какое-то чувство велит ей, махнув рукой на порядок, сидеть сколько угодно, пока этот посетитель не уйдет. Ясно ведь, что человек взволнован.

От душевного покоя Кристапа действительно не осталось и следа. Будто ураган пронесся. Разумеется, он читал в газетах, что объявлен конкурс на лучший проект памятника в Саласпилсе, слышал, что скоро начнется его установка. Но ему никогда не приходило в голову, что возможно такое потрясающее по силе воздействия решение — символическое и в то же время пронзительно реалистическое.

Каким ребячеством ему кажется недавний разговор с секретарем партийной организации. И чего он пыжился! Если есть хоть малейшая возможность учиться, хоть на шаг приблизиться к таким вершинам искусства, какие ему сейчас открылись, нужно воспользоваться ею немедленно, во что бы то ни стало. Завтра он пойдет к Янису Вайдару и попросит у него поддержки. А если не выйдет, нужно устроиться в проектную группу кем угодно, пусть даже чернорабочим. Так или иначе, но к претворению в жизнь этого великого замысла он должен приложить и свою руку…

В воскресенье утром Кристап входит в мастерскую Вайдара на последнем этаже новостройки.

Седой хозяин мастерской стоит у мольберта, повернувшись спиной к дверям, попыхивает трубкой и пишет виднеющиеся в окне крыши, заводские трубы.

— Спасибо! — говорит он, не отрываясь от своего занятия. — Поставь на стол, пусть остывает.

Кристап понимает, что пришел не вовремя, но уйти не может. Откровенно говоря, он хотел разбудить секретаря среди ночи, затем отложил посещение до утра. Два часа кружил вокруг дома, покуда не решил, что можно наконец явиться. И теперь повернуться и выйти, чтобы после обеда снова тащиться сюда, выше его сил… В результате он топчется на месте, поглядывая на стены, увешанные картинами, рисунками и набросками. При всем желании подлинными произведениями искусства их не назовешь. О любознательности и увлечениях Вайдара говорят груды книг на столе, журналы, газеты и еще свечи каких угодно форм и размеров, которые еще не успели сделаться предметом массового употребления.

Неожиданная тишина заставляет Вайдара повернуть голову. Узнав гостя, он широко улыбается и приглашает:

— Повесь куда-нибудь пальто и иди сюда! — Затем громовым голосом кричит куда-то в сторону: — Две чашки, Эрика, у нас гость!

— Извините, что я так, в воскресенье… — оправдывается Кристап. — Но у вас нет телефона!

— И слава богу! Настоящие друзья рискнут подняться на шестой этаж, а не настоящие мне не нужны. И бросай это официальное «вы» к чертям собачьим, иначе я тебе расскажу, как ты разгуливал под столом без порточков… Сюда, сюда! — он сгребает со стола газеты и помогает жене поставить поднос с дымящимся кофейником и чашками. — Познакомься! Это работник нашего комбината Кристап Аболтынь, одаренный скульптор.

— Не верьте ему, пожалуйста, — растерянно говорит Кристап. — Он меня разыгрывает в наказание за то, что я помешал его работе.

— Нет, скажи, не странно ли, что в наше время люди непременно выискивают оправдания и предлоги, когда хотят просто заскочить к другу, поговорить по душам, узнать, как дела, здоровы ли жена и детишки, послушать новую магнитофонную запись, покритиковать последнюю премьеру. — Вайдар совершенно искренен, ибо он чувствует себя по-настоящему хорошо только в окружении родственников и друзей. — К сожалению, обычно мы встречаемся на юбилеях и именинах, да еще на похоронах и праздниках, где после третьей рюмки никто не слушает другого, — тосты и те тонут в общем шуме. Все только говорят и говорят, — он спохватывается и виновато улыбается, — как я сейчас… Послушай, друг, может быть, дать тебе глоток чего-нибудь покрепче, чтобы развязать язык.

Кристап отказывается.

— Да, стыдно признаться… Но что верно, то верно, — мы вспоминаем о своих приятелях, только когда нам что-нибудь нужно. Свободного времени, как правило, не хватает, а дел всегда выше головы… Это проявляется даже в мелочах. Современный человек не пишет письма, а посылает телеграммы или заказывает междугородные разговоры. В театр ходит все реже и реже, надеется, хитрец, что рано или поздно пьесу покажут по телевизору. И опять же, зачем ходить пешком, если гораздо удобнее любоваться окрестностями из окна машины или троллейбуса? А когда сам все торопишься да спешишь, то полагаешь, что другой тоже…

Сделав знак жене, чтобы оставила их наедине, Вайдар наливает кофе, закидывает ногу на ногу.

— Ладно, будем считать, что официальная часть закончилась. Давай выкладывай, что у тебя там на душе. Какое счастливое совпадение, что рядом сидит именно этот человек, тот самый театральный декоратор, дядя Янис, который приходил к родителям за медицинским советом или просто так посидеть за кружкой пива. Кристап, конечно, в те годы не знал, что он работает в подполье и рисует плакаты с призывами помочь Испанской республике. Но еще тогда ему было хорошо известно, что с дядей Янисом можно поговорить и о тех вопросах, которые в присутствии отца лучше не задавать, — в первую очередь о неладах в школе, дома школу почитали за храм.

Сам заядлый вольнодумец, не признававший ни церковных, ни государственных догм, старый доктор Аболтынь, однако, старался воспитывать сына в духе строгой дисциплины. Чтобы научиться самостоятельно судить, нужно сперва освоить как можно больше знаний в самых разнообразных сферах жизни. И как-то само собой получилось, что Вайдар, спасая парня от отцовского гнева, иногда расписывался под двойкой по закону божьему, помогал обдумать сочинение. В одном из их совместных творений выдвигалось требование свободы критики, причем последняя сравнивалась с болью, которая сигнализирует о скрытой болезни и таким образом предостерегает организм от преждевременного распада, — Кристап не забыл, что преподаватель латышского языка, прочтя его сочинение, отозвал его в сторону, пожал руку, но вернул тетрадь без отметки и приказал сжечь.

Вероятно, и теперь надо было начать с самокритики, как это ни тошно. Тогда, может быть, Янис Вайдар поймет его и не станет посыпать его раны солью упреков.

Кристап и сам не заметил, что обратился к нему на «ты».

— Не сердись, ради бога, за прошлый раз! Ты собрался серьезно со мной поговорить, а я заартачился. — Чтобы не смотреть Вайдару в глаза, Кристап маленькими глотками пьет кофе. — Потом я понял — ты кругом прав… Уже целый год я учусь — не в академии, нет, а на подготовительных курсах. Все считают, что у меня хорошо получаются люди, удается схватить характер каждой модели… Остальные экзамены я тоже сдам, даже сочинение напишу без твоей помощи… — он запинается. — Я, наверно, говорю долго и путано. Словом, об учении ты не беспокойся. Но вчера я видел проект памятника для Саласпилса. И пришел к тебе с просьбой: ты не можешь устроить, чтобы меня приняли в группу, которая будет выполнять этот заказ? Там ведь нужны будут помощники и чернорабочие…

— Ах ты черт! Да ведь ты сидел как раз в этом лагере… — Вайдар вдруг задумывается, в глазах появляется сомнение. Возникшую неловкость он пробует прикрыть шуткой: — Погоди. Я тебе ничего не обещал? Нет? Ну вот и хорошо, что не поторопился. Вот тебе мой ответ: ни в коем случае. И не вздумай считать это очередным проявлением дискриминации, а постарайся вникнуть в мою точку зрения… Они не собираются с фотографической точностью воспроизводить прежнюю обстановку, это никому не нужно. Их цель — создать настроение, дать мощное обобщение. Если ты видел макет, то понимаешь, о чем я говорю. Никаких натуралистических деталей, именно этим Саласпилсский мемориал должен отличаться от других ансамблей на месте бывших концлагерей. У тебя еще есть время? Тогда разреши, и я тебе расскажу одну историю…

Он встает, вынимает из шкафа бутылку, наливает себе и Кристапу по рюмочке коньяка.

— Ну, будь… Так вот, этой весной мы с женой и детьми поехали в гости к старому западногерманскому антифашисту. Во время войны мы два года провоевали в одном подразделении. И вот он повез нас в Дахау. Сам концлагерь переделан теперь в мемориал. Для наглядности оставлено несколько бараков и застенков. Дети наши куда-то отошли, и мы присоединились к экскурсии, которую вел располневший, но еще довольно крепкий мужчина лет под шестьдесят. Он этого не говорил, но по всему было видно, что это бывший узник — с таким знанием дела рассказывал он об ужасах лагеря. Первым он показал нам небольшое, почти пустое помещение в бараке с зарешеченными окнами и двумя дверьми. На одной висела табличка «Айнганг», на другой «Аусганг». Естественно, мы вошли через первую. Гид собрал нас и принялся проникновенно объяснять, что в этом бараке заключенных умертвляли путем так называемого «геникшус» — выстрелом в затылок. Был у них такой изощренный способ убийства. Обреченные ни о чем не подозревали: они не видели ни палачей, ни автоматов, даже не замечали тщательно замаскированной дыры в стене. Палач тоже не видел своей жертвы. Он должен был лишь спускать курок. Вся процедура была продумана до последней мелочи… Вдруг гид прервал свои объяснения на полуслове, гнев исказил его лицо. Я проследил за его взглядом и увидел Марите и Даце, которые, разыскивая нас, вошли через дверь с табличкой «Аусганг».

«Черт бы побрал, как вы осмеливаетесь! — набросился гид на нарушителей порядка. — Читать, что ли, разучились? Марш, назад! Входить нужно через первую дверь!»

Тут он опомнился и, как бы желая смягчить впечатление, добавил спокойнее:

«Если каждый сопляк начнет поступать как ему вздумается, бог знает чем это кончится…»

Жена схватилась за голову, подбежала к детям и, таща их за собой, выбежала из барака. Вышел за ними и я.

Сам не знаю, Кристап, зачем я все это тебе рассказал, может быть, чтобы доказать: авторы Саласпилсского мемориала должны смотреть не только в прошлое, но и в будущее. Впрочем, ты это знаешь лучше меня. Скорее, хотелось поговорить о той колоссальной ответственности, которая ложится на их плечи. Опыта, интуиции, таланта — всего этого недостаточно, нужны огромные знания. Ты должен поэтому начать с азбуки, без страстей. Я знаю, к какому скульптору тебя пошлю! — Видя, что Кристап встает, Вайдар обещает: — И на твои скульптуры я обязательно взгляну, не вздумай их прятать в сундук.

С робостью, едва сдерживая внутренний трепет, Кристап стучит в дверь мастерской известного скульптора. Вайдар, правда, сказал, что он дозвонился старому профессору и тот сам назначил столь поздний час. И все-таки — подобает ли начинать ученичество с ночного посещения?

Никто не откликается. Кристап стучит еще раз, потом открывает дверь и переступает через порог — он кажется ему границей между его грешной жизнью и миром мечты.

Вот он в мастерской, которой суждено через много лет стать его вторым домом. Но сейчас он стесняется выказать любопытство, рассматривать будущее место работы. К тому же его внимание сразу привлекает личность хозяина.

Аугуст Бруверис широк в плечах, несмотря на свои пятьдесят лет, с завидной ловкостью лазает по лесам, поправляя кое-что на лице громадной глиняной женщины, спускается вниз, чтобы взглянуть на скульптуру глазами зрителя, и снова карабкается вверх.

Звучит музыка. Она отдается в высоких сводах, отражается от голых стен, в которые вмонтированы стереофонические динамики. Эффект поразительный — кажется, в мастерской собрались музыканты большого оркестра и каждый из них играет на нескольких инструментах.

Необыкновенна и сама незаконченная статуя. Голова вырастает из неотесанной глыбы, едва обозначена гордая прямая осанка.

Кристап уже наслышан, что Бруверис работает над фигурой женщины-патриотки. Скульптура должна символизировать решимость до последнего вздоха сражаться за свободу и счастье детей. В основе замысла лежит реальный случай, героический поступок двух молодых воспитательниц. Начало войны застало их в пионерлагере для детей командиров Красной Армии. Они отказались выдать детей оккупантам и сами, повторив подвиг знаменитого польского педагога Януша Корчака, добровольно сопровождали их на смерть.

Заметив Кристапа, скульптор пытается сверху перекричать мощные аккорды симфонии Шостаковича, посвященной героям Ленинградской блокады:

— Ну, студент, как нравится?.. Сделайте немножко потише, если не хватает воздуха в легких, только не выключайте.

Кристап послушно поворачивает рукоятку радиоприемника и снова поднимает глаза на изваяние. Оно очень велико, в мастерской не хватает места, чтобы, отступив, увидеть его целиком.

— Мне кажется, вам удалось передать суть, — робко говорит Кристап. — Я видел матерей, у которых гитлеровцы вырывали из рук детей…

— Я говорю о музыке, — обрывает Кристапа скульптор. — Ваше мнение о неоконченной работе меня не интересует. Вы курите?

Кристап не знает, принять слова мастера за шутку или обидеться. Он кивает головой.

— Тогда выньте из кармана моего пальто сигары и зажигалку… Нет, нет же, в левом кармане… Наконец-то! И поднимайтесь наверх!

Кристап поднимается по лестнице, устраивается на покачивающейся перекладине рядом со скульптором. Облокотившись о плечо женщины, Бруверис выпускает пышный дымок и дружески заявляет:

— За четвертинкой я вас гонять не стану, не бойтесь. Я не из породы старых мастеров. Но учить буду. Это точно. И если не любите музыку, то лучше сразу распрощаемся.

— Я не могу поручиться, что понимаю музыку, — признается Кристап. — Но знакомые вещи слушаю с большим удовольствием.

— Как и положено человеку с неразработанным слухом, — полупрезрительно усмехается Бруверис. — Тогда зарубите себе на носу: музыку нужно не понимать, а чувствовать, как любое произведение искусства. И я хочу добиться, чтобы люди, которые смотрят на мою скульптуру, чувствовали то же, что и я, слушая Ленинградскую симфонию Шостаковича! Второе дыхание. Оно появляется в наивысший момент отчаяния. Слышите? — Он напевает несколько тактов простуженным, охрипшим голосом и прислушивается. — Нет, все-таки это не совсем то, что мне надо. Подождите, подождите, сейчас покажу, чего я хочу добиться.

Точно моряк по трапу, Бруверис быстро соскальзывает вниз, ставит другую пластинку. В помещении звучит финал Девятой симфонии Бетховена.

— Этого ты не ожидал, верно я говорю? — довольно улыбается скульптор. — Но приглядись, приглядись! Пошевели мозгами как следует! Скажи, разве это не единственно верное решение темы? Люди должны стать братьями, только тогда воцарится мир, согласие, радость, которой Бетховен посвятил эту музыку. Грош цена памятнику, если он будет только напоминать о былом и никуда не звать. Ты бывал в каком-нибудь лагере, скажем в Саласпилсе? — он не позволяет Кристапу ответить. — Сейчас, а не во время оккупации… Так вот, постарайся представить эту скульптуру на фоне леса, особенно летним утром, когда она выступает из тумана и вместе с окружающей природой создает неделимое единство. Это вам не традиционное искусство ваяния, а музыкально-архитектоническое. Понял?

— Ясно, — несмело отвечает Кристап. — Вы хотите добиться усиления выразительности монументальными средствами. Поэтому соединили элементы разных видов искусства…

— Ни черта ты не понял, — вздыхает Бруверис. — Но сперва условимся, если хочешь со мной сотрудничать, никогда не разговаривай, как на собрании, и давай перейдем на «ты». А теперь, как говорят наши классики, «за работу, товарищи, народ ждет от нас искусства, достойного нашей великой эпохи!».

…Прошел год. Кристапу выделен собственный уголок в так называемой творческой лаборатории, где создаются отдельные детали фигур. Здесь он лепит на досуге свою первую самостоятельную работу — голову «Лагерной девушки». Рядом с монументом женщины, накрытом мокрыми простынями, она кажется крошечной.

Руки Кристапа осторожно поглаживают серую глину. Его движения медлительны, работа сделана, осталось лишь выровнять кое-какие шероховатости.

К стереофонической радиоле — величайшему богатству и гордости Брувериса — он по-прежнему не смеет притронуться и поэтому поставил рядом портативный магнитофон. Звучит все тот же гимн радости, без которого немыслима эта мастерская.

Услышав за спиной шаги, Кристап хочет прикрыть головку тряпкой, но не успевает — скульптор останавливает его руку.

— Сегодня ты мне наконец покажешь свою нелегальную самодеятельность, — добродушно ворчит Бруверис. — Терпеть не могу эти подпольные штучки. Искусство не боится публичности…

Он критически разглядывает головку, отступает на несколько шагов, недовольно морщится.

— Типичный Микеланджело из Задвинья! Хочешь под вывеской искусства увековечить своего внебрачного ребенка? Или довоенный роман? Не пойдет! — Заметив выражение лица Кристапа, меняет тон. — Охотно верю, что она так выглядела, но карточки для паспорта можно заказывать у фотографа на базаре.

— Каждое обобщение строится на конкретном жизненном материале, — чуть заметно усмехается Кристап. — Цитирую единственный авторитет, который ты признаешь, — тебя самого!

— Что-что, а подлизаться умеешь… — Бруверис бросает окурок и каблуком растирает его о глиняный пол. — В искусстве, однако, важно не внешнее сходство, а характер, пойми ты наконец!

Кристап не намерен уступать.

— А что по этому случаю говорит твой возлюбленный Бетховен? — задиристо спрашивает он, кивнув на магнитофон. — Вспомни: «главный признак настоящего человека — не сдаваться назло всем трудностям и преградам».

— «Радость через страдание» — знаю, как же… — Бруверис задумчиво смотрит на девичью головку. Он поглощен музыкой. Ритмическим покачиванием как бы подталкивает зарождающиеся звуки. Постепенно черты его смягчаются.

— А знаешь, все-таки звучит! — объявляет он окончательный приговор. — И почти без диссонансов. Да! А теперь выключай свою шарманку. Я этого скрежета не переношу. Не музыка, а черт те что, как будто вода хлещет в железную раковину… И все-таки надо будет переделать. Ты не учел фактуру материала, а также угол зрения.

— Можно? — раздается в дверях.

Незаметно для обоих в мастерскую вошел Волдемар Калнынь.

Бруверис идет ему навстречу.

— Калнынь из телевидения, — представляется редактор и протягивает ему руку.

Бруверис в ответ что-то невнятно бурчит, но Калнынь не такой человек, чтобы смутиться кислой встречей.

— Уважаемый профессор, — продолжает он как ни в чем не бывало. — Мне поручено ко Дню Победы подготовить передачу о творческих достижениях наших художников, посвященных этой знаменательной дате.

— Слишком рано. Мы еще только ищем. Окончательный вариант пока не готов, — отбрыкивается Бруверис.

— Тем лучше, мастер, общественная мысль придет вам на помощь, — возражает Калнынь, оглядывается и замечает головку девушки. Лишь теперь он узнает Кристапа, который демонстративно уставился в окно.

— Это же Гита! — подойдя поближе, восклицает он. — Ну конечно, Гита! А где она теперь, вам известно? — обращается он к стоящему к нему спиной Кристапу.

— Раз не вернулась из Германии, значит, ее нет в живых, — нехотя отвечает Кристап.

— А может быть, осталась на Западе?

В вопросе Калныня звучит вызов.

Кристап пожимает плечами.

— Откровенно говоря, я не понимаю, какой смысл ворошить прошлое? — не унимается Калнынь.

— Если не ошибаюсь, первым ворошить его начали вы.

— Вот я первым и предлагаю покончить с этим раз и навсегда. Пич мне много чего рассказал, и о лекарствах, и о хлебе. Я понял, что жизнь далеко не так проста, как… Ты мог бы когда-нибудь подняться ко мне. У нас запланирована серия передач о начинающих художниках.

— Спасибо! — холодно отвечает Кристап. — Я приду в тот день, когда смогу предъявить жемчужины.

…Столь же настороженно и неприветливо Кристап ведет себя во время своего знакомства с Аусмой. До этого несколько раз он встречал ее в коридорах академии, видел как-то на общем собрании, даже с удовольствием отметил про себя, что у первокурсницы по классу графики тонкая фигура, красивые длинные ноги. Мелькнула мысль, что было бы неплохо с ней познакомиться. А сейчас он не может отделаться от оскорбительной догадки, что начинающую журналистку подослал к нему Волдемар Калнынь. И когда в довершение всего Аусма вынимает из спортивной сумки тетрадку для эскизов и коробку с углем — ей нужно нарисовать художника за работой, — Кристап становится непростительно груб.

— Вы можете писать про меня что угодно, никто не вправе вам это запретить. Если редактор ваше сочинение пропустит, радуйтесь, я протестовать не буду. Серьезные люди таких статеек все равно не читают. А картинку сразу заметят все, некоторые, может, и узнают… За какие грехи я так наказан? Я не вундеркинд, не гений из сельской самодеятельности. И вас никогда ничем не обижал… Конечно, каждый зарабатывает себе на хлеб как умеет, но на этот раз вам придется подыскать себе другую модель…

С пылу Кристап наговорил бы наверняка еще с три короба, но, подняв глаза на Аусму, он замечает, что по щекам девушки катятся слезы. Она и не пытается их скрыть, дрожащими пальцами запихивает обратно в сумку принадлежности для рисования. Откуда ему знать: девушке представляется, что рухнул мир, пошатнулась вера в святые идеалы.

— Я так надеялась, — шепчет она, — что на этот раз мне удастся написать настоящий портрет художника. Неужели я такая гусыня, что со мной серьезно и разговаривать нельзя…

Он понимает, что надо бы уступить, как-то успокоить зареванную первокурсницу, может быть, даже поцеловать. Но слезы всегда приводят его в бешенство. Он видел сухие глаза женщин, когда у них отнимали самое дорогое, видел, как они молча переносили самые тяжкие унижения. Настоящие люди не дают так легко волю своим чувствам. Он не верит этим слезам.

Кристап оборачивается, решительно выходит из мастерской и, как бы указывая дорогу Аусме, оставляет дверь полуоткрытой.

А потом целых полгода жалеет о своем поступке, потому что никак не может забыть ее глаза.

* * *

Кристап хотел было закончить рассказ остроумным пассажем, изобразив в комичном свете выпускной вечер, на котором их пути перекрестились. Но в последний миг одумался. Стоит ли? Этот отрезок жизни Аусма знала так же хорошо, как и он. Ибо с тех пор они больше не разлучались. Теперь у него не осталось от нее секретов и неизвестно, появятся ли они вновь.

Тишина затягивалась. Аусма боялась заговорить — не хотелось нарушать атмосферу сердечности.

Кристап поднялся, придирчивым взглядом окинул набросок портрета, отодрал его от штатива, скомкал и бросил в урну для бумаг.

— Не так-то это просто, как вам, братьям графикам, кажется.

— Слышу знакомый мотив: единственные правдивые художники на свете — скульпторы, которых бог создал по своему подобию, ибо наградил даром воспроизводить натуру. Так не все ли равно — я или другая? Главное, чтобы это была скульптура Кристапа Аболтыня.

Кристап испачканными в глине пальцами прижал колбасу к хлебу, вонзил зубы в бутерброд и с удовольствием принялся есть, отхлебывая кофе прямо из кофейника.

Аусма выждала, пока он кончит завтрак, собрала посуду и пошла к дверям.

— Подожди! — крикнул ей вслед Кристап.

Аусма остановилась.

— Кажется, забыл тебе сказать спасибо… — И опять нельзя было понять, шутит он или говорит серьезно.

— За что? — с вызовом спросила девушка.

— Ну хотя бы за завтрак.

— Да, еда тебе явно не в пользу. — Аусма положила поднос на пол и медленно пошла обратно. — Ты становишься сентиментальным.

— Еще один признак приближающейся старости… Серьезно, Аусма, ты жертвуешь мне столько времени, а у самой дипломная работа ни с места.

— А я-то думала, что ты хочешь меня по-братски поцеловать.

— Это можно. За моральной проповедью воспоследует отпущение грехов, — улыбнулся Кристап и поднялся Аусме навстречу.

Не успел он ее обнять, как дверь мастерской распахнулась и в комнату без стука ввалился Петерис.

— Извините, я был уверен, что тут никого нет, — растерянно проговорил он.

— И поэтому пришел в гости, — сострил Кристап.

— Привет, Петерис! — Аусма протянула ему руку. — Ты явился как раз вовремя. Приглашаем тебя с Ильзе сегодня вечером на бал.

— Сегодня? — озабоченно переспросил Петерис.

— Кристап заключил договор на памятник латышским стрелкам. Перед нами полноправный автор. Надо же это как-то отпраздновать.

— Поздравляю! — сказал Петерис без особого восторга и, заметив на стене эскиз плаката, добавил: — А также и с персональной выставкой. — Он явно хотел еще что-то сказать, но умолк.

Кристап с интересом следил за непривычным поведением друга.

— Ну, что у тебя новенького? — не выдержал он. — Наверняка что-то стряслось, если охотишься за мной с самого утра…

— Ничего особенного… И все-таки… — Петерис все еще не придумал, с чего начать. — Надо бы нам потолковать.

— Аусмочка, ты, кажется, хотела позагорать? — спросил Кристап.

Аусма молча вышла во двор.

— Кофе пить будешь? Если нужны деньги, говори, не стесняйся, все равно у меня за душой ни копейки.

Что-то необъяснимое заставляло его говорить без умолку, тем более что от Петериса по-прежнему нельзя было добиться ни слова. Наконец гость набрался духу и выпалил:

— Сегодня утром в Ригу приехала госпожа Эльвестад.

Кристап не понял.

— Лигита Эльвестад… Наша Гита!

Кристап глубоко вздохнул. Неужто достаточно было выпустить из закоулков памяти стершиеся образы прошлого, чтобы они вдруг обрели плоть и зажили самостоятельной, не зависящей от него жизнью. Но друг не шутил. Белым платочком вытирал он пот с лица и старался не смотреть Кристапу в глаза. Кристап прошелся по мастерской, остановился, взял тряпку и рассеянно принялся сдирать с локтя затвердевшую корку глины.

— Она хочет тебя видеть, — услышал он голос Петериса.

— Ты совершенно в этом уверен?

— Я сам встречал ее в порту.

— Через двадцать пять лет… — медленно произнес Кристап. — Имеет ли право воскреснуть похороненный человек? Скажи мне, Пич! Имеет ли он право?

— Она не знала, что ты жив.

— Так долго ждать и верить может только мать… — каждое слово давалось Кристапу с трудом. — Где же она?

— В Саласпилсе. Я обещал привезти тебя.

— Поехали! — Кристап уже был в дверях.

— Аусмочка! — крикнул Петерис. — Мы сейчас махнем в Саласпилс.

— Я сейчас, — последовал ответ.

— Не надо! — коротко бросил Кристап и хлопнул дверью.

 

IV

На стоянке несколько легковых машин и два экскурсионных автобуса ждали своих пассажиров. Народ разбрелся кто куда, огромная площадь мемориала выглядела почти безлюдной. Кристап шел неторопливым шагом, стараясь ничем не выдавать своего смятения. В висках неистово пульсировала кровь, голову сжимал какой-то жгут, мысли путались, сшибались, а то и вовсе ускользали недодуманные, неясные.

Но могло ли быть иначе? Он, Кристап, шел навстречу своей Гите, а постичь свершившееся не мог, все это еще не доходило до его сознания. Притом Петерис знал лишь частичку из запутанной послевоенной жизни Гиты: жива, здорова, замужем, все эти годы провела в Швеции, теперь вдруг приехала. Нет, не случайно его собственные чувства именно сегодня прорвали плотину долгого молчания. Подобное с ним случалось не раз. Можно месяцами не вспоминать человека, но вдруг его образ возникает в памяти так зримо, что немедленно садишься за письмо. И почти всегда в таких случаях приходило встречное письмо. Оказывалось, что тот тоже испытывал необъяснимое желание поделиться мыслями. Неужели сегодняшнее излияние чувств вызвала Лигита своей тоской, нацеленным на него немым желанием увидеться?

«Что я делаю, — ругал себя Кристап. — Думаю бог весть о чем, вместо того чтобы разобраться в себе, сосредоточиться». Он столько раз видел эту встречу во сне, что она потеряла для него черты реальности. Тишина, поцелуй — и два обретших друг друга человека, взявшись за руки, идут навстречу какому-то смутному и сладкому счастью, после чего наступает горькое и безотрадное пробуждение. А теперь предстоит говорить с живой женщиной, словами перекинуть мост через бездонную пропасть шириной в двадцать пять лет, между реальным концентрационным лагерем и символическим памятником на его месте. Тут не подойдешь и не скажешь: «Здравствуй, милая, как ты жила все это время?»

Сколько ни напрягал Кристап свой мозг, перенести Гиту в сегодняшний день ему не удавалось. Он не представлял себе, что к ней можно обращаться с обыденными словами. Не мог вообразить, как она выглядит после стольких лет разлуки — стройная или полная, какие у нее волосы, светлые, как раньше, или их коснулась седина? А что, если он не узнает ее, пройдет мимо, приняв за иностранную туристку? Нет, это было невозможно, последнюю встречу он помнил так, будто она произошла вчера.

…Занималось серое осеннее утро, непривычно тихое, без криков, без выстрелов. Это временное затишье не предвещало ничего хорошего.

И точно, когда Кристап вышел из барака, он увидел у ворот толпу детей, выстраивающихся для дороги. Акция высылки, о которой слухи шли так давно, что в нее почти перестали верить, началась. И он едва не проспал ее.

Кристап бросился к детям, врезался в толпу, пробиваясь локтями к Гите, но не успел протолкнуться — первые ряды тронулись в путь. На счастье, рядом оказался маленький Пич. И Кристап сунул ему приготовленный для этого случая сверточек.

Движение вынесло детей по ту сторону колючей проволоки, и эсэсовцы повели их к железнодорожной ветке, где чернел длинный состав товарного поезда.

Пич вьюном протиснулся в середину колонны и зашагал рядом с Гитой. Кристап кинулся вдогонку колонны с внутренней стороны проволочного барьера. Он хотел проводить любимую девушку как можно дальше, крикнуть слова прощания, ободрить. «Мы не договорились, где встретиться, как нам найти друг друга», — с ужасом подумал он. Кристап видел, как она поминутно оглядывается, но не мог ее догнать — между ними был забор. Он разлучил их, казалось, навсегда.

И теперь они встретятся. Из тумана, который некогда поглотил тонкий девичий стан, выйдет Гита.

Неожиданно для себя Кристап бросился бежать.

Люди оглянулись — что за спешка в этом краю покоя и молчаливого поклонения?

Но Кристап уже не бежал. Он увидел одинокую женскую фигурку на том месте, где в те времена стоял детский барак, и устремился туда. Он ступал осторожно, словно перед ним было видение, которое могло исчезнуть.

Лигита смотрела на крохотный цветок, распустившийся на кусте дикого шиповника.

Кристап остановился. Он не знал, что делать со своими дрожащими руками. Потом присел на корточки перед Лигитой и еле слыхано произнес:

— Ты!..

— Кристап… Милый… — прошептала Лигита и опустилась рядом с ним на землю.

И опять тишина разбросала их. Каждый из своей дали искал слова, которые заполнили бы пропасть времени.

— Вот какая ты стала, моя маленькая Гита, — сказал наконец Кристап.

— Неужто можно еще узнать? — спросила Лигита. — Мне кажется, что сегодня я еще раз прожила свою жизнь.

— И встретила меня на том самом месте! — Кристап виновато посмотрел на свои пустые руки.

Угадав его мысль, Лигита сказала:

— Последний раз ты мне сюда принес вереск, единственные цветы, которые росли в этом проклятом углу.

— А теперь ни за что не хотят расти!

Кристап охотно ухватился за нейтральную тему и принялся рассказывать:

— Каких мучений натерпелись создатели ансамбля. Два года подряд высаживали вереск на площади вокруг скульптур, пока не убедились, что он растет лишь в естественных условиях. Пришлось посеять траву… Почему ты мне не написала? — говорил он быстро и не очень связно. — Я бы встретил тебя с великолепными цветами, а не так, как…

— Я понятия не имела! Мне сказали, что все…

— Да, Пич рассказывал. Мне тоже не могло прийти в голову, что ты жива… и не едешь домой…

— Но я приехала! Мы встретились. Ведь это главное, правда, Кристап?

Он дотронулся до ее руки, бережно взял в ладонь ее тонкие пальцы, хотел было их погладить, но не осмелился.

— Да, вычеркнуть эти годы невозможно, — вздохнула Лигита. — Кругом могилы…

— Таков наш век.

— Чересчур жестокий век!

— Не только. Верно, никогда еще человек не поднимался на такую нравственную высоту, как в эти страшные годы.

— Поэтому во всем мире и поставлено столько памятников, которые напоминают, напоминают, напоминают… Захочешь, не забудешь.

— А ты хочешь?

— Я помню все, Кристап, — ответила Лигита. — И все мерзкое, что так старалась вычеркнуть из памяти, тоже помню. Мне кажется, что это было вчера. — Комок в горле мешал ей говорить. — А вот мы снова вместе… Кристап, если бы ты знал, какое это счастье — видеть тебя… Живого… и такого мужественного… Ты совсем не постарел.

— Ты тоже не изменилась, — молвил Кристап. — Только стала еще красивей.

Лигита зарделась, как девушка.

— Помоги мне встать, — попросила она.

Взявшись за руки, они медленно побрели к соснам.

— Мы их посадили вскоре после войны! Гляди, какие большие выросли. — Кристап с удивлением посмотрел на вечнозеленые деревья и задумчиво добавил: — Мы тоже…

— Так быстро проходит время, — согласилась Лигита и вдруг замерла, до ее сознания снова дошли ритмические удары метронома.

— Пойдем, — предложил Кристап и показал рукой на черную стену, напоминающую, что здесь проходила граница между жизнью и смертью, — оттуда просматривается весь ансамбль.

Гулко стуча каблуками, они поднялись в мрачный, длинный коридор. Кристап подвел ее к зарешеченному окну и показал на скульптуры, опоясанные Дорогой страданий.

Кристап часто ездил в Саласпилс. Не только в дни поминовения погибших или на экскурсии с гостями. Здесь, когда был в неладах с самим с собой, он обретал душевную ясность, здесь обдумывал свои замыслы. Саласпилс связывал единым узлом его прошлую жизнь и его дело. И хотя он прекрасно сознавал, что на этой площади каждый куст, каждая травинка выросли из человеческого пота и крови, он не переставал восхищаться скупыми средствами, которыми авторы мемориала добились этой потрясающей по своей мощи выразительности. Он ходил, смотрел — здесь рождались импульсы и для его собственной работы — и каждый раз задавался вопросом, где же проходит неуловимая граница, что разделяет добротное ремесло и истинное искусство. Он любил наблюдать за посетителями, узнавать, что они здесь чувствуют, следить за работой мысли.

Кристап взглянул на Лигиту. Ее застывшее лицо ничего не выражало. Внезапно мелькнула кощунственная мысль: заприметил бы он ее в толпе экскурсантов, хотел бы заговорить с ней, познакомиться, если бы сегодня увидел впервые, если бы она не была страницей его биографии, неотъемлемой и, быть может, лучшей частью его жизни? Узнал бы он на этом прекрасном, ухоженном лице ту неповторимость, что двадцать семь лет тому назад заставила его влюбиться в девочку и тосковать по ней все эти годы?

Напрасно было искать ответа на этот вопрос в ее внешности. И тогда в лагере Кристап прельстился не миловидным личиком, не тоненькой фигуркой. Его поразило безграничное доверие, которое излучали ее глаза. То был характер, личность, складывающаяся из мельчайших черточек, коим нет числа. Что стало с ней в чужой среде? Какая она теперь, Гита? Что скрывается за гладкой бархатистой кожей? Что она испытывает в Саласпилсе после стольких лет разлуки?

— Ну, что скажешь? — не выдержал он.

— Боюсь, что обычные слова тут неуместны. Нравится — не нравится, красиво — не красиво, какое это имеет значение? Тут все истинно, это единственное, что я могу сказать наверняка.

— Я хотел знать, как ты тут себя чувствуешь?

— Пока еще не в своей тарелке. Наверно, так чувствует себя космонавт, который после путешествия по галактикам возвращается на Землю и обнаруживает, что пролетело столетие, изменилось до неузнаваемости все, о чем мечталось в дороге.

— Неужели ты думала, что увидишь довоенную Ригу, Саласпилс с бараками?

— Не совсем так, конечно. Видишь ли, мы эту четверть века прожили в разных измерениях, я не знаю еще, хватит ли у меня сил…

Она обернулась. У подножия памятника Матери пионеры возлагали цветы. Лигита проводила их долгим взглядом.

— Что могут они испытывать у чужих могил? — молвила она про себя. — Они же не видели, как у женщин отнимают детей. У меня до сих пор это стоит перед глазами. А ты, Кристап? Ты это помнишь?

Кристап кивнул. Как часто бывает после долгой разлуки, им обоим гораздо легче было вспоминать о давнем, чем бросаться очертя голову в то неведомое, что принесла с собой их встреча.

* * *

В центре площади, покрытой жидкой грязью, карающим перстом возвышается сторожевая вышка с пулеметами.

С колючей проволоки падают капли дождя. Вдали за оградой нескончаемая людская вереница медленно тянется вдоль насыпи. Из лагеря не разобрать, что там творится, слышно только, как воздух сотрясают автоматные очереди.

На площади месят грязь сотни ног. Тяжело отрываются от липкой жижи и снова опускаются в глину. Неизвестно зачем и для чего.

По земле катится дорожный каток, в который впряжено двенадцать узников.

К небу вздымаются клубы черного дыма.

Не смолкают выстрелы.

Будни Саласпилса, они должны уничтожить в человеке все человеческое, превратить его в тупую скотину. Но каким-то чудом даже здесь ему удается оставаться человеком.

…Над заснеженным лагерем летают редкие белые хлопья. Чуть в стороне от детского барака — сарая, сколоченного из досок, — стоит девушка-подросток в лохмотьях. У нее коротко стриженные волосы, впалые щеки, глаза перепуганного до смерти ребенка.

Девушка отчаянно плачет. У ее ног валяется опрокинутая миска. Содержимое вылилось в снег. Девушка смотрит на серую лужицу и не может решиться — отказаться от еды или поднять хоть одну рыбью голову. Голод раскаленными клещами терзает внутренности, и в то же время к горлу подступает тошнота.

Подходит парень, по виду года на три старше девушки, поколебавшись, отдает ей свою похлебку.

Девушка хочет поблагодарить, но слезы душат ее, она не может выговорить ни слова. Руки ее по-прежнему дрожат. С отвращением она проглатывает ложку так называемого супа, затем мотает головой и протягивает миску парню.

— Ты, наверное, тут первый день? — спрашивает он.

Девушка кивает.

— Придется привыкать, — поучает парень. — Иначе ты быстро скапустишься.

Девушка еще раз бросает взгляд на миску и решительно отказывается.

— Не могу. Спасибо.

— Я тоже не хочу. Но больные получают только полпорции… — парень не берет миску, обратно. — Так что отнеси это лагерному врачу и скажи, что тебя послал Кристап.

— А меня зовут Лигита. Просто Гита, — доверчиво сообщает девушка.

Кристап невольно улыбается.

— Ты заслужила еще одного совета. Никогда не стой без работы, как сейчас. Двигайся, делай вид, что торопишься… Беги хоть на месте… А лучше всего держись ближе к своей маме.

— Она осталась в Шкиротаве. — Гита опускает голову. — Сказали, повезут в Германию на работу.

— А отец?

— Папу расстреляли за то, что прятал партизан… А тебя за что посадили?

— Меня? — усмехается Кристап. — За то, что язык распускал.

— Команде, обслуживающей аэродром Спилве, собраться у ворот! — раздается приказ.

Кристап мигом поворачивается.

— Ты вернешься? — останавливает его девушка.

Кристап пожимает плечами. Такой вопрос может задать только новичок. Но он не хочет огорчать свою новую подругу и обещает:

— Через неделю… А ты сходи к врачу, слышишь, Гита… И не стесняйся, это старый друг нашей семьи… И помни, здесь главное — выжить.

Он убегает, но, перед тем как скрыться из виду, еще раз напоминает:

— К врачу, Гита! Поняла?

Девушка уже не выглядит несчастным заморышем. В глазах у нее вспыхивает искорка надежды.

…Прошла неделя. В лучах апрельского солнца тает снег. Во все стороны текут ручьи, струится талая вода.

Солнце скользит над крышами бараков, над роем заключенных, которые тоже спешат во все стороны, но подобно ранним муравьям жмутся к теплу и заветрине. Одни таскают носилки с песком и высыпают его в кучу, другие берут песок из этой кучи и тащат обратно.

Неподвижны среди общей кутерьмы только два человека — Гита, она не сводит глаз с лагерных ворот, и молодой цыган. Он сидит на солнышке у больничного барака, опершись подбородком на колени, и тянет про себя грустную песню. Тягучий мотив поминутно прерывает злобный лай собак.

— Опять ждешь? — спрашивает он, не поворачивая к девушке головы.

Гита молча кивает.

— Ну жди, — вздыхает парень. — Я вот не думал, что дождусь весны. А поди ж ты. Потом будет лето, в Елгаву на праздник съедется вся моя родня, будут танцевать, петь и снова танцевать. — Его монотонная речь снова перерастает в песню, исполненную раздирающей душу тоски.

Но Гита не слышит. У ворот какое-то оживление! Появляются первые ряды возвращающейся из Спилве трудовой колонны. Заключенные проходят в ворота, колонна замирает.

— Всем раздеться!

Пришельцы сбрасывают верхнюю одежду, выстраиваются полуголые во дворе.

Их не спешат проверять — пусть подождут, подрожат от волнения и стужи.

Кристап стоит в первом ряду, как и все, подняв руки. Тем не менее он чем-то от всех отличается. Быть может, тем, как он бережно держит над головой варежки? Нет, скорее, выражением, в его глазах, как ни странно, ожидание счастья. Нечто подобное светится в лице Гиты. Перелетев широкую площадь, их взгляды встречаются.

Пальцы в перчатках скользят по груди Кристапа, по спине, прощупывают карманы, отвороты брюк. Теперь заключенный должен сбросить деревянные башмаки, снова просунуть в них ноги, и только после этого он обретает свободу, если можно назвать так право войти в лагерь.

Кристап подходит к Гите, останавливается перед ней в нерешительности, не зная, подать ей руку или обнять ее.

— Смотри, что я тебе принес, — говорит он грубовато и подает девушке варежку.

Гита заглядывает в нее — в варежке сидит темно-серый, почти черный скворец.

— Я назову его Мориц, если ты разрешишь, — радуется Гита.

— Но сперва его нужно вылечить. Я нашел его на аэродромном лугу, еле живой был. Согрел, положил на крыльцо. Гляжу — немного очухался, хочет улететь, а не может. У него что-то с левым крылом неладно.

— Бедняжка! — Лигита целует скворца в макушку. — Как это его угораздило прилететь так рано.

— Наверно, хотел принести радостные вести. — Кристап понижает голос. — Наши начали наступление по всему фронту.

— До Риги еще так далеко, — Гита не питает никаких надежд. — Врач сказал — дизентерия… Он добился, однако, что тебя переведут на работу в больничный барак. Тогда мы будем видеться каждый день, — говорит она и тотчас спохватывается. Здесь каждая личная радость кажется неуместной. — Верно ли, что твой отец может прислать медикаменты? Тут у нас есть больные, для кого это было бы единственным спасением…

Песня цыгана внезапно замирает.

Какое-то время парень сидит неподвижно. В черных глазах отражается отблеск заката и невыносимая смертельная тоска. Вдруг он вскакивает и большими прыжками бросается в сторону леса.

Проволока преграждает ему дорогу.

Но цыган и не пытается лезть под нее. Как слепой он несется прямо на проволоку… Шипы не успевают в него вонзиться. Их опережают выстрелы со сторожевой вышки.

Гита припадает к Кристапу и прячет лицо у него на груди. Кристап отталкивает девушку, высвобождаясь из ее объятий. Забыв о сторожевой вышке, он хочет кинуться на помощь цыгану.

— Не надо! — удерживает его Гита. — Он уже мертв. Отсюда никто не спасется.

— Не говори так, Гита! Никогда! Он же нарочно. А мы с тобой удерем. Только нужно продумать все до конца.

…На зарешеченном окошке больничного барака, отвоевав у мрака крохотный пятачок света, горит слабый огонек. Сквозь щели в барак пробирается ветер, сквозь крышу течет вода, но огонек горит, назло стихиям.

Вдоль стен в три этажа тянутся нары. На них покрытые тряпками больные дети.

Между нарами ходит Гита. В руках у нее кувшин с водой. Она наливает ее в алюминиевый черпак, поит детей.

Вот она присаживается на нары совсем маленького существа. Глаза ребенка лихорадочно блестят.

— Ну как, Пич, лучше? — Она старается вложить в свои слова как можно больше бодрости.

— Лучше! — соглашается мальчик, но боль одерживает верх, и он признается: — Такая резь, будто внутри семь котов царапаются. Тут, — он хочет показать где, но у него нет сил.

— А ты не сдавайся, — Гита вымучивает улыбку. — Если коты царапаются, давай им сдачи. Сейчас получишь лекарства, боль пройдет.

Гита протягивает ему ковшик, но замечает, что малыш забылся сном, и выпивает воду сама.

— Санитар, где доктор? — окликают Кристапа в другом конце барака. Лицо у больного такое же серое, как мешок с соломой, на котором покоится его голова.

— Доктора!.. Позови доктора, — просят больные.

Кристап находит врача в маленькой комнатушке, которую принято называть аптекой. Он сидит на скамеечке, подперев голову руками, смотрит на струи дождя, хлещущие в окно.

— Нужно вынести тех двоих, что у окна, доктор, — говорит Кристап. — Новенький, которого вчера принесли, опять кричит, требует укола.

Врач поворачивается к Кристапу. На лице его отчаяние.

— У нас больше нет ничего, — после тягостной паузы произносит он наконец. — Абсолютно ничего. Сегодня утром комендант забрал все лекарства, которые прислал твой отец.

Только теперь Кристап обращает внимание на то, что полочки в шкафчике для медикаментов пусты. В комнату заходит Гита.

— Пич слабеет с каждой минутой, — говорит она. — Другие тоже жалуются на рези в животе. Я не знаю, что делать.

Доктор не отвечает.

— Может, это в самом деле дизен…

Но врач не дает Кристапу договорить.

— Молчи! — осаживает он его чуть ли не истерическим шепотом. — Эсэсовцы узнают, спалят барак вместе со всеми больными, лишь бы самим не заразиться.

— И против нее нет никаких средств? — допытывается Гита.

— Есть! — мрачно говорит врач, бросает взгляд на пустой шкафчик, быстро встает и выходит.

Гита и Кристап будто только этого и дожидались. Они опускаются на единственную скамеечку, сидят, тесно прижавшись, точно хотят друг друга согреть своим теплом.

— Мне удалось восстановить связь с городом, — говорит Кристап. — Завтра дам отцу знать, чтобы снова добыл для нас лекарства.

— Положим, он их добудет, но ведь фрицы опять отберут.

— Придумаем надежный тайник.

— Раньше я очень боялась смерти, но теперь… Может быть, тот цыган был прав?..

— Что ты говоришь, Гита! — негодует Кристап. — Мы должны выжить!

— Чтобы так мучиться?

— Чтобы помочь другим! — убежденно отвечает Кристап. — А для этого нужны лекарства.

На сей раз успокоить Гиту не так-то легко.

— Мне не ясно, стоит ли вообще их спасать. Некоторые так слабы, что ничего не заметят — просто заснут и больше не проснутся. А остальные? Что их ждет — завтра, послезавтра, через месяц. Не понимаю, почему во всех книгах пишут, что в первую очередь надо спасать детей. Мне кажется, что в их возрасте умирать гораздо легче, в полном неведении.

— А будущее народа?

— Звучит благородно, — говорит Гита с горькой усмешкой. — Но им от этого не легче. Я тебе серьезно говорю: в тот день, когда мне станет невмоготу тут работать, когда у меня не хватит сил протянуть кружку воды и соврать, что это лекарство, я тоже брошусь на проволоку.

— Глупости, — осаживает ее Кристап. Он понимает, что общими фразами Гите не поможешь, а те единственные, нужные позарез, слова не приходят. Да и где их взять, за что тут уцепишься?! Лучше постараться перевести разговор на другую тему.

— Скажи, Гита, кем ты хочешь стать после войны? Врачом? — спрашивает он первое, что приходит в голову.

— Не знаю… Родители заставляли меня учиться музыке, играть на рояле. Если бы ты знал, как я тогда ненавидела эти уроки. Всегда одно и то же. А сейчас, — она бросает взгляд на свои натруженные руки, — да что об этом говорить, сейчас я простейшего куплетика о петушке — золотом гребешке не сыграю.

— Сыграешь, непременно сыграешь! Ты будешь учиться, станешь пианисткой, — убежденно сочиняет Кристап. — И я приду на твой концерт. Принесу тебе розы. Целую охапку. На тебе будет белое платье. Длинное до пят. А потом мы вместе поедем на взморье. И сядем на песок. Кругом простор, горизонт далеко, далеко, там, где море сливается с небом. Нигде ни вышки, ни забора, ни бараков. Только море и мы вдвоем.

Одержимость Кристапа передается и Лигите. Как зачарованная она слушает его наивную сказку о будущем, на лице ее играет счастливая улыбка.

Проходит немало времени, прежде чем оба спохватываются: нежный голос скрипки, к которому они оба прислушиваются, звучит не в сказке о будущем, не в их воображении, а рядом за стеной. Старый врач ходит со скрипкой вдоль нар и играет. Его смычок расправляется с паникой, подчиняет себе волю обезумевших от страха людей. Мало-помалу ропот стихает, воцаряется тишина, искаженные болью лица проясняются. Доктор одержал победу. И хотя в барак врывается охранник, выхватывает у врача скрипку и швыряет ее об стенку, грубый акт насилия не может уже нарушить атмосферу единства.

На запасном пути Саласпилсской железнодорожной ветки заключенные разгружают товарный состав. Вагоны доверху заставлены чемоданами. Наиболее ловкие забрались наверх и подают оттуда груз товарищам, стоящим внизу. Из рук в руки путешествуют кожаные, матерчатые, фанерные чемоданы и сумки. Вагоны пустеют, а площадь наполняется заключенными, которые усердно тащат по два, а то и по три чемодана в недавно построенный склад.

Их усердие насквозь притворно. Суета заключенных — типичный «бег на месте». Каждый ищет лишь случая порыться в своей ноше, удостовериться, нет ли в ней чего-нибудь съестного.

За пригорком, растянувшись на животе, лежит Кристап. Голову поднимать опасно, приходится работать на ощупь. Пальцы в лихорадочной спешке перебирают содержимое двух больших чемоданов.

Чего только в них нет!

Гвозди и подошвенная кожа вперемежку с бельем и детской обувью, фотоаппарат и теодолит, русско-немецкий словарь и логарифмическая линейка, диплом инженера и несколько пластинок. Но продуктов никаких.

Внезапно его пальцы натыкаются на сафьяновую шкатулку, открывают ее, скользят по жемчужному ожерелью дивной работы. Каждая жемчужина обрамлена старинными золотыми кружевами. Подумав, Кристап засовывает украшение под рубашку.

Хлопает выстрел. Кристап сжимается и еще теснее припадает к земле.

Но эта пуля предназначена не для него. Застигнутый за таким же занятием, чуть поодаль недвижно уткнулся в землю другой заключенный. На его одежде расплывается темное пятно крови.

Только вечером Кристап находит наконец время, чтобы навестить Гиту. Он отыскивает девушку в тихом уголке за больничным бараком. Стемнело. Освещен лишь двойной забор из колючей проволоки. Правда, изредка территорию лагеря прощупывают лучи прожектора, но даже в эти мгновения молодых людей спасает тень от барака.

— Пичу становится легче, — делится новостями Гита. — Сегодня съел кусочек хлеба.

— Вот видишь, что я тебе говорил?.. — Кристап с мальчишеской гордостью наматывает на пальцы ожерелье.

— Какая красота! — шепчет Гита. — Первый раз в жизни вижу подобное. Ему, наверно, цены нет.

— Да, надо полагать, это настоящий жемчуг, — соглашается Кристап. — Вряд ли кто стал бы таскать подделку по всей Европе.

— Тогда от него нужно скорее избавиться! — начинает волноваться Гита. — Вчера, когда мы ждали немецкого доктора, один больной сам себе выломал золотой зуб и бросил в уборную.

— Конечно, если кто-нибудь дознается, беды не миновать, — Кристап сует ожерелье Гите в руку. — Поэтому спрячь и при первой возможности передай доктору.

— Я боюсь, — признается Гита. — На что оно нам в лагере?

— Будем по одной жемчужине посылать в город. Пусть мать обменяет на лекарства.

— Мать… — тяжело вздыхает Гита. — Кристап, ты веришь, что мою мать увезли в Германию?

— Разумеется. Это ж яснее ясного, — чересчур бодро отвечает Кристап. — Гитлеровцам теперь приходится туго, рабочие руки ценятся на вес золота.

— Если так, то почему нас всех не выпускают отсюда? Я ничего плохого не сделала.

— Именно поэтому тебя держат в заключении. Нигде в мире ты не найдешь вместе столько хороших людей, как в концлагере… Но долго мы тут не пробудем. Я все продумал. Мама договорилась с рыбаками. У нас будет сарайчик.

— И там нас не найдут?

— Никому и в голову не придет искать!

— Кристап, ты меня не оставишь одну?

— Постараемся вместе попасть к партизанам.

Злобный лай собак и выстрелы обрывают их разговор. На лагерь обрушивается огненный ливень.

В отдалении ярко вспыхивает барак. Из темного закутка, где находятся Кристап и Лигита, видно, как его оцепляет вооруженная охрана с собаками, чтобы уложить на месте каждого, кто попытается вырваться из охваченного пламенем здания. Надсмотрщики то и дело пускают в ход оружие.

Кристап и Гита выходят из своего укрытия и наталкиваются на доктора.

— Вот так они борются с дизентерией, — в голосе старого врача слышится глубокая ненависть.

Автоматные очереди стихают, но разъяренные полицейские псы еще долго не могут успокоиться. Легонько подтолкнув Гиту, врач говорит:

— Иди спать, дочка. Завтра нам предстоит тяжелый день.

…Разорванные тучи черными лохмотьями набегают на месяц, который, как нарочно, повис над сторожевой вышкой.

Гита и Кристап стоят на пороге больничного барака.

— Доктор сказал, чтобы ты пошел налево, а потом повернул к хозяйственному бараку, — говорит Гита.

— И больше ничего?

— Ты боишься?

Кристап презрительно машет рукой и уходит, держась как можно ближе к стене барака.

Следом за ним движется неизвестно откуда возникшая тень.

— Стой, не оглядывайся! — На плечи Кристапа ложатся две руки, не давая ему обернуться. — Ты узнаешь мой голос?

— Нет.

— Хорошо. Теперь подумай прежде, чем дать ответ. В лагере есть люди, которые и здесь не перестают бороться с фашистами. Хочешь участвовать в этой борьбе?

— Хочу, — отвечает Кристап, не задумываясь.

— Не торопись… Ты знаешь, что тебя ждет в случае провала? Тогда поздно будет жалеть…

— Хочу, — повторяет Кристап.

— За тебя поручился доктор, которому ты передал жемчуг. Теперь ты отвечаешь головой за его жизнь.

— Что я должен делать?

— Комендатуре нужен рассыльный, владеющий немецким и русским языками. Выбор пал на тебя. В этой должности ты сможешь установить связь с вольнонаемными рабочими, а через них с городским подпольем. Остальное тебе скажет доктор. Ясно?

— И никто не будет знать, кто я на самом деле?

— Никто, — обрубает как ножом невидимка. Впервые он заговорил во весь голос.

Так же неумолимо ведет себя доктор.

— Хоть Гите скажу, — умоляет Кристап.

— Если ты ее действительно любишь, ни в коем случае. Чем меньше она будет знать, тем лучше для нее.

— Я готов на все. Но ордонант! Это же последний человек в лагере! Хуже стервятника.

— Задача нелегкая! — соглашается врач. — Но только так ты сможешь выменять жемчуг на медикаменты, пронести в лагерь рыбий жир для детей. Другого способа у нас нет. Резервы твоего отца иссякли. Оно и понятно. У него не склад, а он сам не торговец-оптовик.

— Как же с побегом? — спохватывается Кристап.

— Пока придется отложить. Нет подходящего человека, кто бы мог вместо тебя… — Тут до врача доходит, что он не имеет никакого морального права заставлять этого юношу рисковать жизнью. — Еще не поздно отказаться! Никто не станет тебя упрекать, поскольку задание твое, Кристап, чрезвычайно опасно. Только вот без медикаментов люди мрут, как мухи.

— А кто вместо меня будет санитаром?

Врач берет руку Кристапа, пожимает и говорит признательно:

— Его найти будет куда легче.

…Отныне каморка доктора — единственное более или менее безопасное место, где Кристап может встречаться с Гитой, не возбуждая ни у кого подозрений. Надсмотрщики как огня боятся заразных болезней и в больничный барак заглядывают редко.

— Есть хорошие новости, — объявляет Кристап, не успев как следует затворить за собой дверь.

— С фронта? — тотчас откликается Гита.

— Также и с фронта… Сегодня пришла первая посылка из города. Доктор тебе скажет, что оставить больным. Остальное доставь в детский барак и передай тете Эмме. Смотри, чтоб никто тебя не накрыл.

— Спасибо за совет, — улыбается Гита.

— Пойдем, я тебе покажу!

Захватив носилки, на которые он заранее насыпал изрядную кучу песка, они рысцой бегут по лагерной дороге — впереди Кристап, сзади — Гита. В Саласпилсе это самый надежный способ передвижения, ни одному надсмотрщику не придет в голову проверять — куда и зачем.

По главному кольцу лагеря вместе с ними резво шагают с носилками человек двадцать заключенных. В одной стороне круга носилки нагружают землей, чтобы в противоположной стороне высыпать на никому не нужную горку.

За мусорной свалкой, где двое узников жгут старые матрацы, стоит небольшой бревенчатый домик.

— В бане для охранников? — потрясенная, спрашивает Гита.

— Здесь моются и рабочие из города, — не оборачиваясь, отвечает Кристап. — Смотри внимательно!

Убедившись, что их никто не видит, Кристап ловко отдирает доску второй ступеньки, вытаскивает две поллитровые бутылки с желтоватой жидкостью и быстро засовывает в песок. Туда же перекочевывают две белые коробки.

— Постарайся наведываться сюда ежедневно! — наказывает Кристап. — Вряд ли удастся каждый раз предупредить тебя заранее.

— И я должна сюда приходить одна! — пугается Гита.

— Бери ведро с мусором, вываливай его на свалке и оттуда рви прямо сюда, — поучает Кристап. — Мы теперь будем встречаться гораздо реже.

Он достает из-под одежды пачку немецких сигарет, пару газет и тоже зарывает в песок.

— Передай доктору вместе с лекарствами.

Они подходят к больничному бараку, и Кристап принимает непринужденную позу, загораживая носилки спиной, чтобы Гита незаметно могла перенести медикаменты.

— Держи, — говорит он, когда девушка снова появляется в дверях, и что-то сует ей в руку. — Это тебе.

— Санитаром теперь вместо тебя работает какой-то Волдис.

— Не говори ему ни слова! — предупреждает Кристап и исчезает за углом.

Чуть погодя Гита разжимает кулак. В ладони у нее три измятые конфеты.

…Врач выслушивает маленького Петериса, который, заметно поправившись, сидит на нарах. Рядом с ними стоит высокий мужчина лет тридцати, в замызганном белом халате. Это Волдемар Калнынь.

— Наша Гита встречается с одним малым из комендатуры. А вам хоть бы что! — говорит он агрессивно.

— Как раз наоборот, — отвечает врач. — Я радуюсь, Волдик, когда вижу, что парень и девушка тянутся друг к другу… Глядя на них, начинаешь опять верить в жизнь.

— В этом аду? — усмехается Калнынь.

— Именно тут.

— Но он же вылитый проходимец.

— Послушай… — врач окидывает Калныня насмешливым взглядом. — Ты случайно не ревнуешь?

Калнынь отмахивается рукой и подходит к окну.

По грязи через площадь тяжело ступает Гита. Она тащит ведро, доверху наполненное песком. Неожиданно девушка спотыкается о кусок проволоки, ведро ударяется о землю и часть песка скатывается с поверхности, обнаружив горлышки двух зарытых бутылок. Гита судорожно сгребает рассыпавшийся песок и кидает его обратно в ведро. Она уже почти добралась до больничного барака, но из окна видно, что в последний миг ей преграждает дорогу распростершаяся на земле черная тень эсэсовца с поднятой рукой.

— Хальт! — раздается ледяной окрик.

Гита замирает.

В этот же миг на тень наступает Кристап. Не медля ни секунды, он грубо встряхивает Гиту, толкает ее в спину и свирепо кричит:

— Когда ты научишься двигаться, ленивая корова! Живей!

Гита бегом кидается к бараку, и Кристап успевает ускорить ее бег тумаком.

— Гут, гут, ордонант, — роняет вышедший из-за угла эсэсовец и отправляется дальше.

Кристап переводит дух. Только теперь он замечает, что за разыгранной им сценкой из окна наблюдал Калнынь. Кристап тотчас подтягивается и воинственно щелкает каблуками.

Волдемар Калнынь презрительно сплевывает. Он оборачивается, хочет что-то сказать врачу, но передумывает и выходит из помещения, резко хлопнув за собой дверью. Если доктор считает это безобразие любовью, не стоит вступать с ним в спор. Но Гите придется напомнить, что девушка должна беречь свое достоинство даже в лагере.

…Врач стоит у окна и смотрит на дальние вершины деревьев. Услышав шаги Кристапа, говорит не оглядываясь:

— Слушай меня внимательно, сынок, и не прерывай. — Речь его течет спокойно, подчеркнуто монотонно. Только глаза, которые теперь уставились на Кристапа, выдают огромное волнение. — Возможно, что мы видимся в последний раз… В каменоломнях засыпался один из наших связистов — молодой, еще не проверенный товарищ. Хватит ли у него сил не выдать? Сказать не берусь. Во всяком случае, нужно быть готовым к тому, что не сегодня-завтра заберут меня и, может быть, еще кой-кого…

— Я могу достать оружие, — Кристап полон решимости. — Я узнал, где его хранят, и сегодня утром спер связку ключей. Так легко мы им не дадимся в руки!

Врач даже не улыбнулся.

— У каждого человека есть только одна жизнь. Однако было бы глупо полагать, что она принадлежит ему одному. Твоя, например, сейчас принадлежит нашему движению. О тебе знают два человека, и мы будем молчать. — Он жестом останавливает Кристапа, пытавшегося было возразить. — Ты должен жить, понимаешь, кто-то ведь должен продолжить начатую нами работу, ну хотя бы доставлять медикаменты для детей. Это приказ партии. И об оружии подумай, но позже, когда Красная Армия подойдет ближе к Риге. Заблаговременно приготовь несколько ключей. А теперь иди, — врач снова поворачивается к Кристапу спиной. — Лучше, чтобы никто не знал, что ты был здесь.

…В предрассветном тумане слышится далекий лай собак и урчание грузовика.

Всю ночь врач не смыкал глаз. Он встает, открывает окно, прислушиваясь к звукам, вглядывается в сумерки, затем начинает быстро одеваться.

— Гита! — громко зовет он.

Ответа нет.

Он просматривает скудное содержание шкафчика, где хранятся лекарства, снимает с верхней полки коробку с ампулами, задумывается.

— Гита! — снова кричит он. — Черт подери, куда это все сегодня запропастились?

Наконец дверь открывается, но на пороге появляется Волдемар Калнынь.

— А, это ты, — говорит врач разочарованно.

— Ее нет. Наверно, опять сидит где-нибудь со своим Кристапом из комендатуры… Что-нибудь срочное?

— Весьма… В любой момент сюда может прибыть гестапо.

Калнынь замечает коробку с ампулами в руке врача.

— Морфий!.. — догадывается он. — Понимаю… Так сказать, последняя пуля себе.

Поколебавшись, врач протягивает ампулы Калныню.

— Нет, нет, я не могу!.. — Калнынь отклоняет его руку.

— Спрячьте в надежном месте.

— Как, и вы еще надеетесь? — удивляется Калнынь. — После всего, что здесь происходит?

— Я врач, Волдик. Эти ампулы еще могут спасти несколько жизней, в первую очередь ту женщину, что лежит у дверей. Но только для операции. Остальные ампулы отдайте тому человеку, который предъявит жемчужины. Настоящие жемчужины в золотой оправе, запомните, Волдик! — говорит врач и пристально смотрит ему в глаза.

Рокот мотора нарастает, затем внезапно прекращается.

Калнынь подходит к окну. Перед входом в барак стоит закрытый грузовик.

Оба превратились в слух. Из коридора доносится топот подкованных железом сапог.

— Передай привет Гите, — тихо говорит врач и идет к дверям. — И человеку с жемчужинами, он наш…

…Кристап сидит в комнате, перед кабинетом коменданта. Делает вид, что листает документы, но на самом деле пишет письмо на лоскуте шелковой бумаги.

Распахивается дверь. Не удостоив рассыльного взглядом, комнату пересекает немецкий офицер.

— Митагспаузе! — роняет он на ходу.

— Яволь, герр лагерфюрер (так точно, господин начальник), — браво отзывается Кристап. — Ейне штунде (один час).

Тишина. Только где-то за стеной стучит пишущая машинка.

Кристап снимает деревянные башмаки и, держа их в руках, осторожно пробирается к лестнице. Неслышно взбирается на второй этаж. Перед ним длинный коридор с целым рядом дверей и окон в дальнем конце, за которым полощутся на ветру оба лагерных флага: красный со свастикой и черный.

Кристап в носках крадется по коридору. У предпоследних от окна дверей останавливается. Прислушивается. Смотрит в замочную скважину. Нигде ни души.

Кристап достает из кармана ключ, засовывает в замок, пробует повернуть, но ключ не поддается. Второй и третий вовсе не лезут в замочную скважину. Четвертый тоже не поворачивается, пятый как будто годится, но заедает при повороте. Кристап налегает на ручку, приподнимает дверь и еще раз примеривает ключ. Нетерпеливо дергает его вправо, влево. Дверь отворяется.

Кристап вваливается в склад, где хранится оружие, предназначенное для лагерной охраны. Перед ним лежат винтовки, автоматы, противогазы, громоздятся ящики с боеприпасами и ручными гранатами. Есть тут и пистолеты системы «вальтер» в кожаных кобурах. Кристап быстро хватает один, впихивает в карман, а пустую кобуру прячет в темном углу за ящиками. В следующий миг он уже оказывается в коридоре и пытается запереть дверь. Но ключ снова застревает, и теперь уже намертво.

Кристап пробует и так и сяк — поднимает дверь вверх, напирает на ручку. Бесполезно.

Его лоб покрывается холодным потом. Не придумав ничего более умного, он засовывает другой ключ в кружок застрявшего и жмет изо всех сил. Раздается еле слышный щелчок. А дверь по-прежнему не заперта. — Ордонант! — кричит кто-то на первом этаже. За первым окриком следует второй, еще более нетерпеливый. — Ордонант, ферфлухт нох ейнмал, во штект дер шейскерл! (Будь он проклят, где запропастился этот поганец!)

Раздраженные шаги приближаются к лестнице. Вот уже скрипят под ними деревянные ступеньки. Дрожащими пальцами Кристап вытаскивает из кармана пистолет, отодвигает предохранитель.

В этот миг внизу звонит телефон, кто-то снимает трубку и зовет:

— Герр обершарфюрер! Цум телефон, битте! (Господин обершарфюрер! К телефону, пожалуйста!)

Шаги спускаются вниз. Слышен стук захлопнутой двери.

За эти несколько секунд Кристап испытал все, что можно пережить в минуту смертельной опасности: волнение, испуг, сменяющийся паническим страхом, который постепенно превращается в отчаянную решимость сопротивляться во что бы то ни стало, обиду на несправедливую судьбу, ненависть и наконец облегчение, граничащее с полным опустошением.

Он прячет пистолет в карман, снова пробует по очереди ключи. Наконец находит настоящий и бесшумно запирает дверь.

…С тех пор как увезли врача, Волдемар Калнынь не знает покоя. В первые дни он еще надеялся, что вот-вот придет владелец жемчужного ожерелья, которого он представлял чуть ли не партизанским вождем, вооруженным до зубов и не знающим страха. Однако время шло — и никто не появлялся, никто не говорил, что ему делать.

И все же одно Калнынь знает твердо — что-то делать нужно! Подпольный комитет разгромлен, лучшие товарищи расстреляны или томятся в рижской тюрьме. Следовательно, кому-то надо перенять эстафету, продолжить агитационную работу, которая с приближением фронта должна сплотить заключенных для восстания или хотя бы массового побега. Почему бы этим человеком не стать Волдемару Калныню? Беда только в том, что он не имеет ни малейшего понятия, как действовать. Не подойдешь ведь к незнакомому человеку и не спросишь: «Хочешь бороться? Ну тогда становись в наши ряды!» Сочтут, скорей всего, провокатором. А если и не сочтут — что может он обещать единомышленникам? Три ампулы с морфием?.. Тогда уж лучше пойти путем, который описан во многих книгах.

И Волдемар Калнынь четвертый вечер сидит в каморке врача за столом и пишет при свете коптилки:

«НАРОД НЕ ЗАБУДЕТ…»

Услышав шаги, Калнынь быстро убирает бумагу.

Входит Кристап, которого он ненавидит всей душой. Загородив собой стол, Калнынь спрашивает голосом, полным презрения:

— Пришел вынюхивать?

Кристап сжимается, словно получив плевок в лицо.

Как невыносимо трудно привыкать к тому, что люди видят в тебе подручного оккупантов.

— Где Гита?

— Об этом ты спроси у своих начальников, — режет в ответ Калнынь. — Ее увезли час тому назад.

Кристап круто, поворачивается и выбегает из комнаты.

Когда стемнело, покидает барак и Волдемар Калнынь. Настороженно движется он вдоль стены, останавливается, прислушивается и снова крадется вперед.

На стене остаются написанные им воззвания:

«НАРОД НЕ ЗАБУДЕТ СВОИХ ГЕРОЕВ!

СМЕРТЬ ПРЕДАТЕЛЯМ!»

…В углу детского барака около чугунной печурки лежит на нарах Гита. Рядом Кристап держит в руке горсть единственных цветов Саласпилса — скромный неказистый вереск. Сегодня он впервые видит, до чего девушка худа и измучена.

— Что произошло, Гита? Ты такая бледная.

— Фрицы взяли у меня кровь, — шепчет девушка, не открывая глаз.

Кристап кладет вереск на одеяло, хочет поцеловать Гиту в лоб, но не осмеливается.

— Мне уже лучше. Завтра опять буду на ногах… А ты?

Кристап опускает голову.

— Вчера всех расстреляли. Нашего доктора тоже…

Девушка беззвучно плачет, веки ее открыты. Слезы скапливаются в уголках глаз и стекают по вискам.

— Вот мы остались одни, — шепчет она.

— Он знал, что ему грозит, и, несмотря на это, помогал людям. Думаешь, он выбрал бы иной путь, если бы мог начать жизнь сначала?

— Не знаю, я ничего не знаю…

— А у меня сегодня удачный день, — продолжает Кристап. — Впервые с тех пор, как начал работать в комендатуре, мне доверились…

— Пришел человек с жемчужинами?

Кристап настораживается.

— Кто тебе сказал?

— Волдик говорил. Ну не тяни!

Вдали завывает воздушная сирена. Слышно, как гудят самолеты, взрываются бомбы.

— Наши, — успокаивает Гиту Кристап. — Бомбят железную дорогу. Понимаешь… Лагерь скоро ликвидируют…

— Говори же! — торопит Гита.

— Скажу, только если дашь слово участвовать. Иначе не имею права.

— Конечно! — В ее глазах горит чисто женское любопытство.

— Значит, договорились?

— Честное слово!

— Сегодня ночью, а помешает луна, то завтра из лагеря бегут десять ребят. Я испорчу электричество, они тем временем перережут колючую проволоку…

— И ты бежишь?

— Мне нельзя. Но ты с ними. Моя мать спрячет тебя у рыбаков, — он вынимает из кармана пистолет и кладет ей под одеяло. — На всякий случай.

— Без тебя я никуда не пойду, — тихо, но решительно говорит Гита и возвращает ему пистолет. — Если у меня даже хватило бы сил…

— Гита! Ты же обещала, — Кристап гладит прозрачные пальцы девушки. — Гита, это последняя возможность.

— Только вместе с тобой.

Она прячет лицо в вереск.

* * *

Кристап и Лигита стояли в коридоре и смотрели на залитую солнцем площадь мемориала. Общие воспоминания сблизили их. Молчание, которое возможно только между хорошими друзьями, лучше слов доказало им, что годы не в силах перечеркнуть пережитое. Но теперь надо было что-то сказать, и первой заговорила Лигита:

— Теперь ты признанный скульптор, не так ли?

— Я должен еще учиться, — сдержанно ответил Кристап.

— В искусстве учиться нужно всю жизнь — это даже я понимаю. Но ты ведь продаешь свои скульптуры, устраиваешь выставки. Пич сказал, что видел твою «Лагерную девушку».

— Мой первенец, — усмехнулся Кристап. — Сегодня утром я решил, что можно выставить, теперь понимаю, что к этой теме придется еще вернуться.

— Значит, все это время ты думал обо мне! — воскликнула Лигита. — Все эти годы ждал меня? Говори же, Кристап, скажи что-нибудь!

Кристап задумчиво взглянул на Лигиту.

— О тебе? — растерянно покачал он головой. — Скорее о маленькой Гите. Я не осмеливался и предположить…

— А теперь ты разочарован? Видел в мечтах девушку, а дождался пожилой женщины.

Кристап не ответил.

Заметив, что сигарета потухла у него в губах, Лигита вынула из сумочки газовую зажигалку и поднесла огонь.

— Нравится? — спросила она.

Кристап рассеянно кивнул.

— Непременно пришлю тебе. Откуда мне было знать, что я тебя встречу и ты куришь… Но расскажи мне еще о своей работе. Что ты чувствовал, когда делал мой… мое изображение.

Задай этот вопрос кто-нибудь иной, Кристап вышел бы из себя, но у Лигиты он вырвался так простодушно, что он не мог рассердиться. За годы добровольного затворничества он отвык говорить о чувствах. Тем не менее Гите надо было ответить честно или промолчать.

— Сколько может человек жить неосуществленной мечтой? Время не стояло на месте. И я во что бы то ни стало должен был освободиться от тебя — как от…

— От занозы, — с улыбкой подсказала Лигита.

— Скорее, как от неизвлеченной пули. Чтобы взяться за другое, я должен был вернуть тебя, вылепить из глины… Да что мы все время обо мне! — Он крутанул плечами. — А как ты, Гита? Стала пианисткой?

Лигита молча покачала головой.

— Врачом?

— Человеком, который потерял себя и больше ни о чем не мечтает. Я стала хорошей матерью двум своим детям. Разве этого мало? — с вызовом ответила Лигита и добавила совсем другим тоном: — Я же думала, что тебя нет.

— А если бы ты знала?

— Пешком пришла бы! А так мне нечего было терять.

— Что же дальше?

— У меня семья.

Значит, у Гиты теперь семья: муж, двое детей. У его Гиты… Это не укладывалось в голове. У этой взрослой красивой женщины, что стояла рядом, они, конечно, могли быть. Это не вызывало у него протеста. И тут он вдруг остро почувствовал, что Гита и Лигита Эльвестад в его сознании существуют каждая по себе. Пока они еще были рядом… Но вот лагерная девушка, в минуту встречи слившаяся с госпожой Эльвестад, отступает, унося с собой все то, чем он жил в эти годы. Она уходит в прошлое, оставляя своего двойника в одиночестве, один на один с действительностью. Связывал этих двух женщин, пожалуй, только характер. Он как будто не изменился. Кристап узнавал в Лигите Эльвестад прежнюю готовность подчиниться чужой воле, жить не своим, а чужим умом. Наверное, поэтому она и осталась на чужбине: никто не позвал, не взял за руку и не повел домой. Если подумать, она и в лагере была такой. Отдавала последние силы, но напрасно было ждать от нее самостоятельности.

Заметив, что Кристап погрузился в раздумье, Лигита попробовала обратить все сказанное в шутку:

— Может быть, не так уж плохо, что мы не встретились лет двадцать пять назад. Давно успехи бы друг другу надоесть…

Кристап, странное дело, не возразил.

— Да, время все расставило по своим местам.

— И ты не хочешь знать, как я жила все это время? — спросила Лигита.

— Хочу.

— Но сперва пойдем к реке, — попросила она. — Больше года я провела в Саласпилсе, а какая здесь Даугава, не имею представления.

Они вышли на площадь. Лигита по старой памяти повернула направо.

— Нам в другую сторону, — сказал Кристап.

— В самом деле, — смущенно усмехнулась она.

Лучи солнца били сквозь перистые облака, падали на луга, серебрили воды Даугавы, спокойно катившиеся вдоль зеленых берегов к морю. Лигита и Кристап, приминая густую траву, шли к речной излучине.

— Какая тишина! — сказала Лигита. — Боже мой, какой покой! И запах сена…

— Тебе повезло. Еще позавчера шел дождь.

Лигита надела голубые солнечные очки.

— Хоть бы такая погода продержалась еще несколько дней, — сказала она, не сознавая, что эти слова закрепляют за ней образ туристки.

— Как прошло путешествие? — отозвался Кристап. — Не слишком качало?

— У меня прекрасная каюта. К тому же экипаж вашего парохода очень доброжелателен и приветлив.

— Из Стокгольма, наверное, неполных два дня ходу? — Кристап тоже съехал на светский разговор.

Лигита резко остановилась, повернула его к себе.

— Кристап! О чем мы говорим?.. Неужели после стольких лет ты не скажешь мне «Здравствуй»?

Они поцеловались — казалось, они годами копили страсть и нежность для этого мига. Оторвались на мгновение, чтобы взглянуть друг на друга, и снова поцеловались.

— Ты знаешь?.. — проговорила Лигита.

— Да, это наш первый поцелуй. Но я уже тогда…

Ее губы не дали ему продолжить.

 

V

Аусма была рада, что так легко освободилась от мужчин. Надо было решить… Хотя, говоря по правде, все уже решено — хочешь не хочешь, придется вечером устраивать посиделки, на которые она легкомысленно успела пригласить гостей. И почему только у нее всегда так выходит? Сперва сделает или скажет, а потом подумает? Вот и выкручивайся теперь: в мастерской беспорядок, в кладовке — торичеллиева пустота, в кошельке — одна десятка-сиротка и две монетки для телефона. Если бы хоть Кристап получил аванс, который они готовились отпраздновать, так ведь нет. Кой черт дернул ее с такой торжественностью приглашать Петериса и Ильзе? Неужели она втайне надеялась, что Кристап сегодня скажет: «И заодно выпьем и за наше обручение». Как в слезливом романе! И все потому, что ее обычно неразговорчивый друг разоткровенничался и подарил ей несколько нежных слов…

Аусме всегда казалось, что в отношениях с ее возлюбленным важнее всего сохранить независимость, сознание, что в любой момент можешь уйти и зажить самостоятельной жизнью. Правда, в последнее время расставаться становилось все труднее. Хотелось не только любить Кристапа, но и заботиться о нем, быть вместе, как бывают вместе муж и жена, которых объединяют и такие будничные заботы, как неисправный пылесос, дырявые ботинки, неуплаченный счет за междугородный разговор.

Долго размышлять Аусма не любила. Сейчас куда важнее было прибрать запущенную мастерскую, вытереть пыль, достать какую-нибудь закуску, а там видно будет. Когда внезапно явилась Ильзе, Аусма, переодетая в брюки, энергично орудовала шваброй.

— Не бойся, я не намереваюсь остаться тут навсегда, — захохотала Ильзе, глядя на ее озадаченное лицо, и положила на стул сумку. — Петерис рассказал мне о сегодняшнем вечере, и я подумала, что могу быть тебе полезной. Вдвоем управимся за два часа.

— Ничего особенного я не собираюсь устраивать, только холодный стол по нынешней моде.

— Тогда считай, что у нас все готово. — Ильзе открыла сумку и стала выгружать на стол миски с рыбными и мясными блюдами. — Куда я все это дену в такую жару. Ей даже в голову не придет, что это из нашего дома, не беспокойся. Ее больше выпивка интересует, чем еда.

Ничего не понимая, Аусма только улыбнулась.

— А еще говорят, что в наше время чудес не бывает. Очевидно, к вам пожаловал особо знатный гость, раз уж вы так постарались. Твой Пич терпеть не может шикарных приемов.

— Гостья из Прошлого, я ее так называю. По виду не скажешь, что она старше Петериса на семь лет. Элегантная, молодая, наверное, после косметической операции приехала, — трещала Ильзе. — В Москве сейчас тоже научились их делать, только в Риге никак не могут расшевелиться. Жаль, что ты не увидишь ее при дневном свете. Вечером, если умело накраситься, можно сойти за школьницу…

— Может быть, ты мне скажешь, кому ты с такой страстью перемываешь косточки? Какая-нибудь ученая приехала из-за границы?

— Неужели Петерис тебе ничего не сказал? Это же их легендарная Гита! Ангел-хранитель моего Петериса и первая зазноба твоего Кристапа… — Ильзе нарочно выбирала словечки повульгарней, чтобы не задеть Аусму.

Та слушала, понимала каждое слово, но общий смысл доходил до нее туго.

— Неужели Гита? Не может быть! Кристап же рассказывал, что она…

Аусма застыла, держа в одной руке глиняный кувшин, в другой тряпку для посуды.

— Можешь не волноваться, — успокаивала ее Ильзе. — У нее муж и двое детей.

— Я не за себя волнуюсь, за Кристапа, — вскипела Аусма. — Человек нашел свое творческое «я», заслужил признание. Освободился, наконец, от комплексов прошлого. И вдруг вы опять хотите его сбить с пути. Даже не предупредив заранее.

Аусма была великолепна в своем возмущении, но Ильзе не могла разделить ее опасений: от таких девушек разумные мужчины не уходят.

— Ты сама говоришь, что он одолел прошлое, — сказала она рассудительно. — И правильно сделал, нельзя жить вне пространства и времени, так сказать, в воображаемом мире.

— Но ведь самые глубокие омуты таятся под тихой водой, сама знаешь. Сегодня, например, он рассказал мне всю свою жизнь. Но почему-то ни словом не обмолвился об этой даме. Четверть века она не находила времени, чтобы его отыскать. И вдруг: «Доброе утро. Вот и я!» Очевидно, я тоже должна чувствовать себя польщенной, раз уж Пич опустошил целый ресторан, а Кристап сломя голову понесся в Саласпилс.

— Уймись, Аусмочка! И не вздумай изображать перед Кристапом раненую тигрицу, которая сражается за свое семейство. Я уверена, что на финише ты оставишь Гиту далеко позади себя, применяй верную тактику — и все будет хорошо. Но, как говорит мой муж, ни один эксперимент нельзя считать законченным, если не провести последнее испытание на прочность.

Аусма хотела съязвить, дескать, они с Кристапом пока еще не подопытные кролики, но дверь мастерской опять распахнулась.

— Спрячьте меня, девы, — стоя на пороге, кричал Аугуст Бруверис. — Меня нет, никогда тут не было и не будет до страшного суда. Третий день не знаю покоя!

Старый скульптор моргал глазами и дышал так тяжело, как будто действительно еле вырвался из злодейского капкана.

Услышав во дворе рокот мотора, он заговорщицки приложил палец к губам и на цыпочках прокрался в самый темный угол мастерской.

Аусма вышла во двор. Из микроавтобуса телестудии вылезал Калнынь.

— Профессора нет? — спросил он и спохватился: — Здравствуйте!

— Что-то не видали сегодня, — соврала Аусма. — Позвоните позже, может быть, к вечеру заглянет.

— И я же специально предупреждал, что мы должны снимать при дневном свете, — с досадой сказал Калнынь.

— Ну тогда вы его напрасно ищете, — рассмеялась Аусма.

— Мне Кристап тоже нужен.

— В связи с выставкой? — насторожилась Аусма. — Могу показать вам все экспонаты. Плакат тоже почти готов.

Калнынь отмахнулся:

— Потом, потом. Где он сам? Я уже слышал, что сегодня у него большой праздник.

— А, вы о той даме из Швеции?.. Сегодня вечерам она будет у нас. Но сейчас Кристап показывает ей Саласпилс.

— Грандиозная идея! — обрадовался Калнынь и крикнул шоферу: — Янка, лампы оставим здесь. Давай быстренько выгружай и поехали в Саласпилс!

— Правильно, — раздался бас Брувериса. Он не выдержал и вышел из укрытия, чтобы отомстить Калныню за все причиненные им треволнения. — Нужно снимать участников событий, а не насиловать старых мирных людей. Я не киноактер, который по заказу готов повторить любой текст, каким бы идиотским он ни был.

— Но, профессор, — пробовал утихомирить его Калнынь. — Вам ведь послали для ознакомления мой сценарий.

— Кто же мог подумать, что эту дрянь пропустят! — продолжал гневаться Бруверис. — Если уж делать документальный фильм, то как следует. И начинать его нужно было, когда Саласпилсский мемориал еще только создавался. А что я могу сегодня сказать нового про ансамбль, который и без того давно удостоен высшей награды.

— Народ интересуется мнением республиканских авторитетов. Выскажите его, а потом поведайте о своих творческих замыслах, как это обычно делается.

— В том-то и вся беда, что «как обычно». В заключение передачи, если мне не изменяет память, будет торжественный митинг. С цветами и речами, как обычно. Имейте в виду, что язык у стариков, «как обычно», зол. Поэтому оставьте их в покое и поезжайте снимать молодых.

…Они сидели в лодке, мерно покачивающейся на цепи у мостков. Вода, тихо журча, полоскала прибрежные травы, катилась по камушкам. Изредка мимо них проносился катер. Звякала цепь, и о днище глухо ударяла волна. Мир был залит солнцем, запахами лета и мирными голосами природы.

— Дома, дома… Кристап, я снова дома! Наверно, нигде в мире нет такого луга, как у нас на берегу Даугавы. Если бы ты знал, как мне опостылел асфальт.

Кристап сам с опаской глядел на вторжение технического века в природу, грозившее превратить девственную красоту планеты в унифицированное парковое хозяйство.

Но в восклицаниях Лигиты ему послышался высокомерный, снобистский оттенок, чем-то походивший на слащавые излияния богатых американских дядюшек, восторгающихся запахом навоза на родном хуторе.

Чтобы вывести ее на волну общего и действенного интереса к окружающему, Кристап ответил резче, чем требовалось:

— Мы тут построим гидростанцию. И от этой идиллии ничего не останется. Лес уже нельзя будет сплавлять…

— Луга тоже такого не будет…

— Тебе не холодно? Не лето ведь.

— Вода Даугавы не может быть холодной. Мне даже хотелось бы искупаться.

— Заработаешь воспаление легких, — предупредил Кристап.

— Тогда лягу в больницу — и ты мне опять будешь приносить вереск, — сказала Лигита. — Ты ведь придешь, Кристап, да?..

Она быстро сняла туфли, чулки, сбросила одежду и вступила в воду. Только доплыв почти до середины реки, остановилась и оглянулась назад:

— Божественно! Ступай ты тоже!

Кристап улыбнулся, развязал цепь и, используя доску настила вместо весла, стал грести ей навстречу.

Лигита вскарабкалась в лодку и сразу потянулась к своей теплой кофте, но Кристап успел заметить жемчужину, мелькнувшую в вырезе блузки.

— Неужели те самые?..

Лигита сжалась, будто ее уличили в неблаговидном поступке.

— Нет, нет! — почти выкрикнула она и спрятала украшение в кофту. — Выслушай и попытайся понять. После всех лагерей смерть мне казалась единственной реальностью, жизнь недосягаемым чудом. Но я поверила в него и поэтому отправилась тебя искать.

* * *

По обочине шоссе течет людской поток. Трудно различить лица в колышущейся неторопливой массе, но опущенные плечи, волочащиеся по земле ноги говорят о том, что люди доведены до полного изнеможения. В первые дни свободы на многих еще лагерная одежда с различительными знаками — желтыми звездами, буквами, треугольниками, квадратами. Идут военнопленные, по их лохмотьям едва можно узнать форму союзнических войск. Иных даже тоска по родному дому не может больше ни на шаг продвинуть вперед — иссякли последние силы, и изнуренные люди опускаются на траву, которая зеленеет по обочинам.

Навстречу потоку мчатся грузовики с американскими солдатами, фургоны Красного Креста подбирают тех, кто не может подняться.

На дороге возле полевых кухонь, где солдаты раздают освобожденным узникам суп, угощают куревом, возникают пробки. Но все терпеливо дожидаются своей очереди, не осталось, видимо, пороху, чтобы пробивать локтями путь к дымящимся котлам.

Лигита устало тащится вдоль рядов бывших заключенных, такая же слабая, измученная, как все. Внимательно заглядывает в лица, наклоняется над сидящими, лежащими. Но не находит своего друга.

…Близится лето. Точно такая же нескончаемая длинная колонна движется по другому шоссе. И здесь по дорогам разъезжают американские виллисы, но те, кто в них едет, одеты во французскую форму.

Машина резко тормозит, шофер с галантным жестом приглашает сесть. Но Лигита мотает головой. Сухие губы с трудом произносят:

— Кристап?

Шофер пожимает плечами и уезжает, а в раскаленном воздухе все еще звучит стон.

«Кристап?.. Кристап?.. Кристап?..» Сколько раз задавала она этот вопрос, ко скольким людям обращалась, сколько дорог исходила, сколько раз в изнеможении опускалась на землю. Вот и опять она сидит на траве. Глаза ее закрыты. Неподалеку видны ворота, ведущие в лагерь для перемещенных лиц. «D. P. CAMP» — подтверждает вывеска.

Из ворот выскакивает худощавый паренек, несется к Лигите. Какое-то мгновение он раздумывает, затем энергично дергает девушку за рукав.

Лигита, встрепенувшись, пробуждается ото сна, похожего на обморок, широко распахивает глаза.

— Есть? — почти кричит она.

— Ты мне обещала курево, — настоятельно напоминает парень.

Лигита протягивает ему пару скомканных сигарет.

Парнишка отбегает на безопасное расстояние и оттуда выпаливает:

— В нашем лагере нет Кристапа из Риги. Я просмотрел весь список. Но на той стороне Эльбы тоже есть перемещенные из Латвии…

Лигита с трудом поднимается.

— Останься! — предлагает малый. — Англичане два раза в день дают нам суп. Послезавтра, говорят, приедут два русских офицера. Кто захочет, может поехать домой.

— Нет, — как бы про себя говорит Лигита. — Вдруг он все-таки где-нибудь здесь?..

Ее тоненькая фигурка медленно удаляется по дороге.

…Моросит холодный осенний дождь, но на «вшивом рынке» как ни в чем не бывало толкутся сотни людей. Осенняя стужа не помеха торговле. Какую одежду только тут не увидишь. Мелькают в толпе поношенные мундиры вермахта, с которых содраны знаки отличия, костюмы и пальто довоенного покроя. То тут, то там снуют английские солдаты, промышляющие сигаретами и жевательной резинкой.

Выбор товаров необъятен. Шмот масла и ржавые гвозди, кучками лежащие у ног продавцов, как бы представляют две крайние точки на шкале базарных ценностей. Есть тут и гадальщики с традиционными воронами, фокусники, а также воры — выискивая жертву, они наметанным глазом прицениваются к базарному люду. Именно они зачастую одеты приличней других и поэтому своим благообразным видом внушают доверие случайным посетителям барахолки.

В стороне от людского муравейника, у коновязи выстроились повозки. Здесь тоже идет бойкий товарообмен. На старых клеенках, кусках брезента, разостланных прямо на земле газетах выставлены фарфоровая посуда, книги в шикарных кожаных переплетах, инструменты, статуэтки и фигурки, вязаные салфеточки, допотопные фотоаппараты. Беспрерывно крутятся пластинки, звучат сентиментальные немецкие шлягеры. Шум стоит такой, что разговаривать невозможно.

Лигита стоит перед граммофоном. На ней дождевик, явно сшитый по чужой мерке. Лигита показывает свое достояние владельцу разбомбленного магазина музыкальных инструментов. Он заглядывает в полуоткрытую ладонь девушки и качает головой.

Трое прилично одетых людей, беседовавших в сторонке, проталкиваются через толпу и как бы невзначай подходят к Лигите. Старший, видимо, просит показать, чем она торгует.

Лигита какое-то мгновение сомневается, затем открывает ладонь и показывает свое богатство — крупную жемчужину в золотой оправе. Мужчина тотчас засовывает ее в рот, как бы проверяя на зуб, затем делает презрительный жест рукой. Но жадный огонек, вспыхнувший в глазах, выдает его истинное мнение.

Лигита что-то возражает. Он призывает в свидетели своих собратьев по ремеслу и сам отходит в сторону. Второй мужчина передает жемчужину третьему, вокруг девушки образуется толчея, жемчужина путешествует из рук в руки. И вдруг покупатели исчезают. Вместе с ними исчезает и жемчужина.

Ограбленная Лигита отчаянно плачет. Мир, однако, не без добрых людей. Скоро отыскивается утешитель — пожилой деревенский папаша. Ему удается завоевать доверие девушки, и Лигита показывает еще одну жемчужину. Немец задумчиво поводит шеей — поди разберись в наше время, что ценность, что подделка. Тем не менее он готов рискнуть, берет Лигиту за руку и ведет к своей повозке, извлекает оттуда корзину, кладет в нее две буханки хлеба, кусок масла, немного сала и вдобавок насыпает сверху картошку. Мало того, он предлагает сесть в повозку и ехать к нему — в хозяйстве нужна служанка. Лигита тотчас забирает корзину и не оглядываясь уходит. Впереди над крутыми черепичными крышами маячит острый шпиль лютеранской кирки…

…Скитаясь с места на место, Лигита наконец попадает в Гамбург, на который она возлагает особые надежды, ибо здесь находится резиденция Международного Красного Креста.

Контора этой организации поражает ее своим блеском. На стенах словно эмблема фирмы выведены красные крестики. Такие же крестики украшают бесчисленные бланки и анкеты. Лигита смотрит на них в полной растерянности. Только теперь до нее доходит, что она ничтожно мало знает о Кристапе. Как она ни старается, как ни напрягает память, ей удается заполнить только три графы — имя, фамилия и место, где в последний раз его видела. Она не имеет ни малейшего представления, когда и где он родился, в какой церкви крещен, как зовут его ближайших родственников.

Сотрудник, который занимается ее делом, старше Лигиты лет на десять. Это элегантно одетый блондин. Внешность сразу выдает в нем северянина. Сдержанная любезность, с какой он предлагает ей свои услуги, вызывает у девушки явную симпатию. Она даже принимает его приглашение встретиться как-нибудь после работы, чтобы вместе пообедать и обсудить, что можно еще предпринять.

Почему Лигита сразу принимает приглашение совершенно чужого ей мужчины? Она не так наивна, чтобы не понять: за предложением помощи таится в лучшем случае смутная, а может быть, вполне осознанная надежда получить в награду то, чем ей ни разу в жизни еще расплачиваться не приходилось. Но сегодня это ее почему-то не пугает. Видимо, сломалась пружина заведенного до отказа механизма, пружина, которая с первого дня свободы заставляла ее в поисках Кристапа без сна и отдыха метаться по Западной Германии, пересекать границы оккупационных зон, отказываться от выгодной работы, удобного ночлега, сытной еды. Хватило лишь до Гамбурга, а здесь вдруг оказалось, что механизм износился, часы остановились и стрелки стоят на месте. Если Красному Кресту не удастся напасть на след Кристапа, больше ей идти некуда. Запасы ее житейской мудрости исчерпаны, что делать завтра, неизвестно. До сих пор ее гнал вперед образ Кристапа, наивная вера в старшего друга, который все знает, все понимает и само собой решит за нее, как строить дальше жизнь. Теперь она впервые осознает, что может его и не найти. Что же тогда? Неужели придется самой поступать на свой страх и риск, самой лепить свою судьбу? Без Кристапа, без опекуна, без совета старшего, более предприимчивого товарища?

Продолжать бессмысленное состязание с судьбой Лигита больше не может. Нужно признать себя побежденной, подвести черту под годом жизни, истраченным впустую, вернуться к исходной точке и постараться начать все заново с того момента, когда три с лишним года тому назад в дом ее отца ворвались шуцманы. Это значит, что нужно сесть за школьную парту или подыскать себе работу. Но на какие деньги и на каком языке она думает учиться? С другой стороны, кому нужна работница без образования, не владеющая ни одним ремеслом? Даже в продавщицы никто не возьмет девушку, которая с трудом лопочет по-немецки. Да и что продавать в этом разгромленном городе? Единственный товар, который в любое время дня и на любом углу может предложить женщина — любовь на час, на два, на целую ночь.

Конечно, дорога на родину по-прежнему открыта, но и там горшки с мясом не падают с неба. И там нужно будет в поте лица зарабатывать на пропитание, учиться, чтобы выбиться в люди. Притом это не самая худшая из перспектив. А если в самом деле нет дыма без огня? Что, если болтовня эмигрантской верхушки о поездах с возвращающимися беженцами, которые без остановок катят прямо в Сибирь, не просто болтовня? Конечно, можно и в Сибири доказать, что она никогда не водила дружбу с оккупантами, а, наоборот, была ими брошена в концлагерь, но сколько мороки, сколько душевных сил!

А их у нее как раз нет. Одна смертельная усталость. Забыться сном и спать до тех пор, пока не разрешатся все вопросы, — какое это было бы счастье. Но так оно бывает только в сказках. В действительности же остается лишь надежда на случай, который пошлет ей человека, готового взвалить на себя ответственность за чужую жизнь. Пусть он распутывает головоломки, которые задала война. Лигита понимает, что за помощь придется платить, но сейчас она готова на все.

Чутье подсказывает ей, что, на ее счастье, она уже встретила такого человека. Если и он, сотрудник Красного Креста, ничего не добьется, тогда не остается иного, как смириться с мыслью, что Кристап утерян для нее навсегда, точно так же, как мать, которая некогда в Шкиротаве села на поезд и не сошла с него ни на одной из станций этого мира.

Ей не о чем больше жалеть. Хромой хозяин лавчонки в который раз ковыляет на склад и обратно. На потертый диван ложится платье за платьем. Но ни одно из них Лигиту не устраивает — все они сшиты в военное время, а потому коротки, грубы и ненарядны. Преодолевая внутреннее сопротивление, она кладет на стол жемчужину в золотой оправе. Продавец меняется в лице. С низким поклоном он приглашает Лигиту на склад, предоставляет ей самой выбирать.

В черном облегающем платье Лигита выглядит старше своих лет. От девичьей угловатости не осталось и следа. Держа под руку сотрудника Красного Креста, она смело заходит в кабинет ресторана. Но при виде богато сервированного стола выдержка изменяет ей. Она не может отвести по-детски жадного взгляда от изобилия закусок. Голод так силен, что Лигита стискивает руки, чтобы они невольно не потянулись к еде.

Ее новый знакомый, собравшийся было сесть рядом с ней, вдруг спохватывается, что еще не представился, и с церемонным поклоном называет себя:

— Ивар Эльвестад.

Он не торопясь разливает вино, погружает бутылку обратно в ведерко со льдом, накрывает ее салфеткой и, только покончив с этим ритуалом, предлагает Лигите сардины.

Лигита по-своему истолковывает его жест. Забрав всю тарелку, она с плохо скрываемой алчностью набрасывается на еду.

Ивар заслоняет улыбку бокалом вина, затем деликатно и терпеливо берется объяснять, каким ножом разделывать форель, какой ложкой полагается есть бульон, какой — кисель. От выпитого вина ее глаза невольно начинают слипаться, и Ивар понимает, что больше откладывать разговор нельзя.

— Поверьте, мы сделали все, что в наших силах. В поиске приняли участие отделения в разных городах Европы. Ни в одном из лагерей для перемещенных лиц Кристап Аболтынь из Риги не числится. Столь же неутешительны известия, которые мы получили из Латвии. Саласпилсский лагерь был ликвидирован за несколько дней до прихода русских, а списки уничтоженных немцы успели сжечь.

— Может быть… — слабо пытается возразить Лигита.

Конечно, было бы куда приятнее и проще оставить ей хоть крупицу надежды. Но Ивар видел людей, которые обманывают себя, годами живут в иллюзорном мире мечты. Видел исковерканные судьбы, упущенное время. Нет! Эта девушка перенесла столько, что перенесет и еще один удар. Зато она будет строить будущее, исходя из реальной действительности.

— Мы прекращаем поиск, — непреклонно сообщает он. — А вас на следующем транспорте отправим в нашу клинику в Швеции. Здесь вы погибнете.

* * *

Лодка все так же покачивается на легкой ряби Даугавы.

Лигита успела одеться, только кофта осталась не застегнутой, открывая взгляду медальон.

Кристап еще раз оглядел украшение, но не повторил вопроса.

— Так я познакомилась с мужем, — закончила свой рассказ Лигита. — Когда должна была родиться Ингеборга, Ивар увез меня в Стокгольм.

— У тебя хватило сил добраться до Швеции, а для дома почему-то не нашлось, — задумчиво говорит Кристап.

— Но я же тебе только что все рассказала… — Лигита близка к раздражению. — Мне сказали, что тебя нет!

— А родина?..

— Кристап, я тогда была еле живой… Благодарна каждой теплой улыбке… Каждому доброму слову. Ты верно сказал: «Не хватило сил». Остаться было гораздо легче…

— И теперь ты хорошо живешь?

— Не могу пожаловаться — Ивар без возражений оплачивает мои расходы. И дети у меня.

— Я не о том, Гита. Я спрашиваю, счастлива ты или нет? — с грустной улыбкой допытывался Кристап.

— Ах да, я же не сказала тебе, что вот уже восемь лет как мы с мужем живем врозь. Хотя официально и не разведены. Время достаточно долгое, чтобы привыкнуть.

— Привыкнуть можно ко всему. Но ты довольна жизнью, удовлетворена? — не унимался Кристап.

Лигита пожала плечами:

— Я вернула себе душевное равновесие. А после Саласпилса это не так уж и мало. А теперь вот… — замолчала она.

— Да, теперь?

— А теперь приехала сюда как паломник. Мне уже не семнадцать лет. Кристап, в жизни настает миг, когда нужно выплакать накопившиеся слезы.

— А дорогой покойник оказывается жив, да еще задает неприятные вопросы, — усмехнулся Кристап. — Можем мы хоть на несколько минут воздержаться от разговоров о прошлом?

Лигита поднялась и, заслонившись ладонью от солнца, посмотрела на противоположный берег.

— Это не остров Доле?. Поедем туда, Кристап!

Кристап облегченно вздохнул и послушно начал орудовать доской.

Они вытянули лодку на песок и зашагали вдоль берега.

— Ты ведь не знаешь — мой отец был плотогон, — сказала Лигита, увидев уткнувшиеся в песок толстые сосновые бревна.

— На Даугаве?

— Эти вот заблудшие… На порогах плоты часто разбиваются.

Осторожно ступая по грубой сосновой коре, Лигита пошла по бревну, то и дело поглядывая вверх по течению, словно оттуда должны были показаться плоты. В ее памяти возникла до боли знакомая картина: плотогоны в высоких резиновых сапогах с шестами и стальными тросами в руках. Отец, как всегда, стоит у руля и протяжными криками отдает приказания.

— Можно попытаться их связать. — Кристап прыгнул на соседний ствол, подтянулся к бревну, на котором стояла Лигита, пробовал пододвинуть к нему третье, а потом и четвертое, но под рукой не оказалось ничего, чем можно было бы их связать. Тогда он сильным толчком решил отодвинуть стволы от берега.

— Не надо, Кристап!

Лигита качнулась и потеряла равновесие.

Но Кристап подоспел, поймал Лигиту. Какое-то время они стояли обнявшись и молча смотрели на сужавшиеся стволы, под которыми чернела глубина.

Кристап и не пытался разобраться, что с ним происходит. Он знал: достаточно трезво проанализировать свои чувства, и станет ясно, что к Лигите его тянет образ, который он в одинокие послевоенные годы выносил в своих мечтах и — зачем отпираться — ее привлекательность да сознание, что женщина, которую он держит в своих объятиях, так же, как он, думает о безвозвратно утерянных часах близости, о растраченной ласке. Думает и страшится, не зная, что ее ждет: минутное наслаждение или долгое счастье. Но разве оно еще возможно? Можно ли одним махом зачеркнуть все, что было, — сгоревшие мечты, омуты отчаяния, беспросветное тупое равнодушие, робкие всходы надежды, предчувствие любви и Аусму? Может ли давняя близость послужить фундаментом для общего будущего? Ответ следует искать только в настоящем. Только в нем. И ради него он не имеет права щадить ни себя, ни Лигиту.

— Я влюбилась в тебя уже в то утро, когда ты уговаривал меня съесть суп, — тихо сказала Лигита, стараясь заглянуть ему в глаза. — Сколько такой девчонке надо?.. А ты?

Кристап молчал.

— Ты же любил меня, Крист?.. Помнишь наши мечты о будущем…

— То будущее давно стало прошлым. Нужно хоть немного разобраться в том, кто мы теперь.

— Хочешь, я буду тебе позировать? — предложила Лигита. — Сделаешь меня еще раз, а потом сможешь сравнить.

— Портрет? — покачал головой Кристап. — Без темы он не будет звучать. А с темой… как я ее назову — «Потерянная родина»? Или прикажешь иначе: «Возвращенная родина»?..

Наконец он сумел в немногих словах выразить свой главный вопрос — приехала она погостить или остаться навсегда?

Лигита тотчас уловила серьезный подтекст заданного в шутку вопроса. Рано или поздно ей придется на него ответить. Но ей уже за сорок, на опрометчивые поступки она не имеет права. Лигита освободилась из рук Кристапа, села на зарывшийся в песок комель сосны.

Кристап опустился с ней рядом.

— Не сердись, но мне показалось, что ты приехала за ответом.

— Как бы тебе сказать… Я все время ощущаю, что минула целая вечность. Мне трудно ее преодолеть. Все так изменилось… И ты в том числе.

— Да, и ты тоже давно не: та маленькая Гита, которая всегда боялась остаться одна! Сейчас…

— Как ты можешь меня упрекать в этом!

— Извини… Сейчас все в твоих руках!

— Слова, слова… Словами не заполнишь тот угол в сердце, который уготован для счастья. Пустота все равно останется, такая пустота, что подумать страшно… Я боюсь еще раз обмануться. Если бы я знала, что ты… Что я тебе по-прежнему…

Кристап гладил руку Лигиты. Сейчас он испытывал лишь беспредельную нежность к несчастной женщине.

— В жизни никогда нельзя добиться всего. Но человек, который по этой причине добровольно отказывается от мечты, обрекает себя на несчастье.

Кристап сам почувствовал, как плоско звучит его утешение. Хорошо, что Лигита ушла в себя и пропустила его слова мимо ушей.

— О чем ты думаешь? — спросил он.

— О тебе, о себе, о нас обоих — отдельно и вместе. Но ничего придумать не могу… А ты?

— Если бы ты вернулась после войны и не встретила бы меня… Ну произошло бы так, как тебе рассказали в Красном Кресте… Какая бы ты была сегодня?

— Ясно, — сказала Лигита упавшим голосом. — Я тебе не нужна! Ну что же. Будь тогда хотя бы гостеприимным хозяином и покажи мне остров.

…Остров разбивал реку на два рукава. Один из них перегораживал закол для миноги. Как и полагалось днем, корзины из ивовых прутьев были задраны кверху. Вода низвергалась в промежутках между вехами. Ниже порога она успокаивалась и продолжала свое мирное течение.

Облокотившись на перила, Лигита и Кристап, стоя на узких мостках, смотрели на реку. Они тесно прижались друг к другу, но были далеки, словно между ними вклинилась чужая недобрая тень.

— На огонь и на воду я могу глядеть часами, — задумчиво произнес Кристап. — На старости лет построю хижину где-нибудь у реки, и непременно с камином.

— А я не люблю! — Лигита повела плечами. Против ожидания, ее задело бесхитростное пожелание Кристапа, в котором для нее — она это почувствовала кожей — не было места. — Может быть, оттого, что вода напоминает, как неудержимо бежит время.

— Не надо плыть по течению.

— Советчик из тебя вышел первостатейный, — безрадостно улыбнулась Лигита. — Пич мне рассказывал…

— Вечно сует нос куда не надо. Изобразил, наверное, меня этаким простаком, исправляющим кривизну мира.

— Не прибедняйся! Как будто я не знаю, что в лагере ты был настоящим героем!

— Лет двадцать назад один умный человек сказал мне: «Какой ты к черту герой, если выполнял только свой элементарный человеческий долг!» Я это запомнил. Слишком часто мы стали гордиться тем, что не поступали как подлецы.

— Возможно. Про себя могу сказать лишь одно. Я хочу, чтобы каждому человеку было хорошо.

— А я думаю, куда важнее, чтобы всем было хорошо. Тогда каждому в отдельности тоже будет хорошо, — ответил Кристап.

— Не очень понимаю суть твоего возражения. Видимо, из этого следует, что до тех пор, пока это не произойдет, ты готов положить зубы на полку?

Кристап только пожал плечами:

— По-моему, это легче, чем, набив свою утробу, созерцать, как другие страдают от голода.

— Что ж, хоть конечная цель у нас оказалась общей, — горько усмехнулась Лигита. — Только не говори, пожалуйста, что меня извратил капиталистический строй Швеции! Я всегда была такой!

Она быстро обернулась и пошла к берегу. Там, где миножий закол упирался в остров, стояла будка для хранения рыболовных снастей. На порожке сидел седой старикан и вязал из ивовых прутьев корзину для миног.

— Добрый день, — приветствовала его Лигита. — Как нынче лов?

Рыбак неопределенно пожал плечами.

— Не то, что в молодые годы? — спросил Кристап с улыбкой.

— Ничего смешного нет, — пробурчал старик. — В наше время реки не перекрывали. Вы, конечно, скажете — мы, мол, для рыбки лифт соорудили. Так вот попомните мое слово: лосось на ваших курсах не обучался, минога тоже. Прут, необразованные, и головой — в бетон.

— Как и некоторые из нас, — тихо сказала Лигита.

— Конечно, если постараться, — продолжал рыбак, — что-нибудь да выловишь. Лишь бы спала теплая вода.

— Я бы не сказала, что она теплая, — поежилась Лигита.

— Давай, отец, не скупись, — вмешался в разговор Кристап. — Подкинь нам рыбьих косточек!

— Можно попытаться, — старик отложил прутья. — Жена вчера нажарила к празднику. Только нашу молодежь нынче сюда палкой не загонишь. Им, видишь ли, в рижских кабаках водка вкусней кажется. — Он встал и уставился на Кристапа, выжидая. — Так как же, много вам надо?

— Попробовать, — Кристап сунул рыбаку в карман пятерку. — Разве можно уезжать с острова Доле, не отведав миноги? То же самое, что побывать в Грузии и не выпить вина.

Рыбак, видать, не великий был путешественник, пожал в ответ плечами и удалился.

— Повезло все-таки, — обратился Кристап к Лигите.

— В каком смысле?

— Обычно они чужим не продают.

Она никак не могла взять в толк почему.

— Если я тебе скажу, что они должны выполнять план и сдавать улов на фабрику, ты опять спросишь почему… Сама поймешь со временем…

Он подошел и притянул ее к себе.

— Не надо! — попросила она дрогнувшим голосом. — Потом мне будет еще труднее уехать.

— Никуда ты не поедешь.

— Меня ждут дома, — Лигита почти плакала. — У меня дети. Пойми, Кристап.

— Твой дом здесь, — спокойно и твердо сказал Кристап.

Каждой клеточкой своего тела она стремилась к Кристапу и все же вывернулась из его объятий. Никакие предрассудки Лигиту не удерживали. В Швеции она не стала бы колебаться ни минуты. Но с Кристапом обстояло иначе, с ним нельзя было размениваться на мелочь. Да и опыт говорил ему, он обнимал сейчас не свою единственную Гиту, а женщину вообще. Она понимала, стоит сейчас отдаться порыву — и потом он не будет знать, куда девать глаза, как спрятать разочарование и сожаление. Нет, Кристапу тоже нужно все или ничего!

Лигита сняла медальон и протянула Кристапу жемчужину.

— Все эти годы я надеялась, что дождусь часа, когда смогу вручить тебе этот подарок. Последняя. Сберегла для тебя.

Кристап осторожно держал жемчужину в дрожащей ладони.

— Принесла она тебе счастье?

— Ты послал мне в куске хлеба семь. Первую я отдала хозяйке, которая взяла Пича на работу в деревню. Вторую обменяла на теплую кофту, потому что военный завод, где я работала, не отапливался. А последние четыре после войны…

— Довольно! — воскликнул Кристап. — Никто не требует от тебя отчета.

— Что с тобой?

— Прости, — сделал над собой усилие Кристап и продолжал уже более спокойно: — Но я не понимаю, как ты можешь ее носить. Это же не обычная безделушка, которую одевают к платью или к прическе. Ты сама мне сказала когда-то, что на них кровь, они враждебны жизни…

— Смотри! — резко оборвала его Лигита. — Чтобы никогда не забывать об этом, я велела сделать амулет.

— Воспоминания хранят в сердце, а не в вырезе платья. Ты рассказала своим детям историю этой вещи?

— Этого они вовсе не должны знать!.. Знаю, Кристап, вы презираете таких людей, которые прячут голову в песок. Но из-за того, что я выйду на улицы с плакатом, ничего не изменится, поверь мне. Мир не состоит из одних героев и подлецов. Большинство людей хотят спокойно жить, и все!

Кристап не успел ответить — вернулся рыбак.

— Спрессованные! — гордо сообщил он, положил на стол пакет и улыбнулся Лигите: — Вы же слишком молоды, но муженек ваш, наверное, помнит еще, что до войны за фунт таких доплачивали двадцать лишних сантимов. — Рыбак разрезал на куски каравай пахучего деревенского хлеба, вынул из кармана четвертинку и подмигнул: — Пригодится, верно я говорю? Иначе больше двух рыбешек не умять.

— Выпейте за наше здоровье! — попросила Лигита.

— Сухой закон, уже второй год. С тех пор как у меня вырезали половину желудка. И все равно внутри скребет, когда вижу, как другие пропускают.

Он отошел, но вскоре вернулся с двумя большими листьями папоротника, расстелил их на земле вместо скатерти. Раз у самого праздник не вышел, пусть хоть другие повеселятся.

— Рюмок у нас нет, — сказал Кристап. — Поэтому давайте как дети — что в руке, то в рот. — Он отхлебнул глоток прямо из бутылки и повернулся к Лигите: — Спасибо, Гита!

— Спасибо тебе, — с чувством сказала Лигита, вытерла горлышко бутылки и выпила. — За все, что было!..

— Обычно пьют за то, что будет, — он вопросительно посмотрел на нее и, не дождавшись ответа, предложил: — Порезать еще миноги?

— Ты хочешь меня погубить… — взмолилась Лигита. — Знаешь, какое мое первое впечатление о Риге? Женщины красивы, но — что поделаешь — чересчур тучны.

— Распущенность! — поддержал ее Кристап. — Моя мать, например, без конца твердит Аусме, чтобы она как следует откормилась.

— Аусма? — спросила Лигита. — Ты женат? Почему ты мне ничего не рассказываешь о ней?

— Еще успеете познакомиться, — уклонился от прямого ответа Кристап. — Сегодня вечером…

 

VI

…У Саласпилсского мемориала, где проводились торжественные церемонии, царила та деловая суета, которая обычно предшествует многолюдным митингам: монтеры устанавливали микрофоны, тянули провода, присоединяли кабели, операторы выбирали места поудобней для телевизионных камер, рабочие сколачивали эстраду для хора. Члены организационного комитета, собравшись в сторонке, уточняли распорядок. Зато автобусная стоянка погрузилась в полуденную дрему — шоферы у баранок клевали носом и время от времени, спасаясь от духоты, сонно взмахивали давно прочитанными газетами.

Волдемар Калнынь, однако, никак не мог успокоиться. Каждую случайность, грозившую нарушить заранее разработанный план, он воспринимал как личное оскорбление, а то и диверсию. Он не мыслил жизни вне рамок железного графика. Как назло, сегодня выполнение этого графика зависело от других людей, а те и не думали подчиняться схеме, известной одному Калныню. Бедняга заводился еще больше, ходил по стоянке взад-вперед, как тигр по клетке, натыкаясь вместо решетки на невидимые глазу преграды, заставлявшие через каждые пять-шесть шагов повернуть в другую сторону.

Эти воздвигнутые им самим внутренние стены ограничивали Волдемара Калныня во всем и не позволяли ему стать ни писателем, ни серьезным телекомментатором. Едва появлялась новая оригинальная идея, внутренний цензор поднимал предостерегающий перст. Он ненавидел авторов, которые навязывали ему импровизации, репортажи с места событий. Боялся риска и в то же время боялся отказать, ибо не знал, под каким предлогом — а вдруг не тот — отвергнуть рукопись. В первые послевоенные годы такой подход к делу еще помогал усидеть в кресле, с высоты которого можно было поглядывать с чувством собственного превосходства на Кристапа и других неудачников, ищущих неторенных дорог. С течением времени, однако, обнаружилось — и он вынужден был это признать, — что именно им удалось разрушить крепостные стены рутины и вырваться вперед. Пришлось отказаться от поста главного редактора. Но и работа заведующего редакцией оказалась чересчур беспокойной для его характера и для его возраста: непредвиденные случайности то и дело выбивали из привычной колеи.

— Ну что за невезение, — посетовал Калнынь, подойдя к машине Петериса. — Прозевал профессора, тут еще Кристап как в воду канул. А погодка словно по заказу, солнышко, подвижные тени… Что я теперь снимать буду? Тебя, что ли, снова?

— Они давно должны были явиться. — Петерис нервно взглянул на часы. — Слушай, Волдик, подежурь тут немножко, жалко тебе, что ли?

— Шутишь? — возмутился Калнынь. — Думаешь, я время по лотерейному билету выиграл?

— Всего полчасика, — клянчил Петерис, — пока я слетаю к реактору и обратно. Что-то беспокойно у меня на душе…

Но Калнынь был неумолим.

— Ты трудишься для будущих поколений, а моя передача должна выйти на экран завтра. Вечером увидимся. Поехали, Янка!

Он полез было в микроавтобус, но Петерис успел схватить его за рукав.

— Погоди! Что будет с твоей вчерашней идеей? Я уже передал ее Лигите. Я должен ей что-то сказать.

— Вцепился, как клещ! — рассердился Калнынь. — Ну сколько можно повторять, я тут не хозяин.

— Но ты же хорошо ее знал! Поговори с организаторами митинга, трудно тебе, что ли?

— Нельзя так с ходу, ты ведь не ребенок! — сопротивлялся Калнынь. — А если она чего-нибудь наболтает? Как-никак иностранка, да еще оттуда! — Он показал пальцем на север. — И вообще, ты согласовал с кем-нибудь этот вопрос?

— Может быть, ты еще потребуешь у нее справку о прививке оспы! Пусть расскажет о Саласпилсе, тебе что, жалко?

— Думаешь, я сам не могу рассказать? — Калнынь стал агрессивным. — Нечего ворошить старые истории, в наши дни они никого больше не волнуют.

— А Кристапа?

— Чего ему сейчас не хватает?

— Ты прав, нельзя жить одними воспоминаниями. Поэтому существует такое понятие, как будущее. Но если хорошенько поразмыслить, то настоящего вообще не существует. Все то, что ты сейчас сказал, уже принадлежит прошлому.

— Знаешь ли, с вашими учеными парадоксами далеко не уедешь, — Калнынь наконец вырвался из хватких рук Петериса.

— Посмотрим!

Физик вышел из машины и решительным шагом направился к председателю организационного комитета.

…Лигита и Кристап медленно возвращались к мемориалу. Несколько часов душевного напряжения вымотали их так, что они едва замечали проносящиеся мимо машины, которые обдавали их клубами пыли.

— Встретиться после стольких лет, чтобы поболтать часок на берегу реки. — Кристап был огорчен до глубины души. — Мы похожи на супружескую пару, перебирающую в день серебряной свадьбы важнейшие моменты своей жизни… Стоило ли?

— Снова мечтать о счастье? Возлагать надежды на будущее? Во второй раз мне это не по силам, — ответила Гита. — Не осталось времени.

— Хотя бы поэтому нельзя больше довольствоваться крохами. Нужно поступать так, чтобы ты могла смело смотреть своим детям в глаза. Говорить так, чтобы они гордились каждым твоим словом.

— Они ничего не поняли бы, — Лигита восприняла его слова буквально. — Мои дети не говорят по-латышски.

— Они не знают языка своей матери?

— В Швеции он ни к чему, а с эмигрантами мы не встречаемся… — Лигита пристально взглянула на Кристапа. — Может быть, там на острове я зря тебя оттолкнула… Тогда бы мы не шагали рядом, как чужие.

Кристап не привык к такой откровенности и молчал.

— Больше у меня ничего нет, Кристап. Чтобы одаривать других, нужно самой быть очень богатой.

— Тогда возьми хотя бы то, что тебе может дать родина, — Даугаву, луга, которыми ты восторгалась, людей, которые говорят на твоем языке.

— Слова, Кристап, опять слова, — Лигита безнадежно махнула рукой и ускорила шаг.

Она уже поняла, что напрасно ждет от Кристапа его личного мужского участия. Для нее понятие о родине всегда было связано с Кристапом, а вовсе не с видами родной природы, социальными явлениями или культурными ценностями. Если бы он звал ее к себе, обещал бы любовь, предлагал, так сказать, руку и сердце, можно было бы серьезно подумать. Но Кристап не говорил об их дальнейших отношениях, а только благородно рассуждал о совести, морали и патриотизме. Она знала слишком мало, чтобы поверить его словам.

Петерис, заметив их, еще издали замахал руками.

— Я сумел договориться! — кричал он возбужденно. — Гите дадут слово! Конечно, не вначале, но когда начнут выступать иностранные гости.

— Ты собираешься выйти на трибуну? — Кристап не верил своим ушам.

— Пич меня подбил. Жаль только, что проболтался: я хотела сделать тебе сюрприз.

— Мне?.. Погоди! О чем ты намерена говорить?

Кристап заподозрил неладное.

— Расскажу все как было. О подполье, твоей роли. И, разумеется, о жемчужинах, которые ты обменял на лекарства.

— Замечательно! — подхватил Петерис. — Как можно больше конкретных деталей… Сюда приедут журналисты из всех редакций, даже из Москвы. Дадут о Кристапе такой очерк, держись только…

— Не будет никаких очерков, никаких опер, никаких балетов! — отрезал Кристап.

— Может быть, ты нам объяснишь, в чем дело? — Петерис тоже выпустил когти. — Можешь прямо говорить, ваш братик уже давно не верит в аистов.

— Я не нуждаюсь в рекламе, Пич. Не те времена…

С этим Петерис не мог согласиться. По его мнению, слава еще никому вреда не причинила. Наоборот, всегда помогала: вырвать у начальства дефицитную деталь, добиться аппаратуры из спецфонда, мало ли в чем иной раз нуждается дело. Он не возражал против выговоров по работе. Но поэтому хотел, чтобы отмечали и его достижения. Кроме того, он был настолько преисполнен сознанием важности науки, которой служил, что в его отношениях со всеми остальными смертными иногда проскальзывал оттенок превосходства. Все, над чем физики колдовали в своих синхрофазотронах, все это служило прогрессу человечества, а значит, Кристапу, Гите и ее детям, сознавали они это или нет, нью-йоркскому дворнику и африканскому бушмену, который, спустившись с пальмы, сразу получит в руки готовенькие рычаги ускорителя и манипулятора, то, над чем трудился он и ему подобные избранники. Вот почему он считал, что имеет полное право сидеть на Олимпе славы рядом с гиревиком-рекордсменом и чемпионом мира по фигурному катанию.

Лигите возражения Кристапа были тоже непонятны:

— Люди не изменяются так быстро, как ты полагаешь. Заслуги есть заслуги. И они принадлежат тебе!

— От рекламы они больше не станут, правдивее тоже.

— Даже за спасение утопающих теперь награждают медалями, — не унимался Петерис.

— Не забудь, Кристап, в каком мы живем мире. Ты отказываешься от заслуженного признания, а подлецы занимают высокие должности и получают пенсии от правительства Федеративной Республики Германии. И еще мечтают о возмездии. Я таких не раз видела…

— Вот об этом и расскажи с трибуны, — сухо перебил ее Кристап. — Нужно говорить не о прошлом, а о том, что мы должны делать, чтобы оно никогда больше не повторилось.

— Но это же политика! — ужаснулась Лигита.

— Это будущее твоих детей.

— О моих детях можете не беспокоиться. Именно ради них я все эти годы делала не то, что хотела.

— В корабельном трюме ты, кажется, без конца твердила: «Хотеть — значит мочь, а мочь — значит победить!» — напоминает Петерис.

— Сколько мне тогда было лет? — усмехнулась Лигита. — Неужели вы до сих пор не стали взрослыми?

* * *

Петерис остановил машину у моста. Под ним в глубокой лощине протекала впадавшая в Даугаву речка. Шоссе тетивой замыкало старый большак, спускавшийся к устью речки, где у старого причала некогда курсировавшего через Даугаву парома, стоял на приколе видавший виды буксирчик.

«Хоть бы она не заболталась там до утра, — думал Петерис, глядя, как Лигита удаляется по еле заметной тропинке. — Что она тут ищет? Эликсир от тоски? Надеется услышать зов предков? Бред и метафизика! Будто у нее не лежит в кармане обратный билет… Все это игрушки, а у меня земля горит под ногами: не дай бог Алберт забудет завтра заказать смену на воскресенье — и еще два дня коту под хвост!»

На палубе буксира сидел старый дед с ореховым удилищем в руках.

Спустившись по откосу, Лигита направилась к нему.

— Добрый день, — издали поздоровалась она и тут же задала вопрос, ненавистный всем рыболовам мира: — Как нынче клев?

— В такую жарищу только дурак балуется с удочкой, — не повернув головы, буркнул старик. — Вся рыба в глубине, где попрохладней.

Какое-то время Лигита следила за поплавком, затем подняла глаза на заросший кустарником противоположный берег Даугавы.

— Не стоял ли там дом когда-то?

— Мало ли что там было когда-то. Был паром и был пивной ларек, к примеру. А дом плотовщика еще во время войны спалили.

— А куда подевались люди, которые там жили? — с трудом подыскивая слова, спросила Лигита. Необъяснимый стыд мешал ей говорить откровенно.

— Пропали. Самого Эдгара шуцманы убили, а мамашу с девчонкой погнали в лагерь. Там, наверно, и остались… Иначе давно бы вернулись.

Лигита, подавленная, молчала. Чтобы не выдать себя, отвернула лицо. По мосту проносилась длинная вереница велосипедистов. Бартан вышел из машины, пощупал раскалившиеся на солнце шины. Заметив взгляд Лигиты, он энергично замахал руками.

Разумней всего было бы тотчас попрощаться и уехать обратно в Ригу. Но старик настроился на обстоятельную беседу. Он вытащил удочку из воды и продолжал:

— Я их знал. Эдгар был не из тех, кто вот как они, — старик показал на велосипедистов, — вниз жмут, кверху — спину гнут. Оттого и ушел раньше времени. Я у него подручным работал, вместе плоты по Даугаве спускали…

— Спускали?.. А не тащили их этим вон буксиром?

— Как же, тащили только когда заходили в затон… Теперь хотят эту посудину везти в Этнографический музей в Ригу. Нашли чему дивиться… Тогда уж пусть и меня берут, пенсионера, а то здесь даже на помочи никто больше не зовет, на молотьбу осеннюю, — в последних словах старика прозвучала горькая обида.

— А мамаша Страутынь? Жива еще?

Старик, пораженный, смерил Лигиту долгим взглядом:

— А кто же вы сами будете, если так знаете наши места?

— Никто… Так просто. Спасибо, — Лигита повернулась спиной и, не оглядываясь, стала подниматься по склону.

* * *

Куда податься, если хочешь остаться наедине со своими мыслями? Одни ищут тишины на пустынном морском берегу, другие думают свою думу в набитом битком кафе, третьи часами бродят по шумным и многолюдным улицам. Кристапа самые плодотворные мысли осеняли в обычной обстановке, где ничто новое не отвлекало его от раздумий. Но идти в мастерскую не хотелось, во всяком случае пока… Хотя в своих чувствах он больше не сомневался, оставались вопросы, которые ему задавал рассудок.

Кристап не считал себя человеком импульсивных решений, ему нравилось обстоятельно взвешивать поступки, намечать линию поведения. А когда для этого не хватало времени, он интуитивно выбирал ходы, которые впоследствии, как правило, оказывались единственно верными. Это проявлялось даже в таких мелочах, как покупки. Если куртка или обувь приглянулись ему с первого взгляда, он никогда не интересовался, хорошего ли они качества, не справлялся о цене, а сразу просил упаковать. Но одежду, которую он приобретал из практических соображений, под нажимом матери или Аусмы, носил без всякого удовольствия.

Конечно, было бы кощунством ставить Гиту в один ряд с вещами, которые покупаешь за деньги, но и в этом случае инстинкт, видимо, сработал безошибочно. Если в первый миг встречи ему не показалось, что мир, воздвигнутый им за последние годы, разбивается вдребезги, что нужно схватить зубную щетку и кусок черного хлеба и немедленно уйти к Гите, то, значит, его томили одни воспоминания о нержавеющей первой любви, мечта, заставляющая сердце биться сильнее. Никакие рассуждения ничего тут не изменят. На роль рыцаря, готового до последнего дыхания держать данное когда-то слово, обрекая этим и себя и других на несчастье, он не годился.

«А если бы не было Аусмы, — мелькнуло у него в голове, — не стал бы я тогда уговаривать Гиту бросить детей и остаться жить у меня?» Но он тут же оборвал себя: в том-то и вся загвоздка, что Аусма есть и всегда будет. И нельзя сравнивать этих двух женщин, определять их по рангам, руководствуясь каким-то табелем физических или духовных качеств. Дело в том, что Аусма вошла в судьбу Кристапа, как вторая жена, когда приутихла боль от смерти первой. И впредь в их дальнейших отношениях Аусме придется мириться с тем, что в его жизни где-то в отдалении продолжает жить Гита. Его Гита, не мать двух детей, шведская богачка Лигита Эльвестад.

Но что делать несчастной женщине, оказавшейся в безысходном положении? Имеет ли он право в этот трагический момент вмешаться в ее жизнь, навязывать ей свои решения? Если она не сумела ради родины четверть века назад отказаться от материальных благ, нечего думать об этом теперь: ей пришлось бы лишиться детей, единственного ее богатства и любви. Все остальное было игрой воображения, кокетством, данью модной ностальгии, которая так шла людям, не занятым серьезными заботами. Кристап сознавал, что нарочно сгущает краски, но он не сомневался, что докопался до сути.

Тут до него дошло, что он все еще стоит на перекрестке, где его высадил Петерис. Заметив зеленый огонек такси, направляющегося в сторону Риги, он вышел на обочину и поднял руку.

…Когда дверь открылась и в мастерскую вошел Кристап, Аусма выронила тарелку с бутербродами. Оказывается, возвращение Кристапа было для нее как чудо. Все эти часы, пока ее руки мыли посуду, резали хлеб, накрывали на стол, мысли вертелись вокруг одного-единственного вопроса: «Что будет со мной? Если Кристап уйдет к своей Гите, как я буду жить без него?» Кристап никогда не скрывал, что не забыл своей первой любви, упрекать его было не в чем. Но от этого ей не становилось легче. В стихийном бедствии тоже нельзя никого винить, но люди с ним борются, прилагают силы и умение, чтобы предотвратить катастрофу. Почему бы ей не попробовать встать на защиту своего счастья, своих прав, которые дали ей прожитые вместе годы. Что за чушь? Как будто она приносила себя в жертву, давала больше, чем получала? Как будто в любви можно класть на чашу весов нежность и страсть, уважение и дружбу, заносить, словно в бухгалтерский отчет, доходы и расходы, чтобы, все подытожив и подсчитав, потребовать компенсации… Нет, она этим заниматься не будет! Даже если придется без борьбы отказаться от Кристапа.

— Послушай, — сказал Кристап. — У нас сегодня вечером будет еще один гость…

— Знаю, — Аусма не желала выслушивать объяснения. — Может быть, лучше, если хозяйкой будет твоя мать?

— Не понимаю.

— Мне, наверно, надо было уйти раньше. Но тогда тебя мучило бы чувство вины. Я же знаю твой характер.

Наконец Кристап понял, что у Аусмы на душе. Ее ревность, однако, показалась ему настолько беспочвенной, что он даже рассердился.

— И поэтому ты решила устроить небольшую мелодраматическую сценку? — уточнил он не без ехидства. — Чтобы я тебя выгнал по всем правилам жанра.

— Кристап! — попросила Аусма. — Мне и без того тяжко. Мы с тобой ведь никогда не говорили о чувствах. Ты молчал и позволял любить себя. Я принимала это как должное. Когда привыкла, мне даже было очень хорошо. Сейчас я хочу, чтобы ты чувствовал себя совершенно свободным, чтобы ты знал…

— Только без жертв! — зажав руками виски, театральным шепотом взмолился Кристап. — И заруби себе на носу, — продолжал он серьезно: — Я не собираюсь корчить из себя благородного рыцаря и не намерен портить жизнь ни тебе, ни ей, тем более себе. Если ты хочешь помочь мне, не торопи меня, не наседай, веди себя так, будто ничего не происходит. — Он бросил взгляд в окно. — И радуйся вместе со мной, что привезли наш камень. — Он чмокнул Аусму в кончик носа и выбежал во двор.

…Кристап на глаз прикинул расстояние и взмахнул рукой:

— Пошел!

Держа в натянутых тросах огромную глыбу гранита, в воздух поднялась стрела подъемного крана. Кристап взмок от напряжения, сбросил рубашку. Слегка подрагивая, глыба повисла над землей, затем словно подпрыгнула.

— Осторожней! — вскричал Кристап и ринулся к крановщику.

— Все будет хорошо, хозяин, только не лезь под кран, — орудуя рычагами, успокоил его тот.

Глыба снова качнулась.

— Потише, — не выдержал Кристап. — Не кирпич ведь… Лево, еще помалу!

Глыба медленно повернулась влево, замерла, затем, покачиваясь из стороны в сторону, заскользила вниз и тяжело бухнулась оземь.

Кристап подбежал, отцепил стропы.

— Стереги дом! — крикнул он Аусме, наблюдавшей с порога за выгрузкой. — Съезжу с ребятами в магазин.

И он вскарабкался в кабину крановщика.

Аусма, улыбаясь, смотрела, как кран с натужным ревом вытаскивает трайлер со двора. Когда рычащее чудо техники благополучно скрылось за углом, она повернулась, вошла в мастерскую и столкнулась лицом к лицу с Лигитой.

Какое-то время женщины молча изучали друг друга.

— Я вас сразу узнала, — произнесла наконец Аусма. — Хотя ждала вечером. Мне так неудобно, — она кивнула на царивший в помещении беспорядок. — И Кристап только что уехал…

— Тем лучше! Заменю его по хозяйству, если позволите… — Лигита решительно направилась к столу, где была навалена посуда, но остановилась на полпути. Ее внимание привлек бюст «Лагерной девушки». — Неужели похожа? — спросила она, обращаясь не то к Аусме, не то к себе. — Я бы ни за что себя не узнала.

Она подошла к зеркалу, внимательно посмотрела на свое отражение.

— Не говорите, — Аусма встала с ней рядом. — Те же самые черты.

— Но выражение? — остановила ее Лигита горестным жестом. — Никогда в жизни не смогу я больше смотреть на мир с таким вот упрямством.

— Только не говорите Кристапу, пожалуйста! Он так любит свою первую работу.

— Он поймет, что я уже не та девушка, — в ее тоне звучала нота запоздалого и потому бесполезного раскаяния. — И никогда больше ей не буду. А жаль. Даже на фигуры Саласпилсского мемориала я смотрю так, будто они воздвигнуты в память незнакомых мне людей. — Она круто обернулась, подошла к столу и совсем другим голосом воскликнула: — Малосольный лосось! У нас он стоит бешеных денег!

— У нас тоже.

Обе женщины улыбнулись.

— Отрезать? — предложила Аусма.

— Буду признательна. Несмотря на все волнения, у меня сегодня волчий аппетит.

— Сейчас поставлю кофе, — Аусма встала.

Лигита взглянула на часы и покачала головой:

— Лучше чай. Во второй половине дня я стараюсь не пить кофе, иначе плохо сплю ночью.

— А Кристап даже ночью кофе пьет ведрами.

— Что еще ему нравится? — спросила Лигита. — Расскажите! Я ведь так мало про него знаю.

— Больше всего Кристап любит море. Каждый свободный час проводит у своих дальних родственников в рыбацком поселке. Спит в сарае, ходит полуголый, прямо как дикарь какой-то. И при каждой возможности выезжает с рыбаками в море проверять сети.

— А вы? — спросила Лигита с ревностью. — Вы тоже живете в этом сарайчике?

Аусма не успела ответить, в мастерскую вошел еще один нежданный гость.

— Меня Пич привез, — объяснила мамаша Кристапа. Со свойственной старому человеку прямотой она сразу направилась к Лигите и, вытирая слезы, принялась уверять ее: — Точь-в-точь такой хорошенькой я тебя и представляла, доченька. Кристап ведь столько о тебе рассказывал!

— Не плачьте, госпожа Аболтынь! Радуйтесь, что у вас такой знаменитый сын.

— Разве я что говорю! — подхватила старушка. — Был бы чуть со мной поласковей — и совсем хорошо бы. А так грех жаловаться. — Опомнившись, она снова вернулась к волнующей ее теме: — Так я и знала, что рано или поздно господь вас соединит.

— Вы верите, что есть бог. Как же он тогда допускает, чтобы люди так страдали?

— Что верно, то верно, в мое время господь так не скупился на милости, — согласилась мамаша. — Но ничего, теперь все пойдет на лад, все образуется, ты ведь навсегда приехала?

— У меня там дом и семья. Но я обязательно приеду еще.

— А как же Кристап? — смешалась старушка. Взглянула на Аусму и вовсе растерялась: — Ты не сердись, дочка, он ведь у меня один… Давно бы пора внукам… Пока могу за ними присматривать. Сколько еще буду держаться на ногах?.. — она умолкла, окончательно сбившись с толку.

К счастью, в этот миг вернулся Кристап. Он заметил Лигиту, спрятал набитый бутылками рюкзак за дверью.

— Хорошо, что вы уже познакомились…

— Даже подружились, — уточнила Лигита. — Аусма очень милая девушка, и мама у тебя такая сердечная. К сожалению, мне пора под душ, пора переменить обувь, иначе я вам весь праздник испорчу. Ты проводишь меня до парохода?

Аусма за спиной у гостьи закивала Кристапу головой, давая понять, что сумеет обойтись без его помощи.

…В каюте Лигиты Кристап сразу обратил внимание на безукоризненный порядок. На его художественную натуру безликий уют произвел тягостное впечатление. Здесь не было места ни для чего личного, ни следа ее собственных личных привычек, привязанностей — ни раскрытой книги, ни брошенной на спинку стула кофточки, ни конфет в хрустальной вазе или хотя бы сдвинутого со своего места предмета. Флаконы и коробки разнообразной формы и размеров, расставленные перед зеркалом, напоминали витрину парфюмерного магазина.

— Будь как дома, я только немножко освежусь, — сказала Лигита, скрываясь в ванной, но тут же высунула из-за двери голову: — Пока я моюсь, ты мог бы сочинить что-нибудь прохладительное, в баре я обнаружила весьма приличное виски. — Она показала на низкий журнальный столик, где стояла бутылка, сифон и два высоких стакана. Тут же лежало красивое кожаное портмоне с цветными глянцевыми фотографиями в целлофановых кармашках. Кристап их стал медленно перебирать. На первой была снята светловолосая девушка лет восемнадцати. Вылитая Лигита, она тем не менее ничем не напоминала свою далекую сверстницу из Саласпилсского лагеря. Со второй на него смотрел паренек года на два моложе девушки. На остальных была запечатлена госпожа Эльвестад за рулем машины, на водных лыжах, в горном ущелье, на морском курорте.

Пока Кристап рассматривал фотографии, Лигита, окутанная облаками пара, вглядывалась в запотевшее зеркало. От ее придирчивого взгляда не скрылось, что она выглядит усталой и несколько постаревшей. Стоило ли этому удивляться? Она живой человек. Против всех ожиданий найти Кристапа живым и здоровым и тут же снова потерять его — от этого не мудрено и поседеть… В самом деле, сколько времени прошло с тех пор, как она наряжалась перед зеркалом для прощального бала? Неполных двадцать четыре часа. Завтра на рассвете судно отправится в Ленинград, простоит там двое суток и затем уйдет обратно в Стокгольм. Сперва она думала провести эти дни в Риге, а к невским берегам вылететь на самолете. Теперь ее взяло сомнение. Если первый день оставил морщины под глазами, что принесет митинг в Саласпилсе с торжественными речами, траурной музыкой и возложением венков? Очевидно, прав был Пич: родине нужно отдавать все или ничего. Компромиссов она не признает. Одного дня оказалось достаточно, чтобы постигнуть эту горькую правду, лишние два-три дня обернутся болезненным, никому не нужным компромиссом. Нужно немедленно уезжать или остаться совсем. Но сумеет ли Лигита пустить корни в эту землю? В какой-то недобрый час их пути с Кристапом разошлись на ничтожную долю градуса. Но с течением времени они расходились все дальше и дальше. Теперь сложить их вместе можно было лишь силой. Похоже, однако, что Кристапу это вовсе не улыбалось. Его унылые рассуждения, казалось, преследовали одну цель: доказать самому себе, что взаимное отчуждение произошло по вине Лигиты, а отнюдь не вследствие трагического стечения обстоятельств. Она со своей стороны убедилась, что здесь прекрасно обходятся без нее. На чужбине она не погибла, прижилась. Что ж, две параллели могли бы пересечься хотя бы в космическом пространстве, но две стороны угла слиться в одну линию не могут нигде, ни при каких обстоятельствах.

Все это нисколько не мешало им оставаться хорошими друзьями. За один день, проведенный в Риге, она приобрела куда больше друзей, чем за все эти годы в Стокгольме. Достаточно нескольких откровенных слов, чтобы между ними сразу установились простые и сердечные отношения, какие обычно возникают между людьми одного происхождения, культуры и убеждений. Единства с народом — вот чего она лишилась, когда предпочла навсегда остаться в Швеции.

Почему же ей тогда не обрубить узы, привязывающие ее к комфортабельной, но холодной цивилизации, почему не вернуться в Советскую Латвию и не начать жизнь, о которой она столько мечтала? Не такая уж она старая, чтобы страшиться перемен. Если бы можно было забрать детей, она не стала бы долго колебаться. Но Ивар детей не отдаст, это ясно, даже заикаться об этом не стоит. Единственное, что она могла делать, — это улыбаться и не портить другим настроения…

Она надела вечернее платье, вернулась в каюту и увидела у Кристапа в руках фотографии.

— Кого ты предпочитаешь — мать или дочь? — спросила она с озорством и кокетливо повертелась перед Кристапом. — Может быть, надо было одеть что-нибудь попроще?

— Оставайся в этом, если не боишься испачкаться, — безразлично ответил Кристап.

— Надеюсь, твоя матушка не обиделась, что я сама не навестила ее, но я не могла идти к ней с пустыми руками… — Она достала из чемодана прозрачный пакетик, вынула из него ночную рубашку, отделанную дорогими кружевами, и как бы играя приложила к себе. — Как ты думаешь, Аусме такой подарок доставил бы радость?

Кристап не ответил. Лигита опустилась на краешек стула рядом с ним и прильнула к нему:

— Поцелуй меня, Кристап.

Их лица сблизились: губы вот-вот коснутся друг друга. Но Лигита вдруг усмехнулась, отодвинулась.

— Ты выглядишь так, словно боишься, что я тебя совращу и насильно увезу в Швецию.

— Я проверил: чемодана для меня нет — все малы…

Она налила виски, смешала его с содовой, подняла свой стакан и задумчиво посмотрела на Кристапа:

— Когда-то ты меня учил: главное — выжить. Значит, за выживших.

— Нет, Гита. Тогда я еще не умел высказать все до конца. Главное — остаться живым. Жить в своей работе, в том эхе, которое будет звучать еще долго после тебя.

Ему показалось, что его слова скользят мимо ее сознания, и он замолк.

— Можно и за это, — Лигита осушила свой стакан. — Тогда за тебя и за Пича. — Она вынула из сумочки сигареты, зажигалку и закурила. Затем откинулась на спинку дивана и выпустила тонкую струйку дыма. — Какой необычный день! По совести, я даже не знаю, где теперь нахожусь, в гостях или дома.

— Твоя родина здесь!

— Родина… — повторила Лигита. — Звучит красиво… Знала бы я, по крайней мере, где могилы отца и матери. Да, как наивно было строить воздушные замки, думать, что здесь меня ждет горсть вереска… Скажи ты мне — что такое родина?

Кристап долго молчал. В трудную минуту он всегда вспоминал все хорошее, что дала ему родина. Для него родина была родником живой воды. Ему, скульптору Кристапу Аболтыню, было что сказать миру, потому что он ежедневно пил из этого родника.

Лигита, наверно, не могла бы жить здесь, как все, радоваться тому, что она среди своих. И что бы она тут делала? Существовала бы на посылки, которые ей присылал бывший муж?

— Родина — это то, за что отдал жизнь твой отец, — наконец ответил он. — Нечто такое, что ты могла бы назвать своим, если бы поняла, что оно существует не только в прошлом, но и в будущем.

— Это предложение? — Лигита вымучила улыбку, но на глазах у нее блестели слезы. — Поздно, Кристап. В те дни, когда ты меня звал по радио, я тебя не услышала. А теперь… Кроме тебя, у меня тут никого нет.

— Даже не знаю, как тебе помочь…

— Меня можно только пожалеть, — Лигита вытерла слезы. — И все-таки я уеду богаче, чем приехала. Наконец у меня будет о чем вспоминать в одинокие вечера… Это тоже часть родины.

— Может быть, ты права, — неуверенно согласился Кристап.

— И если мне станет совсем невмоготу, сяду в самолет и через час буду у вас. Верно, Кристап?

Кристап нащупал в кармане золотую цепочку с жемчужиной и вернул ее Лигите.

— Оставь это себе или подари дочери. Я не собираю сувениров. — В этих словах звучало не обвинение, а глубокая печаль. — А теперь пора идти. Мы уже и так засиделись.

* * *

Мастерская Кристапа преобразилась до неузнаваемости. Строительные леса отодвинуты к стене, тарелки с закуской живописно расставлены на досках. Аусма, праздничная, нарядная, встретила первых гостей — Калныня и старого скульптора. Несмотря на ее старания, Бруверис от стопочки отказался категорически.

— Пусть сперва уберет свои фонари, — преисполненный священного гнева, крикнул он Аусме, указывая через плечо на прожектора. — Иначе ни капли в рот не возьму.

— Но у меня нет с собой аппарата, — пытался образумить его Калнынь.

— Все равно! Один раз установили скрытую камеру и сделали из меня посмешище, целую неделю не мог показаться в академии.

— Даю вам честное слово! — поклялся Калнынь.

— Тогда сидите все время со мной рядом, — уступил Бруверис. И опрокинул наконец стаканчик.

Аусма открыла дверь и пропустила в мастерскую Ильзе и Петериса.

— Ты еще пожалеешь, что пригласила нас! — кричал Петерис. — После того как я искупался в Даугаве, аппетит у меня как у семерых голодных моржей.

— Боюсь, что я сразу его отобью, — сказала Аусма. — Звонил твой ассистент…

— Уже? — Петерис повернул к выходу. — Сообрази мне какой-нибудь бутерброд на дорогу, — попросил он Аусму.

— Опять застрянешь в лаборатории на всю ночь? — встревожилась Ильзе. — Неужели нельзя было отложить?

— Тогда бы он не позвонил.

В дверях Петерис разминулся с Лигитой и Кристапом. Калнынь заметил вновь прибывших и хотел было встать им навстречу, но профессор железной хваткой вцепился в его рукав:

— Куда, голубчик!

Только удостоверившись, что его подозрения ложны, он отпустил его с миром.

— Приветствую вас, госпожа Эльвестад!.. Вы, конечно, помните Волдика?

Лигита обрадованно кивнула.

— Никто не хотел мне верить, — продолжал Калнынь, — но я всегда говорил, что вы не можете исчезнуть.

— Как говорится в старинной поговорке: «Сорная трава живуча», — засмеялась Лигита.

— Как можно! Вы роза в пору цветения.

— Благодарю за комплимент! Мне тоже приятно вас видеть живым и здоровым… Кроме того, я должна вам кое-что показать. — Лигита потянулась к сумочке.

— Хорошие вести распространяются быстро. Я уже слышал.

— Но, может быть, хотите видеть, так сказать, убедиться воочию, — допытывалась Лигита.

— Вы опоздали, — махнул рукой Калнынь. — А жемчужины могут быть поддельными. Надежней всего верить людям. — Заметив смятение на лице Лигиты, он переменил тему: — Хотите, познакомлю вас с нашим старейшим скульптором?

— Да, но куда умчался Пич?

— Он просил его извинить, — подошла Ильзе. — Вы ведь знаете: у мужчин дело прежде всего.

— К сожалению…

Пока Лигита разговаривала с Калнынем и Ильзе, Кристап поздоровался со своим учителем, налил ему виски из принесенной с собой бутылки.

— Сивуха как сивуха, но крепкая, — сказал Бруверис и поморщился. — Кажись, я тебя все-таки вывел в люди, — он обвел рукой плакат, прожектора, Лигиту, Калныня. — Но останешься ли ты человеком, это уже зависит от тебя одного.

Аусма поднесла мастеру тарелку с бутербродами и улыбнулась Кристапу:

— Тебе, наверно, давно хочется кофе? Я сейчас…

— Я сам.

В импровизированной кухне в углу мастерской Кристап обнял Аусму за плечи и тихо сказал:

— У тебя сегодня был тяжелый день. А мне просто некогда было тебе помочь.

— Все хорошо, — прошептала Аусма и провела ладонью по его щеке. — Главное, что камень наконец дома… Ну а теперь вернись к старейшине, он так тебе машет, что вывихнет руку.

— Я еще днем обратил внимание: привезли-таки, — шумел Аугуст Бруверис. — Я не суеверен, но, по-моему, не мешало бы нам…

Кристап наполнил две рюмочки и вместе со стариком вышел во двор, где в лунном свете мерцала каменная громада.

— За твою новую работу! За «Стрелков»! — сказал Бруверис и чокнулся с глыбой. — Звенит! — довольный, констатировал он. Увидел в освещенном окне Лигиту и Ильзе, стоящих перед фигурой «Девушки», и заметил: — Твоя вариация на эту тему недурна, сходство схвачено метко.

— Внешнее, может быть, по памяти. А характер… На моей выставке «Лагерной девушки» не будет! — медленно сказал Кристап.

— Отчего так круто? Ты не обязан выставлять рядом, так сказать, источник вдохновения.

— Не могу! Я тогда не врал: девушка, которой я хотел воздвигнуть памятник, мертва. А эта, — глядя на Лигиту, задумчиво сказал Кристап, — несчастный человек. Иностранная туристка. Сегодня приехала, а завтра и след простыл.

1972

Перевела В. Волковская.

 

ИМЕНЕМ ЗАКОНА

 

#img_7.jpeg

 

СЛИШКОМ ПОЗДНО

Рассказ

#img_8.jpeg

I

Шоферу Петеру Кактыню не хотелось спать. Загнав самосвал в гараж, он повернул было к дому, но, сделав несколько шагов, остановился. Домой не тянуло. Не манила койка в темной проходной комнате, где в кладовке только и найдешь что кусок зачерствелого хлеба. Книжку и то не почитать. Можно лечь, закрыть глаза и мечтать. А о чем? Уповать на общежитие транспортной конторы? Там точно так же придется жить среди чужих, сидеть на неразобранных чемоданах, а по утрам стоять в очереди в ванную или к газовой плите… Нет, лучше всего — ни о чем не думать. Куда лучше пойти в буфет и торчать там, пока не свалит усталость.

И Петер Кактынь направился в центр города.

Недавно прошел ливень. Ветер гнал по небу хмурые облака, шумел листвой деревьев, раскачивал висящие над улицей фонари, и блики света скользили по мокрому асфальту. Отражение красных неоновых букв дрожало на поверхности огромной лужи; ветер гнал по воде рябь, и движение это казалось единственным проявлением жизни на обширной привокзальной площади. Даже красная надпись «РИГА», словно наклеенная на темный небосвод, существовала как бы сама по себе и не имела отношения к городу.

Петер втянул голову в поднятый воротник и отворил дверь буфета.

Кабачок как кабачок. Пусть и заново, по-современному обставленный, он все равно остается той же забегаловкой. И публика здесь собирается самая обычная; во всяком случае, Петеру казалось, что всех этих людей он уже где-то встречал. Не снимая плаща, он приблизился к стойке и бросил буфетчице:

— Маленькую кружку!

— Пиво только бутылочное.

Петер сунул руку в карман спецовки и пересчитал мелочь; на бутылку не хватало. Он уже повернулся к выходу, когда услышал рядом насмешливый голос:

— Что грустишь? Розовые очки потерял?

— Миллион тут у меня лежал, да вот карман дырявый, — выпал, наверное, — огрызнулся Петер и покосился на заговорившего.

Это был щеголевато одетый стройный блондин. Мешочки под невыразительными голубыми глазами свидетельствовали о том, что в таких местах он бывает частым гостем.

— Дырку мы вмиг заштопаем… Анюта! — окликнул мужчина медлительную официантку. — Четыре пива на первой космической! Для второй у тебя массы многовато…

— Чего тебе от меня надо? — настороженно спросил Петер, но все же потянулся к стакану.

— Да здравствует международная солидарность шоферов! — провозгласил новый знакомец и чокнулся с Петером.

Они выпили.

— Как ты угадал?

— По дырке в кармане, — усмехнулся собеседник и ткнул пальцем в прореху в нагрудном кармане Кактыня, сквозь которую виднелась обложка водительских прав.

— Да, нынче на самосвале и то не больно заработаешь. — И Петер осушил стакан, тем временем вновь налитый соседом. — Зато ты, я вижу, оторвал шикарный костюмчик.

— А костюм хоть куда, правда?

— Стоил чертову уйму, наверное?

— Могу себе позволить. Выпьем! — он поднял стакан. — За тех, кто умеет жить! Если желаешь, могу научить… Кстати, меня зовут Артур. Познакомимся поближе — глядишь, сообщу и фамилию, а может, и телефон.

Через час буфет закрыли. Рядом с четырьмя бутылками из-под пива стояли уже и два пустых пол-литра.

Снаружи моросило. Тусклые фонари кутались в туманную пелену. Поддерживая спотыкавшегося Петера, Артур настороженно оглядывался по сторонам.

— Что ищешь? — сознание на миг вернулось к Петеру.

— Твой миллион.

Он тащил Петера к стоянке машин. Кактынь не сопротивлялся, уверенный, что новый приятель разыскивает свой автомобиль. Петер не очень удивился и тому, что Артуру лишь с третьей попытки удалось открыть дверцу «Москвича»: как-никак после двух бутылок рука бывает нетвердой. Впрочем, голос Артура звучал четко:

— Залезай! Быстрее!

В машине Петер тут же уснул. Разбудил его резкий визг тормозов. Выглянув, он увидел, что «Москвич» остановился на лесной опушке.

«Мотор барахлит?» — мелькнула смутная мысль.

— Давления не хватает, — хмуро буркнул Артур.

— Где?

— У тебя, — усмехнулся Артур. — Очнись, я сейчас.

Петер снова забылся в полубредовом сне. Он пришел в себя лишь тогда, когда Артур встряхнул его за плечо и сунул в руки домкрат. Рядом неясно серела «Волга».

Все еще не проснувшись до конца, Петер вылез из машины и принялся за работу. Увидев, что Артур катит снятое колесо к «Волге», Кактынь удивленно проговорил:

— Ты чего? Резина ведь совсем новая.

— То-то и оно.

С помощью Кактыня он погрузил в светлую машину все пять колес. Туда же отправился аккумулятор «Москвича», карбюратор, сумка с инструментами — все ценное, что удалось снять в спешке. Когда Петер наконец разогнул спину, оказалось, что места в «Волге» больше нет. Артур сунул что-то Кактыню в руку:

— На, езжай электричкой.

Он включил фары. В их свете Петер увидел, что в его ладони зажато несколько красных десяток. Он бросился за машиной.

— Это всё мне?

— Если не веришь, закажи розовые очки! — перекрывая рокот мотора, крикнул Артур.

На следующий вечер, мучась от похмелья — и физического, и морального, — Петер в поисках Артура снова заглянул в тот же буфет. На этот раз Кактынь был в костюме — не столь шикарном, как у Артура, но все же вполне приличном.

Артур сидел за одним столиком с пожилым мужчиной и молоденькой, ярко накрашенной темноволосой девушкой. Петер сперва не решился подойти, однако новый приятель оказался не гордым — поднялся сам и пригласил Кактыня к столику.

— Знакомься, Извозчик, — сказал он соседу. — Талантливый парень, вчера я дал ему первый урок. Для дальнейшего образования передаю его в твои руки.

Тот, кого Артур назвал Извозчиком, оглядел смутившегося Петера и улыбнулся.

— Через месяц гарантирую университетский диплом, — он придвинул Петеру свою рюмку и подождал, пока тот выпьет водку. Затем спросил: — Танцуешь, студент?

Петер кивнул.

— Тогда давай. А мы, старики, тут поговорим о жизни.

Петер послушно поднялся и пригласил темноволосую девушку.

Танцором он был неважным, но твист, к счастью, не требовал особой согласованности движений: знай гляди партнерше в глаза и вихляйся как умеешь. Но движения девушки были такими развязными, а словно приклеенная к губам улыбка — столь недвусмысленно призывной, что Петер смутился. Чтобы преодолеть замешательство, он попытался завязать разговор:

— Вы где работаете?

Девушка чуть отодвинулась.

— Скажите: почему это у нас люди всегда начинают знакомство с красивой девушкой именно с этого вопроса? — Она сделала гримасу. — Как будто это имеет какое-то значение…

И в самом деле, какое это имеет значение? Главное ведь, что у него есть деньги и, судя по всему, будут и впредь. А значит, можно, отбросив сомнения, договориться о свидании с девушкой, которой плешивый Извозчик явно годился в отцы.

II

Ночные дежурства в управлении милиции случаются всякие — и монотонные, и богатые происшествиями; лишь спокойными они не бывают никогда. В большом городе всегда что-нибудь да случается, и оперативные бригады вновь и вновь пускаются в путь, время от времени осведомляясь по радиотелефону, не объявлена ли тревога.

Но в эту ночь, если верить долголетнему опыту майора Низуля, тревоги не предвиделось. Мгла за окном светлела, предвещая наступление утра, когда майор, разрешив эксперту Густе Забе немного поспать, сам решил развлечься при помощи детектива Агаты Кристи, который почему-то печатал из номера в номер столичный антирелигиозный журнал. И тут началось.

Заметив вспыхнувшую лампочку, заменявшую звонок тревоги, майор снял трубку.

— Горит машина «скорой помощи»? В лесу? Погоди, погоди, что-то такое было… — Правой рукой майор торопливо перебирал листки донесений. — Совершенно верно: в восемнадцать тридцать из центра Риги, угол Кирова и Промышленной, угнан ЗИМ с красным крестом… Этим делом занимается капитан Цибинь. Хотя — ладно, давай их сюда, твоих свидетелей, чего уж мариновать до утра…

Густа едва успела застегнуть свой лейтенантский китель, как дверь распахнулась.

— Свидетели доставлены! — браво доложил сержант. — Разрешите пригласить?

— Зовите! — и майор повернулся к Густе. — Наверное, придется выехать на место происшествия. В такую рань свидетелей для осмотра мы там вряд ли найдем. Значит, придется везти их отсюда. — Он перелистал блокнот. — Позвоните вот по этим номерам, пенсионеры все равно встают с петухами…

Сержант уже вводил парочку. Обоим вместе могло быть, пожалуй, лет тридцать пять, не больше. Словно подбодряя один другого, они крепко держались за руки.

— Здесь не загс, — очень сердито произнес майор. — Ну, рассказывайте.

Девушка отпустила руку парня.

— Извините… Значит, так. Мы заблудились…

— В лесу, — закончил юноша начатую девушкой фразу.

— Хотелось немного побыть вдвоем, — пояснила девушка.

— Просто подышать лесным воздухом, — быстро дополнил парень.

— Минутку. — Майор вздохнул, набираясь терпения: с этими ребятишками надо было говорить тихо и ласково. — Вот вы, кажется, постарше годами, — ободряюще кивнул он парню, — вы и начинайте, только по порядку и со всеми подробностями.

Вот что записала в протоколе Густа, опустив, по возможности, все, что не относилось непосредственно к делу:

«На вырубке горел костер. Вокруг него, кто как, расположились участники молодежного пикника радиозавода. Пели, поджаривали охотничьи колбаски… Парень незаметно подтолкнул девушку, взял ее за руку. Они поднялись и скрылись в ночном лесу. А когда собрались вернуться, то поняли, что не знают, в какую сторону направиться. К счастью, справа послышались сигнал автомобиля и звук мотора. Идя на звук сигнала, почему-то долго не умолкавшего, они вышли на проселочную дорогу, по которой как раз в этот миг отъезжал самосвал. По ту сторону дороги горел костер. Обрадованные тем, что нашли своих, они побежали к огню, но сначала девушка вытащила платочек и стерла с лица парня следы помады. Затем они раздвинули кусты и замерли в изумлении: горел не костер, а машина «скорой помощи»…»

— Погасить мы, к сожалению, не смогли…

— Нигде поблизости не было воды.

Записав это, Густа заметила, что они снова держатся за руки и говорят дуэтом.

…На месте происшествия и в самом деле оказалась обгоревшая «скорая помощь». Машина лежала вверх колесами, на которых не осталось ни одной шины.

Наверное, майор Низуль был все же формалистом. Он не позволил внести в протокол ни единого слова, которое не было бы многократно подтверждено свидетелями. Даже такой очевидный факт, как то, что машина была марки ЗИМ, по его просьбе трижды подтвердили люди, среди ночи поднятые с постелей и теперь тщетно пытавшиеся согреться на пронизывающем ветру. Мерзла и Густа. Жарко было лишь майору. Распахнув шинель, он обходил место происшествия, присовокупляя к цепи фактов все новые и новые детали. За ним шел сержант, освещая начальнику путь переносным прожектором, подключенным к аккумулятору милицейской автомашины.

Негнущимися пальцами Густа записывала замечания майора и с тоской думала о своем неуютном кабинете в управлении милиции, где все же не дул ветер. Рядом сердито лаяла и дергала поводок розыскная собака, и лай мешал расслышать слова майора.

— Здесь стояла вторая машина — наверное, замеченный свидетелями самосвал, — указал Низуль на следы на влажной земле. — Отметьте, что у левой передней шины почти совсем стерся протектор, на нем овальная заплата… Следы троса, — он указал на борозду на коре дерева. — Можно предположить, что преступники, экономя время, опрокинули машину при помощи троса… Старый прием, — пояснил он свидетелям, — если в вашем распоряжении есть еще один автомобиль. Резко рвануть в сторону — и машина вверх ногами. Тогда можно спокойно снять шины. Это ясно?

Пенсионерам это было в общем ни к чему, но они на всякий случай кивнули. А Густа мысленно прокляла свою женскую судьбу: «Каждый день говорят о равенстве, а признают его лишь раз в году — Восьмого марта, когда заставляют нас пить наравне с ними. Зато в остальное время мы по-прежнему выполняем все так называемые женские обязанности. Почему, например, я, эксперт с дипломом, должна выступать в роли личной секретарши майора? Пусть пишет сам или же поручит сержанту!..»

Однако выразить свой протест вслух Густа не успела, так как Низуль, переведя дыхание, заговорил опять.

— Идя по следу, оставленному тросом, я приблизился к куче гравия… — Майор остановился, нагнулся, набрал в горсть камешки и оглядел их. — Гравий резко отличается от покрытия дороги. Можно заключить, что замеченный свидетелями самосвал оставил здесь часть своего груза, чтобы освободить место для шин. И если бы удалось установить, откуда взят этот гравий…

Наконец-то Густа смогла вмешаться. Даже не пытаясь скрыть свое превосходство, она заявила:

— Это элементарная задача. Каждый гравийный карьер обладает своим, особым составом минералов. Подержите блокнот, и я возьму образец для исследования.

— …Вот здорово, что вы приехали, — жалобно говорил дежурный капитан в управлении милиции. — Я тут битых два часа промучился с одним психом. Примчался, понимаете ли, нашумел, рыдал, рубашку на себе рвал: он, мол, своими руками убил любимую жену. Я, конечно, стал писать протокол: мало ли убийц горько сожалеют о содеянном? Потом позвонил, проверил — а жена его, оказывается, мирно скончалась в больнице, свидетельство о смерти подписало двое врачей, один — даже заслуженный деятель, профессор… Тогда этот — Артур Бритынь — сменил пластинку и заявил, что украл санитарную машину и на этом основании заслуживает виселицы. Взяли его на экспертизу — нет, хотя и выпил, но уж никак не до белой горячки. Я ему — расскажите все по порядку, а он знай себе одно: судите за убийство, и все тут, а предателем он, мол, не станет и никого закладывать не собирается… Едва удалось напоить его снотворным и отправить домой.

Майор слушал вполуха. В ожидании результатов анализа гравия он то и дело поглядывал на часы и нервничал.

— Ну, Густа, покажи свою оперативность, — вместо ответа пробормотал он. — Только бы они не догадались сменить шины…

Наконец дверь распахнулась. Победно сияя, Густа воскликнула:

— Товарищ майор, гравий из Гаркалне! Я с ними только что созвонилась. Вчера в карьере работало тридцать машин, все — самосвалы. Я предупредила начальника гаража, чтобы сегодня направил на работу те же самые.

— Молодцом! — похвалил майор. — Ты у нас настоящий парень!

Этот комплимент вызвал у Густы лишь гримасу. Но дуться всерьез сейчас не было времени — приходилось лезть в машину и ехать на карьер.

На развилке дорог майор велел остановиться.

— Идите на место происшествия и подготовьте почву, — отдал он сержанту не вполне ясное распоряжение.

Сержант поглядел вверх. Небо было ясным.

— Да вот дождя вроде бы не предвидится. А там, если не ошибаюсь, ни речки, ни лужицы…

— Склероз! — воскликнул майор и сердито хлопнул себя по лбу. — Забыть такую деталь!

Он торопливо выбрался из машины. У обочины стояли два больших молочных бидона, подле них деревенская тетушка ожидала попутной машины в Ригу. Сунув ей деньги, майор возвратился с бидоном в руках. На его лице, обычно невыразительном, было озорное выражение.

— Чуть было не допустил грубой ошибки. Забыл, без чего нельзя сварить уху.

— Уху? — удивилась Густа.

— Нужна жидкость. О рыбе нам заботиться не надо, она сама прыгнет в котел.

У ворот карьера их уже ожидал начальник смены.

— Наконец-то, — облегченно вздохнул он. — Преступников ловить, конечно, тоже важно, но только у меня план. Сколько, по-вашему, могу я держать экскаватор в простое?

— Машина с вулканизированной покрышкой прибыла?

— Да. Могу показать вам, который Кактынь.

— Спасибо, я уж как-нибудь сам найду.

Низуль приблизился к веренице грузовиков, выстроившихся перед неподвижным экскаватором.

— Мне нужны свидетели для проведения осмотра. Вот хотя бы вы, — кивнул он ближайшему шоферу, затем внимательно огляделся. — И вы, — обратился он к рослому водителю машины, стоявшей третьей в очереди. — Как вас зовут?

— Петер Кактынь, — неохотно ответил парень.

— Очень приятно. Ну, поехали.

— Товарищ начальник, да я сегодня еще ничего не заработал, — попытался возразить шофер.

— Ничего, ваше от вас не уйдет, — двусмысленно ответил майор, забираясь в кабину. — Покажу дорогу…

Заметив приближающиеся машины, сержант вылез из придорожных кустов и, недолго думая, вылил на дорогу все содержимое молочного бидона.

— Остановите! — приказал майор Кактыню и высунулся из окошка. — Нет, еще чуть вперед. Так, хорошо.

Все вылезли и направились к машине «скорой помощи», которая все еще лежала на старом месте и при дневном свете выглядела еще более жалкой. Густа нечаянно оглянулась и вдруг поняла, что именно крылось за сложными маневрами майора: рядом со вчерашним, уже затвердевшим следом на увлажненной молоком земле появился новый, как две капли воды похожий отпечаток, с той же характерной лысиной протектора и овальной заплатой. И оставлен он был машиной Кактыня.

— Попытаемся восстановить обстоятельства происшествия, — говорил тем временам майор. — Один преступник приехал на угнанном ЗИМе, другой — на самосвале и остановил его здесь… — Он вытянул руку и искусно изобразил величайшее изумление: — Это еще что? Может быть, Кактынь, вы скажете — какой из этих следов принадлежит машине преступника, а какой — вашей?

Нервы Кактыня не выдержали. Резко повернувшись, он бросился мимо майора и Густы в чащу леса. И снова стало ясно, насколько тщательно майор Низуль разработал план операции. Из кустарника выскочил сержант и подставил бегущему ножку. Подоспели и остальные.

Когда Кактынь поднялся, бежать оказалось некуда.

…Первый допрос состоялся в кабинете майора.

— Когда угоняли, стыдно не было, а теперь совесть даже говорить не позволяет, да? — поинтересовался майор сухо. — Рассказывайте! Только не пытайтесь выгораживать своих соучастников: ни один преступник этого не стоит, поверьте моему опыту.

Густа взглянула на Кактыня. Он выглядел сломленным и вовсе не напоминал профессионального преступника — скорее подростка, по легкомыслию сбившегося с пути.

III

«Вчера мне здорово везло. Меня нарядили возить гравий из Гаркалне в Ригу, экскаваторы работали без помех, и к четырем я сделал уже полторы нормы. Это сулило хороший заработок, так что я согласился поработать еще часок-другой сверхурочно. Подсчитал, что за один этот день получу не меньше десятки.

Только много ли с этого толку, если до получки еще целая неделя, а свидание с Марите назначено на субботу? Мы были знакомы всего две недели, с того самого вечера в буфете, но настолько я ее уже знал, чтобы понять: придешь без подарка — даже в щечку поцеловать не позволит. Оставалось лишь надеяться, что встречу Извозчика в забегаловке, куда он заходит каждый вечер. Перехвачу денег, а то и вместе сходим на заработок.

Я боялся упустить его, так что подрулил туда прямо с грузом.

— Не знаю, что нынче с Артуром сделалось, — ворчал Извозчик. — Обещал прийти, да вот ужа больше часа жду зря.

— Может, увязался за девчонками? — предположил я.

Извозчик презрительно покосился на меня:

— Не все бегают за девчонками. Если у Артура в этой юдоли слез есть что-то святое, то это его жена. Только не распускай язык: этого он тебе не простит.

— Ну, дело его. — Я торопился поскорее все выяснить и доставить гравий на место. — Позвони-ка ему.

Вскоре Извозчик вернулся.

— Есть заказ на шины для ЗИМа. Заплатят прилично, но обязательно сегодня вечером: завтра клиент уезжает. Сам Артур на пойдет, у него с женой что-то стряслось: болит не то желудок, не то слепая кишка — кто там разберет. Ладно, поехали.

Мы медленно колесили по центральным улицам. Извозчик поглядывал по сторонам. Как обычно в дождливую погоду, прохожих было немного. Кое-где стояли машины, но, как назло, ни одного ЗИМа. И вдруг Извозчик схватил меня за локоть:

— Гляди!

И правда, на углу Кирова и Промышленной стоял ЗИМ «скорой помощи». Шофер как раз помогал санитару вытащить носилки, затем они скрылись в подворотне.

— ЗИМ! — взволнованно прошептал Извозчик. — Зимочка! Сам просится!.. Ну, гони вперед по Псковскому шоссе. На тринадцатом километре обгоню.

— Прямо так, с грузом? — заколебался я.

— Доставишь потом. Скажешь, что по пути, — он осклабился, — по пути, мол, пришлось менять шины. Такой случай упускать нельзя! Подумать только: жмешь на всю железку, а милиция еще и дорогу расчищает…

Я не стал спорить и притормозил. Извозчик вылез и скрылся во дворе. Я едва успел развернуться, как он вышел из парадных дверей и направился к ЗИМу…

Остальное случилось так, как показал ваш следственный эксперимент, который эта гражданка уже описала в своей тетрадке. Хочу пояснить только, почему мы зажгли машину.

Я свалил часть гравия на обочине. Погрузили шины, замаскировали, собираемся назад. Но, уже залезая в кабину, Извозчик заметил, что, возясь с тросом, порвал перчатки, так что два пальца вылезли наружу.

— Только этого мне не хватало, — сердито проворчал он, — оставить свою визитную карточку.

— Ты чего? — не понял я.

— На машине наверняка остались отпечатки пальцев. Придется устроить аутодафе.

— Какое авто? — Я не сразу сообразил, что у него на уме. — А! Жаль машину.

— Себя жалей, а не барахло. Тебя разве не учили в школе, что в нашей стране самое ценное — человек? — ухмыльнулся Извозчик.

Деваться было некуда — мы облили ЗИМ бензином и поднесли огонь. Когда пламя охватило машину, внезапно загудел сигнал. Наверное, от жара замкнулись контакты. Машина выла, словно раненый зверь. Кровь стыла от этого замогильного голоса. Мы вскочили в мой самосвал и пустились наутек, словно за нами гнались черти…»

— Настоящее имя Извозчика? — деловито спросил майор, когда Кактынь умолк.

— Не знаю, честное слово, не знаю, — пробормотал Кактынь. — Как-то неудобно было спрашивать. Да и своей доли я еще не получил. Он обещал принести деньги вечером.

— В тот же буфет?

Кактынь кивнул.

Майор и Густа переглянулись. Если только у этого Извозчика есть знакомства среди шоферов, он еще днем услышит об аресте Кактыня. А тогда ищи ветра в поле: с деньгами в кармане можно быстро скрыться.

Снова все зависело от часов, может быть даже от минут. Напряженно перебирая в уме варианты, Низуль вдруг вспомнил рассказ дежурного капитана. «А что, если это был не бред? Что, если есть какая-то связь между сбивчивым рассказом пьяного о смерти его жены — и кражей машины «скорой помощи»? Его ведь тоже звали Артуром — как и человека из буфета… Ну-ка, наведем справки — где живет этот бедолага?»

Через четверть часа майор Низуль и Густа звонили в дверь Артура Бритыня.

IV

Квартира Бритыня была обставлена с мещанской роскошью: полированная ореховая мебель, кружевные салфеточки, хрустальные вазы, шелковые подушечки на диване. Везде царила безукоризненная чистота. Не гармонировал с обстановкой лишь сам хозяин — с ввалившимися от бессонницы глазами, небритыми щеками и полуразвязанным галстуком, он, казалось, случайно забрел в этот мир порядка.

Появлению работников милиции Бритынь ничуть не удивился.

— Я и сам бы снова пришел, — тяжело проронил он, и чувствовалось, что это на пустые слова. — Пускай что угодно — не могу сидеть здесь наедине с мыслями… Эх, Зайга, не вовремя ты заболела…

Он умолк. Майор предупреждающе покосился на Густу: пока откликаться на эти слова еще не следовало. Но Бритынь и не ждал ответа.

— Когда приехала «скорая», жена уже говорить не могла — так болело. Шофер с санитаром старались нести поосторожнее, но лестница, сами знаете… А Зайга при каждом толчке только стонала и все крепче сжимала мою руку.

«Хорошо, что сразу позвонили, — утешала меня докторша. — В таких случаях решают минуты. Хирург уже извещен и ждет в операционной». — «Слышала, Зайчик? — пытался я подбодрить жену. — Все будет хорошо. Не успеешь моргнуть — тебя уже доставят в больницу…»

Мы вышли из ворот, а ЗИМ в этот миг сворачивал за угол! — Бритынь стиснул голову ладонями. — В то время я еще ничего не понял. Пока бежал наверх, пока вызывал другую машину, да и потом, в больнице, не до того было. Попозже мне сказали, чтобы не путался под ногами, и я пошел домой. А так примерно через час явился Извозчик.

«Заказ выполнен! — самодовольно сказал он. — Поехали к твоему клиенту». — «В самосвале, что ли?» — спросил я, чтобы что-то сказать: мне было не до того. «Самосвал в гараже, спит сном праведника, — и Извозчик весело засмеялся. — А шины уже лежат в обычном месте. Все вышло гладко, как в кандидатской диссертации. Ты только послушай: катаемся мы, значит, по городу, и вдруг…»

Дальше я не слушал. За стеной зазвонил телефон, и я как-то сразу понял, что это — из больницы. Сосед позвал меня. Трубка прыгала в моих руках.

«Умерла? — не понял я. — Как это — умерла? Вы же говорили…» — «Слишком поздно, — сказал голос на том конце провода. — Мы сделали все возможное. Если бы ее доставили хоть на полчаса раньше!»

Я вернулся в комнату, чувствуя, что теряю рассудок. А там Извозчику все не терпелось досказать о своих приключениях.

«Да ты послушай, что за сказочное везение! Значит, вдруг вижу — стоит ЗИМ «скорой помощи», и прямо у твоего дома! Тебе что, неинтересно?» — перебил он сам себя. «Ладно, говори!» Теперь я должен был услышать все до конца. «Я — в машину, и…» — «Угнал «скорую»? Ты?» — «Еще как! На первой космической! Раз заказаны шины с ЗИМа…»

У меня не было сил прикончить его…

Бритынь умолк. И вдруг вцепился в руку майора:

— Но вы это сделаете, гражданин начальник? Правда ведь, вы отомстите за смерть моей жены?

Впервые в жизни майор не знал, что ответить.

1965

Перевел В. Михайлов.

 

ЛИНИЯ УДАЧИ НЕОЖИДАННО ОБРЫВАЕТСЯ

Очерк

#img_9.jpeg

Старый Трубек который год безуспешно единоборствовал с бессонницей. Пока он работал проводником в купированных вагонах, дело еще куда ни шло, — можно было добровольно вызваться на рейс в Таллин или Ленинград, продежурить ночь напролет и тем оказать услугу себе, пассажирам и товарищам по работе, которые в это время спали сном праведника, а в дни получки поднимали за Трубека чарочку, желая ему долгих лет жизни и несокрушимого здоровья.

Но закон есть закон, и в один прекрасный день его проводили на пенсию. Отныне жизнь стала невыносимой и для Трубека и для его сына с невесткой. Невестка никак не могла привыкнуть к неугомонному «пассажиру», который через каждый час отворял в квартире все двери, по нескольку раз выходил в сад прогуливаться, чуть свет включал пылесос и полотер. Наконец она собралась с духом и предложила:

— Почему бы вам, отец, не пойти поработать вахтером? И вы успокоитесь, и семье польза. Когда в доме двое школьников, лишняя копейка не помешает.

В самом деле, почему бы не пойти? Спустя неделю Трубек принес домой овчинную шубу, сапоги, выданные органами охраны, а также вооружение, которое на смех внукам состояло из одного свистка. Правда, вмонтированная в свисток сухая горошина придавала ему некоторое сходство с милицейским, но Трубеку от этого не стало веселей на душе. Неужто ему, старому партизану гражданской войны, нельзя было доверить какую-нибудь огнестрельную штуковину? И объект поважнее, чем продовольственная лавочка? Как назло, ни Трубек, ни его сын не состояли в охотничьем обществе, поэтому он не мог прихватить на дежурство даже простой двустволки, разве что здоровенный финский нож, которым обычно стругал лучины для растопки. Хорошо, хоть магазин находился по соседству, между их домом и главным корпусом обувной фабрики. И два раза в ночь, ровно в двенадцать и в пять, с хронометрической точностью, как подобает старому железнодорожнику, Трубек являлся домой, чтобы принять лекарства и запить их стаканом горячего чая. Так прошло лето. Шуба и сапоги лежали в нафталине. Миновал на редкость теплый в этом году сентябрь. Казалось, даже свисток можно оставлять в ящике стола, до того спокойными были ночи сторожа: лишь иногда случалось перекинуться неторопливыми фразами с патрулирующим милиционером, покалякать с запоздалым прохожим, которому развязал язык алкоголь.

Наступила ночь на первое октября.

Погода стояла неприветливая. Как бы желая прочертить точную границу между погожим бабьим летом и суровой осенью, северный ветер гнал по низкому небосклону клочковатые дождевые тучи. Даже луна, изредка появлявшаяся в рваных трещинах туч, не могла развеять хмурое настроение. Старого Трубека причуды погоды не пугали. Скорее наоборот — вызывали в памяти дни далекой юности. Сибирские партизаны только и ждали такой погоды, чтобы подкрасться в неверном свете луны к колчаковским укреплениям. Как бы подтверждая неизгладимую память тех лет, где-то глубоко под ложечкой заныла старая рана, давая знать, что настало время выпить очередной порошок.

Прямо против калитки его двора на той стороне улицы стояла «Волга» с погашенными фарами. Вжавшись в угол машины, за рулем дремал шофер. «Странно, — подумал Трубек, — похоже, она тут стоит уже добрых полчаса. Ей-богу, нынешнее поколение совсем совесть потеряло, нет чтобы человека в дом пригласить».

Термос с горячим липовым чаем — невестка никогда не забывала заварить его — стоял на привычном месте. Сидя за кухонным столом и макая седые усы в пахнущий весной напиток, сторож время от времени прислушивался. Он давно наловчился различать ночные шумы. Часто повторяющийся скрежет сообщал о том, что ветру удалось оторвать оковку жалюзи в магазине — завтра надо будет починить, и заклепками собственного производства, чтобы держали до самого коммунизма. Вдоль окна торопливо застучали каблуки, затем что-то жалобно проскрипело, послышались громкие голоса, и Трубек, не взглянув на часы, понял, что молодая бойкая блондинка из фабричной охраны снова прибежала на работу с опозданием. Со стороны железнодорожного переезда доносилось дорогое его сердцу пыхтение паровоза, проревел дизель, дала гудок электричка. «Предпоследняя на взморье», — отметил про себя сторож, отодвинул пустое блюдце и встал. В этот миг он услышал, как что-то глухо бухнуло. Звук этот никак не вписывался в традиционную гамму ночных шумов. Трубек замер и даже дыхание затаил, но все было тихо. Он надел пальто, вышел в коридор и только там сообразил, что его насторожило, — звук долетел не с улицы, а с другой стороны, из его собственного сада.

Успев заметить, что машина по-прежнему стоит, как стояла (факт сам собой разумеющийся — иначе бы он услышал, как завелся мотор!), Трубек отправился выяснять причину загадочного звука. Сад был невелик. Его можно было обследовать, не сходя с крыльца, с помощью карманного фонарика. Сноп света выхватил замок дровяного сарайчика, призрачно белевшую краску на яблонях, аккуратные полосы грядок с овощами и кирпичную стену фабрики, которая оберегала плантацию Трубека от студеных ветров, позволяя выращивать помидоры. Проклиная соседского кота и собственную подозрительность, сторож собрался было погасить фонарь, как вдруг дернулся, словно его стукнули кулаком в лоб. Никаких сомнений: у стены чернел, полускрытый помидорной ботвой, довольно крупный предмет.

Возможно, следовало поднять тревогу, вызвать фабричную охрану, разбудить домочадцев, но старый партизан не сделал ни того, ни другого — боялся стать посмешищем. В конце концов, он ведь не баба, которой в потемках мерещатся привидения.

Действительно, стоило ли пугаться пяти мешков с хромовой кожей и странной рептилии, которая издали напоминала удава, а вблизи оказалась всего-навсего куском веревки. Трубек наклонился над своей находкой и не расслышал крадущихся вдоль забора шагов. Он спохватился, лишь когда пришельцы подошли почти вплотную.

— Стой! — хрипло крикнул Трубек и выпрямился.

Незнакомцы тоже опешили, даже не пытались бежать. Трубеку удалось схватить одного из них за отвороты пальто. Но тут он почувствовал сильный удар в затылок. Оттолкнул первого и, нащупав в кармане финку, обернулся к другому, нападавшему сзади. Преступник оказался проворней. Размахивая ножом, он бросился на Трубека.

— Уйди! Зарежу!

В голосе прозвучала такая звериная ненависть, что старик невольно подался назад. И тут же попал в тиски. Чужие руки обхватили его шею с такой силой, что Трубек начал терять сознание.

— Я держу его, выноси мешки!

Сторож обмяк, как в обмороке, затем рванулся вверх и со всего маху ударил головой преступника в лицо. Теплая шапка смягчила отдачу, но у него самого аж искры из глаз посыпались. Послышался тихий звон, тиски ослабли. Преступник обратился в бегство.

«Нужно задержать хотя бы второго!» — мелькнуло в голове у Трубека. Он преградил дорогу. Но тот не собирался задаром отдать свою свободу. Сторожу не осталось ничего другого, как, защищаясь, пустить в дело нож. Раненный в плечо преступник вырвался из хватких рук Трубека и выбежал из ворот. Взревел мотор «Волги», рокот удалился, и снова наступила тишина.

Разбудив сына (эх, отчего он не сделал этого сразу!) и приказав ему сторожить мешки, старый Трубек отправился в милицию.

* * *

Трудно теперь сказать, почему в отделении милиции решили сообщить об этом случае в республиканскую прокуратуру. С «героями ножа» тут обычно справлялись сами, но сторожу показалось, что преступники, судя по голосам, — юноши, а может быть, даже подростки, и это решило дело: кому охота заниматься несовершеннолетними.

Старший следователь Карлис Стабинь, который в эту ночь дежурил в прокуратуре, не торопился. В темноте все равно нельзя осмотреть место преступления, сфотографировать следы, снять отпечатки пальцев и наглядно представить себе, как было совершено преступление. Выслушав сообщение оперуполномоченного милиции, он лишь наказал тщательно охранять сад и ни в коем случае не дотрагиваться до мешков, а затем стал размышлять. Значит, опять предстоит разгадывать ребус, вступить в бой, в котором поначалу все преимущества, как всегда, на стороне преступника. Только на этот раз уже в дебюте тот допустил грубую ошибку. И Стабинь не сомневался, что в миттельшпиле сравнительно легко нападет на верную нить.

Вряд ли был смысл вызывать собаку — в городе след обычно обрывается на первом же перекрестке, кроме того, сторож видел легковую машину. Стабинь пробовал представить себе, как поступил бы сам на месте воров. Машину, если только за рулем не сидел соучастник, он отпустил бы у вокзала. А дальше? Наверно, скрылся бы на неделю из Риги, чтобы после возвращения можно было бы рассказывать, что уехал еще до полночи. Но в состоянии ли преступник вообще пуститься в дальнейший путь? Возможно, что ранение серьезно. В таком случае…

Стабинь снял телефонную трубку. Сам он, конечно, ни за что не поехал бы в больницу, а ворам и бандитам наплевать только на чужую жизнь, над своим драгоценным здоровьем они трясутся, как балованные маменькины сынки.

Уже третий разговор принес удачу.

— Около часу ночи, — рассказала сестра приемного покоя, — машина «скорой помощи» доставила к нам молодого человека по фамилии Крум, на которого в парке напали хулиганы. Как хорошо, что вы позвонили, товарищ следователь, виновников во что бы то ни стало нужно поймать. Вообразите, негодяи не только отобрали у бедного парня деньги, часы и документы, но вдобавок пырнули его ножом… Да, да, довольно глубокая рана в спине, справа, если не ошибаюсь. К счастью, легкое не задето, так что жизни опасность не угрожает… Что вам еще хотелось бы знать?.. Конечно, конечно. Извините, рубашка вся в крови и в парке тоже… Хорошо, будем ждать!

Стабинь положил трубку. Он был разочарован. Неужели победа далась ему без боя? Следователь не сомневался, что находится на верном пути. Только в детективных романах обстоятельства подстроены так, что обеляют преступников и обвиняют невинных. В жизни такие совпадения чрезвычайно редки, тем не менее это не значит, что следователь имеет право не считаться с фактами и идти узкой заранее намеченной тропой вопреки всему. Даже если все следы вели бы в больницу, где лежал этот Крум, его вину еще нужно было бы доказать. И сделать это часто бывает куда труднее, чем прийти к правильному умозаключению. Многим преступникам удалось избежать заслуженной кары только по той причине, что на суде не хватало доказательств.

Он позвонил в милицию и попросил послать в больницу работника, который незаметно установил бы за Крумом наблюдение. Затем достал следовательскую сумку и надел пальто. За окном занимался рассвет.

* * *

Увидев на месте происшествия уголовного эксперта Рейниса Лепсиса, Стабинь обрадовался. Ему уже доводилось сотрудничать с этим капитаном милиции и должным образом оценить его знания. Не нужно только обращать внимание на колючий характер эксперта, тогда все пойдет как по маслу… И все-таки его немножко задело, что Лепсис не удостоил его приветствием. Опустившись на четвереньки, он небрежно кивнул и продолжал обследовать узкую полоску земли между тротуаром и булыжником. Затем сверкнул лампочкой, щелкнул фотоаппаратом, вынул из сумки коробку с желтоватой пастой и принялся снимать отпечатки покрышек.

— Такие идеальные следы, — буркнул он, — что неохота возиться с гипсом. Попробую новый состав, если нет возражений.

И, не дождавшись ответа, снова склонился над своей находкой.

Стабинь терпеливо стоял рядом. Можно было, конечно, зайти во двор и самому начать осмотр, но на сей раз торопливость была неуместна. Лучше сначала дать специалисту покончить с улицей, где скоро появятся ранние прохожие и первые машины с хлебом и молоком.

Наконец Лепсис поднялся.

— Вам, как всегда, везет, — сказал он и, как бы желая смягчить скрытый в этих словах двойной смысл, сердечно пожал Стабиню руку. — Протектор совершенно новый, необкатанный, вряд ли на нем проехали больше ста километров. Смотрите. Что это «Волга», вы, наверное, уже сами догадались.

Стабинь не обиделся. Иногда эксперты, чьи имена не упоминаются ни в прессе, ни в отчетах прокуратуры, самостоятельно разгадывают в своих лабораториях самые сложные уголовные загадки, а слава достается оперативным работникам. Так пусть себе хорохорится на здоровье.

— Можем ли мы из этого сделать вывод, что это была рижская машина? — спросил он для верности.

— Выходит, так. Хотя не исключено, что эта «Волга» приехала из Огре или Цесиса. Словом, радиус сто километров.

— Товарищ лейтенант, — обратился Стабинь к оперативному уполномоченному милиции Мурьямову, — позвоните, пожалуйста, в автоинспекцию. Пусть выяснят, какие учреждения в эти дни получили новые покрышки для «Волги», продавались ли они частным лицам.

Выслушав рассказ старого Трубека, следователь вышел в сад. Стабинь не сомневался, что преступники оставили следы, которые рано или поздно приведут их на скамью подсудимых. Даже в криминальных романах не бывает безупречно совершенных преступлений. Как бы тонко и детально извращенный мозг ни разрабатывал план операции, какие бы шаги предосторожности ни предпринимал матерый рецидивист, всегда случается нечто непредвиденное, что меняет заранее намеченную линию поведения. Сегодня, например, неожиданно появился сторож и навязал преступникам бой. Вместо того чтобы заботиться о мерах предосторожности, пришлось пуститься наутек. Нет, следы непременно должны быть, и только от его умения примечать зависит, удастся ли их найти.

Во всех пяти мешках были свалены обувные верха разного размера и качества — из мягкого «калфбокса», из свиной, хромовой и даже блестящей лакированной кожи. Перетряхивать каждый из них в поисках отпечатков пальцев — задача неблагодарная. Все равно что попытаться вычистить знаменитые авгиевы конюшни. Стабинь принялся за веревку, привязанную к мешку. Измеряя, он дошел до другого конца, который рассматривал в лупу Лепсис.

— Она не оборвалась, ее обрезали, — категорически заявил эксперт. — Притом довольно тупым ножом, чуть ли не пилить пришлось, вон смотрите, — он показал на неровно обрубленные волокна. — Сколько у вас там набралось?

— Двадцать девять метров.

Они закинули головы. В стене корпуса не было ни окна, ни скобы, ни малейшей неровности. По ней не спустился бы даже самый ловкий цирковой акробат.

— Крыша у них на высоте тридцати пяти метров, — сказал подошедший Мурьямов. Он успел получить информацию в фабричной охране.

Стало понятно, зачем ворам понадобилось перерезать веревку. Видимо, сперва они хотели спуститься по ней вниз, но, убедившись, что земли не достать, бросили добычу и сами пошли в обход. А когда явились за мешками, то наткнулись на старого Трубека. Ход событий прощупывался все явственней.

Место битвы легко удалось найти по стоптанной траве. Отпечатки ног были нечеткие, но в одном месте на грядке отпечатался чуть ли не классический образец следа из учебника криминалистики.

— Чешская кеда со своеобразным срезом на правой стороне каблука, — без особого восторга комментировал Лепсис. — Остается лишь поискать, не оставили ли преступники где-нибудь своей визитной карточки.

В самом деле, могло показаться, что расследование предстоит не сложное. Сторож носил сапоги, поэтому вмятина прибавила еще одну нить для поиска. Однако Стабинь и не думал ликовать прежде времени. Было бы несправедливо называть экспертов кабинетными учеными. Скорее наоборот, их труд имел чрезвычайно большое практическое значение. И все же сколько он помнит случаев, когда преступник, который теоретически был, что называется, в руках, — против него свидетельствовали все улики, — долгое время разгуливал на свободе, поскольку не хватало самого главного: живого человека, который объединил бы в себе все дактилоскопические заключения, результаты анализов крови и тканей, данные спектрального анализа, выводы трасологии. Каким бы рельефным ни был созданный специалистами портрет, он мог завести в тупик, если не оживить его эликсиром практики. И сейчас предстояло считаться с тем, что нити могут оборваться, не достигнув цели.

— Товарищ Стабинь! — доложил милиционер, поставленный у калитки, чтобы не пускать в сад посторонних. — Приехал директор фабрики и начальник того самого цеха, где шьют верха.

Следователь повернул к выходу. Сад, пожалуй, обследован, все мало-мальски подозрительное сфотографировано, находки подробнейшим образом запротоколированы. Чтобы еще раз окинуть взглядом общую картину и запечатлеть в памяти обстоятельства разыгравшейся борьбы, Стабинь остановился. В эту секунду лучи солнца пробились сквозь завесу облаков и коснулись пожухлой осенней травы. Словно отвечая на приветствие светила, в ней что-то сверкнуло. Стабинь быстро взглянул на эксперта: нет, Лепсис ничего не заметил.

«Вот теперь я тебя оставлю с носом», — подумал Стабинь не без злорадства и пошел обратно. Поднял несколько осколков стекла, повертел в руках, но что с ними делать, не знал. Волей-неволей пришлось обращаться за советом к эксперту.

Лепсис не торопился высказывать свое мнение. Но Стабинь достаточно хорошо знал его, чтобы догадаться: в руки следователей попал козырь, который может решить исход партии. Об этом свидетельствовала чуть ли не священная бережность, с какой эксперт спрятал осколки в конверт.

— В вашей семье кто-нибудь носит очки? — спросил он старого Трубека и, получив отрицательный ответ, сказал: — Не хочу терять ни минуты. Вам в цехе придется обойтись без меня. Думаю, что через час сумею вас порадовать конкретными результатами.

Вышел на улицу и, не спросив разрешения, сел в машину прокуратуры.

* * *

Чем глубже Стабинь вникал в обстоятельства кражи, тем сильнее в нем крепло убеждение, что совершил его не «человек со стороны», а кто-нибудь из теперешних или бывших работников фабрики. Эта версия возникла уже во время разговоров с директором — в связи с переоборудованием электросети все машины стояли, все цеха вчера запечатаны. Условия для взломщиков более чем благоприятные — не напорись они на сторожа магазина, кражу обнаружили бы только в конце недели. Поди отыщи концы, когда они давно спрятаны в воду.

Теперь эти мнимые преимущества оборачивались против преступников. В цех никто и ногой не ступал. Убедившись, что найденные в мешках куски кожи те самые, которые он накануне получил на складе, начальник пошивочного цеха в присутствии понятых распечатал дверь. В просторном помещении на пятом этаже взору открылась картина полного разгрома — на полу валялись раскроенные куски кожи, на полках, где верхи обычно раскладывали по фасонам, царил невообразимый хаос, шкафы с резервным сырьем были перерыты. Люк в потолке над главным штамповочным станком был открыт настежь, его покореженная крышка напоминала вывихнутую нижнюю челюсть с выбитыми клыками. Табуретка на рабочем столе, подобно дорожному знаку, указывала направление, в котором двинулись воры.

Но Стабинь не торопился следовать указателю. Гладкая блестящая поверхность машины, казалось, была создана для отпечатков, надо было сначала исследовать ее. Распылителем аэрозоля он быстро покрыл плоскости тонким слоем пудры, покуда на самом видном месте не обозначился папиллярный узор чьей-то ладони. Больше следов обнаружить не удалось — перед тем как запечатать цех, уборщицы потрудились на славу.

Стабинь долго рассматривал отпечаток. Казалось, он хочет прочесть в нем ответ на все неразрешенные вопросы. Затем взглядом измерил расстояние до потолка и сказал:

— Тут он оперся, когда спрыгивал с чердака… Жаль, что пока в нашем архиве находятся только карточки с отпечатками пальцев. Иначе мы сразу выяснили б, с кем имеем дело, со старым знакомым или новичком.

— Значит, практически этот след ничего не дает? — разочарованно спросил директор.

— Нет, почему? — улыбнулся Стабинь. — Гадалка, например, сказала бы, что линия жизни у владельца этой пятерни длинная и извилистая. Однако линия удачи обрывается совершенно неожиданно. Если отнести это к сегодняшнему случаю, то наши шансы блестящи. — Он снова стал серьезным. — Это послужит неопровержимым доказательством, свидетельствующим о том, что личность, оставившая этот отпечаток, находилась в цехе где-то между восемнадцатью часами и нашим прибытием. Так и отметим в протоколе, который подпишут оба свидетеля.

На чердаке и на крыше окончательно выяснилось, как разворачивались события. Преступники вскарабкались по пожарной лестнице, затем через люк залезли на чердак, оттуда в цех. Заметили привязанную к трубе веревку (директор рассказал, что на крыше уже месяц как работают верхолазы) и решили ею воспользоваться. Веревка не доставала до земли, пришлось ее перерезать. Затем воры спустились по той самой лестнице, по которой поднялись, и пошли за краденым добром в сад… Продолжение было известно.

Что же добавил осмотр фабричного корпуса? Ценный отпечаток ладони и уверенность, что по крайней мере один из воров хорошо знал помещение цеха и чердак, значит, был, как говорится, своим человеком: нельзя же наугад лазить по рижским крышам, авось попадется золотоносная щель. Кроме того, Стабинь пришел еще к одному выводу: воры не только молодые, но и безусловно отлично тренированные, возможно даже альпинисты. При воспоминании о прогулке по крутой и скользкой крыше у него и теперь, в директорском кабинете, мурашки пробегали по коже.

— Как видите, число подозреваемых лиц на этот раз довольно ограничено, — сказал Стабинь, открывая оперативное совещание. — Исходя из этого, дальнейший план у нас таков. — Он подождал, пока Мурьямов приготовит ручку и блокнот, и продолжил: — Проверить личность госпитализированного Крума и, договорившись с дежурной сестрой, получить отпечаток его ладони, ну хотя бы на стакане; чая или графине с водой. Есть? Узнать, что вчера на крыше делали оба верхолаза, есть ли у них алиби. Выяснить, кто из работников фабрики знал, что цех вчера получил со склада большое количество кожи. Поговорив с начальником отдела кадров, выяснить, нет ли среди недавно уволенных кого-нибудь подозрительного — пьяницы или охотника за длинным рублем. И проделать все это как можно скорее, товарищ лейтенант.

— А вы? — чувствовалось, что Мурьямов не прочь бы свалить на плечи Стабиня хоть часть ответственности.

— Пойду домой и лягу наконец на боковую. Ловить преступников — обязанность милиции… Когда все материалы будут собраны, позвоните мне.

* * *

Надежде Стабиня не дано было осуществиться. До дому он, правда, добрался, но в постель попал только поздно ночью.

— Тебе два раза звонили, — доложил шестилетний сын и гордо показал отцу исписанную каракулями бумажку.

— Не сказали, кто говорит?

— Дядя сказал, и я все записал. Почему ты не читаешь?

Проклиная черта, который угораздил его еще до школы научить сына грамоте, Стабинь набрал номер научно-технического отдела милиции. Так и есть, его искал Лепсис, он, дескать, скоро вернется и тогда еще раз позвонит.

Наверно, Стабинь задремал в кресле, потому что, услышав телефонный звонок, в первый момент даже не понял, с кем разговаривает.

— Мои догадки подтвердились, — взволнованно рассказывал Лепсис. — Это линзы очков, причем такой диоптрии, что их владелец практически полуслеп. Улицу и ту не может перейти, не рискуя жизнью.

— Срочно нужно предупредить все оптические магазины, — Стабинь посмотрел на часы и понял, что потерял час.

— Уже сделано, товарищ следователь прокуратуры, — в голосе эксперта прозвучала ирония. — «Ловить преступников обязанность милиции», — повторил он наставление Стабиня. — Минут двадцать назад какой-то юноша заказал точно такие очки, просил сделать их побыстрее и обещал хорошо заплатить.

— Ну и?

— Оптики работают, до обеда стекла будут отшлифованы. Я тем временем проверил адрес заказчика. Живет якобы на улице Мартас, а там такого номера и нет… Через два часа птичка будет за решеткой.

— Я на вашем месте не стал бы слишком торопиться, — задумчиво сказал Стабинь. — Лучше приставить к нему человека и незаметно выяснить: кто он такой, чем занимается, что делал вчера. Может быть, это совпадение, тогда зачем беспокоить невинного человека?.. Если же это верная нить, она никуда не денется.

— Можно и так, — согласился Лепсис, хотя полностью был уверен в своей правоте. — Тут, знаете» поступают сведения, многие из них настолько противоречивы, что у бедного Мурьямова голова идет кругом. Может быть, вы все-таки к нам заглянете?

…Сведения и впрямь были неясные. Даже Рейнис Лепсис несколько поник. Но, говоря по правде, такой поворот ему даже доставлял удовольствие. Чем сложнее задача, тем интереснее решение. Было бы преувеличением утверждать, что он в каждой проблеме видел только ее научно-техническую сторону, забывая о том, что от заключения эксперта зависит чья-то судьба, а в конечном счете — и добрая слава советского правосудия. Нет, капитан Лепсис вполне сознавал практический смысл своего труда и связанную с ним ответственность, иначе давно бы махнул рукой на службу в милиции и пошел работать научным сотрудником в какой-нибудь лаборатории, где занимаются чистой наукой. Но иногда в нем снова пробуждались мечтания, которые десять лет назад заставили радиотехника с провинциальной станции по ретрансляции телепередач добровольно облачиться в синюю форму и поехать в Москву на курсы экспертов-криминалистов.

За двадцать четыре месяца Лепсис освоил многое. Научился читать следы, сравнивать почерк, по пуле определять калибр оружия, по ране высчитать расстояние до места выстрела. По разным мелким признакам различать ножи, топоры, сверла и ломы. Научился не верить сказкам о доморощенных шерлокхолмсах и тем не менее упражнялся в аналитическом мышлении. Он убедился в могучей силе науки и в то же время своим умом дошел до мысли, что невозможно каждого индивида подчинить системе классификации, выработанной той же самой наукой. Знание людей, психология, житейский опыт — вот что необходимо, чтобы стать хорошим следователем. Поэтому он не запирался в четырех стенах кабинета, а старался как можно чаще принимать участие в работе оперативных групп.

«И все-таки — вот была бы жизнь, — думалось ему, — если бы вместо всех этих экспертиз можно было бы запустить в электронно-вычислительную машину данные тех самых жуликов с кожами и получить готовый портрет преступника с характеристикой…» Лепсис вздохнул и еще раз перелистал материалы.

Первое же предположение подтвердилось на все сто процентов. Автоинспекция без труда выяснила, что в последнее время шины получил только таксомоторный парк. Как раз две из-таких машин вчера были на линии. Вот перед ним лежит протокол допроса, подписанный шофером Константином Воскобойниковым.

«В двенадцатом часу я с зеленым огоньком ехал по улице Ленина. Около старой почты меня остановили двое молодых людей. Нет, лица я не заметил и не узнаю, ночь была темная. Притом оба сели сзади. Это я хорошо помню, потому что в наше время пассажиры имеют обыкновение сидеть рядом с шофером. Так поступают даже мужья, когда едут с женами, то ли из бравады, дескать, сидишь впереди, значит, помогаешь машину водить, не знаю… Да, да, как раз об этом я и собирался рассказывать. Ну, велели подъехать к обувной фабрике… Так точно, адрес не указали, но сказали остановить на углу. Они, дескать, захватят дома несколько мешков с картошкой, которую заработали в колхозе, и повезут на взморье к старикам. Да. К сожалению, везти придется на электричке, на такси не хватает денег. Я тоже захныкал — кому охота торчать подолгу на улице и ждать пассажира. Время идет, счетчик тикает, отказать нельзя, а в план нам не засчитывают. Удивляюсь, почему никто об этом в газетах не напишет… Одним словом, обещали платить по часам, и я выключил счетчик. Наверное, задремал, а то разве стал бы торчать целых сорок пять минут — плюнул бы на эти копейки, пропади они пропадом, и в двенадцать честно поехал бы в парк сдавать смену. Вдруг просыпаюсь и вижу: кто-то дергает дверь. Спросонья собрался было вылезть и открыть багажник, а он машет рукой: гони, мол, на станцию. Подбегает второй и по дороге несет насчет ключа, который соседи забыли оставить на обычном месте. Все это, конечно, пахло липой. Не бывает, чтобы два здоровенных парня за три четверти часа не справились с замком от погреба, но, в общем, какое мне дело. И с чего это я буду крик поднимать, если они суют мне трояк и сдачи не требуют? Так точно, высадил у железнодорожного вокзала, да, у пригородных касс… Ну если еще раз подумать, то как-то смутно помнится, будто у одного были очки на носу, но поклясться не могу».

Точка, число, подпись. Еще более интересные результаты дал осмотр такси. Спинка сидения в салоне с правой стороны была измазана темными пятнами. Биологическая экспертиза доказала, что это — засохшая человеческая кровь группы АБ(IV). Порадовали также первые вести из больницы. Не вызвав у Крума ни малейших подозрений, можно было проделать все необходимые анализы. Оказалось, что и его кровь принадлежит к той самой группе. К тому же в архиве милиции выяснилось, что Валдис уже привлекался к суду за кражу со взломом, недавно вернулся из мест заключения и пока не удосужился поступить на работу. Казалось, что гипотеза милиции подтверждается. В ее пользу говорило и проведенное в парке обследование — никаких следов нападения на Крума, о котором он заявил врачу, обнаружить не удалось.

Осталось лишь предъявить обвинение и снять с него допрос. Но тут посыпались дополнительные сведения, опровергавшие весьма стройную версию Лепсиса. Как эксперт ни вертел отпечаток ладони Крума, полученный из больницы, он не совпадал с найденным в цехе. Сразу бросалась в глаза морщинка, которую в народе принято называть «линией удачи», — у Крума она тянулась до самого запястья.

«Что-то теперь скажет наша гадалка-самоучка Стабинь?» — усмехнулся про себя Лепсис и взял другой снимок. Крум тоже ходил в кедах, но они были литовского производства и без единой царапины.

Лепсис отодвинул кучу документов и склонился над микроскопом. Увеличенная мощными линзами пушинка — ее нашли на финке старого Трубека — превратилась в шерстяную ниточку, и она точь-в-точь совпала с положенным рядом для сравнения препарированным волокном, выдернутым из польской куртки, которую носил руководитель биохимической лаборатории. К сожалению, Крум поступил в больницу без куртки — грабители, похитив сей предмет, избавили его от вещественных улик.

Но от всех ли?.. Кое-что все-таки удалось выудить в кармане его брюк. Уж который раз Лепсис и так и сяк разглядывал скомканный клочок бумаги, оторванный, по-видимому, от листа ученической тетради. Лабораторный анализ, конечно, ответил бы на вопрос, где и на какой фабрике сделана бумага, каким карандашом написано единственное нестершееся слово «pastaigāties» — «прогуляться», но что это даст… Тут эксперт хлопнул себя ладонью по лбу и вскочил. Надежда была настолько слабой, что он даже побоялся высказать ее вслух. А если это и есть то звено в цепи, которое свяжет обе подозреваемые персоны? Сейчас же нужно съездить в магазин оптики!

Как назло, квитанции заполняют продавщицы. В руки эксперта попало одно-единственное слово — подпись заказчика. В первый момент Лепсис даже побоялся взглянуть на него. Если окажемся, что оно написано по-русски или состоит из совершенно других букв, то не с чем будет сравнить и придется на этой идее поставить крест. Он быстро взглянул на квитанцию — черным по белому на ней было выведено «Paeglītis». Целых восемь букв, которые можно изучать, делить на составные части и анализировать. Одна из тех случайностей, на которые с полным правом обрушивается критика приключенческих романов.

Наряду с трасологией, Лепсис считал своим коньком еще и графологию и всегда с удовольствием брался за анализы всевозможных подделок. Он сразу увидел, что фамилия заказчика выдумана. В подписи не хватало плавности, графической композиции и последнего завершающего штриха, который неизбежно вырабатывается от бесконечных повторений. Здесь каждая буква была разборчива, стояла на своем месте, и это значительно облегчало задачу Лепсиса.

Сфотографировать и увеличивать образцы можно будет и позже. Теперь главное — самому получить подтверждение догадке и наметить дальнейший план действий. Что интуиция не обманула его, Стабинь понял, как только взглянул на букву «t». В обоих случаях эта буква была перечеркнута вызывающе длинной восходящей черточкой. Своеобразным рисунком отличалась и буква «g». Она как бы состояла из двух самостоятельных линий и словно демонстрировала свою независимость от соседей, хотя стояла в середине слова. Совпадали и элементы других букв — щеголеватый изгиб «s», продолговатое «a». В довершение всего над «i» в обоих случаях отсутствовала точка.

Лепсис наказал сотруднику, который уже второй час делал вид, что примеряет разной формы оправы, ни в коем случае не упустить «птичку», и, довольный собой, вернулся в управление.

* * *

Здесь эксперта ждал сюрприз, который нанес весьма чувствительный удар его самолюбию. Мурьямов тоже не терял времени даром и собрал довольно ценные сведения. Причем нельзя было отрицать, что, двигаясь старыми испытанными путями, лейтенант оказался куда ближе к конечной цели, нежели Рейнис Лепсис.

— Постараюсь сделать кое-какие выводы, — сказал Стабинь, выслушав все донесения. — Нам известно, что Валдис Крум временно остановился у своей крестной на улице Ленина и что в последнее время его часто видели в обществе Игоря Скуи, который живет во дворе того же дома. Мы собрали информацию, одолжили в домоуправлении его фотографию — парень как нарочно снят в толстых очках. На вид честный малый. Соседи тоже не жалуются: по ночам не шумит, жильцов нижнего этажа не заливает. Остальное никого не касается. Дошли, правда, кое-какие слухи, что полгода тому назад, когда скоропостижно скончалась мать, Игорь ушел с обувной фабрики, где начал работать после окончания восьмого класса. Но поскольку он дал дворнику справку из вечерней школы, все успокоились и отстали. Парень стал поздно приходить домой, но все это нашли вполне естественным. Отец? Чего требовать от рыбака, который промышляет в Атлантике и, похоронив жену, не желает показываться на берегу — в океане пересаживается с одного логгера на другой и зарабатывает деньги. Сыну он выделяет рубль в день, наверное, считает скупость мудрым средством воспитания… Все? — он вопросительно взглянул на Мурьямова.

— Вы забыли сказать, что Игорь Скуя член туристического общества и в прошлом году участвовал в какой-то экскурсии на Кавказ.

— Не в какой-то, — терпеливо поправил Стабинь. — Скуя вместе с несколькими товарищами пытался взять до сих пор недоступную вершину Кавказа… К сожалению, в последнее время он свое увлечение забросил…

— Выбрал другой вид спорта, — снова вмешался лейтенант.

— Товарищи, считаю необходимым предупредить вас, что пока это косвенные доказательства, — строго сказал Стабинь, — наши догадки и логические выводы. Между прочим, Лепсис, не позвоните ли вы в оптический магазин? Скоро уже четыре…

— Видимо, без очков не может найти в магазин дорогу, — положив трубку, сказал Лепсис. — Сержант чувствует себя весьма недурно и изъявил готовность дежурить и завтра. — Он пожал плечами. — Продавщицы там хоть куда, а толку что, если к ним ходят подслеповатые…

Стабиня не тянуло на плоские шутки.

— Тогда возьмемся сперва за Крума. Поехали в больницу!

Крум был не из тех, кого можно взять голыми руками. Он категорически отказался давать показания.

— Не имеете права, — повторял он после каждого вопроса. — Я больной человек, у меня ранено плечо. Мало ли что я наплету в лихорадке, а вы мне пришьете дело только из-за того, что я уже раз судился… И вообще, я никакой обувной фабрики не знаю и в жизни там не был! — Крум повернулся к стене и натянул на голову одеяло.

— Симулирует, — возмущенный, воскликнул Мурьямов.

В коридоре навстречу им спешила сестра.

— Звонил капитан Лепсис. Просит вас немедленно связаться с управлением, — возбужденно рассказывала она. По всему видно, и ей передалось волнение эксперта.

— Все полетело к чертям собачьим, — Стабинь услышал на том конце провода рассерженный голос Лепсиса. — «Птичка» выпорхнула. От нечего делать еще обзвонил оптические магазины, представьте себе, он уже давно ходит в очках. Наверно, его не устраивал срок заказа, и он зашел в другой магазин. В той лавочке оказались нужные ему цейсовские стекла… Почему они нас не предупредили? Но мы же сами дали отбой, когда устроили засаду в первом магазине. Заведующего не в чем винить…

— Что же теперь? — спросил Мурьямов, после того как Стабинь передал содержание телефонного разговора.

— Поезжайте к Скуе на квартиру и арестуйте его! Заодно сделайте обыск…

— Без санкции прокурора?

Стабинь посмотрел на часы.

— Успею, — сказал он. — Через полчаса вам привезут бумаги.

* * *

Последняя сцена этой короткой криминальной драмы началась в половине двенадцатого, спустя ровно двадцать четыре часа после того, как воры вломились на обувную фабрику. Она происходила в управлении милиции, куда с разрешения врача был доставлен также и Крум. Очную ставку Стабинь отложил на потом. В словесной битве ведущая роль принадлежала актам экспертизы, которые были разложены на видном месте по соседству с польской курткой, найденной на квартире Скуи.

Стабинь пока не пускал свое оружие в дело. Хотел дать юноше возможность смягчить свою вину чистосердечным признанием.

— Расскажите, как провели вчерашний вечер!

Скуя бросил вызывающий взгляд на следователя, затем ухмыльнулся:

— Не понимаю, с чего это я должен перед вами отчитываться… Но мне не жалко… Сидел дома и читал, а потом заснул.

— У вас есть свидетели?

— Ваш лейтенант, — ответил Скуя. — Он видел, что я живу один в отдельной квартире, видел, что у меня на столе несколько книг, могу принести бумажку с печатью, что я грамотный.

— А до этого? — спокойно спросил Стабинь.

— Был в киношке, — Скуя вытащил из кармана два билета. — С дамой, чью фамилию называть не стану, не хочу компрометировать замужнюю женщину.

Билеты, в самом деле, были вчерашние.

— Насколько мне известно, продленный сеанс в «Айне» кончается незадолго до одиннадцати, — довольный, сказал Стабинь. — И так называемую даму мы скоро вам покажем. Но сперва я попрошу объяснить, как отпечаток вашей ладони мог попасть в опечатанный цех обувной фабрики.

Стабинь один за другим выложил и свои козыри, не давая времени парню на новую ложь:

— Теперь познакомьтесь с экспертизой. Ниточка на ноже сторожа идентична ткани этой куртки. Вот свидетельство, подписанное двумя лицами, что эта самая куртка была на вашем соучастнике Круме… Вот написанная вашей рукой записка, которую нашли в кармане Крума, и той же рукой подделанная подпись в магазине, где вы заказали очки вместо тех, что разбили в саду Трубека. Вот заключение специалиста. Вот признание ваших старых знакомых кровельщиков в том, что они рассказали вам о предстоящем ремонте и заодно похвастались, что через окно легко попасть в запертый цех. Надо полагать, у Крума для подобного восхождения кишка была тонка, поэтому вы решили воспользоваться люком, о существовании которого знали, потому что когда-то работали на этой фабрике… Не отпирайтесь, Скуя, расскажите лучше откровенно, как вы сошли с прямой дороги честного рабочего человека.

Куда подевался недавний цинизм, его словно стерли влажной губкой. Открылось настоящее лицо парня. В нем было еще столько незапятнанного белого цвета, что Стабинь в своем заключении счел возможным просить прокурора и судью применять к заключенному смягчающие вину статьи и пункты.

Есть ли смысл цитировать здесь признание Скуи? Это обыкновенная горестная история о мальчике, избалованном слепой материнской любовью, росшем в достатке и удовлетворявшем все свои желания. Игорь ходил на работу как попало, оправдываясь тем, что у него занятия в вечерней школе, а там на показывался, объясняя свое поведение загруженностью на работе. Оставшись без присмотра, он не сумел разумно воспользоваться свободой и попал под влияние рецидивиста Крума.

Сам Скуя не упоминал ни об одной из этих причин, не пытался изобразить себя невинным агнцем и свалить всю ответственность на Крума. Нет, он виноват и готов понести заслуженную кару. Честное поведение Скуи вселило в Стабиня веру, что парень, попав в руки умелых воспитателей, исправится.

Разговор с Крумом был короче. Прочитав протокол допроса Скуи, он тут же признался.

Был пятый час утра: до начала нового рабочего дня еще можно немножко поспать.

— Вот видите, не все могут объяснить экспертизы, — уколол на прощание Лепсиса Стабинь.

— То есть? — вскинулся капитан.

— Скуя, как слышали, был в теннисных тапочках. Куда вы теперь денете отпечаток кед?

— Очень просто, — улыбнулся Лепсис. — Кеды были на сыне Трубека. Чтобы выяснить это, вовсе не нужно быть знатоком человеческих душ. Достаточно тщательно проверить факты. Все до единого.

1965

Перевела В. Волковская.

 

ПАСТЫРИ ЧЕРНЫХ ОВЕЦ

Очерк

#img_10.jpeg

Уже добрых два часа сидел я в кабинете капитана милиции Илмара Домбровского. Мы говорили о преступности среди несовершеннолетних. Капитан приводил много разных примеров, рассказывал о расследованиях и судебных процессах, излагал сюжеты отдельных происшествий. На вопросы, начинающиеся словами «кто», «когда», «где», мой собеседник давал быстрые исчерпывающие ответы, и лишь мое упорное «почему» ставило его в затруднительное положение. Илмара Домбровского спас телефонный звонок.

— Начальник вызывает, — сказал он с нескрываемым облегчением. — Может быть, вы пока покоротаете время в соседней комнате, там мой помощник допрашивает двух преступников. Послушайте, посмотрите, и потом попробуем вместе свести концы с концами…

«Преступник» оказался пацаном неполных тринадцати лет. Из-под воротника его курточки торчал красный пионерский галстук. Поминутно приглаживая светлую прядь, падавшую на лоб, он трудился над нелегкой исповедью — признанием собственной вины. Обдумывая фразы, грыз ручку, смотрел неподвижным взглядом на лежащее на видном месте вещественное доказательство — спичечный коробок рижского производства, призывавший страховать жизнь и недвижимое имущество.

Неужели пацана уличили в поджоге? В случайном или умышленном? Я хотел было спросить лейтенанта, но тут открылась дверь и в комнату вошел еще один «преступник» — зареванный краснощекий крепыш октябрятского возраста.

— Дяденька! — всхлипывал он и залитым чернилами кулаком размазывал по лицу синие следы отчаяния. — Я опоздаю в школу!

— Об этом надо было раньше думать, — грозно ответил лейтенант, глянув на мальчишку и с трудом сохраняя строгое выражение лица. — В котором часу у тебя начинаются занятия?

— В два. Но мне еще нужно сбегать домой за портфелем, — и парнишка снова пустился в рев.

— Написал, что я тебе велел?

— Да.

Счастливый, что хоть чем-то мог угодить грозному судье, мальчишка положил на стол перед лейтенантом исписанный корявыми буквами лист бумаги.

— «Начальнику милиции города Риги, — читал вслух лейтенант. — Заявление Петрова Саши Александровича. Я учусь в третьем классе и, если еще раз так сделаю, поеду в исправительную колонию. Вместе со мной автоматы обрабатывал Андрис. Он живет в нашем доме, но учится в латышской школе. Я обещаю, что никогда больше не буду заходить в телефонную будку один, без родителей».

— Какая у тебя отметка по русскому письменному?

— «Тройка».

— Тогда понятно, почему у тебя в каждом слове по три ошибки, — усмехнулся лейтенант. — Но главного ты, конечно, не написал — сколько тебе лет, где живешь и что ты натворил. Садись и… нет, лучше сначала расскажи все вот этому дяде.

Саша посмотрел на меня и снова разревелся:

— Дяденька, разрешите мне идти! Я никогда больше…

— Не реви, а рассказывай! — проговорил я бесстрастным голосом, так как успел смекнуть, что в воспитательных целях парнишка должен получить как можно более суровое внушение.

— Мы сделали вот такие заслонки, — Саша отломил от спичечного коробка маленький четырехугольный кусочек, — и засунули в автомат, ну, там, где получают обратно деньги, когда номер занят. Вот и все.

Положив в сторону ручку, старший пацан с интересом слушал своего товарища по несчастью. Оскорбленный его упрощенным подходом к их совместному изобретению, он не выдержал:

— Важно поставить заслонку так, чтобы монета застряла и не выпала, даже когда колотят по автомату кулаком, — со знанием дела пояснил Андрис. — Если повезет, то часа через два, когда вынимаешь «пробку», можно набрать пять или шесть двухкопеечных монет.

— Вы сегодня уже успели собрать урожай? — допрашивал лейтенант.

— Только в двух местах. В третьем нас поймали и привели сюда. — Саша снова стал канючить: — Дяденька, честное слово, я никогда…

— И сколько же вы украли?

— Четырнадцать копеек. Купили три пирожка с вареньем, но я съел только один, — Саша вынул из кармана монету. — И две копейки еще остались. Пожалуйста.

— Вы сами изобрели этот способ? — поинтересовался я.

— Нет, — нехотя признался Андрис. — Меня научил Жора. — Чувствуя, что всеобщее молчание затягивается, он уточнил: — Парень с соседнего двора.

— Обязательно напиши о нем тоже, — приказал лейтенант. — Сколько этому молодцу лет?

— Не знаю. Но он еще не комсомолец. Говорил, что будет вступать следующей осенью, наверное на Октябрьский праздник.

— А пока придумывает, как обворовывать граждан, — сказал лейтенант с искренним сожалением.

— Да нет же, — пытался оправдать приятеля Андрис. — Ему это показал Юрис, который мастерит себе детектор и…

Мальчик запнулся и умолк.

— И? — грозно потребовал ответа лейтенант. — Здесь нужно говорить правду!

— Юрис отрезал трубки у двух автоматов, — наконец признался Андрис. — Ему нужны были какие-то детали. На станции юных техников они есть, но Юриса туда не взяли. Нет мест.

— Не забудь все это написать в своем сообщении начальнику милиции, — наказал лейтенант и снова обратился к Саше: — Ну, что мне с тобой делать?

— Дяденька, отпустите меня!

— Ладно, договоримся так: беги сейчас в школу. Вечером все расскажешь маме — как вы обчистили автоматы, как вас привели в милицию и как ты умолял нас. И пусть она завтра позвонит и расскажет, как тебя наказала.

— Я лучше папе расскажу. Маму утром увезли в больницу. У нее плохо с сердцем…

— Мать увезли в больницу, а любящий сын отправляется воровать!

— Я ведь не хотел совсем, но Андрис меня позвал.

При виде Сашиных слез лейтенант наконец сжалился:

— Ладно, расскажешь матери, когда она вернется из больницы. Но отцу обязательно скажи, чтобы позвонил мне завтра… А теперь покажи, что ты там насочинил! — обратился он к Андрису, когда Саша закрыл за собой дверь. — Так, так: отец работает шофером, мать счетоводом, старшие братья днем занимаются честным трудом, а по вечерам учатся, и только младший отпрыск семьи выбрал для себя другой жизненный путь… И даже не просит у дяди отпущения грехов, не обещает никогда больше так не делать.

— Я больше не буду, — выдавил Андрис сквозь зубы.

— Об этом мы сами позаботимся. Позвоню в школу, и если окажется, что за тобой уже числятся грехи, ты завтра же поедешь в исправительную колонию. А теперь катись, чтоб я тебя не видел!

В комнату вошел капитан Домбровский. Я увидел в его глазах иронический вопрос и, не найдя ответа, спросил:

— А что с ними делать?

Капитан развел руками:

— По закону — ничего, ведь мальчишкам нет четырнадцати лет. Постращать, сообщить родителям, учителям, поставить на учет в детской комнате при милиции и ждать, пока подрастут. Либо исправятся, либо станут преступниками, отвечающими перед законом. Это не от нас зависит, мы стражи порядка, а не педагоги.

— У младшего нормальные семейные условия, — попробовал я все же докопаться до сути. — Он учится в советской школе, в жизни не видал ни «комикса», ни американского гангстерского фильма. И вряд ли пирожки с вареньем были столь сильным стимулом… Товарищ капитан, у вас многолетний опыт, как вы объясняете этот случай?

— Пережитки капитализма, неужели сами не заметили?

Мы переглянулись.

После этого разговора в милиции прошел всего лишь месяц, поэтому я не знаю, по какому руслу потекла дальнейшая жизнь Саши и Андриса. Хочется верить, что они, однажды оступившись, получили достаточный урок. Но если это не так, если родители и учителя не в состоянии наставить сбившихся с дороги ребят на истинный путь, что тогда? Есть ли у нас возможности вырастить, несмотря ни на что, такого заблудшего желторотого пацана честным человеком? Узнав адрес рижской специальной школы, я отправился на улицу Кулдигас.

Показав на ворота в глубине тихой улочки Грегора, старушка, которая стояла за забором своего домика, с любопытством осведомилась:

— Ваш тоже там?.. Нет? Жалко… — И вдруг спохватилась: — Что же это я, дурья голова, болтаю?.. Но, честно говоря, мы не можем нарадоваться на них. А вначале, когда только прослышали, что вместо интерната у нас в Засулауксе собираются устроить этакое бандитское логово, мы натерпелись страху. Я сама подписала два письма в исполком. В первые дни боялась после захода солнца нос на улицу высунуть, сидела за тремя замками и дрожала как осиновый лист… Теперь даже калитку не запираю. Раньше, когда тут эти честные ребята жили, осенью мы о фруктах в садике и мечтать не могли, все обирали подчистую — яблоки, сливы, вишню. Теперь в школе такой порядок: ребят выпускают за ворота только в парадной форме. А в выходном костюме с гербом на рукаве на чужое дерево разве полезешь? Иногда, правда, духовой оркестр действует на нервы, особенно когда целый час подряд заладят один и тот же куплет, но зато как лихо они играли на первомайской демонстрации, сама по телевизору видела.

Словом, у меня возникло впечатление, что на радость окрестным тетушкам и энтузиастам садоводства в школе царит настоящий тюремный режим. Но после первых же шагов по утопающей в зелени территории мрачные предчувствия испарились. И не только потому, что глаз порадовал современный вид школьного здания, обширный двор со спортивными секторами и учебным плодовым садом. Нет, светлое настроение создавал веселый многоголосый гомон, какой обычно бывает в школе на переменах. И мальчишки, которые на залитой солнцем площадке ничем не отличались от учеников обычной школы. Такие же безобидные проказы, дружеские тумаки, страстные дискуссии о последних спортивных новостях, такие же мечтательные, обращенные в будущее взгляды.

— Где я мог бы найти товарища Эглитиса?

— Директор на крыше. — Уловив мое недоумение, учительница пояснила: — Устанавливает телескоп, чтобы наблюдать за солнечным затмением.

Опытный педагог, отставной офицер милиции и бывший начальник исправительной колонии для несовершеннолетних, ныне директор рижской специальной школы, Эглитис, конечно, понимал, что по сравнению с расстоянием до солнца восемь метров, отделяющие крышу от земли, сущий пустяк! И тем не менее:

— Какому мальчишке не нравится забираться на крышу? Мы еще позавчера предупредили, что пустим сюда только учеников восьмого класса, и притом только тех, у кого за эти два дня не будет ни двоек, ни замечаний. Остальные пусть коптят бутылочное стекло и наблюдают снизу.

Я понимающе кивнул:

— Один из ваших приемов перевоспитания?

— Если я что-нибудь ненавижу, так это слово «перевоспитывать».

Директор прислонился спиной к трубе, и невесть почему мне вдруг показалось, что здесь, на крыше, когда кругом шелестят липы, разговаривается куда откровенней, чем в строго официальной обстановке кабинета.

— Вы не обижайтесь, но, по-моему, выдумали его оторванные от жизни теоретики да литераторы, которые поступают со своими героями как им вздумается. У меня оно всегда вызывает представление о бедном портном, которого заставляют однобортный пиджак перекраивать на двубортный. Ничего толкового из этого не получится. Мы вовсе не стараемся что-то исправлять, мы просто воспитываем этих ребят. Человек либо воспитан, либо не воспитан. Понятия «плохое, неверное воспитание» я в наших, советских условиях не признаю.

— И каковы ваши принципы воспитания?

— В одной фразе трудно сформулировать. Но, в общем, принцип этой самой крыши: любое благо нужно заработать собственными руками, самому заслужить, отвоевывать — старанием, хорошим поведением. По существу, это повседневная жизнь, приноровленная к школьному распорядку. И лучший нам помощник — коллектив воспитанников… Ах да, вы, наверное, незнакомы со структурой школы, которая выработалась за восемнадцать месяцев нашего существования. Чтобы стать воспитанником, недостаточно направления от исполнительного комитета. Обладатель такой бумажки у нас простой школьник. Чтобы стать членом коллектива воспитанников, необходим семидесятидневный стаж. А засчитываются в стаж только полноценные дни, прожитые без двоек и нарушений дисциплины. Серьезный проступок может перечеркнуть ранее накопленные дни, и наоборот, бывают заслуги, которые дают право сразу на два дня, — Эглитис улыбается, — совсем как в свое время на фронте. Полноправным воспитанникам позволено носить парадную форму школы, которую мы заказали понарядней, только они могут участвовать в собраниях и обсуждать планы коллектива, стать стражами внутреннего распорядка и так далее.

— Именно это я и хотел узнать. Что с таким парнем происходит дальше?

— Он может стать старшим воспитанником. Совет старших решает все важнейшие вопросы нашей жизни.

— А дальше? Если он по-прежнему продолжает хорошо себя вести?

— Тогда можем ему разрешить жить дома и перейти в обычную школу.

— Такие случаи были?

Директор помрачнел:

— У нас был серьезный разговор с шестью ребятами. Заслужили они это право даже с лихвой. И тем не менее пока мы оставили их тут. Несчастье в том, что этим парням просто некуда податься. Один — отец с матерью у него лишены родительских прав — сам отказался, хочет у нас кончить восьмой класс, остальных тоже не очень тянет домой, где отец пьяница, где мать — женщина легкого поведения. В школе они сыты, одеты, спят на мягкой постели. В первых письмах почти все пишут об этом с восторгом. Со временем это становится привычкой, и иного скитальца, глядишь, уже не манит к свободной бродячей жизни. Эти шестеро имеют разрешение ходить в город, думаю, что в глубине души они рады, что им не нужно покидать школу.

— Другие также привязаны к коллективу?

— Большинство, пожалуй, да… Вон видите того маленького пацана, который помогает учителю физики прилаживать фильтр? Ну, того, с красной нашивкой на рукаве?.. В первую неделю почти все пробуют удрать. Не велико искусство, забор тут низкий, точно в образцовом детсадике. А Берт был на редкость упорным парнишкой. Казалось, удрать для него — вопрос самолюбия. Из-за этого ведь его и прислали сюда — убегал из дому, три раза из интерната, удрал даже из секретариата Министерства просвещения, где его стерегли две учительницы. Не обходилось и без мелких краж — чем-то питаться ведь надо. Однажды утром развел костер и чуть было не спалил пустую дачу на берегу Огре. Но не об этом речь. У мальчика ясная голова, он впитывает в себя знания, как иссохшая земля влагу, увлекается настольным теннисом, лучший трубач нашего оркестра. Два раза Берт удирал и отсюда, но потом успокоился: сообразил, что так он вовек не попадет в сборную школы по настольному теннису, хотя запросто мог бы дать другим десять очков вперед. Теперь, сами видите, Берт добровольный страж порядка. В марте решили дать ему отпуск. Парень надел форму и гордо поехал домой. Но в положенный срок не вернулся. Я прождал еще день, не хотелось верить, что он обманул наше доверие. Но в конце концов не осталось ничего другого, как поехать за ним на машине в Нитауре. Дом был заперт. Соседка рассказала, что парень гостил у матери, но вот уже несколько дней как его не видно. Мы повернули обратно в Ригу и как раз на полпути догнали нашего Берта, шагающего по обочине дороги. Выяснилось, что он уже третий день топает в школу пешком — мать отняла деньги на билет и пропила… Ну скажите сами: имеем мы право отпускать таких ребят? Выписать из школы как исправившихся значило бы снова толкнуть их в беду.

Послышался звонок, и в следующий миг во всех окнах показались любопытные лица мальчишек.

— Идите сюда, идите! — добродушно пригласил директор. — Посмотрите, что Марцинкевич сделал с солнцем, — и он с нежностью потрепал черные, как антрацит, кудри смуглого Микуса. — Наш парень со дня открытия школы, а кто мог подумать, что у него такие галактические шутки на уме.

Кругом зазвучал смех, и чувствовалось, что это не только дань вежливости доброжелательному начальнику, а проявление царящей здесь сердечной дружбы. Именно сердечность лучше всего характеризовала отношения между учениками и учителями. Ребята чувствовали себя не заблудшими овцами, как в прежней школе, общепризнанными козлами отпущения и объектами педагогических экспериментов, а равными среди равных. В руководимой Эглитисом школе все равны, а занесенные в личное дело проступки остаются за оградой, каждому дана возможность начать с нуля, доказать, чего он стоит. Это и есть то великое преимущество, которое создает предпосылки для успешного воспитания.

Есть в спецшколе и много других преимуществ. У учителей больше оклад, и поэтому директору не приходится жаловаться на нехватку опытных педагогов, в классах всего десять — пятнадцать учеников, следовательно, больше возможностей для индивидуального подхода. После уроков к группе ребят из двенадцати человек прикреплены два воспитателя, и это тоже в значительной степени облегчает борьбу с недисциплинированностью.

Не хочу создавать впечатление, будто работа воспитания в спецшколе — легкое дело, нет. В ребятах слишком глубоко пустило корни нежелание учиться, подчиняться порядку, слишком большие у них пробелы в знаниях. Случается, что в третьем классе рядом с девятилетним мальчишкой сидит долговязый парень тринадцати — пятнадцати лет, чей горький жизненный опыт во много раз обширней науки, преподнесенной школьными учебниками. Случаются рецидивы, которые вынуждают совет старших воспитанников принимать решение об исключении из коллектива безнадежного лодыря. Но, как правило, почти с каждым удается найти общий язык — настолько широк у педагога выбор средств влияния. А после учебы каждый может доказать свою добрую волю на практической работе, конструировать картинги, участвовать на них в городских соревнованиях и добиться при желании серьезных результатов. Те, у кого душа не лежит к технике, могут отличиться на сельскохозяйственных работах в совхозе, где размещен летний лагерь школы.

— Пока наша школа — единственное учебное заведение такого рода в республике, — рассказывает Эглитис. — И, на мой взгляд, эксперимент полностью себя оправдал. Жаль только, что у нас мало мест и мы можем принять только тех, кто довольно глубоко завяз в трясине безделья и бесчестья. Иначе у нас было бы куда больше успехов в борьбе с преступностью среди малолетних.

К этой мысли можно только присоединиться. Сейчас спецшкола получает большую дотацию от государства, потому что та сумма, которая в виде наказания высчитывается из зарплаты родителей, покрывает только крохотную часть бюджета. Но если изыщут средства и откроют еще несколько таких школ (в том числе женских), можно будет перевести в них большинство так называемых трудновоспитуемых, с которыми мучаются педагоги и комсомольцы, спасти иных от серьезной беды. И пусть за это в полной мере — и материально и морально — расплачиваются родители, которые не пожелали или не сумели создать для своих детей нормальные условия для развития.

До сих пор мы говорили только о самых младших правонарушителях, тех, кто еще не дотянул до восьмого класса. Проделки у этой части ребят, судя по картотеке Эглитиса, почти одинаковые: шатание по улицам, бродяжничество, мелкие кражи, хулиганство. Обычно все начинается с «подпирания стен» в парадных, коллективных сборищ на углах улиц. Однообразны также и причины, породившие все эти явления: плохие семейные условия, ярко выраженное однобокое увлечение спортом, техникой или чтением. Как всякая страсть, если она не облагорожена нравственным началом, эти тоже могут привести на порочный путь, особенно если нет кружка, коллектива, который направил бы парнишку, поддержал его.

Настало время разузнать, какие «героические» поступки совершают те, кто, будучи застигнут на месте преступления, нагло заявляет работникам милиции:

— Какого черта меня не воспитывали? Ведь я не виноват, что никто обо мне не заботится!

В каждой прокуратуре есть следователь, занимающийся только делами несовершеннолетних. В Кировском районе города Риги это М. Стуре. Она мне поведала о случае, который проливает свет на недостатки в работе с молодежью и как бы подсказывает, что нужно делать, чтобы устранить причины нежелательных явлений. Событийная сторона этого эпизода чрезвычайно проста. Надо отметить, что с точки зрения криминалистики расследование преступлений несовершеннолетних зачастую бывает неинтересным. Работникам милиции редко случается встретить тщательно продуманное злодеяние, вызванное многими мотивами. Обычно ход событий примитивен, точно так же, как и психология виновных. О возможных последствиях никто не думает, они действуют — а потом хоть потоп!

Давайте, однако, заглянем на вечер танцев в один из рижских Домов культуры. Для Айны это был первый бал в жизни. Правда, в «Войне и мире» Толстой изобразил впечатления молодой девушки гораздо более привлекательными — и тем не менее жаловаться было грех. Ее приглашали на каждый танец, иногда даже двое молодых людей сразу. Поэтому совсем не оставалось времени оглянуться, понаблюдать, что делается вокруг, подумать, а может, на этом вечере не хватает главного — естественного, непринужденного веселья. Разгоряченная после быстрого твиста, она кивнула подруге и вместе со Скайдрите пошла освежиться.

— Не понимаю, почему мать не хотела нас одних пускать на этот вечер. Здесь так… — Айна не успела до конца выразить свой восторг, так как в этот миг в коридоре появилась Марина. Неуверенный шаг, лихорадочные пятна на бледных щеках наводили на мысль, что девушка пьяна. Чрезмерно громкий голос подтвердил подозрения.

— Дорогу! — командовала Марина, словно совершала крутой, стремительный спуск на лыжах, и тотчас сама налетела на Айну.

Остерегаясь столкновения, Айна подняла руку, отодвинула пошатывающуюся Марину и спокойно пошла дальше. Но у самой двери она получила такой тумак в спину, что буквально влетела в женский туалет. Айна обрела равновесие и оглянулась как раз вовремя, чтобы увернуться от следующего удара.

— Ссоры ищешь, да? — перед ней, стиснув кулаки, стояла Марина. — Думаешь, если я пропустила маленькую, так меня можно бить?

И она собралась было снова броситься на Айну.

Ничего еще толком не понимая, Айна схватила ее за руки. Вызывающий крик сразу превратился в плаксивый визг:

— Позовите Королеву! Ну чего стоите, быстро!

Несколько мгновений спустя в туалетную комнату прибежала Ингрида, по прозвищу Королева Клуба. Ее внешность ничем это лестное прозвище не оправдывала. Небольшого росточка, угловатая, с несоразмерными чертами лица, тусклыми темными волосами, она скорей напоминала нарядившегося в платье подростка. Королевским был только взмах руки, который приказал всем девушкам убраться, и достойный царицы зверей прыжок, с которым Ингрида бросилась на Айну. Ошеломленная Айна не успела дать отпор, на нее градом посыпались пощечины. Растерявшись, она не сумела оказать сопротивления и тогда, когда Ингрида затащила ее в кабину. Оттуда доносились звуки безжалостной расправы и беспрерывная ругань.

— Труп разогретый, ты у меня живо покатишься отсюда… Я тебе покажу, поганка, как топтаться по паркету и отбивать кавалеров!.. Впредь будешь хилять по улице за версту отсюда, не посмеешь совать свое мерзкое рыло в мое королевство!.. — Наступила неожиданная тишина. Когда Ингрида снова заговорила, ее голос замурлыкал, словно она трепала за ушами кота: — Какое у тебя красивое колечко на пальце! Дай поносить.

— Не дам!

— Ты, наверно, думаешь, раз у твоих стариков монета водится, так ты лучше меня?

Раздались два глухих удара. Вцепившись в волосы своей жертвы, Ингрида ударила Айну головой о фанерную перегородку.

— Не хнычь! После танцев отдам. И не вздумай ябедничать!

Дверь распахнулась. Подняв над головой палец с кольцом, как знамя победы, Ингрида побежала в зал, Айна пошла следом за ней — с бледным, исцарапанным лицом, но без единой слезинки в глазах. Она даже нашла в себе силы успокаивать безудержно рыдающую подругу:

— Перестань, Скайдрите! Это хорошо, что ты не звала на помощь… Я сама справлюсь. В присутствии людей она вынуждена будет отдать кольцо.

Надежды Айны не оправдались. Ингрида и не думала пускаться в разговоры:

— Чего прицепилась! — Королева спокойно продолжала танцевать, так что Айне пришлось протискиваться за ней. — Нашла дурочку, колечко захотелось свистнуть! Ребята, вышвырните ее вон.

Айне оставался только один, самый трудный путь — пойти к матери, признаться и попросить помощи.

Мать Айны не стала читать лекции о морали, надела пальто и направилась в Дом культуры отнимать у бессовестной воровки добычу.

Ингрида по-прежнему танцевала, но кольца на пальце уже не было. Вначале она пыталась все отрицать, затем, прижатая к стене, решила перейти в контратаку.

— Если ты не отвяжешься, старуха, я тебе глаза выцарапаю! — кричала она, убежденная в поддержке своих поклонников.

И в самом деле, вокруг них уже собрались молодцы, стягиваясь тесным кольцом и изолируя от остальных гостей.

Мать Айны не дала себя запугать. И тут оказалось, что хулиганы, хотя их было большинство, натолкнувшись на серьезное сопротивление, как обычно, стали искать пути к отступлению. Невесть откуда вынырнуло кольцо, каждый говорил, что взял, мол, его у другого. Когда прибыла милиция, Ингрида попыталась все отрицать, но недавние дружки дали показания против нее.

По ходу следствия особых сложностей не всплыло. На судебном заседании тоже все было ясно — преступление соответственно квалифицировано, вина Ингриды и Марины доказана, осталось лишь применить соответствующую статью Уголовного кодекса. Но в прокуратуре Кировского района решили не успокоиться на этом — надо было раз и навсегда выяснить и откровенно обсудить, как возникают предпосылки для подобных гадких происшествий. Было организовано дополнительное заседание, на котором судили равнодушие.

Теперь на скамье подсудимых оказались те, кому официально нельзя было предъявить обвинения, — родители обеих девиц и приятели. Нужно сразу оговориться, что и тут не было обнаружено неожиданных обстоятельств. Выяснилась привычная неприглядная картина, насквозь прогнившая почва, взрастившая преступные деяния несовершеннолетних. Отец Марины давно ушел из семьи, у матери вскоре завелись два любовника. Разница между ними была лишь в том, что один гордо называл себя отчимом и спьяну каждый раз избивал девочку, другой именовал себя дядей и во время своих визитов давал Марине деньги на вино и до утра не пускал ее в комнату. Школа, разумеется, подняла тревогу, вмешалась детская комната милиции, но циничное отношение к окружающей жизни уже пустило глубокие корни в сознании девушки. Легкие радости, которые доставлял ей алкоголь, мнимый успех в обществе ребят так исказили ее представления о смысле жизни, что Марина и не думала выслушать по-доброму высказанные замечания. К тому же справка врача о хроническом почечном заболевании не позволяла устроить ее на работу. Так это тянулось, пока наконец…

Характер Ингриды покалечил не только алкоголизм отца, но и еще одно немаловажное обстоятельство: девушка считала себя жертвой несправедливости, не без влияния бабушки, решила, что ей все позволено. Ее дед, генерал Красной Армии, за двенадцать лет до рождения Ингриды был действительно несправедливо обвинен и репрессирован, его вдове и сыну пришлось стерпеть немало обид, однако на детство девушки эти печальные обстоятельства повлияли только косвенно. В частности, они могли объяснить, но ни в коем случае не оправдать слабость отца Ингриды к выпивке и стремление бабушки, персональной пенсионерки, сверх меры баловать внучку, которая, стоило отцу предаться очередному запою, всегда искала у нее пристанища. Моральные устои растущего ребенка такая атмосфера отнюдь не укрепляла.

Особенно трагически прозвучало на суде выступление подавленного горем отца. Да, он понимает, что виноват в падении своей дочери, он уже давно пришел к такому выводу, поэтому добровольно лечился и теперь больше года не пьет, вот справка с места работы. Но у него не хватило сил заставить дочь исправиться, бороться с влиянием бабушки. Как только детская комната милиции направляла Ингриду куда-нибудь работать, на работе появлялись отец или бабушка, убеждались, что «нагрузка не соответствует возможностям девушки» или «специальность не нравится», и снова устраивали ее в школу, где, баловень семьи, теперь уже полностью уверившись в том, что может позволить себе все, вела себя как заблагорассудится. Не яркая индивидуальность, а именно это сознание безнаказанности сделало Ингриду вожаком компании, Королевой Клуба. Она никого не боялась, кутила ночи напролет, швырялась бабушкиными и чужими деньгами и, подавая пример разнузданности, вынуждала «поклонников» — шестнадцати-семнадцатилетних парней — тянуться за собой.

Суд вынес родителям общественное порицание и приговорил их к наказанию в административном порядке. Много горьких упреков пришлось выслушать и молодым людям, которые своим пассивным поведением способствовали драке в Доме культуры. Непонятно, почему мало говорили о руководстве Дома культуры, комсомольской организации — словно преступление совершалось в безвоздушном пространстве, а не у всех на виду.

О танцевальных вечерах, которые устраивают клубы, говорится и пишется бесконечно много. Вечера эти необходимы хотя бы потому, что молодым людям хочется танцевать и веселиться. И тем не менее создается впечатление, что руководителей некоторых клубов это естественное обстоятельство интересует меньше всего. Они озабочены выполнением плана по доходам и массовостью посещений. Возникает странная картина: в кружках Домов культуры — один коллектив молодежи, а на танцевальных вечерах тех же Домов — совсем другой, так называемая случайная публика, которая покупает у входа билет, а для поднятия духа приносит в кармане поллитровку. Деньги за вход, очевидно, необходимое зло — нужно платить оркестру, покрыть расходы на амортизацию зала. Но мне думается, было бы разумней продавать билеты только тем, у кого есть пригласительный билет, а приглашения распространять через актив клуба, скажем, поручить это участникам самодеятельности, которые таким образом возьмут на себя ответственность за поведение друзей и знакомых. Членство в клубе должно быть честью, которая налагает и свои обязанности.

На танцевальном вечере, где Марина и Ингрида так печально отличились, был ответственный руководитель, обязанный смотреть за порядком, заботиться о всеобщем веселье. Им оказался перегруженный сверх меры работник двух домов отдыха на взморье. По субботам он подрабатывал: объявлял через каждые полчаса «дамский вальс». Естественно, что у него не было ни времени, ни желания заниматься проблемами воспитания.

Я говорил с одним из «подданных» королевства Ингриды. Это развитый юноша, комсомолец, работает и учится в вечерней школе. Он страдает от того, что сам называет «недостатком романтики».

— Когда мы что-нибудь натворим, — откровенно признался он, — хотя бы поволнуешься о последствиях. А вообще — неинтересно. Всю историю человечества понятие борьбы было связано с врагом. Герои боролись против чего-то. Но от нас, комсомольцев, вдруг требуют, чтобы мы боролись за что-то — за рост производительности труда, за увеличение удоев или за освоение новых методов. В лучшем случае нам предлагают померяться силами с врагом в нас самих, с так называемыми пережитками капитализма. Я этим не могу увлечься. Лучше уж я буду бороться с самим капитализмом, нежели с какими-то пережитками. Два раза я добровольно просился поехать во Вьетнам воевать против американских империалистов, чтобы защитить свободу, а в конце концов и свое собственное будущее… А мне посоветовали поехать в деревню и бороться за осушение болот.

Нельзя, конечно, во всем с ним согласиться, но нельзя не прислушаться к полным горечи словам. С особенным вниманием следовало бы проанализировать их руководству комсомола, которое само ищет новые формы деятельности, заменяя закостенелые схемы почерпнутыми из жизни опытом, находками, а заезженные лозунги — призывами, идущими от сердца и способными воздействовать на миллионы молодых сердец.

Я стоял у витрины кинотеатра «Айна», разглядывал кадры из немецкого фильма и размышлял, стоит ли брать билет. Насколько можно было судить по снимкам, фильм рассказывал о борьбе с преступностью несовершеннолетних. В конце концов я решил, что не стоит: чересчур уж прилизанными и картинными показались мне лица юношей на фотографиях, слишком уютным фон, на котором развертывалось действие: ухоженный сад с гипсовыми гномами, идиллический речной залив, празднично одетые прохожие. Не хотелось тратить время, глядя на события, залитые розовым лаком сантиментов. Насколько я успел узнать, такие происшествия на деле всегда приводят в движение массу страстей и своей трезвой жестокой простотой повергают в беду семьи и целые коллективы.

Я собрался было уходить, когда почувствовал над ухом горячее прерывистое дыхание и услышал хриплый от волнения голос:

— Подари двугривенный!

Как бы подчеркивая скрытую в этих словах угрозу, бесстыдный попрошайка всем своим весом навалился на мою спину. Из темных зеркальных стекол витрины, заслоняя фотогеничные улыбки немецких киноартистов, на меня смотрела неприглядная действительность — грязное лицо, обросшее щетиной недельной давности, мешки под бегающими глазками и глубокие складки, пролегшие от вздернутого мальчишеского носа к уголкам стиснутых в полоску губ.

Я не успел ответить, как стройный невысокий мужчина, стоявший тут же вместе со своим сыном, опустил руку в карман пальто и, вынув оттуда мелочь, протянул парню.

— Сколько тебе понадобилось? Двадцать? — Голос звучал спокойно, даже любезно.

Реакция попрошайки — ни в чем другом его нельзя было пока обвинить — была совершенно неожиданной. Он вдруг сник, словно получил сильную пощечину, и стал запинаться, как нашаливший первоклассник.

— Я обознался… Меня тут больше нет… Никогда больше этого не сделаю… Поверьте мне, товарищ Путан!

И исчез, словно подхваченный невидимой метлой.

Так я познакомился с капитаном милиции Джемсом Путаном, о котором мне успели наговорить много хорошего и его подчиненные, и начальники, и бывшие несовершеннолетние правонарушители.

— Возможно, вам покажется, что работнику милиции не следовало так поступать, — как бы извиняясь, сказал Путан, но озорная улыбка, вспыхнувшая за стеклами очков, говорила, что сам он рад произведенному эффекту. — Я, однако, убежден, что парень получил жестокий урок, — долгое время не будет приставать к людям, может быть, и вовсе бросит эти фокусы… Эх, если мы всегда вовремя могли бы вмешаться! По крайней мере, половина зарегистрированных преступлений не состоялась бы! — вздохнул Джемс Путан. — Нехватка хороших педагогов и психологов — вот что усложняет проблему.

Нельзя отрицать, проблема воспитания молодежи существует у нас так же, как во всем мире. Исследовать причины — это задача социологов. Хочется только отметить, что у юношей нашего времени гораздо больше «почему», чем у того поколения, которое, самоотверженно сражаясь с бесконечными лишениями, строило наше общество, защищало советский строй от нашествия врагов. Тогда все было ясно, великая цель временно оттеснила все остальное. Теперь, наоборот, ни одно «почему» не должно остаться без ответа. Отвечать должны родители, учителя, администраторы, все, кто связан с молодежью. И тут часто оказывается, что многим специалистам не хватает элементарных знаний в области педагогики и психологии.

— Что считать главным, когда принимаешь на работу нового учителя? — снова возвращается к наболевшей теме Путан, когда мы вновь встречаемся с ним. — Знание предмета или педагогические способности? Отзывчивое сердце? Заинтересованность? Мне кажется, что знания можно приобрести хотя бы на курсах усовершенствования, а педагогический талант нигде не добудешь. Не мешало бы также заведующему кадрами, работникам месткома, а может быть, даже всем руководителям предприятий познакомиться с основами психологии. Тогда они гораздо легче и быстрей находили бы общий язык с молодыми рабочими, сумели бы сплотить коллектив, а он способен творить чудеса.

Сам Джемс Путан никогда не изучал педагогики и психологии на специальных курсах. Лишь жизненный опыт да страстная привязанность к своему делу помогли ему завоевать доверие многочисленных «заблудших овец».

— Я не был беспризорником, никогда в жизни по-настоящему не дрался. И все-таки ребята чувствуют, что я их понимаю. Наверное, потому, что в свое время мне жилось тяжело, я знаю, как просто поддаться соблазну. Всегда вспоминаю об этом прежде, чем кого-либо осудить…

Действительно, жизнь Джемса была отнюдь не безоблачной. Отец и дед вручную тесали каменные глыбы в «Рижском граните», наверное, и ему пришлось бы провести жизнь за обтеской могильных плит, дышать тончайшей каменной пылью, если б советская власть не открыла ему путь к образованию. К большому удивлению мальчишки, обычно молчаливый отец как-то пришел домой в форме офицера милиции. Но тут началась война, и сыну не удалось услышать рассказов о том, как отец работал в подполье в годы буржуазной Латвии. Вскоре до далекого города, где жили эвакуированные, долетела весть, что политработник Латышской стрелковой дивизии Алоиз Путан пал в бою у Наро-Фоминска. Да, мало было вместе прожито, но светлый образ отца, который мать свято чтила, не дал Джемсу заблудиться, сбиться с пути и оказал влияние на выбор профессии. К концу войны они вернулись в Латвию, поселились в Риге, на окраине Болдераи, где Джемс кончал семилетнюю школу. В строительном техникуме парню не везло. Специальные предметы, особенно химия, никак не лезли в голову. Пятерки по гуманитарным дисциплинам не возмещали пробела, и вскоре всем стало ясно, что строитель из Джемса не выйдет. Не желая дольше оставаться на иждивении матери, юноша пошел работать учеником на ювелирную фабрику. Ежедневно через его руки плыли золото, драгоценности. Стоимость иной вещи во много раз превышала годовой оклад рабочего. При сварке обручальных колец к пальцам невольно прилипали кое-какие пылинки. Но Джемс приучил себя смывать их особенно тщательно, чтобы совесть его была чиста. Эту работу юноша рассматривал как средство, чтобы кончить вечернюю школу и подготовиться к экзаменам на юридический факультет Ленинградского университета.

Учение давалось ему легко; непривередливый с детских лет, он умел обходиться стипендией. Но когда женился, возникли осложнения с общежитием, надо было подумать и о будущем ребенке. Словом, судьба привела его обратно в Ригу, где можно было и работать и учиться заочно. Не желая терять времени на дорогу в центр и обратно, он нанялся разнорабочим на камвольный комбинат в Болдерае, где целый день таскал из цеха в цех семнадцатикилограммовые ящики с катушками. Но для заочников время дороже денег, и Джемс смирился с зарплатой, которая отнюдь не соответствовала физической нагрузке.

Позднее он работал комсоргом в ремесленном училище и только в последний год учебы смог осуществить давнишнюю мечту — пойти по стопам отца и стать следователем милиции. Вначале, правда, его назначили рядовым в бригаду, которая вела борьбу с карманными ворами.

— У тебя будет легкая жизнь, — посмеивался видавший виды старшина, — не понадобится маскироваться. Ты студент, на студента и похож.

В качестве места для боевого крещения выбрали железнодорожный универмаг, где обычно слонялись разные сомнительные типы. И в самом деле, устроившись на удобном наблюдательном посту, Джемс вскоре заметил подозрительную женщину, которая ничего не покупала и тем не менее вертелась в толпе у прилавка с дефицитным товаром. Вот она притиснулась к легкомысленному покупателю с вызывающе набухшим карманом, для пробы потолкала его, затем пустила в ход пальцы. У Джемса от волнения вспотели ладони. Но он хорошо помнил правило — вора нужно поймать с поличным. Джемс схватил воровку только в тот миг, когда чужой кошелек уже перекочевал в ее руки. Подоспели и другие члены бригады. Пострадавший опознал свой кошелек, — первое задание было выполнено. За ним последовало много других — и в этой бригаде и в другой — по борьбе с мошенниками. И каждый раз вместе с удовлетворением от сознания, что обезврежен общественно опасный субъект, возникал вопрос: что с этим человеком было до преступления, что станет после отбытия наказания и нет ли какой-либо возможности добиться перемен в его отношении к жизни.

Очевидно, кое-кто из начальников заметил склонность Путана к «философствованию». Как только Джемс получил погоны лейтенанта, его направили на работу в отдел наблюдения за несовершеннолетними правонарушителями. Было бы явным преувеличением утверждать, что об этой чести мечтали многие офицеры милиции. Кому по душе незавершенные дела, нераскрытые преступления — на них легко стяжать дурную славу, заработать выговоры. Как раз в отделе несовершеннолетних, где часто дело имеешь с украденными на чердаке простынями и наволочками, процент непойманных преступников особенно велик. К работе криминалиста добавляются ответственные обязанности воспитателя, за исполнение которых в лучшем случае скажут спасибо родители «заблудшей овцы». Хирургия всегда была популярней профилактики.

Путан пробовал было упираться, но без особого внутреннего убеждения. Он уже с головой ушел в запутанное дело большой банды несовершеннолетних и вынес из этого дела несколько новых мыслей, которые ему хотелось проверить на практике.

В одиннадцатом отделении связи вот уже порядочное время промышлял карманный вор, настоящий мастер своей неблаговидной профессии, который так ловко успевал обчистить получателей денежных переводов, что те спохватывались только дома. Не раз милиционеры приводили к Путану его старого знакомого, однако всегда с пустыми карманами.

— Грязная работа, товарищ начальник, — имел обыкновение издеваться вор и даже прикидывался огорченным. — Поймайте меня на воровстве, я все подпишу. Но пока буду жить, как хочется.

Наконец вор попался и, пожав Путану руку с жестом, достойным экс-чемпиона мира, отправился в «дом отдыха за решеткой». Дома осталась его жена. Она тотчас решила, что не годится оставлять неубранным урожай в поле, покинутом ее мужем. Приметив по соседству подходящих парней и девиц, она обучила их и послала в это же отделение связи.

Для работников милиции ее ученики были не чужими людьми — почти все состояли на учете в детской комнате микрорайона. И способ воровства был давно известен: создавать толкотню, отвлечь внимание, обеспечить вору путь к бегству. Новичком в этой компании была лишь Анна. Ей досталось самое легкое задание — в худшем случае, когда народ бросается за вором, устроить в дверях пробку. Однажды, когда ворам удалось сорвать большой куш, в отделение милиции привели именно Анну. Девушкой занялся сам начальник. Но с самого начала выбрал ошибочный тон — обвинял Анну во всех смертных грехах, бранился. Анна вспомнила поучения «крестной» и упрямо все отрицала, даже кричала в ответ. Через час начальник, весь в мыле, раздраженный, велел позвать Путана.

— Займитесь сами!

Джемс Путан решил действовать на свой страх и риск. Спокойно поговорил с девушкой о жизни — о домашних условиях, работе, учебе в вечерней школе и только о недавнем происшествии не обмолвился ни словом. Лишь почувствовав, что Анна обрела духовное равновесие, он вдруг сообщил:

— И теперь бегом домой. Скажи только, когда опять придешь. Тебе послезавтра после пяти удобно?

Записал дату на календаре и отпустил девушку. Два дня он ходил мрачный. А когда Анна явилась в назначенный час, ощутил такую радость, будто выиграл в лотерею главный приз. Анна была неразговорчива и огорчена. Получила зарплату, но нигде не могла купить туфли, о которых мечтала год. И снова Путан отложил задуманный разговор. В этот миг ему показалось более важным позвонить знакомому в обувной магазин и попросить достать девушке приглянувшиеся туфли.

Теперь Путан больше не волновался. Анна пришла в новых сандалетах, стала рассказывать о своих неладах с начальницей смены, которая о вечерней школе и слышать не хотела, и спрашивала совета, не поискать ли новой работы. Девушка говорила откровенно, как со старым другом, жаловалась на пустоту в жизни, даже заговорила о своих неосуществленных мечтах, но замыкалась в себя, как улитка в скорлупу, всякий раз, когда Путан напоминал о происшествии на почте. Только на четвертый раз она пообещала:

— На следующей неделе буду праздновать день рождения — восемнадцать лет. Тогда я вам все расскажу.

На следующей неделе Путан уехал в Ленинград защищать диплом. Вернувшись, он направился прямо в милицию похвастаться успехами.

— Тебя тут всю ночь одна парочка ждала, — усмехался дежурный. — Оба навеселе, еле на ногах держатся, но не уходят. «Дала Путану честное слово, вот и пришла».

— И где она сейчас? — спросил Джемс, догадываясь, что это Анна.

— Отсыпается в камере. Не пошлешь же их в вытрезвитель, раз сами пришли и на тебя ссылаются.

С похмелья рассказ Анны был не очень связен. Да, она отмечала день совершеннолетия. Выпила, конечно, но не настолько, чтобы забыть об обещании. Поэтому посредине ночи бросила гостей и вместе с женихом поспешила к Путану на исповедь. А сейчас рассказывать больше ничего не может, потому что перестала быть несовершеннолетней.

— Я тогда не стал допытываться, ибо чувствовал себя немножко виноватым, — вздыхает Путан. — К тому же понял, что наша истинная цель достигнута, хотя в графе этого дела и отсутствовала галочка. Анна вышла замуж за своего парня, который тоже порвал связи с воровской бандой. Вслед за ним от «крестной» ушла его сестра, и гнездышко скоро распалось. Было спасено несколько молодых людей, но самый ценный урок получил я. С тех пор я всегда стараюсь быть откровенным без сентиментальностей — как равный с равным, забывая о правах, которые мне дает форма. Я был несказанно рад, когда через год ко мне пришла Анна и попросила помочь брату, который тоже сбился с пути. Мне и по сей день это кажется свидетельством большого доверия.

Да, Путан испытывает наибольшее удовлетворение в тех случаях, когда удается предотвратить несчастье), когда люди, попавшие в тупик, обращаются к нему как другу и советчику, в нужный момент вспомнив слова Маяковского — «моя милиция меня бережет». Чаще всего это озабоченные матери, которые не в состоянии справиться со своими сорванцами, однако достаточно умные, чтобы признаться в своем бессилии.

— Замучилась я со своим проказником, — жаловалась Путану одна такая мать. — Целый день мы с отцом на работе. Сын перестал заниматься, убегает с уроков, шляется, приходит затемно. Пороли — не помогает, может быть, вы возьметесь за него?

Путан написал повестку. Мать потихоньку опустила ее в почтовый ящик.

Парень явился в милицию с опозданием на два часа. Суровое замечание проглотил молча и нехотя объяснил:

— Большой Янис опять запил… Я не мог без присмотра бросить центральное отопление. Один раз у нас на таком морозе уже лопнули трубы.

Слово за слово — и в Путане стало крепнуть убеждение, что подросток не лодырь. Правда, учиться в школе ему не нравится, но сидеть без дела он не привык да и не умеет. Поэтому всегда находит себе занятие — чинит соседям утюги, помогает отцу приятеля наладить мотор в машине и три раза в неделю в центре города ведет кружок автомобилистов при клубе домоуправления.

— Конечно, бесплатно. Кое-какие денежки у них там есть, но на них мы приобретаем всякие детали.

— А ты о ремесленном училище никогда не думал?

— Я-то прошусь, но предки хотят, чтобы их единственное чадо стало чином повыше.

Такие речи для Путана были не внове, он заранее знал, как трудно будет уговорить родителей парня, видимо честных рабочих людей, разрешить сыну пойти их дорогой и не тянуться за слишком высоко подвешенными плодами науки.

Почти из каждого случая можно извлечь полезное для себя и для других. Особенно наглядной была «предыстория болезни» несовершеннолетнего преступника Алберта.

Юноша сызмальства любил автомобили и все, что с ними связано. Еще в школе он поступил на курсы шоферов, успешно сдал все экзамены на водителя третьего класса, и никто в этом обстоятельстве не видел ничего дурного. Затем на шесть месяцев с Дальнего Востока приехал дядя, купил «Победу» и иногда разрешал Алберту посидеть за баранкой. Плохо ли? Отпуск кончился, дядя построил гараж, потому что не собирался брать машину с собой. И в этот миг сделал оплошность — оставил ключи племяннику, а не матери Алберта. Больше того, он выписал ему доверенность на пользование машиной, хоть и знал его легкомыслие, и только наказал вести себя разумно. Мать протестовала, но больше для формы — опасалась, чтобы сын не разбился. Вскоре она привыкла к машине настолько, что даже не пыталась контролировать, куда и с кем Алберт ездит.

У нового владельца машины появились новые друзья, которые так расхваливали его мастерство шофера, что Алберт был согласен с утра до вечера сидеть за баранкой. Во время одной такой поездки случилась авария — тормозя на скользкой дороге, Алберт врезался в столб. Ремонт предстоял не такой уж сложный, но как назло нигде не продавали нужные запчасти. Отправиться домой и рассказать все матери — значило бы навсегда распрощаться с машиной. Только не это, тогда уж лучше… Недолго думая, Алберт украл такого же цвета «Победу», прицепил к ней номер дядиной и привел в гараж. И волк был сыт, и овца цела. Но у «овцы» что ни день рос аппетит. Жаль было смотреть, как во дворе друга ржавеет еще вполне пригодная «Победа». Притом украсть машину ведь так легко. Вторую краденую «Победу» Алберт разобрал, взял все необходимые для ремонта детали, остальное бросил. Теперь можно было спокойно кататься. Мать пребывала в полной уверенности, что ни сыну, ни машине ничего не грозит. Опасность попасться ему действительно едва ли угрожала, ибо он снова ездил на машине дяди, с законными документами. Но аппетит, как известно, приходит во время еды: ему вдруг неудержимо захотелось попробовать, какую скорость можно выжать из «Волги». Приглядев оставленную без присмотра машину, он украл ее, прокатил с ветерком восхищенных приятелей и, когда кончился бензин, оставил на обочине. В другой раз понадобились деньги для празднования какого-то юбилея. Опытной рукой он угнал еще одну машину, «раздел» ее и продал резину. Надо сказать, что меркантильные мотивы двигали им лишь в редких случаях. Слишком страстно любил он автомобили, чтобы с легкой душой их портить, Скорее, сам процесс угона и сопряженная с риском езда стали для него способом развлечения. Вот почему он крал «сложные» машины, у которых рулевое колесо заблокировано особым ключом или у которых мотор заводится с «секретом». Однажды ему никак не удавалось сдвинуть с места «Москвич», который дожидался у завода своего владельца. Задетый в своих профессиональных чувствах, Алберт не сдался — тут же поблизости украл грузовик, подъехал, у всех на глазах среди бела дня прицепил трос и утащил чужой «Москвич».

В руки Джемса Путана это дело попало после того, как Алберта поймали шоферы, очевидцы другой сверхсмелой кражи. Парень находился в заключении. В его судьбе ничего уже нельзя было поправить. Но надо было подумать о других участниках преступления — молодых людях, которые были замешаны в одном или двух угонах или только знали о них. Путан поехал в школу Алберта. Здесь имя юноши уже обросло легендой.

— Он не просто хулиган, он уголовник, — говорили ребята. В этом слове звучало нечто, похожее на уважение.

Путан решил обойтись без дидактики. Навестил Алберта в заключении и долго разговаривал с парнем. Тот горько жалел о содеянном.

— Своими руками искалечил собственную жизнь, — сказал он. — Эх, если можно было бы все начать сначала…

Путан записал его признания на магнитофон, а потом прокрутил запись на классном собрании, в котором принимали участие все почитатели «героя». Искренние слова и вздохи сожаления подействовали лучше, чем самая тщательно подготовленная беседа.

— Я убежден, что в этой школе мы не скоро столкнемся с правонарушением, — говорит Путан, — но это стечение обстоятельств, а не метод воспитания.

— Что же надо делать?

— В борьбу надо включить всех — добродушного дядю, который помогает в спортивном магазине купить стартовый пистолет, и заведующего нашей новой бани, который таким пацанам разрешает во время уроков беспрепятственно плескаться в бассейне. Причины падения бывают самые разные — ничтожные, трагические, возникшие по собственной вине или независимые от молодых людей, как, например, разногласия между родителями. Но почти всегда это бывает погоня за так называемой красивой жизнью.

Когда все молодые люди поймут, что красота неотделима от честности, можно смело сказать, что сделан большой шаг вперед.

Мне хотелось бы дополнить его вывод. С преступностью должны бороться все, не только педагоги, работники милиции и прокуратуры. Нужно бороться во всех сферах нашей жизни, и не только в детских комнатах и особых воспитательных заведениях. Нельзя проходить мимо мелких неполадок, которые как будто не относятся к молодому поколению. Нужно добиться, чтобы ребенок слышал кругом только правду, видел торжество справедливости, тогда он вырастет открытым, честным человеком.

1965

Перевела В. Волковская.

 

С МОРЕМ НА „ТЫ“

 

#img_11.jpeg

 

МОРЕ СЛЕДОВ НЕ ХРАНИТ

Повесть

#img_12.jpeg

Все зависит от точки зрения. Слон, вероятно, даже; и не замечает густой сочной травы, которая ящерице кажется непроходимым девственным лесом. Волны, неспособные качнуть океанский пароход, вполне могут стать роковыми для маленькой лодки. Поэтому можно смело утверждать, что в ту ночь в проливе бушевал шторм. К тому же многие в команде пограничного катера не имели серьезного морского опыта. Кроме командира, боцмана и старшего матроса, моряки были еще зелеными юнцами.

В первый год службы они испытали не один шторм. Но при этом всегда были рядом старшие товарищи, помогавшие своими советами и распоряжениями. В худшем случае… Нет, до этого дело не доходило, ибо в последний момент на помощь всегда приходил опытный моряк, выхватывая из неумелых рук штурвал или рычаг реверса, и корабль снова подчинялся воле человека. Строгое внушение — вот самое страшное, что могла повлечь за собой ошибка. Сейчас же положиться на опыт старших товарищей было нельзя; нужно самим решать, самим действовать и самим отвечать.

Хотя порывы ветра достигали порой пяти-шести баллов, настоящий «морской волк» не стал бы называть такой ветер штормовым. Куда там! Такой ветерок только выдувает из мозга сонливость, пробуждает энергию и заставляет всем существом ощутить радость жизни.

Но, как мы говорили, мерки бывают разные: одни для больших кораблей, другие для сторожевого катера. Не зря в инструкции сказано, что при сильном ветре и волнении ему следует искать убежища в бухте.

Но почему никто не дает приказа сняться с якоря? Давно пора. Рация молчала. Молчал и вахтенный офицер в штурманской рубке.

Не молчало только море. С ревом обрушивало оно свои волны на обшивку, бросало звенящие брызги в стальную надстройку, со все возрастающей яростью рвало печально лязгающую якорную цепь.

Машины не работали, и это еще больше тяготило команду. Хорошо сознавать, что ты не просто сопротивляешься напору стихии, а отвечаешь ударом на удар, и в этой борьбе тебе служат подмогой тысячи не ведающих усталости лошадиных сил.

Но приказ есть приказ. Катер должен стоять как вкопанный именно здесь. И команда должна следить за тем, чтобы никто не пересек государственную границу. Таково задание, которое наперекор всему заставляло людей впиваться глазами в ночь, в летящие брызги и ловить в завывании бури любой подозрительный звук.

Ветер, дующий с суши, развернул катер носом к берегу. Но у радиолокатора и на затылке есть глаза. Стрелка совершала круг за кругом, и ничто не мешало ее ясному сиянию — море было пустынно. Лишь у краев экрана смутными тенями вспыхивали и снова тускнели два светлых пятна. Там находились в дозоре два пограничных корабля и тоже ощупывали радиолокаторами морской пролив. В крайнем случае они и сами могут держать границу на замке.

Однако приказа сняться с якоря не было.

I

Григол Дзигутаров не мог этого понять. Казалось, в такую ночь моторкам в море делать нечего. Тем более маленькому резиновому плотику. Первый же мощный вал разорвет его в клочья. А с больших кораблей, как известно, нарушителей границ у берега не высаживают. Какой смысл торчать здесь, мучить людей?

Вахтенный матрос Дзигутаров действительно мучился. Тошнота давила и выворачивала внутренности. Но еще худшие мучения приносило сознание, что ему никогда не одолеть морскую болезнь. Григола она схватила с первого же раза, как только он вышел на учебном корабле в море. Тогда у него были товарищи по несчастью — почти все пограничники-новобранцы продемонстрировали таким образом свое почтение Нептуну. Старшие не издевались, молодые не стеснялись — таков морской закон, и дело с концом. Но Григол Дзигутаров и в следующих рейсах не мог с собой совладать. Как только начинала морщиться морская гладь и первые барашки подкатывались под киль корабля, на него нападал приступ слабости. Ноги делались ватными, во рту появлялась сухость, голова наливалась свинцом. Единственное спасение — выйти на палубу и жадно глотать освежающий воздух.

В конце концов главстаршина сжалился над парнем.

— Одни кости да кожа остались. Может, сказать командиру, чтобы тебя списали на берег? Там тоже пограничники нужны.

Старшина говорил с ним по-дружески. Но Григол обиделся. Он, парень из Сухуми, вырос у моря, в школе был лучшим пловцом, организовал кружок аквалангистов, прочел все книги Гончарова, Станюковича и Джека Лондона, сам основательно выучил английский, чтобы читать морские романы Конрада и объясняться с моряками всех стран. Он, Григол, даже обвинил своего брата в трусости и в искажении жизненной правды, когда тот напечатал в газете стихотворение о моряках, хотя сам знал морскую работу только понаслышке. Он еще до призыва просился в военкомате, чтобы непременно послали на флот. И теперь ему предлагают списаться на берег — представляете? Соседским ребятам на смех?! Ни за что!

Но он сдержался. За несколько месяцев службы даже самые горячие головы приучаются владеть собой. Только бледность, внезапно залившая лицо Григола, говорила о том, как он взволнован.

— Разве на меня поступили жалобы? — спросил он.

— Нет, у тебя по всем статьям отличные оценки. Но… — главстаршина смутился.

— Я докажу! — Григол даже не дал ему произнести эти ненавистные слова — «морская болезнь». — Верьте мне, докажу…

Привыкнуть Григолу не удалось, но силу воли он продемонстрировал. Даже зубоскалы, советовавшие ему вмонтировать в подошвы кардан, чтобы всегда удерживать тело вертикально, и те были вынуждены признать его победу. Узнав, что во всем виноваты центры равновесия, он наловчился предугадывать каждое движение корабля: и медленную качку, и бешеные прыжки, и внезапные падения в бездну. И никто больше не видел, как он страдает.

…Неужели командир не понимает, что взбесившееся море способно поглотить катер? Как он может спокойно сидеть в своей каюте, когда все суденышко от киля до клотика содрогается под ударами штормовых волн? И чего там копается помощник, старший лейтенант Перов? Нашел тоже время заполнять вахтенный журнал. Будто нет у него других забот…

Катер глубоко зарылся в воду, у борта прошла большая волна. Соленые брызги больно ударили в лицо.

У Григола все в голове перепуталось. Темнота не давала возможности заранее определить, как будет вести себя катер. Григол не успевал подготовиться, чтобы отразить следующий удар. Рушился с таким трудом выработанный метод… Попробуй-ка, к примеру, приспособить шаги танца к музыке, если оркестр беспрерывно меняет ритм.

Григол был уверен, что ему стало бы легче, если бы он мог хоть что-нибудь делать, забыть об окружающем.

Но все это были пустые мечты, работы не было. Если не считать работой главную обязанность вахтенного матроса — наблюдать за морем и сообщать старшему лейтенанту обо всем подозрительном. Как будто в таком котле можно увидеть что-нибудь не замеченное радиолокатором.

Тут мрачные мысли Дзигутарова оборвались. Как он мог забыть, что локатор не автоматически объявляет тревогу. У экрана тоже дежурит человек, его товарищ, которому, наверное, гораздо тяжелее сидеть в душном помещении…

Григол подобрался, выпятил грудь, как при подъеме флага, протер пальцами покрасневшие от напряжения глаза и снова стал вглядываться в темное море.

За шумом волн ничего нельзя было услышать. Почувствовав на своем плече руку, Григол вздрогнул. Он не заметил, как подошел к нему товарищ. И теперь он лишь видел, что Герберт Берзлапа шевелит губами, — слова уносил ветер.

— Принимаю вахту! — что есть мочи гаркнул Герберт, плечистый блондин с румяным, обветренным, круглым лицом, которое даже в эту дрянную погоду говорило о том, что он всем доволен и великолепно себя чувствует. — Ложись спать! — прокричал он на ухо Григолу.

— Чего бы я только не дал за твои железные кишки, — с завистью пробурчал Григол.

Этот крик души вовсе не был предназначен для чужих ушей, но ветер внезапно умолк, и в неожиданно наступившей тишине его слова прозвучали чересчур громко, даже вызывающе. Желая загладить грубость, Григол поторопился спросить:

— Скажи, неужто тебя никогда не тошнит?

Герберт махнул рукой. Ему, конечно, было жаль товарища, который вдруг как бы потерял точку опоры. Но сочувствием тут не поможешь.

— И в первый раз ты тоже ничего не чувствовал? — Словно не веря своим глазам, Григол оглядел плотную фигуру Герберта и усмехнулся: — Ах да, ты же родом с острова, еще в пеленках ходил с отцом в море…

Однажды в свободную минуту ребята стали вспоминать, как кто попал на морскую границу. Дошла очередь и до Берзлапы.

— Это был номер хоть куда! — он поднял большой палец. — Даугаву вы знаете, да? Так вот в самой Риге в середине реки есть островок. Никогда я не мог понять, какого черта там поселились люди, — один песок, даже огородишко развести и то трудно. Скорей всего потому, что там когда-то была лесопильня, а старикам лень было утром рано вставать и ездить из города на работу… Я единственный человек в мире, который там родился, так сказать некоронованный король Заячьего острова. Понимаете, наши в это время освобождали Ригу. Все мосты были взорваны фрицами, пароходики не ходили. Так что мать никак не могли отвезти в роддом. Позже она этим гордилась и просила записать в моем свидетельстве о рождении — в Риге, на Заячьем острове. Стали в военкомате рассматривать мои документы, изучали, изучали, майор эдак хитро подмигнул мне и говорит: «На ловца и зверь бежит — нам как раз нужны бравые моряки!» У меня, конечно, душа в пятки — кому понравится месяцами болтаться вдали от берега и к тому же лишний год служить?

Но когда я услышал, что в пограничники, то не стал ерепениться. Всего смешнее, что на флот приняли и моего братишку, который честно-благородно родился в больнице на Московской улице. И приняли только потому, что он мой ближайший родственник. После демобилизации я всех вас непременно приглашу к себе в гости, покажу, как живут рижские моряки, нанюхаетесь у меня соленого воздуха на Заячьем острове!..

Григолу не хотелось сейчас спускаться в кубрик, воздух там был спертый, как-никак десять человек спало, да и пахло недавним ужином, мокрой одеждой. Только успел он об этом подумать, как у него засосало под ложечкой. Охотнее всего он теперь послушал бы рассказы Герберта. Григол чувствовал, что когда-нибудь, вспоминая службу, он поймет, что самым ценным здесь были люди, которых он встретил, их судьбы, мысли, мечты. Лежа на койке с открытыми глазами, Григол мог часами слушать разговоры товарищей. Моряки звали его «великим молчальником» и тем не менее охотно вступали в такие односторонние беседы — кому не хочется излить душу? У Григола были свои суждения, и он мог бы кое-что рассказать, но деликатный парень сознавал, что на корабле один слушающий дороже двоих говорящих. Вскоре он по рассказам, по фотографиям уже знал родителей, любимых девушек, братьев и сестер каждого матроса, их планы, знал, какие книги и фильмы кому больше нравятся, по многу раз перечитывал адресованные им письма, вместе с товарищами радовался хорошим вестям и огорчался из-за плохих. О «великом молчальнике» никто ничего не знал. Кое-кто догадывался, что Григол тайком пишет стихи, но никто не подозревал, что он мечтает сочинить пьесу и изобразить в ней свою жизнь на корабле, всех своих друзей. Ему недоставало только конфликта, на котором можно было бы раскрыть характеры. Григол, однако, не сомневался, что ему посчастливится и он наверняка станет участником какой-нибудь опасной ответственной операции…

Как ни хотелось Григолу поговорить, надо было идти, Берзлапа стоял на вахте, и мешать ему нельзя.

Слова товарища и его усмешка снова напомнили Берзлапе о доме. Оставшись один, он пытался отогнать воспоминания, но взбудораженные мысли снова и снова возвращали в прошлое, совсем как назойливые чайки, что кружат и кружат над кораблем, пока не выклянчат корку хлеба.

Зимой Герберт ходил в школу и обратно домой на коньках, даже во время ледохода старался не давать крюка через мост, а прыгал с льдины на льдину, пока не провалился под лед… Да, с коньков и начались все его беды. С коньков и красивой спортивной сумки, которую отец привез из Москвы. Он учился тогда в седьмом классе, значит, ему было тринадцать. Вместе с двумя желторотыми островитянами из шестого «Б» Герберт возвращался с баскетбольной тренировки. На берегу Даугавы они присели, как обычно, чтобы надеть коньки, и тут из темноты вынырнули пять фигур. У Герберта сжалось сердце. Но он сделал вид, что ничего не замечает. Парни молча окружили мальчишек. Засунув руки в карманы и отвратительно ухмыляясь, они дымили прилипшими к губам сигаретами. Тишина становилась невыносимой, непослушные пальцы никак не могли справиться с узлом на веревке. Наконец Герберт заставил себя подняться.

— Чего вам надо? — спросил он и едва узнал свой голос, такой он был хриплый.

— Ничего особенного, милок, на этот раз обойдемся без поцелуев, — с издевкой проговорил самый длинный из хулиганов. — Просто хотим освободить вас от лишней тяжести, а то, чего доброго, горб вырастет. Давай сумку! — вдруг заорал он. — Быстрей!

— Сумку? Пожалуйста! — и Герберт что есть силы трахнул тяжелой сумкой по морде, искаженной в злобной гримасе. Он даже не подумал о последствиях.

Тут же его сразил сильный удар. Перед глазами все закачалось, расплылось. Он и не почувствовал, как противник, навалившись на него всей тяжестью, в ярости молотит кулаками. Первое, что дошло до сознания, когда он пришел в себя, был топот убегающих шагов. Они быстро удалялись. Затем он услышал чужой голос:

— Сволочь! Нападать на детей — это они умеют. А увидят мужчину, так сразу в кусты.

Герберт встал, пошатываясь. Что-то липкое заливало глаза.

— Где моя сумка?

— Там же, где и моя. Ну и здорово же ты ему задал, — говорил маленький Янцис. — Прямо по носу, кровь хлынула, как из пожарной кишки!

Значит, ему залила глаза не его кровь. Это служило Герберту единственным утешением, пока он лежал дома с сотрясением мозга. Читать нельзя было, и он мысленно перебирал во всех подробностях события того вечера. Легко матери сказать: «Не огорчайся, купим тебе сумку еще получше!» Он не хотел сумки получше, он хотел свою. Что дает право чужому человеку просто так подойти и отобрать у него сумку? То, что он сильнее? Или наглость? Неужели так выгодней, удобней жить? Наверное. Ведь нападавший остался безнаказанным и теперь разгуливает по городу с его сумкой… Ну, погоди. Герберт знает, как ему отомстить!

Выздоровев, он начал жить по-иному. Школа, уроки, домашние задания перестали его беспокоить. Он стал регулярно ходить на тренировки по боксу и совсем забросил баскетбол. Все свободное время мальчик бродил по городу, слонялся у кинотеатров, посещал танцплощадки под открытым небом, околачивался всюду, где были шансы встретить своего врага.

Через несколько месяцев он потерял надежду. Но все-таки продолжал каждый вечер «подпирать углы». И однажды Герберт вдруг заметил свою сумку. Она висела на плече у рослого юноши и вот-вот готова была снова затеряться в толкучке у ворот стадиона «Даугава». Он не дал себе труда убедиться, что это тот самый парень, недолго думая, бросился за ним и схватился за сумку. Ремень оборвался. Прижав к груди драгоценную находку, Герберт побежал к трамваю.

Но ему не удалось далеко убежать. Кто-то подставил ножку, кто-то схватил за руку, неизвестно откуда возник милиционер, и западня захлопнулась. Конечно, сумка оказалась совсем не его — мало ли таких сумок привезено из Москвы, — а ее владелец даже издали не походил на хулигана.

Герберт попал в отделение милиции, вызвали родителей. Оперативный дежурный терпеливо выслушал объяснения. Отчитал за то, что в тот раз не заявили в милицию, и наконец согласился принять во внимание «смягчающие вину обстоятельства».

— Имей в виду, что тебя никто не уполномочил на роль судьи и ты не имеешь права сводить свои личные счеты в публичном месте, — отчеканил лейтенант милиции. — А чтобы ты не забыл этого урока, я сообщу в школу.

Не помогли ни слезы матери, ни просьбы отца не портить мальчишке жизнь. Герберт молчал. Ему все сделалось безразличным. «Хорошо еще, — подумал он, — что я в тот раз не связался с милицией. Они меня наверняка посадили бы за разбитый нос».

Равнодушие с тех пор не покидало больше Герберта. Отец желает, чтобы он стал строителем? Пожалуйста, можно поступить и в строительный техникум. За ним, как тень, тянется дурная слава уличного мальчишки и хулигана? Плевать, зато однокашники не пристают. Получать двойки — значит потерять стипендию? Перебьемся, проживем и на тройках. На практических занятиях Герберт был одним из лучших: привык с детства все мастерить своими руками — игрушки, авиамодели, книжные полки и даже лыжи. Но в общественных делах он не участвовал. Какого черта лезть в глаза? Стараться? Куда спокойнее плыть по течению не быстрее и не медленнее, не лучше и не хуже других. Казалось, что так легче жить. Не возражал Герберт поэтому и против решения военного комиссара, хотя в свое время мечтал стать летчиком. По той же привычке он в первые месяцы службы старался ничем не выделяться среди других новобранцев.

Лишь понемногу Герберт стал понимать, что на флоте товарищи такого безразличия долго терпеть не будут. Помимо всего прочего, морская служба ему нравилась и, представляя свое будущее, он чаще видел себя стоящим на командирском мостике, нежели томящимся в опоясанной лесами конторе новостройки.

Нельзя сказать, что поведение Берзлапы как-то резко изменилось, но по окончании занятий в учебном отряде его направили нести службу на быстроходном и юрком погранкатере. Здесь малейшая ошибка рулевого может погубить катер и всю команду. Это известно всем. Такое доверие окрылило парня. Он был доволен, что там ни говори.

А дальше? Об этом Герберту пока не хотелось думать. Быть может, он подаст заявление в военно-морское училище, возможно, после демобилизации пойдет матросом на какое-нибудь торговое судно и одновременно будет учиться заочно…

Ветер все свежел. Но это мало трогало Герберта. Куда больше обеспокоило его внезапное оживление в рулевой рубке. Что они там разглядели на экране локатора?

Вскоре, однако, Берзлапа успокоился. Если б случилось что-нибудь чрезвычайное, командир вышел бы на мостик.

II

Командир находился в каюте. Капитан-лейтенант Олег Закубенко знал, что инструкция предоставляет ему право принимать самостоятельное решение, если кораблю во время шторма грозит серьезная опасность. Но хотя инструкция и давала командиру свободу действия, он ею не воспользовался. Правда, ветер и волны угрожали безопасности корабля, но Закубенко полагался на отличную конструкцию катера — он не раз справлялся с волной и покрупнее этой. Конечно, команда устала, но он верил, что в случае необходимости второе дыхание позволит людям с удвоенной силой состязаться со стихией. Закубенко верил и своему начальнику — уж кто-кто, а капитан второго ранга Смиренин знает, что делает, раз не дает приказа уйти в укрытие.

Командир зашагал из угла в угол по крохотной каюте. Два шага туда, два обратно. Не обманывает ли он себя? Не выбирает ли путь наименьшего сопротивления? Указания нет, значит, можно сидеть сложа руки… Это же слепое и потому неверное понимание дисциплины. Не зря инструкция предоставляет командиру катера право самому судить об условиях и принимать самостоятельные решения…

Катер останется на боевом посту — это ясно. И, разумеется, не потому, что лично ему, Олегу Закубенко, не хочется отступать перед трудностями. Ночь темная, бурная, мало ли что может произойти в такую погоду. Особенно осенью, когда ветер поднимается неожиданно. Вот так же он дул неделю назад, когда судно стояло на базе.

Половина команды мылась в бане, другие смотрели кинофильм, старший лейтенант Перов готовился к завтрашней политинформации, он сам, командир корабля, отправился домой.

Тут и застал его Крутилин. Через пятнадцать минут они были уже в море, следуя на помощь терпящим бедствие рыбакам.

В тот вечер тоже волны были большие, но никто об этом и не думал. Жизнь людей в опасности, а катер подойдет к месту происшествия намного раньше спасательного буксира из порта.

Матросы держались молодцом. Взять хотя бы Берзлапу, который раньше казался командиру медлительным. Или того же Дзигутарова, который первым вызвался прыгнуть в море и поднырнуть с аквалангом в перевернутое рыбацкое суденышко, чтобы вытащить из кубрика потерявшую сознание женщину… Нет, с такими ребятами бояться нечего…

Катер резко накренился. Жалобно заныла цепь. В любой момент она могла лопнуть и вместе с якорем исчезнуть в морской пучине. Не разумнее ли все-таки сняться?

Но командир не нажал кнопку звонка, не вызвал боцмана. Он понимал, что в такую ночь все может случиться и надо смотреть в оба.

В Крыму, где он служил после окончания училища, ему приходилось действовать на учениях и за нарушителя. Его переодевали в гражданское платье и поручали высаживаться с моря на берег. Приходилось подходить к берегу и в моторной лодке, и на байдарке. Днем вплавь, когда пляж был полон людей. Ночью, когда даже моторы рыбацких лодок не нарушали тишины своим тарахтеньем. Иногда ему везло и удавалось добраться до берега. Конечно, товарищи в свое оправдание говорили, что трудно бороться с нарушителем, который так хорошо знает участок границы. Но им совершенно обоснованно возражали, что враг тоже изучает систему охраны наших рубежей. Закубенко хорошо это знал. Ведь он в свое время был партизанским связным.

С детства Олег увлекался рыбной ловлей. Немцы не обращали внимания на подростка, который каждый день являлся на пляж со своими удилищами, в шутку именовавшимися «жердями от голода», и ночными донными удочками.

Не подозревая, что мальчик знает немецкий язык, солдаты в присутствии Олега разговаривали о служебных делах, ругали недоступные кручи и заливы, которые им трудно было контролировать. Постепенно у него создалось полное представление о системе немецкой охраны. К тому же он знал все прибрежные воды восточного Крыма. Мало ли он здесь бродил с друзьями! Иной местный рыбак и не поверит, что в «залив контрабандистов» можно попасть пешком. Но Закубенко не раз пробирался во время отлива по узкой подводной дорожке, которая уступом тянулась вдоль крутых скал. Оккупанты не знали, что вода здесь только по грудь и именно этот залив нужно держать под контролем больше других. Немцы ограничились тем, что поставили два поста в конечных точках горной тропы.

Никем не замеченный, мальчик выплывал в открытое море. Закубенко и сейчас еще живо помнил ощущение одиночества, которое он тогда испытывал. Низкие тучи не пропускали даже отблеска звезд, казалось, он плывет сквозь черную тушь. Нигде ни малейшего признака жизни. Он ложился на спину и ждал. Минуты тянулись, как часы. Пропадало всякое ощущение времени.

Чтобы не замерзнуть, он переворачивался на грудь и заплывал еще дальше в море. И когда наконец впереди чуть слышно начинал стучать мотор, ему казалось, что это стучит его сердце. Не верилось, что спасение так близко. Но это были не галлюцинации. Настоящая подводная лодка, ощупью пробираясь к берегу, искала связного от партизан.

Часом позже ящики со взрывчаткой уже лежали на берегу залива, незадолго до рассвета их по броду перетаскивали к себе партизаны. И когда десант Советской Армии высадился в Крыму, согласованная вереница взрывов дезорганизовывала немецкие линии коммуникаций, вывела из строя несколько береговых батарей.

Партизаны ушли на запад, за фронтом. Олега с собой не взяли. Но все школьные годы мальчик мечтал о том, как он наденет форму и приколет медаль, которой его наградили за участие в освобождении Крыма.

Ленточка этой медали теперь украшала его китель и, казалось, подтверждала решение командира: «Правильно поступаешь, Олег Закубенко! Сегодня корабль должен стоять в проливе».

Вдруг ему стало радостно и легко.

Надев плащ, капитан-лейтенант открыл дверь. Навстречу шел старший лейтенант Перов. Непривычно официальным тоном он доложил:

— Товарищ командир, чрезвычайное происшествие! Прошу срочно в штурманскую рубку!

III

Старший лейтенант Алексей Перов решил идти к командиру, чтоб доложить о случившемся и просить у него совета, только после нелегкой внутренней борьбы. Всю свою жизнь он, казалось, ждал этой возможности — самостоятельно действовать. Наконец такая возможность появилась, и тут он вдруг понял, что дисциплина важней ребяческой жажды отличиться.

Неужели это понимание пришло столь внезапно? Вероятно, нет. Оно крепло мало-помалу, начиная с того торжественного дня, когда на плечи Перова вместе со звездочками лейтенанта легла ответственность за поведение и действия матросов. Он не боялся этой ответственности и все же сознавал, что новые права в первую очередь обязывают его самого соблюдать дисциплину. Иначе он не сможет воспитывать подчиненных и ему придется признаться себе, что он выбрал неверный жизненный путь.

Моряком Алексей стал по настоянию отца, полковника, который с 1947 года жил и служил в Витебске. Город отцу не нравился. Служба в провинциальном гарнизоне — и того меньше, однако от ухода на пенсию Георгий Перов, уже совсем седой, упрямо отказывался. Ему хотелось подольше оставаться в строю. В свое время он сделал быструю карьеру. За четыре года войны младший лейтенант превратился в подполковника. Все хвалили его за смелость, за распорядительность. Теперь на повышение он уже не рассчитывал. Беда была в том, что Перову-старшему не хватало образования. За его плечами было всего семь классов.

Зато его сыновья должны были непременно достигнуть той вершины, на которую сам полковник так и не сумел подняться. Старший категорически отказался: он увлекался художественной литературой, историей, философией и о военном училище и слышать не хотел. Вот что значит доверять воспитание матери!.. Младшего отец ни о чем не расспрашивал, взял и послал в суворовское училище в Ташкент.

Как ни странно, Алеша не скучал по дому. Ему нравился красивый южный город, нравилось по воскресеньям разгуливать в форме по цветущим паркам, ловя на себе завистливые взгляды мальчишек.

Угнетало его другое — он не мог ни минуты побыть наедине с собой. Нет, ему нечего было скрывать от товарищей или воспитателей. Просто необходимо было время от времени чувствовать, что он сам себе хозяин: может не спать, когда другие спят, повернуться налево, когда остальные поворачиваются направо, читать книгу, когда все отправляются на занятия по физкультуре, или же наоборот. Но и такая крохотная свобода была для него запретной: надо было спать в общем помещении, раздеваться и мыться в общей бане, вставать по общей команде и в предписанное время вместе с другими ложиться отдыхать. И самое страшное — он не видел никакого выхода. За суворовским последовало военное училище, затем служба в части, где также все идет по регламенту. Даже теперь, когда Алексей Перов стал старшим лейтенантом и помощником командира катера, ему приходится жить в одной каюте с механиком. Мало того, в своем собственном доме он постоянно должен быть готов к тому, что в середине ночи его может разбудить посыльный и придется нестись в бухту.

В молодости эта зависимость от чужой воли душила инициативу Перова. Чего он только не делал, чтобы доказать: он — человек со своей индивидуальностью. В суворовском ему казалось, что этому помогут успехи в спорте. Когда в беге на 800 метров Перову удалось вырваться вперед и лететь к финишу в гордом одиночестве, сердце его ликовало. Если во время футбольного матча он забивал решающий мяч и восторженные товарищи бросались на шею, ему казалось, что он совершил подвиг. Постепенно спорт превратился в серьезное увлечение. Правда, Перова критиковали за склонность к индивидуализму, но в команде он был центральным нападающим и лучшим игроком. В прошлом году ему предложили даже должность на берегу, чтобы он мог регулярно тренироваться. Но Перов отказался. На это были свои причины.

Морские просторы всегда побуждают к размышлениям. В долгие часы спокойной вахты, глядя на однообразно шумящую воду, Перов спрашивал себя: почему он завидует брату? Потому ли, что он один из руководящих партийных работников республики? Конечно, нет. Вероятно, тут дело в том, что он достиг чего хотел, осуществил свои мечты и живет, работает с максимальной нагрузкой и чувствует, что находится на месте. Выполнять работу как можно лучше — это во власти каждого. Значит, и во власти его, Алексея Перова. Он отдавал все силы воспитанию команды, стремился, чтобы корабль стал отличным.

Все как будто шло хорошо, задуманное было близко. И вдруг случай со старшим матросом Крутилиным перечеркнул все эти надежды.

Узнав, что в конце месяца он будет демобилизован, Виктор Крутилин, любимец всей команды, принялся энергично собираться в дорогу. Он попросил разрешения купить в городе чемодан, но вернулся с пустыми руками, пьяный. И надо же, чтоб это случилось именно в тот момент, когда на катер прибыла для проверки комиссия из штаба округа.

Сегодня они несли вахту в одной смене. Перов взглянул на Крутилина, который, казалось, клевал носом у радиолокатора. На экран нужно было смотреть через муфту, края которой были обиты мягкой резиной, как очки мотоциклиста. Почему-то Перов никак не мог избавиться от подозрения, что, прислонив голову к муфте, матрос просто-напросто спит. Перов упрекнул себя в несправедливости — один проступок еще не дает права не доверять человеку. И все же он решил проверить свои внезапные подозрения — стоит ли рисковать?

Он сделал шаг в сторону Крутилина. В тот же миг Крутилин выпрямился и взглянул на Перова.

— Товарищ старший лейтенант, может, вы сами посмотрите? Гляжу-гляжу — никак не пойму. То ли есть, то ли нет…

— Что вы тут мямлите? — недовольно поморщился Перов. — Докладывайте ясно и четко, как подобает военному моряку!

Крутилин доложил:

— На севере, в секторе ноль пять градусов, на расстоянии около четырех миль наблюдается объект. Видимость плохая.

Старший лейтенант склонился над локатором. В первый момент он ничего не увидел. Луч медленно скользил по чистому полю, не встречая на своем пути ни малейшего препятствия. Он отрегулировал яркость и еще раз посмотрел на указанный матросом сектор. Действительно, там что-то вспыхнуло, словно крохотная опрокинутая запятая. На следующем круге стрела ничего не показала. А потом снова обозначилась запятая. Ясно, что это было не судно. Но что? Может, лодка, которая вздымалась и проваливалась на волне? А может, радиолокационные помехи?

Первое предположение казалось наименее вероятным — кто мог на лодке выйти в море в такую погоду. Объявить тревогу и выловить курам на смех пустую бочку из-под селедки — нет, это безумие. Но если под прикрытием волн к берегу или в сторону моря действительно крадутся нарушители? Ведь это исключительная возможность показать, на что способна команда. Перов не мог забыть происшествия с Крутилиным.

Сойдя вниз, старший лейтенант на мгновение задержался у дверей своей каюты. Оттуда доносились голоса. Все ясно: у механика сидит начальник поста технического наблюдения, возвращающийся на остров из служебной командировки. Может, их тоже позвать к локатору? Варшавский хорошо знает аппаратуру.

Перов махнул рукой — для механика это ведь первый рейс, а у начальника поста Игоря Варшавского довольно своих забот.

IV

У старшего лейтенанта Игоря Варшавского стряслось большое горе. Ему было просто необходимо разделить его с товарищем. Обычно Варшавский курил мало, затягивался сладким дымком сигареты после сытной еды или отгонял никотином сон на длинном ночном дежурстве. Но сейчас он курил одну папиросу за другой, точно надеялся унять табаком душевную боль. На катере Варшавский был пассажиром. Давно вошедшее в кровь правило не курить там, где спят, тяготило его. И поэтому Варшавский то и дело предлагал хозяину каюты:

— Ну давай закури, друг! — И подвигал свой портсигар Антону Лудзану. — Поговорим о жизни.

У механика слипались глаза.

— Сам знаешь, не курю!

По-русски Лудзан говорил почти без акцента.

— Значит, осуждаешь! — Варшавский грустно покачал головой. — Да, теперь все перестанут меня уважать.

— Отчего же? — пытался утешить его механик. Лейтенантские погоны на нем были еще совсем новенькие. — Кури на здоровье! Ты тут гость, так сказать, пассажир. Кто тебе может отказать в удовольствии?

— Удовольствие, — недобро усмехнулся Варшавский. Он щелкнул зажигалкой, но так и не прикурил и грустно поглядел на собеседника. — Человек в отчаянии, готов прыгнуть через борт, а ты рассуждаешь об удовольствии… Понимаешь, она меня все лето упрекала: «Я-де тут задыхаюсь, не могу больше этого вынести. Я должна, мол, видеть людей». Наконец получаю командировку в город. Так что ты думаешь? Наташа отказывается ехать вместе. Чувствует себя нездоровой…

— Да, — глубокомысленно проговорил механик. — И теперь ты волнуешься, может быть, серьезно заболела? Когда моя Анфиса не пишет целую неделю, я тоже…

— Смеешься ты надо мной, что ли? — Варшавский с таким гневом стукнул кулаком по столу, что окурки вылетели из переполненной до краев пепельницы. Но он тут же овладел собой. — Хотя ты ведь действительно в наших краях человек новый и ничего не знаешь. Так слушай, как все было на самом деле, и не верь никаким сплетням… Пицунду ты, вероятно, знаешь, да? Можешь мне поверить, это рай на земле. Самое теплое местечко на всем Кавказе. Море бархатное, в дюнах сосновый бор. И столовая птицефермы, где можно заказать запеченных в тесте цыплят и запивать их сухим винцом. Я был на седьмом небе, когда прошлой осенью мне предоставили туда путевку. «Пусть съездит туда этот дикарь, — улыбнулся начальник политотдела, — иначе совсем зарастет мхом на своем острове». Вот это был отпуск так отпуск, я тебе скажу!.. Там я и познакомился с Наташей! Ну что тебе о ней сказать? Я не знаю твоей жены, не обижайся, но ты наверняка тоже в нее влюбился бы! Когда впервые увидел ее — она выходила из моря — у меня дыхание перехватило. Проходя мимо, она глянула на меня — сердце замерло. Глаза голубые, теплые и улыбающиеся. Погоди, погоди, я сейчас тебе покажу ее фотографию!..

Старший лейтенант Варшавский вытащил бумажник, бережно вынул небольшой выгоревший снимок, завернутый в целлофан. Девушка действительно была хороша. Совсем молоденькая, она с детской улыбкой смотрела в объектив.

Спрятав фотографию, Варшавский продолжал:

— Она загорала совсем рядом. Эх, как мне хотелось заговорить с ней, познакомиться! Есть же пошляки, которые в таких случаях не теряются… Но я просто не знал, что сказать. Казалось, к такой девушке нельзя обратиться с обычными глупостями, спросить о прогнозе погоды или о меню в санатории, а затем, выяснив, откуда она приехала, тут же договориться о свидании и сходить вечером на танцы в турбазу. И в то же время я сознавал, что век себе не прощу, если упущу такую возможность. Чтобы выжать из высохших мозгов хоть какую-нибудь примитивную идейку, я открыл портсигар, засунул в рот папиросу. И тут же подвернулась под руку заветная ниточка.

«Вы не возражаете, что я курю?» — спросил я, готовый надавать себе пощечин за эту неумелую попытку корчить из себя франта. Как будто на пляже не хватало свежего воздуха!

Она весело рассмеялась, лениво повернулась в мою сторону и протянула руку.

«Вы могли бы угостить и меня, — голос был низкий, грудной… — Разумеется, если вы не считаете это признаком развращенности, — добавила она. — Между прочим, меня зовут Наташа, а курить я научилась, когда готовилась к выпускным экзаменам. Помогало бороться со сном — я кончала работу только в десять вечера, а потом готовилась». — «Знаю, знаю, — поспешил я согласиться. — Для меня курево тоже единственное спасение, когда ночью приходится одному стоять на командирском мостике».

Наташа оглядела меня с головы до ног. А у меня мурашки пробежали по спине: показалось, что она тут же поймает меня на этой мелкой лжи. Я плавал только в курсантские годы и тогда еще не курил.

«Моряк, а ни одной татуировки, — наконец промолвила она. — Поздравляю! В книгах морские волки всегда носят на груди якоря и голых русалок. — Наташа устроилась поудобней и, дружелюбно поглядев на меня, сказала: — Расскажите что-нибудь интересное. Мне очень нравится слушать о чужих городах и народах. Может быть, это нечестно, но в библиотеке, где я работаю, новые книги о путешествиях я прежде прочитываю сама».

Что мне было делать? Сказать правду, разочаровать ее? Я был уверен, что тогда нить разговора оборвется и я никогда с ней больше не сумею заговорить. Я начал вспоминать рассказы друзей о визитах дружбы в Англию и в Швецию, о сложных маневрах на незнакомых фарватерах, о штормах и веселых приключениях в чужих портах. Понемногу я вошел в роль, изображая попеременно то штурмана с крейсера «Свердлов», то командира поста на атомной подводной лодке, то командира торпедного катера. Я бросал якоря у берегов Англии, проводил недели в полярных льдах Арктики, со скоростью пятидесяти миль гнался за нарушителями границы. Незаметно наступил вечер, я надел морскую форму, которая как бы подтверждала правдивость моих рассказов. Я чувствовал, что лечу, как корабль на подводных крыльях, и, осмелев от доброжелательного внимания Наташи, предложил поужинать в самом роскошном ресторане Гагры.

Так началась наша дружба. Работая в библиотеке, Наташа была начитанна, умела не только слушать, но и интересно рассказывать. Я был вдвойне счастлив. Теперь уже мне не надо было ничего придумывать, красоваться, как петуху в чужих перьях. Но признаться во лжи первого дня у меня не хватало храбрости. Казалось бы, это мелочь в сравнении с нашими разговорами об искусстве, музыке, о романтике, о жизни, о будущем, которое мы уже не представляли себе друг без друга. Мы не расставались целыми днями, вместе ходили на пляж и в кино, на концерты и на танцы, вместе ездили на озеро Рица, в Сухуми и другие традиционные места посещений. В автобусе мы всегда сидели рядом, и я был счастлив, когда наши руки неожиданно соприкасались или когда на крутом повороте я мог поддержать ее. Хочешь — верь, хочешь — не верь, но мы впервые поцеловались только на станции, когда поезд увозил Наташу в Саратов к родителям. Вернувшись в санаторий, я сразу написал ей длинное письмо, где наконец признался в своей безграничной любви. И она мне ответила!

Мы переписывались всю зиму. Весной Наташа сообщила, что приедет ко мне в гости, хочет побывать на Рижском взморье. Я был страшно рад и в то же время убит — ведь бесстрашный «морской волк» окажется жалким начальником поста. Надо было сказать правду прежде, чем она сама ее узнает. Я попросил внеочередной отпуск «по семейным обстоятельствам» и полетел в Саратов. Не щадя себя, я честно рассказал, что и как. Наташа не рассердилась. Оказывается, она и без меня знала, что я сухопутный моряк, иначе не стала бы со мной дружить. Ей, мол, не улыбается муж, который лишь раз в месяц заглядывает домой… Через неделю я привез на остров молодую и красивую жену.

Варшавский умолк. Молчал и механик. Он не знал, что следует говорить в таких случаях и почему старший лейтенант решил рассказать ему, совсем чужому человеку, историю своей женитьбы. Он ведь совсем не был похож на болтуна.

Лудзан неловко шевельнулся: с каким наслаждением он бы теперь прилег, чтобы перед сном хоть в мыслях погостить у жены в Ленинграде. Как хорошо, что Анфиса не возражала против его морской службы! Завтра же надо будет написать ей, что после Нового года освободится двухкомнатная квартира и она сможет тут же начать работать в портовой больнице… Но Варшавский прервал течение его мыслей.

— Прошел медовый месяц, — тусклым голосом проговорил старший лейтенант. — Нужно было начинать жить. Поверь мне, что я в Саратове не приукрашивал условия на моем острове, скорее, наоборот. Поэтому я не ожидал, что Наташа воспримет все так трагически. Конечно, нет общества, нет развлечений. Но разве все так уж плохо? По вечерам электричество, слушай радио или смотри телевизор. А днем?

«Игорь, мне скучно, — жаловалась она. — У тебя своя работа, ты целый день на людях. А мне что делать? Смотрю на телефон на стене — и некому позвонить. Носи свои бумаги домой и работай здесь. Мне хоть не будет так одиноко…»

Но разве я имел на это право? Сам знаешь, какова наша служба. И мне нигде не было покоя. На посту, когда выпадал свободный час, меня одолевали мысли о Наташе: сидит, мол, дома одна — и я спешил к ней. Дома же волновался — мало ли что может произойти на службе. Я стал нервный, сердился на себя, на Наташу. Взрослый человек — не грудной ребенок, с которым нужно нянчиться. Почему бы ей не использовать свободное время для учебы?

Наташе эта идея понравилась. Она окончила техникум. Как будто появилась возможность поступить в университет. Ожидая ответа из Ленинграда, она усердно готовилась к вступительным экзаменам. Мы снова были счастливы. Но тут пришло письмо с заочного отделения. «…Не можем вас принять, так как у вас нет справки с места работы», — писал какой-то бюрократ. Вот вам, выкусите! Четыре дня подряд рыдала. Я, мол, погубил ее молодость и заманил сюда. Вспомнила давно отпущенный мне грех — мои россказни о приключениях и загранплаваниях. Наконец мне это надоело. Я хлопнул дверью и пошел спать в кабинет.

Наутро гляжу: моя Наташа надела брюки и как ни в чем не бывало играет с матросами в футбол. Стоит в воротах, веселая, озорная, и покрикивает на защитников. «Ну вот и слава богу», — обрадовался я. За обедом похвалил ее стряпню, деликатно намекнул, что, дескать, неплохо было бы, если бы Наташа взяла в свои руки нашу маленькую библиотечку.

«И не подумаю! — крикнула она мне в ответ. — Я официально признана бездельницей и буду жить, как подобает настоящему тунеядцу».

Я попробовал ее переубедить и так и сяк — не выходит. По утрам она вставала не раньше одиннадцати. Потом гоняла с матросами мяч, читала романы, а по вечерам наряжалась и отправлялась играть в домино или смотреть картину. Прошло время, и я снова попытался поговорить с ней: «Единственная женщина на острове, к тому же еще и жена начальника — разве так можно себя вести! Ничего не делаешь, со всеми матросами на «ты»!»

Наташа за словом в карман не полезла:

«Чего же ты хочешь? Чтоб я кричала: будьте так добры, пожалуйста, пасуйте мне мяч? И они чтоб тоже так говорили? Это же неестественно!»

К сожалению, ее веселье было только короткой вспышкой. Через неделю снова повесила нос.

«Ты был прав, — пожаловалась она, — твои матросы действительно считают меня только женой начальника. Ни одного дня больше не останусь на этом проклятом острове».

Что я мог ей сказать? У меня здесь свои обязанности. Нелепо требовать, чтобы молодая женщина вдруг сделала целью своей жизни мелкие заботы по хозяйству, выращивала кроликов и кур, заготовляла грибы и варенье для близких и дальних родственников и находила в этом удовольствие. Разумеется, при сильном желании можно было бы и на острове найти для себя занятие. Но попробуй предложить человеку писать картины или стихи, если его к этому не тянет?!

Как-то я упрекнул ее:

«А что, если б мы находились на полярной станции, где ночь длится шесть месяцев и снежные бураны не позволяют высунуть носа наружу? Там ведь тоже живут женщины. Работают — и счастливы?..» — «Я не трудностей боюсь, — ответила Наташа. — В том-то и несчастье, что здесь нет никакой борьбы. А сама с собой я бороться не умею».

В ее голосе звучало неподдельное отчаяние. Поэтому я чувствовал себя просто счастливцем, когда получил радиограмму, что нужно ехать в город в командировку. Повеселимся вместе, забудем все обиды, и наша семейная жизнь пойдет по-новому. Со всех ног бросился я к Наташе, чтобы сообщить ей радостную весть, но она не проявила к ней никакого интереса.

«Поезжай, — сказала она. — И привези себе новые пластинки». Я все еще ничего не понимал. «А ты?» — «Мне нездоровится». Меня одолевали дурные предчувствия. «А если говорить правду?» — «А по правде говоря, дело в том, что я больше не в силах лгать. Ни тебе, ни самой себе… Мне нужно уехать, иначе я погибну. Через неделю, когда я уберу квартиру и постираю все белье, я отправлюсь в Саратов…» — Варшавский вскочил на ноги, схватил механика за лацкан пиджака и притянул к себе. — Признайся честно! — прошептал он. — Тебе тоже кажется, что я тряпка, не сумевший своей любовью удержать жену?..

Не дождавшись ответа, он внезапно отпустил Лудзана и неестественно спокойным голосом объявил:

— Последний акт трагикомедии будет показан завтра на берегу. Но прежде и зрители, и исполнители должны хорошенько выспаться.

Щелкнул выключатель, и каюта погрузилась в темноту. Лудзан чувствовал, что Варшавскому необходим совет, утешение, но дать их не мог. Антон пробовал представить, как поступил бы он сам на месте Варшавского. Он стал думать о своей жене, и перед ним снова прошла в мельчайших подробностях вся их совместная жизнь. Когда Антона призвали на военную службу, он сразу попал во флотский оркестр. Они выступали чуть ли не каждый вечер: то на танцах в Доме моряков в Болдерае или во Дворце культуры рыбаков «Зиемельблазма», то на шефском концерте в парке культуры и отдыха. Потом наступила зима, репетиций и вечеров стало меньше, и руководитель оркестра вызвал Лудзана. «Я уже обо всем договорился, — сообщил он. — Среднее образование у тебя есть, не так ли? Значит, в марте поедешь в училище в Ленинград».

Лудзан не знал, радоваться ему или горевать. Ему до сих пор никогда не приходило в голову связать свое будущее с флотом. Но перечить было не в его натуре. Лудзан попал на инженерный факультет и приобрел хорошую специальность. В городе он познакомился со студенткой медицинского института и женился. И вот теперь получил назначение на пограничный корабль.

Антон Лудзан, вспомнив за несколько минут всю свою жизнь, повернулся к стене и закрыл глаза. И тут раздался сигнал боевой тревоги.

V

Сигнал тревоги гремел одновременно во всех помещениях. Матросы вскакивали со своих коек и, надевая на ходу штормовую одежду, бежали на боевые посты.

Оживились и те, кто стоял на вахте. Радист Борис Травкин с лихорадочной скоростью принялся выстукивать ключом сообщение командира катера командиру части. Мотористы разогревали дизеля, чтобы в случае необходимости выжать максимальное количество оборотов. Герберт Берзлапа встал у штурвала. Виктор Крутилин, прильнув к радиолокатору, поминутно выкрикивал координаты цели. Капитан-лейтенант Закубенко надел на голову радиофицированный кожаный шлем, встал на командный мостик и включился в связь со всеми боевыми постами.

Один только боцман вел себя как ни в чем не бывало.

Девятнадцать лет он провел на флоте, и тревоги уже не казались ему чем-то из ряда вон выходящим. «Должно быть, командир решил поучить салаг. Выбрал подходящую погодку», — ворчал он, натягивая высокие резиновые сапоги. Не успел встать с койки, как его бросило на переборку. Только тут до него всерьез дошло, что катер мотается на волне, как пустая бочка.

От этого настроение у Ивана Рогова не улучшилось. Ясно, что нужно будет смываться в укрытие. Но что делать с якорем? Если на такой волне попробуешь его выбрать, цепь лопнет и тогда не видать тебе якоря, как блесны, оторванной от спиннинга. А может быть, прикрепить к концу якорной цепи буй и оставить ее здесь до более спокойной погоды? Но и это не давало никаких гарантий, что якорь и цепи не утонут, если море раскачается. Вот проклятье!

Боцман болезненно переживал такие потери. Как-никак он хозяин катера. Старую швабру, пустую банку из-под краски или полдюжины кривых гвоздей, которые давно пора было выбросить за борт, он бережно хранил в своей кладовой. И был самым счастливым человеком на свете, когда мог извлечь на свет большую жестяную банку и предложить ее мотористам для запасных гаек.

Мичман сверхсрочной службы, он был самым старшим в команде. Правда, Иван Рогов еще только собирался распечатать пятый десяток, но на плечах у него лежала ответственность и за инвентарь катера и за многочисленную семью, и это делало его старше своих лет.

Боцман никогда не жаловался. Он привык к трудностям. Когда Советская Армия освободила Смоленск, семнадцатилетний Иван должен был заботиться и о своем слепом дедушке, и о брате, который был на пять лет моложе его: стоять в очереди за пайком, ремонтировать пострадавший от бомбежек дом, пахать, сеять, копать и поливать огород, пилить и рубить дрова. Все это он делал охотно. Но варить и стирать — на это при всем желании у него не хватало времени. Послушавшись совета соседей, Иван женился.

Скоро можно будет отпраздновать двадцатилетие свадьбы, и, положа руку на сердце, Иван не мог вспомнить ни одного дня, когда бы он пожалел об этом. Самые счастливые часы жизни он проводил в кругу семьи. И, находясь на охране советских границ, он никогда не забывал, что охраняет также свою жену и пятерых детей. Однако в данную минуту его голова была занята куда более прозаическими делами. Нельзя же смотреть сложа руки, как пропадает якорь и пятидесятиметровая стальная цепь, которая еще послужила бы не один год.

Травкин прислушался к морю. Ясно, что в такую погоду нечего здесь торчать. Снявшись с якоря, они через полчаса войдут в заливчик на острове, куда обычно заходят все катера, если их в море застигнет шторм. Боцман не сомневался, что он выберет время наведаться в свой фруктовый сад.

На этот сад Иван Рогов набрел случайно. Когда шторм впервые загнал катер в бухту и грозился запереть их тут на несколько дней, командир послал боцмана за питьевой водой. Будучи дальновидным хозяином, Рогов решил на всякий случай осмотреть весь островок. На западной стороне находилось подразделение пограничников, остальная территория была необжитой. На одной заросшей тропе Иван Рогов споткнулся, из корзинки посыпались собранные по дороге грибы. Он выругался и собрался было повернуть обратно, как заметил в траве ржавую колючую проволоку. Каким образом она попала на этот уединенный остров? В нем проснулась страсть следопыта, которая с мальчишеских лет дремлет в подсознании каждого мужчины. Рогов отправился дальше. Вскоре он добрался до какого-то обгоревшего фундамента. Ямы, похожие на воронки, говорили о том, что дом был уничтожен во время артиллерийского обстрела. Эти картины разорения были ему хорошо знакомы по родной Смоленщине. Но там люди уже давно восстановили свои жилища. Здесь же царило запустение. Боцман помрачнел. Что произошло с жителями острова?

Только позже, исходив весь островок, Рогов понял все. Правда оказалась намного проще. На островке стояло когда-то всего четыре хутора. Общая площадь полей вряд ли превышала тридцать гектаров. Какой смысл оставаться тут в одиночестве, отрезанными от всего мира, когда на Большой земле создаются колхозы и совхозы? Островитяне бросили свои полусгнившие, покосившиеся домишки и поселились там, где не надо было грести четыре часа против течения, чтобы попасть в школу или купить в лавке соли и сахара, гвоздей или бутылку пива. Каждый разумный человек поступил бы на их месте так же.

Фруктовые деревья, однако, они с собой не взяли. И те каждую осень продолжали давать сливы, яблоки и груши. Особенно богатым обещал быть урожай в этом году. Будет чем полакомиться и ему и другим членам команды, чьи семьи живут в городке при базе. Оставалась одна проблема: как попасть на остров? Послезавтра их сменит другой катер, его экипаж не меньше любит сливы и яблоки, чем их. Через неделю же будет слишком поздно. И сейчас сама судьба протягивала им руку…

Когда боцман поднялся на палубу, все мысли улетучились. Опыт мгновенно помог ему правильно оценить ситуацию, движения сделались стремительными и сообразными. От недавней раздражительности не осталось и следа. Короткие команды следовали одна за другой.

Якорная цепь перелетела через борт. Боцман поднял руку. Еще можно было разглядеть призрачно белеющий буй, затем взревели моторы, и пена поглотила его. Катер вздыбил нос и рванулся вперед, как бегун, услышавший выстрел стартового пистолета. Закубенко постепенно наращивал ход. Он не старался выжать самый полный. Несколько минут сейчас ничего не решат. Никуда эта лодка уже не денется. Главное — до нее добраться. Нужно было соразмерить скорость хода с движением волн.

Вот волна приняла катер на свою спину. Казалось, он оторвется от поверхности моря и продолжит свой путь по воздуху. Резкий удар потряс корпус — катер провалился в пучину, следующая волна обрушилась на него, накрыла палубу и в бешеной ярости перемахнула через командирский мостик. У ног плескалась вода, казалось, что палуба погружается все глубже и больше не вынырнет. Но люки были крепко задраены, моторы работали безупречно, и катер вылезал для новой контратаки.

Удары стали сильнее, и капитан-лейтенант Закубенко замедлил ход корабля.

Командир оглянулся.

Рядом стоял Берзлапа. С его штормовой одежды потоками лилась вода. Когда особенно резкий толчок лишил его равновесия, нельзя было понять: он держит штурвал или держится за него сам. Но руки его не отрывались от штурвала, и командир не сомневался: на этого парня можно положиться.

Сзади, ухватившись за мачту, стоял на посту Дзигутаров.

Командир взглянул на своего помощника. Перов тоже промок до нитки и с трудом держался на ногах, но не искал прикрытия. Нет, шторм был для него родной стихией.

В наушниках послышался голос Крутилина:

— Цель три градуса с правого борта, дистанция три кабельтовых.

Командир приказал Берзлапе держать на три градуса правее, выждал какое-то мгновение и скомандовал сигнальщику:

— Включить прожектор!

Вспыхнул яркий свет, протянув свои щупальца через бурлящее море. Очевидно, остров был неподалеку, так как волнение заметно уменьшилось. Сноп лучей, подплясывая, дырявил завесу ночи. И вдруг застыл. Ему удалось поймать моторную рыбацкую лодку, медленно пробивавшую себе путь в открытое море.

Командир застопорил ход. С моторами, работающими на холостом ходу, катер по инерции приближался к моторной лодке, в которой теперь ясно можно было различить пять фигур.

Рыбаки не выключили мотора — при такой волне их скорлупка наверняка бы опрокинулась.

Командир понял это без объяснений, но легче ему от этого не стало. Он решил запросить их световым сигналом. Хотя, если признаться честно, не надеялся получить ответа.

— Спросите номер лодки, откуда и куда следует. Есть ли «добро» на выход? — приказал он сигнальщику.

Над волнами полетели молнии букв, создавая из точек и тире связные вопросы.

На удивление, рыбаки понимали азбуку Морзе. Как только погас последний сигнал, они столпились на корме и начали энергично махать руками то в сторону берега, то открытого моря. А затем жестами попытались изобразить, как вытягивают сеть.

— Они показывают нам паспорта, — сообщил старший лейтенант Перов, наблюдавший за рыбаками в бинокль.

— Можем мы подойти поближе? — спросил командир Перова. Закубенко любил советоваться с помощником даже в тех случаях, когда заранее знал ответ.

— Свободно. Но рядом не продержимся. Даже на минимальных оборотах, — послышалось в наушниках. — Я предложил бы лечь на параллельный курс, отстать и снова нагнать.

По голосу командир узнал Лудзана и обрадовался: смотри-ка, из нового механика выйдет толк, определенно выйдет. Совет был разумный, однако проблемы он не решал.

Почему, собственно, нужно останавливать лодку, которая направляется в открытое море? Ведь обычно рыбаки в порту получают необходимые разрешения. Не будет ли это излишней формальностью? К сожалению, нельзя было заставить рыбаков остановить мотор и подойти к ним вплотную — волны мигом разбили бы лодку о борт катера. Что же оставалось? Поверить на честное слово и выпустить их в море или приказать вернуться к берегу? Оба эти решения не удовлетворяли капитан-лейтенанта. Самым правильным был бы третий путь — перебраться в лодку, проверить документы и личности рыбаков и тогда решать.

Закубенко повернулся, встретился с взглядом Перова, понял, что тот давно наблюдает за ним, и кивнул головой. Старший лейтенант удовлетворенно улыбнулся и сделал шаг в сторону трапа.

— Не забудь пистолет, — напомнил командир и тут же сообразил, что не выключил ларингофон. Теперь эти чересчур драматические слова прозвучали в ушах всей команды.

Так и есть. Варшавский выполз из теплой штурманской рубки и трагическим голосом заявил:

— Я иду с вами. Сам знаешь почему…

Командир рассердился:

— Старшего лейтенанта Перова сопровождают Крутилин и Берзлапа. Штурвал примет Дзигутаров. Остальным стоять по местам!

Командир подождал, пока осмотровая группа соберется у планшира, и дал ход. Он привык к большим скоростям, и ему теперь казалось, что катер ползет как улитка. Но судно пронеслось мимо лодки. Он отстранил Дзигутарова и сам стал за штурвал.

Катер описал плавную дугу. Закубенко пытался представить себе дальнейший ход событий. Сейчас он подрулит к моторке, люди осмотровой группы по очереди прыгнут в лодку. И что тогда? Катер снова отойдет на безопасное расстояние, ляжет в дрейф, а те окажутся среди этих незнакомых людей. Хорошо, если это честные рыбаки, которые вышли в такой шторм, чтобы взять улов или спасти мережи, хотя для такого трудового энтузиазма и оправданий не сыщешь. Старший лейтенант Перов проверит документы, сообщит на катер: все, мол, в порядке — и четверть часа спустя окажется рядом с ним. Но если у этих рыбаков что-нибудь другое на уме?.. Если они намереваются пересечь границу? Или связаться с судном, ставшим на якорь в нейтральных водах?

Катер снова приближался к моторной лодке. Поставив его против ветра и волн, что несколько уменьшило ход и качку, командир поднял руку:

— Приготовиться!

VI

Моряки давно уже были готовы к прыжку. Можно сказать без преувеличения, что Виктор Крутилин готовился к нему по меньшей мере; десять лет: в спортивной школе, в секции парусного спорта; когда ходил вместе с друзьями на дровяной причал в Одесском порту и там затевал на плотах лихие военные игры; когда работал в рыбацком колхозе и тащил из моря тяжелые уловы кефали. Всю свою юность он провел на воде, и прыжок через пенящиеся волны казался ему таким же обычным делом, как горному пастуху подъем по отвесным кручам. С яхты на яхту или на мостки, с одного скользкого бревна на другое, с моторной лодки в моторную лодку — мало ли было на его счету таких прыжков! Только раз он чуть было не дал осечку. Виктор ждал своей очереди, чтобы сдать улов на рефрижератор. Волна в море была порядочная, перегрузка затягивалась. А у него в кармане были два билета в театр — для него и для его девушки. Махнув катеру, который отправлялся в порт, он разбежался и прыгнул. В этот миг его судно опустилось вниз, а катер поднялся на гребень волны, и Виктор с размаху ударился о металлический борт. И попал не в театр, а в больницу с двумя сломанными ребрами. Он опоздал не только к началу спектакля. Он пропустил и срок призыва в армию. Потом его прислали служить сюда, на холодную, неприветливую Балтику.

Крутилин свыкся с довольно суровой природой, со своими товарищами, с неразговорчивыми рыбаками, с узкими тихими улочками портового городка. В нем постепенно зрело решение поселиться тут, привезти свою невесту и остаться на сверхсрочную. В Одессе рыбацких парней хоть завались, а на катере, где собрались все новички, его опыт мог пригодиться. Получив извещение о демобилизации, Виктор отправился в штаб. Там ему не только обещали место службы, но и красивую солнечную комнату неподалеку от причала сторожевых катеров. Виктор тут же осмотрел ее — хотелось поскорее написать невесте. Будущие соседи выставили на стол пол-литра. И тут с ним вышла эта беда… Теперь Крутилин находился на перепутье. Ему хотелось верить, что командир посмотрит на его поступок сквозь пальцы. Но разве мог он начинать сверхсрочную службу с вранья? Самому, что ли, пойти в штаб и сказать: так, мол, и так, вышел грех. Выпил. В сравнении с его личными проблемами прыжок через волны казался сущим пустяком.

И в то же время Виктор больше других сознавал грозящую им опасность. Его дед в свое время переправлял на лодке из Румынии и Турции нелегальную большевистскую литературу и — чего греха таить — кое-какую контрабанду. Длинными зимними вечерами он любил рассказывать внуку о своих приключениях, о столкновениях с жандармами и таможенной стражей. Человек прыгает, ты протягиваешь ему руку, словно желая помочь, и достаточно легкого толчка, чтобы он полетел в воду. Если не расплющит между бортами, агенты возьмутся его спасать, поднимется возня — и в неразберихе можно пуститься наутек.

«Эх, стоит ли об этом!» — одернул себя Крутилин и иронически усмехнулся.

Рыбацкая моторка вынырнула из темноты. Расстояние уменьшалось с каждой секундой. Крутилин повернул голову и увидел командира. Тот поднял руку и что-то прокричал. Его слова заглушил шум двигателей. Но все было ясно и без слов.

Старший лейтенант Перов замешкался всего на какую-то долю секунды, но этого оказалось достаточно, чтобы упустить возможность для прыжка. Он увидел, как Крутилин летит над волнами, однако тут сноп света от прожектора соскользнул в пустынное море, и ночь поглотила лодку. Избегая столкновения с рыбаками, командир успел отвернуть, прыгать было уже поздно. Перов стиснул кулаки. Чего бы только он не дал, чтобы оказаться рядом с товарищем!

«Держись, друг! Еще несколько минут», — твердил про себя, лихорадочно высчитывая, сколько времени потребуется на циркуляцию.

Перов старался ни о чем не думать, но нервы были напряжены. Казалось, катер не слушается руля, — прошла целая вечность с тех пор, как фигура Крутилина исчезла во тьме. Что он может там сделать один против пятерых?! Может, он уже лежит в крови… Старшему лейтенанту все почему-то представлялось в черном свете.

А Берзлапа эти мгновения думал не о товарище, а о себе. Неужели и в следующий раз ему не удастся заставить себя прыгнуть? Ноги его были словно прикованы к палубе, а руки приварены к планширу. Где взять силу, чтобы оторвать их? Многого он не знал до тех пор, пока не попал на флот. Он научился стоять у штурвала, влезать на мачту, ориентироваться по звездам, стрелять. Но прыгать в бездну его никто не учил.

Герберт не считал себя героем, но знал, что он не трус. Он не страшился открытого боя, не отступал перед опасностью. Он и теперь был согласен схватиться один против двух, если б только они находились рядом, на этой скользкой палубе. Но броситься с завязанными глазами в темный водоворот… Нет, этого он не мог.

…Наконец-то! Скользя по воде, рука прожектора схватила моторку и больше не отпускала ее. Хоть свет этот был неверен и смутен, старший лейтенант Перов ясно разглядел шесть фигур — ничего не произошло. Вновь обретая хладнокровие, он подумал о третьем товарище. Что делается с Берзлапой? Он оглядел его и понял, что парню нужна поддержка. Исчезли последние сомнения. Перов снова превратился в офицера, всегда подающего пример подчиненным.

Взглядом опытного спортсмена он спокойно оценил ситуацию. Волна подняла катер и несла прямо к лодке. Сейчас! Перов положил руку на плечо Берзлапы и прыгнул сам… А через мгновенье уже летел над водой и Берзлапа…

— Полный назад! — приказал командир катера.

Механик перекинул рычаг реверса, моторы застонали, винты вздыбили воду.

Закубенко лег на параллельный курс, отдал штурвал Дзигутарову и взял в руки прожектор. Главное, не выпустить объект из полосы света. «Объект»… Командир усмехнулся. Если он снова способен думать в уставных терминах, значит, опасность миновала.

В самом деле, на лодке все шло как при обычной проверке. Вот старшему лейтенанту подали какую-то бумагу — очевидно, судовую роль. Перов внимательно изучал ее, вертел и так и эдак.

— Молодец! — издали похвалил друга Олег Закубенко и пояснил механику: — Проверяет подлинность печати. От сырости порой расплывается, сам черт не разберет.

Дальнейшее тоже не внушало опасений. Рыбаки по очереди подходили к старшему лейтенанту, показывали паспорта. Первый, второй, третий… Еще двое. Надо подумать о том, как доставить ребят обратно на катер.

Командир отвернулся, ища глазами боцмана, чтобы отдать распоряжение приготовить концы, как вдруг его охватила странная тревога. Закубенко быстро повернул голову и не поверил своим глазам — очертания моторной лодки и людей медленно исчезали, сливались с темнотой.

Прошло несколько мгновений, прежде чем командир сообразил, что беда случилась не в моторной лодке, а на катере. Погас большой прожектор.

Рядом хлопнул выстрел. Закубенко быстро обернулся и увидел Варшавского. В его поднятой руке еще дымилась ракетница.

— Чтобы не волновались, — спокойно сказал Варшавский.

Ракета достигла высшей точки. Над морем разлился ослепительно белый свет. Такой яркий, что сверкнули звездочки на погонах старшего лейтенанта Перова и металлические зубы во рту улыбавшегося Крутилина. Они помахали руками — все в полном порядке.

Бенгальский огонь коснулся моря, и снова упал черный занавес, неумолимо отделив катер от моторной лодки. Ориентироваться можно было только по слабому миганию карманных фонарей.

Вдруг они запрыгали, как испуганные светлячки, заметались вверх, вниз. Сквозь завывание ветра долетел еле слышный крик, повторился громче — и вот он у самого борта катера.

— Ракету, Варшавский! Скорей, черт возьми! — прокричал командир. Но старшего лейтенанта Варшавского на мостике уже не было. Сорвав с переборки спасательный круг, он бросился вниз, перепрыгнул через планшир и исчез за бортом.

VII

— Куда вас несет в такую погоду? — спросил Крутилин, качаясь в лодке. — Сегодня ведь не последний день месяца, когда хоть умри, а выполни план!

— Завтра в артели свадьба, — высунув голову из моторной будки, прокричал стоявший у румпеля рыбак. Это был крупный мужчина средних лет, вероятно капитан лодки. Крутилин вспомнил, что уже встречался с ним в море. — А в таких случаях без угрей не обойтись. Парочка лососей тоже не помешала бы, как ты думаешь?

Что-то в его тоне Крутилину не понравилось. Если намечается свадьба, вопрос исчерпан, чего же тут еще разговаривать. Он не мог еще себе объяснить, в чем тут дело, но не прекратил разговора. Пусть выскажется. Только глухонемой никогда ничего не выбалтывает…

— И только за этим вы собрались в гости к Нептуну?

— Ишь напугал! — капитан пожал плечами. — Видали волну и посолидней.

В самом деле, у моторной лодки была большая осадка. Она легко выходила на волну, а высокие борта хорошо защищали от брызг. К тому же здесь, неподалеку от берега, было спокойней, чем в открытом море. Только теперь Крутилин сообразил, что от холодного душа на палубе он вымок, как вытащенный из воды щенок. Он повел плечами от холода и пододвинулся к моторной будке, откуда шел поток теплого воздуха.

— Не мешало бы по маленькой, — послышался рядом вежливый голос. — Примите вовнутрь, пока не поздно. Иначе заработаете воспаление легких.

Мужчина в брезентовом плаще протянул Крутилину едва початую бутылку коньяка. Он был одних лет с капитаном и, как заметил Крутилин, чем-то похож на него. Тот же великанский рост, такие же квадратные плечи, такие же льняные волосы и выдающийся вперед подбородок. Только глаза, полуприкрытые нависшими веками, казались темнее и меньше. Но сомнений не было — это близкие родственники. Странно, однако, что за два года службы Крутилин в этих краях его ни разу не видел. Не менее странным показалось ему и предложение выпить. Рыбаки для этого слишком хорошо знают пограничников.

Крутилин отрицательно покачал головой и еще раз поглядел на незнакомца, словно думал получить ответ на свои вопросы. Но тот отвернулся, ослепленный прожектором.

Теперь прыгать нужно было не ему, и Крутилин нервничал. Чего они там копаются? Опять проспят выгодный момент! И чего это они держатся за руки, как парочка влюбленных, которые собираются прыгать через костер?

Берзлапа до лодки не допрыгнет, слабо оттолкнулся. Крутилин это сразу понял, перегнулся за борт, схватил товарища за пояс и резко потянул на себя. Ноги Берзлапы попали в воду, но в общем обошлось — он был цел и невредим.

Берзлапа чувствовал себя пустым, как выжатый лимон. Никто не поздравил его, не похвалил за храбрость. Даже не спросил, не ушибся ли он. Но ему самому неудержимо хотелось говорить, рассказывать о своих переживаниях, хотелось действовать — наружу рвались побежденные страхи и удовлетворение сделанным. Сейчас Герберту вовсе не было безразлично, что думают о нем товарищи. Этим прыжком он доказал себе, что он — настоящий моряк, и жаждал услышать это от других.

— Обратно я буду прыгать первым, можно, товарищ старший лейтенант?

У Перова вертелся на языке язвительный ответ, но в последний момент он сдержался.

— Хорошо, Берзлапа! — Старший лейтенант Перов даже хлопнул Берзлапу по плечу. — Передайте Крутилину, чтобы он обыскал лодку, и принесите мне документы.

Крутилин быстро справился со своей задачей. В такой лодке даже мышь не спрячешь, не то что человека. Осветив фонарем моторную будку и перебрав наваленные кучей снасти, он подошел к поместившемуся на носу старшему лейтенанту.

— Ничего подозрительного пока найти не удалось.

Перов удивленно оторвал взгляд от документов. Что стряслось с людьми? Даже такой старый пограничник, как Крутилин, вместо того чтобы доложить коротко и четко, как положено по уставу, начал разговаривать другим языком.

И чего это он так подмигивает, словно заговорщик из немого фильма? Старший лейтенант вздохнул:

— Ну и что там у вас?

— Разрешите мне взглянуть на судовую роль.

— Печать настоящая, подпись Кузманова также, узнаю его каракули, — сказал Перов и неохотно протянул Крутилину документы. — Вот отметка о выходе в море. Помечена сегодняшним числом, — не без иронии добавил он.

Крутилин мрачно изучал роль.

— Да, все совпадает. И ничего не приписано… Только обычно мережи для угрей осматривают втроем… Кому нужны два лишних человека, это же не увеселительная прогулка?

Старший лейтенант рассердился:

— Может быть, так безопаснее, откуда я знаю…

Крутилин молчал. Было ясно, что он не согласен с Перовым.

— Что же ты предлагаешь? Может, оставить тебя в лодке, чтобы ты научил их ловить угрей?

Но Крутилин не обиделся.

— Вон этому я наверняка дам пять очков вперед даже на угрях, — он незаметно указал на мужчину, который предлагал ему коньяк. — Это не рыбак, поверьте мне, товарищ старший лейтенант! Посмотрите на его руки. Они не нюхали морской воды.

— Вот что, — сказал Перов, — пусть подходят с паспортами по одному. Этого оставь напоследок, пусть поволнуется.

Минуту спустя старший лейтенант уже жалел о том, что устроил весь этот спектакль. Капитан развеял подозрения Крутилина — это действительно была несколько необычная поездка. В поселке уже собирались на свадьбу, все хотят помочь, ведь женится лучший бригадир артели. Вот будущий тесть и вызвался своими руками достать для свадебного стола жирных осенних угрей. Капитан указал на фамилию, которая стояла в роли второй:

— Начальник колхозной механической мастерской. Это моторист, следующий — матрос, — его палец скользил все ниже и остановился у последней записи: — Мой брат. Вчера приехал из города и захотел хлебнуть морского воздуха.

Все оказалось очень просто. Как это ему самому раньше не пришло в голову? Тут же черным по белому выведена та же фамилия и отчество, тот же год рождения — 1919-й. «Наверное, близнецы?» — хотел было спросить Перов, но вопрос застрял у него в горле. Лодка внезапно погрузилась в темноту.

«На катере испортился прожектор», — сообразил Берзлапа и направил свет своего фонаря на рыбаков.

«Надо кончать всю эту церемонию, вернуться на катер и идти прямиком в порт», — подумал Перов и раздраженно крикнул:

— Следующий! Быстрее!

Перелистав паспорт капитанского брата, он уже собирался вернуть его владельцу, как снова вспомнил о близнецах. Обычно их видят вместе только в детстве, позже жизненные пути расходятся, иной раз пропадает даже внешнее сходство. Этих мужчин, например, было трудно назвать близнецами. Один казался жестоким, голубые глаза его глядели одновременно и хитро и трусливо.

— Минуточку!

Старший лейтенант взял паспорт и перелистал его снова.

«Родился 7 марта 1919 года. Значит, он старше брата, который родился в июне… Постой, постой, что за ерунда, с каких пор это у одной и той же матери через три месяца может родиться второй сын?»

— Послушайте! — гневно заговорил Перов, но тут же получил сильный удар под ложечку и рухнул на дно лодки.

Лодка накренилась, зачерпнула воду.

— Стой! — крикнул Берзлапа. — Руки вверх!

Но мужчина успел сорвать плащ и прыгнуть в море. Через секунду за ним прыгнул Крутилин.

События развивались столь молниеносно, что, прежде чем Герберт пришел в себя и повернул руль, лодка успела отойти на порядочное расстояние. Ориентироваться он мог теперь только на крик, который еле слышно долетал из темноты.

Крутилин действовал инстинктивно. Вынырнув на поверхность, он сперва надул спасательный жилет и только тогда попытался рассудить, что к чему: незнакомец должен находиться где-то поблизости, надо позвать ребят, иначе катер проскочит мимо и нарушитель уплывет или утонет.

— Сюда! — крикнул Виктор что было мочи и, заметив ходовые огни катера, еще раз попытался перекричать рев волн.

Железные пальцы стиснули его шею и начали душить. Его зов услышали не товарищи, а враг. Крутилин отчаянно размахивал руками. Напрасно! Враг держался за спиной и легко увертывался от схватки. Он сжимал его шею и давил голову книзу, под воду. Силы Виктора иссякали, но ум продолжал лихорадочно искать спасения. «Надо спустить жилет, тогда освободишься». И пальцы тут же выдернули пробку.

С резким шипением вырвался воздух, тело стало тяжелым, он пошел ко дну, увлекая за собой врага. И тотчас разжались тиски на его шее.

Виктор выплыл, чтобы схватить нарушителя за ногу, и не удивился, нащупав резиновый ласт. Вот почему он так хорошо плавал! Но одно Крутилин знал твердо: он скорее даст убить себя, чем отпустит нарушителя границы.

— Отзовись! Где ты? — неожиданно послышалось вблизи.

Крутилин ответил, и через мгновение Варшавский был рядом. Но даже вдвоем им не удалось справиться с врагом. Пришлось окунуть его голову под воду и держать до тех пор, пока он не потерял сознание.

…Отыскав место, где влага просочилась через изоляцию и вызвала короткое замыкание, механик быстра починил прожектор. Пловцов нашли и подняли на борт. Варшавский шел сам. Крутилина пришлось поддерживать, незнакомца — нести.

— Дьявольски хороший пловец, — возбужденно рассказывал Крутилин. — Представьте себе, по такой волне без жилета, только с одними ластами, а держится на поверхности, как пробка!

В кубрик вошел командир. Он уже связался с берегом. Услышав последние слова Крутилина, Закубенко усмехнулся:

— Мне предложили его раздеть, тогда, говорят, секрет раскроется.

Под костюмом у нарушителя границы оказалась тонкая синтетическая одежда, напоминающая теплое охотничье белье. На поясе был пришит мешочек с белым химическим веществом.

— Последнее изобретение, — пояснил командир. — При соприкосновении с водой этот состав превращает комбинезон в водонепроницаемый спасательный жилет, получше любого пробкового пояса. И вообще, товарищи, могу вас поздравить. Вы поймали важную птицу!

— Неужели он думал на этой посудине драпануть за границу? — спросил боцман, не в силах оторвать взгляд от удобного спасательного костюма.

Олег Закубенко ответил:

— Есть основание полагать, что рыбаки о его намерениях и понятия не имели. Уже вторую ночь подряд у кромки границы в нейтральных водах находится неизвестная подводная лодка. В таком одеянии не страшно выпасть за борт, притвориться утопленником и преспокойно ждать, когда тебя выловят… Ну, завтра он расскажет, как все это было организовано.

Оставив внизу для охраны задержанного двух моряков, командир вернулся на мостик. Надо было взять на буксир моторную лодку и следовать в залив, к причалу порта.

VIII

Утро занялось солнечное. Было трудно себе представить, что в открытом море бушует шторм. Пришвартованный в конце мола, дремал сторожевой катер. Но пистолет на поясе вахтенного как бы подчеркивал, что катер все еще в боевой готовности. Рядом стояла моторка, ничем не отличавшаяся от обычных рыбацких лодок. О событиях минувшей ночи напоминали лишь мрачные, разговоры рыбаков.

— Откуда мне знать, что он не мой брат? — оправдывался капитан. — Паул ведь удрал вместе с фрицами. Двадцать лет я его не видал. А этот так здорово знал всех родственников. И паспорт показал…

— И ты даже не заметил, что он родился только на три месяца раньше тебя?

— Вся штука в том, что у него дата правильная, — с вымученной улыбкой проговорил капитан. — В таких деталях заморские господа не ошибаются. Напутано в паспорте у меня — приходские книги сгорели, волостной писарь приписал лишние месяцы. А потом лень было исправлять ошибку — скорее, мол, получишь пенсию…

— Пропала свадьба! — отец невесты печально покачал головой. — Слушай, Петер, попроси командира сообщить домой, что мы живы.

Капитан поднялся и грузной походкой подошел к Закубенко, который, склонившись над удочкой, грелся на солнце.

— Зря потеешь, начальник, — грубовато пошутил он. — Выпусти нас в море, и через час доставим два ящика с рыбой.

— Придется немного посидеть на берегу, — серьезно ответил командир. — Пока все выяснится…

— Тогда позвони мамашам, чтобы не волновались.

— Это надо просить у них, — Закубенко поднял палец к небу, в его синеве обозначились контуры огромной стрекозы.

Через миг до них долетел рокот мотора, и рыбак понял, что командир имел в виду пассажиров вертолета, а не всевышнего, к которому с детских лет не обращался ни с просьбой, ни с жалобой.

Вертолет снизился чуть не до мачты катера. Кто-то помахал рукой, затем машина затрещала с прежней силой и исчезла за сосновым лесом. Лишь час спустя, когда вся команда собралась на палубе, в тишине раздался шум мотора, и через минуту газик затормозил на берегу.

— Совсем не экономят бензин, — проворчал Варшавский. И вдруг широко раскрыл глаза. — Наташа!

Стройная светловолосая женщина выскочила из кабины и, не оглядываясь, побежала по истлевшим доскам мола. У катера она увидела растерянную улыбку Варшавского и, прижав руки к груди, остановилась, внезапно обессилев.

— Игорь, дорогой! — прошептала она. — Мне рассказали…

В следующее мгновение ее голова уже, лежала на груди мужа, и Лудзан не понимал, плакала она от счастья или от угрызений совести.

— Познакомьтесь, Антон, — сказал Варшавский. — Моя жена!

— Вы здесь впервые? — Наташа приветливо улыбнулась. — Тогда вам обязательно нужно поехать с нами завтракать! Командир не будет возражать, катер задержится еще несколько часов. Пойдемте. Игорь! Мне так много надо тебе рассказать. Я покажу тебе, как устроила квартиру на зиму. Ты же целую вечность не был дома. — Она потянула мужа к машине. — За покупками заедем потом.

Лудзан чувствовал себя неловко. После всего, что он слышал ночью, ему, наверное, не следовало ехать. Варшавский небось теперь жалеет, что разболтал чужому человеку семейные тайны.

Но гостеприимство хозяев было неподдельным. Жена Варшавского накрыла праздничный стол.

— К нам так редко заглядывают гости! — говорила Наташа с радостным оживлением. — Для меня это настоящий праздник.

В двухкомнатной квартире было только самое необходимое — это как-то не вязалось с тем представлением о Наташе, которое механик составил себе по рассказу Варшавского. Будто угадав его мысли, старший лейтенант похвалил жену:

— Смотри, что Наташа успела, пока меня не было: всю мебель переставила. Сначала мне даже почудилось, что я ошибся адресом.

Завтрак проходил непринужденно. Разговор снова и снова возвращался к событиям прошлой ночи. Казалось, Наташа готова без конца слушать о смелом прыжке мужа и, гладя его руки, ужасаться пережитой им опасности.

— Теперь мужчины посидят на крыльце и покурят, — отодвинув тарелку, предложил Варшавский. — Извини, но мы должны поговорить о работе.

Наташа удивленно взглянула на мужа — никогда раньше Игорь не разговаривал с ней таким строгим тоном, и впервые в жизни она повиновалась без возражений.

Какое-то время мужчины сидели молча.

Шум сосен мешался с шорохом прибоя, было трудно начать разговор.

— Я должен тебе все объяснить, — сказал наконец Варшавский. Лудзан хотел было возразить, но начальник поста остановил его. — Видишь ли, в каждой повести когда-то приходится ставить точку. Если не ошибаюсь, я обещал, что ты увидишь последний акт. Так вот, теперь жизнь уготовила для моей семейной драмы счастливый конец. Я рад, что именно ты узнал об этом первым, и не стану ничего приукрашивать. После моего отъезда она, разумеется, тут же пожалела, что не поехала со мной в город. Отправилась в библиотеку. Там был такой беспорядок, что у нее глаза полезли на лоб. Учебники, журналы, политические брошюры, художественная литература — все валялось в шкафах вперемешку, как попало, а каталога и вовсе не оказалось. Душа библиотекаря не выдержала. Засучив рукава, Наташа принялась за работу. А Великанов, старшина-сверхсрочник, стал одного за другим присылать матросов, чтоб обменять книги — пусть, дескать, им тоже будет польза от неожиданного гостя.

На следующее утро старшина позвонил и попросил Наташу снова прийти на пост. Нужно было решить важную проблему, и поскольку начальник уехал, то, может быть, она будет столь любезна… Словом, проблема заключалась в том, что делать с только что собранными грибами: мариновать их или сушить. Узнав об этом, Наташа почувствовала себя несколько разочарованной, однако в совете не отказала. Зато с большим удовольствием согласилась вместе со всеми подготовить вечер к Октябрьскому празднику. Тут же возникла идея не ограничиваться на сей раз чтением стихов и сольным пением, а поставить какую-нибудь одноактную пьеску, которую потом можно было бы показать в других клубах. Надо признаться, что именно возможность поехать куда-нибудь на гастроли больше всего воодушевила Наташу. Но вскоре ее увлекли сами репетиции, шитье костюмов. Постепенно рассеялись подозрения, что старшина действовал по моему поручению и выдумал все это, чтобы только не дать ей уехать с острова.

Одним словом, произошло чудо, на которое я так надеялся: Наташа включилась в жизнь нашего коллектива и превратилась из пленницы в хозяйку острова. Не хватало только последней капли, чтобы она почувствовала себя здесь действительно незаменимой. На помощь пришел случай. Поздно вечером снова позвонил старшина: не может ли Наташа срочно прийти на пост? Заболел санитар Тимур — вероятно, воспаление легких — и несколько часов уже лежит в горячке.

Она пошла. В медицине Наташа понимает ровно столько, сколько ее научили на каких-то общественных курсах медсестер. Но женщина остается женщиной — она всегда сумеет сварить какой-нибудь чаек из липового цвета, хорошо поставить компресс. Тимур был весь красный, в испарине. Он метался в постели, словно его преследовали кошмары. Почувствовав на лбу прохладные пальцы Наташи, парень вдруг успокоился, на губах появилось что-то похожее на улыбку. Он схватил ее руку и пробормотал: «Мама!»

Потом повернулся на бок и ровно задышал. Этого слова оказалось достаточно, чтобы все стало на свое место.

Прошло всего несколько дней, а Наташа многое успела. Во всех помещениях поста теперь цветы, библиотеку узнать нельзя.

А сегодня пришла самая радостная весть. Начальник политотдела связался с Ленинградом — Наташа принята в университет.

IX

Никогда еще командир катера капитан-лейтенант Закубенко и его помощник старший лейтенант Перов не чувствовали такого удовлетворения службой. Задание выполнено, нарушитель границы задержан и официально передан следователям.

Из машинного отделения доносился стук металлических предметов — там по указанию нового механика мотористы вели технический осмотр. На палубе тоже работали — боцман Рогов распорядился надраить все «медяшки» и покрасить надстройку. Командир и помощник ни словом не обмолвились о пережитом — настоящим морякам не подобает показывать свои чувства.

В дверь постучали.

— Войдите!

— Радиограмма из штаба, товарищ командир, — доложил радист. И, не пытаясь скрыть радость, добавил: — Благодарность за образцовое выполнение боевого задания… Пригласить Крутилина?

Вошел Крутилин. Гладко выбритый, тщательно причесанный, будто только что проснувшийся после здорового восьмичасового сна.

— Вам оказывают большое доверие, Крутилин, — торжественно сказал командир. — Предлагают остаться на сверхсрочной службе.

— Спасибо, товарищ командир, сам собирался подать рапорт. Только не смел вам сказать после того несчастного случая…

— А теперь? — сурово спросил командир.

— Разрешите, товарищ капитан-лейтенант. — Крутилин вынул из кармана вчетверо сложенный лист бумаги. — Я тут написал рапорт и прошу его передать по назначению. Если все же сочтут, что я могу здесь быть полезным, постараюсь оправдать доверие.

Только он вышел, как в дверь снова постучали. Вошел майор — брюнет лет тридцати, с удивительно голубыми глазами. Его пухлые губы расплылись в добродушной усмешке.

— Вот-вот лопнете от любопытства, не так ли? — И, не дождавшись ответа, майор продолжал: — Всего раскрывать пока, конечно, нельзя, но кое-что могу сообщить. Хотя бы то, почему в эту штормовую ночь вы не получили приказа укрыться в заливе. Мы предупредили комдива, что возможна попытка перехода границы, и просили удвоить бдительность.

— А как же вы узнали, что это иностранный агент? — наивно спросил Перов.

Командир был убежден, что майор сошлется на служебные тайны и не ответит. Однако случилось непредвиденное — майор закурил и сказал:

— Это длинная история, но вам было бы полезно услышать ее во всех подробностях. Не сердитесь, если она покажется вам нарочито поучительной, — пусть молодые матросы получат представление о наших лучших помощниках, честных советских патриотах, без которых охрана рубежа была бы гораздо более сложной задачей… Но прежде всего несколько слов о человеке, которого вы задержали. Это агент, засланный к нам с фальшивыми документами репатрианта. Ему было поручено устроиться на работу в пограничном городе, посылать информацию шпионского характера и в случае необходимости оказывать помощь нарушителям границы. В последние дни у него начала гореть земля под ногами. Неделю назад мы перехватили его шифрованную радиограмму, в которой он предупредил, чтобы ждали его с важными сообщениями и фотографиями. Передача не повторилась. Поэтому запеленговать станцию и поймать его с вещественными доказательствами не удалось. Благодаря вам «птичка» теперь у нас в руках. Я даже не сказал бы, что он очень огорчен. Передача была чистым блефом. Он ехал с пустыми руками, грубо говоря, спасал свою шкуру. А за это там не платят долларами и не гладят по головке… Хочу поскорее управиться с рыбаками и отпустить их восвояси. Говорят, в поселке комсомольская свадьба.

— Значит, вам действительно кажется, что они не виновны? — спросил Перов. В глубине души он все еще не мог себе простить, что едва не дал обвести себя вокруг пальца.

— Похоже на это… Капитан, конечно, поступил легкомысленно, но что будешь делать, если тебе показывают письмо от матери.

— От матери? — переспросил командир.

— Да, от матери. Двадцать лет назад она сбежала в Швецию. Я это письмо читал, — поморщился майор. — Отвратительнее сочинение. Вспоминает, как нянчила сыновей, как первый раз проводила их в школу. Интересуется внуками. Представляете, такая сентиментальность после двадцатилетнего молчания! Почерк ее — сынок готов в этом поклясться, — но написано явно под диктовку. Его настоящий брат приказал долго жить в бою на Одере, и для подставного лица подобрали человека, очень похожего — понадобился дополнительный документ ко всем их фальшивкам — это письмо.

— И родная мать согласилась на такую подлость?

Закубенко все еще не верилось.

Майор помолчал и когда заговорил, голос его звучал глухо, в нем слышалось глубокое огорчение.

— Мать… Мы иногда употребляем это слово, забывая о его истинном содержании. Мать не просто женщина, родившая ребенка. Это звание, которое нужно заслужить. Моя биография вам знакома? Тогда слушайте, только предупреждаю вас: рассказ будет длинный, так сказать, от Адама до наших дней.

Когда отца перевели сюда начальником береговой пограничной заставы, мне еще не было полных девяти лет. Толе было три, а младший брат только что родился. Насколько помню, отец был честный и простой человек. Часто к нам заходила соседка тетя Анна. Ее муж дядя Крист в погожие дни брал нас с собою в море. Он рассказывал нам о своей матросской жизни на паруснике, о брате Фрице, латышском красном стрелке, которого немцы расстреляли в девятнадцатом году, научил обращаться с веслами, чинить сети. Тетушка Анна нас тоже не баловала, она относилась к нам так же, как к своему Иманту. Мы вместе с ним пилили дрова, и после этого молоко с медом казалось особенно вкусным.

Началась война. Мы уже целую неделю жили у тети Анны, потому что мать лежала в больнице. Уж не помню, чем она болела, да это и не имеет значения. Через несколько дней прибежал старшина, велел дяде Кристу запрячь лошадь и везти нас на станцию. Отец будто бы поехал в больницу и будет нас встречать. Тетушка Анна проводила нас в дорогу, дала корзину с продуктами, поцеловала, даже прослезилась. Дядя Крист все восемнадцать километров только и говорил: «Скоро встретимся. Не горюйте!» На станции мы просидели до вечера, видели, как отошел последний эшелон с женщинами и детьми. Дядя Крист отправился в больницу и вернулся мрачный, неразговорчивый, всю обратную дорогу гнал лошадь рысью, так что круп ее покрылся мылом. Мы ни о чем не спрашивали и даже как следует не волновались, ведь в низенькой, прокопченной рыбацкой хижине мы чувствовали себя как дома. Прошло еще несколько дней — от родителей ни слуху ни духу. Говорили, что застава, где служил отец, была окружена фашистами, что мы уже отрезаны от России.

Дядя Крист снова запряг лошадь и уехал в больницу за матерью. Я и сейчас вижу его возвращение. Он вошел в комнату, сел за стол, отрезал ломоть черного хлеба, выудил из банки соленую салаку, съел и только после этого заговорил:

— Теперь, мать, у нас трое сыновей.

Никогда больше об этом в семье не говорилось, никогда я не слышал ни слова упрека, а ведь у них в такое голодное время прибавилось два лишних рта. Никогда ни слова жалобы, а ведь им пришлось хлебнуть немало горя из-за «отпрысков коммуниста», как нас называли в семьях полицаев. Одного лишь тетя Анна так и не позволила ни Толе, ни мне — звать ее мамой.

— Не кощунствуй, сынок, — строго говорила она. — Придет день, и родная мать еще приедет за вами.

Только позже мы узнали, что этого никогда не будет.

Тогда мы вообще старались не говорить о матери. Своих забот было достаточно — полицаи и немцы не давали покоя. Оккупанты присылали извещения, исполнительные листы, приезжали сами. Один раз даже посадили в машину, чтобы отправить в Ирлаву, в колонию малолетних преступников. Толя тихо плакал, а я орал, как недорезанный:

— Тетя Анна, не отдавай нас!

И она не отдала. Простая жена рыбака стала нашим бесстрашным ангелом-хранителем. В минуту опасности она прятала нас в картофельной яме, давала взятки волостному писарю, собирала всевозможные справки.

Пришла осень. Дети соседей собирались в школу. Имант тоже уложил свою сумку. Только меня не хотели принимать, хотя я уже свободно говорил по-латышски. Где это слыхано, чтобы «красный» сидел в одном классе с сыновьями и дочерьми хозяев? Казалось бы, не стоит ломать из-за этого копья. Но тетя Анна хотела не только спасти нам жизнь. Она твердо решила сделать нас людьми образованными и не желала упускать даже того, что могла нам дать школа при оккупантах. Дядя Крист рассуждал так же. Он надел свой единственный черный воскресный костюм и поехал в город искать правду. Наверное, ему удалось заговорить зубы какому-нибудь гебитскомиссару, потому что спустя несколько дней я начал ходить в школу.

Нет смысла рассказывать обо всех наших невзгодах. Их было так много, что и вспоминать неохота. Никаких выдающихся подвигов наши приемные родители не совершали. Они не боролись с оккупантами с оружием в руках. Но и спину перед ними не гнули и ни совести, ни рук своих не запятнали, а это порой было не менее трудно… Последние месяцы мы жили в лесу, чтобы немцы перед отступлением не увезли нас в свой фатерланд. После войны дядя Крист вступил в рыбацкий колхоз, а я продолжал учиться. Жизнь вошла в нормальную колею.

Теперь я знаю, что за все, чего я в своей жизни добился, я должен благодарить простую рыбацкую семью, которая меня воспитала. И неудивительно, что, прежде чем жениться, я привел свою невесту к тете Анне. И когда она, глубоко заглянув в глаза моей Марине, сказала: «Верю, Володя, что ты будешь счастлив!» — я знал, что ее слова сбудутся. Своего сына я назвал Кристом. Толя, он теперь летчик, свою дочь назвал Анной. — Майор зажег давно погасшую папиросу и поверх огонька задумчиво посмотрел на собеседников: — Для чего я вам все это рассказывал?.. Да, человеку надо верить, но эта вера должна опираться не только на кровное родство. Года два назад ко мне пришел паренек, которого никогда раньше не видел, и положил на стол скомканный тетрадный листок. «Володя, если можешь, помоги устроиться на работу», — писала тетя Анна. И больше ничего. Не было ни числа, ни подписи. Но я этой записочке верил больше, чем гербовой бумаге с девятью печатями. И за свою рекомендацию мне не пришлось краснеть. Тетя Анна могла дать человеку безошибочную характеристику. В сущности, она первая навела и на след пойманного вами агента.

Я приехал их навестить. За ужином дядя Крист, как всегда, молчал, мучительно борясь с одышкой, а тетя Анна выкладывала мне последние поселковые новости. Сперва рассказала о семье Иманта, потом об уловах трески, которые рыбаки артели взяли новыми тралами. Она не скупилась на похвалу новому бригадиру, который ввел этот способ лова. А затем, преодолев свою неприязнь к сплетням, коснулась новости, которая произвела сенсацию среди всех окрестных женщин:

— Пропащий Паулис вернулся из Швеции, поселился в районном центре, но время от времени приезжает к брату в гости. Кое-кто восторгается его заграничным размахом — простую водку в рот не берет, пьет только коньяк. А мне он не по душе. Вынюхивает что-то на берегу, ко всем пристает с глупыми вопросами. Когда мужчины тянут невод, он всегда тут как тут, но рук из карманов не вынимает, словно и забыл, как рыбачат. Трещит себе без умолку. О каждой тетке в поселке, живой или мертвой, знает больше, чем я, которая здесь родилась и умереть собираюсь. Говорит — как по церковной книге читает. Противная рожа, поверь мне!

Честно говоря, я тогда слушал ее вполуха. А когда получил сообщение, что этот человек пытается у жителей выудить сведения об охране границы, вспомнил слова тети Анны. Мы запросили информацию. Паспорт у него оказался настоящий, выдан в Риге на основе репатриационных документов. Поведение, правда, сомнительное, однако всегда в пределах закона. Перехваченная радиопередача тоже не была прямым доказательством. Ясно, что аппаратуру он где-то зарыл. А тут мы узнали, что он приехал в поселок на свадьбу и хочет вместе с братом осмотреть мережи для угрей, которые поставлены в самом отдаленном квадрате. Подозрения, казалось, подтверждаются. Поэтому мы и предупредили моряков. Ну, а о дальнейшем вам все известно. Капитану моторной лодки не хватило опыта и знания людей. Но я не хочу, чтобы он страдал за грехи своей матери. — Майор загасил папиросу и встал. — Крутилина и Берзлапу возьму с собой к рыбакам, чтобы восстановить полную картину происшествия.

Виктора застали на палубе. Устроившись на солнышке, он красил свой старый чемодан: крышку и днище чернью, металлические уголки — красным суриком. Рядом с видом знатока стоял боцман и не скупился на советы, но чувствовалось, что больше всего волнует его количество израсходованной краски.

Берзлапы поблизости не оказалось.

— Вместе с Дзигутаровым пошел купаться, — доложил боцман. — Позвать?

Командир отмахнулся: как-нибудь найдем сами. Хотелось малость поразмяться после долгой беседы в каюте.

Кусты скрывали купающихся, но их голоса были отлично слышны.

— Странное ты создание, — судя по акценту, это был Берзлапа. — Плаваешь как рыба, а на катере…

Дзигутаров не дал другу закончить фразу.

— Оставь, Герберт. Все это сдано в архив. С сегодняшнего дня в моей жизни начинается новый этап. Заглавие: «Григол — покоритель мирового океана…» — Его голос стал серьезным. — Теперь я понимаю, в чем была моя беда: я все время старался вслушаться в себя, анализировал свои ощущения, вглядывался в картины природы, воображал, как я ее опишу в рифмах. А море не терпит, когда ему отдают только половину души. Если когда-нибудь я буду писать стихи, то как моряк, а не как поэт. И возможно, тогда у меня будут стихи, которые стоит почитать.

Майор потянул командира за рукав.

— Пока обойдусь без них, — прошептал он. — Когда вернутся, пришлите.

— Но второй — это же Берзлапа, — тихо отозвался командир.

— Он сейчас нужнее другу. Большое счастье, когда рядом человек, которому можешь доверить самые сокровенные чувства и мысли.

…Возвращаясь с поста, Лудзан еще издали услышал рокот мотора: «Разогревают дизеля. И опять без меня». Но рассердиться по-настоящему ему не удалось. Моторы пели чистым голосом, и это тоже радовало Лудзана. Значит, технический осмотр был проведен не зря. Помахав командиру рукой, Лудзан полез в машинное отделение.

Вскоре в разговорной трубе раздался его низкий голос:

— Готовы!

Не успел катер выйти из залива, как первый вал перехлестнул палубу.

Снова начался поединок с морем. Герберт, широко расставив ноги, уверенно стоял на мостике и только посмеивался про, себя.

А Дзигутаров лежал на койке и чувствовал себя героем дня. Катер качало так, что было трудно понять, где у тебя голова, а где ноги. И все же его одолевали приступы сонливости.

Перов, как обычно, возился в штурманской рубке. Все записи в вахтенном журнале были сделаны, но ему хотелось еще немного побыть внизу. Прошло чуть больше двенадцати часов с тех пор, как он мечтал здесь о выдающемся подвиге, который предоставил бы команде катера возможность показать себя, и вот это случилось. Старший лейтенант был рад, что его вера в команду оправдалась.

В дверях показался радист.

— С пограничного корабля сообщают: заметили буй и подняли наш якорь. Можем идти прямо в базу.

Старший лейтенант Перов определил на карте новый курс и пошел наверх. В лучах послеобеденного солнца картина моря вовсе не выглядела так устрашающе, как ночью. И волны здесь тоже были не такие, как в проливе: более ровные, без пены. Недаром оно так называлось — открытое море. На его просторах было где разгуляться волнам, набрать силу для прыжка. Ровными и глубокими были и впадины между волнами. Это выравнивало ход — катер каждый раз умещался целиком во впадине между гребнями волн. На горизонте появилась, то вздымаясь, то пропадая, темная точка. Командир приказал чуть изменить курс и взялся за бинокль. Через минуту он опустил его и крикнул Берзлапе:

— Ложись на прежний курс! Янка Заринь сигналит, — доложил он майору, — дескать, все идет как надо. Если б на каждом рыбацком боте были такие ребята, нам здесь вообще было бы нечего делать.

Майор взял бинокль.

— Однако мир все-таки тесен! — улыбнулся он. — Помните, я рассказывал о парне, которому помог устроиться на работу? Это он и есть.

— Но ведь он же служил на границе, а родом — из Валмиеры. Какое он имеет отношение к вашим приемным родителям?

— Добрые дела всегда приносят плоды! — Майор нарочно говорил громко, чтобы его услышали и Берзлапа и Крутилин. — После окончания войны соседняя погранзастава взяла шефство над стариками: провели телефон, поставили репродуктор, каждый день присылали солдата наносить воды, нарубить дров и подсобить в других тяжелых работах. Янка несколько месяцев ходил на хутор Красткалны и так хорошо там себя чувствовал, что после демобилизации не захотел уезжать. Тетя Анна одолжила ему денег на одежду и велосипед, я рекомендовал в артель, и Янка устроился на бот, начал учиться на курсах механиков. А по вечерам возвращался на хутор Красткалны, где в печке его ожидал горячий ужин. В четыре часа он вставал, тетя Анна тоже — ставила кофе и воду для бритья. Он, конечно, об этом не просил, но есть люди, которым жизнь кажется бессмысленной, если они не могут заботиться о других…

— Маяк! — доложил Крутилин и протянул руку в сторону берега, обозначившегося темной, едва заметной полоской.

Матросы переглянулись. Даже командира, который множество раз приводил свой катер к родному берегу, охватило радостное возбуждение. Хорошо возвращаться домой с сознанием, что задание выполнено с честью!

1964

Перевела В. Волковская.

 

МОРЯК НЕНАВИДИТ МОРЕ

Рассказ

#img_13.jpeg

Окованная железом дверь отделяла кадровиков от остальных работников пароходства.

«Можно подумать, что наши биографии — государственная тайна, которую нужно оберегать от шпионов», — отметил про себя Эдгар Гаркалн, широкоплечий темноволосый молодой человек лет тридцати, одетый по случаю вызова к начальству в полную форму моряка торгового флота. Он вынул из кармана белый носовой платок, вытер со лба пот и постучал.

Открылось окошко. В светлом четырехугольнике явилось кукольное лицо поразительно красивой девушки-инспектора. Запрограммированные функции куклы-полуавтомата, видимо, были этим исчерпаны. Тишина затягивалась, но ярко накрашенные губы так и не шевельнулись, чтобы задать вопрос.

— Третий механик «Колки», — наконец представился он. — Теперь понимаю, почему ребята стали с таким рвением заполнять всякие анкеты и бегать с ними сюда.

Девушка и не подумала улыбнуться. Выражение превосходства, работа над которым, по всей вероятности, стоила больших трудов, была надежным средством защиты против навязчивости сошедших на берег моряков. Не станет же она менять его ради какого-то третьего механика.

— Имя, фамилия? — Примерно так должен был бы звучать голос робота в роли женщины.

— Эдгар Гаркалн. Меня вызывали. — Он предъявил помятую повестку.

Окошко захлопнулось. Неизвестно откуда явившееся, ничем не обоснованное ощущение собственной вины не позволяло Гаркалну присесть. Он вынул заграничные сигареты, прикурил от вспыхнувшего факелом пламени газовой зажигалки и стал нервно прохаживаться по коридору. Тридцать шагов от входа до поворота и, очевидно, столько же обратно, но этого установить ему не удалось.

— Механик Гаркалн!

Резкий оклик, чуть ли не приказ, сбил его со счета.

На этот раз распахнулось не только окошко, а вся дверь. На пороге стоял пожилой человек. Обветренное лицо, коротко постриженные, подернутые сединой волосы, по-военному молодцеватая выправка свидетельствовали о том, что он недавно расстался с погонами майора или подполковника. Внимательным взглядом изучив посетителя, он столь же громко заключил:

— Один из тех редких случаев, когда оригинал похож на свою фотокарточку в паспорте. — И несколько разочарованно вынес окончательное решение: — На деда, однако, вы совсем не смахиваете… Следуйте за мной!

Оберегая красавицу-инспектрису своей широкой спиной от взоров посетителя, он провел Гаркална в кабинет. Его дверь тоже была обита дерматином в ромбик, под которым угадывался слой звукоизоляционной стекловаты. Обстановка тем на менее казалась уютной, самой что ни на есть подходящей для задушевных разговоров.

«Наследство предшественника», — решил Гаркалн, с внезапной теплотой вспомнив старого и словоохотливого капитана, который считал всех моряков членами своей семьи. Он удобно откинулся в кресле и посмотрел на начальника отдела кадров. Повернувшись к огромному сейфу, тот скривился, точно узрел перед собой кусок лимона, вынул довольно объемистую папку с документами, положил на стол и без всякого вступления строго спросил:

— Оставляете ваше заявление в силе?

Гаркалн смутился. Ему никак не удавалось приспособиться к манере собеседника разговаривать ходом шахматного коня. Гаркалн не имел ни малейшего представления, о чем идет речь, но, поскольку считал недостойным мужчины отказываться от когда-либо им написанного, дал утвердительный ответ. Начальник кадров неодобрительно усмехнулся и изрек:

— Поздравлять не буду! Но отказывать в поддержке не имею права.

Он распахнул папку. Вынул из кармана толстую шариковую ручку, нажал на красный стержень и наискосок левого верхнего угла наложил на слегка пожелтевшем листке резолюцию. Подумал, что-то подчеркнул. Поставил жирную точку и украсил свою подпись двумя переплетенными эллипсами. Затем обхватил ладонями подбородок.

— Ваш дед, конечно, по доброй воле с морем бы не расстался. Оттого и погиб, что не умел ходить по суше. Три месяца бороздил под бомбами Финский залив — и ни одной царапины. Но сошел на берег и погиб во второй же разведке. Никак не мог научиться ползать, искать укрытий. Жаль, что вы не были с ним знакомы.

В последних словах зазвучали более дружественные интонации.

Гаркалн, однако, не обратил на них внимания. В этот миг его куда больше волновало, что начальство наконец решило удовлетворить его просьбу, высказанную много лет назад. В самом деле, когда же это было? Не ходил ли он тогда еще мотористом?

Охмелев от неожиданного чувства свободы, он наверняка забыл бы проститься, но голос начальника отдела кадров вернул его к действительности:

— Извещение мореходного училища получите через несколько дней. Если не ошибаюсь, вам предложат должность преподавателя.

Гаркалн вышел из здания пароходства, увидел свободное такси и поднял руку. Шофер затормозил, услужливо распахнул дверцу машины.

— В порт поедете, шеф? — спросил он, широко улыбаясь. — С ветерком, как обычно?

— Да, в порт, — сев рядом с шофером, задумчиво произнес Гаркалн. — В последний раз. Остаюсь на берегу. Насовсем.

Шофер остановил машину у проходной порта, предложил:

— Вас подождать?

— Верно, подождите, — Гаркалн словно очнулся от дремоты и протянул ему несколько рублевых бумажек. — Я ведь должен забрать вещи. — Он открыл дверь проходной и, подумав, крикнул: — Если через полчаса меня не будет, езжайте обратно!

В последний раз предъявил охране свой паспорт моряка дальнего плавания, в последний раз поднялся по крутому трапу «Колки», в последний раз открыл дверь своей каюты.

На судне он застал ту суматошную обстановку, которая так характерна для последних часов перед поднятием якоря. Два трюма уже были задраены, третий матросы покрывали дощатыми щитами, а в четвертый хобот подъемного крана спешил опустить оставшиеся ящики с грузом. Стоя в дверях камбуза, кок отдавал распоряжения парням, тащившим огромные корзины с картошкой, свежими овощами и мясом.

Непривычное оживление и толкотня были и в коридорах — со свернутыми в трубку навигационными картами, с папками документов под мышкой сновали штурманы, не столь целеустремленно, но зато с большим шумом носились матросы, только что вернувшиеся из увольнения, не так-то просто после отвалин снова войти в размеренную рабочую колею. Попадались и женщины, эти отворачивались, чтобы не показать заплаканные глаза.

На Гаркална никто не обращал внимания. Да он и не собирался произносить торжественных речей. Хотелось как можно скорее уложить вещи, пожать руку ближайшим друзьям, повернуться спиной ко всему, что было, и начать новую жизнь, о которой мечтал бесконечными одинокими вечерами.

Исполненный решимости, он вошел в свою светлую, уютно обставленную каюту и вдруг остановился, не зная, за что взяться. Постоял какое-то время посреди каюты, затем устало опустился на край койки, точь-в-точь как перед прощанием всегда делала бабушка.

Со стены на него смотрел мужчина в синей штурманской форме. Глаза, привыкшие вглядываться в подернутые дымкой дали, чуть прищурены.

Гаркалн удовлетворенно глянул на фотографию.

— Знаю, старина, тебе на берегу не понравится, — с вызовом проговорил он. — Но ничего не поделаешь, пришел твой черед уступить. Пятнадцать лет я ради тебя скитался по морям и океанам. Хватит!

Гаркалн ни разу в жизни не видел своего деда. Может быть, именно поэтому он любил делиться с ним своими мыслями. Обычно по-юношески стройный штурман доброжелательно выслушивал рассуждения внука, но на сей раз почему-то казалось, что его лицо выражало неодобрение. Гаркалн засунул фотографию в сумку. Но воспоминания детства — а оно прошло в отблесках славы этого человека — нахлынули на него с новой силой.

До войны большинство латышских моряков выходило из рыбацких семей, где с детских лет знали суровое дыхание моря, горьковатый запах просмоленных лодок и канатов, шелест волн и яростный грохот валов. Выбор профессии почти всегда был наследственным. И это полное опасностей наследство переходило от поколения к поколению вместе с обросшими долгами, как водорослями, весельными лодками и гнилыми сетями. Единственным спасением было устроиться юнгой на какой-нибудь пароход, вырваться на чужбину, чтобы по меньше мере не глядеть изо дня в день на запустение и нищету рыбацкого поселка.

Деду посчастливилось наняться на английский угольщик, дослужиться до боцмана, а позже и до штурмана. Он мог даже позволить себе неслыханную роскошь — послать сына в город, обучить доходному ремеслу. Затем он неожиданно бросил хорошо оплачиваемую работу и перешел на службу в одно из латвийских пароходств. Только потом родные узнали: так велела партия. Нужно было доставлять из-за границы нелегальную литературу.

В первый год советской власти он не успел сдать экзамены на капитана, но в первые дни войны никто диплома и не требовал. Человек сам вызывался вывести на буксире из Таллина раненых, спасибо на этом. Он согласился еще и еще раз повторить этот смертельный рейс через минные поля под градом бомб и снарядов — честь ему и хвала! Он покинул последним свое тонущее суденышко — так повелевала честь капитана. Доплыл до берега и продолжал служить во взводе разведчиков, в пехотном полку.

В рыбацком поселке о жизненном пути деда сложилось иное представление. Если коммунист, значит, наверняка, при большом чине, может быть, даже назначен комиссаром флота. И семье лучше скрыться из дома, чтобы не попасть в руки оккупантов и местных шуцманов.

Гаркалны перебрались в отдаленный угол Латгале, где умелые руки слесаря и жестянщика тоже были в цене. Шли дни, и бабушка все чаще стала показывать Эдгару подарки, привезенные из чужих стран, фотографии, снятые в далеких портах. В ее рассказах дед стал походить на сказочного героя, который отправился сражаться с черным рыцарем и его потомками. Отец тоже любил то и дело ссылаться на главу семьи. Уходя в партизаны, сказал лишь одно: «Наш комиссар тоже так поступил бы». Этого оказалось достаточным, чтобы унять мамины слезы.

После известия о смерти деда это присловье стало семейной традицией. И маленький Эдгар, что бы ни случилось, прикидывал всегда: «А старый капитан был бы за или против?» Сам он пока что пускался в «морские плавания» вдоль берега Даугавы пешком, а море знал только по репродукции «Девятого вала» Айвазовского, которая висела в сельском клубе рядом с медвежатами Шишкина…

Эдгар Гаркалн встал, подошел к открытому иллюминатору. За бортом поблескивала рябь Даугавы, неустанно несущей свои воды навстречу морю. Странно, почему даже в безветренные дни вода шумит с каким-то сдержанным беспокойством? Почему здесь, у иллюминатора, куда острее ощущаешь дыхание жизни, чем у окна своей рижской квартиры, хотя оно и выходит на улицу, переполненную людьми и машинами? Неужто он уже постиг все, что бывает в море, внутренний смысл каждого явления, каждого малейшего движения и забыл, как живут люди на берегу, что скрывается за их торопливостью? Куда они вечно спешат? На работу, домой? В море этого разделения нет. На работе ли, на досуге человек всегда один и тот же вместе со своими товарищами.

Долгие годы эта навязанная службой жизнь на виду у всех казалась Гаркалну мучительной. Ни на минуту не мог он остаться наедине со своими мыслями. Мыться и то надо было в общей душевой, а спать над или под койкой другого моториста. Ему еще повезло: не пришлось топить прожорливые котлы, жить в кубрике старого парохода, где ютятся вместе по шесть или даже восемь «чумазых».

Многие рейсы давно улетучились из памяти Гаркална, но свой первый выход в море на теплоходе он помнил, словно это было вчера. Главным образом из-за капитана… Узнав, что Эдгар не просто однофамилец, а в самом деле внук его довоенного товарища, жилистый старый моряк в первый же вечер пригласил ученика моториста к себе в рулевую рубку:

— Поднимись, дружок, поднимись, погляди на жизнь сверху!

На ходовом мостике быстро выветрилось ощущение тошноты. И в то же время он почувствовал нечто вроде разочарования — воображаемой бури не было и в помине. Светло-голубое небо отделяла от темно-синей воды четкая ровная линия горизонта.

Море дышало спокойно и глубоко, как бы отдыхая после проделанного им накануне марафонского бега. С десятиметровой высоты оно выглядело почти гладким, зыби и то, можно сказать, не было, о ней напоминали лишь покачивавшаяся, подобно маятнику метронома, мачта да ощущение зыбкости под ногами, заставлявшее невольно приноравливаться к ходу судна.

В машине его тоже встретили дружески. Царство механиков начиналось за массивной дверью. Вниз вел крутой трап, который кончался в глубоком подземелье, где днем и ночью горел электрический свет: тут были ГЭС корабля, завод, где производились тысячи лошадиных сил.

Эдгару, который после окончания школы год проработал в мастерских МТС, нагромождения машин, моторов и оборудования показались необозримыми. Помещение, хотя и высокое, было отнюдь не просторным, каждый квадратный метр использовался с предельной целесообразностью. С первого взгляда обязанности моториста были под силу даже ребенку, много ли нужно ума, чтобы, прогуливаясь с продолговатой леечкой, время от времени смазывать шатуны да поршни? В два счета можно к делу привыкнуть. Но Гаркалн все же был не столь наивен. Он понимал: чем сложнее оборудование, тем больше знаний и опыта требует его обслуживание, тем выше вероятность непредвиденных дефектов.

В адском грохоте машинного отделения разговаривать можно только крича во все горло. Видимо, оттого первое поучение вахтенного механика прозвучало с некоторым пафосом, словно доклад в «день открытых дверей».

— В открытом море ничего на может случиться, целыми днями не меняют режим двигателей. Так что не волнуйся, успеешь все пощупать, осмыслить. Зато в проливах, каналах и в портах приходится туго, голова идет кругом. Нужно привыкнуть выполнять приказы, даже не стараясь вникнуть — на кой черт их отдают и кто это делает. Иногда чудится, что там, наверху, они борются с самим дьяволом, а мы внизу должны участвовать в этой драке с завязанными глазами. Выход один: слепо доверять капитану. Без такой веры вообще нельзя работать на судне. Как ты сможешь в шторм спать спокойно, если не полагаешься на товарищей у руля и в машине. На суше, положим, велят тебе отремонтировать трактор. Допустишь брак, самому придется переделывать, да еще выслушаешь пару «ласковых» слов. Подумаешь, важность… А в море, бывает, ошибешься один-единственный раз, а другого случая уже может и не представиться…

Первая вахта в самом деле не доставила Гаркалну никаких хлопот. Нужно было только следить за тем, чтобы не поскользнуться. Проход был узкий, металлический пол хоть и рубчатый, но скользкий от масла. При одной мысли о том, как его будет перекатывать из стороны в сторону разъяренное море, лоб Эдгара покрывался холодным потом: один миг неосторожности — и на всю жизнь инвалид.

И все-таки в этот первый рейс он все без исключения воспринимал как чудесное захватывающее открытие — наконец-то началось «великое приключение», о котором другие латгальские мальчишки могли читать только в книгах. Эдгар не жалел, что выбрал проложенную дедом тропу.

Так казалось тогда. Сегодня Гаркалн готов был поклясться, что уже в первом рейсе его начало грызть беспокойство — тот самый неистребимый червячок, который несколько месяцев спустя заставил его написать начальству заявление. Он нигде больше не чувствовал себя дома — в море мечтал лишь о береге, на суше, пожив неделю, начинал тосковать о море.

Вначале он не сомневался, что его внутренняя раздвоенность пройдет, что в ней сказалась лишь ограниченность деревенского парня, замкнутость, с которой надо сражаться во имя будущего общества. Днем всегда побеждала сознательность, ночью же, во сне, стоило подсознанию наколдовать ему картины родных мест, она оказывалась бессильной.

По правде говоря, это не была тоска по какому-нибудь определенному месту, скорее, просто по земле как таковой. Когда взгляд блуждал по бесконечной морской шири, ни на что не наталкиваясь, Эдгару становилось грустно. На берегу — он в этом был крепко убежден — рано или поздно все) подчинится воле человека, но как подступиться к непроницаемым водным просторам? Других эти чувства не подавляли, ему самому надо было добиться внутренней цельности. И тут Гаркалн открыл, что на судне практически нет места, где можно предаться размышлениям, как он привык поступать еще сельским пастушком. В каюте, в столовой, в кают-компании, на палубе — всюду шумела толпа веселых моряков, которые непременно хотели подключить нового товарища к какому-нибудь мероприятию, целесообразно и с пользой для общества организовать его досуг.

— Если что-нибудь гнетет душу, сходи поговори с первым помощником, — посоветовал капитан, заметив поздним вечером Гаркална, мечтающего у ограждения шлюпочной палубы. — В конце концов, он за это получает зарплату.

Но Эдгару ни с кем не хотелось откровенничать. Наоборот, он жаждал одиночества, ни с чем несравненного удовольствия, когда можешь не торопясь додумать до конца свои самые потаенные мысли и молчишь, вслушиваясь в себя.

И тут судно попало в шторм. По небосклону неслись разодранные в клочья облака. Лучи солнца изредка пробивались сквозь серое дырявое одеяло небес, осыпая поверхность вод тусклыми пятнами, исчезавшими через несколько мгновений с такой внезапностью, словно они незаконно ворвались в этот мрачный пейзаж и устыдились, что могут усыпить бдительность моряков. Разбушевавшееся море напоминало изрытое гусеницами танков поле боя, даже пена на гребнях валов выглядела не белой, а бледно-серой.

Упершись спиной в переборку, обеими руками судорожно вцепившись в планшир, он смотрел, как наступают на судно водяные горы. Они походили на огромных доисторических рептилий в черно-белых панцирях, которые, оскалив острые зубы, с ревом набрасывались на теплоход.

Не страх, а какое-то тупое отчаяние овладело тогда Эдгаром. Смирившись с судьбой, он перестал кого-либо замечать и не удостоил взглядом товарищей, которые поспешно укрепляли на люках брезент, тянули по палубе тросы. Матросы же, наоборот, не скупились на советы.

— Не корчи из себя героя! — хлопнул кто-то его по плечу. — Давай трави, сразу полегчает…

— Лучше смажь жиром внутренности, — издевался другой. — Привяжи к нитке; кусочек сала, проглоти и вытяни обратно. Знаешь как помогает!

Рядом с Гаркалном распахнулась дверь надстройки. На палубу, пошатываясь, выскочил распаренный моторист и глотнул прохладный воздух. Долговязый блондин, года на два старше Эдгара, Вилис своей осанкой, всем своим видом вызывал в памяти старинные былины о ливах, совершавших набеги на скандинавский берег.

— Сумасшедший, чахотку хочешь схватить — пытаясь перекричать завывания бури, заорал он. — Иди сюда, в заветрину.

Гаркалн и головы не повернул. Вилис силой разжал его пальцы, оторвал от борта и потащил за собой.

Наконец они устроились на верхней палубе между трубой и спасательной шлюпкой. Прыжки судна здесь, правда, ощущались сильнее, зато разговаривать можно было почти нормальным голосом.

— Проклятое судно! — ругался Гаркалн. — Негде даже поблевать в одиночестве.

Вилис перевел разговор в шутку:

— Обопрись о товарища! Мы не успокоимся, пока не коллективизируем до печенок еще не охваченную душу нового члена команды. Намотай наконец себе на ус: теперь ты живешь на воде.

— До первого порта, — угрюмо отрезал Гаркалн.

— Чего же ты нанимался на судно, если кишка тонка? Когда были в трактире, ты что-то не жаловался, что у тебя земля под ногами качается…

— С двух кружек-то… — вымученно ухмыльнулся Гаркалн.

— Тогда иди работать проводником в поезде. Будешь во время отпуска бесплатно путешествовать по родной стране.

— Плохо ли? Но у нас в семье… — Гаркалн развел руками. — И какой черт угораздил их сочинять эти романтические сказки о дедушке и море? Мне и в голову не могло прийти, что на самом деле… — Он махнул рукой, вложив в этот жест все свое разочарование в море.

— Душа в пятки ушла? — Вилис поднялся и показал на иллюминаторы рулевой рубки, за которыми виднелась неподвижная фигура капитана. — Можешь на него положиться. На все сто. В прошлом году мы попали в такую свистопляску…

Но Эдгар не дал ему закончить:

— Может, именно это мне и на нравится! Моя жизнь зависит от чьего-то умения, от чьей-то храбрости. Раньше, когда я работал в ремонтных мастерских, что сам заваривал, то сам и расхлебывал.

— И как же ты в таком случае не боишься садиться в поезд и доверяешь свою жизнь стрелочнику? — дразнил его Вилис. — Ты начинаешь говорить глупости — первый признак, что морская болезнь скоро пройдет.

— Как мне тебе объяснить? — серьезно сказал Эдгар. — Я хочу честно работать, а не бороться. После каждой смены увидеть сделанное мной, вечером возвращаться в свой дом и засыпать в полной уверенности, что ночью не свалюсь с постели.

— Коли так, тебе в самом деле лучше списаться на берег.

— Твоими устами да… — грустно улыбнулся Эдгар.

Но в следующей вахте Гаркалн доказал, что он настоящий мужчина. Как ни изводила его морская болезнь, как ни швыряла качка, в решающий момент он умел себя мобилизовать и точно выполнял распоряжения механика.

Шторм утих, водяные горы улеглись, но тревожные мысли не покидали Гаркална. Решение не связывать свои планы с морем крепло, становилось вполне отчетливым. Он верил себе, товарищам, капитану, людям, построившим корабль. Но не мог заставить себя доверяться морю. Ему не нравилось, что работа превратилась для него в какую-то игру над пропастью. Другие справлялись с ней без особых усилий, ему же приходилось напрягать все душевные силы, чтобы хоть на минуту забыть: за тонкой металлической переборкой дышит враг.

Когда судно пришвартовалось у причала Рижского порта, Эдгар постучался в дверь капитанской каюты. Прочитав заявление, старый моряк не стал возражать. Осталось лишь отнести заявление в отдел кадров пароходства.

Вилис больше не пытался отговаривать приятеля. Лишь похоронное выражение его лица говорило о том, как он относится к его решению. С понурой головой он проводил его до дверей отдела кадров, демонстративно повернулся спиной, чтобы не присутствовать при позорной церемонии сдачи оружия. Но не стал скрывать своей радости, когда инспектриса захлопнула окошко перед носом у Эдгара.

— Завтра тоже будет день, — сказала она, поправляя перед зеркалом свою безупречную прическу. — В неположенное время мы обслуживаем только тех, кто с утра снимается с якоря.

Часы в самом деле показывали седьмой час. Друзья вышли на улицу и переглянулись.

— Ну значит… — начал было Вилис.

— На прощанье вроде бы не помешало, — понял Эдгар. В Риге у него не было ни родственников, ни знакомых.

Они отправились в Клуб моряков.

Примерно так Эдгар представлял себе заграничные дансинги, где так ни разу и не успел побывать. Освещенный пестрыми лампами бар с темными дубовыми панелями, зеркала в золотых рамах. Под сводчатым потолком — модель старого парусника, вдоль стен — спасательные круги, якоря, изображения судов, не забыты и шаловливо улыбающиеся русалки. Полированные, непокрытые столы, тяжелые кресла с высокими спинками. В соседнем зале играл оркестр. Выложенный осколками зеркала шар под потолком бросал игривые искры на фигуры танцующих, которые кружились на подсвеченном снизу стеклянном полу. Девушки казались такими прекрасными и недоступными, что Эдгар долго не смел к ним приблизиться. Любовался издали, словно произведениями искусства.

Почти все успели уже разделиться на пары, после танца возвращались к столикам, чтобы, как только снова зазвучит музыка, опять прильнуть друг к другу в ритме томного танго или исполнить акробатические упражнения модного рока.

Лишь немногие сидели на стульях вдоль стен танцевального зала. В самом темном углу Эдгар заметил тоненькую светловолосую девушку, которая не спускала с танцующих серых глаз. И даже не поворачивала головы, когда моряки спешили пригласить дам. Она выглядела такой одинокой и покинутой, что Эдгару стало ее жаль. Но нельзя же так просто подойти, навязать ей свое общество, дескать, я тоже чувствую себя выброшенным из лодки. Бог его знает отчего, танцуя, можно положить руку на стан незнакомой девушки, притянуть ее к себе, но заговаривать без посредничества общего знакомого — нет.

Интерес Эдгара был настолько откровенным, что его тотчас заметил Вилис, который уже успел возобновить знакомство с весьма привлекательной активисткой клуба.

— Марите пригласит ее к нашему столику, — пошептавшись со своей девушкой, предложил он свою помощь.

— Нет, нет! — Такая простота почему-то показалась Эдгару неприличной. — Выпьем в мужской компании.

После третьей рюмки он все-таки осмелел. И надо же — девушка мило улыбнулась и приветливым жестом пригласила его сесть рядом.

— Я тоже не знаю этого танца, — призналась она. — И вообще не люблю этой толкучки.

— Как же иначе завязать знакомство? Особенно нам, морякам?

— Я сюда пришла не кавалеров искать! — отрезала девушка. — Меня прислали из университета практиковаться в английском языке… Учусь на факультете иностранных языков.

— Тогда вам действительно не повезло. Танцевать я не научился и по-английски не говорю.

— И как же вы обходитесь в иностранных портах? — Она была явно разочарована. — А я было обрадовалась, думала, вы мне расскажете что-нибудь интересное…

Алкоголь не только развязал Эдгару язык, но и распалил воображение. Собственно, выдумывать ничего не требовалось. Достаточно было пересказать те представления, которые в свое время побудили его отправиться за моря и океаны.

— Наш первый помощник тоже не знает английского, ему и без него все ясно. Во время перехода прочитает необходимые книжки, а на берегу нам перескажет. Нет, в самом деле, — Эдгар стал серьезным, — в нашем распоряжении всегда бывают автобусы и гиды, которые отлично говорят по-русски. А когда мы сами ходим по магазинам, всегда находится кто-нибудь, кто умеет объясняться, или специалист по покупкам. Кроме того, у нас ведь есть заранее разработанный план мероприятий, который предусматривает все до мельчайших подробностей: выставки и музеи — для повышения культурного уровня, поездки на пляжи — для укрепления здоровья, посещения кинотеатров — с целью контрпропаганды.

— Неужели вам никогда не хочется просто так побродить по переулочкам города, подышать ароматом чужой страны, понаблюдать за незнакомой жизнью? — спросила девушка.

Гаркалн пробормотал что-то неопределенное.

— Я столько прочитала книг о Лондоне, что порой кажется — знаю там все достопримечательности… А смену караула у Бекингемского дворца вы видели?

— Да.

— Впечатляющее зрелище, да?

— Весьма, — охотно согласился Эдгар.

— А куранты Большого Бена? Неужели их звон долетает до всех окраин города?

— Да, — на сей раз ответ Эдгара прозвучал не очень убедительно.

— Но самое странное, наверное, все-таки Гайд-парк, где можно забраться на стул и говорить любые глупости.

— Очень, — вставил Эдгар невпопад.

Но девушку это нисколько не смутило. Она ждала ответов, которые подтвердили бы почерпнутые из книг представления об Англии. И не заменила, как вскоре сама завладела разговором.

Такой оборот Эдгара вполне устраивал. В конце вечера он даже осмелился подарить девушке пеструю косынку с видами столицы Англии, которую собирался привезти матери.

Девушка не ломалась, приняла сувенир.

— С одним условием, когда завтра ваш корабль поднимет якорь, пойду в порт провожать. Ни разу еще там не была. Между прочим — меня зовут Велта.

— Только, пожалуйста, не опоздайте! — горячо попросил Эдгар. Теперь уже не могло быть и речи о том, что он останется на берегу. — В конце месяца портовики гонят план, может случиться, что они закончат выгрузку до срока…

Когда Вилис на следующий вечер вернулся из города, он уже издали увидел друга на шлюпочной палубе.

Он сердечно пожал Эдгару руку:

— Молодец, что пришел попрощаться. Вчера ты так неожиданно смылся, что я было подумал — наверно, подался к родственникам в деревню.

— Никуда я не подался. Остаюсь на судне. По крайней мере, на этот рейс.

— Отдел кадров не отпустил?

Эдгар покачал головой. Заметил внизу Велту и помахал ей:

— Моя подруга. Знал бы, какая она милая!..

Отныне отпуск на берегу приобрел совсем иной смысл. В Риге его ждала любимая девушка, и за границей он теперь как полноправный член примкнул к команде покупателей, которая шествовала по магазинам, вооруженная размерами обуви, шляп и кофточек для своих жен и невест…

Механик Гаркалн оторвался от иллюминатора, посмотрел на часы. Времени осталось мало, нужно было приниматься за дело. Но вскоре руки у него снова опустились — стоя среди разбросанных по каюте вещей, он понял, что запихать все это в сумку и чемодан не удастся. Одних книг набралось целый чемодан. А куда девать костюмы, белье, обувь, все эти мелочи, которыми незаметно для себя обрастает человек… Разумнее всего будет взять только самое необходимое да то, что дорого сердцу.

Как это случилось, что он застрял на судне так долго и не заметил, как оно стало его вторым домом? Наверно, все началось с того дня, когда они вернулись из свадебного путешествия. Там было не до житейской прозы. А в отделе кадров пароходства…

— Какое счастливое совпадение! — радостно воскликнул он, затворив за собой дверь. Велта ждала его в коридоре. — Сейчас в порту кончают грузить как раз мое судно!

— Куда? — опросила Велта глухим голосом.

— На Кубу, затем в Канаду, а оттуда… — он не закончил фразу, до него дошло, что настал час разлуки.

— Ясно, в тот большой круг, который завершается в Одессе… Останься, пожалуйста, мы ведь теперь муж и жена. Я четыре месяца не выдержу.

Велта была близка к отчаянию.

— А где мы будем жить? — спросил удрученно Эдгар. — В твоем общежитии меня и так на порог не пускают… А пароходство обещает квартиру. Всего лишь год остался, они уже закладывают фундамент дома… Ты закончишь университет, тогда и мне можно будет сидеть дома и учиться. У нас еще вся жизнь впереди.

— Зачем терять столько времени? — смахнув слезу, благоразумно возразила Велта. — Ты еще в этом году должен поступить на заочное отделение. — Она постепенно разошлась. — Я дам тебе с собой мои конспекты по истории и языку. По крайней мере, не забудешь, что на берегу тебя ждет твоя персональная репетиторша.

Вскоре жена была обеспечена всем необходимым. Теперь можно было подумать об устройстве только что полученной квартиры. Казалось, вот-вот наступит подходящий момент, чтобы распрощаться с морем навсегда. Но родилась Катыня — и захотелось ее понарядней приодеть, затем устроить в детсад пароходства. Потом он начал копить деньги на машину и даже принял участие в лотерее одного предприимчивого боцмана. Все члены команды собрали в общий котел свою валюту, через некоторое время купили за границей подержанную машину и бросили жребий. Парни даже лимонад перестали пить, а некоторые вообще не сходили на берег в портах, отказывались от очередного отпуска, если возникал риск попасть на другое судно и пустить на ветер вложенные в дело деньги. Хорошо, что новый капитан приказал прекратить безобразие.

Наверно, тогда он и написал очередное заявление об уходе… Но случилось это до или после прибытия в Вентспилс?..

Вентспилсский порт был окутан осенними сумерками, моросил мелкий надоедливый дождь, ветер надувал тонкие болоньи, то и дело заставляя женщин поеживаться и вздрагивать. Но ни одна не уходила с причала. Словно после долгих томительных недель ожидания начался другой отсчет времени и отныне нельзя было терять ни минуты.

Взгляд Велты был прикован к маячку на молу. Он постепенно растаял в серых клочьях тумана, и только вспыхивающий свет обозначал то место, откуда должен был появиться мощный корпус «Колки». Но судна по-прежнему не было.

Из диспетчерской будки, втянув голову в поднятый воротник, вынырнул дежурный порта. Приложив ко рту мегафон, прокричал глухим, как из бочки, голосом:

— Товарищи жены, только что получена радиограмма с «Колки». Они прибудут с двухчасовым опозданием. В клубе для вас приготовлены раскладушки. Милости просим!

Несколько женщин собрались было уйти, но, заметив, что остальные не собираются покидать наблюдательного поста, передумали. Диспетчер немного подождал, затем тяжко вздохнул и вошел обратно в свою натопленную будку.

С воды поднимались клубы тумана, ветер подхватывал их и швырял на берег. Лил дождь. Неподвижно стояли женщины. Ждали…

Но вот Гаркалн привел окоченевшую и промокшую до нитки жену в каюту. Здесь было светло и уютно. На столе стояла бутылка английского джина и итальянского вермута. Печенье и конфеты в роскошной упаковке. Американские сигареты. Горела красивая свеча.

— Тебе дали новую каюту? — спросила Велта, снимая мокрое пальто.

— Вилис оставил ключ, они с женой поехали в гостиницу.

— Ясно, — горько усмехнулась она. — У тебя ночная вахта. С четырех, если не ошибаюсь…

— С восьми, — Эдгар наполнил рюмочки.

— Хоть за это спасибо.

Только теперь Эдгар до конца понял, что жена еле держится на ногах, потому и ершится, наверное. Усадив Велту в кресло, он пододвинул ей угощение.

— Не надо, Велтыня, пожалуйста!.. Капитан сказал, что с нового года я пойду четвертым механиком, тогда у меня будет почти такая же каюта.

— О том, что тебе наконец можно будет вообще не ходить в море, он ничего не сказал?

— А мой диплом? — Эдгар пожал плечами. — Чего ради я зубрил все эти годы?

— Не сердись, Эджу, я знаю, ты хотел увидеть веселую улыбающуюся жену, которая готова вместе с тобой отпраздновать твое возвращение с моря. Но я больше не хочу, и мне даже выпить расхотелось.

— Чего это вдруг?

— Вдруг?.. Ничего. Девять недель я терпеливо ждала, показывала Катыне твои фотографии, читала твои традиционные радиограммы. Но эти два последних часа… Я больше не в состоянии красть для себя счастье, которым другие жены наслаждаются каждый день. Я больше не могу приходить к тебе как потаскуха… Спать на чужой койке или во второразрядной гостинице, просыпаться в середине ночи и смотреть на часы…

Эдгар осушил рюмку, закурил.

— Думаешь, я по тебе не скучаю? Ты ведь знаешь…

— Конечно! В море ты мечтаешь только о береге и семье, а дома через неделю уже не находишь места, изводишься, тоскуя по морю, разве я не вижу? У тебя тут работа, а мне в голову лезут всякие глупости.

— Велтыня, милая!

— Пока вы по заграницам, у меня душа спокойна, на советских моряков в этом отношении можно положиться. Но весной вы семь суток стояли в Ленинграде!

— Надо было приехать в гости, я же тебе каждый вечер звонил, выслал деньги.

— Да, денег нам теперь хватает, это верно, — Велта махнула рукой. — И билеты женам моряков дают без очереди. Только школы почему-то не закрывают, когда судно возвращается на родину. Что скажет моя директриса, если я брошу детей? Кому я оставлю Катыню?

— Почему ты в этот раз не привезла ее ко мне?

— Детский сад не разрешил — чтобы не занесла инфекцию, — она вынула из сумочки фотографии пятилетней девочки и протянула мужу. — Выросла, правда? И такая бойкая, прямо сладу нет.

Эдгар долго смотрел на дочь, затем решился:

— Слушай, Велта, когда будешь в Риге, обязательно сходи в отдел кадров пароходства. Сколько времени собираются они мариновать мое заявление?

— Ты написал, Эджу, правда! — Ее грусть как рукой сняло.

— Года два тому назад. Когда ты еще только захотела это платье с бельгийскими кружевами.

— Наконец у меня будет свой стационарный муж! — счастливо засмеялась Велта. — А не какой-то там дед-мороз с подарками из-за границы. И мальчишке нужен отцовский глаз. Купим лодку, ты будешь учить его на…

— Велтыня, неужели?! — Эдгар вскочил, обнял жену и долго целовал. — Почему ты сразу не сказала?

— В августе врач еще не был уверен, — отдышавшись, рассказывала Велта. — Но вчера малыш впервые зашевелился.

— Тогда, значит, в феврале. — Эдгар принялся считать. — Погоди, погоди, если мы сейчас начнем копить на кооперативную квартиру, то к осени, я думаю, наберем первый взнос для трехкомнатной. А с января мне повысят зарплату.

Велта посмотрела на мужа и устало улыбнулась.

Давно уже Гаркалн не привозил домой синтетических настенных ковриков, немнущихся плащей, нейлоновых кружев. Просто отдавал жене «боны», пусть сама покупает или копит деньги на квартиру, потому что после рождения Игоря в доме стало тесно, Катыню во время его отпуска приходилось отсылать к латгальским родственникам.

Неужели его примирение с морем, с работой в машине объяснялось только погоней за житейскими удобствами? Да нет же, черт подери! На судне каждый человек как на ладони, тут если «вкалывают», то по-настоящему, если гуляют, то до петухов. Каждый фальшивый шаг, каждый нечестный поступок тотчас оборачивается против того, кто его совершил. Тут на чужой счет не проживешь. Море многого требует от человека, но и щедро награждает его — незабываемыми закатами и восходами, картинами, которых нигде на берегу не увидишь. И нигде не ощущаешь с такой полнотой, что живешь, сам вершишь свою судьбу, как в море. Когда задует настоящий штормовой ветер, моряк с неподдельным чувством превосходства вздохнет:

— Эх, и достанется сегодня бедолагам на берегу. Сорвет, наверное, не одну крышу, не одно плодовое дерево поломает!

Да, механик Гаркалн сроднился с морем. И тем не менее не забирал своего давнишнего заявления с просьбой перевести его на берег. В конце концов, он глава семьи и дома. Катыня скоро пойдет в школу, подрастет и Игорь: доколе можно сваливать заботы по воспитанию и уходу за детьми на плечи жены? С каждым разом ему становилось все тяжелее смотреть в тоскливые глаза родных, когда наставал очередной час прощанья. Он не строил иллюзий — жизнь на берегу вовсе не сплошной праздник, которым наслаждается моряк, ушедший с судна в отпуск. Придется ездить на работу с авоськой в кармане, чтобы на обратном пути купить масло, творог или колбасу, ибо теперь его не будет ожидать празднично накрытый стол. Ну а уж если станет совсем невмоготу, можно занять у друга моторку и выйти вместе с семейством в залив… Ничего!..

Гаркалн энергично встал и принялся складывать вещи.

Кто-то постучал. Эдгар Гаркалн не успел ответить, как дверь распахнулась и в каюту, держа в руках по фанерному сундуку, вломился четвертый механик Валдис Тауринь, молодой парень, но уже с заметной склонностью к полноте.

Гаркалн и не пытался притвориться обрадованным. Валдис Тауринь был единственным человеком на корабле, с которым Эдгар не мог найти общего языка. Его коробили вычурные речи четвертого механика, манера каждому пустяку придавать чрезвычайное значение. Мужчины так не поступают. Правда, Тауринь недавно со школьной скамьи и, пожалуй, именно внутренняя неуверенность заставляла его вести себя напыщенно и официально. Но Гаркалну это не казалось оправданием. Смазанные брильянтином длинные волосы Тауриня образовывали на затылке нечто похожее на каракуль, коротко постриженные усики забавно подпрыгивали при каждом слове. И какого черта понадобилось ему сегодня надевать черный костюм и белую накрахмаленную рубашку с бабочкой? Неужто в честь повышения по службе и Юрьева дня?

— Наверно, я помешал вам? — сказал Тауринь. Но уходить не собирался.

Поставив свою ношу посреди каюты, он вынул сигарету из пачки Гаркална и закурил.

— Завидное совпадение, — продолжал он, выпустив пышную струйку дыма. — Лучше не придумаешь. Ну ничего, как-нибудь сами справимся с притиркой головок цилиндра.

— Погоди, погоди! — Гаркалн старался говорить как можно спокойней. — Оставь головки в покое. Прокладки там первый сорт. Я лично два раза проверял. Неисправность, вероятно, в кожухе цилиндра.

Вспомнив спор со старшим механиком судна, он снова завелся. В прошлый рейс под присмотром Гаркална они провели профилактику второго дизеля. Мотористы работали не за страх, а за совесть — жертвовали своим отдыхом. Трудились в поте лица, но и не торопились, чтобы в спешке не пострадало качество ремонта. Тем не менее казалось, что в цилиндр по-прежнему попадает вода. Разумеется, проще всего было свалить вину на мотористов, но он был готов поручиться головой: на этот раз стармех неправ. Нужно сменить кожух, скорей всего именно в нем появилась микроскопическая трещина, которая раздается под давлением восьмидесяти атмосфер и пропускает в цилиндр воду. Работа не настолько сложная, чтобы ее нельзя было спокойно переделать за время перехода до Роттердама.

Но если Тауринь вместо этого возьмется еще раз притирать головки… Зря потраченные часы… Тогда им не успеть устранить настоящий дефект перед заходом в канал. А именно там, в канале и в порту, для маневрирования необходимы все три судовых дизеля. Что головка может сломаться при искривлении коленчатого вала, он об этом и думать не смел. Зачем воображать себе худшее? Просто хотелось самому довести до конца профилактический ремонт.

— Знаю я эти генераторы, как свои карманы, — повторил Гаркалн. — Мы свою работу сделали как следует. Смени кожух, и второй генератор прослужит еще до твоей пенсии.

— А кто возьмет на себя ответственность? — с вызовом спросил Тауринь. — Вы смываетесь, стармех заставляет проверять прокладки. Выходит, я должен совать в петлю свою голову? Спасибо, уж лучше я выполню приказ начальства!

— Послушай, я ведь тоже не хочу, чтобы генератор дал дуба, — попытался в последний раз убедить его Гаркалн. Но увидел равнодушные глаза Тауриня и махнул рукой.

Тем временем вернулся из города капитан. Он пригласил Гаркална сесть, отыскал в шкафу пузатую бутылку, украшенную роскошной этикеткой с изображением Наполеона, и собрался было налить по прощальной рюмочке. Но тут заметил, что механик явно пришел по делу. Внимательно выслушал его аргументы, затем покачал головой:

— Вы же знаете, я никогда не вмешиваюсь в дела машинной команды. Внизу стармех — и бог и царь. Я с него требую обороты, давление, ток. Его и буду наказывать, если они напортачат там что-нибудь. Но решать, кто из вас прав, простите, при всем желании не берусь. Знаний не хватает.

— Но я ведь не могу бросить недоделанную работу…

Капитан пожал плечами:

— Кто скажет, когда работа доделана? Если решили уйти с моря, разумнее сделать этот шаг сегодня, чем завтра.

— Нет, — решился Гаркалн. — На этот рейс я еще останусь.

— Мы вернемся через три месяца, — предупредил капитан. — К тому же ваше место уже занято. Новый четвертый механик только что принес свои документы.

— Пустяки, — Гаркална уже ничто на могло остановить. Он чувствовал в себе такую решимость, будто собирался начать новую жизнь. — Нам не хватает одного моториста. Главное — вписать меня в судовую роль, не так ли? А спать я могу хоть в каптерке у боцмана.

— Почему же сразу так круто? — широко улыбнулся капитан и чокнулся с Гаркалном. — У нас ведь пустует каюта радионавигатора!

Поднявшись на палубу, Эдгар заметил на причале Велту с обоими детьми. Они приехали проводить его в море.

«Как хорошо, что я не успел съездить домой и разболтать новость», — подумал Гаркалн. И он легким юношеским шагом сбежал по трапу.

— Папа, — спросила Катыня, — как судно поднимает якорь?

— Очень просто — мотором. — Гаркалн стал серьезным, посмотрел на жену и, словно прося прощения, сказал: — Выбрать якорь из сердца куда труднее — можно погибнуть.

1972

Перевела В. Волковская.

 

СУХОПУТНАЯ КРЫСА ГАЛФВИНД

Очерк

#img_14.jpeg

Познакомились мы случайно — в Мурманске, куда я прибыл для участия в плавании по арктическим морям на дизель-электроходе «Байкал»…

Первое по-настоящему северное утро. По рассказам таким я представлял себе за Полярным кругом август — холодящий, промозглый. Хоть капель и не видно, но в воздухе стоит морось, и потому уже через полчаса куртка пропитывается влагой. Мурманский порт тонет в легкой дымке; резкость очертаний сохраняют лишь корабельные мачты и вышки кранов. Рядом с нами стоит на якоре танкер. Его толстый хобот запущен в бункер «Байкала». Принимаем топливо, и потому курить опять запрещено. Почти вся команда высыпала на палубу. Неподалеку в ожидании места у причала стоит большой океанский лайнер «Рионгэс», он недавно побывал в Аргентине. В Буэнос-Айресе к торговым морякам приходила в гости киноактриса Лолита Торрес. Гордый своим сокровищем, радист «Рионгэса» без устали гоняет пленку с записью ее концерта.

Часы показывают ровно двенадцать, и начальник нашей рации считает своим долгом довести до сведения окружающих судов обзор центральных газет. Очевидно, голос Лолиты Торрес настроил радиста танкера на легкомысленный лад. Чтобы заглушить диктора, он тоже включает наружные динамики, причем запас пластинок на танкере неисчерпаем — одного только «Истамбула» целых три варианта, не говоря уж о разных «Джонни», «Мэри» и прочих шедеврах танцмузыки. Состязаясь в громкости, звуки сливаются в неистовую какофонию, из которой временами прорывается то вой тромбона, то треск кастаньет, то такие будничные слова, как «конференция», «передовая статья», «годовой план».

Поначалу у всех на лицах негодование, но оно постепенно сменяется улыбками. Кому-кому, а матросам не занимать чувства юмора! Кто-то уже предлагает глушить соседей сиреной. Кто-то побежал к «директору» — так на многих судах величают старшего радиста — и уговаривает запустить марш погромче. Наконец из надстройки выскакивает худощавый человек лет тридцати, в черной шевелюре которого образовались преждевременные залысины. Обхватив голову руками, он бегает по палубе и стонет:

— Да прекратите же наконец! Кто это выдержит?! Голова разламывается!

— К врачу надо обратиться, — ехидно советует кто-то.

Непонятно, почему все смеются плоской шутке, но тут же я узнаю, что этот возмущенный человек и есть судовой врач. Теперь я сам с трудом сдерживаю улыбку.

— Поглядим, как наш Галфвинд покажет себя в первом рейсе, — говорит третий механик.

Они знакомы всего три дня, но прозвище уже: прилеплено. Врача зовут Аркадий Галфин, а «галфвинд» — морское название бокового ветра.

— Наверно, доктор решил в академики выбиваться, — добавляет штурман Руслан Булгаков, — а то не пошел бы на корабль, где ему никакой работы нет.

Слово «доктор» моряками всегда произносится с иронией. Молодые, они считают свое здоровье несокрушимым, не допускают мысли, что когда-либо могут обратиться к врачу. Даже старший помощник, исполняющий здесь обязанности вроде бы начальника отдела кадров, не слишком верит в необходимость медика на борту.

— Да ладно, пусть идет. Мало ли на свете дармоедов?.. Все-таки правильно делали древние китайцы: у них врач тоже сидел на зарплате. Но стоило кому-нибудь захворать — и платить тут же переставали, пока не вылечит… Мы тоже согласны платить, пока здоровы. А вот что он будет делать, если и впрямь кто свалится?..

Наконец якорь поднят, и мы со скоростью шестнадцати узлов идем по Мурманскому заливу. Сперва кажется, будто мы плывем по широкой реке, текущей среди скалистых гор. Стрелка барометра ползет вверх — и вместе с ней настроение. Внезапно в той стороне, где нас поджидает Баренцево море, словно салют первому арктическому рейсу «Байкала», в небе вспыхивают семь ярких веерообразных лент всех цветов радуги. Ленты медленно сливаются вместе, образуя многоцветный полукруг.

— Северное сияние, — подсказывает мне капитан.

Вдруг светлый трепещущий сегмент пронизывает черная стрела, подобная длинному, гонимому ветром облаку. Пронизывает и исчезает, но воздушный мост уже утратил равновесие. Он поделился на полосы, похожие на лучи прожекторов, которые расходятся и сливаются, скрещиваются и текут параллельно, как бы охватывая своими холодными щупальцами неизвестный самолет. Мало-помалу сказочная игра света теряет задор, бледнеет, и вот сполохи гаснут так же внезапно, как засияли.

— Можете преспокойно возвращаться с лоцманом в порт, — шутит старпом, — красивее этого в Арктике ничего больше не увидите.

…Слово «серый» в нашем представлении обычно связано с понятием унылости. Не следует, однако, забывать, что этот цвет образует смешение двух наиболее контрастных — черного и белого, — отчего он и заключает в себе величайшее многообразие тонов и оттенков.

От этого и первый серый день в Баренцевом море никак нельзя назвать унылым. Небо, словно, полотно, по краю отбеленное солнцем, над горизонтом почти белое, и по нему кое-где черные ленты далеких пароходных дымов. Темные полосы местами пестрят серую поверхность моря, а местами — где отражаются окна в облаках — оно синевато-сизое. Вдоль борта тянется бурун, пенистый и прозрачный, как нарзан.

Дует шестибалльный ветер, однако моросящий дождь прижимает волну, не дает ей разгуляться. Малость покачивает, но это вполне естественно.

Без происшествий дело не обходится. Сперва никто не поверил в известие, прозвучавшее за обедом в кают-компании очередной грубоватой шуткой в адрес Галфина. А потом в салон пришел второй радист — и выяснилось, что дело обстоит гораздо серьезнее. Галфин мылся в ванной лазарета. Затем хотел окатиться под душем, но тут мощная волна ударила в борт, и судно качнулось. Врач поскользнулся на кафельном полу и, падая, сломал две косточки правой ладони, а третья дала трещину. Рассказ радиста о том, как он, будучи вызван по телефону, домывал и одевал несчастного Галфина, носил юмористический характер и развеселил сидевших за столом. То, как радист помог врачу наложить гипсовую повязку, вызвало меньший интерес. Однако когда обедать пришел сам «герой дня», товарищи сумели воздержаться от ехидных замечаний. Напротив, они вполне искренне интересовались его здоровьем, хотя репутация Галфина, как врача и моряка, оказалась изрядно подмоченной.

…По пулковскому времени почти двадцать четыре. Солнце и не помышляет о закате. Приближаясь к горизонту, оно лишь сплющивается в бледно-желтый эллипс с багровыми краями. Впереди, точно по курсу, на небо вскарабкалась луна и спокойно плывет на голубом фоне. Мне вспомнилась французская песенка про месяц, который влюбился в солнце, договорился о свидании, но все никак не мог встретить даму своего сердца. Надо полагать, автор текста песенки не бывал на Севере…

На мостик поднялся врач. Вахтенный штурман Булгаков не может удержаться от зубоскальства.

— Скажите, почему медики объединили уши, горло и нос в одну специальность?

Галфин пускается в пространные объяснения: эти органы взаимосвязаны и при их заболеваниях зачастую бывает общий очаг инфекции, но штурман прерывает его:

— А почему же нет врачей ноги-глаза? Они ведь тоже связаны между собой. Ногу зашибешь — из глаз слезы текут…

Врач резко поворачивается и уходит в лазарет. Я направляюсь за ним. Лазарет на «Байкале» — это великолепно оборудованное медицинское учреждение с операционной и изолятором, с зубоврачебным и физиотерапевтическим кабинетами.

— Знай они, почему я решил стать судовым врачом, — ворчит себе под нос Галфин, — они надо мной еще больше издевались бы. И беда в том, что теперь я и сам не знаю, правильно ли поступил… Понимаете, пять лет назад, когда я окончил ленинградский мединститут, все считали, что мне страшно повезло. Других назначили районными врачами, ассистентами, ординаторами, а меня ни с того ни с сего произвели в начальники бассейновой карантинной станции. Вначале я был доволен. Еще бы! Ты выходишь в море навстречу судну, первым подымаешься на борт. Капитан еще в охотку делится с тобой новостями, а заодно потчует заграничным винцом и сигаретами. Ну и не скрою — мне нравилось, что морской народ меня малость побаивается. Родной берег вот он, под самым носом, а я могу сделать его недосягаемым по крайней мере на несколько недель. Только не подумайте, что я злоупотреблял своим правом. И все же сознание, что от меня зависит участь людей и грузов, делало эту работу даже приятной.

Годом позже приехала моя жена — учились в одном институте, но она на курс младше. Работать в организации, которой я руководил, она не пожелала по вполне понятным причинам. Устроилась в поликлинику и в хирургическое отделение больницы. К тому времени мне уже надоело самому выходить в море, должны же были что-то делать и мои подчиненные, четыре штатных врача, верно? Да и времени не хватало — то собрание, то отчет или доклад, то бюро райкома. Время шло, а я в суете будней не замечал, как жена стала ординатором, затем главным врачом отделения, даже в аспирантуру поступила. А давно ли она окончила институт? Начал соображать, что к чему, когда по ночам все чаще стал названивать телефон. Оказывается, моя Лариса в нашем городе прямо-таки знаменитость, с ней советуются, приглашают на консультации, уговаривают оперировать в трудных случаях.

Возможно, вам это покажется смешным, но именно эти ночные звонки вывели меня из спячки. Конечно, не в прямом смысле, нет, сон у меня отличный, повернусь на другой бок и сплю дальше. Сперва я просто сердился, что не дают жене отдохнуть. Потом понял: завидую я Ларисе! Мне-то никто по ночам не звонил, люди обходились без меня. Постепенно я начал ненавидеть эти звонки. Подумывал, не отключить ли тайком от жены телефон, но не решался: а вдруг однажды позовут к аппарату меня и придется срочно решать сложный вопрос. Напрасные надежды! Мои подчиненные справлялись с работой самостоятельно и подкладывали только мне на подпись уже подготовленные резолюции. И в конце концов пришлось самому себе признаться, что я — типичный бюрократ, которого никто не решается побеспокоить. В медицине теперь разбираюсь меньше, чем сразу по окончании института.

И вот как-то раз произошел у нас с женой серьезный разговор. Оказалось, что все эти годы она исподволь пыталась открыть мне глаза на самого себя, но, по-видимому, делала это чересчур деликатно. Теперь же выложила напрямик: если хочешь остаться врачом, переходи на настоящую лечебную работу.

Я и сам давно понимал необходимость этого. В тот вечер я окончательно пришел к выводу, что, засиживаясь в кресле начальника, рискую потерять не только квалификацию, но и Ларису, от которой и так уже в какой-то мере отдалился… Но эта опасность, слава богу, миновала — расстались так же сердечно, как пять лет назад в Ленинграде.

Почему я пошел именно судовым врачом? Честно говоря, из трусости. Признаюсь, я еще не преодолел в себе всех предрассудков. Неудобно как-то из начальника вдруг превратиться в рядового участкового врача или, скажем, в ассистента собственной жены, а? А на судне, как мне казалось, никакие сложные медицинские случаи меня не подстерегают. И ни перед кем не оскандалюсь и заодно освежу полузабытые знания, а там когда-нибудь начну работать по-настоящему. А оправдать этот шаг можно было бы желанием повидать мир.

…Делая заметки в своем блокноте о рассказе врача, я никак не мог отделаться от чувства некоторого недоверия. Конечно, он осознает свою ошибку, попытается в себе преодолеть мещанские предрассудки, однако навряд ли найдет силы окончательно порвать связь со своим бюрократическим прошлым.

…Вот уже несколько часов, как почти непрерывно воет наша сирена. Сыро, промозгло, температура воздуха немногим выше нуля. Это наше первое соприкосновение с ледяным дыханием Арктики. Туман стал еще гуще. Мир сузился до маленького серого круга, радиус которого не превышает пятидесяти метров. Все остальное скрыто влажной мглой. С мостика уже не разглядеть ни бака, ни юта. Мною овладевает чувство одиночества и покинутости. Предупредительные гудки сирены кажутся отчаянным криком о помощи. Хорошо еще, что радиолокатор позволяет не снижать скорость хода — льдины и прочие препятствия он «разглядывает» за пять миль.

Еще во время разгрузочных работ матрос Юрий Викторов почувствовал сильные колики в правом боку, однако не обратил на это внимания. Когда вышли в море, боль стала нестерпимой, и теперь даже самое осторожное прикосновение врача сопровождалось стоном. Галфин почти не сомневался, что у Викторова острый аппендицит. Стало быть, надо немедленно оперировать, пока не лопнул гнойник, а до операции — покой, пузырь со льдом.

Но это все было, так сказать, в теории. Практическая же сторона дела оказалась куда сложнее, и главным образом потому, что молодой врач не чувствовал в себе достаточно смелости.

— А вы уверены? — спросил капитан, услышав диагноз.

— Известны случаи, когда сильные рези в животе могут походить на аппендицит, — опустил глаза Галфин, — потому я и проверяю каждые полчаса температуру. И все же боюсь, что без операции не обойтись.

— Как же вы ее себе представляете?

— Надо вызвать самолет с хирургом и медсестрами.

Капитан большим пальцем указал на иллюминатор. Лишь теперь врач обратил внимание, что снаружи густой туман.

— Но он же пройдет… Какой прогноз?

— Ничего утешительного, — пожал плечами капитан. — Возможно, завтра…

— Так долго ждать мы не можем! — Галфин вскочил на ноги. — Разрешите связаться по радио? Проконсультируюсь со специалистом.

На судне и на берегу заработали телеграфные ключи, в обе стороны полетели радиограммы. Наконец перед Галфиным лежал окончательный ответ: «Судя по симптомам, диагноз не вызывает сомнений. В данной метеообстановке помощь с берега невозможна. Рекомендую немедленно оперировать». И подпись: «Хирург Галфина».

С этой минуты Галфина будто подменили, даже манера речи изменилась — пропали его обычные «понимаете ли», «не так ли» и «однако» после каждого слова. Врач отдавал четкие распоряжения, которым подчинялись все, капитан тоже. В ассистенты Галфин взял второго радиста и главного электромеханика — людей, привычных иметь дело с мелким инструментом, — и по совершенно непонятной причине еще и меня.

Машины застопорили: никакие сотрясения не должны были влиять на ход операции. Затем мы, ассистенты, помыли руки. Вошел Галфин: лицо бледно, но в темных глазах непреклонная решимость. Он привычно направился к ванне и… остановился как вкопанный. Лишь теперь он вспомнил, что правая рука у него в гипсе. Если он и заколебался, то не более чем на секунду. В следующий миг гипсовый лангет был взрезан и сорван.

Галфин приступил к операции.

Неужто это тот самый Галфвинд, у которого от «войны динамиков» нестерпимо разболелась голова?.. Нет, это был совершенно другой человек! Навряд ли он даже сознавал, что совершил нечто из ряда вон выходящее. Разве не первостепенная задача врача помогать страждущим? У самого где-то болит? Ничего, заживет, неженкам не место в медицине…

Матросу он сделал укол новокаина, и тот почти не почувствовал скальпеля. Зато выражение лица врача свидетельствовало о жестокой боли в поврежденной руке. Особенно когда требовалось покрепче держать скальпель или зажать пеаном перевязанный кровеносный сосуд. Не знаю, думал ли тогда Галфин, наш Галфвинд, о том, что у него смещаются несросшиеся кости, что он калечит себе правую руку?.. У меня же эта мысль не выходила из головы.

— Кетгут! — отчеканил врач.

Я понял, что операция подходит к концу. Насчет ее исхода сомнений быть не могло. Когда я снял с лица матроса марлевую повязку, то увидел, что он преспокойно улыбается.

Наложена последняя скобка.

— Перенесите его на койку, — распорядился врач, лицо которого показалось мне внезапно осунувшимся.

— А вам гипс на руку? — напомнил электромеханик.

— После, после, сперва надо передохнуть.

Мы осторожно перенесли матроса в лазарет. Через полуоткрытую дверь мне был виден врач. Он стоял перед зеркалом и изучал свое отражение. И я подумал, что в зеркале действительно совсем другой человек.

1958

Перевел Ю. Каппе.

 

В ЛУЧАХ МАЯКА

 

#img_15.jpeg

 

ПЕРВЫЙ РЕПОРТАЖ

Очерк

#img_16.jpeg

Я ехал в Колку с твердым намерением ничего не писать. Праздновать так праздновать, как-никак День рыбака! Я оставил дома блокнот и ручку, а обглоданный огрызок карандаша, который случайно нащупал за подкладкой пиджака, выбросил в автобусное окно. И вечером, глядя концерт самодеятельности, отплясывая матросскую польку с неутомимыми колкскими рыбачками, чокаясь со стариками и беседуя с рыбаками про то, про се, я с нескрываемым чувством превосходства поглядывал на журналистов. Одни из них, улучив момент, забивались в какой-нибудь уединенный угол, спеша записать только что подвернувшуюся информацию. Другие приставали к рыбакам и работникам рыбзавода с нудными вопросами о плане и процентах, третьи ежеминутно пускали в ход фотоаппараты с блицами, выхватывая парочек даже из глубокой тени в парке.

Особую прыть проявляла девица лет двадцати пяти с русыми, по-мальчишески постриженными волосами. Ее курносый и плоский нос, казалось, все время принюхивается: не пахнет ли где сенсацией. Живые, карие, как у белки, глаза с такой мольбой смотрели на собеседника, что мало кто был в силах отказать. Грубый холщовый пиджак и брюки, которые едва доходили ей до щиколоток, резко выделяли корреспондентку в празднично одетой толпе, хотя она несомненно вырядилась подобным образом, чтобы не отличаться в обществе рыбаков.

Неллия Марциня — так звали молодую журналистку — была единственным представителем прессы, не уехавшим с утренним автобусом. Ей явно не хотелось ограничиться в первом самостоятельном репортаже описанием праздника или сухим интервью. Она решила привезти яркий очерк о работе рыболовов в открытом море, дать на газетных столбцах захватывающую картину производства, словом, изобразить «настоящую жизнь». Вот почему сразу после восьми утра Неллия Марциня очутилась в кабинете директора рыбзавода.

И здесь она применила свое испытанное оружие — глаза. Они в самом деле были весьма выразительны: в них умещалась вся гамма чувств — от просьбы и отчаяния до заманчивых обещаний. Бригадир Печак, однако, не сдавался. Правда, этот широкоплечий рыбак почти не отрывал восхищенного взгляда от привлекательной корреспондентки, но это не мешало ему отрицательно мотать головой, притом с такой энергией, что выцветшая на солнце прядь светлых волос, подобно желтому маятнику, колыхалась над рябым лбом.

— Нет, товарищ директор, сегодня у нас ничего не получится.

— Слушай, Печак, не валяй дурака! Сам работал на фабрике, знаешь, что это значит, когда в последний день месяца не хватает до плана жалких пяти центнеров. Если бы я требовал, гнал на лов, так нет же! Рыба в мереже! Давай заведи мотор и езжай вычерпывать.

Юрис Салнынь поднялся, как бы желая показать, что разговор окончен.

На бригадира это не произвело впечатления.

— У меня вал барахлит. Была бы хоть вчерашняя погодка, но когда так задувает…

— Нашел чем отговариваться! Выдует похмелье из головы, только и дела. Не надо будет в буфете опохмеляться. Возьмешь с собой этого товарища — заодно и прославишься. Она про тебя напишет в газету.

Видно было, что Печака взяло сомнение. Его, конечно, соблазняла не перспектива прочесть свою фамилию в газете. Просто было любопытно да и приятно выйти с корреспонденткой в море. Там он чувствовал бы себя куда уверенней: не робел бы перед горожанкой, а показал бы и свое умение, и свое мужское превосходство. Печак взглянул на Неллию. Убежденная в близкой победе, та делала вид, что ничего не слышит, и с едва заметной усмешкой смотрела в растворенное окно на спокойные воды залива. Проследив за ее взглядом, бригадир сердито сказал:

— Это здесь кажется тихо. Попробуйте высунуть нос в открытое море. Ветер с запада, самое малое шесть баллов. Я не имею права рисковать, особенно пассажирами, — в последнем слове прозвучала явно пренебрежительная нотка. — Не верите, сами посмотрите!

Горизонт не обещал ничего хорошего. Серая полоса отделяла два оттенка синевы — сверкающий аквамарин моря от небесной лазури. А слева из-за небосклона поднимались зубчатые вершины далекой горной гряды — там в Ирбенском проливе грохотали валы, и только острие мыса не позволяло им ворваться в залив.

Неллия даже не обиделась на Печака. Она поняла, что его внезапная резкость относилась больше к собственной нерешительности. Тем не менее, легче от этого не стало. Вернуться ни с чем? Ни за что! И как человек беспокойный, она тотчас начала искать новые источники для газетного материала.

— Скажите, товарищ Салнынь, что еще интересно в Колке?

— На мой взгляд, каждый человек, кто хорошо трудится, заслуживает того, чтобы о нем рассказали. Но если вам нужно что-нибудь экзотическое, остается маяк и его персонал.

Неллия оживилась. Ради этого снова стоило постараться. И звучит-то как эффектно! «Наш корреспондент сообщает с Колкского маяка!..» Как опытный охотник маскируется, подкрадываясь к добыче, так она сотворила на своих губах простодушную невинную улыбку и обернулась к Печаку.

— С детства мечтаю о маяке! У здешнего сторожа тоже седая длинная борода? А у дочери светлые косы?

Печак поморщился. Кто внушил ей эту романтическую чушь? В наши дни работать на маяке — все равно что служить в потребительском обществе. Никакого героизма, тепло да сухо, сидят себе, смотрят телевизор, пока другие, например рыбаки, мерзнут и мокнут, возятся до седьмого пота с сетями, не ведая, доберутся ли обратно до берега. Барышне, чего доброго, взбредет в голову воспеть этих лодырей с маяка…

Беседа с начальником маяка Иваром Лаурисом подтвердила опасения Печака. Тот, где мог, сгущал краски, каждой фразой подчеркивая постоянную опасность, которой подвергается персонал. Но везти на своей лодке к маяку категорически отказался.

— В любой другой день с удовольствием. Но сегодня, в такой ветер? Не стоит и говорить, товарищ корреспондентка, мы не можем даже причалить!

— Но если б вам самому во что бы то ни стало нужно было туда попасть? — не унималась Неллия.

— Разумеется, когда того требует долг, приходится ставить на карту и жизнь, к этому нам не привыкать… — Два мужика за окном делали ему какие-то знаки. — Хорошо, хорошо, встретимся в магазине, — крикнул им Лаурис и снова обратился к Неллии. — Сегодня ни в коем случае на могу взять на себя ответственность. Может, ближе к вечеру, если ветер уляжется. Только не сейчас… Смотрите сами, — Лаурис подал Неллии бинокль, с которым не расставался, как мальчишка с новой игрушкой, даже на берегу.

Оптика сотворила чудо. Стекла не только сократили расстояние, но настолько увеличили далекие волны, что Неллия смирилась с судьбой:

— Да, в такую бурю, пожалуй, только рыбаки, промышляющие в океане на своих больших судах…

То ли Печаку почудился в этих словах вызов, то ли ему просто хотелось поважничать, а может быть, и совесть заговорила, но он вмешался в разговор:

— Чего ты, Ивар, заливаешь! Скажи честно, не хочу ехать — и все! А то может показаться, что у нас в Колке больше ни одного мужика не осталось… Ладно, починю лодку и вывезу вас из залива.

Неллино оружие пересилило. На этот раз благодарность и радость в ее глазах были неподдельными.

Вслед за Печаком мы пошли к мосткам, уходившим далеко в море. К сваям, на которых стояли мостки, были привязаны по случаю вчерашнего праздника молодые березки и еловые лапы — вчера отсюда стартовали гребцы. А сегодня в тени березок коротали время рыбаки, неторопливо цедили из бутылок пиво, закусывали вяленой камбалой, рассказывали байки и бывальщины. Иногда несколько человек говорили разом, порой речи текли несвязно, а иногда отдавали чистой фантастикой — но бывает ли иначе там, где точат лясы и рассуждают о жизни омытые водами стольких морей рыбаки?

Нас встретили без особого восторга — но что поделать, раз нужно идти, значит, пойдем. Никого не беспокоило, сколько в море баллов, — бригадир знает, что делает. Сухопарый моторист, натянув на седые волосы замасленный берет, залез в моторную будку, и оттуда вскоре донеслось яростное шипение паяльника. Явно рисуясь, румяный паренек — его, как выяснилось, звали Раймондом — прямо в тапочках и старых латаных штанах прыгнул в воду и стал возиться с винтом.

Старый рыбак папаша Жанис медленно встал с мостков, опираясь на поручни, и, не разгибая согбенной спины, зашагал к берегу.

— Пойду у хозяйки выклянчу хоть копченую косточку, а то гостей и приветить нечем.

Печак исчез и вернулся только через полчаса, когда лодка была готова к отплытию. В вороте рубашки у него красовалась красная косыночка, завязанная по моде старых морских разбойников свободным узлом. Под мышкой он тащил блестящую от масла проолифенку.

— Для пассажиров.

Он накрыл ею плечи Неллии.

Глядя, как Неллия садится в лодку, я понял, что она впервые выходит в море. Она не прыгнула, а неуверенно шагнула, как бы опасаясь, что лодка выйдет из-под ног.

— Только не пишите в своей статье, что рыбаки любят море! — сказал Печак. — Я не мог бы жить без него, это верно. Но иногда мне кажется, что оно сидит у меня в печенках, что я его ненавижу. Особенно в такие дни, когда оно прикидывается спокойным и ласковым, манит все дальше от берега, а потом вдруг выпускает когти!

Когти были мокрые и острые. В этом Неллии пришлось убедиться, как только она встала, чтобы получше рассмотреть маяк, который подобно большому кораблю выплывал из-за мыса. Сорванные ветром брызги хлестнули по лицу, резкий порыв ветра сдул плащ, а следующий заряд окатил Неллию с ног до головы. Чтобы спрятаться от ветра, она на мгновение выпустила из рук край борта. В этот миг нос лодки поднялся для поединка с очередным валом. Ноги ее заскользили, руки, ища опоры, стали загребать воздух, и она, потеряв равновесие, оказалась в объятиях Печака.

— Полезайте в кубрик, там посуше, — сказал Раймонд, избегая моего взгляда.

Я знал, что этот совет входит в «официальную программу», которой рыбаки потчуют каждую «сухопутную крысу». Как-то раз, еще не ведая подвоха, я спрятался там от волны и холода, но почти сразу вылетел наружу «кормить рыбу». Только закаленные штормами внутренности моряков могли выдержать безумные прыжки лодки. В кубрике, расположенном на носу, где голова натыкалась на низкий потолок, в потемках их совершенно нельзя было предугадать, да и воздух там не отличался свежестью.

Бригадиру хотелось избавить Неллию от такого крещения. Но заявить об этом во всеуслышание означало признаться в мягкотелости или, хуже того, показать, что девушка ему небезразлична. И потому Печак лишь усмехнулся и сказал как можно развязней:

— Только без ревности, Раймонд. Лучшего места, чем у меня на коленях, женщине не найти в лодке.

Неллия не ответила. Вскочила, посмотрела на Печака и опять встала на носу. Ее спина выражала такое презрение, что бригадир не осмелился даже предложить ей плащ. До самого маяка Неллия и не обернулась в нашу сторону. Как только рыбакам после сложных маневров удалось пришвартовать лодку, прыгнула на камни. Лишь в уютном красном уголке маяка мы заметили, что она вымокла до нитки и совершенно окоченела. Но горячий чай — смотритель добавил в кружку изрядный глоток спирта из аптечных запасов — вскоре снова пробудил от холода энергию, и она бодро принялась расспрашивать персонал, обошла помещения, познакомилась с оборудованием маяка, с устройством сигнализации, поднялась в башню…

К счастью, блокнот ее промок, и беседа не превратилась в официальное интервью, а текла свободно, касаясь то работы, то личных проблем. Если бы не постоянный грохот волн, мы забыли бы, что находимся не в комнате, которую хозяин в честь гостей прибрал и тепло натопил, а на искусственном островке посредине бушующего моря. И все же стихия заставила раньше, чем нам того хотелось, прервать приятное времяпрепровождение. В дверях появился дежурный.

— Жалко, конечно, друзья, расставаться, но вашу лодку так бьет о камни, что боюсь: разнесет вдребезги.

Море раскачалось не на шутку. Волны с такой силой разбивались о валуны, что вокруг острова образовалась плотная завеса из пены, стеной отделявшая его от мира. Не так-то легко теперь было попасть в лодку. Дергая цепь, она скакала по волнам, как ужаленный оводом жеребец. Покрытый дегтем борт то вырастал перед нами черной стеной, то погружался в низину, напоминая раскрытую пасть.

— Прыгайте! — кричал Печак.

Неллия не двигалась с места — наверное, ноги не слушались. Мотор завелся, мы все уже были в лодке. Раймонд багром оберегал ее от ударов о берег, а корреспондентка все еще стояла на молу.

— Давай! — скомандовал папаша Жанис, когда лодка на миг поравнялась с берегом.

Неллия приготовилась к прыжку, зажмурилась и пропустила нужный момент — вперед ней снова разверзлась бурлящая расщелина.

Долго так продолжаться не могло. Печак молча взобрался на кубрик, схватил Неллию за талию и силой втащил ее в лодку. На этот раз девушка высвобождалась из его рук как-то медленно, я бы сказал даже — нежно. Неужто буря сломила ее строптивость?..

Едва лодка повернулась носом к суше, она, словно подтверждая мою догадку, сказала:

— Товарищ бригадир, я должна извиниться перед вами. В директорском кабинете я подумала, что вы просто боитесь рыбачить в такую погоду. Теперь вижу, что это действительно опасно для жизни. Никто не имеет права требовать этого от вас.

Неллия не была хорошей актрисой. Я заметил лукавое выражение и неестественную покорность в тоне. А бригадир? Кто знает… Возможно, он уже давно искал повода, чтобы изменить свое первое решение, а может, и в самом деле попался на крючок. Как бы там ни было, он выпрямился и крикнул мотористу:

— Поворачивай назад, Аугуст, проверим большой ставной невод!

Мережа стояла далеко от маяка в открытом море, там, где ветер вел бешеную свистопляску. С воем защищая свои владения, он силился преградить нам путь. Лодка дыбилась, проваливалась, отряхивалась, словно выбежавшая из воды собака. Дизель не подвел — натужно, но упорно он с каждым оборотом винта приближал лодку к цели.

Сперва мы увидели танцующий на пенистых гребнях обтрепанный черный флажок. От него тянулась длинная сверкающая линия: то были стеклянные шары кухтылей, в которых отражались лучи солнца. Теперь нужно было тянуть. Всем и со всех сил, словно спасая жизнь.

Накатывается волна? Пусть! Пусть мокрая одежда липнет к коже! Нам не до этого. Нам жарко. Раз, два, взяли! Раз, два, взяли. Неллия тоже тянет и кричит, забыв обо всем на свете. Нужно поднять мережу, несмотря на шторм, сколько бы тонн она ни весила. Чем тяжелее мережа, тем больше улов! Раз, два, взяли!

Вот первый обруч мережи, за ним ползет второй, третий, и затем волна буквально засыпает рыбой лодку — из мережи валится камбала, бельдюга, окуни, судаки и, наконец, лососи.

— Центнера три наберется, — довольно ворчит Печак, снова завязывая куток мережи. — У вас счастливая рука.

— Но фабрике ведь не хватило целых пяти до плана, — Неллия разочарована.

Печак улыбается.

— Если бы вы почаще приезжали, фабрике не пришлось бы жаловаться. — И, не дождавшись ответа, приказывает: — Раймонд, передай руль Неллии, пусть держит к следующей мереже.

…Когда я через неделю заглянул в редакцию, то узнал, что Неллия Марциня еще не сдала свой очерк — не хватило материала, поэтому она поехала в рыбацкий поселок снова.

— Так иногда случается с первым репортажем, — покачал головой редактор. — Боюсь, у нее там получится целый роман, а нам нужно всего несколько страничек. Может быть, вы согласитесь написать?

Я согласился.

1960

Перевела В. Волковская.

 

КАПИТАН КРУМ И ЕГО КОМАНДА

Очерк

#img_17.jpeg

Дуло с берега. Заходя на посадку, самолет сделал круг над морем. Все в морщинках мелких волн, оно походило на хмурый, озабоченный лоб. Но стоило пробиться солнечному лучу сквозь вороха облаков — и тотчас все изменилось. Совсем как на сцене, где прожектора высвечивают главных действующих лиц, под нами обозначился голубой круг. Казалось, сама природа пожелала обратить внимание воздушных пассажиров на характерный для Лиепаи пейзаж: рыболовные траулеры в открытом море.

Меня охватило странное беспокойство. На одном из этих суденышек, таких одинаковых, когда глядишь на них с высоты, завтра я выйду в море. Выйду в море с рыбаками, увижу воочию их нелегкий труд.

На котором же из корабликов мне предстоит провести несколько последующих недель?

Я прильнул к иллюминатору. Словно желая мне помочь, самолет накренился и показал мне их крупным планом. Горизонт взметнулся вверх, и море как бы превратилось в экран. Теперь траулеры напоминали шпульки на ткацком станке, от которых протянулись белоснежные нити по синеватой основе. Не успел я подобрать себе по вкусу тралбот, как неожиданно, словно бы для перехода наплывом к следующему кадру, «экран» заволокло белым. Дым густел, делился на пряди. Его извергали многочисленные трубы, напоминая, что Лиепая не только город рыбаков, но и крупный промышленный центр.

В аэропорту я взял такси и поехал в рыболовецкую артель «Большевик». Журналистский зуд торопил меня к тем, кто первым в Латвии выполнил годовой план лова и довел доходы своей артели до нескольких миллионов рублей. По пути мне вспомнилось, как несколько лет назад я брел тут по глубокому песку. Теперь же под колесами расстилался асфальт.

— Рыбаки на свои денежки шоссе построили, — заметил шофер. — Накупили автомашин и не желают гробить их по ухабам.

Колхозный центр — это целый небольшой городок со своей лесопилкой, обширными складами, гаражами для легковых и грузовых автомобилей, механическими и сетеремонтными мастерскими. Разумеется, есть и здание правления, красный уголок, собственная радиостанция, промтоварный и продуктовый магазины. Здешние причалы могут одновременно принять до сотни рыболовных тралботов, могут тут швартоваться и крупные логгеры и рефрижераторы, которые артель посылает на экспедиционный лов в Атлантический океан и Северное море.

Во главе столь солидного хозяйства должен стоять человек недюжинного ума и способностей. Именно таков Фрицис Талав, и не будь он таким, рыбаки не избирали бы его уже восьмой раз подряд председателем артели. Доверие и авторитет у товарищей Талав завоевал давно, в 1933 году, и с той поры не роняет его. Будучи еще курсантом мореходного училища, он служил палубным матросом и стоял у штурвала. Когда судовладельцы в годы экономического кризиса снизили морякам зарплату, он организовал забастовку. Несколько недель продолжалась борьба с хозяевами. Не помогли даже прямые угрозы капитана: «Подумайте, Талав, о своем будущем, вы же хотите стать морским офицером!» — «Я с теми, с кем из одного котла ем», — ответил юноша капитану. Груз начал портиться, и судовладельцы были вынуждены пойти на уступки.

Вся дальнейшая жизнь Талава была логическим продолжением этого первого шага. Однажды попав в «черный список», он, дипломированный штурман дальнего плавания, не мог устроиться даже кочегаром на суда латвийских пароходных компаний. На английских судах Талаву за пять лет тоже не удалось дослужиться выше старшего матроса, и золотые часы — награда за отличные успехи в училище — вскоре перекочевали в один из ливерпульских ломбардов. О своем дипломе и удостоверении штурмана Талав больше не заикался. И потому понятно изумление английского капитана, узнавшего в лоцмане, проводившем его судно в Лиепайский порт, своего бывшего подчиненного Талава… Это было весной сорок первого года.

Среди миллионов солдат, защищавших Советскую Латвию от фашистских захватчиков, был также и Фрицис Талав. Почти четыре года он командовал разведподразделением в Латышской стрелковой дивизии. В стиле работы председателя артели до сих пор сохранилось что-то от командира фронтовых разведчиков; быть может, это сказывается в привычке всегда быть впереди, искать и находить новые пути. Может, как раз потому новейшая аппаратура для обнаружения косяков рыбы сейчас испытывается в руководимой им артели.

— Вам повезло, — сказал мне председатель, — с завтрашнего дня два наших траулера будут работать с эхографами. Вообще-то аппарат не нов — с помощью звуковой волны он замеряет и регистрирует глубины, отмечает всякое уплотнение среды и препятствие, а следовательно, и крупные косяки рыбы, — но до сих пор эти приборы устанавливали только на больших судах. Теперь же двум инженерам из Молдавии удалось существенно упростить всю эту технику, приспособить ее для малых судов… Пойдемте, хочу уломать капитана Крума стать подопытной морской свинкой.

Это оказалось не так-то просто. Как уговорить на что-то человека, если нет возможности непосредственного с ним общения?

— МРТ-101, вызываю МРТ-101! Отвечайте по четвертому каналу! — вот уже третий раз кричит диспетчер в микрофон.

Ответа нет! В помещении рации стоит свист, урчание и попискиванье. Временами ткань на репродукторе вздрагивает от треска, напоминающего пулеметную очередь. Впечатление такое, будто все тайные силы атмосферы в сговоре против нас.

Под конец в хаосе шумов послышался чей-то нетерпеливый голос: «Веду лов в квадрате пятьсот. Первым тралом взяли восемь центнеров. Сейчас пошел вира второй. Домой придем завтра вечером. Конец». И металлический щелчок отсек дальнейшие переговоры.

Напрасно диспетчер вызывал к аппарату Арвида Крума. Никто не откликался. Там, на судне, кипит работа, и капитану не до разговоров.

— Ничего, — успокоил меня председатель. — С ним по соседству ведет лов двадцать первый, он передаст распоряжение. В пять Крум будет здесь как часы. Но вам лучше прийти утром, к самому выходу в море.

Утром, по рыбацким понятиям, — это значит часа в три-четыре ночи. Накануне они вернулись в гавань сравнительно рано и успели это отметить.

Капитан явился с опозданием на пять минут. Перепрыгнул через фальшборт, издали помахал рукой товарищам и направился в рулевую рубку. Чуть погодя закашлял мотор. Постепенно баритон перешел в сочный бас и присоединился к многоголосому хору траулеров. Мы отчалили.

Зная, как строго следит портовое начальство за тем, чтобы судовые команды были на борту в полном составе, я не смог удержаться от вопроса:

— Вы что же, даже не проверяете, все ли на судне?

Я уже решил, что Крум застигнут врасплох, когда он заговорил. Почему-то в темноте даже самые обыкновенные слова приобретают особую весомость и глубину смысла. Вот и сейчас слова капитана показались мне преисполненными важности, отвечающими настроению команды траулера.

— Ведь все мы люди, — медлительно проговорил он. — И если я мог явиться на работу, почему бы и остальным не поступить так же? Чем они хуже? Если б я не верил в товарищей, как в самого себя, то разве согласился бы бороться за звание экипажа коммунистического труда?

Мигающие огни порта, красные и зеленые светлячки буев, вспышки створных знаков, передавая друг другу траулер, словно эстафетную палочку, уверенно провели нас через ворота порта. Теперь ночь рассекал лишь луч маяка, направляющий нас к горизонту, словно белый указующий перст.

Море встретило нас вполне приветливо и миролюбиво. Капитан мог преспокойно доверить штурвал матросу. Проложив курс, он спустился в кубрик отдохнуть. Я остался в рубке, но разговор с рулевым не клеился. Негромко тикали большие морские часы на переборке, временами поскрипывал штуртрос, в пепельнице тлел, постепенно угасая, забытый окурок.

Проблески маяка побледнели, темнота обретала студенистую прозрачность. Вскоре стала различима поверхность моря, изредка показывавшего в презрительной ухмылке свои белые зубы. Другие тралботы в таких случаях кланялись в пояс, как бы свидетельствуя глубокое почтение сединам волн. Наш же траулер, один из наибольших во флотилии прибрежного плавания этой артели, снисходил лишь до высокомерного легкого поклона и тотчас же горделиво вздымал нос.

На мостик поднялся конструктор эхографа Сергей Попович. Двигался он несколько угловато и напряженно — как человек, впервые оказавшийся в море. Но как только его руки коснулись сложного прибора, движения мгновенно обрели уверенность и удивительную ловкость. Послышался чудной писк, перо самописца дрогнуло и провело на бумажной ленте фиолетовую черту.

— Глубина шестьдесят метров, — удовлетворенно сообщил Попович.

— Пора забрасывать снасти, — отозвался рулевой и нажал кнопку сирены.

Поднятые тревожным воем, из кубрика вынырнули взъерошенные головы потягивающихся спросонок рыбаков. Капитан, извлеченный на свет божий, оказался приземист, толст, с круглым красным лицом и близоруко прищуренными глазами. Он будто катился по палубе, выколачивая своими деревянными башмаками воинственный марш. Но стоило Круму войти в рубку, как вся комичность его облика мгновенно испарилась. Рука, что легла на рычаг реверса, была крепка и натруженна, глаза, смотревшие теперь сквозь стекла очков, пытливы и внимательны, приказания — четки и конкретны.

Остальных рассмотреть не удалось — закипела работа. Механик Ивар Апситис и его помощник Александр Жеребков заняли место у траловой лебедки, тралмейстер Казис Шумский и матрос Виестур Цален, перегнувшись через планшир, широкими взмахами стравливали в море сеть — сперва мотню трала, за нею «крылья» с цепями и стеклянными поплавками. Казалось, будто снасть медленно отплывает от борта, но на самом деле она лениво покачивалась на волнах, в то время как течение и ветер относили судно. Когда миновала опасность попадания сети на винт, заработали механизмы. Гремя, разматывался с барабана трос; вот в море полетели «двери» — толстые, окованные железом деревянные щиты, с помощью которых разводятся в стороны «крылья». Сотрясая палубу, за борт убегали десятки метров ваера, скрывались в пучине и вскоре, подобно акульим плавникам, рассекали поверхность воды. Механик Апситис ежесекундно выкрикивал, сколько метров стравлено. Наконец капитан поднял руку. Лебедка замолкла. Цален соединил оба троса цепной перемычкой. Застучала машина, и судно плавным полукругом легло на курс траления.

— Два часа, не больше, — наказал Крум. Выходя, он тронул провода эхографа и добавил: — Если эта штуковина что-нибудь покажет, позовите меня.

Итак, в моем распоряжении два часа. Позднее всем будет не до меня. Подъем трала, починка сети и спуск ее за борт, сортировка рыбы, укладка в ящики… А потом опять все сначала. И я пошел к капитану.

Арвид Крум уже сидел в своей каюте над книжкой. Факт сам по себе заурядный. Но когда я из любопытства взял в руки толстый фолиант в кожаном переплете, то не смог удержаться от возгласа удивления. Это было роскошное издание «Божественной комедии» Данте.

— В букинистическом раздобыл. Ухлопал кучу денег, — смущенно пояснил капитан и тут же добавил: — Честно говоря, покупал ради переплета. Тут у нас бывает, что на всей коробке сухого места не сыщешь. Решил, кожаные корки не размокнут. Да и тяжела, ветром за борт не сдует. А начал читать — и не оторвусь. Иногда до того дочитываюсь, что кажется, вроде бы и сам в преисподнюю провалился…

Подле его койки я заметил здоровенную гирю — по меньшей мере пуда на два. Проследив за направлением моего взгляда, Крум сказал:

— Физкультура — полезное дело, особенно в моем возрасте. Скоро полсотни стукнет. Еще предки вот этого самого Данте говорили, что здоровый дух проживает только в здоровом теле.

— И сколько же раз вы выжимаете эту штучку?

— Не знаю, надоедает считать. Да я ее мизинцем не меньше пяти раз подыму! Не верите?

Я вовремя заметил лукавый огонек в глазах капитана и решил не лишать его удовольствия и потому для виду принялся горячо возражать:

— Да ни за что! Если вы хоть раз поднимете, гирю на мизинце, ставлю бутылку коньяка.

Капитан довольно ухмыльнулся. В следующий миг тридцатидвухкилограммовая гиря вспорхнула в воздух и повисла на его мизинце, хотя, надо заметить, толщиной этот мизинец не уступал моему большому пальцу.

— Два… три… пять… семь… — считал я, не веря своим глазам. Теперь мое удивление было совершенно неподдельным.

— В молодости кузнецом был, — с легкой одышкой сказал он, подняв гирю в десятый раз. — Вы не первый, кто мне проспорил.

Пари я проиграл, зато контакт, о котором мечтал, был установлен. В тот день Крум многое мне порассказал о своей жизни на хуторе под Салдусом, где он сразу по окончании средней школы поступил учеником в деревенскую кузницу. Впоследствии, чтобы увильнуть от призыва в армию буржуазной Латвии, Арвид Крум поступил на курсы водолазов и позднее получил место старшины водолазов в Рижском порту, а затем в Лиепае. Труд водолаза закалял не только тело, но и воспитывал волю. Под водой нельзя полагаться на удачу, малейшая оплошность может иметь трагические последствия. Трудно теперь припомнить, сколько раз запутывался воздушный шланг во время осмотра затонувших кораблей, повреждался скафандр, рвался телефонный провод. Всех происшествий не перечесть. И ни при одном из них нельзя было просигналить, чтобы тебя немедленно вытащили с тридцатиметровой глубины, если не хотел стать неизбежной жертвой кессонной болезни. Спасти в этих случаях могло только хладнокровие, выдержка и находчивость.

— Однажды во время зимних маневров ульманисовского флота, — вспоминает Крум, произнося с подчеркнутой иронией слово «флот», который и в самом деле состоял из нескольких устаревших торпедных катеров и двух подводных лодок, доставшихся в наследство от царской России, — мне поручили достать затонувшую учебную торпеду. Дело было рискованное, но… торпеда была на флоте единственная и стоила двадцать тысяч латов, а нашего брата водолаза как собак нерезанных… Чуть не проглотила меня тогда стальная акула. Едва я к ней притронулся, как зашипел сжатый воздух и торпеда рванулась вперед, чудом не разрезав на мне скафандр острыми, как ножи, рулями…

А то вот такое было. Буксиришко один затонул. Затонул на мелком месте, и притом скоро — значит, пробоина велика. Казалось, ну что тут такого — найду дыру, наложу пластырь, закреплю кессоны… Не впервой такая работенка — дельцов, охочих купить за бесценок затонувшее судно, было хоть отбавляй. Однако на этот раз мне не повезло с самого начала: при наружном осмотре корпуса пробоину обнаружить не удалось. Пришлось подниматься на поверхность за специальными, особо гибкими шлангами, за фонарем поярче, чтобы искать отверстие изнутри — возможно, оно было как раз в правом борту, на который завалился буксир. Я обшарил все отсеки трюма, топки и бункера с остатками угля и, хоть умри, не мог обнаружить эту чертову пробоину. И тут мне стукнуло в голову: да никакой аварии не было! Просто буксир потопили, чтобы владелец мог получить за него страховую премию. Когда я заикнулся об этом прорабу, тот только рявкнул:

«Не твоего ума дело! Тебе платят за работу не повременно, и я не советую тратить время на философию!»

А мне не больно-то и надо. Мало ли темных махинаций проворачивает флотское начальство!..

Крум рассказал мне еще несколько случаев из своей водолазной практики, когда его жизнь бывала на волосок от смерти. И я подумал: «Не потому ли траулер Крума последние годы неизменно занимает первые места в соцсоревновании, что его капитану хорошо знакома не только поверхность, но и дно моря?»

— Какое же место вы отводите в своей нынешней профессии везению, случайности? — полюбопытствовал я.

Капитан поскреб затылок:

— Что ни говори, но так уж ведется в нашем промысле — либо рыба есть, либо нет ее! И называйте это как хотите. Другой раз шторм поломает все самые тонкие расчеты. Случается и так, что тралишь на хорошо знакомом месте, целыми днями бороздишь его вдоль и поперек, но и чешуи не увидишь, не то что рыбы. Махнешь рукой и уйдешь, а через час на этом же месте другой берет рекордный улов. Потому я так и обрадовался эхографу: не надо больше действовать наугад, вслепую… Пошли поглядим, как он работает.

Наверху ветер крепчал, волна пошла крупнее. Трал изрядно замедлял наш ход, и судно, словно перегруженная подвода, неуклюже переваливалось через ухабы волн. Иногда оно оказывалось зажатым меж двух гребней, и тогда от бортов крыльями взметывались белые веера пены. Море было усеяно тралботами, бродившими, словно стадо голодных коров, ищущих сочную траву.

Успех наших поисков на этот раз зависит от едва заметных точек, которые эхограф время от времени оставляет на бумажной ленте. Это скопления рыбы, и рулевой почти непрерывно вносит поправку в курс, с тем чтобы по возможности чаще пересекать дорогу косякам трески.

— Сыграем в шахматы?.. — пригласил меня капитан, расставляя фигуры.

Я решил не поддаваться ему. Играл со всей серьезностью, и вскоре его король оказался под ударом моего слона и ладьи. Но капитан не помышлял о сдаче. Он лишь как бы невзначай подтолкнул Цалена. Тот резко переложил руль, волна ударила в борт, судно накренилось, и все фигуры — белые и черные — покатились на пол.

— Ничья, — провозгласил капитан. — Говорят же: дома и стены помогают. Этот трюк мы с Виестуром сами придумали, — добродушно признался он.

Матрос взглянул на часы.

— Капитан, у нас еще есть пятнадцать минут, может, покажете какой-нибудь новый сплесень? — И, обернувшись ко мне, пояснил: — Взял обязательство в этом году освоить все такелажные работы и ремонт сетей, а теперь и сам не рад — столько в этом деле премудростей.

Покуда капитан показывал и матрос, пыхтя, повторял вязку хитроумных морских узлов, я тоже не терял времени даром и поближе познакомился с юношей. Виестур вырос в колхозе. По окончании средней школы он поступил в Рижский институт физкультуры. Вскоре понял, что выдающегося спортсмена из него не получится, и вернулся в родные края, стал рыбачить.

— Не собираетесь учиться дальше на штурмана или механика? — поинтересовался я, как водится в подобных случаях.

— Обязательно. Только сперва надо «Волгу» купить.

По-видимому, на моем лице отразилось недоумение, так как в разговор вступил капитан:

— Малый спит и видит машину. Не курит, не пьет, копит деньги. Даже не отдыхает как положено… Так себя и в гроб недолго вогнать.

Позднее я убедился в том, что капитан сильно преувеличивал одержимость Виестура. Паренек не пропускает ни одного нового кинофильма, а когда из-за шторма приходится оставаться на берегу, он с увлечением играет в красном уголке в настольный теннис. Читает. И вообще — интересы его достаточно разносторонне что же касается «Волги», то капитан прав. Прав, потому что заветная мечта Виестура — стать автоспортсменом.

…Подошло время подъема сети. Снова сирена проревела аврал. Снова двое заняли места у лебедки, двое у борта. На руль стал капитан и повел тралбот по кругу, чтобы перегнать рыбу из крыльев в туннель и мотню.

Первого подъема рыбаки ждут всегда с особым нетерпением: ведь он покажет, удачно ли выбрано место лова, хорошо ли налажены снасти. Сегодня же волнение было двойное — хотелось поскорей узнать, оправдало ли надежды новое оборудование. И вот появляется трал!

Все взоры устремились в одном направлении. Теперь и мне видно: в волнах колышется огромный серебристый шар. Над ним раскинулась пестрым зонтом крикливая стая чаек. Лебедка выбирает трос. Вот мотня с треской уже подтянута к борту.

— Пятнадцать центнеров, если не больше! — Капитан не скрывает своей радости. — Для начала недурно! — И он идет помочь команде поднимать трал.

Примеру Крума последовал и я. Тоже ухватился за какую-то веревку и, кряхтя, тянул ее что было мочи. Сил можно не жалеть — капроновая сеть выдержит. Затем толстый канат обвил горловину мотни, и она взвилась в воздух, покачалась, как маятник, над головами, окатывая всех водой. Матрос раздернул узел, и лавина трески хлынула на отгороженную досками часть палубы. Минуту спустя узел снова накрепко затянут. Тем временем капитан с тралмейстером успели починить два прорыва. Снасть опять уходит за борт.

Теперь важно узнать, каковы успехи на других тралботах. Возможно, их уловы не меньше и в нашей удаче нет никакой заслуги эхографа. Вся команда сгрудилась около рации… И все-таки успех обеспечила техника! Один лишь МРТ-99, который все время держался примерно на нашем курсе, взял более тонны, уловы остальных судов не превышали шесть-семь центнеров.

— Дело ясное: надо покупать, — заявил без колебаний Арвид Крум. — Как только начнется серийный выпуск, закупим сразу дюжину приборов. На следующем заседании правления предложу сразу же и заказ оформить. Расходы оправдаются!

Все ликовали по случаю хорошего улова, и более всех помощник механика Александр Жеребков, невысокий человек средних лет с жесткими чертами лица и седеющими волосами. Среди трески он высмотрел с полсотни штук крупной салаки и подмигивает капитану:

— Надо бы организовать хорошую закусочку, как-никак гости на борту…

У капитана возражений нет, и Жеребков начинает действовать. Жирная салака, выловленная в Балтийском море, для здешних рыбаков почти такой же деликатес, что для ведущих промысел в Рижском заливе таймень, сиг или угорь. Для таких оказий на корме оборудована небольшая коптильня — деревянный ящик особой конструкции, в котором можно коптить сразу до пятидесяти рыбок. Коптить… Для других, возможно, это самое будничное занятие, но у Александра Жеребкова подход к делу иной. Копчение — его страсть. Найдя во мне терпеливого слушателя, он долго и пространно рассказывает про тайны своего ремесла, которое, по его словам, даже не ремесло, а искусство.

— Первым делом рыбку надо провялить на ветру. Потом разжигают «сухой» огонь, затем «влажный». Если коптить чересчур быстро, рыба снаружи подгорит, а изнутри останется кровенистой. Ежели слишком медленно, салака получится сухая, как хворост. Шкурка у хорошо прокопченной салаки похрустывает, как пергамент, а мясо должно быть жирным.

Он открывает крышку и подбрасывает на огонь опилок. Я, морщась от дыма, тоже заглядываю в ящик и вижу нанизанную на длинные железные прутья зазолотившуюся салаку, жалобно вперившую остекленелые глаза в небо.

— Никакие другие опилки не придают салаке такой желтизны, как ольховые. Вчера специально раздобыл на этот случай… Чтобы товарищи полюбовались.

Зная увлечение Жеребкова, рыбаки то и дело подходят узнать, как сегодня обстоит дело с «закусочкой» — не слишком ли сильный ветер, не мешает ли качка. Они знают, что сам коптильщик больше одной штуки не съест. Для него наслаждение заключено в самом процессе, в технологии.

Не так самозабвенно, как про тонкости коптильного мастерства, но все же охотно Александр Жеребков рассказывает о своей жизни. Она никогда не была у него легкой. В Лиепаю он переехал из Риги и поступил слесарем на фабрику. В годы кризиса его уволили и ему пришлось довольствоваться работой на торфозаводе. Правда, в 1936 году фабрика стала вновь набирать рабочую силу, но Жеребков не имел «заслуг» перед буржуазными властями и к тому же был не латыш. А для таких самое подходящее место — болото. Лишь после установления советской власти он смог возвратиться в город. В городе Александр и познакомился с девушкой, приехавшей в командировку из Москвы. Война отрезала ей дорогу в родной город, и пришлось ей ходить дважды в неделю отмечаться в немецкой комендатуре. Хотя свидания в такой обстановке были делом нелегким, он ежевечерне приносил девушке половину своего скудного продовольственного пайка, книги, наконец свое преисполненное любви, отзывчивое сердце. Свадьбу они сыграли в день освобождения.

Стать рыбаком Жеребков решил еще в 1947 году, но тогда в артель принимали только тех, у кого была своя лодка и снасти. Помог Александру директор рыбокомбината, предоставивший ему моторную лодку. Он же покупал и улов, который иной раз бывал богатым.

Постепенно жизнь налаживалась. Жеребков вступил в рыболовецкую артель, потом окончил курсы механиков. Дела и вовсе пошли хорошо: он поступил на тралбот, колхоз помог построить четырехкомнатный домик, и былые заботы о куске хлеба отошли в безвозвратное прошлое.

…Наступил вечер. Трюм доверху загружен треской. Можно брать курс на порт. Потемневшую воду кругами прощупывает луч маяка. Вскоре заблестели другие береговые огни, образуя под усеянным звездами небом столь же яркую звездную россыпь — на ней даже есть свои кометы и неторопливая луна. И, надо признаться, звезды города сверкают теплей, ласковей, чем, скажем, холодное созвездие Ориона. Впрочем, что же в том удивительного? Ведь впереди — огни родной гавани.

На берегу нас поджидали. Едва швартовы обвились вокруг палов, как на палубу вскочил жилистый человек, чьи движения, несмотря на седины, были энергичны и по-молодому порывисты.

— Какой смысл давать тебе выходные? — ворчал капитан. — Ведь все одно торчишь в гавани. Лучше бы съездил с женой за грибами или по хозяйству что сделал.

— Охота ведь узнать, как себя показала эта новая штуковина, — оправдывался штурман Янис Блузманис. — Я кто: человек или деревяшка?

— Братва, я тоже не деревяшка! — оживился вдруг механик Апситис. — Раз пришел старик Янис, вы справитесь и без меня. За целый день маковой росинки во рту не было, промочить пора.

Чуть погодя он уже исчез в потемках гавани.

Когда мы, сдав рыбу, возвращались на тралбот, нас опять кто-то поджидал у трапа. На сей раз это была женщина. Из-под платочка выбивалась тусклая прядь волос.

— Я уже слышала, что мой успел улизнуть, — и она дала волю слезам. — Вчера тоже домой не заявлялся. Только на берег ступит — как сразу в кабак, а оттуда опять прямиком на судно. Мальчишка скоро узнавать своего отца перестанет. Да нешто это жизнь, капитан? Сам скажи!

Видно было, что этот разговор причиняет Круму почти физическое страдание.

— Да говорил я уже Ивару, чтобы не закладывал. Думаешь, много проку от моих слов?.. Если б он на работу опаздывал, тогда я мог бы взять его как следует за жабры, списал бы на берег. А так… — развел он руками. — Если уж не тянет человека домой… — Затем он как-то сразу собрался и, глядя на жену Апситиса в упор, сказал строго: — Но ты кое-что можешь сделать, чтобы исправить положение! Сделай так, чтобы ему никуда больше не хотелось идти, кроме как домой. Моя жена всегда прихорашивается к моему приходу. Скоро уже двадцать пять лет, как познакомились, а всегда она мне улыбнется, ласковое словцо скажет. А ты только и знаешь, что канючить да браниться. Ругаешься и хнычешь. На машину, на мебель ты денег не пожалела, а сама ходишь черт те в чем. Экономишь на хороших чулках, на билетах в кино, малыша на отца науськиваешь… Ладно, я с Иваром серьезно поговорю, но и ты дай слово обо всем подумать всерьез! А теперь я пошел, не то моя королева роз рассвирепеет, она ведь по радио слыхала, во сколько мы вернулись.

Когда мы с Виестуром вернулись с последнего сеанса из кино, в каюте механика горел свет. Как был в верхней одежде, Ивар Апситис лежал на своей койке. Он не был пьян, просто ему не спалось и, как это бывает со многими после нескольких рюмок водки, очень хотелось поговорить о жизни, а вернее сказать, излить кому-то свою досаду, поскольку ответов он не слушал.

— И почему только мне так дьявольски не везет?! — начал он плаксиво. — Первая жена каждый вечер волокла меня то в ресторан, то в клуб, то на гулянку. А мне вставать в три утра. Думаешь, хоть раз поесть сготовила? Черта с два! Знай только ворчала: «Разве ты муж? В десять вечера придет, завалится спать как убитый, а среди ночи уже убегает?» А потом она меня даже не ждала, шлялась с подружками по клубам и киношкам. Когда узнал, что одна из подруг — с усами, развелись. А нынешняя — наоборот: из дому ее не вытащить…

…Утром в каюту механика зашел капитан и строго приказал:

— Сегодня Янис вышел на работу, с машиной справится Алексис, ты останешься на берегу. Оно верно, что у тебя золотые руки, но с пьянкой пора кончать! Ясно?! И говорю тебе это я при свидетелях: если налижешься еще раз, то поменяешься местом с Алексисом и будешь ходить мотористом. Если после этого еще хоть раз споткнешься — подыскивай себе тогда другое судно!

…Мы еще толком не высунули нос в открытое море, как первая волна уже перекатилась через нашу палубу. Траулер переваливался с боку на бок. Рулевой Блузманис с трудом удерживал равновесие, широко расставив ноги и упершись плечом в переборку. Палубу окутывала ночь, контуры судна можно было лишь угадывать. Временами оно проваливалось, потом вновь карабкалось по крутому склону вверх. Я открыл было окно, но шторм, ворвавшись в рулевую рубку, оглушил и ослепил меня, забил дыхание.

Зеленые и красные огни, мерцавшие во мгле, говорили о том, что мы не единственные, кто вышел в разбушевавшееся море. Внезапно голос Блузманиса перекрыл рев бури:

— Вон видите огни? Раньше я плавал на том тралботе. Хорошо держит волну, а?

В этой похвале я расслышал грустный подтекст, мгновенно растравивший мое любопытство. Слово по слову — и я вытянул из Блузманиса рассказ, из которого, правда, расслышал лишь обрывки, но в общем их оказалось достаточно, чтобы ухватить его суть.

Янис Блузманис теперь один из немногих рыбаков на Балтике, которые еще до войны выходили в открытое море на моторках и умели управляться с лососевыми неводами. Когда сколачивали артель, кое-кто считал братьев Блузманис «частными предпринимателями» и на заседаниях правления голосовали против того, чтобы Янису доверить тралбот. Шли годы, он плавал рулевым и ни о чем другом не мечтал. Но вот колхоз получил несколько новых судов. Опытных капитанов не хватало, и председатель вспомнил о старом Янисе Блузманисе.

— Это был для меня черный день. (Рев ночного шторма придавал словам рулевого драматический оттенок.) Хотелось не ударить в грязь лицом, вот я и носился по морю как шальной в поисках невиданных уловов. Другие промышляют вдоль берега, а я торчу в открытом, даже при «голодном» ветре. И все равно брали меньше рыбы, чем остальные. Братва советовала мне уняться и ловить там, где все, а я ни в какую. «Что мне, мол, все? Своего ума разве нет?» Под конец команда начала бунтовать. Не то чтобы в открытую, нет! Просто работали спустя рукава, опаздывали к выходу, а то и вовсе не являлись. Самое страшное было в том, что они потеряли веру. И я перестал в себя верить тоже. Какой же после этого я капитан? Набрался духу и пошел к председателю, «Ставь, — говорю, — на мое место парня помоложе, ученого». Сперва председатель пробовал меня уговорить, а потом согласился. Нынче мой тралбот в соревновании идет третьим, и я здесь тоже не пустое место — пользу приношу. Замещаю Крума, когда у него выходной, ребятам советом помогаю: ведь я тут каждый камень знаю, каждую корягу на дне.

Блузманис закончил свой рассказ, когда занимавшийся день уже начал разливать по морю тусклый, белесый свет. Быть может, поэтому голос рулевого больше не казался мне таким грустным, а скорее — в нем угадывалось достоинство человека, несущего с честью груз своих шестидесяти семи лет.

Наступивший рассвет не успокоил разыгравшуюся стихию. Волны поминутно перекатывались через палубу. Подошел час подъема трала. И тогда началась жестокая битва. Море сражалось отчаянно, ни за что не желало расставаться со своими богатствами, яростно налетало на рыбаков, стоило судну накрениться. Но как раз эти мгновения и надо было использовать, чтобы тянуть: течение подносило сеть ближе к борту. Тянули все вместе и вкладывали все силы до последнего. Когда же крылья трала оказались свалены в кучу на палубе, все мы были промокшие до костей.

И лишь тогда мы разглядели, сколько в мотне рыбы. По меньшей мере три тонны, если не все четыре. За один раз лебедкой ее наверх не взять — ни мачта, ни трос не выдержат. К тому же и разъяренное море вовсе не считало схватку проигранной. Суденышко болтало вовсю, но тралмейстер, плечистый и могучий Казис Шумский, уже изловчился перехватить треть мотни канатом — пузырь, битком набитый рыбой.

И все же прошло полчаса, пока удалось опорожнить всю мотню. Трудней всего далась последняя треть. Она застряла между вантами. Люди тянули, проталкивали, ругались последними словами — не помогало ничто. Перевели дух и стали обмозговывать, как управиться с этой тысячеглавой гидрой. Неожиданно тралбот резко накренился, планшир ушел под воду, туда же полетела и вырвавшаяся из вантов мотня, а уже в следующее мгновение ее рвануло в обратную сторону. Тралмейстер не растерялся. Он подпрыгнул в момент, когда мотня оказалась над палубой, и успел полоснуть ножом по сети. Словно воздух из лопнувшей шины, потоком хлынула рыба, заваливая палубу.

Рыбаки ликовали. Один Шумский стоял в стороне и недоуменно поглядывал на пораненную руку. Никто не обращал на это внимания, да и сам он был не слишком этим обеспокоен. Надо было работать: починить сеть, снова забросить ее в море, погрузить рыбу в ящики. Я с трудом уговорил тралмейстера позволить перевязать ему руку. Великий молчальник, с которым за эти дни я перекинулся хорошо если десятком слов, торопливо пробормотав неловкое «благодарю», включился в аврал.

Шторм не утихал. Второй трал удалось взять на палубу тоже лишь благодаря нечеловеческим усилиям команды. Капитан хотел поворачивать к берегу, так как на пять часов было назначено производственное совещание артели, но все запротестовали: рыба шла и была возможность изрядно перевыполнить план, а значит, и как следует заработать. Мы остались в море; дрогли, мокли, обливались потом… а трюм наполнялся.

Когда с наступлением темноты мы развернули нос нашего тралбота к северо-востоку, в ящики было уложено более восьми тонн трески и камбалы.

Рыбу сдали стоящему на рейде рефрижератору. У него же получили лед и порожние ящики. В самый разгар погрузки чья-то сильная рука легла на мое плечо. Рядом стоял Казис Шумский и протягивал мне новехонькие брезентовые рукавицы.

— Бери, — предложил он, — а то сам останешься без рук. — И ушел прежде, чем я успел поблагодарить его.

Когда мы наконец ошвартовались у причала, из темноты вынырнули две фигуры и направились к тралботу. Одна была длинная и тонкая, вторая — щупленькая и очень подвижная. В освещенном фонарем круге я узнал механика Апситиса, рядом с которым семенил мальчуган лет пяти.

— Уж хотел было махнуть рукой и не ждать больше, но этот пострел ни в какую домой не идет, хочет корабль встретить, — с гордостью стал рассказывать механик. — Он у меня парень смышленый. Утром подходит и говорит: «Папа, ты не рули в пивную, пойдем лучше каштаны собирать». Хорошо денек провели мы с тобой, два мужика? — уже обращаясь к сынишке, добавил он, и видно было, что Апситис верит или что ему очень хочется поверить в то, что мальчуган додумался до этого сам, а не мудрствует с подсказки матери.

— На собрании был? — нетерпеливо поинтересовался капитан. — На чем там порешили?

— Отложили на неопределенное время. Кому охота сидеть на берегу, когда рыба идет?

Море и в самом деле одаряло щедро. Остальные суда артели тоже взяли хорошие уловы. Квартальное задание уже было перевыполнено на тридцать один процент. И это лишь начало, предстоит еще завтрашний день. Потому никому не хотелось терять времени. Рыбаки выкатили из сарая свои моторизованные велосипеды. Подняв адский треск, они с, увы, не соответствующей этому шуму скоростью отправились по домам — надо помыться, поужинать и хоть несколько часов поспать, в три часа им подыматься снова. На борту остались только мы с Виестуром.

Хотя я и знал, что меня разбудят около четырех ночи (а может, именно поэтому!), я долго не мог уснуть. Лежал с открытыми глазами, прислушиваясь к ночным звукам порта: негромко плескались урезоненные молом волны, посвистывал ветер в вантах, скрипел такелаж. Вдалеке хрипло выл буксир и временами грохотал большой портальный кран — этот и ночью не знает устали. Каждые шестнадцать секунд по моему лицу пробегал луч маяка, и казалось, будто веки ощущают тепло его света…

Я проснулся. С палубы уже доносились голоса, но двигателя слышно не было. Артельные суда в море не вышли — там по-прежнему бушевал шторм. Здесь же, в гавани, этого совсем не чувствовалось. Сверкало солнце. Дул ветерок, который даже нельзя было назвать свежим. Чуть покачивались развешанные для просушки снасти, похожие на сплетения лиан в джунглях мачт. На всех тралботах суетились рыбаки. Значит, дома все же никто не усидел.

— Штормит и штормит, — посетовал на погоду механик. — Вот председатель и решил устроить собрание.

В жизни артели собрание — событие первостепенной важности, и народу в клуб набилось битком. Однако, как это бывает почти всегда в подобных случаях, два первых ряда скамеек были пусты, на них сидело лишь «начальство». Не помогло и традиционное приглашение занять свободные места.

Интерес рыбаков возрос, когда председатель заговорил о том, какой на будущий год предстоит порядок оплаты труда. Существенные изменения вкратце можно охарактеризовать следующим образом.

Изменятся закупочные цены на рыбу. Рыбаки получали наличными пятьдесят пять процентов. В новом году артели за каждый килограмм будут перечислять до тридцати двух копеек, из коих третья часть перейдет в карманы рыбаков. Но зато ликвидируют премиальные за сверхплановые уловы.

Некоторое время рыбаки сидели молча. Первым вышел из оцепенения Виестур.

— Значит, больших премий нам теперь не видать как своих ушей! — выкрикнул он. — Какой же тогда смысл целыми днями торчать в море?

— Совершенно правильно! — поднялся со своего места зам председателя артели. — Наконец начнете жить как нормальные люди, а не как рабы рубля. Разве я вас не знаю?! Как план перевалит за сто тридцать процентов, вас ведь и палкой к причалу не загонишь. Если б не нужда в топливе, ящиках и льде, вы по целым неделям торчали бы в море. Вот ты сам скажи, Виестур, сколько раз за эту осень ты пришел домой вовремя, чтобы успеть отмыться, переодеться и пойти в театр или на какое мероприятие?

— Зато я заработаю на «Волгу», — упрямо ответил Виестур.

— И что же ты станешь делать, когда заведешь машину? — резко спросил Крум. — Когда же будешь на ней кататься, если в три ночи из дому, а в десять вечера — домой? Я на своем «Москвиче» за три года двенадцать тысяч еле наездил — сколько успеешь за отпуск, пока посудина на ремонте. А при новой системе оплаты у нас будет больше времени и для отдыха, и для семьи. Кончится эта гонка за длинным рублем, будем нормально пользоваться выходными днями.

— Поэтому необходимо каждому поскорей освоить две профессии, как записали в своем соцобязательстве, — вставил секретарь парторганизации, усмотревший возможность незаметно напомнить о соревновании рыболовецких колхозов республики. — Будете подменять друг друга, и портовой надзор не сможет возражать.

— Товарищи, я не понимаю, почему вас еще надо уговаривать, — заговорил главбух. — По самой простейшей арифметике выходит, что ваши заработки меньше не станут — только они будут равномерней распределяться по месяцам.

— Я еще слыхал, будто нам и пенсии повысят, — спросил Жеребков с места. — Это что, правда?

— Это по нашему собственному усмотрению, — ответил председатель. — Видите ли, предстоящая реформа имеет еще одно достоинство — в артельную кассу приток средств увеличится. И расходовать их мы будем по своему усмотрению. Будем дальше укреплять и развивать хозяйство колхоза, закупим новые орудия лова, позаботимся и о членах артели. Нельзя же допустить, чтобы в наше время люди еще копили деньги на старость. Из-за того, что в колхозе недостаточна пенсия. Увеличим! И по болезни будем платить. Я даже считаю, что с будущего года мы сможем предоставлять полностью оплаченный отпуск. Правильно сказал Арвид: какой смысл обзаводиться автомашиной, если кататься на ней некогда? Для чего покупать четырехкомнатный дом, если мы в нем бываем только как гости?

— Важно, чтобы труд приносил удовлетворение, — добавил капитан Крум. — Он не должен превращаться в голый источник дохода, и я полагаю, мы обидели бы рыбаков, если б стали такое утверждать. Без призвания, без настоящей любви к морю никто бы тут не выдержал. А теперь будет возможность работать ритмичней, без изнурения. И это хорошо!

После собрания Крум предложил мне прокатиться к нему домой. Мы сели в его зеленый «Москвич» и, быстро миновав городок, выехали на тихую тенистую аллею, слева от которой, словно в почетном карауле, выстроились нарядные дома из силикатного кирпича, а справа экскаваторы копали котлован под новую школу. Здесь начинался поселок рыболовецкой артели.

Затормозив у ворот дома, Крум не торопился выходить из машины. Откинувшись поудобнее на спинку сиденья, он несколько неожиданно завел разговор о жизни. Видно было, что моральные проблемы занимают его не первый день, и капитану хотелось излить душу, найти ясность для самого себя.

— Видите ли, — начал он, — мы еще чересчур отгораживаем свое от общественного. На мой взгляд, все беды и радости, промахи и достижения товарищей должны стать, как говорится, общим делом нашей жизни… — Крум запнулся, словно боясь прикоснуться к больному месту, а потом собрался с духом: — Взять, к примеру, меня. Я рыбак. Первейший мой долг — давать государству как можно больше рыбы, беречь траулер, снасти. Но ведь я еще к тому и отец семейства. И тут мой долг — воспитать детей такими, чтобы потом не краснеть за них. Чтобы и они знали, что такое долг. Вот и получается загвоздка. Воспитание, ведь оно в чем состоит? Воспитание — это и слово, и совет, и добрый пример. А как быть, если я вижу своих детей раз в неделю? Когда прихожу домой, они уже спят. Редко выдаются свободные дни. И хочется побаловать их, а не читать проповеди и ругать за кляксы в тетрадках. С дочкой-то что — она вся в мать: и трудолюбива, и сметлива, уже работает и учится в медучилище. Даже не сомневаюсь, что со временем на врача вытянет. А мальчишка уперся: книжные премудрости ему в голову не лезут, говорит — учиться не хочу, и баста! И это в нынешнее-то время, когда без образования к технике и близко не подойти. Не скажу, чтобы парень вообще от дела отлынивал. Он в наших мастерских выучился на слесаря, работает хорошо, ничего не скажешь. Но про вечернюю школу даже слышать не желает. Вспомнишь про то, как самому охота было учиться в его годы, да приходилось кусок хлеба зарабатывать, руки начинают чесаться, хочется всыпать этому балбесу по первое число…

Крум вздохнул. Очевидно, больше всего его мучили сомнения, достаточно ли он сделал для блага своего сына. Что мог я ему сказать? В самом деле, воспитание детей нельзя целиком перекладывать на плечи школы, пионерской и комсомольской организации. Столь же важна и роль семьи. Но уж такова судьба рыбаков, моряков и всех, кто работает в экспедициях, что дома они бывают лишь по праздникам. А уж там, как говорится…

Однако уже вскоре я убедился, что опасения капитана Крума сильно преувеличены. Как и всем отцам, ему также хотелось, чтобы судьба сына сложилась счастливее, чем его собственная. По-человечески понять его не трудно. Но стоит ли из-за этого не замечать безусловно хорошие качества юноши? Зигурд любит свою работу, живо интересуется событиями в международной жизни, увлекается спортом. И к тому же он еще так трогательно юн, что, отказываясь за ужином от второго наперстка коньяку, он с наигранной небрежностью бросил:

— Не понимаю, что со мной сегодня! Что-то не идет, и все…

Отец с матерью перемигнулись. Сестра деликатно промолчала: мол, пусть перед посторонним разыгрывает из себя бывалого мужчину. Вскоре брат и сестра извинились и встали из-за стола. Девушке надо было идти на ночное дежурство в больницу, а Зигурд торопился на тренировку по баскетболу. Мы остались втроем.

Хотя семейство Крумов переселилось сюда совсем недавно, от квартиры, тем не менее, не веяло свойственным новому жилью холодком безликости. Она казалась уютной и обжитой. Во всем тут чувствовался хороший вкус, заботливые женские руки. Пора, кстати, сказать несколько слов о человеке, чья индивидуальность ощутима в каждом уголке этой квартиры, в расположении каждого предмета, — о супруге Крума Эльвире. За кофе, который она сварила по-турецки, в маленькой медной посудинке, я наконец набрался духу задать вопрос:

— Скажите, почему муж именует вас королевой роз?

Они переглянулись. Сколько тепла, нескрываемой любви было в этом взгляде! Я невольно отвернулся из чувства неловкости — будто увидел нечто не предназначенное для постороннего взгляда. Отвернулся и тотчас упрекнул себя за это, — а почему, собственно говоря, любовь надо прятать? Во имя чего замыкать в четырех стенах комнаты прекраснейшее из чувств? В последнее время в литературе и на молодежных диспутах частенько ведется спор на тему: возможна ли любовь с первого взгляда? Я соглашаюсь с обычным для подобных дискуссий выводом, что многое зависит от воли случая, однако хочу поведать историю знакомства Эльвиры и Арвида, которую они и поныне вспоминают с лукавой улыбкой.

…Когда Арвид вышел наконец из ворот порта, на улицы Риги уже опустились сумерки. И кто бы подумал, что с этой ржавой посудиной будет столько мороки? Почти двенадцать часов он отработал на морском дне. Сейчас бы домой да завалиться спать, но не хотелось обижать друга, который сегодня праздновал помолвку.

Как ни торопился Крум, но самый большой универсальный магазин Риги был закрыт. К счастью, он заметил свет в цветочном магазина Там еще хлопотала продавщица, надевавшая бумажные кулечки на наиболее хилые растения и укладывавшая срезанные цветы в корыто с водой. Движения белокурой девушки были непринужденны и ловки, она не чувствовала, что за нею наблюдают; иногда она ласково проводила пальцами по чашечке особо приглянувшегося ей цветка или прятала лицо в пышный букет гвоздик. Круму она почему-то напомнила золотую рыбку в аквариуме. И совсем как вспугнутая рыбка, она грациозно метнулась в сторону, когда над дверью звякнул колокольчик при входе запоздалого покупателя.

— Магазин уже закрыт, — сказала продавщица и залилась румянцем.

— О барышня, сжальтесь! — воскликнул Крум шутливо, заглянул в глаза девушке и понял, что развязный тон тут неуместен. — Не мог вырваться с работы пораньше, не идти же мне в гости с пустыми руками.

— Какие цветы вам угодно? — еле поборов смущение, сухо спросила продавщица.

— Сам не знаю, — признался Крум. — На ваш вкус. Какие дарят к помолвке?

— Ах, цветы для вашей невесты…

— Нет, нет, помолвка не у меня! — с несколько излишней горячностью стал оправдываться он и неожиданно для себя почувствовал радость оттого, что ни с кем не помолвлен. — Жениться надумал мой товарищ, а я еще свободен! — И в следующее мгновение готов был дать себе пощечину за плоский намек.

Девушка сделала вид, будто пропустила последнее мимо ушей.

— Я для такого же случая беру розы. Советую и вам. Но послать уже не удастся: наш рассыльный ушел, а я сама тороплюсь в гости.

Крум ощутил острую досаду от того, что девушка сегодня занята. Можно подумать, что в противном случае он отважился бы пригласить ее провести вечер вместе…

Пока он шел к товарищу, мысли назойливо возвращались к миловидной продавщице. Только ему никак не удавалось ясно представить ее себе — слишком уж мимолетна была их встреча… «Придется завтра зайти еще раз и разглядеть как следует», — решил про себя Крум.

За столом Круму отвели почетное место рядом с невестой. Стул справа был не занят.

— Эге! Выходит, я остался без дамы? — огорчился он.

— Нет, нет, не волнуйся, — успокоила невеста. — Придет моя лучшая подруга, королева роз.

Да, это оказалась она, девушка из цветочного магазина, Эльвира. Узнав Крума, она приветливо улыбнулась.

Впоследствии, перебирая в памяти подробности этого первого вечера, проведенного вместе, ни Арвид, ни Эльвира никогда не могли вспомнить, как же все-таки была отпразднована помолвка их друзей. Еще непонятней было для Арвида, каким образом ему удалось вовлечь Эльвиру в задушевный долгий разговор. Из гостей они ушли одними из последних. Рука об руку молча шли они по ночной Ганибу-дамбис к центру, будто хотели проверить, не образуется ли от этого молчания трещина в их отношении друг к другу. Но оказалось, что Арвид и Эльвира прекрасно понимали один другого без слов; под утро они расстались без вопросов, без обещаний, так как оба знали, что эта ночь была лишь началом большого пути.

На следующий вечер Крум опять пришел в цветочный магазин.

— Мне, пожалуйста, одиннадцать самых лучших красных роз!

— Снова предвидится помолвка? — поддразнила его Эльвира.

— Надеюсь, — ответил он без улыбки.

— Куда прикажете доставить?

— По вашему адресу.

— Вот уж действительно объяснение на языке цветов! — рассмеялась девушка и добавила: — Предложение принимается.

…Так же проста и сердечна была Эльвира Крум и сегодня. В семь вечера диспетчер артели передал по радиотрансляции, что к утру ожидается ослабление ветра, и хозяйка без лишних церемоний напрямик заявила:

— А теперь, друзья, на покой — должны же вы хоть раз выспаться как следует. Гостю я постелю на веранде, там у нас диван…

Мы снова в море. Не знаю, возможно, вчера оно лютовало еще сильней, но, по-моему, большей качки быть не может. Когда же на расстоянии мили проплыли два больших торговых корабля — спокойно и горделиво, словно пара белых лебедей, — я почувствовал себя как истомленный путник, которого обогнала роскошная «Волга». «Море, если на него глядеть во время шторма с рыболовного траулера, вовсе не так уж красиво, даже простора-то в нем настоящего не чувствуется, гряды волн делают горизонт совсем близким», — подумал я, но тут же устыдился своих мыслей. Рыбаки идут в море не для того, чтобы полюбоваться его красотой. Здесь их рабочее место, тут они зарабатывают свой хлеб. В море для них главное — рыба.

Сеть в море. Свободные от вахты теперь могли бы часа два отдохнуть, подсушиться. Однако никто не уходит в кубрик.

У штурвала тралмейстер Казис Шумский. Бинт на руке, с утра бывший белоснежным, сейчас мокрый и грязный.

— Как рука? — поинтересовался я. — Еще болит?

Шумский глядит на меня с недоумением. Как видно, рыбаки не привыкли обращать внимания на такие пустяки. Он пожал плечами, потом признался:

— Что-то с ней неладно. Вроде бы даже лихорадит. Завтра останусь на берегу, схожу к врачу.

— Лучше это сделать сегодня! Такое легкомыслие недопустимо. Чего разыгрывать из себя героя? Потом дольше проваляетесь.

— А что мне было делать? Из-за меня пришлось бы всем сидеть на приколе.

— Ну и что? Другие вон тоже не вышли.

— Другие… Потому мы и держимся среди передовых, что не такие… Поглядите, вон двадцать девятый уже берет первый трал, — показывает он на ковыляющий среди волн тралбот. — Они наши самые главные соперники.

— А что, за первое место выплачивают большую премию? — поинтересовался я.

— Ерунда, — махнул рукой Шумский. — Только какой смысл в борьбе, если бороться не за победу? По крайней мере, я это так понимаю…

1960

Перевел Ю. Каппе.

 

НА ЯВКУ ПРИДУТ ВСЕ

 

#img_18.jpeg

 

МАЧЕХА

Документальный рассказ

#img_19.jpeg

Роберт Эйхе торопился. Ноги в остроносых туфлях проворно лавировали среди сугробов, от которых теперь никто не очищал тротуары, перескакивали через запорошенные водостоки. Казалось, единственное, что его заботило, — это как бы не замарать свои элегантные полосатые брюки. Эти брюки обычно носят с визиткой, и они должны были создавать видимость, будто он — богатый щеголь, торопящийся в гости или ресторан. Разумеется, таким, как он, приличествует ездить в автомобиле или, по крайней мере, на извозчике, но в оккупированной кайзеровскими войсками Риге уже никто не обращал внимания на подобные отступления от «хорошего тона».

Дойдя до Елизаветинской, Роберт обеими руками ухватился за свой черный котелок. Студеный январский ветер, вырвавшись на просторы площади Эспланада, неистовствовал тут с удвоенной силой, срывал горсти снега с безлистых деревьев, обдирал со стен домов распоряжения военного коменданта города капитана Гопфа. Роберту прямо в лицо угодил грязный обрывок бумаги.

— Будем надеяться, ко мне это отношения не имеет, — пробормотал он и с горькой ухмылкой скомкал бумажку, на которой еще можно было разобрать последние слова очередного приказа, «…будет расстрелян! Об. — Ост. 1917 года, декабря 18-го дня».

Этими словами заканчивалось любое распоряжение оккупационных властей, независимо от того, какое оно содержало требование — запирать по ночам парадные и наглухо занавешивать окна или же запрещало жителям появляться на улицах города после захода солнца и не собираться больше трех человек. Именно по этой причине встреча Роберта с товарищем должна была состояться не где-нибудь в парке, а в фотоателье на улице Авоту, куда надлежало попасть во что бы то ни стало до четырех часов дня.

В первые месяцы оккупации оставленные в Риге революционеры не соблюдали так строго требования конспирации. Казалось, кому-кому, а членам городской думы не могут запретить выполнять свои официальные обязанности. Лидеры меньшевиков даже направились к командующему восьмой армией генералу Кирхбаху с просьбой разрешить им легальную деятельность, дабы народные массы не переметнулись к большевикам, которые уже организуют подполье.

А потом через линию фронта просочились известия об Октябрьской революции, о том, что образовалось первое в мире государство рабочих и крестьян. Теперь оккупанты больше не желали считаться с тем, что в Германии не существовало закона, запрещавшего социал-демократическую партию. Стало известно, что, невзирая на начавшиеся мирные переговоры, а возможно, как раз ввиду этих переговоров, оккупанты готовились к решающему удару. Были мобилизованы все рижские добровольные пожарники, из них же заклятый палач трудового народа Давус готовил шпиков и вешателей; была поставлена на ноги рижская полиция под водительством барона фон Рекке. И все эти обстоятельства приходилось брать в серьезнейший расчет. Поэтому меры предосторожности, подчас казавшиеся Роберту театральщиной, не были излишними.

Согласно официальным данным, население Риги по сравнению с довоенным уменьшилось на две трети. Но, глядя на пустынные улицы и площади, где маячили лишь одинокие шуцманы да маршировали патрули, невольно охватывало сомнение — уцелела ли эта последняя треть? Редкие прохожие прятались в тени домов и всячески избегали встречи с незнакомыми людьми, так как и в штатском могли оказаться «самооборонцы» фон Рекке, которые грабили и избивали жителей при малейшей возможности.

Роберт внимательно всматривался в черты лица каждого встречного. За себя он не опасался, но под шелковой подкладкой его шляпы был припрятан текст воззвания, сочиненного минувшей ночью вместе с Рудольфом Эндрупом. Разоблачая планы немцев напасть на Советскую Россию, оно призывало рижан выйти 6-го января на демонстрацию протеста. Надо полагать, писателю Аугусту Берце удалось бы облечь это содержание в более звучные и впечатляющие фразы, но было строжайше запрещено вступать с ним в связь — «Максим» с «Ильзой» работали в типографии «Спартак», которая уже наладила выпуск прокламаций на немецком языке. Сейчас Роберт даже не подозревал, что несет текст листовки своему старому другу.

Цель своего пути он увидел еще издалека. За поскрипывавшим на ледяном ветру позолоченным кренделем над входом в булочную, словно сетовавшим на отсутствие муки, висела большая черная вывеска с белой надписью, выполненной готическими буквами: «Фотографический салон КНИПС. Специальность: крещения, свадьбы и похороны».

Роберт толкнул дверь. Где-то в глубине зажглась красная лампа, свет которой, словно далекое зарево пожара, обагрил стену, сплошь залепленную снимками голых младенцев и улыбающихся девиц, усатых офицеров и разжиревших торговцев. В передней никого не оказалось, однако Роберт сразу почувствовал на себе чей-то взгляд и был уверен, что за ним наблюдают. Тем лучше! Он сел, небрежно закинул ногу на ногу и принялся барабанить пальцами по стеклу на столе, изображая богатого бездельника, которому в общем-то спешить некуда, но просто он не привык ждать. Тотчас появилась девушка в черном халате, какой носят служащие фирмы.

— Чем могу служить? — спросила она, глядя на посетителя без особого дружелюбия.

— Мне надо сделать свадебную фотографию, — сообщил Роберт.

Девушка отвернулась, чтобы скрыть свое удивление. Но уже следующий ее вопрос прозвучал с полным безразличием:

— Где же ваша невеста?

— Еще не подыскал. А разве в наше время нельзя обойтись одним женихом?

Пароль был точен, и теперь девушка могла открыто выразить свою радость. Крепко сжав руку Роберта, она прошептала:

— Тебя тут уже ждут. Проходи, проходи, соломенный жених!

Помещение было ярко освещено, как будто тут и в самом деле собирались кого-то фотографировать. С тихим гудением горели два армейских прожектора, сзади сипели несколько газовых ламп, бросавших яркий свет с помощью системы зеркал на середину зала, где стоял обитый плюшем стул.

— Садитесь, — произнес глухой голос.

Увидев позади штатива чьи-то ноги, Роберт улыбнулся. Фигура и лицо человека были скрыты черным покрывалом. Но уже в следующее мгновение из-под него вынырнул связной типографии и протянул руку:

— Быстро давайте текст!

Роберт вручил листки. Да, у обычного фотографа не могли быть такие мозолистые пальцы с широкими ногтями, под которыми виднелись следы черной типографской краски. Перед ним стоял настоящий типографский рабочий.

— Оттиски будут готовы завтра. Пришлите за ними по возможности пораньше, — связной дружески похлопал Роберта по плечу и добавил: — Только в следующий раз сбрейте усы и наденьте пенсне. Не то вас будет легко опознать, товарищ господин городской думный.

— Слушаюсь, — весело пообещал Роберт, — и передайте мастеру, что копий надо довольно много, чтобы хватило всем друзьям…

Оставшись один, связной типографии сел и развернул полученные листовки. Максим ожидал их только к пяти. Чтобы не терять времени даром, связной принялся переводить текст на немецкий язык.

«На улицы, товарищи и сограждане!

Наш час пробил. Мы больше не можем и не смеем молчать. Алчные германские толстосумы спешат оторвать Латвию от свободной России и присовокупить к своим разбойничьим трофеям… Сейчас идут мирные переговоры, на которых решится также и будущее Латвии. Стало быть, товарищи, теперь или никогда! Смело и беззаветно должны мы выйти на улицы и не допустить, чтобы нас продали в рабство…

И потому — пусть раздадутся наши голоса протеста, наши боевые песни в следующее воскресенье, 6-го января, в 10 часов утра. Пусть нескончаемым потоком со всех концов города к его центру, на Александровский бульвар, хлынут толпы рижан…

Этот наш призыв пусть передается из уст в уста, от сердца к сердцу! Если ты прочитал, то передай своему товарищу, согражданину, знакомому — пусть знают все, пусть придут все. Проклятие всякому, кто в этот день останется сидеть дома!

Товарищи, братья — немецкие рабочие в мундирах солдат! Мы обращаемся к вам!.. Станьте хоть ненадолго борцами за свободу, присоединитесь к нам и докажите, что еще жив великий дух немецкой социал-демократии…»

На этом он прекратил чтение, потому что погасли прожекторы и в помещение вошел Аугуст Берце.

— Нет, нет, — успокоил он связного, — ничего не произошло. И уж пожалуйста, не сердись. Целый месяц не был на улице. Мне казалось, я задохнусь там, если сегодня же… Одним словом, ясно, не так ли?

Аугуст перелез через каменную стену, в два прыжка проскочил темноватый двор и открыл дверь. По черной лестнице взбежав на четвертый этаж, он отпер дверь своей квартиры, в полутьме едва не сшиб с ног Анну и сразу же понял, что жена ждала и волновалась. В бурном приливе нежности Аугуст обнял ее худенькие плечи и прижал к себе, потом долго и пристально изучал милое, сейчас такое осунувшееся лицо с высоким лбом, маленьким носом и близорукими глазами.

«Да, все-таки изменилась моя Аннушка за последнее время, — подумалось ему, — только волосы все такие же золотистые, как в ту весну, когда познакомились. Работа старит ее, трудная, опасная работа в подполье, невообразимо долгие месяцы ссылки. И заботы! Раньше она волновалась только за меня, а теперь еще и за нашего кроху… Очевидно, надо было настойчивей уговаривать ее, чтобы вместе с сестрой уехала в Петроград…»

Аугуст еще раз взглянул на жену и улыбнулся — просить, конечно, можно было, но это еще не означает, что Аня послушалась бы. И ведь именно за этот непокорный характер он никогда не перестанет любить свою самоотверженную подпольщицу.

Так думал Аугуст, но ничего подобного уста его не вымолвили. Он только скинул пальто и сказал:

— Закрой окно, пора браться за работу.

Когда Аугуст, нагруженный наборной кассой, верстаткой и рулоном бумаги, пришел с чердака, рабочее место уже было подготовлено. Они молча взялись за дело. Быстрыми, привычными движениями Аугуст брал литеры и складывал их в слова.

Анна чувствовала себя счастливой, невзирая на опасность и эту вечную усталость. За спиной слышалось мерное, спокойное дыхание сынишки. Это ли не счастье — работать вместе с любимым человеком, бороться за будущее своего ребенка? Когда спина ныла сильней, Анна оглядывалась на кроватку и новые силы черпала в улыбке своего спящего младенца.

Вот и поставлен последний восклицательный знак. Теперь надо приступать к печати. Покуда Аугуст правил текст, переставляя отдельные заплутавшиеся буквы, она нарезала по формату бумагу. Сегодня это были обыкновенные чистые листки, завтра они станут воззваниями. Анна вспомнила первую листовку, которую она распространяла по заданию Роберта, и улыбнулась — да, тогда она действительно вела себя как девчонка. Потребовалось пройти мучительную школу тюрьмы и ссылки, чтобы до конца понять, что в подполье каждое задание важно и нет поручений легких и неопасных.

Казалось бы, ну что тут особенного — резать бумагу? Но после шестисотого листа руки перестают слушаться. И все равно нельзя приостановить работу. Аугуст уже накладывал листы на гранку, прокатывал по ним валиком и снимал готовые оттиски. Анна растопырила затекшие пальцы. Семьсот… Семьсот двадцать… Скоро вся бумага будет нарезана, и тогда за печатание они примутся вдвоем. Завтра листовки должны быть у людей, в противном случае рабочие не успеют приготовиться к воскресной демонстрации. Дорого каждое мгновение… Но Анне действительно было уже невмоготу. Чтобы урвать хоть миг для отдыха, она поставила в вазу красные виноградные листья. Хотела налить воды, но дрожащие пальцы не удержали жестяную кружку, и та покатилась по полу.

Внезапный шум заставил Аугуста оглянуться. Анна уже вновь склонилась над работой, однако он заметил, как утомлена жена.

— Тебе необходимо передохнуть, — сказал Аугуст. Анна откинула кудри со лба.

— Даже и не подумаю!

Тогда Аугуст пустился на старую уловку:

— Как тебе угодно… А у меня спина вконец онемела, надо бы что-нибудь еще поделать. Может, поменяемся?

Это помогло. Муж стал резать бумагу, жена взялась за валик. Для нее эта работа и в самом деле означала отдых, поскольку движения были совсем иные.

Так проходил час за часом. Младенец спокойно спал в своей кроватке, родители трудились. Постепенно таяла стопка белых листов и подрастала другая — готовых воззваний. Время от времени они менялись ролями, перекидывались словечком. Когда вся бумага была нарезана, Анна стала накладывать листы на гранку и снимать оттиски. Темп ускорился, и мало-помалу подошел момент, когда мужу была вручена последняя листовка.

— Три часика можем поспать, — кинув взгляд на часы, радостно сказала Анна.

— Да, — согласился Аугуст, — только сперва перенесу все обратно на чердак.

— Может, оставим до утра? — заикнулась было она. — Ты ведь едва стоишь на ногах.

— Нет! — решительно возразил Аугуст. — В квартире всегда должно быть чисто. А то для меня и отдых не отдых.

Но отдохнуть им так и не довелось. Едва успел Аугуст перетащить печатное оборудование и воззвания в каморку под крышей и вернуться в комнату, как внизу с шумом распахнулась парадная дверь. Вверх по лестнице загремели тяжелые шаги. Это могла быть только полиция.

Они переглянулись. На миг в Анне вспыхнула последняя отчаянная надежда — а может, это к соседям?.. Но тут же сообразила, что во всем громадном доме никто не живет, кроме них. Когда эта мысль упрочилась в сознании, Анна бросилась к кроватке, схватила сына и прижала к груди. Тепло малыша постепенно вернуло ей самообладание. И лишь тогда она заметила, как муж в лихорадочной спешке запихивает марксистскую литературу в специально устроенное на такой случай углубление в стене за буфетом.

Да чего он там копается? Однако подсобить сил не было. Она прислушивалась к угрожающему топоту на лестнице. Он приближался медленно, но неотвратимо. Вот полицейские дошли уже до третьего этажа. Они не торопились, словно глумясь над жертвой, для которой уже не было спасения. А потом шаги на лестнице притихли. Эта внезапная тишина натянула нервы, парализовала руки и ноги, лишила воздуха. Опомнилась Анна, лишь когда раздался стук в дверь. Теперь можно было смотреть опасности в глаза, можно было оказывать сопротивление. Покуда Аугуст ходил открывать, она окинула внимательным взглядом помещение. Все в порядке: постель смята, как если бы они в ней спали глубоким сном; на книжной полке несколько сентиментальных романов и дозволенных газет, буфет стоит на своем месте. Шуцманы не обнаружат ничего подозрительного, а то, может, и вообще уйдут, никого не тронув. Анна облегченно вздохнула и тут ощутила крепкий запах типографской краски, стоявший в комнате. Вот что могло их погубить! Если шуцманы его учуют, то не уймутся, пока не обнаружат источник. Что-то надо предпринять!

Полицейские уже в квартире. В дородном, одетом в черный костюм мужчине, который держал руку в кармане, — очевидно, сжимал револьвер — Анна к своему ужасу узнала Давуса. От него можно было ожидать чего угодно, только не пощады или снисходительности при обыске. Издав истерический крик, она, шатаясь, пошла к этажерке и, притворясь, будто падает в обморок, опрокинула бутылочку с нашатырным спиртом. Пузырек разлетелся вдребезги, острый запах аммиака тотчас смешался с остатками вони от типографской краски, и в воздухе повис отвратительный, неописуемый смрад. Поднял рев перепуганный малыш, но признательная улыбка, заигравшая в черных глазах Аугуста, согрела сердце Анны.

— Городской думный от социал-демократов Аугуст Юрьев Берце, вы арестованы! — И Давус привычным движением замкнул кандалы на руках Аугуста. — Обыскать квартиру!

Вскоре все тут было перевернуто вверх дном, вещи раскиданы, книги порваны. И все-таки Анна чувствовала, что обыск производят формально. Полицейские были рады, что застали свою жертву дома, и в общем-то не стараются обнаружить что-либо еще.

И вот настало время расстаться. Лишь теперь Анна по-настоящему поняла, что сейчас, сию минуту полицейские уведут мужа. Быть может, на смерть, и уж во всяком случае — в тюрьму, и она долго его не увидит. Шуцманы обступили арестованного тесным кольцом. Наверно, не хотели подпустить к нему жену. Но Анна стояла недвижно, будучи не в силах выказывать свои чувства при этих мерзавцах. Лишь глаза ее медленно наполнились слезами, когда она услышала прощальные слова Аугуста:

— Теперь держись ты, Анна, я-то выдержу. Главное — сбереги нашего сына.

Анна не ответила. Лишь молча кивнула головой. Так она и стояла, обратив лицо к мужу, пока на темной лестнице не исчезла из виду спина последнего полицейского. Затем тихо притворила дверь, села к столу, за которым они только что работали вдвоем с Аугустом, и дала волю слезам…

Теперь, спустя месяц после ареста мужа, Роберта и многих других товарищей, Анна сама уж не смогла бы сказать, откуда у нее тогда взялись силы перетаскать в бельевых корзинах и молочных бидонах воззвания, шрифты и прочую типографскую оснастку в новое подпольное помещение. После той «Варфоломеевской ночи» она была словно в тумане, ничего не видела вокруг. Где муж? Что с ним? Может, его и в живых-то больше нет, замучен на допросах и сейчас истекает кровью где-нибудь в полицейском застенке?.. Затем дошла весть о том, что все арестованные заключены в тюрьму с довольно сносным режимом, и жестокая боль стала понемногу притупляться. Рану на сердце врачевали теплые ручонки сына и работа. Теперь ее было невпроворот. Германия кайзера Вильгельма, словно источенное жуком строение, поминутно грозила обрушиться, но оккупанты, подобно раненому хищнику, в своей предсмертной агонии были вдвойне жестоки и опасны. Они стремились увлечь за собой в пропасть как можно больше жертв и потому еженощно устраивали массовые аресты и облавы.

В тот день типография «Спартак» печатала воззвания на немецком языке. Под вечер явится связной, уложит листовки в свою сумку и потом распространит в воинских частях. А заведующий нелегальной типографией Янис Шильф-Яунзем приступит к выполнению еще более важного задания: было решено организовать крупную стачку и демонстрацию безработных.

Когда раздался стук в дверь, Янис, сочинявший текст воззвания, недовольно нахмурился. Правда, это был их условный стук, — значит, кто-то из своих, но сегодня любой посетитель был бы некстати.

— Анна, будь добра, выйди, посмотри, кто там. Если ничего важного, извинись и не приглашай войти.

В спорах и дискуссиях Янис всегда высказывался очень резко, иной раз даже наносил обиду своим единомышленникам, но зато в повседневной работе никогда не повышал голоса. Даже самые категорические распоряжения отдавал негромко — в форме просьбы.

На лестничной площадке стоял связной. Он дышал тяжело, как после отчаянного бега.

— Скорей! — выпалил он. — Давайте мне готовые листовки! Набор уничтожьте и спасайтесь сами!

— Нельзя ли узнать, что стряслось? — Взволнованный шепот заставил Яниса выйти в коридор.

— Жандармы и полицейские окружили весь район между Ревельской, Александровской, Рыцарской и Суворова, — сообщил связной. — Я с трудом пробрался сюда, но так и не узнал, что они ищут. По всему видать, хотят перетрясти каждый дом, каждую квартиру.

— Благодарю за предупреждение, — Янис слегка поклонился. — Попытаемся не попасть к ним в лапы.

Не спеша помог связному спрятать воззвания и проводил его до двери. Набил трубку сухой ромашкой, закурил, сел у окна и задумался.

Анна отнеслась к сообщению связного не так спокойно. Как всегда в минуту опасности, первым делом она взяла на руки сынишку. Крепко прижав спящего ребенка к груди, Анна нервно ходила по комнате. В голове вертелась карусель мыслей, но ни одной не удавалось додумать до конца, и положение казалось безвыходным. Надо спасаться самим — это ясно. Но и не менее важно спасти шрифты. Когда-то ей удалось выкрасть набор из охраняемой шпиками квартиры на Александровской улице; Янису теперь этого не сделать — его схватят, шрифт конфискуют, а тогда… Значит, она. Чудно получается: жизнь время от времени ставит перед ней одну и ту же задачу… Но на сей раз она была сложней, поскольку вынести такую тяжесть ей было не под силу… А как быть с сыном? Ребенка она даже на несколько часов не оставит одного. Стало быть, его надо взять с собой. Но каким образом вынести отсюда и его и типографское оборудование?

Теперь ум Анны работал лишь в одном направлении. Само собой понятно, что мать с ребенком не вызовет таких подозрений, как одиноко идущая женщина, сгибающаяся под тяжестью ноши. Значит, шрифт надо завернуть в узел с пеленками, одеяльцем и прочими детскими вещами и сделать вид, будто он вовсе не тяжел.

— Послушай, Янис, квартира должна быть чиста, — незаметно для себя самой Анна повторила излюбленное выражение мужа. — Быть может, я смогла бы вытащить отсюда шрифт и бумагу? С ребенком на руках это ведь риск не большой. Что ты на это скажешь?

— Да приблизительно то же самое… но прихожу к заключению, что мы не имеем права ставить на карту здоровье ребенка, а может, и жизнь.

— Я все это понимаю и без тебя! — вспылила Анна. — Но мы не имеем права оставить тут шрифты, сам ведь прекрасно понимаешь! А за меня не волнуйся — я не попадусь. Только не знаю, как мне удастся донести такую тяжесть.

— Донести… А зачем же нести? Ведь у нас есть санки. Погрузим на них шрифт и бумагу, накроем одеялом…

— А сверху посадим мальчика, — уже из кухни докончила его мысль Анна, достававшая из чулана санки.

К счастью, булыжную мостовую покрывал довольно толстый слой снега. Уложить шрифты, бумагу и замаскировать поклажу клетчатым одеялком было делом десяти минут. Но сынишка на этот раз ни в какую не желал сидеть спокойно. Он то и дело слезал, хватался за юбку матери и просился на руки. Волей-неволей пришлось его привязать. В последний момент, когда неподалеку уже раздавались шаги немецкого патруля, возникло еще одно препятствие: Анна, как ни тужилась, была не в силах сдвинуть сани с места. Пришлось впрячься и Янису. Сделав несколько шагов, он отпустил веревку и отошел в сторону.

— Дотянешь?

— Дотяну! — беспечно отозвалась Анна.

— Только смотри не останавливайся! — предостерег Янис. — Не то опять застрянешь.

С этими словами он юркнул под арку ворот, потому что еще не успел уничтожить кое-какие документы.

Вскоре Анна заметила: чем быстрее везешь санки, тем они кажутся легче. И она прибавила шагу, почти бегом пошла вверх по Ревельской. Зато сыну этот темп пришелся не по душе. То ли его слишком туго привязала, то ли причиняла беспокойство тряска, и он, не переставая, верещал, но Анна не решалась остановиться. Она чувствовала, что после этого не сможет продолжать свой путь, тонкая веревка больно резала плечи. Еще большей болью отдавался в ее сердце плач малыша.

Впереди уже завиднелись цепи немецкой полевой жандармерии. В подворотне стояли несколько задержанных женщин. Кинув на них сочувственный взгляд, Анна поспешила дальше, нимало не подозревая, что как раз с их стороны ее подкарауливает опасность. Когда раздался первый окрик, она даже не приняла его на свой счет. Лишь чуть погодя сообразила, чем возмущены арестованные женщины.

— Остановитесь! — пронзительно закричала одна из них. — Как вам не стыдно мучить ребенка?

— Мачеха! — взвилась другая. — Дитя плачет, а она себе и ухом не ведет!

— Паскуда! Сердца у тебя нет, что ли?

У Анны было сердце. Оно так больно сжималось, что силы покидали ее. Но кроме сердца у нее еще были разум и совесть. И они не разрешали ей обернуться, подгоняли бежать вперед, потому что сейчас, привлеченный шумливой бранью женщин, к ним приближался жандармский офицер. В какой-то темной витрине Анна увидела свое отражение — с разгоряченным лицом и растрепанными волосами она и в самом деле походила на злую мачеху из детской сказки.

Сынишка теперь орал благим матом. «Прости меня, малыш, но ведь я не могу иначе! — беззвучно шептали ее губы. — Мы с тобой оба сегодня боевики, ты и я, и нам обоим необходимо выдержать!»

Старший лейтенант был уже совсем близко.

— Господин офицер! — обратилась Анна. — Прикажите этим женщинам замолчать и велите пропустить меня. Я везу ребенка в больницу.

— Экое дело! — осклабился старший лейтенант. — Будет на свете одним латышом меньше, — он хотел подойти и проверить документы.

— У него сыпняк! — воскликнула Анна в полном отчаянии.

Старший лейтенант попятился назад. Потом устыдился своей трусости и, неловко переминаясь, спросил с притворным сочувствием:

— Как же звать твоего постреленка?

— Вильгельм. Окрестили так в честь кайзера, — сочинила Анна и, не останавливаясь, пошла быстрей вперед.

— Пропустить! — крикнул старший лейтенант патрулю и проводил Анну до угла.

Выбравшись из оцепленного района, Анна не сбавляла шаг. Опасность еще не миновала, надо напрячь остатки сил и дотащить сани до дома, где служила дворником одна социал-демократка. Из последних сил тянула свой воз Анна и бормотала как молитву:

— Не плачь, сынок, потерпи еще немного! Ведь сегодня ты одержал свою первую большую победу. Шрифт спасен, воззвание выйдет вовремя!

1966

Перевел Ю. Каппе.

 

ТРИ НОЧИ

Документальный рассказ

#img_20.jpeg

I

Ночь была темная, для перехода границы как раз подходящая. И все-таки на душе у него было тревожно. Свинцовые тучи, клубясь и надвигаясь, предвещали грозу. А это может усложнить и без того трудную задачу. Пока, правда, не могло быть сомнений, что направление взято верное, — шум Даугавы с левой стороны заменял компас. Но вскоре монотонный стук дождевых капель заглушил тихий голос реки. А в ушах звучали прощальные слова друзей: «Ну, Фрицис, желаем удачи!»

Когда это было? И где? Час тому назад в светлом зале ожидания на станции Дриса или в незапамятные времена, когда его еще звали настоящим именем — Фрицис Миллер? Теперь в кармане у него латвийский паспорт на имя Эдуарда Смилтена, и завтра же он приступит к выполнению задания. И не такая уж далекая Дриса будет казаться ему другой планетой.

Пока же от подполья его отделяет пропасть. Не такая и широкая — надо перейти границу и продвинуться на пять-шесть километров в глубь территории — стало быть, всего час ходу, но эта щель усиленно охраняется. Один неверный шаг, и под ногами — пропасть. Малейшая оплошность — и над головой засвищут пули. Месяцы, а может быть и годы, ему предстоит вести жизнь, полную опасностей, балансировать по краю пропасти.

Отныне ему придется часто менять имена: сегодня он — Жан, завтра — Янка, а послезавтра — Длинный, и личину тоже. А настоящее его имя никто не должен знать. И чем он занимается, и его адрес. Только при этом условии можно избежать провала и тюрьмы: недавно были схвачены почти все вожаки комсомольского подполья.

Дождь перешел в настоящий ливень. Потоки воды, бурля, затопили тропинку, превратив ее в месиво, и ноги в нем вязли по щиколотку. Выбирая дорогу посуше, он свернул с тропки, но и тут приходилось брести по воде. Вскоре он вымок до нитки. Одинокий путник пытался опять выйти на тропинку, но в непроглядной тьме не сумел ее найти. Время от времени яркая вспышка молнии вырывала местность из темноты. Но в ослепительном свете кусты и деревья принимали такие странные очертания, что он никак не мог сориентироваться…

Наконец гром стал утихать. Да и дождь лил не такой сильный. Зато тьма сгущалась все больше. Вряд ли стоит идти наугад — так можно и вовсе потерять направление. Самое разумное — выждать, пока минует гроза.

Нащупав шершавую кору ветвистого дерева, он привалился спиной к стволу. Дубовая листва не пропускала дождя. А дождь все не унимался, и на небе ни одного просвета. Он уж собирался было идти дальше, как заметил тусклый движущийся огонек на опушке леса. В первый миг ему против воли захотелось поглубже спрятаться в кусты, припасть к земле, но тут он вспомнил, что находится еще на советской территории, что встречный путник ему друг.

Да, тут повсюду друзья. Каждый случайный встречный на проселочной дороге, каждый прохожий на людных улицах большого города, каждый товарищ на курсах по подготовке партийно-комсомольских кадров — близкий тебе человек. И если даже они друг друга не понимают — ведь каждый говорит на своем языке, — все равно остается сознание, твердая уверенность, что в случае надобности тебе помогут, поддержат: тут у людей единый путь к общей цели, к счастью всего человечества. Почти пять лет учился он здесь, чернорабочий Салдусского кирпичного завода. Здесь можно было свободно, не таясь, высказывать свои мысли, читать книги, за одно только хранение которых грозит тюрьма в буржуазной Латвии, впитывать знания, о которых сын неимущего батрака не смел и мечтать. Конечно, он мог бы и продлить эту недолгую свободу, с правом на труд, на отдых и образование, но Эдуард Смилтен думал не только о себе. Он ехал тогда в Москву как член нелегальной компартии, чтобы лучше вооружиться для подпольной работы. Теперь он возвращается в боевой строй, оставив в Москве жену и полуторагодовалого ребенка. Нелегко было расставаться, но Эдуард Смилтен понимал, что сейчас он необходим в Латвии угнетенному пролетариату. Когда товарищи томятся в неволе, он не может чувствовать себя счастливым…

Сноп света от карманного фонарика, ослепив его, скользнул по лицу.

— А я уж забеспокоился, — сказал, подходя, молодой проводник с видимым облегчением. — Погода сегодня просто собачья. Но вам это только на руку — пограничники на той стороне в такой дождь и носа на улицу не высунут.

С полкилометра они шли друг за другом по пограничному лесу. Ни одна ветка не хрустнула под сапогами проводника, ни одним звуком не выдал он своего присутствия. Смилтен ступал за ним след в след, стараясь не издавать ни малейшего шума. Когда проводник внезапно остановился, Смилтен чуть не налетел на него.

— Пересечете эту вырубку, и вы в Латвии. Слева — Пиедруя, направо сворачивает дорога на Индру. Разрешите пожелать вам счастливого пути!

Сказанные шепотом, эти слова прозвучали как-то таинственно. «Вот и настала решительная минута», — мелькнуло в голове у Смилтена. Еще не поздно вернуться, еще можно остаться с семьей, с друзьями, жить в безопасности. Достаточно одного только слова, одного шага, чтобы опять стать студентом московского вуза… Но такого шага Эдуард Смилтен не сделает. Его ждет важное боевое задание. Даже не оглянувшись, он решительно ступил на родную землю, которая встречала лучших своих сыновей нд цветами, а свинцовыми пулями.

Пригнувшись, чтобы не стать мишенью для латвийского пограничника, который, может быть, притаился где-то с оружием, Смилтен быстро пересек вырубку. Дождь опять полил как из ведра. Беспрерывно гремел гром. То и дело сверкали молнии. Но он теперь был в укрытии, в том же самом лесу, только по другую сторону пограничного рва. Плотной стеной встал перед ним кустарник. Он раздвинул густой ольшаник и почти сразу же нашел узкую тропку.

Туфли стали тяжелые от сырости и грязи. Мокрая одежда прилипала к телу. Он с трудом продвигался вперед. Ветви кустов хватали его, точно причудливые руки. Где-то поблизости вдруг послышался тихий разговор. Как солдат в болотном окопе перед вражеской атакой, Смилтен лежал, припав к сырому мху, не шевелясь. Он затаил дыхание, точно приготовившись нырнуть в речной омут. В голове шумело так, что казалось — она вот-вот лопнет. Вдали залаяла собака. Потом все стихло. И он снова двинулся в путь.

Когда Смилтен пробился к Даугаве, дождь перестал. В посвежевшем воздухе курился туман. Ветер рвал белую пелену, и блеклые лохмотья призрачными флагами трепетали на ветвях деревьев. Но и в такие минуты не было видно противоположного берега. Хорошо еще, что ему удалось заметить выплывшую из густого тумана огромную сухую сосну, единственная ветка которой, словно закрытый семафор, заставила его остановиться. Без колебаний Смилтен вошел в воду. Десяток шагов — и его вытянутые вперед руки нащупали борт лодки. Взобравшись в нее, он нашел там весла, уключины, мачту и скатанный парус. И сразу исчезло чувство одиночества. Нет, он не одинок — вопреки всем запретам, вопреки полицейскому террору и гнету его здесь ждали друзья. Неизвестный товарищ проделал сюда длинный путь против течения, чтобы он, Смилтен, мог теперь попасть в Краславу, не оставляя за собой подозрительных следов в случае погони.

Он вытянул из воды якорь и сел на руль. Лодка медленно скользила по реке, и вода, дружелюбно булькая, расступалась перед ней. Хотя лодку несло течением быстро и можно было не грести, Смилтен не мог усидеть в бездействии. Мерно вздымая весла, он широкими гребками гнал лодку вперед.

II

Ночь благосклонна к тем, кого преследуют. Покровом тьмы она укрывает их от враждебных взоров. Но в той же тьме кроются и опасности. Ночь беспощадно холодна, в просветах туч мерцают равнодушные звезды. В такое время прогулка по улицам навлекает подозрение… Так что лучше притвориться подгулявшим, подвыпившим парнем, который никак не может проститься со своей зазнобой и все нашептывает ей нежные слова. Даже ночные сторожа, первейшие осведомители рижской префектуры и политуправления, не обращают внимания на такие парочки.

Сытый, отдохнувший человек без особого труда переносит и холод, особенно если на нем теплое пальто и меховая ушанка.

А Эдуард Смилтен с утра на ногах. Весь день и росинки маковой во рту не было. Одежда на нем далеко не теплая, к тому же сильно поношенная. Но мысль о том, что нынче ночью должны наконец дать результаты усилия многих недель, радостно возбуждает его, придает сил.

День начался как обычно. К восьми утра Эдуард уже в порту, среди безработных, которые поджидают, не понадобятся ли грузчики. Напрасная надежда! Редко какое торговое судно заглядывало в Ригу в годы кризиса. Смилтен работы не искал, но появлялся в порту каждое утро. Он ничем не должен выделяться среди других, он должен быть одним из этих горемык, которые в поисках куска хлеба толпятся в порту, на базарах, у фабричных ворот, перед зданием редакции «Яунакас Зиняс» («Последние известия») — всюду, где мерцает хоть малейшая надежда заработать лат-другой на пропитание себе и семье. Уверенней всего чувствует себя Смилтен среди людей, в толпе, в сутолоке. Здесь легче незаметно, пожав товарищу руку, вложить в его ладонь шуршащий исписанный листок, или передать в свернутой газете воззвание, выслушать сообщение, дать совет… А главное — здесь он в постоянном контакте с рабочими. В общении с ними Смилтен черпает темы для своих пламенных статей. Нынче ночью, если ничего не сорвется, одна из этих статей станет передовицей подпольной газеты «Яунайс Комунарс».

С тех пор как Смилтен, вернувшись в Латвию, снова работает в подполье, возобновление издания газеты было главной его заботой. После недавней волны арестов комсомольское подполье снова окрепло, зажило полнокровной, целенаправленной жизнью. Все новые молодые товарищи пополняли ряды борцов. В прежнем ритме забилась революционная деятельность в Лиепае, Вентспилсе, в городах и селах Латгалии. Участились лесные митинги, стачки, демонстрации; классовая борьба ширилась и обострялась изо дня в день, и потребность в нелегальной литературе с каждым днем возрастала. Тем чувствительнее ощущал Центральный Комитет комсомола недавний провал подпольной типографии своего боевого органа — газеты «Яунайс Комунарс» — и арест ее сотрудников. Без газеты, глашатая правды, трудно охватить широкие массы рабочей молодежи.

Сравнительно легко было найдено подходящее помещение для новой типографии. В конце улицы Бривибас, в рабочем районе, за Воздушным мостом, в просторном дворе дома № 170, была небольшая ремонтная мастерская, в которой работало два старых подпольщика. Своим человеком был и дворник. Довольно легко разрешился и вопрос о транспорте: мало ли возят в ремонтную мастерскую тележек и тачек с ломом, моторами, трансформаторами и прочим старьем!

Постепенно туда доставили все оборудование типографии. Осталось привезти типографский набор и два рулона бумаги — их раздобыла ячейка бумажной фабрики «Лигатне». Первый номер газеты должен завтра попасть к читателям. Значит, необходимо выпустить ее нынче ночью. Вот почему не до сна сейчас Эдуарду Смилтену.

Подняв воротник, чтобы хоть как-нибудь защитить уши от леденящего ветра, а лицо — от любопытных взоров, Смилтен стоял на углу улиц Бривибас и Дзирнаву. Издали могло показаться, что он едва держится на ногах. И не удивительно, что человек пьян, если он в такой поздний час шатается в этом районе ночных притонов. На самом же деле он притопывал ногами в худых туфлях, чтобы согреться. Дрожала от холода и светловолосая девушка, уцепившаяся за его локоть. Из освещенных подвальных окон «Максима-Трокадеро» лилась танцевальная музыка, и в такт мелодии Илга раскачивалась, пританцовывая. Эти странные движения позволяли ей лучше наблюдать за улицей, незаметно просматривать ее в разных направлениях. Она первая и заметила притаившуюся в тени дома фигуру.

— Какой-то подозрительный тип клеится, — шепнула Илга.

А тот вдруг в открытую двинулся к паре.

— Здорово, Янка, насилу тебя узнал, — сказал он.

Смилтен и головы не повернул, а внутренне весь подобрался. «Янка» — этой подпольной кличкой его звали только в Вентспилсе. Неужели опять на его пути встал навязчивый парень, который там еще лип к нему как банный лист, предлагал накормить ужином, проводить до дома? Но, может быть, это просто случайность?.. Мало ли на рижских улицах Янов, а при таком освещении нетрудно и обознаться… Надо убедиться, чтобы была ясность! Смилтен круто обернулся и впился глазами в лицо незнакомца. Оправдались его худшие предчувствия — перед ним стоял тот самый писарь с фабрики «Вентспилс кокс». В полушубке, с нагловатой ухмылкой, он казался сейчас еще отвратительней.

— Когда я пообещался тебя найти, товарищи только посмеялись, — рассказывал он. — Но такой удачи я, по правде говоря, не ожидал, что в первый же вечер случайно встречу тебя на улице… — И, не обращая внимания на девушку, будто ее здесь не было, продолжал как старый знакомый: — Нам обязательно надо потолковать в спокойной обстановке. Может, пойдем к тебе?..

«Какая грубая провокация!.. Такой простоватый шпик вряд ли кого поймает на удочку!.. Но почему же тогда вентспилсцы так долго терпят его в своих рядах?.. Надо завтра же предупредить — пусть изолируют, не сразу, конечно, иначе могут арестовать известных подпольщиков, а так, постепенно, незаметно надо оборвать связи… Избавиться от этого агента охранки не так уж трудно. Фамилии и адреса Смилтена он не [пропущена строка] уходить, и чем быстрее, тем лучше!..» Принудив себя грустно улыбнуться, Смилтен ответил:

— Сейчас, к сожалению, не могу. Но скоро я на полгода уезжаю в Даугавпилс. Если хочешь встретиться до отъезда, приходи в Студенческую кухню, я там бываю от двух до трех каждый день.

Смилтен уже было собрался уходить, перейти на другую сторону улицы, когда почувствовал рядом с собой теплое дыхание Илги.

Он быстро огляделся, заметил извозчика. Провокатор, как нарочно, еще не успел далеко отойти. Он ничего не должен заметить! Недолго думая, Смилтен крикнул:

— Извозчик, свободен?

— Свободен, — сказал тот, услужливо подавшись вперед.

— Тогда женись, ха-ха-ха! — И, схватив девушку за руку, Смилтен потянул ее к Церковной улице.

Извозчик, как видно, был сметливый товарищ. Он понял знак, вытянул лошадь кнутом и под звон бубенцов скрылся по направлению к Эспланаде.

Когда Смилтен и подпольщица Илга вышли на улицу Валдемара, санки их уже ждали. Все последующее произошло с такой быстротой, что вряд ли даже самый глазастый наблюдатель успел бы что-либо заметить. Девушка, казалось, уселась в санки рядом со своим кавалером. На самом же деле она незаметно юркнула в ближайшие ворота, а неуклюжее существо, привалившееся к Смилтену, было одетым в женское пальто огромным рулоном бумаги. Смилтен пощупал ногой, здесь ли ящик со шрифтом, и лихо крикнул:

— Ну, гони! Прямо до дома… Да смотри, чтобы кляча не дремала!

Через полчаса опасность миновала. Никому, разумеется, и в голову не пришло останавливать и тем более обыскивать санки, в которых, обнявшись, сидела парочка…

Дворник угодливо распахнул ворота — нельзя же заставлять господ ждать. Товарищи быстро сняли с повозки ценный груз, и через несколько минут извозчик укатил.

Итак, все оборудование на месте. Случись тревога — его за несколько минут можно будет разобрать и надежно укрыть здесь же, в сарае, среди штабелей дров. Впрочем, типографии пока ничто не угрожало. Смилтен полагал, что проверять на деле надежность укрытия им никогда не придется.

Наборщики молча принялись за работу. Спорые, быстрые движения выдавали большой опыт. Один вынимал буквы из наборной кассы, другой складывал слова. Появилась первая фраза:

«ПРОЛЕТАРИИ ВСЕХ СТРАН, СОЕДИНЯЙТЕСЬ!»

«Этот лозунг открыто украшает все газеты Советского Союза, — подумал Смилтен, — а у нас за него рискуешь поплатиться жизнью».

Работа спорилась. Поставлена последняя точка. Вот она, газета, которую так ждет молодежь! Пока перед ним лист белой бумаги, но завтра утром этот лист превратится в действенное оружие пропаганды. Смилтен вспомнил листовку, призывавшую латышских стрелков включиться в борьбу за Советы рабочих и солдатских депутатов: пятнадцать лет тому назад эта листовка открыла глаза ему самому, босоногому свинопасу, помогла найти в жизни единственно правильный путь. Если и его слова найдут отклик в рабочих сердцах, покажут людям их настоящее место в мире, разделенном на два враждебных лагеря, то задача, которую Эдуард Смилтен считал главной в жизни, будет с честью выполнена. Ради этой цели он готов на любые жертвы.

III

И эта ночь — 20 января 1933 года — казалось, была его союзницей. Во-первых, потому, что январские ночи длинные. А Смилтен до утра должен многое успеть. К тому же уходить с конспиративной квартиры надо так же, как и пришел — в темноте. Небезопасно среди бела дня показаться на этой тихой улице Задвинья, где каждый чужой человек дает пищу соседям для пересудов на целую неделю.

Да, сейчас надо быть особенно осторожным. Рига еще не оправилась после трагической гибели героя-комсомольца Фрициса Гайлиса. Со стороны посмотреть — жизнь в городе будто бы снова вошла в привычную колею. Но это лишь первое, обманчивое впечатление. На самом же деле она всколыхнулась до основания. Тщетно пыталась охранка объяснить все несчастным случаем, внушить, будто Фрицис Гайлис случайно выпал из окна. Обмануть людей не удалось, они знали, что комсомольца, который даже под самой жестокой пыткой не выдал товарищей, избили до бесчувствия и выбросили с четвертого этажа. Его похороны вылились в демонстрацию протеста, и все эти три недели не иссякал поток паломников к могиле героя.

Большую роль тут сыграло пламенное воззвание, написанное Эдуардом Смилтеном. Он не сомневался, что агенты политуправления не успокоятся до тех пор, пока не найдут автора. Самым разумным, конечно, было на некоторое время исчезнуть из Риги, но чувство долга не позволяло ему хотя бы на день покинуть боевой пост. А работы сейчас много, как никогда. Он останется, даже если ему грозит опасность! Смилтен не подозревал, что полиция, по доносу провокатора, выследила его и готовилась нанести решающий удар.

Ничего особенного агенты политуправления не знали. Поступило донесение, что на Елгавском шоссе, 38, в девятой квартире по вечерам собирается подозрительная молодежь. Этого было достаточно, чтобы отрядить нескольких шпиков для наблюдения за домом. Через час после появления Смилтена по лестнице поднялись четверо вооруженных сыщиков уголовной полиции.

Когда затрезвонил звонок, Эдуард Смилтен сразу понял, что это провал. Почему-то полицейские никогда не звонят как простые смертные, никогда вежливо не постучат. Оно и к лучшему — предупрежденные таким образом, подпольщики иногда успевают в последний момент уничтожить важные компрометирующие материалы. Смилтен тоже не терял времени. Убедившись, что через окно ему не уйти, — внизу у машины дежурил пятый сыщик — он швырнул в печь недописанную листовку. Когда полицейские ворвались в комнату, за столом, листая семейный альбом хозяйки дома, сидел паренек — гость как гость. В темно-синем выходном костюме, темноволосый, с мальчишеским зачесом, наивным выражением карих глаз и застенчивой улыбкой на юношески пухлых губах, он действительно походил на родственника из деревни. Паспорт тоже оказался в порядке — Эдуард Смилтен, и прописан по форме, судимостей не имеет, под следствием не был. Казалось бы, нет никакого повода для ареста… Да разве агентам охранки нужен повод?

— Мы ловим вора-рецидивиста Куликовского, — объявил один. — Вы пойдете с нами для выяснения личности!

Еще красноречивее приказа говорил пистолет, наведенный на Смилтена. Не помогли ни его энергичный протест, ни мольбы квартирной хозяйки. Дверь захлопнулась, недолго еще на лестнице слышался топот сапог, потом наступила грозная тишина, которую разорвал внезапный выстрел… Цепные собаки капитализма расправились еще с одним борцом за свободу.

Окончательно выяснить обстоятельства гибели Эдуарда Смилтена не удалось и по сей день. Убийцы в своем донесении, как обычно в таких случаях, записали, что Смилтен убит при попытке к бегству. Однако прибывший на место происшествия врач установил, что, судя по следам ожога, пуля выпущена из оружия, вплотную приставленного к спине.

Наверное, полицейские почуяли, что никакими угрозами и побоями у Смилтена не вырвать признания, не выведать имена и адреса других подпольщиков. А прямых улик не было. Так что лучше не рисковать, не разыгрывать комедию суда, гораздо удобней на месте рассчитаться с опасным противником, прикончить еще одного коммуниста. Однако и после смерти имя Эдуарда Смилтена звало трудовой народ на борьбу. В морге неизвестные товарищи накрыли жертву террора красным знаменем с надписью: «Слава павшим! Проклятие убийцам!» Ленты с такими лозунгами, свежие цветы снова и снова появлялись на его могиле. И когда наконец сбылась заветная мечта самоотверженного борца, дети свободной Латвии решили назвать его именем пионерские дружины, обещая тем самым всегда и во всем быть достойными бессмертного героя.

1959

Перевела В. Дорошенко.

 

ОН ЛЮБИЛ ЖИЗНЬ

Документальный рассказ

#img_21.jpeg

В сентябре дни становятся короткие… Вспомнив, что и он когда-то рассуждал так, Витольд горько усмехнулся. Чепуха! Люди повторяют такие вещи просто по привычке. От восхода солнца до заката прошло долгих тринадцать часов плюс двадцать восемь просто бесконечных минут, прежде чем башня ипподрома, казалось, окуталась алым балдахином. Лишь постепенно он поднимался все выше, пока наконец совсем не растаял в воздухе. А темнота наступать и не думала. Еще долго было достаточно светло, чтобы хозяева огородов копались на своих картофельных грядках, дергали морковку и обирали помидоры. И вообще-то одно из любимых занятий рижан — огородничество — стало сейчас главным подспорьем для многих семей. И для Витольда, который раньше любил порицать мелкобуржуазную тягу к «своему клочку земли», сейчас огороды были настоящим спасением, поскольку давали ему приют и пищу. Пища… Достаточно было вспомнить это слово, чтобы голод начал безжалостно терзать его внутренности. И чего эти люди возятся! Собирались бы домой, где их ждет накрытый стол и мягкая постель! Он насыпал себе в рот горсть засохшего гороха — горох был рядом, только руку протянуть, — но тут же выплюнул. Лучше уж глотать слюну.

Сколько можно сидеть в вынужденном бездействии и ждать? Долго, очень долго, если от этого зависит жизнь. Витольд понял это в последние месяцы, когда жизнь его постоянно подвергалась опасности. Иногда разумнее спокойно выждать, чем необдуманно искушать судьбу. Особенно если надо думать не только о себе. Поэтому лучше не показываться на рижских улицах в таком виде — грязный, в истрепанной одежде, небритый несколько недель. Первый встречный заявит о тебе в полицию, а что же говорить, если нечаянно столкнешься со знакомым, который знает, что Витольд в начале войны ушел с Красной Армией! Самое разумное пока не вылезать из будки с садовым инструментом — тут Витольд в относительной безопасности. Окрестности эти он в детстве излазил вдоль и поперек, когда мальчишкой пропадал тут целыми днями, снова и снова возвращаясь к воротам ипподрома, никогда не теряя надежды — авось какой-нибудь дяденька-жокей прокатит до конюшни. А теперь, прячась здесь, он успел изучить привычки огородников: как ни дрожали они за свой скудный урожай, никто ночью не оставался сторожить, даже собак не оставляли. Скорее всего, запретили оккупанты, чтобы быть полными хозяевами ночной Риги. Да, тут действительно ему пока ничто не грозило. Витольд чуть приоткрыл дверь, поглядел, не копошится ли еще кто-нибудь на своей делянке. Хоть бы скорей уходили, чтобы можно было утолить голод, без боязни размять затекшие ноги, пополнить запасы горохом, морковью, огурцами, луковицей или недоспелым помидором… а потом снова отсиживаться в укрытии…

К черту! Не затем Витольд добровольно вызвался на работу в тылу врага, чтобы теперь в одиночестве томиться в полуразрушенной хибаре! Не для того он пересек линию фронта, не для того, присоединившись к партизанскому отряду, в кровопролитных боях пробивался до территории Латвии, в возах с сеном, в бочках из-под капусты добирался до Риги, чтобы прятаться здесь и дрожать за свою жизнь! Кому она нужна, его жизнь, если он не приносит пользы людям? Он тел сюда, чтобы организовать подполье, руководить движением Сопротивления, помочь латышскому народу быстрее сбросить фашистское иго, а не затем, чтобы сохранить себя целым и невредимым до дня победы. Надо искать связи, найти надежных товарищей, пора действовать, иначе его приход сюда теряет всякий смысл… Но как это сделать, если в городе из-за каждого угла тебя подстерегает смерть? Витольд выпрямился, будто прислушиваясь к внутреннему голосу. Ведь он сам записал в свой блокнот: «Самое лучшее средство, чтобы не тряслись поджилки, — не трясти их». Записная книжка осталась в Москве, так же как выходной костюм, сшитый в последнюю мирную неделю, и паспорт, полученный в старой префектуре. Правда, костюм и документы сейчас бы весьма пригодились. И эта мысль вернула ему решимость, прогнала страх. Нет костюма, нет паспорта? Надо достать! Ведь на блюдечке никто не поднесет, хоть кисни он тут до второго пришествия. Нынче же ночью надо идти в город, внедриться в его жизнь — иного пути начать борьбу нет. Надо попробовать пробраться к человеку, который никогда не предаст, к матери.

Возможно, было бы осмотрительнее дождаться полуночи, когда на улицах меньше прохожих. Но Витольд просто не мог больше ждать. Чего же мешкать, если он решил действовать. К тому же его подталкивали и другие соображения. Все четверо братьев и сестра Валлия выехали в Россию, и вряд ли фашисты оставили такой подозрительной женщине, как Мила Яунтиран, трехкомнатную квартиру. Поэтому хотя бы часа два надо понаблюдать, прежде чем подняться наверх. Витольд не знал также, имеет ли право гражданское население без специальных пропусков ночью ходить по улицам Риги… Надо идти, уже сейчас густые сумерки служат прикрытием.

Да, многое он в других условиях, на фронте или живя в Москве, представлял себе иначе. В этом Витольд убедился, едва выйдя на улицу Валдемара, которая теперь называлась именем толстого фельдмаршала Геринга. Тихий вечер бабьего лета выманил из домов необычайно много народу. Правда, окна слепые, лампочки над табличками с номерами домов призрачно синие, на перекрестках иглы тусклого света тщетно пытались прошить темноту, но город был жив. По-прежнему слышатся автомобильные гудки и звонки трамваев. В кинотеатрах показывают слащавые немецкие фильмы. Рестораны и кафе не могут пожаловаться на нехватку посетителей. Гитлеровское офицерье проживает здесь свою долю награбленной добычи; спекулянты, наживающиеся на народных страданиях и нищете, за рюмкой водки заключают тут свои грязные сделки; дамы из состоятельных кругов, мужья которых продались оккупантам, приходят сюда, чтобы с восторгом поглазеть на блестящие мундиры и раздувшиеся кошельки «завоевателей» — одним словом, на «западную культуру». Время от времени из непритворенной двери вырываются звуки фанфар и бравурный голос диктора берлинского радио, сообщающего о победах вермахта на Восточном фронте. Стоит осень 1942 года. Мобилизованы последние материальные ресурсы. Кое-как оправившись от разгрома под Москвой, фашисты, не считаясь ни с какими потерями, рвутся к бакинской нефти и к волжским равнинам, даже не подозревая, что им расставлены ловушки, что скоро найдут свой конец не только тысячи немецких солдат, но и все их планы мирового господства.

Витольда не проведешь. Пусть и блестящая, а все же это только вывеска. У рабочих мрачные лица. Они слышат не пронзительные гудки автомобилей и звяканье трамваев, а площадную брань немецких офицеров, когда прохожий не уступает им дорогу. Они видят не кричащие афиши кинотеатров, а колонны военнопленных, евреев и схваченных патриотов, которых немцы утром и вечером ударами прикладов гонят по улицам. Вот и сейчас такое шествие движется по улице Анри Барбюса. Слышны нестройные шаги. Спотыкаясь о булыжник неровной мостовой, понурив головы, как под непосильной ношей, тащатся голодные, изнуренные люди. То один, то другой падает. Опираясь на соседей, подымаются и, шатаясь на нетвердых ногах, стиснув зубы, продолжают путь. Прохожие останавливаются, провожают колонну горькими взглядами. Седая старушка не стерпела, крикнула молодому конвоиру с шуцманской лентой на рукаве:

— Как тебе не совестно, супостат, гнать людей, ровно скот! Одно горе, один разор от вас, фашистов.

Шуцман с проклятиями выхватил маузер, но старушка успела скрыться в подворотне.

В эту секунду Витольд почувствовал в своей руке пистолет. Если бы старая не сумела уйти, он бы выстрелил первый. Хорошо, что в темноте его движение осталось незамеченным. Плохо только, что он чуть не поддался невольному порыву. Подпольщик должен закалить не только свое тело и волю, но и заковать сердце в стальную броню, подчинить все свои желания одной цели — избежать провала. Витольду поручили организовать нелегальное движение. Вот почему пока главное — собственная безопасность, вот почему надо свыкнуться с мыслью, что на каждом шагу придется быть свидетелем страданий и несправедливости, а вмешиваться, рисковать он не имеет права. Значит, держись, Витольд, смири свою горячность.

Держась в тени, он медленно двинулся дальше, а мысленно все возвращался к тому, что сейчас произошло на его глазах. «Спасибо тебе, мамаша, за твои смелые слова! Ты укрепила во мне веру — я справлюсь с заданием. Я знаю: так же, как ты, думают все те, кто во времена господства Ульманиса участвовал в стачках, нелегальных сходках и слушал московское радио, те, кто приветствовал советскую власть как осуществление своей мечты, те, кто и сегодня не склоняет головы под игом фашизма. Вы не сидите за ресторанными столиками, вы часами простаиваете в очередях за хлебом. Вам не следят глаза серебристые погоны. Вы видите голые черепа на фуражках и мундирах эсэсовцев, вы знаете, что они несут смерть. Знаете, что против них надо бороться».

Незаметно дошел он по улице Аннас до Мирной. Там, как старый друг, его приветствовал раскидистый вяз, простерший свои могучие ветви над крышей деревянного дома. А напротив выстроились корпуса кондитерской фабрики «Лайма», где раньше работал Витольд. В том доме, втором по правую сторону, прошло все его детство. Но войти в дом он пока не решался. Стоя у ближайших ворот, он выждал, пока утихнет шум его собственных шагов. Надо дать успокоиться и сердцу, которое вдруг отчаянно забилось… Он нажал на ручку — ворота были заперты. Но мальчишкой Витольд столько раз перелезал во двор через забор соседнего дома. И сейчас надо попробовать. Он бесшумно вскарабкался на ограду и так же бесшумно спустился. Прислушался. Вечер по-прежнему дышал глубоко и безмятежно. Пригнувшись, крался Витольд вдоль забора. Вот и двор, на который выходит окно матери. Его взгляд скользит вверх, до третьего этажа. Вот оно! Но окно занавешено наглухо, как и все остальные. Рижские окна, они не выбалтывают тайны своих обитателей. Как найти щель, заглянуть в квартиру? Тут Витольд заметил, что верхняя фрамуга открыта. Мать никогда ее не закрывает — ей не хватает воздуха. Зимой всегда оставляет щель, а ранней весной велит выставить раму. Трудно поверить, чтобы кто-то другой имел такую же привычку… Витольд теперь не сомневался, что в их комнате по-прежнему живет мать. Но одна ли она дома? Надо найти место, с которого можно понаблюдать за дверью.

С кошачьей ловкостью Витольд в несколько прыжков пересек двор и нырнул в парадную дверь. Лестница не освещалась. Он бесшумно поднялся на третий этаж, на секунду застыл перед дверью с табличкой «Яунтиран» и приник ухом к прохладному металлу. Ни звука. Витольд поднялся выше и сел на ступеньки. «Если до полуночи никто не придет, постучу. Если же кто-нибудь станет подыматься на четвертый или пятый этаж, спрячусь на балконе. Главное — не поддаться сну, не ослабить внимания». А сон, как нарочно, накатывался на него волной. Эх, хоть бы кроха табаку осталась! Но последняя самокрутка выкурена давно, когда еще он с товарищами продвигался по лесам Северной Видземе; с тех пор прошла целая вечность. А первая папироса? Он ее выкурил здесь, тайком от матери, которая не хотела понять, что ее младший сын уже взрослый человек. Витольд улыбнулся. Да, он всегда старался подражать старшим братьям, увязывался за ними на сборы пионерского отряда в Доме левых профсоюзов, торчал за кулисами, когда они играли в спектаклях, сопровождал их в опасных походах по распространению нелегальной литературы. По-настоящему самостоятельным Витольд стал в первый же год, как пошел в школу. В школу на улице Буртниеку, где учились все дети их семьи, его не приняли. Оттуда недавно был исключен его брат Лаймонис за отказ отвечать на уроках закона божьего. Летом Витольду тоже приходилось жить не дома — то нанимался в пастухи, а то устроился на лодочную станцию Слокского озера — выдавать лодки напрокат нарядным курортникам из новой гостиницы «Кемери». Окончив шесть классов, Витольд поступает учеником конторщика на шоколадно-конфетную фабрику «Лайма». После восстановления советской власти становится старшим счетоводом и работает в комиссии по национализации предприятия. Вступив в комсомол, восемнадцатилетний юноша в этот счастливый год своей жизни выполняет множество общественных поручений, участвует в спортивных соревнованиях, лыжных кроссах, в пропагандистской эстафете, несущей весть трудящимся республики о предстоящих выборах депутатов. Когда началась Великая Отечественная война, Витольд взял в руки оружие и вместе с товарищами-комсомольцами ходил в красногвардейские наряды охранять партийно-правительственные здания, важные заводы, а 28 июня 1941 года со своим отрядом покинул Ригу. И как большинство из тех, кто вынужден был отступать в эти тревожные дни, он твердо решил для себя во что бы то ни стало вернуться в родной город с победой…

И вот Витольд вернулся. При других обстоятельствах, чем тогда представлял себе, но несломленный, с сознанием того, что на его долю выпала почетная, но трудная работа подпольщика.

Борьба не кончена, с каждым днем она становится все ожесточеннее: ведь голодный и к тому же раненый хищник опаснее сытого. И сейчас задача Витольда — ускорить предсмертную агонию врага, постараться обезвредить его удары.

Стало прохладно. Дом по-прежнему казался словно вымершим. Только в квартире на первом этаже назойливо хрипел старый патефон. Стало быть, не так уж поздно. Надо запастись терпением. Он поднялся, встал на цыпочки, чтобы размять ноги. Левая нога заныла. Снова давало о себе знать фронтовое ранение. Витольд мысленно перенесся в прошлогоднюю зиму, когда латышская дивизия выбила фашистов из Наро-Фоминска. Вспомнил заснеженные поля под Москвой, окостеневшие трупы немцев на брустверах, одетые русской метелью в белые саваны… И по трупам павших врагов, мимо развороченных немецких танков и автомашин бесконечным потоком шли на запад бойцы армии-победительницы. «В атаку!» — звучало на многих языках, в том числе и на латышском. Это Красная Армия громила фашистские орды. Среди полков, продвигавшихся вперед, была и его войсковая часть. Витольду казалось, что он и теперь еще видит своих друзей. Рядом шагали его братья Александр и Лаймонис, его друг Эдис Ратниек, с которым он еще в Риге выполнял комсомольские задания, с которым делил и суровые партизанские будни. Вместе с ним шли бывшие комсомольцы-подпольщики Рейнис Сипол, Рудис Лиепа и многие другие. Товарищи, которые с просторов России начали борьбу за освобождение Латвии. Ранение вырвало Витольда из их рядов, а после госпиталя ему казалось, что его место среди тех, кто готовится к опасной, ответственной работе в тылу врага.

И вот его желание исполнилось, но Витольд не чувствует себя счастливым. Чего бы он не отдал сейчас за то, чтобы снова оказаться среди своих, а не в городе, оккупированном врагом! Стоять у порога родного дома и бояться постучать, быть в нескольких шагах от матери и сознавать, что эта встреча им обоим грозит смертью… Витольд в сердцах махнул рукой — опять малодушные мысли! Разве он пришел сюда распускать нюни, а не бороться за то, чтобы и рижане могли ходить с высоко поднятой головой? Ему казалось, что через линию фронта, через землю, задыхающуюся в тисках оккупации, через застенки и колючую проволоку концентрационных лагерей товарищи протягивают ему руки, зовут: «Вперед, Витольд!»

Он приник к двери. В квартире — тишина. Рука потянулась к кнопке звонка, но он тут же отдернул руку. Мать, бывало, часто говорила, что этот звонок и мертвого поднимет. Витольд осторожно нажал на дверную ручку, потом отпустил. Она легонько звякнула. Ему вдруг показалось, будто квартира ожила — захлопали двери, послышались голоса. Только спустя несколько секунд Витольд сообразил, что это в ушах у него от волнения шумит кровь, гулко колотится сердце. Он снова подергал ручку. Никого. Еще раз нажал. Наконец что-то скрипнуло, и Витольд вспомнил, что незадолго до войны мать просила смазать петли ее двери. Братья спихивали эту работу друг на друга, а потом пришли заботы поважнее… Послышались легкие шаркающие шаги. Мать! Витольд ясно различил ее неровное дыхание.

— Кто там? — Шепот почти до неузнаваемости изменил голос матери.

Витольд не ответил. Осторожно всунул в замочную скважину ключ, который все эти месяцы носил с собой как дорогую память о Риге. Но не успел повернуть. Дверь отворилась, сильные руки матери втащили его в темный коридор, обвились вокруг шеи.

— Витук, ты! — прошептала она, и Витольд понял, что точно так же могли бы вернуться и Лаймонис, Александр, Хельмут или даже Валлия.

Мать включила свет и, держа сына на расстоянии вытянутых рук, пытливо глядела на него. Даже теперь, худой и грязный, Витольд выглядел моложе своих двадцати лет. Может быть, потому, что серо-голубые глаза его смеялись, а каштановые волосы кольцами падали на лоб, придавая лицу детское выражение. Только обычно пухлые губы были плотно сжаты и казались совсем тонкими и белыми. Но мать не была бы матерью, если бы она не поняла, что это значит. Витольд старался взять себя в руки, справиться с волнением — в их семье было не принято открыто проявлять свои чувства.

— Ты еще не спросила меня, зачем я вернулся, — сказал Витольд, когда они сидели за столом, на который Мила Яунтиран выставила чуть ли не все свои запасы съестного.

— Или я не знаю своих сыновей? — вздохнула мать. — Я в тебе, Витук, не минуты не сомневалась… Но если нельзя, можешь и не рассказывать.

— Ты мне поможешь, мама?

Мила Яунтиран долго молчала. Только пальцы, машинально разглаживающие скатерть, на которой не было ни единой морщинки, выдавали ее волнение.

— Умом, Витук, я все понимаю, — наконец заговорила она, — а сердцем… Сердцу не прикажешь. Но ка-какое я имею право жаловаться? Ведь я сама указала тебе этот путь. Восьмимесячного таскала тебя с собой в политохранку, чтобы после допроса меня отпустили домой… А потом? В твоих пеленках прятала прокламации, на первую прогулку повела тебя в тюрьму — отнести передачу Хельмуту… Так что не трать лишних слов — меня ли, подпольщицу, тебе агитировать! Но… — Мила Яунтиран обхватила голову руками. Когда же она снова подняла голову, Витольд впервые в жизни увидал слезы на глазах матери. — Чем я тогда рисковала? В царское время — ссылкой на каторгу, в буржуазной Латвии — посадили бы в тюрьму. Тебе, Витук, грозит смерть, никогда не забывай об этом. Прошу тебя, сын, будь осторожен!

— Мне жизнь не надоела! — пытался пошутить Витольд. — Сперва надо рассчитаться с фрицами… — он прикусил себе язык. Недоставало сил сказать матери, что погиб Лаймонис. Почему-то казалось, что после победы это известие причинит ей меньше боли.

Мать не заметила его смущения. Она уже обдумывала план действий.

— Здесь тебе, конечно, оставаться нельзя. Соседи и так на меня косо смотрят. Иной раз думается, что я на свободе только потому, что через меня хотят нащупать подпольную группу. За каждым моим шагом следят, примечают всех, кто ко мне заходит. Когда я принесла из столярной мастерской чурбачки, чтоб истопить печку, в квартиру ворвалась полиция и сделала обыск — надеялась найти ручные гранаты. Часто на дверях нахожу записки с угрозами: «К стенке поставить эту коммунистку!» — и в таком духе… Самое разумное пока тебе — жить в будке на огородах. С месяц еще будет тепло, а за это время я подыщу тебе надежную квартиру. Еду и все необходимое буду передавать тебе с Аугустом Легздынем: старик работает там садовником и приходится нам вроде бы родней. Это никому не покажется подозрительным. А если тебе что понадобится или надо будет что-нибудь передать, скажи ему… А теперь я нагрею тебе воды.

Вымывшись в ванне, в топке которой мать сожгла его рваную грязную одежду, побрившись и переодевшись в чистое белье и темно-синий костюм, Витольд почувствовал себя будто заново родившимся на свет. Теперь он снова обрел уверенность в себе, веру в свою звезду. Напрасно мать старалась рассеять эту его самонадеянность, Витольд только отмахивался и смеялся:

— Ну, скажи сама, разве это не счастье для человека — иметь такую мать, как ты! — Он поцеловал ее и проговорил уже серьезно: — Так я пошел, а то скоро станет светло. Ключ я на всякий случай возьму.

…Витольд нервничал. Прошло уже три недели, а он все еще топтался на месте. Хотя это, пожалуй, не совсем точно сказано о человеке, который с раннего утра до позднего вечера бродит по рижским улицам и наблюдает жизнь на рабочих окраинах. И все-таки вперед движения нет. Казалось, легче перекинуть мост между краями пропасти, чем между тайными мыслями двух чужих людей. Особенно в нынешние черные времена. Ведь не остановишь первого встречного и не скажешь напрямик: «Послушай, друг. Если ты против фашистов, дай твою руку, будем вместе бороться!» Как бы пристально ни вглядывался он в лица прохожих, Витольд не мог прочесть в них ответа. На многих лицах были следы недосыпания, постоянных забот. Маловероятно, чтобы такие люди поддерживали оккупантов. И все же возможно, что именно заботы о хлебе насущном, о сохранении жизни детей заставляют их уклоняться от борьбы и даже могут толкнуть на предательство. Еще будучи в Москве, Витольд слышал, что в Риге действует подпольная организация. Он часто думал о том, что эти отважные борцы находятся рядом. Вот, например, тот пожилой мужчина в промасленных брюках купил в киоске «Тевию», а через минуту с досадой смял фашистский листок и, не стесняясь, сказал продавщице: «В такое вранье даже селедку заворачивать противно — испортит весь аппетит». А как к нему подойти? Витольд понимал, что его костюм не располагает к доверию. Сочтет за провокатора, за агента гестапо и будет молчать. Нет, в теперешнее время, когда на Латвии тяжкое ярмо террора, мост откровенности — отнюдь не всегда лучшее средство установить связь с другим человеком. Гораздо надежнее, хотя и труднее — рыть туннель. Отсюда и название — подпольная борьба.

И вдруг Витольду улыбнулась фортуна. Каждый день к вечеру он заходил на главный почтамт, который еще в партизанском отряде они выбрали местом встреч. Здесь всегда толпился народ. Витольд зайдет, купит почтовую марку, повертится у каждого окошка. Но он так ни разу и не заметил знакомого лица. А тут ему показалось, что человека, который, сгорбившись, присел недалеко от выхода, он где-то видал. Где, при каких обстоятельствах, этого Витольд не мог вспомнить. Лет тридцати, бедно, но чисто одетый, среднего роста, плечистый, темноволосый; его черные глаза порою пристально глядели на текущую мимо толпу, потом снова равнодушно смежались веки, будто побежденные дремотой. Наконец Витольд махнул рукой: на зрительную память ему жаловаться не приходится, и если уж он не узнает этого человека, значит, наверняка им не приходилось встречаться…

На следующий день Витольд снова заметил странного незнакомца. И тут же вспомнил, где он его видел, — здесь же, на почтамте, где тот просиживал все вечера. Он стал привычной деталью обстановки, как высокие конторки для писания писем, как вывески на стенах, как сотни снующих посетителей, толпящихся у окошек. На глазах у всех и именно потому неприметный. Почти идеальный способ маскироваться, надо будет при случае использовать… И неожиданно Витольда осенило: может быть, этот человек вовсе не отдохнуть присел. Может, он пришел сюда намеренно, может быть, ждет кого-нибудь? В таком случае не исключается, что он связной…

Ни минуты не колеблясь, Витольд направился к нему.

— Вы не разменяете мне мелочью две марки? — Это были слова пароля.

Но тщетно надеялся Витольд услышать условленный ответ: «Нет, у меня только три сотенных». Он вообще ничего не услышал. Ответа не последовало. Незнакомец даже не взглянул на него, будто вовсе не слышал вопроса.

Витольд повторил вопрос громче, несколько раздраженно, даже тронул незнакомца за рукав. Тот неторопливо повернул голову и в упор посмотрел на Витольда. И ему снова показалось, что в этом взгляде невысказанная просьба. Незнакомец сунул руку в карман потрепанной зеленой куртки, вытащил открытку и подал Витольду.

«Я глухонемой. Подайте сколько можете жертве пыток в большевистском ЧК!» — прочитал Витольд. Его взяла злость. На себя, легковерного мечтателя, на этого отвратительного нищего, на всю эту удушливую атмосферу. Он уже собирался швырнуть открытку нищему на колени, когда заметил под текстом маленькую закорючку, нечто вроде каракули, какой иногда подписываются работники, через руки которых ежедневно проходят сотни документов. Точно так расписывался капитан учетного отдела Московской партизанской школы. Сомнений не оставалось, это его подпись! Знак, который опознают все курсанты этой школы!

Витольд бросил взгляд по сторонам — никто на них не обращал внимания. Положив открытку в карман и дружески улыбнувшись незнакомцу, он пошел к выходу. На углу оглянулся — тот следовал за ним. Некоторое время они кружили по рижским улицам, потом нырнули в темную, аллею Гризинькална, где можно было спокойно поговорить. И с первой же фразы Витольд понял, почему товарищ должен притворяться глухонемым: Коля не знал латышского языка. Посланный радистом к партизанам, он прыгнул с парашютом, но неудачно приземлился и тяжело повредил руку, которую и сейчас не мог поднять как следует. Около месяца Колю прятал один крестьянин из Крустпилсского района, потом перевез его к родственникам в Ригу, потому что в деревне каждый чужой человек возбуждает подозрение. И в городе очень пригодилась заготовленная на всякий случай открытка, которая была призвана заменить знание латышского языка…

Ядро группы было создано.

…Морозная зимняя ночь. Станцию Шкиротава куполом накрыло черное звездное небо. Кругом белел снег, и свет синих фонарей рисовал на нем размытые круги. Словно гремучие змеи, готовые броситься на свою жертву, чернели длинные поезда. На вышках, как сычи, застыли постовые, другие солдаты мерным шагом ходили вдоль вагонов и платформ, на которых можно было различить стволы орудий. Хрустел снег под валенками караульных, натужно пыхтел паровоз и, готовясь к дальнему пробегу, то и дело изрыгал клубы дыма с красными искрами.

— Пора! — Даже произнесенное шепотом, это слово прозвучало как боевой приказ.

От снега отделилась фигура, окутанная белой простыней, и, указывая вытянутой рукой на военный эшелон, сказала:

— Вот это куш так куш!

— Его песенка спета! — весело отозвался другой голос, и теперь уже не было сомнений, что трое в маскировочных халатах, будто слившиеся с белизной природы, — рижские рабочие парни. — Двинули!

Они поползли. Один стал понемногу уходить вперед, но его тут же нагнал другой и, тронув за локоть, указал направление:

— Держись левее. Будем выходить к семафору, там насыпь круче.

Первый машинально кивнул, потом, догадавшись, что товарищ его знака не увидит, тихо ответил:

— Ладно!

И снова тишину нарушало только тяжелое дыхание. Ребята неслышно продвигались вперед. Время тянулось томительно. Хотелось вскочить на ноги и бегом преодолеть оставшиеся до железнодорожного полотна метры. Но риск был слишком велик. Их сразу же могли пригвоздить к месту окрик часового или уже навсегда — вражеская пуля. И вот наконец перед ними лежат стальные рельсы. Отливая металлом, они убегают вдаль, к Восточному фронту — туда, где решаются судьбы человечества. Если удастся порвать нить снабжения фашистской армии, вывести из строя хотя бы десяток танков и орудий, это, может быть, хоть на минуту приблизит победу. А разве сочтешь, сколько человек гибнет за одну минуту этой кровопролитной войны на фронте протяженностью в тысячи километров?! Поэтому операция должна удаться, удаться во что бы то ни стало!

— Не клюй носом, уже пришли!

Они работали молча. Только раз, стукнувшись о рельс, звякнула саперная лопата. И тут же сердитый голос прошипел:

— Подавай живее!

Взрывчатку закопали, разровняли землю, присыпали снегом. Еще раз проверив места соединения, они тронулись в обратный путь. За ними тащился бикфордов шнур. Надежнее, конечно, было бы, если б паровоз сам вызвал взрыв. Но они не умели изготовить настоящую мину. И к тому же знали, что все равно не заставят себя покинуть лес, пока не убедятся в результатах операции.

— Идет!..

Целые сутки горел немецкий эшелон с боеприпасами. И до самой весны в Риге только и было разговоров об этом.

…Прямо от столба на 72-м километре шоссе Рига — Даугавпилс в лес уходила узкая тропинка. Через несколько сот метров она терялась во мху, и несведущий человек мог подумать, что ее протоптали грибники, которые в чаще разбредаются кто куда. Если же хочешь идти дальше, надо пробраться через густой ивняк, образующий у подножия стройных сосен и берез нечто вроде живой изгороди. А когда уж кажется, что тебе отсюда не выйти, кустарник вдруг отступает, сосны сменяются молодым ельником, который кончается у склона, поросшего лиственными деревьями. Здесь открывается глазу непроходимое болото, разделенное надвое речкой, вздутой весенним паводком. Это место, от которого до ближайшего хутора — а хозяином того хутора был отец связного Петера — пятнадцать минут ходу, Витольд и облюбовал для тайника. Даже посвященный отыскал бы его с трудом: кому же придет в голову, что под пушистыми елями и нетронутым мхом вырыт бункер площадью в пять квадратных метров и высотою два метра, с двумя хорошо замаскированными выходами в разных направлениях. Но и попав сюда, вряд ли кто с первого взгляда догадается, что в этом примитивном бункере разместился один из центров подпольной связи в оккупированной Латвии. Тонкая, никогда не обрывавшаяся нить тянулась отсюда в Ригу и Латгалию. Маскируясь под охотников, ягодников или спекулянтов продовольствием, сюда приходили мужчины с рюкзаками и чемоданами, порою невероятно тяжелыми; только наметанный глаз заметил бы, что все они молоды. Пришельцы редко уходили сразу. Обычно они здесь ночевали и отправлялись в обратный путь на следующий день. На восток их недалеко провожал Коля, на запад и на север — Витольд. Однако первый месяц они старались не показываться за пределами леса: надо было сперва как следует изучить окрестности, собрать сведения о жителях ближних хуторов.

Витольд не умел долго сидеть без дела. Конечно, пост у него важный, но хотелось бы делать больше. Саша навез столько оружия, что казалось преступлением держать ого втуне. И в самом деле, почему не организовать боевую группу, которая со временем могла бы контролировать важную магистраль? Подходящих людей хоть отбавляй, к примеру, один из братьев Клявиней, который, спасаясь от службы в эсэсовском легионе, уже не раз пользовался убежищем. На другом берегу Даугавы жили комсомольцы братья Вашеки, которые регулярно снабжали Витольда продуктами и охотно выполняли бы более ответственные задания. Были и другие, кто не скрывал своей ненависти к оккупантам. И Витольд стал развивать деятельность, его походы продолжались теперь по нескольку дней. Чтобы не оставлять тайник без присмотра, они с Колей уходили попеременно.

13 мая 1943 года в направлении Скривери ушел Коля, твердо пообещав вернуться на следующий день с несколькими товарищами, которые хотят уйти в партизаны. Витольду в этот раз как-то не хотелось оставаться одному, поэтому он немного проводил Колю.

— Не знаю, то ли теплая весна действует, то ли еще что, — будто извиняясь, говорил Витольд, шагая рядом, — но на меня вдруг такая тоска по людям навалилась. Хочется побыть в гурьбе шумных парней, слушать девичий смех и самому повалять дурака: бегать, орать, в воздух стрелять, что ли… — вздохнул он.

— Как, по-твоему, — Коля понимал настроение друга, — не пора нам опять на Большую землю? Сколько же можно здесь прозябать без настоящего дела! Ты — разведчик стрелкового полка, я — авиационный радист, ведь на фронте мы принесли бы гораздо больше пользы…

— Не пори чепуху, — оборвал его Витольд. — В этой войне фронт повсюду, где хозяйничают фашисты. Он не знает географических границ, он проходит через моря и горы, добирается до самой глухой деревни и небольшой фабрики, разделяет даже семьи. В борьбе с фашизмом у каждого свое место, и я совсем не согласен, что наше задание не такое уж важное. Нас никто не может упрекнуть, что мы не заставляли гитлеровцев платить по счетам. Возможно, никто не узнает наши имена, и все же буря событий раздует зажженную нами искру в могучее пламя. Я в этом уверен, потому и не унываю…

После этого разговора снова легко, даже радостно стало на душе. Посидев немного на берегу речушки, Витольд поставил продольники и спокойно лег спать… Он не знал, что в это время сюда из Риги спешил Петер, не подозревал, что лес уже окружен и полицаи задерживают всякого, кто пытается в него проникнуть. В расставленную ими ловушку попал и молодой Патарочин. Упорное сопротивление ни к чему не привело — численное превосходство шуцманов было таково, что минуту спустя юноша лежал без сознания, истекая кровью, и не раздалось даже выстрела, который разбудил бы Витольда.

Оккупанты получили донесение что в Юмправском лесу скрывается большой партизанский отряд. Окружив лес, шуцманы не решались в темноте его прочесывать. Лучше дождаться утра, к тому же из Риги обещали прислать подкрепление. Надо проследить только, чтобы местные жители не предупредили красных…

Теплый и солнечный, занялся день 14 мая 1943 года. Витольд проснулся сравнительно поздно, хотел выйти навстречу Коле, но, решив, что тот, наверно, до обеда не вернется, сел на своем любимом месте — небольшой лесной полянке. Солнышко приятно пригревало, и он с аппетитом ел ржаной хлеб. У него мелькнула мысль — не сходить ли к отцу Петера за газетой, но лень было одеваться. Успеется, потом принесет. Он лег на спину и лениво следил за белкой, которая играла в еловых ветках. Витольд просто отдыхал, отдавшись во власть мыслей и воспоминаний. Ему вспомнилось детство, когда он с друзьями часто бродил по Кемерским лесам и болотам, присев на корточки возле муравейника, наблюдал, как сноровисто работают муравьи. Затем в памяти всплыли братья, мать, которая недавно с Сашей прислала поклон и домашние пирожки со шпиком. Теперь уж скоро семья снова будет в сборе: Красная Армия громит фашистов и недалек тот день, когда она освободит и Латвию. И в его силах приблизить этот час…

Вдруг Витольд заметил, что белка замерла на месте и, насторожив ушки, вертит головой из стороны в сторону. Когда она снова стала прыгать, в ее движениях уже не было озорства. Они были скорее поспешными — так убегают от опасности. Тут и Витольд уловил подозрительный шум. Но понять, откуда он исходит, не мог. Ясно только, что это не рокот машин, который доносится с шоссе. Он дошел до потайного склада. Теперь казалось, что непонятные звуки идут со стороны болота. Витольд взобрался на дуб и, спрятавшись в листве, огляделся. У него вспотели ладони, пересохло во рту. На расстоянии примерно полкилометра по лесу двигался, развернувшись в цепь, отряд шуцманов. Левее сквозь чащу прокладывала себе путь другая группа.

«Значит, в кольце», — мелькнула мысль. Кто-то донес фашистам, и они теперь прочесывают всю округу. Шуцманы обыскивали каждый куст, каждую лощинку. И все же его положение не было безнадежным. Ведь есть деревья, на которых можно спрятаться, дождаться ночи и тогда… Витольд не додумал эту мысль до конца. Он вспомнил, что скоро должен возвратиться Коля. Он приведет с собой товарищей, новых бойцов армии народных мстителей. Нельзя допустить, чтобы они слепо шли в расставленные силки, надо предупредить. Для этого есть только одно средство…

Витольд осторожно спустился вниз, проник в бункер и вынес оттуда пулемет, несколько ручных гранат. Установив пулемет под раскидистой елью, он залег за кочку. Пистолет положил рядом. Далеко он не стреляет, Витольд прибережет его для себя. Убедившись, что пулемет находится в боевой готовности, стал ждать. Теперь уже без волнения, примирившись с неизбежностью, уверенный, что товарищи отомстят за него.

По краю полянки промелькнули зеленые мундиры. Витольд припал к пулемету и нажал на гашетку. Он успел заметить, что пять шуцманов упали как подкошенные, а потом вокруг засвистели пули. Он дал еще одну очередь. Схватил гранату и метнул в другом направлении. Раздались вопли и проклятия; значит, враги подбираются и оттуда. Теперь стреляли со всех сторон. Витольд усмехнулся. Пусть! Этого он и хотел. Коля услышит и поймет, что случилось. Он отведет товарищей прямо по назначению.

И Витольд стрелял без передышки. Вдруг плечо окрасилось кровью, навалилась внезапная слабость. Нет, только не это! Живым он в руки фашистам не дастся! Пистолет казался теперь недосягаемо далеким. До него уже не дотянуться. А шуцманы, ободренные тишиной, ползли по поляне. Тут Витольд заметил, что у него в запасе есть еще одна граната. Он схватил ее левой рукой и, привстав на колени, саданул о ствол ели, за которой прятался. В глаза ударила молния, грохота Витольд уже не слышал.

Так во имя жизни других людей погиб комсомолец Витольд Яунтиран, который больше всего на свете любил жизнь.

1964

Перевела В. Дорошенко.

#img_22.jpeg

Ссылки

[1] Чем угостить вас?

[2] Сделайте мне джин с тоником.

[3] А я думал, что шведы предпочитают на ночь рюмку аквавита.

[4] Двойную водку.

[5] Сегодня я все равно не буду спать…

[6] Потанцуем.

[7] Ординарцем.

[8] Вы можете подняться, если хотите, — мы ждем лоцмана.

[9] Сплесень  — место сплетения двух концов троса.

Содержание