Якорь в сердце

Цирулис Гунар

ГОСТЬ ИЗ ПРОШЛОГО

Повесть

 

 

#img_5.jpeg

#img_6.jpeg

 

I

Раздался металлический щелчок, и приятный мужской голос объявил:

— Внимание. Говорит радиоузел теплохода! Мы только что вошли в советские территориальные воды. Уважаемые пассажиры! Просим перевести стрелки часов на два часа вперед…

Она села и чуть было не вывалилась из койки. Судно нещадно качнуло. Иллюминатор медленно полез вверх, замер почти над головой, затем нехотя пополз обратно. В его четырехугольной рамке, напоминая движущийся горный пейзаж, вырастали покрытые седыми космами темные гряды волн.

Она снова прилегла. Голову распирала тяжесть, подступала тошнота, хотелось закрыть глаза. Неужели морская болезнь? Или выпитая за обедом рюмка? Обычно она никогда не пила днем. А тут как на грех захотелось попробовать настоящей русской водки. Впрочем, какие все это пустяки. Куда важнее, что она только что пересекла во сне рубеж — перенеслась из одного мира в другой, в тот неведомый мир, о котором думала бессонными ночами и о котором слышала столько противоречивого. Нет, нет, теперь нечего ломать себе голову. Лучше послушаться диктора и передвинуть стрелки на часиках.

Но она не сделала этого. Не потому, разумеется, что боялась потерять два часа — в жизни ее были утраты и пострашнее. У нее просто не хватало смелости порвать эти символические узы со своей нынешней жизнью. Может быть, именно среднеевропейское время поможет ей остаться на позиции беспристрастного наблюдателя. Муж, провожая ее в Стокгольмском порту, посвятил хваленой шведской объективности целую речь. Будто она и без того не знает, чего может лишиться, пустившись в свое безумное путешествие. Вопрос в том, что она может приобрести.

Из репродуктора продолжала литься речь радиста. Повторив сообщение по-русски, он снова перешел на английский язык. «Интонации деревянные, как у школьника, выучившего стихотворение наизусть, но произношение отменное…» — машинально подумала она и тотчас остановила себя: решено ведь — дать рассудку отпуск и во время поездки жить одними чувствами.

— После ужина мы приглашаем всех пассажиров на бал в честь завершения нашего рейса, который состоится в большом салоне…

Она выпрыгнула из постели. Праздновать так праздновать! Неважно, что для нее путешествие едва успело начаться. Она будет танцевать и веселиться, выпьет за тех, кто его сегодня закончил, чтобы отогнать мысли о тупике, в котором она очутилась: выхода из него все равно не найти.

Жаль, не объявили, что желательны вечерние туалеты. Можно было бы надеть недавно сшитую макси-юбку с разрезом. Хотя для советского судна подобный наряд, наверное, слишком экстравагантен. Она сделала два шага по каюте и поняла — в такую погоду что на французском лайнере, что на советском разумнее всего облачиться в брючный костюм. Пошатываясь, хватая руками воздух, она кое-как добралась до шкафа. После небольшого колебания достала шелковые брюки серебристого цвета и голубую кофту, доковыляла до зеркала и приложила их к себе. В самом деле, чем не идеальный туалет для светской жизни в бушующем море? Она села, внимательно рассмотрела в зеркале свое лицо, а затем привычным движением нанесла на него толстый слой «колдкрема».

* * *

— Колкский маяк! — доложил штурман.

Капитан, вжавшись в свой излюбленный правый угол рубки, не откликнулся. Он давно заметил на небосклоне светлые вспышки, которыми родная земля вот уже четверть века приветствует возвращение его судна с очередного рейса. Но зачем хвастать стариковской зоркостью и опытом? Все это дается практикой. Ну вот, к примеру, курс, который так старательно высчитывает по карте штурман. Капитан мог бы подсказать его по памяти. Но зачем? Пусть трудится человек. Пусть наживает свой опыт. Еще успеет обрасти ракушками в этом унылом чередовании пассажирских рейсов.

— Изменим курс, и не будет так качать, — размышлял вслух штурман, нанося на карту Рижского залива тонкую карандашную линию. Конец ее упирался прямо в устье Даугавы. Покончив с этим, штурман подошел к капитану и кашлянул. — Вы хотели зайти в салон и сказать несколько слов пассажирам, — вежливо напомнил он.

Капитан вздохнул. Неразговорчивый от природы, он не выносил ни тостов, ни торжественных речей. На обычные трапезы и то старался явиться с опозданием, лишь бы только не приходилось вести застольные разговоры с соседями — иностранными дипломатами, дельцами или нашими общественными деятелями, которым по должности полагалось почетное место за капитанским столом. Какое-то время он, насупившись, пересчитывал огоньки буев, мелькавшие среди всхолмленных вод пролива, покуда его не осенила внезапная догадка.

— В такую качку им и без моих речей должно быть тошно. Небось все давно разбежались по каютам, — пробурчал он с надеждой, оправил китель, затянул потуже галстук и вышел.

Над Балтикой простиралось темное осеннее небо. Ветер гнал по нему рваные низкие облака. Изредка в просвете между тучами вспыхивала одинокая звезда.

Море было неспокойным. И все же настоящий шторм остался где-то далеко за Колкским мысом. За ним валы теряли свою первозданную мощь, и судно однообразно укатывали лишь ровные валы.

Иллюминаторы верхнего салона еще светились. Синкопы джазовой музыки, подхваченные ветром, улетая в море, тонули в гуле водяных гор.

Людей в танцзале, действительно, осталось немного. В воздухе еще колыхались стрелы серпантина, кое-где с треском взмывало конфетти, однако чувствовалось, что девятый вал веселья уже миновал. Многих одолевала усталость. Одни лениво развалились в креслах вдоль стены, другие пристроились на табуретках у стойки бара, придерживаясь рукой за латунный поручень. Труднее приходилось танцующим — как ни старались они приноровить па «босановы» к качке, пол уходил из-под ног. Иногда пары съезжали, словно с горки, к самой эстраде, на которой расположился оркестр. Кое-кто из женщин снял туфли на высоком каблуке и танцевал в чулках.

Капитана заметил только руководитель оркестра. Он хотел было по традиции в честь его появления сыграть туш, но вовремя обратил внимание на предупреждающий жест и продолжал вытягивать из своего электрического органа заунывные звуки цыганского романса.

Их оркестр в этот рейс остался на берегу — участвовал в каком-то смотре. Капитан втайне надеялся, что его ребята займут место среди победителей. И не только потому, что заботился о доброй славе корабля. Ему нравились парни, которые четвертый год подряд играли днем в музыкальном салоне, а по вечерам в баре; он привык к их мелодиям. Как всякий человек со слаборазвитым музыкальным слухом, капитан любил только те песни, которые сразу узнавал и легко мог напевать про себя, особенно морские баллады, вальсы и польки.

А эти четверо! Отдел кадров прислал их на его капитанскую шею за час до отхода… Ни тебе скрипки, ни саксофона, ни порядочного аккордеона. Какие-то непонятные электрические приборы, соединенные между собой клубком проводов, подключенные к двум микрофонам. Случись авария, и им капут. Однажды днем объявили учебную тревогу, отключили ток, и оркестр тотчас замолк — без электричества он был глух и нем, как дохлая треска.

Чтобы ни у кого не возникло сомнений, кто среди них главный, руководитель, нажимая на клавиши, беспрестанно кивал головой, словно отбивал для всех остальных верный ритм. Даже в те мгновения, когда его тонкие пальцы замирали и над головами танцующих, как дамоклов меч, повисал растянутый до бесконечности аккорд, голова продолжала качаться с настойчивостью метронома. Не желая отставать от начальства, оба гитариста в свою очередь отбивали такт ногой и попеременно откидывали на затылок длинные волосы. А возвышавшийся над всеми, как венец творения, барабанщик обращался с медными тарелками и тамбуринами, педалями на пружинах и ударными палочками так, будто был он не музыкантом, а жонглером, звездою цирка. Он не прекращал своих манипуляций даже в антрактах, и тогда казалось, что его беззвучному тику подчинялся гул судовых моторов.

Стоя в тени полуоткрытой двери, капитан оглядел собравшихся. То были люди самого различного возраста и национальностей: обычная пестрая, объединенная случаем публика пассажирских судов. Не нужно было заглядывать в длиннющий список, хранившийся у него в сейфе. Беглого взгляда достаточно, чтобы сразу узнать группу английских туристов с вездесущими энергичными старушками, которые бросили своих внуков и в обмен на фунты, скопленные в течение долгой жизни, отправились за приключениями в таинственную Советскую Россию. Немцы держались особняком — сидели за сдвинутыми столами и пили пилзенское пиво, словно задались целью подтвердить верность банального литературного портрета своих соотечественников. В Риге они сядут на самолет, чтобы посмотреть в Москве футбольный матч между советской и западногерманской командами. Для поддержки «своих» они везли с собой старомодные автомобильные клаксоны, охотничьи рожки и прочий шумовой инвентарь. В Ленинграде они снова сядут на корабль и вернутся обратно в Гамбург. Капитан готов был поручиться, что ни один из них не заглянет ни в музей, ни в театр. Все свободное время они проведут с пивными кружками в руках или в охоте за сувенирами.

Довольно многочисленным на этот раз оказался разряд индивидуальных пассажиров. Они появились в разных портах и сойдут на берег в разных городах. Это были советские граждане, возвращающиеся домой из-за границы, зарубежные дипломаты, представители торговых фирм, делегаты, а также просто путешественники, заразившиеся самой распространенной болезнью второй половины двадцатого века — туризмом. Этим, пожалуй, было все равно, куда и зачем ехать — лишь бы им дали пощелкать кино- и фотоаппаратами, как следует выспаться ночью и три раза в день хорошенько поесть. А советские суда славились русской кухней, перенасыщенной деликатесами и напитками.

Капитан уловил английскую, немецкую, русскую и французскую речь. Одни, не успев по-настоящему познакомиться, уже говорили о неизбежности разлуки. Другие с нетерпением ждали утра, предвкушая радость долгожданной встречи с родными.

Голоса сливались в запутанный ком, только по выражению лица он мог судить, кто что произнес на своем языке.

— Ты не забудешь мне написать? — по-немецки шептала стройная невысокая брюнетка. Поднявшись на носки, она всем телом льнула к своему партнеру по танцам — видному мужчине средних лет с подернутыми сединой волосами и поразительно молодыми чертами лица.

— Мужское слово — закон! — обещал он воинственно, не отрывая голодного взгляда от другой девушки, которая исполняла нечто вроде сольного номера посредине зала.

За этой тесно обнявшейся парой — единственной танцевавшей медленно — наблюдали двое мужчин. Капитан без особого труда угадал в них офицеров.

— Заместитель военного атташе. Возвращается из отпуска, — сказал один из них по-русски. — Но, видно, времени даром не теряет.

— А вы? Поживете в Риге или сразу домой?

— Меня встретит жена. Проведем пару дней на взморье.

В конце бара за стойкой пожилой мужчина, по виду южанин, и просто, но со вкусом одетая седая женщина в черной мексиканской накидке потягивали через соломинку мартини.

— Не помню, чтобы я вас видел в Саласпилсе прошлой осенью, — сказал на ломаном французском языке мужчина.

— А я не из заключенных, — ответила дама. — Я еду поклониться памяти моего довоенного друга…

Спасаясь от холодного осеннего ветра, в салон после вахты вошли штурман и судовой механик. Заметив капитана, они резко изменили курс и «бросили якорь» подальше от соблазнительной роскоши бара. Закурили, окинули зал оценивающим взглядом.

— В этот раз удивительно мало «господ земляков», — усмехнулся штурман.

— Будто не знаешь, что их родственные чувства зависят от стрелки барометра. Выдастся солнечное лето — жди братишек на Рижском взморье… А эта вон? — спросил он, кивком головы указывая на танцплощадку.

— Мне тоже так показалось, когда она появилась в Стокгольме. Но заглянул в список пассажиров, смотрю — госпожа Эльвестад. У них это примерно то же самое, что у нас Калнынь, половина телефонной книги…

Последний аккорд шейка совпал с резким толчком корабля. Госпожа Эльвестад отдалась движению, высвободилась из рук партнера и лихо прокатилась до стойки бара.

— What shall it be? — не замедлил воспользоваться ситуацией бармен.

— Make it gin with tonic for me! — ответила она, карабкаясь на табуретку и пытаясь себе представить, что сказал бы муж, если бы увидел, как много пьет и кокетничает его сдержанная, строгая жена. Но зачем лишать себя радости? Она знала, что соблазнительна, что выглядит гораздо моложе своих лет. В нее влюбился голландский тренер по шашкам, а это придавало жизни особую остроту. Как всякой женщине, ей необходимо было испытать силу своего очарования. Голландец последовал за ней к стойке бара, и она одарила его обольстительной улыбкой.

— And I thought you Swedes prefer aquavit as a night cup, — сказал он и обратился к бармену: — Double vodka!

— Tonight I couldn’t sleep anyway…

— Then let us dance, — сказал он польщенный, легко поклонился и пригласил ее на следующий танец.

Она покачала головой. Теперь не мешало бы процитировать известное четверостишие Омара Хайяма, в котором дни и ночи человеческой жизни сравнивались с черно-белой шахматной доской, люди — с пешками, а уготованная им судьба — с вечным покоем в темном ящике.

Конечно, этот номер рассчитан на более интеллигентное общество, но если учесть род занятий ее сегодняшнего поклонника…

Внезапно она ощутила страшную пустоту. Что я делаю? Зачем пью без меры? Веду себя как типичная бальзаковская женщина, жаждущая сексуальных развлечений. Наслышанный о шведских нравах, тренер и вправду решит, что я собираюсь приглашать его в свою постель… Хватит! От прошлого все равно не убежишь, им нужно переболеть, как корью или ветрянкой. Надо пережить его заново, чтобы успокоиться раз и навсегда. Именно затем и ринулась она в это путешествие, которое начнется для нее всерьез только с наступлением утренней зари…

Она взяла протянутый барменом стакан, встала и, пробормотав извинение, вышла из салона.

На палубе никого не было. Небо начинало светлеть, темнота сделалась стеклянной. Чувствовалось, что утро вот-вот придет на смену ночи. Погода прояснялась.

Бездонный купол, встававший из-за черной полосы горизонта у нее за спиной, опускался на яркие вспышки маяка впереди. Туда, к берегу, со сдержанной яростью гнало свои покатые волны все еще гневное Балтийское море, туда устремились и ее мысли. Сколько лет прошло с тех пор, как она последний раз видела эти огни? Двадцать пять, а может, больше… Могла ли она в ту ночь надеяться, что вернется? Наверно, надеялась. Ребенок не способен постичь смерть, разве что рассудком, но только не чувствами… Хотя после всего пережитого ее уже нельзя было назвать ребенком. А потом налетели бомбардировщики…

Она съежилась и зажала уши ладонями. Но ни этот беспомощный жест, ни чистое небо над головой не избавили ее от внезапно возникших воспоминаний. Картины прошлого прогнать не удалось.

* * *

Мрачный корабельный трюм. Ни окон, ни дверей. Узкие железные ступеньки ведут к квадратному отверстию, зияющему высоко в потолке. Захлопывается люк и отрезает недра железного ящика от остального мира. Воздуха в трюме достаточно, высотой он в три этажа. Но к чему исхудалым, оборванным подросткам эта масса пустого пространства, если на дне не хватает места, чтобы сесть, не говоря уже о том, чтобы вытянуть затекшие ноги или просто прилечь. Дети привыкли к лишениям. Они за свою короткую жизнь перенесли и не такое. Но ими овладевает страх. И они плачут.

Жуткий воющий звук рвется в трюм изо всех щелей. Мощный взрыв сотрясает судно, накреняя его на борт. Гаснут тусклые лампочки. На мгновение все задерживают дыхание. Конец?

Во внезапно наступившей тишине слышно, как по-прежнему работает машина парохода. Затем ритмический гул двигателя глушит новая волна взрыва.

Снова зажигается свет. Два пацана, гонимые страхом, взбираются по железным ступенькам к потолку, принимаются отчаянно колотить в крышку люка. Другие сидят, спрятав лицо в ладони. Девушки, обняв друг друга, пытаются унять нервную дрожь. Неужто в этом мрачном, как гробница, трюме некому рассеять панику?!

Среди плачущих, дрожащих детских фигур пробираются несколько подростков, то положат руку на плечо товарища, то скажут бодрое слово. Кто-то пробует даже запеть. Но, не найдя поддержки, песня обрывается после первой строки.

Девушка подает воду зареванному мальчишке.

— Почему фрицы бомбят? — заикаясь от недавних рыданий, спрашивает он. — Они же могут взорвать пароход…

— Глупости! — сердито отвечает она. — Неужели не понимаешь — это русские самолеты?!

Мысль о том, что на судно напали советские бомбардировщики, волной пробегает по толпе детей, оставляя на своем пути странное оцепенение, слабые вымученные улыбки.

Тощий парень вспрыгивает на ступеньки. Держась за перекладину, машет рукой и кричит что есть мочи:

— Ребята, это наши!

* * *

Наши… Кого она теперь может называть этим словом? Даже собственную дочь и ту она не всегда понимает! А себя? Может, вся эта внезапная жажда ясности не что иное, как поза, возникшая под впечатлением книг и кинокартин о поисках смысла жизни? Пусть даже так, отступать все равно уже некуда. Нужно набраться мужества и пройти по тропам прошлого от начала до конца. Вот только что считать началом? Ночь, когда отец спрятал на чердаке хлева двух сбежавших пленных? Утро следующего дня, когда в дом ворвались шуцманы и за хлевом прогремели три выстрела? День, когда ее с матерью в запломбированном вагоне для скота повезли в Саласпилс? Или минуту, когда она впервые увидела в лагере Кристапа?.. Нет, лучше не думать о нем, по крайней мере сейчас! Она начнет с того октябрьского дня, который навсегда порвал ее связь с родиной…

У причала Рижского порта стоит пароход, выкрашенный в серо-зеленый цвет. По крутому трапу, трясясь от холодного осеннего ветра, поднимаются наверх подростки и дети в лохмотьях, в арестантской — не по росту — одежде. На ногах деревянные башмаки, рваные галоши, перевязанные проволокой куски картона — кто чем разжился. Общие на всех только белые тряпичные лоскуты на груди и на спине — особый знак заключенных саласпилсского лагеря. В случае бегства или нарушения дисциплины охране по ним легче целиться.

Нигде не видно стражи. В самом деле, какой от нее теперь толк? В воду не прыгнешь, одна дорога — на судно, что готовится к отплытию в Германию.

Хотя как сказать…

Локтями пробивая себе путь в потоке детей, по трапу спешат вниз пожилой мужчина и женщина.

— Сунула фрицу копченого сала, — взволнованно шепчет она. — И свое обручальное кольцо. Обещал тебя выпустить. Только скорее, пока его не сменили.

Вцепившись в рукав мужа, она тянет его по ступенькам. Внизу у причала она налетает на последнюю пару детей и невольно замедляет шаг.

Пятнадцатилетняя девушка ведет вконец измученного мальчика. Она подставляет ему плечо, крепко держит за руку.

— Держись, Пич, — шепчет девушка. — Держись за меня.

— Если спросят, сколько мне лет, — допытывается Пич, — соврать, что все восемь?..

— Тихо! — дергает его за руку девушка, заметив пристальный взгляд женщины.

— Держи язык за зубами! — И она оборачивается вслед уходящей паре. Значит, кому-то удалось вырваться отсюда. Значит, кто-то сумел… Кинуться бы сейчас в сторону, спрятаться за грудами ящиков. А потом? Куда пойдешь в арестантской одежде? К кому? Как оставишь Пича? И пока она перебирает в уме варианты спасения, секунды, отпущенные на них, истекают. Ноги выносят ребят на палубу.

Смеркается. Уже нельзя различить отдельные дома за причалом. Здания с затемненными окнами, портовые сооружения сливаются в сплошную темную массу. Дети текут по палубе серым потоком. Видны лишь широко распахнутые глаза, обращенные на тающий в сумерках город.

…Судно давно качается в штормовом море. Горы воды с яростью обрушиваются на его корпус, сотрясая металлические переборки, которые отделяют трюм от стихии. Детям кажется, что каждая следующая волна разнесет борт, погребет их в пучине. Но они молчат. Не слышно больше ни стонов, ни слез. Не осталось сил для отчаяния, для страха. Хуже всего пятнадцатилетней девушке — ее изводит морская болезнь. Она едва успевает перевести дыхание между приступами тошноты. Маленький Пич чувствует себя бодрее. Осторожно оглядевшись и убедившись, что за ним никто не наблюдает, мальчик вытаскивает из-за пазухи кусок хлеба и подает девушке.

— Это тебе… Кристап велел передать. — Он мужественно старается не смотреть на хлеб.

— На, ешь! — она отламывает кусок. Пич с нескрываемой жадностью вонзает в него зубы.

— Куда нас везут, Гита? — чуть погодя спрашивает он.

— Какая разница… Хуже, чем в Саласпилсе, не будет.

— Откуси ты тоже, — настаивает мальчик.

Гита больше не в силах противиться голоду. Отламывает горбушку, но в хлебе обнажается что-то блестящее. Девушка не верит глазам — это нитка роскошных жемчужин. Она быстро складывает ломти, прячет в карман и спрашивает:

— А сказать он ничего не велел?

— Ничего, — огорченно отвечает Пич. — Слушай, а как его звали? — оживляется он. — Кристап, а дальше?

— Не знаю. Знаю только, что был он не простым лагерным ордонантом, не просто рассыльным комендатуры. — В ее глазах загорается и гаснет страстный огонек. — А теперь постараемся заснуть.

* * *

Жалобный рев буя вернул ее в действительность. Над теплоходом кружились чайки. Время и сейчас не стояло на месте. На смену ночи спешило утро, и в свете занимающейся зари луч маяка в устье Даугавы уже не казался таким ярким. Только створы, которые указывают летчикам на высоту заводских строений в Болдерае и Милгрависе, по-прежнему горели рубиново-красным огнем.

Она пришла в себя, подняла стакан, приветствуя город, выпила последний глоток, бросила пустой сосуд в море и заметила, что двигатели выключены. Подгоняемый ветром, лайнер по инерции скользил к берегу, медленно приближаясь к сигнальному приемному бую «Рига I».

Штурман вышел на мостик. Заметил прислонившуюся к фальшборту одинокую женщину, нагнулся и негромко позвал:

— You may come up if you want — we are waiting for the pilot.

Она пригладила растрепавшиеся светлые волосы и, кутаясь в теплую шаль, стала подниматься наверх — мимо темных иллюминаторов, через зеленую полосу света, брошенную ходовыми огнями правого борта, через сноп лучей, который лился из штурманской рубки. После бессонной ночи даже высокое косметическое искусство не могло уже скрыть, что ей перевалило за сорок. Но стоило улыбке коснуться ее губ, как застывшие черты оживились, лицо становилось красивым, даже озорным.

Штурман протянул ей руку, помогая одолеть последние ступеньки.

— Английский язык я, наверно, никогда не выучу в совершенстве, — сказала она по-латышски. — Когда впервые очутилась в Лондоне, я не понимала англичан. Зато во второй раз они уже не понимали меня. Однако это вовсе не означало, что я сделала исключительный рывок и обогнала их в знании языка. — Она говорила быстро и нервно, словно старалась перебороть глубокое внутреннее волнение. — Что случилось? Почему стоим?

Вахтенный штурман, подтянутый, темноволосый, вместо ответа изящно приложил руку к форменной фуражке. Наступила неловкая тишина. Ошарашенный неожиданной тирадой на родном языке, он толком не понял ее, не расслышал вопроса, не знал, что отвечать. На его счастье, из штурманской рубки вышел капитан.

— Ждем лоцмана, — объяснил он по-латышски, — чтобы пассажиры успели выспаться и спокойно позавтракать. Натощак даже Неаполь может показаться дырой. — Он посмотрел на раннюю гостью: — Рижанка?

— Не совсем. Хотя девчонкой провела здесь несколько лет. Откровенно говоря… — Она не закончила фразу и теплее закуталась в шаль. Зачем чужому человеку ее правда?

— Вы довольны поездкой? — спросил капитан, переменив тему разговора. — Наше судно одно из самых современных в стране.

— Я вообще не люблю ни море, ни судов, — неожиданно резко ответила она. — С детства.

— Почему же тогда не летели?

— Моя мать всегда говорила: «Если вышла из дома через дверь, не лезь обратно через окно, а то расти не будешь». — Она грустно улыбнулась и повернулась лицом к морю.

В устье Даугавы показался белый лоцманский катер и пошел к лайнеру. Огни маяка слились с лучами восходящего солнца.

Капитан посмотрел на ее изысканную одежду, чуть заметно повел плечами и вернулся в штурманскую рубку.

Она и не заметила, что осталась одна. Ответ был взят из ее сегодняшней лексики, из набора готовых, остроумных, но, по сути дела, ничего не выражающих фраз, которыми обычно прикрывались настоящие чувства. Этого требовал светский тон. Но если призадуматься, то на сей раз она угодила в самую точку. До сих пор каждая морская поездка действительно начинала новый этап в ее жизни. В 1946 году ее тоже везли на корабле из Гамбурга в Швецию.

* * *

В Швеции их ждал небольшой, но необычайно уютный двухэтажный особняк с широкими окнами, двумя террасами и гаражом, выстроенным в полуподвале. Ждал заботливо ухоженный сад с небольшим бассейном. Это был свадебный подарок родителей Ивара. Или, другими словами, отступные, иначе им пришлось бы принять иностранку сомнительного происхождения в своей роскошной стокгольмской квартире. С подобной женщиной можно провести несколько ночей или, в худшем случае, пожить какое-то время вместе в оккупированной Германии, где Ивар руководил гамбургским филиалом Международного Красного Креста. Это лучше, нежели путаться с немецкими женщинами, хотя бы из гигиенических соображений. Но жениться, привести ее домой… Только весть о будущем ребенке сломила сопротивление старого промышленника. Эльвестад-старший вместе с женой даже приехал в порт их встречать. А позже в ресторане с подчеркнутой доброжелательностью терпеливо беседовал с невесткой, которая безбожно калечила благозвучную шведскую речь. Но этого было с него довольно. Большего при всем желании нельзя было требовать от отца. Сыну дано образование, он достаточно взрослый. Пусть теперь живет и зарабатывает самостоятельно.

Примерно таких же взглядов придерживался и его сын Ивар — каждый сам кует ключи своего счастья. Ему и в голову не приходило в чем-либо упрекать родителей. Он должен выбиться в люди собственными силами! Пусть жена вначале потерпит немного, зато потом будет легче. Через порог дома Ивар переносит ее на руках, показывает дом, сад. А потом бросает ее в поток новой жизни и велит самой держаться на поверхности.

Днем она всегда бывает одна. Ивар встает рано и уезжает на работу, когда жена еще сладко спит. По вечерам он возвращается из города поздно, но всегда в одно и то же время. Больше всего на свете он любит порядок и при каждом удобном случае старается приучить свою молоденькую жену к укладу, который в его семействе передается из поколения в поколение.

По утрам Ивар ходит в спальне на цыпочках, старается не разбудить жену, по-солдатски аккуратно заправляет свою постель. Пусть отдыхает — как-никак она в положении. После утреннего кофе он вытирает рот, с педантичной точностью складывает вчетверо салфетку. Столь же идеально складывает прочитанную за завтраком газету и пододвигает ее на ночной тумбочке так, чтобы жене было бы удобнее взять.

Порядок прежде всего! И Ивар терпеливо объясняет жене, как нужно уложить свежевыглаженные простыни, какую полку следует отвести для них в шкафу, чтобы никогда не приходилось тратить времени на поиски. После ужина он терпеливо ждет, пока она вымоет посуду, и лишь тогда включает телевизор. Перед тем как ложиться спать, оба чистят обувь, которую затем аккуратно выставляют в передней.

Все должно быть готово к завтрашнему дню. Но это завтра никогда не наступает, оно всегда повторенье вчерашнего. Однако порядок, каким бы нудным он ни казался, вселяет в человека прочное чувство безопасности, приятно убаюкивает. Зато малейшее изменение приобретает чрезвычайное значение и как бы становится провозвестником катастрофы. Так и теперь. В других условиях случайная задержка, конечно, воспринималась бы иначе, как пустяк. Сейчас же ей вдруг представляется, что грозят рухнуть устои бытия, весь северный порядок, к которому уже успела привыкнуть…

Она ходит по верхней террасе, смотрит то вдаль, то на часы, нервничает — Ивар первый раз опаздывает. Это так неожиданно, что ее одолевают самые мрачные предчувствия. Она бродит по квартире, заходит в столовую, где накрыт стол для ужина, поднимает телефонную трубку, но не осмеливается заказать разговор. Рабочего телефона мужа она не знает, а звонить его родителям — значило бы признать свое поражение.

Она снова возвращается на свой наблюдательный пункт. Темнота сгустилась. Мимо дома проносятся автомашины, обрызгивают его стены фонтанами яркого света и исчезают за поворотом. Ни одна не замедляет бега у калитки этого райского уголка.

Охватив голову руками, она припадает к столу и дает волю слезам. За спиной, показывая первый час ночи, уютно тикают часы. Только теперь до нее доходит, как она, в сущности, одинока. Раньше даже в самой большой опасности ее окружали товарищи. С ними вместе она делила горе и ненависть, вынашивала надежды. Находила у них сочувствующий взгляд, слова бодрости. Здесь ничто не угрожает, кругом достаток, но не к кому обратиться за советом. Не станешь же посреди ночи беспокоить соседей, с которыми едва знакома. Это навлекло бы позор на все семейство Эльвестад — уж настолько в шведских обычаях она разбирается.

Зато утром следующего дня она впервые понимает, какое утешение может дать привычка. Нельзя сидеть сложа руки и предаваться отчаянию, пока не убран дом. И она трудится с пылесосом в руках, натирает паркет, моет тарелки, поливает грядки в саду, затем садится у окна и старательно вяжет кофточку будущему малышу. Лишь взгляд ее не может успокоиться, все блуждает и блуждает по дороге.

В обычное время она накрывает стол для ужина. И в обычный час на улице раздается знакомый скрип гравия под шинами тормозящей машины. Открывается дверь, и входит Ивар.

Она его не упрекает, молчит и муж. Только после трапезы объясняет, что задержался из-за дел. Когда освободился, дескать, было уже настолько поздно, что не захотелось тревожить ночной покой жены.

Она готова все проглотить, но забота о ночном покое жены звучит как насмешка.

— Мог хотя бы позвонить, если не хотел, чтобы я волновалась! — восклицает она.

— Разве тебе мало было телеграммы?

Она выбегает, хлопнув дверью, но возвращается гораздо сдержанней. В самом деле, в почтовом ящике у калитки все это время лежала аккуратно сложенная телеграмма с лаконичным сообщением: «Буду завтра вечером» и без подписи. Решив, что она не спешная, разносчик тоже не осмелился посягнуть на ее священный ночной покой…

Казалось бы, для излияния чувств, нет никаких оснований. И все-таки она не может больше сдержаться. Ее доводят до бешенства мнимая правота мужа, понапрасну пролитые слезы. Она взволнованно ходит по комнате и бросает Ивару в лицо одно обвинение за другим. Она еще слишком молода, чтобы похоронить себя заживо, чтобы опять терзаться в концентрационном лагере, пусть с удобствами и живой изгородью вместо колючей проволоки, но по существу в заключении идиотских условностей и традиций.

Ивар курит сигару. Даже пальцем не пошевельнет, чтобы длинный столбец пепла не осыпался на ковер. Когда жена наконец утихает, Ивар как ни в чем не бывало принимается за исполнение вечернего ритуала: чистит обувь, одевает пижаму, долго и тщательно полощет зубы, рот, завязывает сеточку для волос и, зажав под мышкой журнал, перед тем как отправиться в постель, целует на прощание жену. Лишь теперь он находит достойным ответить:

— В Швеции человек не может пропасть без вести, так что впредь, пожалуйста, не волнуйся.

Да, это будет случаться с ним все чаще и чаще, так как торговые дела разворачиваются и не должны страдать из-за капризов его жены. Нет, переселиться в город пока невозможно — это не соответствует его общественному положению. К тому же свежий воздух весьма полезен ребенку.

Укрощение строптивой? Какая же она строптивая? Скорее, скворчонок со сломленными крыльями, подобранный на обочине военной дороги. Его приручили лаской, теплым молоком, посадили в уютную клетку, и он уже боится ее покинуть, хотя внутренний голос так и манит на волю, в далекие края… К тому же теперь все ее мысли и нежность принадлежат маленькой Ингеборге.

…С малышкой на руках она выбегает навстречу Ивару, который выгружает из автомашины стиральный агрегат и решетку для сушки пеленок. Похоже, вся эта техника и ее расстановка занимает его гораздо больше, чем дочь. Ей он посылает рассеянный воздушный поцелуй.

У жены это вызывает только улыбку. Она уже не волнуется, когда муж по вечерам не возвращается из города, для эмоций не хватает ни времени, ни душевных сил. И все же душа болит, когда и по воскресеньям приходится оставаться дома одной. Ей совершенно непонятно, почему нельзя нанять помощницу для домашних работ или няню, ну хотя бы какую-нибудь тетушку. Изредка по вечерам старушка присматривала бы за ребенком и дала бы им возможность поехать куда-нибудь вдвоем. Денег у них как будто достаточно. Оказывается, что опять главное и единственное препятствие — положение Ивара в обществе. В фирме отца он пока всего лишь один из вице-директоров.

Текут дни. Иногда удается выкроить минуточку, постоять у изгороди, поговорить с соседкой, которая копошится у себя в саду. Но почти всегда разговор обрывается на полуслове. Ивара мало беспокоит плач дочери. В лучшем случае он принуждает себя подойти к кроватке и поцеловать Ингеборгу в лобик. Потом в передней достает резиновые сапоги, спиннинг, машет рукой и уходит. Вскоре он перестает прощаться, даже если уезжает на два дня кататься на лыжах, на охоту или на отдаленный курорт участвовать в состязаниях по гольфу.

И вот наконец их удостаивают своим визитом родители Ивара — высокие пожилые люди лет под шестьдесят, оба одинаково седые и высохшие. Все сидят за столом, пьют кофе с молоком. Хотя разговор не клеится, настроение тем не менее у всех дружелюбное. Разумеется, внук умилил бы пожилых господ гораздо больше, но и в этой крохотной девочке безусловно пульсирует кровь Эльвестад. За одно это Ивар вполне заслуживает награды, и отец преподносит ему дорогую сигару из числа тех, которые специально выписывает себе из Гаваны. Они встают и, попросив разрешения у дам, выходят в соседнюю комнату покурить. Пользуясь моментом, бабушка вынимает из сумочки толстый конверт с банкнотами и прячет в детской коляске под подушку.

Вечером Ивар провожает родителей в город. На всякий случай он решает надеть фрак. Отец обещал билеты на гастроли знаменитого итальянского баритона. Она так завидует мужу, что еле может сдержать слезы. Но и ему, бедняжке, не легко — пуговица воротника ни за что не желает пролезать в дырку. И ей приходится бросать кухонные дела, мыть руки и спешить мужу на помощь.

Дни убегают один за другим, вырастают в недели, выстраиваются в месяцы. Она живет в Швеции уже почти три года, а что она тут знает? Свое удобное жилище, прекрасный сад, дорогу до соснового бора, куда водит гулять Ингу? Даже в Стокгольм, а до него неполный час езды, она приезжает только в тех случаях, когда нужно купить новое платье, пальто или обувь. И всегда вместе с дочерью. Притом выносить внучку больше двух часов бабушка не в состоянии. Все представления о новой родине почерпнуты из телевизионных передач и поэтому носят довольно плакатный характер. У нее создается впечатление, что она единственный угнетенный человек в этой насквозь демократической стране.

Рождается сын. И тогда она впервые поднимается на борьбу против единовластия Ивара и одерживает первую победу, пускай даже иллюзорную. Кто может догадаться, что шведское имя Ян на самом деле задумано как латышское Янис. Успех маленькой хитрости вдохновляет ее на новый бунт, и она высказывает мужу много гневных слов о своем положении рабыни.

Ивар совершенно убит. Он всегда считал себя идеальным мужем, тружеником, который не покладая рук печется о благе семьи. Как неуместны эти упреки, как несправедливы, особенно сегодня, когда он приготовил жене сюрприз: купил ей машину, потратив на это сэкономленную двухгодичную зарплату служанки.

Ивар растерян. Двухлетняя Инга тоже с испугом переводит глаза с разбитого вдребезги чайника на безудержно рыдающую мать.

Он осторожно кладет ей на плечо руку, она ее стряхивает. Он пробует ее поцеловать, она выбегает из комнаты. Тогда Ивар объясняет дочери, что нужно взять маму за ручку и вывести в сад.

Только тут до нее доходит, как чудовищно несправедливо она обошлась с мужем. Перед калиткой в лучах заходящего солнца сверкает совершенно новенькая малолитражка. Ее собственная машина. Ключ от тюрьмы о четырех колесах и со знаменитым на весь мир мотором «Волво». В порыве девичьего восторга она подбегает к машине, садится в нее, включает скорость и срывается с места. Но через несколько километров спохватывается и поворачивает назад. Муж, посадив дочку на плечи, по-прежнему стоит перед калиткой.

Да, шаг за шагом она учится понимать, что деньги имеют колоссальную власть, о которой в своей прежней жизни она не подозревала, поскольку у нее никогда не было денег. Здесь, наоборот, есть смысл их копить. Но как втолковать это ребенку, который пока еще руководствуется только чувствами.

Наверно, она сама до конца не убеждена в правоте своих новых воззрений, иначе гораздо легче справилась бы с пятилетней дочкой. Голос рассудка звучит не совсем искренне, роль освоена пока что механически. От этого страдает ребенок.

Однажды воскресным утром, когда Ивар, удобно устроившись в кресле и положив длинные ноги в носках на низенькую скамеечку, не то дремлет, не то слушает последние известия, монотонно льющиеся из радиоприемника, в комнату вбегает Ингеборга, размахивая над головой газетой, как знаменем победы. Она сама ее купила! В первый раз в жизни девочка одна самостоятельно добежала до киоска в конце улицы.

Реакция отца совершенно неожиданна. Узнав, каким образом девочке досталась газета, он сердито швыряет ее на пол. Спохватившись, однако, подымает, аккуратно складывает и кладет на полку. Когда Ингеборга начинает оправдываться, он ее резко осаживает и выставляет за дверь.

Девочка ищет утешения и справедливости на кухне у матери. Но и здесь она не находит поддержки и вынуждена выслушать нотацию.

— Нельзя тратить деньги без разрешения родителей, — возясь со сковородкой у электрической плиты, поучает мать.

— Но это мои деньги! Я вынула их из своей копилки! — оправдывается дочь. По-шведски она говорит совсем без акцента.

— Но ты же знаешь, что газету приносит почтальон. Зачем покупать лишнюю?

— Я посмотрела, но в ящике ее не было. А папа так любит по утрам вместе со мной рассматривать картинки, — всхлипывает Ингеборга.

— Газета стоит денег. За эти эре ты могла бы купить себе жевательную резинку.

— Но я не хочу резинки, — упрямится дочь.

— Ну как мне тебе объяснить, — теряется мать. — Отец уже один раз заплатил за эту газету. Он сердится потому, что ты заплатила второй раз. Нельзя так транжирить деньги, — еще одна газета, еще одна кукла — и пошли трата за тратой. Стоит только начать. Когда ты подрастешь, сама поймешь, каким трудом достаются деньги, как тяжко их зарабатывать.

— Я не работала, мне дала бабушка!

Девочка уже ничего не понимает.

Тут мать замечает, что охотничьи колбаски пригорели. Настроение от этого у нее, конечно, не улучшается.

— Если ты сейчас же не перестанешь хныкать, — сдерживая раздражение, говорит она, — я положу тебя в постель и смеряю температуру. Иди-ка лучше извинись перед отцом и обещай, что никогда больше так делать не будешь.

Глотая слезы, Ингеборга выбегает из кухни.

Мать смотрит ей вслед. Она так и не знает, послушается дочь или заупрямится.

Шведские психоаналитики утверждают, что формирование человеческого характера в основном заканчивается к четырнадцати годам. Позже на него не могут сколько-нибудь радикально повлиять ни наставления, ни переживания. Следовательно, нужно воспитывать, пока не поздно. Пусть узнает жизнь во всем ее многообразии. Лучше лишиться никому не нужных иллюзий уже в детстве, чем строить воздушные замки и потом горько разочаровываться.

На недостаток опыта маленькая Ингеборга действительно не может пожаловаться. Но самый тяжелый удар наносит ей первый день в школе. Неожиданно рушится мир, в незыблемости которого мать сама давно уже не уверена.

В этот день она сидит за рулем в своей машине, которая рядом со многими другими стоит на просторной стоянке напротив школы. Слева от нее расположился пятилетний Ян — такой же плотный и светловолосый, как Ивар. С развевающимися косичками и школьным ранцем на спине к ним подбегает Ингеборга.

— Где отец? — еще издали спрашивает она. — Он скоро приедет?

— Папа занят на работе, — отвечает мать. — Ты же знаешь, что он теперь президент фирмы.

— Но он обещал! — разочарование Инги безгранично. — И сказал, что отвезет нас пообедать.

— Ничего, дочка, мы можем сами поехать в кафе. Там ты расскажешь нам, как тебе понравилось в школе, и закажешь что твоя душа пожелает.

Дочке остается только согласиться. И вот они сидят втроем за небольшим столиком. Широкие окна многолюдного кафе смотрят в осенний сад. Там тоже много посетителей, желающих в этот прозрачный сентябрьский день пообедать на свежем воздухе. Они видны только матери. Дети сели к окнам спиной.

Неожиданно мать вздрагивает. Ведя под руку красивую светловолосую девушку, в сад входит ее муж, высматривает удобный столик.

— Что случилось, мамочка? — пугается Ингеборга, заметив внезапную бледность на лице матери.

— Ничего, ничего, — пытается она скрыть замешательство и ищет глазами путь к отступлению. Единственная дверь ведет через сад, где Ивар уже нашел себе место. — О чем ты меня спрашивала, дочка?

— А что, я теперь все время буду жить у бабушки? — без особого восторга повторяет вопрос Ингеборга.

— Только в рабочие дни. По субботам мы с Яном будем забирать тебя домой.

— А папа? Он будет жить со мной или с вами?

— Не знаю, дочка, ничего не знаю…

К столику подходит одетый с иголочки седой, почтенный господин.

— Добрый день, госпожа Эльвестад! — Он кланяется и целует ей руку. — Какая радость видеть вас! Очаровательные дети. Никогда бы не подумал, что у вас уже такая взрослая барышня, — сыплет он комплиментами на латышском языке.

— Довольно, Паруп, довольно! Приберегите медовые речи для земляческих собраний.

Она обрывает его достаточно нелюбезно. Но Паруп не намерен обижаться.

— Хорошо, что напомнили, — продолжает он как ни в чем не бывало. — Завтра латышская колония устраивает ежегодный осенний бал. Надеюсь, что вы и ваш многоуважаемый муж окажете нам честь и посетите наши скромные чертоги. У меня случайно остались еще два пригласительных билета, стоимостью пятьдесят крон каждый. — Тут он наклоняется и неизвестно почему переходит на шепот, точно заговорщик, решивший доверить государственную тайну: — Представьте себе, будет настоящий шнапс от Волфшмидта, жареный горох со шпиком и пахта — женский комитет позаботился!

— Спасибо, — холодно говорит она. — Но я отнюдь не уверена, что на этом балу найдется хоть один человек, кому мне захочется подать руку.

— Зачем же так, госпожа Эльвестад?! — протестует Паруп. — На родине, конечно, случались и расхождения во взглядах, но здесь, на чужбине, все земляки должны держаться вместе… Пусть эти билеты останутся у вас, может быть, вашему многоуважаемому мужу заблагорассудится…

— Мой муж не придет. Он занят на работе…

В этот миг Ингеборга, которой наскучил непонятный разговор, поворачивает голову и замечает в саду отца. Тотчас она оборачивается к матери и понимает: та тоже видела мужа. В ее недоумевающих глазах появляется выражение взрослой, многоопытной женщины.

В эту ночь, мучимая бессонницей, она ворочается в одиночестве на широком супружеском ложе, пытаясь разобраться, что же ноет у нее в груди: осмеянная любовь? Оскорбленное самолюбие? Мозг, оглушенный успокоительными таблетками, работает лениво, словно в тумане. Она не в силах до конца понять свои чувства. Лишь, одно ощущение мелькает и снова возвращается, пока не принимает более или менее ясные очертания. Если бы ей в самом деле показалось, что жизнь без Ивара не имеет смысла, она выпила бы не три, а все двадцать четыре таблетки, содержащиеся в коробочке, и теперь уже ни о чем бы не размышляла.

Теперь она понимает, что именно страх перед одиночеством заставил ее сказать Ивару «да». Уверенный в себе, в своем будущем, он ей представлялся единственным спокойным человеком в Европе, раздираемой экономическими кризисами и политическими страстями, надежной опорой, к которой можно будет прислониться, переложить на нее все свои горести и беды. Скоро к этому, разумеется, примешалась и нежность. Нежность женщины к своему первому мужчине. Тем не менее ни истинная дружба, ни глубокое уважение, а без них она не мыслила себе гармоничной супружеской жизни, никак не возникали. Когда муж впервые не вернулся домой, она больше всего испугалась одиночества. В пустынном доме, невесть где, в чуждой и по-прежнему незнакомой для нее стране, точно так же, как прежде, она страшилась один на один вдруг встретиться со смертельной опасностью. Может, именно поэтому она так привязалась в лагере к маленькому Пичу. В заботе о нем она черпала силы для себя… Родилась Ингеборга, одиночество отступило — рядом дышало крохотное создание, и она знала, что необходима ему. Маленький Ян совершенно отодвинул Ивара на задний план. Ночью он иногда еще бывал ее любовником, днем — отцом ее детей, кормильцем семьи, но так и не сделался в полном смысле этого слова любимым мужем.

Возможно, она сама виновата в том, что случилось. Кто знает, может, Ивар ищет вовсе не легкие связи, а глубокие чувства, которых не находит в своих отношениях с женой… Она не в состоянии додумать эту мысль до конца, но ей кажется, что Кристап никогда не поступил бы так, что на родине никто ее так больно не оскорбил бы. Наконец хлынули горячие слезы. Вот где корень всех ее бед — она не в силах забыть своей первой, несостоявшейся любви! И поныне Кристап навещает ее во сне, взрослый Кристап, воплощение всего лучшего, что есть в мужчине. Трудно передать словами горечь разочарования, когда, открыв глаза, она видит, что прижалась не к Кристапу, а к спокойно дышащему Ивару. А он, проснувшись, никак не может понять, откуда у его уравновешенной жены эти неожиданные приливы страсти.

Никогда не смириться ей с несправедливостью судьбы: спаслись же другие, почему именно Кристап должен был погибнуть? В такие мгновения она думала только о себе, о своей неудавшейся бессодержательной жизни, ведь единственным приобретением ее были дети, которые и понятия не имели, как исстрадалась мать по родине и счастью, по настоящим и верным друзьям.

Часто родители поддерживают фикцию брака ради детей. Семье необходим отец, и этот факт как бы оправдывает самую бесстыдную ложь и лицемерие. Ей кажется, что Ингеборге и Яну пойдет на пользу, если она вовремя разрубит начавший расползаться узел, который десять лет назад связал латышскую беженку с сыном богатого шведского фабриканта. Дети должны знать правду, какой бы горькой она ни оказалась. Но тут выясняется, что строить жизнь по-своему вовсе не так-то просто.

— Мне абсолютно ничего не нужно! — С такого высокомерного заявления начинает она разговор с добродушным и немолодым адвокатом Ивара.

— Но господин Эльвестад никогда не допустит, чтобы его дети в чем-нибудь нуждались, — пробует возразить адвокат. — Можно вас спросить, на какие средства вы собираетесь существовать?

— Я как будто имею право на компенсацию за лишения, причиненные немцами во время войны?

— Совершенно верно, но это единовременное пособие, так сказать, плата за страдания, а определять ее будут по довоенным доходам ваших родителей. Я уже позволил себе подсчитать… — Адвокат вынимает из портфеля блокнот, раскрывает и кладет перед нею. — Как явствует из цифр, вы можете примерно полгода содержать дом, машину, одним словом, продолжать свой теперешний образ жизни. К тому же вам придется вступить в ассоциацию жертв фашизма, подписывать всевозможные декларации и призывы.

— И это вас беспокоит?

— Меня? Отнюдь нет! Я сам старый антифашист, — честно отвечает адвокат. — Но подумайте об интересах фирмы — жена президента активно вмешивается в политику…

— Жена… — усмехается она.

— Повторяю, ваш муж не согласен на развод. Зато гарантирует вам личную свободу и материальную независимость, что позволит вам персонально наслаждаться жизнью и дать детям самое лучшее образование. На вашем месте я бы не отказался…

Имеет ли она право отказаться? Речь ведь идет не о какой-то кратковременной выгоде, а о будущем ее детей. Разумеется, Ивар не оставил бы их без хлеба насущного. Она тоже могла бы подрабатывать, но частную школу детям придется обменять на общую и в гимназию поступать здесь, в Стокгольме. Отдать дочь в швейцарский лицей, а сына в известный английский колледж, как они когда-то задумали, ей уже будет не по карману. А это значит захлопнуть парадную дверь у них перед носом и заставить войти в жизнь через «черный ход», который предназначен для служащих — почтальонов, рассыльных, лакеев. Поймут ли дети решение матери, сумеют ли простить ей жестокий шаг? И во имя чего она собирается его совершить? Во имя собственной гордыни? Чтобы не запятнать свое самолюбие? Чтобы не пострадала ее честь в глазах дочери, которая видела ее позор в кафе? Но было ли вообще честно давать жизнь детям Ивара, зная, что ее сердце принадлежит Кристапу? Один миг слабости в Гамбурге, когда она получила известие, что Кристапа нет в живых, и сколько неразрешимых нравственных проблем! Но если уж она приняла решение жить среди волков, значит, надо и выть по-волчьи. При желании этот вой может превратиться в довольно приятную мелодию, и жизнь детей под эти звуки пойдет как по маслу.

Она не отказывается от благ, которые посулил адвокат Ивара. Не отказывает себе она и в радостях — путешествует, развлекается. С легкостью отдается наслаждениям, которыми пресыщено и до которых тем не менее жадно высшее шведское общество. Ивар не скупится на деньги, необходимые для ее нового образа жизни, напротив, чем неистовей она веселится, тем лучше, жена президента — ходячая реклама кредитоспособности фирмы!

Зимой она ходит на лыжах, летом играет в теннис, катается на яхте или загорает на пляже. Иногда ее сопровождают дети, иногда поклонник. Время от времени она случайно встречает Ивара, который беспрерывно меняет своих партнерш. Они миролюбиво беседуют, случается, вспоминают молодость, разнообразия ради проводят ночь вместе — что в этом плохого? Мрачными бывают только ее утра. Она пробуждается с неприятным вкусом во рту, обессиленная бесполезными попытками найти ответ на главный вопрос: чем заполнить беспросветную пустоту? Оторванная от своей первой родины, по-настоящему не принятая второй, она всегда одна со своими детьми и случайными знакомыми, которых при всем желании нельзя назвать друзьями.

Она понимает, что стала еще более одинокой, что дошла до того рубежа, за которым человек теряет себя. Отказавшись от оглушающей поп-музыки и мишурного блеска общества, она с неистовством принимается за воспитание Ингеборги и Яна. Никаких особо высоких целей она себе не ставит, ей хочется лишь, чтобы они выросли порядочными людьми, способными самостоятельно думать и действовать. И еще она мечтает, чтобы детям никогда не довелось бы испытать того, что пришлось на ее долю. Общественное положение отца и традиционный нейтралитет Швеции кажутся ей надежной гарантией. Нужно только постараться уберечь еще не созревшие детские умы от влияния радикальных идей. Ей не остается ничего другого, как вместе с ними запереться в созданном ею стерильном пространстве.

Очевидно, и этот образ жизни не дал ей удовлетворенья. Иначе она не ухватилась бы с такой страстью за слабую надежду встретить человека, с которым ее роднило хотя бы общее прошлое. Откуда взялась в ней внезапная сентиментальность? Не первый ли это признак старости, а может быть, последнее предостережение прозревшей совести? Она не задумывается над этим. Прочитав в газете репортаж о рижских ученых, она тут же отправляет телеграмму. Но дожидаться ответа у нее не хватает терпения. В порту стоит советское судно, в конце концов, с ее туристским опытом и знанием языка она в Риге не пропадет даже без друзей…

И вот она в своем малолитражном «Хилтоне», сопровождаемая детьми, подъезжает к трапу лайнера. Ингеборга за это время успела стать абитуриентом гимназии. Ян тоже порядком вырос. Почти одновременно с ними одетый в ливрею шофер подводит к трапу шикарный «Мерседес». Он привез Ивара. Годы лишь слегка подсушили черты его лица, сам он по-прежнему строен и моложав.

— Приехал попрощаться? — насмешливо спрашивает она. — Не боишься, что твое присутствие у трапа русского корабля может скомпрометировать доброе имя фирмы?

— Дети, позовите носильщиков! — говорит Ивар и обращается к ней: — Да, я все время думаю о фирме, которая, кстати, кормит и тебя. Поэтому позволил себе обменять твой билет. Пока ты моя жена, ты должна путешествовать в каюте «люкс».

— Пока? — повторяет она. — Не значит ли это, что ты наконец решил развестись?

Ивар стряхивает пепел с сигары.

— Я не имею права навязывать тебе советы, но я очень надеюсь, что ты не совершишь чего-либо, что вынудит меня…

— Может быть, лучше сразу упаковать все вещи и взять с собой детей? — перебивает она Ивара. — Еще не поздно.

— Ты не знаешь шведских законов, — говорит Ивар. — При разводе детей оставляют тому, кто может дать им образование и материально их обеспечить.

— Ты хочешь отнять у меня детей?! — кричит она. — Только потому, что у меня нет денег!

— Я не хочу, — с ударением отвечает Ивар. — Ты всегда была для них хорошей матерью.

* * *

Буксирчик, пыхтя от натуги, помогал великану-лайнеру держать курс в узком фарватере Даугавы.

Мимо них скользили берега, и хотя взгляду открывалась лишь ничтожная часть города, тем не менее это было первое знакомство с Ригой. На палубы высыпали пассажиры. Объяснения профессиональных экскурсоводов, записанные специально для них на магнитофонной ленте, лились из всех динамиков судна.

Она по-прежнему неподвижно стояла на капитанском мостике. Неподвижным было и ее лицо, напоминавшее прекрасную маску. Одни глаза с какой-то ненасытностью впитывали в себя меняющиеся картины. Но вот в динамиках прозвучало слово «Спилве», она оторвалась от поручней и кинулась к правому борту, откуда как на ладони просматривался аэродром, самолеты различных конструкций, бетонированные стартовые дорожки, здания технической службы. Столь же внезапно, как и вспыхнул, ее интерес погас, пальцы, лихорадочно сжимавшие поручни, ослабли, лишь легкая дрожь свидетельствовала о пережитом напряжении. Превращения произошли столь молниеносно, что старый лоцман, которому откровенный интерес иностранки сперва показался подозрительным, не успел и опомниться.

— Может быть, вас что-нибудь там заинтересовало? Спрашивайте. — Он указал на противоположный берег.

— Спасибо, — тусклым голосом ответила она. — Пойду переоденусь.

О том, встретят ли ее на берегу, ей сейчас не хотелось и думать.

 

II

В то утро Петерис Бартан проснулся необычайно рано. Что-то необъяснимое развеяло его сон — предчувствие, странное сновидение, внезапная мысль? Он не знал, как назвать этот тревожный импульс, не мог даже мысленно повторить его, но ощущал свое пробуждение как чудесное спасение от какого-то кошмара. Наверно, просто переутомился — вот уже два года как работает без отпуска.

Петерис пошевелился, обнял жену, всем телом ощущая ее тепло.

Девять лет прошло, как они поженились.

Ильзе спала глубоким сном, это его успокоило. Она продолжала тихо и ровно дышать в объятиях мужа. Петерис с благодарностью вспомнил все их совместные ночи, которые связывали гораздо крепче, чем дни, — там каждый жил своими собственными целями и заботами. Он обычно старался не думать о той жизни, которую прожил без Ильзе, и эти годы мало-помалу стирались в памяти — точно давно прочитанный и не слишком приятный рассказ. Он не любил вспоминать ни детство, ни молодость.

Зимой Ильзе исполнится двадцать девять. У них было двое детей, которые сейчас спали в своей комнате в конце коридора. На даче был также кабинет и большая веранда. Просторный сад спускался до самой Даугавы. Хотя бы из-за сада стоило жить здесь до поздней осени, тратить два часа на езду в Институт физики. В Саласпилс и обратно. В следующем году Андрис пойдет в школу, тогда придется перебираться в город пораньше… Мысли путались, он снова впал в дремоту.

Проснувшись во второй раз, он мгновенно понял, что давно пора вставать. Через трещины ставней в комнату лился солнечный день. Ильзе уже не спала.

— Сегодня мне нельзя опаздывать, — как бы извиняясь, сказал Петерис и выпрыгнул из постели.

Когда он вернулся после традиционного утреннего купания в реке, жена уже возилась на кухне. Облокотившись о подоконник, Петерис какое-то время молча следил за женой. Напрасно утром, в полузабытьи он пытался убедить себя, что лишь туманно помнит детство. Надежно запертое в потайном чулане сознания, оно всегда было с ним. Нет, он не хватался за прошлое, когда воспитывал детей, никогда не начинал свои наставления словами: «Когда я был в твоем возрасте». Прошлое служило крепким фундаментом для его житейской философии. А философия эта помогала справляться с трудностями, преодолевать неудачи, от души радоваться пустякам: соблазнительному запаху кофе, бигуди в волосах Ильзе, напоминавшим, что они решили вместе пообедать в городе.

Рабочий день обещал быть удачным. Получив из вычислительного центра результаты вчерашней серии экспериментов, Бартан поехал в атомный реактор, где в его распоряжение была предоставлена камера гамма-лучей. Сел за стол и принялся сравнивать вычисления с формулами, добытыми теоретическим путем. Наконец он понял, что заставило его встрепенуться ото сна, — сомнение в своей правоте.

Он вспотел, опустил узел галстука, расстегнул воротник белой сорочки. Спокойствие, только спокойствие! Пока еще ничего не потеряно!

Лаборант в белом халате, ничего не подозревая, управлял механическим манипулятором. Металлические пальцы пододвигали пробирку с исследуемым веществом ближе к источнику энергии.

— Так хорошо? — спросил он, не поворачивая головы.

Петерис Бартан не ответил. Погруженный в тяжелые размышления, он невидящим взглядом смотрел на свои заметки.

— Эй, Пич, ты заснул, что ли?

Тут Бартан неожиданно трахнул кулаком об стол:

— Как раз наоборот — проснулся!

— Выходит? — спросил лаборант с надеждой.

— Ни черта! Не тем путем ехали! — весело сообщил Бартан.

— Но ведь шеф остался доволен первыми результатами, хвалил даже, — неуверенно возразил лаборант.

— Понимаешь, сейчас меня интересует не итог, а метод. В наши дни важен…

— Оптимально краткий путь, — перебил лаборант. — Эту песню я знаю наизусть. А кто вместо меня поедет в санаторий лечить желудок? — Он неожиданно перешел на высокие ноты: — Сам помогал доставать путевку в Ессентуки, сам теперь иди к моей жене объясняться.

— Только без паники! — в голосе заведующего отделом зазвенела решимость. — Если возьмемся как следует, считай, до первого октября с практической стороной, пожалуй, и покончим. Дальше уже пойдет одно чистописание. Сейчас набросаю схему экспериментов. — Он вставил в пишущую машинку белый лист бумаги.

На стене мигнула лампочка, раздался сигнал зуммера. Но Бартан не позволил себе отвлечься.

— Начинается! — чуть выждав, проговорил лаборант. — Начальство вызывает! Может быть, показать тебе оптимально краткий путь в кабинет директора?

Бартан неохотно встал. Он очень уважал руководителя института, известного на весь Советский Союз теоретика, который упрямо ставил перед своей подписью «и. о.», наивно веря, что эти магические буквы в ближайшее время избавят его от бремени административных обязанностей и помогут снова вернуться к научным проблемам. Сотрудники института, наоборот, втайне надеялись, что это никогда не произойдет, ибо лучшего директора трудно было себе представить. Академик не признавал формальной дисциплины и оттого никогда не вмешивался в вопросы рабочего распорядка. Он прекрасно понимал, что счастливая идея может озарить человека не только за письменным столом или в лаборатории, но и во время уединенной прогулки. Всегда был готов отложить совещание или собрание, если кто-нибудь срочно просил научной консультации, однако сам никогда не навязывался с советами. Поэтому сегодняшний вызов грянул на Бартана словно гром с ясного неба.

Дальше приемной Бартан не попал. Ласково улыбнувшись общему любимцу института, секретарша указала на один из телефонных аппаратов.

— Я бы не стала вас беспокоить, — заметила она, — но звонят с почтамта. Фамилия — ваша, только адрес какой-то странный: Рига, Академия физики. Вы не ждете телеграммы из Швеции? Может быть, вам хотят присудить Нобелевскую премию? — Она была так взволнована, словно лично собиралась вручить ему высокую награду.

Петерис Бартан пожал плечами и взял трубку.

— Какая подпись? Эльвестад? — немного погодя спросил он. — Будьте добры, прочтите еще раз текст.

Секретарша услужливо пододвинула лист бумаги. Вынув из кармана ручку, Бартан дрожащими пальцами стал записывать содержание телеграммы. Он явно не владел собой. Буквы ложились настолько коряво, что секретарша ничего в них не могла разобрать. Бартан положил трубку, застывшим взглядом посмотрел в окно, затем круто повернулся и, не попрощавшись, выбежал из приемной.

В лабораторию он не вернулся. Сбежал по лестнице, сел в машину, включил мотор. Надо было куда-нибудь поехать, прийти в себя, наедине осмыслить слова, прозвучавшие в телефонной трубке. Ведь это, можно считать, весточка с того света! Воскрес давно оплаканный человек, навечно соединившийся в его сознании с миллионами погибших на войне людей. «Если помнишь еще Гиту, которую последний раз видел осенью 1944 года в Ростокском порту, и хочешь ее увидеть, встречай послезавтра пассажирское судно из Стокгольма. Целую знаменитого ученого. Лигита Эльвестад». Текст он знал наизусть, заглядывать в записочку не было надобности. «Если помнишь Гиту…» Именно о ней Бартан вспоминал, когда выступал в Саласпилсском мемориале, когда говорил об оккупации, когда мысленно возвращался к своему детству. Эту исхудалую, коротко стриженную девушку с непомерно большими глазами — Гиту, которая была ему если и не матерью, то старшей сестрой наверняка. Гиту, которую он должен благодарить за то, что жив! Но почему вдруг Эльвестад? И где она обреталась все послевоенные годы? Почему не объявилась раньше? Не подала весточки о себе? Вопросы возникали один за другим.

Ильзе отнеслась к новости по-женски практично.

— Может быть, переберемся в Ригу, — предложила она. — Иностранцы привыкли к удобствам. А у нас даже помыться нельзя как следует — пока согреешь второй чан с водой, первый уже остыл.

— Тебе же эта жизнь по душе, — возразил Петерис. — Почему ты думаешь, что Гите она не понравится? Такого человека, как она, житейские мелочи мало трогают.

— Ты забываешь, сколько лет прошло. Вполне может стать, что твоя Гита превратилась в толстую тетю, которую больше всего на свете заботит собственный радикулит и одышка. — Ильзе не сумела подавить невесть откуда взявшуюся ревность. — К старости все становятся сентиментальны, вспоминают вдруг родные березки… Ты уже сказал Кристапу?

— Я заехал к нему, два раза звонил, а он точно сквозь землю провалился. Ну ничего, до послезавтра я его найду.

* * *

На заводской окраине города народ рано собирается на работу. Проезжая мимо очередей у трамвайных и троллейбусных остановок, Бартан вспомнил первые послевоенные годы, когда по этой улице спешил субботними вечерами к Кристапу и его матери — самым близким людям во всей огромной и еще необжитой Риге. У них он проводил конец недели, наслаждаясь семейным теплом после строгих порядков интерната. Здесь он мог чувствовать себя как дома, есть сколько влезет, ложиться когда захочется, с книжкой в руках, всем существом ощущая заботу и внимание матери Кристапа.

Сколько воды утекло с тех пор, как он гостил тут последний раз! Правда, Кристап теперь живет в своей мастерской в другом конце города, встречаются они относительно часто. Но именно поэтому следовало время от времени заглядывать к мамаше. Одна в пустой квартире, она, наверное, чувствовала себя очень одиноко.

Петерис поднялся на четвертый этаж, постучал. Никто не отозвался. Он нажал ручку — дверь распахнулась. В этом старом доме посетитель прямо с лестницы попадал на кухню. В ней не было ничего от современного функционализма. Скорее наоборот — одну стену целиком занимал громоздкий трехэтажный буфет. Хотя лучшая пора его многолетней службы давно миновала, с ним не спешили расстаться, потому что в бесчисленных ящиках и шкафчиках удобно размещалась и посуда, и белье, и запасы провизии. Вторую стену почти целиком покрывали узорчатые полотенца и салфеточки, на которых были вышиты весьма полезные и поучительные изречения.

В комнате тоже никого не оказалось. Она выглядела совсем как во времена Кристапа — тахта, стол, несколько стульев и книжная полка. И всюду, даже над дверными притолоками, глиняные фигуры и маски, первые самостоятельные пробы Кристапа. Вглядевшись повнимательней, Петерис подумал, что почти все скульптуры, каждая по-своему, повторяют черты одного и того же подростка. Это была та самая Гита, какой она сохранилась и в его памяти, девушка с выражением испуга и упрямства на лице.

Петерис повернулся.

В кухню вошла мамаша Кристапа с пустым мусорным ведром в руке. Она тяжело дышала после подъема по крутой лестнице, но, увидев гостя, радостно засуетилась.

— Сейчас, Пич, сынок, сейчас согрею. Ты ведь без кофейку и часа прожить не можешь, уж я-то знаю.

— Верно, тетушка Эльза, выпьем кофейку, — охотно согласился Петерис. — Где ж еще нам его пить, как не у старых друзей! Ну а что поделывает наш холостяк?

— Думаешь, я его вижу? — пожаловалась мать. — Забежал на минуту, буркнул, что уезжает в деревню, и умчался. С трудом уговорила подождать, пока намажу хлеба на дорогу.

— Что?! — Петерис вскочил. — И не сказал, когда вернется?

— Когда же он матери что-нибудь говорил? — усмехнулась старушка. — Своей Аусме, может, и сказал… Ты уже уходишь? — воскликнула она, видя, что Петерис заторопился.

— Я спешу. Но обязательно приеду послезавтра и повезу вас на митинг в Саласпилс. Только наденьте свое лучшее шелковое платье. Может быть, то черное, в котором вы были на моей свадьбе.

— Такое старомодное? — возмутилась мамаша Кристапа. — Вообще, Пич, что ты опять затеял?

— Скоро увидите и порадуетесь за сына, — Петерис старался быть таинственным, но его ненадолго хватило. — Завтра приедет один человек, который знает о Кристапе всю правду.

— И о тех жемчужинах тоже? — встрепенулась мамаша.

Он промолчал. На это оставалось только надеяться. Петерис сам не понимал, почему ему так не хочется одному встречать гостью, которая нежданно-негаданно вынырнула из далекого прошлого. Это нежелание лишь частично можно было объяснить общительностью характера, неуемной страстью организовывать и устраивать. Наверное, в глубине души он опасался слезливой сцены свидания, стеснялся своего неумения облекать сильные чувства в простые слова. И как утопающий, готовый ухватиться за соломинку, Петерис поехал к Калныню, которого никогда не считал близким другом.

Волдемар Калнынь выглядел значительно старше своих пятидесяти пяти лет. «Такому мужчине сидеть бы в отдельном кабинете, за письменным столом, зарывшись в папках, а не гоняться по белу свету за информацией для телепанорамы», — с сочувствием подумал Петерис, наблюдая, с каким трудом Калнынь залезает в микроавтобус телестудии и с какой натугой, завидев неожиданного посетителя, выкарабкивается из него.

Сбивчивый рассказ Петериса нисколько на него не подействовал. Ну и что, мол, с того?

— У Гиты создастся впечатление, что ее избегают, — не отступался Петерис.

— Звони Кристапу еще раз, — ответил Калнынь с видом крайне занятого человека. — Мне некогда.

— Он куда-то уехал. Ты же работал вместе с Гитой в лагерной больнице. Будь человеком, Волдик!

— Если бы не эта передача о митинге в Саласпилсе… — на мгновение заколебался Калнынь, а затем прямо спросил: — А почему ты не хочешь оставаться с ней наедине? Спроси без обиняков, где она моталась все эти годы, и дело с концом!

— Но Гита спасла мне жизнь… — ответил Петерис в замешательстве. — И теперь приезжает в гости… Я не умею так грубо.

— Ничего, она еще тебе исповедуется, если только осталось у нее сердце в груди. Не тебе, так твоей Ильзе, разве ты женщин не знаешь? — Вдруг Калныня осенила отличная идея: — Слушай, предложи Гите выступить на митинге или по телевидению, тогда сразу увидим, что она собой представляет. И смотри, без твоих обычных ученых сложностей! Мы имеем право знать правду.

* * *

Бартану не раз приходилось спешить навстречу друзьям к дальним поездам, торчать часами в аэропорту, осаждая справочные бюро. Но пароход он встречал впервые в жизни. Поэтому его так удивило праздничное настроение, царящее в Рижском морском порту.

Лайнер еще был далеко, а на берегу уже играл духовой оркестр. Людей собралось много — родственники, знакомые, девушки в национальной одежде, пионеры с знаменами, барабаном и горном, приглашенные Обществом культурных связей с заграницей, официальные представители, тщетно пытавшиеся пригладить волосы, которые трепал свежий морской ветерок.

Бартан поставил свой горчичного цвета «Москвич» на стоянке и направился к зданию Морского вокзала. Выпить бы сейчас рюмочку коньяку! Сразу снимется напряжение. Как назло буфет был закрыт — буфетчица принимала товар. «И почему только Ильзе не поехала со мной, раз Кристап куда-то запропастился, — подумал он с досадой. — Нашла отговорки: нужно, дескать, убрать дом, приготовить завтрак. Подумаешь, дела!»

Бартан бросил в автомат двухкопеечную монету. Может быть, случилось чудо и Кристап уже вернулся. В трубке раздавались продолжительные гудки.

Судно тем временем пришвартовывалось. Лигита Эльвестад нервничала не меньше Петериса Бартана. Поднявшись на шлюпочную палубу, она разглядывала людской муравейник на берегу, искала глазами Пича и не верила, что узнает его.

Бартан тоже выбрал удобный пост для наблюдения. Живописно прислонившись к машине, он с некоторым превосходством наблюдал шумную толчею у судового трапа, являя всем своим видом образец преуспевающего технократа.

Лигита ступила на берег и зашаталась. Каким бы ни был ее отъезд, с какой бы целью ни вернулась она теперь, родная земля взывала к ней сквозь гранит и железобетон. Колени стали мягкие, словно ватные, Лигите еле удалось сохранить равновесие.

Может быть, тому виною было волнение, годами сдерживаемый напор воспоминаний, которые теперь рвались наружу. Но это могло быть и знакомое всем морякам обманчивое ощущение — после долгого рейса всегда кажется, что земля качается под ногами, будто палуба корабля.

Совладав с собой, она внимательно посмотрела вокруг, постояла немного и, потеряв надежду, что ее кто-нибудь встретит, повернулась спиной к праздничной суете и медленно побрела к реке.

— Простите… Вы госпожа Эльвестад? — вернул ее к действительности мужской голос.

Лигита вздрогнула. Перед ней стоял элегантный мужчина лет тридцати пяти.

— Пич?.. Боже мой, неужели это мой маленький Пич?! — Лигита обняла Петериса и тут же отстранила. Держа обеими руками за плечи, она вглядывалась в его лицо.

— Да, конечно, это я, твой маленький Пич! — Петерис успокаивал ее, как ребенка. — Только не говори, — улыбнулся он, — «как ты вырос!». Прошу тебя, Гита!

Эту фразу он заготовил заранее, чтобы одолеть замешательство первых минут.

— Гита… — повторила она с легкой грустью, будто слушая, как тает слово на языке. — Давно забытое имя… В Германии меня называли «фройлайн Лигита», а в Швеции ради экономии — просто Ли. — На ее лице появилась горькая улыбка.

Петерис спохватился и протянул Лигите роскошные красные розы, которые держал за спиной. Она хотела поблагодарить, но от избытка чувств не могла выговорить ни слова и, смутившись, спрятала лицо в цветах.

Когда Петерис снова увидел лицо Лигиты, оно было влажным, то ли от росы на лепестках, то ли от слез.

— Где твой багаж? — спросил Петерис, желая нарушить затянувшееся молчание.

— Эти несколько дней я спокойно проживу на корабле, — ответила Лигита. — В порту ведь не качает.

— А мы думали, что ты останешься подольше, приготовили тебе комнату.

Лигита посмотрела на Даугаву.

— Спасибо… Я ведь не знала, получил ли ты мою телеграмму, захочешь ли вообще меня видеть. Всю эту ночь я не сомкнула глаз. Стояла на палубе, пыталась вообразить, как теперь выглядит Рига…

— Ну и как?

— Действительность всегда оказывается иной… Ты даже представить не можешь — до чего это странно — когда все говорят по-латышски. — Лигита огляделась. — Это было где-то здесь, да?

Петерис кивнул:

— Тут… Знаешь, что сильнее всего врезалось мне в память? Название корабля — «Хелголанд». Я был тогда в том возрасте, когда читают по буквам все надписи… Нет, пожалуй, старше. Только в школе еще не учился.

— А теперь ты знаменитый физик и, наверное, отец семейства?

— А ты совсем не изменилась, такая же красивая, стройная и…

— Манеры настоящего сердцееда, — улыбнулась Лигита и невольно повторила слова Петериса: — Как ты вырос!

Петерис взял гостью под руку и повел к машине.

— Поехали. Жена ждет нас к завтраку.

…«Москвич» скользил по Комсомольской набережной. Навстречу ему неслись легковые машины. В это солнечное утро бабьего лета многие стремились вырваться из города.

Лигита сидела рядом с Петерисом и напряженно смотрела в окно, стараясь перекинуть мост из настоящего в прошлое.

— В Стокгольме движение, наверное, куда оживленнее? — спросил Петерис. К нему уже вернулось его обычное настроение.

— Да, — ответила она безучастно. — Поэтому я стараюсь в городе как можно реже садиться за руль. Нервы не выдерживают. — Она снова обернулась к набережной: — Этих перил ведь раньше не было?

— У тебя хорошая память.

— Есть места, которые я не забуду до конца своих дней.

Машина промчалась мимо памятника латышским стрелкам, вынырнула из туннеля.

— Хочешь, я тебе покажу город? — предложил Петерис. — Вот, например, тогда у собора Петра не было башни…

— Ради бога, Пич, не надо! — перебила его Лиги-та. — Я же не экскурсантка…

— А кто?..

Возглас Петериса вопросительным знаком повис в воздухе и долго висел в неожиданно наступившем молчании. Казалось, Лигита не ответит. Но она проговорила наконец:

— Не знаю… — В этих трех слогах прозвучало неподдельное смятение. — Увидела твое имя в газете и поняла, что должна ехать. Немедленно…

— Да, в самом деле, расскажи, как ты меня нашла.

— Хочешь потешиться своей международной славой? — Лигита улыбнулась и вынула из сумочки газету. — Пожалуйста! Обычно я газет не читаю, эту мне дочь принесла — дескать, напечатан большой репортаж о рижских ученых. Я дочитала до половины и уже собиралась было отложить ее в сторону. Что мне до квантовой теории и ядерной физики? И тут увидела твое имя. Хочешь, переведу? «Над спектрометром особой конструкции работают талантливые физики Зигурд Калнынь, Владимир Гришин, Петерис Бартан и другие. Особенный интерес представляет метод Бартана. Биография молодого ученого характерна для советского времени: рос без родителей, которые погибли во время немецкой оккупации, ребенком был депортирован в Германию и только после войны вернулся на родину. На протяжении всех лет, с первого класса школы до окончания университета, полностью находился на государственном обеспечении. Недавно молодому физику присуждена ученая степень доктора, лиценциата…» По-вашему, кандидата наук, кажется. Держи на память.

— Вырежу и в рамочке повешу на стену в лаборатории. Пригодится, когда буду защищать докторскую, — рассмеялся Петерис. — А я еще не хотел встретиться с этим надменным шведским журналистом, показалось, что он имена Эйнштейна и Ландау и то краем уха слышал.

— Не смейся, пожалуйста! Без этих строк я никогда не узнала бы, что мой маленький Пич жив. Сколько тебе сейчас лет? Тридцать три?

— Ровно тридцать пять. Когда-то ты изо всех сил старалась сделать меня старше. Теперь наоборот. Вот и пойми вас, женщин.

Лигиту вовсе не тянуло на шутки:

— И уже кандидат наук. Как ты этого добился?

— Много работы и чуть-чуть везенья… — серьезно ответил Петерис.

Дома Петерис доверил гостью жене, а сам вышел на веранду.

Ильзе провела Лигиту в кабинет, куда по случаю необычного визита были водворены диван и низкий журнальный столик. На нем лежали фотографии, туристские издания и проспекты: сельские и морские пейзажи, города, памятники архитектуры, идиллические уголки природы. На стене все еще висел засохший венок, сохранившийся от Иванова дня.

— Эту комнату мы приготовили для вас.

— Весьма любезно с вашей стороны, — с непривычки в разговор Лигиты вкрадывались старомодные обороты речи.

Она подошла к окну, откуда открывался вид на Даугаву и новую Ригу, выросшую на противоположном берегу. По садовой дорожке бежал к реке мальчик с удочкой.

— Примерно столько же лет было Пичу, когда я увидела его впервые, — задумчиво сказала Лигита. — Кто мог бы подумать, что у него теперь жена и двое детишек… Мне так неудобно — не привезла для ребят никаких гостинцев… И для вас тоже…

— Что вы! — отмахнулась Ильзе. — Я вообще не признаю этой современной мании одаривания. Настоящие друзья стоят выше таких мелочей.

— Все-таки дети, — не соглашалась с ней Лигита. Она порылась у себя в сумочке, вынула небольшую пеструю коробочку. — Мои жуют с утра до вечера, может, вашим тоже придется по вкусу.

Чтобы переменить тему, Ильзе спросила:

— Лучше расскажите, как вы нас нашли. Ваша телеграмма грянула точно взрыв бомбы.

— Вначале я тоже не хотела верить своим глазам, — охотно повторила Лигита уже рассказанное. — Но, знаете… депортирован в Германию… да еще фамилия Бартан. Самое удивительное, что я знала фамилию Пича. Обычно в Саласпилсе мы, дети, не успев познакомиться друг с другом, отправлялись на кладбище… Когда я прочла газету, все перевернулось во мне, я вдруг почувствовала, как бегут годы, мигом собралась и выехала первым пароходом.

Лигита снова открыла сумку и вынула из нее сверточек. В нем было полдюжины мужских галстуков.

— Как вам кажется, ему понравится?

Ильзе положила галстуки на спинку стула.

— Он будет очень рад.

— Мне так приятно было выбирать их, — довольная, рассказывала Лигита. — Как будто у меня опять появились заботы о моем маленьком Пиче. А что, собственно, он теперь делает, если это не государственная тайна? Из этой статьи я ничего не поняла.

— Кто их, физиков, может понять? Второй год корпит над своей докторской диссертацией и сам не знает, когда закончит.

— Да, — Лигита обвела взглядом обстановку комнаты. — Но как вы обходитесь? — спросила она недоуменно. — Сначала учеба, потом диссертация… Это же стоит бешеных денег!

Теперь удивилась Ильзе. Она никогда не ломала голову над такими проблемами. Если не хватало денег для какой-нибудь крупной покупки, они брали в долг у друзей или в кассе взаимопомощи. Как в прошлом году, когда пришла открытка о «Москвиче» — нельзя же было пропустить такой случай.

— Не знаю, как вам и объяснить… — она запнулась. — Ведь Петерис работает не один, на свой страх и риск. Он руководит лабораторией института и…

— Главное, что он хороший муж, не так ли? — выручила ее Лигита.

— Грех жаловаться.

Обе рассмеялись. В комнату вошел Петерис с двумя бокалами вина.

— Вижу, что вы уже подружились, наверное, успели даже посплетничать обо мне… А теперь, мои дамы, к столу!

Веранда напоминала стенд в городском салоне мебели. Но зато стол для завтрака был накрыт и богато и с выдумкой. На нем красовались все закуски, которыми гордятся рижские кулинары.

— Банкет с раннего утра! — с искренним удивлением воскликнула Лигита.

— Голодные времена вроде кончились, — улыбнулся Петерис.

— Последний раз мы вместе ели на корабле, — сказала Лигита, по-прежнему глядя на стол.

Петерису передалось ее настроение:

— И ты учила меня держать ладонь под хлебом, чтобы ни крошки не упало.

— У тебя тоже хорошая память.

Лигита достала сигарету, зажигалку. Кивком поблагодарила Ильзе за пододвинутую пепельницу, закурила.

Петерис налил в рюмки бальзам и, приветствуя Лигиту, поднял рюмку:

— Ну, здравствуй, вечно молодая госпожа Эльвестад. Поздравляю с приездом в Ригу! — Он выпил и с удовольствием закусил сандвичем с лососиной.

Лигита осушила свою рюмку, но к еде не прикоснулась.

А Петерис уже сочинял следующий тост:

— За твое здоровье, Гита! Я даже перечислить не могу, сколько хорошего ты сделала для меня — в лагерной больнице, на корабле, потом в Германии, когда подкупила эту мерзкую крестьянку… Я всей душой желаю, чтобы тебе никогда не понадобилась чья-нибудь помощь, но все же хочу, чтобы ты не забывала: в Риге у тебя есть друзья, которые всегда… — Он не нашел подходящих слов. — Одним словом, выпьем!

Друзья… Да, это Лигита сразу почувствовала, хотя ей все еще не удавалось освоиться в обществе этих двух удивительно славных людей, которые так старались ей угодить. Чем деликатней вели себя хозяева, тем тяжелее давило ее чувство собственной вины. Почему Пич не спрашивает, где она была все это время? Тогда можно было бы оправдаться, доказывать, что она никогда не забывала родины, а просто жила своей личной жизнью — после всех лагерных ужасов это казалось важнее всего на свете.

Но хозяева, точно сговорившись, избегали касаться в разговоре первых послевоенных лет и не реагировали даже на едкое замечание Лигиты, что ее муж свою работу в Международном Красном Кресте фактически использовал в интересах отцовской фирмы.

Разливая кофе, Ильзе залюбовалась ожерельем на Лигите, огромной жемчужиной в золотой отделке.

— Великолепно, — сказала она, не скрывая восхищения. — Это, наверно, из семейных реликвий вашего мужа?

— Нет, — неожиданно резко ответила Лигита и спрятала жемчужину под жакет. — Это моя! Последняя из семи. Я отдала бы ее одному-единственному человеку на земле. Но… — она осеклась, тщательно погасила сигарету в пепельнице, отпила кофе, снова закурила и, набравшись духу, спросила: — Слушай, Пич, ну что мы так, будто горячими углями перебрасываемся?.. Почему ты мне не рассказываешь о нем?

— О ком? — не понял Пич.

Но решимость уже покинула Лигиту.

— Обо всех, — уклончиво сказала она. — Много наших осталось в живых?

— Мало. И все-таки гораздо больше, чем рассчитывали палачи. К счастью, человек существо живучее, и определить коэффициент его выносливости не может ни одна точная наука.

— К счастью, — тихо повторила Ильзе и посмотрела на мужа.

— Вы встречаетесь? — спросила Лигита.

— Редко. Те, кто еще работает, так загружены, что для воспоминаний не остается времени. Но существует святая традиция: два раза в году мы все собираемся в Саласпилсе. Ты приехала как раз вовремя — завтра встретишь там много старых знакомых. Мне, правда, в этих случаях больше приходится слушать — кого интересуют впечатления семилетнего пацана?..

— И никто никогда не рассказывал, что произошло с Кристапом?

— Аболтынем? — переспросил Петерис. — Просто ума не приложу, что с ним стряслось. Звоню, звоню, но никто не подходит к телефону. Дай-ка еще раз попробую. — Он собирался встать.

— Подожди! — с лица Лигиты отхлынула кровь, каждое следующее слово ей стоило невероятных усилий. — Я говорю… о том Кристапе, который работал… в больничном бараке до прихода Длинного Волдика.

— Ну ясно.

— О том Кристапе, который дал нам последний кусок хлеба, что мы ели на корабле!

— Не волнуйся, Кристап жив и здоров. Я видел его две недели тому назад.

«Кристап жив». Ничего другого ее лихорадочно работающий мозг уже не воспринимал. «Был жив все это время, которое…» Она никак не могла сообразить, то ли на нее обрушилось невиданное, нежданное счастье, то ли ее постиг страшный удар судьбы, жестокое наказание за один-единственный неверный шаг.

— Кристап жив, — еле слышно прошептала она.

— Разумеется, — терпеливо повторял Петерис. — Он сбежал перед самым концом и спрятался в каменоломнях.

— Ничего не понимаю… Он не искал меня, не спрашивал?

— Когда я вернулся из Германии, он вместе с матерью жил на улице Авоту. Два раза мы тебя разыскивали по радио. Но никто не отозвался… Он очень ждал тебя, Гита!

Ильзе дернула мужа за руку, и Петерис замолк.

— Но мне сказали, что он расстрелян… Что в Саласпилсе все расстреляны…

— Так вот почему ты не приехала сразу после войны?

— И я… — Лигита все еще не могла связно думать. — Почему?

— Нам очень хотелось, чтобы Кристап тоже встретил вас, но он где-то в деревне, — сказала Ильзе.

Лигита молчала.

— Еще кофе? — предложила Ильзе.

— Воды, если можно. — Лигита отыскала в сумке коробку с таблетками. — Горючее современности, — натужно пошутила она.

— Сейчас постараюсь еще раз дозвониться до него.

Ильзе начала крутить телефонный диск. Не отрывая взгляда от зеленого аппарата, Лигита проглотила таблетку, запила водой, которую ей подал Петерис.

Когда в тишине прозвучали первые сигналы, она подошла к окну и прижалась лбом к стеклу… Она ничего не видела. Только слышала, как в разросшейся тишине надрывается трубка.

Наконец Петерис не выдержал напряжения.

— Хватит. — Он еле сдерживал крик. — Мертвец и тот за это время поднялся б.

Ильзе положила трубку.

— Может быть, съездить, оставить записку? — предложила она. — Завтра Кристап обязательно должен быть в Риге. Еще не было случая, чтобы он не явился на митинг в Саласпилсе.

После ее слов Лигита уже не могла усидеть на месте.

— Нет, — сказала она резко, но тотчас извинилась. — Простите, я вам, наверно, кажусь сумасшедшей.

— Может быть, вам следовало бы немножко отдохнуть? — спросила Ильзе.

— Пич, ты можешь отвезти меня в лагерь?

— Ты выпил, — предупредила Ильзе.

Петерис с откровенным сожалением поглядел на бутылки и встал.

— Поехали!

…«Москвич» Петериса несся по широкому Даугавпилсскому шоссе. На переднем стекле утомительно играли два солнечных зайчика, мешая Лигите следить за серой лентой асфальта, которая плавно разматывалась перед машиной и исчезала вдали. Широко раскрыв глаза, она изо всех сил старалась смотреть вперед, потому что боялась сомкнуть веки, боялась, что тогда из глубины памяти всплывет запечатлевшаяся там навеки картина Саласпилса.

…Тяжело катится дорожный каток, его тянут согбенные фигуры в изодранной одежде. На спинах нашиты белые треугольники с буквами — на одном «П», на другом «Ф», на третьем «Л», у кого-то шестиконечная звезда Давида. Каток оставляет за собой голую, ровно утрамбованную землю…

Напрягая до боли глаза, Лигита скользила по проводам высоковольтной линии, над которыми плыли кучевые облака, и пыталась вникнуть в смысл слов Петериса.

— Положим, ты думала, что Кристап погиб. Но другие вернулись. Я тоже не надеялся, что мои родители живы… Тем не менее поехал домой.

— Сколько тебе тогда было лет? Ты еще не умел думать… Я знала, что мой дом сожжен дотла, что меня никто не ждет.

— А я? — не отступал Пич.

— Сейчас ты требуешь материнских чувств от семнадцатилетней девушки — не надо, Пич… — Она обернулась к Петерису. — Не так-то просто все это было, как кажется сегодня. Я не забыла тебя, но я была молода. И так больна, что не могла вернуться сразу… А потом… Потом стало слишком поздно…

На обочине шоссе появился дорожный указатель: выдавленная на серой бетонной плите надпись — САЛАСПИЛС. Машина свернула налево.

Да, это был тот самый путь, который некогда казался бесконечным. Особенно тем, чьи силы подходили к концу. Но отдыха здесь не знали. Грубые крики подхлестывали изнемогающих людей: «Шнеллер! Шнеллер!» И длинная колонна двигалась вперед. Раздавались выстрелы, падали женщины, падали дети — подкошенные пулей, оставались на обочине те, у кого не хватало сил добраться до лагеря смерти.

За железнодорожным переездом взору Лигиты открылось поле, лесной луг с пасущимися коровами. Асфальтовая дорога внезапно оборвалась у стоянки, которая в этот ранний час была еще полупустой.

Петерис выключил мотор, откинулся на сиденье и показал на дорожку, которая, петляя, уходила в лес.

— Там! Дальше пешком.

Лигита не торопилась. Медленно открыла дверцу, посмотрела Петерису в глаза:

— Не обижайся, но… я хотела бы… одна…

— Хорошо, — тотчас согласился он и включил мотор. — Съезжу в мастерскую Кристапа, через час вернусь.

Он захлопнул дверь, развернул машину.

Лигита даже не проводила его взглядом. Она медленно пошла через лес, по укрытой острым гравием дороге. Опустив голову, как бы считая шаги. Поворот, еще один. И вдруг, словно рубеж между жизнью и смертью, дорогу преградила тяжелая бетонная стена.

Один ее конец опирался на черную глыбу лабрадорита. На бетоне выстроились кованные из металла буквы:

ЗА ЭТИМИ ВОРОТАМИ СТОНЕТ ЗЕМЛЯ

Но Лигита, казалось, даже не заметила надписи. Она шла, будто притягиваемая незримым магнитом, — вперед, только вперед.

Ноги сами находили ступени, которые вывели ее на огромную лагерную площадь. Точно образы прошлого, из утренней дымки выступили отлитые из бетона гиганты — «Непокоренный», «Униженная», «Клятва», «Рот Фронт», «Солидарность», «Мать».

Она шла Дорогой страданий. Память безошибочно указала ей путь в дальний угол площади, где когда-то стоял детский барак. Сейчас на его месте в обложенной камнем грядке цвел шиповник. За черными колючками забора, на грубой бетонной стене она увидела детский рисунок — домик с вьющимся из трубы дымком.

И тут до ее слуха, как удары собственного сердца, долетели ритмические удары метронома, напоминая о необратимом течении времени.

 

III

Никогда еще Кристап Аболтынь не ждал с таким нетерпением конца лета. Осень — пора жатвы. После трех месяцев напряженной работы и он хотел увидеть плоды своего труда. Пальцы сводило от нетерпения взяться наконец за серьезное дело, за осуществление его большого замысла. Бумажная война осточертела ему — попробуй во время летних отпусков выследить каждого члена комиссии, с каждым в отдельности согласовать наброски, выклянчить подписи: один живет в санатории и рассматривает нежданное посещение как идеальный повод, чтобы нарушить режим трезвенника, второй объезжает на машине родную республику и как назло соглашается сделать изрядный круг до места, где будет установлен памятник, чтобы лишний раз щегольнуть советом и показать свою эрудицию, третий укрылся на тихой базе рыболовов и связь с Ригой поддерживает только через жену… А заказчики тем временем торопили — деньги на памятник были отпущены в этом году, поэтому нужно было поскорей приобрести камень, заключить договор и получить аванс… Теперь подписи, подтвержденные по всем правилам круглой печатью комиссии, лежали у Кристапа в ящике письменного стола, осталось лишь найти подходящий камень и взяться за молоток.

Но пригодных для скульпторов глыб в Латвии становилось все меньше и меньше. При объединении колхозных полей многие валуны без сожаления были раскалены на кострах и взорваны. Хорошо еще, что профессор, его учитель, регулярно собирал сведения об оставшихся. Этим летом его студенты нашли два великолепных экземпляра, которые, если верить восторженным описаниям, подошли бы для центральных фигур памятника. Сегодня же вечером нужно съездить и убедиться, так ли это на самом деле. Но прежде еще предстояло вместе с Аусмой обойти рижские парки и выбрать фон для персональной выставки — занятие в таком обществе да еще в столь погожий день вдвойне приятное.

С мыслями об Аусме Кристап остановился перед зеркалом. Сам он не заботился о своей внешности и сердито отбивался, когда девушка просила его купить новый костюм или пальто. По правде говоря, сопротивлялся он в основном лишь по привычке, из-за своего норова. Он понимал, что если Аусма согласна появляться в обществе с человеком старше ее на двадцать лет, то он должен быть хотя бы хорошо одет. Аусма, по крайней мере, этого заслуживала, и на сей раз Кристап решил покориться.

Он надел клетчатый пиджак, вместо галстука живописным узлом завязал шелковый шарф. Иронически оглядел себя и усмехнулся: модное одеяние не очень гармонировало с изборожденным морщинами лицом и тронутыми проседью густыми волосами.

Аусма нарядилась как на пикник — полотняные брюки в обтяжку, яркая рубашка, которая должна была подчеркнуть ее принадлежность к миру искусства. На самом же деле она еще только работала над дипломом — иллюстрациями к сборнику стихов.

Прикрыв ладонью глаза от слепящего осеннего солнца, Кристап разглядывал уголок парка Виестурдарз и что-то прикидывал. По сочной ухоженной зелени газона, опоясывающей пруд, к нему неслась Аусма.

— Посмотри отсюда, Кристап! — кричала она, показывая на противоположный берег пруда.

Кристап подошел к газону и улыбнулся:

— Пятьдесят копеек за порчу зеленых насаждений! Такая же кара будет угрожать всем посетителям выставки. Ведь другого подхода к твоему НП нет.

— Зато вход будет бесплатный, — рассмеялась Аусма и спросила, посерьезнев: — Ты действительно решил устроить выставку под открытым небом? А если на весь срок зарядит дождь?

— Будет, по крайней мере, оправдание… Ничто меня так не страшит, как пустой зал.

— Я буду приходить каждый день, — ответила Аусма. — Если у тебя нет возражений.

— Тогда успех обеспечен — не привлекут мои работы, привлечешь ты… — Кристап еще раз осмотрелся. — Как тут разместить скульптуры? Я хочу выставить не больше шести, семи.

— В конце концов ты автор, — пожала плечами Аусма. — Скажи толком: подходит или нет.

— Нет, Аусма, — ответил он. — Пруд не годится. Но разве мало в Риге парков.

Кристап обернулся и энергично зашагал в сторону старых Александровских ворот. Он не сомневался, что Аусма последует за ним и отвезет на своем мотороллере в сад скульптуры при Дворце пионеров.

В этом тихом местечке под стенами старинного замка они застали немало посетителей, которые медленной процессией двигались вдоль барельефов, фигур и постаментов с бюстами, Кристап и Аусма присоединились к шествию.

— Не думай, пожалуйста, что это капризы непризнанного гения, — Кристап сердито тряхнул головой. — Понимаешь, это будет моя первая индивидуальная выставка.

— Может быть, ты объяснишь наконец, чего ты хочешь? — Аусма явно теряла терпение.

— Пока я только знаю, чего не хочу. Я не хочу этой стены, этой ограды, решеток. С таким же успехом все можно было выставить в закрытом помещении.

— Ясно, — Аусма взяла его под руку и повела к выходу.

Наконец поиски Кристапа увенчались успехом. Сработала, конечно, его подспудная тяга к оригинальности. Но Аусма вынуждена была с ним согласиться. Выбор пал на Ботанический сад, где росли на свободе самые причудливые деревья и кусты. Кристап остановился у нового питомника для пальм и обрадованно щелкнул пальцами:

— Вот на этой площадке я поставлю «Лагерную девушку».

— Свою первую скульптуру? — усомнилась Аусма. — Кристап, надо ли?

— Позволь это решать мне.

— Тогда зачем ты позвал меня с собой, если не хочешь выслушать совета, — неожиданно для себя вскинулась Аусма. — Сам сказал, что. «Лагерная девушка» недоработана.

— Совершенно верно. Когда-нибудь непременно вернусь к ней. Но пойми, без этой девушки не было бы и остальных работ! Может, вообще ничего бы не было…

Он ускорил шаг, как бы желая остаться наедине со своими мыслями. С ним это случалось каждый раз, когда разговор задевал прошлое. Вход в него был запрещен даже для Аусмы. Только с Петерисом он позволял себе вспоминать о пережитом ими, и то не часто. Но сегодня она не собиралась мириться с ролью ребенка, которому указали на его место.

— Куда ты понесся? До поезда еще больше часа… Давай обсудим по-человечески, что куда поставить, а потом я довезу тебя до станции.

— Я обещал по дороге зайти к нашему классику, — объяснил Кристап. — Мы поедем вместе.

— Тогда, пожалуй, поиски вашего камня затянутся, — лукаво улыбнулась Аусма.

— Все может быть, — ответил Кристап, и трудно было понять, серьезно он говорит или шутит. Однако следующие его слова не оставляли сомнений: — К митингу обязательно вернемся!

* * *

Кристап вернулся из деревни в отличном расположении духа. Даже разногласия с районными бюрократами не могли омрачить его радость. Камень был превосходный, прямо-таки просился на пьедестал. Будь у Кристапа собственный домик с садом, он бы поставил его на самое видное место и пальцем не тронул — так внушительно выглядела глыба сама по себе. Наверное, разумно было бы возвращаться домой на грузовике вместе с камнем и просить шофера не гнать машину. А он поддался странному беспокойству и вскочил в ночной скорый поезд — не терпелось скорее взяться за работу. А может, он просто соскучился по Аусме?..

Мастерскую в его распоряжение передал профессор Аугуст Бруверис. Сам он давно жил в новом массиве на окраине города, но заглядывал сюда чуть ли не через день — затянулась перевозка неоконченных скульптур. И теперь сад перед домиком наполнился каменными людьми. В мастерской тоже стояло много фигур, главным образом глиняных и поэтому накрытых мокрыми простынями.

Помещение было просторное и высокое. Уютным казался только один угол, где стены сплошь покрывали наброски углем и тушью. В углу стоял диван, накрытый клетчатым пледом. На массивном дубовом столе рядом с двумя переполненными пепельницами — электрический проигрыватель и магнитофон.

Кристап до конца развернул створки похожих на ворота дверей, сбросил куртку, помылся, обулся в старые сандалии. Теперь осталось завести соответствующую настроению музыку — и можно начинать работу. Он перебрал груду пластинок, вынул концерт Чайковского для фортепиано с оркестром. Вытащил из пачки сигарету, сунул в рот, но забыл прикурить. Раскрыл бюст «Лагерной девушки» и оценивающе примерился к своей юношеской работе. Она рождалась долго и мучительно — в квартире матери до сих пор хранится дюжина забракованных им самим вариантов. Вначале никак не удавалось освободиться из силков памяти о живом человеке. Между тем скульптура была задумана как обобщенный символ, а вовсе не надгробие для Гиты, которую Кристап видел перед собой будто живую.

Последний вариант хотя бы выражал идею: человек не должен превращаться в жертвенную овечку, он способен бросить вызов мучителям, испытывая самые тяжкие страдания.

Хлопнула дверь. В мастерскую вошла Аусма. Вынула у него изо рта сигарету, поцеловала кончик носа, зажгла спичку, дала прикурить.

— Я думала, после той утомительной поездки ты будешь спать как сурок и я тебе подам завтрак в постель, — вздохнула она. — Но никак не могла проснуться пораньше.

— Зато заснуть ты можешь в любое время, — ворчал Кристап. — В мои годы такое расточительство непозволительно… Да, спасибо, что приходила поливать, — он кивнул на глиняные фигуры.

— Я аккуратно выполняла все указания главного командования, даже не подходила к телефону. Хотя какая-то дама с типичной женской назойливостью звонила тебе каждый день.

Она сняла трубку. Послышался длинный гудок.

— Работает.

Казалось, Аусма удивлена.

— С тех пор как я поставил себе телефон, ты и полчаса не можешь прожить, не услышав голоса какой-нибудь подружки, — ворчливое настроение не покидало Кристапа.

— Я просто проверяю. Мне только что звякнул Пич и пожаловался, что не может до тебя дозвониться. А ты уже два часа как приехал, — сказала Аусма и стала выкладывать из сумки еду.

— Наверно, хочет напомнить о завтрашнем митинге, — покачал головой Кристап. — Как будто я могу забыть!

— Нет, он говорил, что будет ждать тебя в порту, — Аусма посмотрела на часы. — Или у себя на даче. Хочешь, я вызову такси? — она собралась было снова поднять трубку.

Кристап перехватил ее руку.

— Пусть сам встречает свои делегации, мне некогда… Но почему у тебя сегодня такая праздничная физиономия? — Он потрепал ее по волосам. — Даже новая прическа?

— Для соблазна… Хочу сманить тебя на взморье. Погода на диво!

— Поезжай. Я буду работать.

Аусма бросила взгляд на головку каменной девушки.

— Хочешь что-нибудь поправить?

— Нет, пусть останется как есть. Немного наивно, примитивно. Но это часть моей биографии… Поставь, пожалуйста, кофе. Только завари покрепче, в турецком духе!

Аусма взяла со стола пепельницу и вышла.

У Кристапа вдруг пропало всякое желание думать о выставке. Когда рядом была Аусма, прошлое не занимало его. В ее присутствии его волновало лишь то, что происходило сейчас, сию минуту. И, пожалуй, будущее — воображение все чаще рисовало его вместе с Аусмой. Кристап отодвинул «Лагерную девушку» к стене. Лучше заняться более неотложным делом, подытожить результаты поездки.

Аусма вернулась в купальном костюме. Зачесанные назад волосы, обнажая высокий лоб, свисали на спину «конским хвостом». Она несла на подносе джезве с кофе, бутылку молока, тарелку с бутербродами. Села на диван, разложила еду на табуретке и сообщила:

— Позагораю тут. В заветринке теплее будет.

Кристап кивнул. Другого он и не ожидал.

— Ты сегодня тоже легкомысленно настроен…

Когда до Кристапа наконец дошло, что замечание Аусмы относится к музыке, он расхохотался и с деланным ужасом продекламировал:

— О темпоре, о морес! Чайковского знаешь по джазовым переложениям Рея Конифа, а шедевры литературы — по фильмам! Кой черт попутал меня связаться с тобой! Можешь ты мне это объяснить?

— Я хорошая кухарка! — невозмутимо отпарировала Аусма.

— Так просто меня не взять! Натощак даже лучше работается.

— Хорошо, будем считать, что творчеству способствует пустой желудок.

Это заявление не помешало Аусме проглотить два бутерброда и выпить полбутылки молока. Лишь после этого она приколола к стене лист бумаги, взяла уголек и быстрыми привычными штрихами начала набрасывать эскиз. На листе возникал Кристап. Его лицо на портрете выглядело моложе, одухотворенней и даже мужественней, чем в жизни. Аусма отнюдь не обладала талантом лакировщицы, скорее всего, то было свидетельство ее чувств.

— Прекрати! Терпеть не могу, когда меня рисуют, — сказал Кристап.

— Знаю, но мне заказали плакат для твоей выставки.

Кристап даже привстал от удивления. Взглянул на рисунок, недовольно скривился.

— Не хватает только розовых крылышек и нимба над головой. — Он отхлебнул кофе и еще больше помрачнел: — Опять пересластила.

— Социалистический реализм с уклоном в героическую романтизацию, — не осталась в долгу Аусма. — Словом, ярко выраженный дружеский шарж.

Тишину разорвал телефонный звонок.

— Не дают покоя, — нахмурился Кристап.

— Ответить?

— Не надо!

— А если что-нибудь важное?

— На собрания меня давно уже не зовут. Отучил, — усмехнулся Кристап.

— А вдруг близкий человек звонит. Почему ты этого не допускаешь?

— Близкий человек не звонит по телефону. Он приходит.

Кристап пристально посмотрел на Аусму. Затем, точно опасаясь, что выдал себя с головой, быстро отвернулся, вытащил из портфеля кучу фотографий, рассыпал их по полу, сел перед ними, как гадалка перед картами, и ногой принялся расталкивать их по кучкам. На всех фотографиях был изображен один и тот же изгиб леса, только снятый в разных ракурсах с различных расстояний. Кристап отобрал несколько и отложил в сторону.

— Ну! Чего молчишь? — не выдержала наконец Аусма.

— Думаю.

— Столько ездил и ничего не надумал?

— Мелиораторы именно тут хотят провести свой канал. — Кристап ткнул носком сандалии в один из фотоснимков. — А куда в таком случае денутся эти вот дубы? — он поднял другой снимок. — Без дубов на заднем плане, сама понимаешь…

— А что говорят в колхозе?

— Председатель — старый солдат. Он за меня горой. Но уломать районное начальство не так-то просто. Я говорю им — памятник латышским стрелкам! Они в ответ машут планом осушения районных земель… Ничего, натравлю на них Общество по охране природы. Сегодня же позвоню.

В радостном возбуждении Кристап сдвинул снимки в кучу и бросил в угол.

— Если бы ты видела, как нам повезло с этим камнем! Руки чешутся. Ну а как твоя художественная выкройка? Второй вариант готов?

— Ты еще только обдумываешь, как будет выглядеть твой очередной монстр, а у меня уже готово полдюжины маленьких кристапчиков, — смеялась Аусма и шагнула в сторону.

На этот раз Кристап был нарисован в профиль с неизменной сигаретой во рту.

— Типичная рождественская открытка, аж плакать хочется от умиления, — проворчал Кристап. — Нет уж, убери мою рожу поскорей. Это тебе не цирковая реклама.

Аусма молча сняла эскиз со стены, свернула его в трубку. На глазах у нее были слезы.

— Вот возьмусь когда-нибудь за твой портрет, тогда будешь знать, — не унимался Кристап. Вдруг он заметил, что Аусма огорчена не на шутку, и совсем другим голосом добавил: — Не сердись.

— Ты действительно собираешься писать мой портрет? — затаив дыхание переспросила Аусма.

Кристапу не оставалось ничего другого, как осуществить нечаянно сорвавшуюся с языка угрозу, которая неожиданно прозвучала как обещание.

— Сядь! — приказал он и прикрепил лист бумаги к штативу.

Энергичными штрихами он набросал очертания головы. Волосы и брови. И тут заметил, что в глазах Аусмы — они больше не прятались в тени накрашенных ресниц — появилось необычное выражение, лихорадочное, полное ожидания, чуть ли не гипнотического напряжения. Ладно, отложим пока глаза… Но и с губами что-то не ладилось — бог знает почему они вдруг показались более полными и чувственными, чем обычно.

— Как только покажется, что я верно схватил какую-нибудь черту, у тебя тут же меняется выражение, — посетовал Кристап. — О чем ты думаешь?

— О нас обоих.

— Перестань!.. Лучше расскажи что-нибудь. Я должен знать, что у тебя там на уме.

— Хочешь наконец познакомиться? — строго спросила Аусма. — А тебе никогда не приходило в голову, что мне тоже хочется больше знать о тебе?

— Очень хорошо! — крикнул Кристап. — Не убирай эти гневные морщинки.

Аусма безнадежно махнула рукой.

— Ты помнишь, как мы познакомились? Я собиралась написать о тебе статью в молодежную газету. Я ее обдумала и по дороге к тебе в общих чертах уже сочинила: одаренный самоучка, подшефный известного скульптора, первые неудачи и успехи, поиски собственного почерка, учеба в Академии художеств, дипломная работа… Не хватало лишь кое-каких дат и конкретных сведений. И тогда я увидела тебя — ты был старше, чем я представляла, и, прошу не обижаться, интеллигентнее. Рухнула вся заранее набросанная схема. Вдруг захотелось написать что-то глубоко психологическое, проникновенное. Но ты категорически отказывался отвечать на вопросы. Почему, Кристап, почему ты никогда не рассказываешь о себе?

— Я поклялся, что никогда в жизни не буду надоедать другим со своим прошлым. По крайней мере до пенсии…

— Тебе пришлось много страдать?

— Страдать… — Кристап пожал плечами. — Скажем лучше — моя жизнь никогда не была особенно гладкой. Только со временем мои потери обратились в приобретения… Но тебе этого не понять. Оккупацию и послевоенные годы ты знаешь только по рассказам, так сказать, вовремя родилась.

— И поэтому я не имею права знать? — вызывающе спросила Аусма. — Ну хорошо, не рассказывай о лагере. А как ты стал скульптором?

— Это тоже длинная история, — уклончиво сказал Кристап и, к своему удивлению, почувствовал, что не может больше противиться искушению и должен после долгих лет молчания наконец выговориться.

* * *

Темная осенняя ночь. Моросит дождь.

В концентрационном лагере Саласпилс не горит ни один прожектор, очертания бараков лишь слабо угадываются во мраке.

Но неподвижность темноты обманчива. Она тревожна, насыщена множеством звуков: стучат кованые каблуки охранников, деревянные башмаки заключенных, раздается хриплая ругань, ревут моторы.

Какие-то тени, согнувшиеся под тяжестью ноши, бегут вдоль колючей проволоки, грузят в машины архивы лагерной администрации, узлы с награбленным добром. Через ворота, к последнему грузовику гонят партию заключенных, заталкивают в кузов.

Погрузка окончена. Вспыхивают фары. Свет выхватывает из темноты сторожевые вышки и, скользнув по ним, уплывает в сторону. Лагерь погружается в темноту.

Колонна набирает скорость.

Но, отъехав немного, она вынуждена остановиться: по шоссе в сторону Риги непрерывным потоком откатываются части отступающего вермахта.

От последнего грузовика, точно подброшенный неожиданным толчком тормозов, отделяется темный силуэт, перебегает дорогу, скрывается в сосняке.

— Стой!

За окриком следует автоматная очередь.

Беглец вытаскивает спрятанный за пазухой револьвер, но не отстреливается. Дорога каждая секунда.

Фашисты тоже дорожат временем. Безумие тратить его на преследование какого-то висельника, когда нужно самим спасать свою шкуру. Заметив просвет в потоке мотоциклов и бронемашин, начальник колонны приказывает продолжить путь.

Беглец достиг заброшенных каменоломен и осторожно пробирается вперед. Это Кристап. Ему нет еще и двадцати. На нем рваное пальто с лагерными нашивками.

Вдали слышится канонада, где-то стрекочет автомат. Затем наступает глубокая тишина. Поминутно оглядываясь, Кристап крадется между глыбами камня. С каждым шагом к нему возвращается уверенность. Никто за ним не гонится. Наконец он выпрямляется и что есть духу бежит вперед.

В эту ночь рижские улицы залиты светом — пылают взорванные здания, горят бесчисленные костры, на которых шуцманы жгут папки, кипы документов, свертки и пакеты, время от времени поливая их бензином. В тени домов ежеминутно вонзаются яркие снопы автомобильных фар. Никто уже не соблюдает правила затемнения — лишь бы успеть: совсем рядом гремит тяжелая артиллерия Советской Армии.

Но Кристап должен быть вдвойне осторожным. Поймают — расстреляют на месте. Особенно здесь, в пригороде, в рабочем районе, вблизи от гетто. Скорей бы добраться до центра, к родителям.

Внезапно его настигает слепящий свет. Это колонна грузовиков, в которых немецкие летчики эвакуируют оборудование военного аэродрома. Кажется, нет конца надвигающейся лавине огней.

Он припадает к дверям какого-то здания, но это нисколько его не спасает — видна каждая заплата на непомерно длинном, болтающемся пальто, каждая морщинка на исхудалом, обросшем щетиной лице.

Кристап еще теснее прижимается к дверям, и они с мерзким скрипом, как бы нехотя подаются. Он успевает заметить лестницу, ведущую наверх, затем все поглощает темнота.

Второй этаж. Он открывает дверь квартиры, ощупью добирается до окна, поднимает маскировочную штору, и в луче фар, который падает с улицы, в комнате загораются желтые звезды. Не сразу до него доходит, что это не галлюцинация. Желтые звезды Давида горят на одежде, разбросанной по всей комнате. Груды тряпья и узлов свидетельствуют о том, что квартира брошена в чрезвычайной поспешности.

Мало-помалу его глаза привыкают к полумраку. В комнате шесть сдвинутых вплотную кроватей, два стула и стол, заваленный книгами и альбомами. Сверху лежат книги на голландском и французском языках, ниже на словацком и немецком. И только в самом низу Кристап замечает рижские издания: «Как закалялась сталь», выпущенную в 1940 году, сочинения Горького и избранные стихи Маяковского. Короткая и потрясающая хроника рядовой комнаты еврейского гетто.

Столь же трагичны семейные альбомы, свезенные сюда из разных стран Европы, особенно младенцы, которые сняты голышом в классической для младенцев всего мира позе — лежащими на животе. Они так похожи друг на друга, что в глазах у Кристапа детские тельца сливаются в пляшущий круг. Вдруг раздается пулеметная очередь — и дети, словно подкошенные, исчезают во мраке.

Кристап высовывается в окно. Красные огоньки удаляющейся автоколонны гаснут в ночи. Затихают выхлопы натужно воющих моторов…

И вот Кристап дома. Он сидит в столовой, знакомая с детских лет обстановка почти не изменилась. Только там, где полагалось бы красоваться безделушкам — на буфете из красного дерева, в застекленной горке, на столике торшера, — пусто. Темные четырехугольники на выцветших обоях молча рассказывают о том, что в последние годы хозяева беспрестанно распродавали накопленное за долгую жизнь добро.

Зато стол, за который его усадили, накрыт с необычайной для оккупационного времени роскошью. Видно, мать выложила все содержимое кладовки. Она сидит, сложив руки на коленях, не в силах оторвать от Кристапа исполненного нежности взгляда.

— Ешь, сынок, ешь! — поторапливает она. — Ты ведь знаешь, завтрак нужно съесть самому, обед разделить с другом, ужин…

— Помню, мама, — перебивает ее Кристап и устало улыбается. — Но для меня это и ужин и завтрак… Лягу на боковую и просплю не меньше трех суток.

— Только прежде вымоешься. Твое жуткое пальто и белье я сунула в печку. Они выглядели так, будто, ты не менял их целую вечность.

Кристап поднимает глаза на мать и понимает, что она не имеет ни малейшего представления о концлагере.

— Я сутки прятался в каменоломнях…

— Нет, молчи, — она проводит ладонью по руке сына. — Ты, наверное, все эти годы тяжко болел. Ни разу не попросил, чтобы тебе прислали что-нибудь из еды, только одни лекарства. Вначале отец пытался по твоим заказам поставить диагноз, а потом сказал, что у тебя, очевидно, все хворости, все болезни, какие описаны в медицинской энциклопедии Платэна.

— Лекарства нужны были для лагерной больницы, — коротко объясняет Кристап.

— Чужим людям?.. — Мать не верит своим ушам. — А отец, чтобы достать эти дорогие медикаменты, продал любимую коллекцию фарфора.

— Да, — спохватывается Кристап, — где он так поздно пропадает? В больнице?

— Твой отец больше не придет. Никогда! — с какой-то странной торжественностью произносит мать. Но горе прерывает ее голос. — Я даже не знаю, где он похоронен, — шепчет она и, уронив голову на стол, начинает безудержно всхлипывать. — Две недели тому назад его и еще кого-то из больницы мобилизовали и повезли в Бикерниекские сосны. Вечером он явился домой совсем больной. Целый день их заставили выкапывать и сжигать трупы. Наутро он опять уехал — и больше я его не видела. Только позавчера пришел один знакомый фельдшер и рассказал, что его расстреляли на краю той самой ямы. — Рыдания заглушают ее речь, понять ее становится почти невозможно. — Он эсэсовцам сказал, что врачи — не могильщики… Покрывать их преступления… Конечно, много ужасного наговорил… Разве я твоего отца не знаю… О нас он в тот час не подумал… Как теперь будем жить?

Кристап не знает, он даже не в состоянии успокоить мать. Смертельная усталость валит его с ног, он еле успевает дотащиться до дивана. Когда мать приносит одеяло, Кристап уже крепко спит. Но сон его чуток. Просыпается он от первого прикосновения.

— Кристап… Поди сюда, посмотри! — зовет мать.

Он открывает окно и выглядывает наружу — по улице приближаются два красноармейца. Это связисты с катушками проводов на спине.

В переулке мелькает еще несколько советских солдат.

— Когда они в сорок первом году уходили, у них какие-то другие шапки были, — возбужденно говорит мать. — Как ты думаешь, они возьмут меня на работу в больницу? В первую мировую войну, перед тем как встретила твоего отца, я работала сестрой милосердия…

— А Гиту угнали в Германию, — еле слышно шепчет Кристап.

Он подходит к роялю, поднимает крышку и долго смотрит на черно-белые клавиши.

Кабинет районного военкома. Посредине в виде буквы «Т» стоит стол, накрытый зеленым сукном, за ним огромный сейф, вдоль стен, украшенных портретами полководцев, лозунгами и плакатами, поставлены стулья. На отрывном календаре дата. 11 ноября 1944 года.

Военком, рано поседевший человек в полковничьих погонах, тучен, но настолько подвижен, что ни минуты не может усидеть за письменным столом. Разговаривая, он беспрерывно расхаживает по комнате, словно высматривает место, откуда лучше всего командовать боем.

Кристап стоит у дверей. Его синий довоенного покроя костюм сильно жмет в плечах. Как-никак и в лагере парень продолжал расти.

— Извините, но в вашем распоряжении ровно десять минут, — говорит полковник, жестом приглашая Кристапа садиться. — Но мы, кажется, вас не вызывали?

— Прошу выслушать меня по личному делу, — говорит Кристап.

— Ваше письменное заявление я прочел и принял к сведению. — Полковник ходит по кабинету, заставляя Кристапа все время поворачивать вслед за ним голову.

— Значит, вы верите, что обязанности ордонанта при лагерном коменданте я выполнял по заданию подпольной группы? — В голосе Кристапа появляется надежда.

— Послушайте, молодой человек, паспорт вам выдали, прописаться в Риге разрешили, продовольственные карточки вы получили. Какие у меня основания вам не верить?

— Почему мне не разрешают взять в руки винтовку, чтобы отомстить гитлеровцам?

— Знаю, вы хотите на фронт. К сожалению…

Полковник разводит руками.

— Но медицинская комиссия даже не осмотрела меня как следует, — протестует Кристап.

— Дорогой друг, не нужно быть доктором, чтобы за версту увидеть: ты еле держишься на ногах. Комиссия решила, что тебе нужно отправиться в санаторий, а не на фронт.

— Но в лагере у меня хватало сил! Вот мой боевой трофей.

Кристап кладет на стол пистолет.

Полковник становится серьезным.

— Разрешите мне воевать дальше, — просит Кристап после минуты молчания. — У меня еще не закончены счеты с фрицами.

— У многих они не закончены, но это еще не значит… Оружие придется оставить у нас. — Полковник прячет пистолет в сейф. — Сейчас прикажу выписать вам расписку.

— Товарищ полковник… в лагере за этот пистолет… а вы мне какую-то бумажку. Мне очень важно, чтобы все знали, что я боролся…

— Об этом я читал в вашем заявлении, — терпение полковника вот-вот иссякнет. — Но как вы можете это доказать? У вас есть свидетели?

— В том-то и дело, что нет. Все остальные подпольщики расстреляны.

— Так не бывает, чтобы все. Вы, например, остались живы. Может быть, еще кто-нибудь отыщется.

— А как мне до той поры смотреть людям в глаза?

Повернувшись к Кристапу спиной, полковник смотрит в окно.

— В Минске, — говорит он, — у меня остались жена и сын твоего возраста. Я даже не знаю, где они зарыты. — Он снова поворачивается к посетителю и сухо произносит: — Я не имею права посылать на фронт больного человека.

— Может быть, вы вообще не верите, что я действовал в лагерном подполье?

— Верю, верю! Именно потому ты должен как следует поправиться.

— Товарищ полковник, прошу вас, — Кристап близок к отчаянию. — А что потом? Что бы вы на моем месте сделали?

— Я? — задумывается военком. — Трудно сразу сказать. Учитесь, кончайте среднюю школу, работайте. У вас еще все впереди.

Много позже Кристап понял, что полковник действительно ни в чем его не упрекал. Скорее наоборот — сочувствовал. Но тогда ему чудилось, будто рухнуло все, о чем он мечтал в лагере, что вдохновляло на борьбу и помогло выдюжить. Это чувство выросло в комплекс неполноценности, когда после войны парни его возраста стали возвращаться домой с орденами и медалями на груди. Тех, кто не вернулся, поминали и чтили, как павших смертью героев. А его называли баловнем судьбы, которому неведомо как удалось выскользнуть из хватких лап смерти. Никто его не оскорблял, никто не бросал в лицо злых слов, тем не менее Кристапу казалось, что вокруг него образовалась холодная пустота. Наполняли ее лишь тоскливые воспоминания о Гите. Мало-помалу они встали стеной между ним и его одноклассницами, а потом и вообще всеми девушками, которые были не прочь подружиться со статным, хотя и угрюмым парнем. Он сделался нелюдим, потому что в своих мыслях все время слышал обращенный к себе вопрос: «Как ты остался жив?» Слышал никем не высказанный упрек: «По какому праву?»

Но Кристап собирался рассказывать Аусме не об этом. Ему хотелось поведать о первых попытках, о крутой дороге, что привела его в нынешний день, когда он наконец с полным чувством ответственности мог назвать себя сложившимся художником со своим почерком и видением мира. Хотелось вспомнить людей, на чью дружескую помощь он опирался, делая первые самостоятельные шаги. Начало же было тесно связано с тоской по Гите — о ней думал Кристап, создавая бесчисленные настенные маски и головки, из которых позднее возникла «Лагерная девушка»…

Кристап, вспоминая о прошлом, перестал рисовать. Аусма сидела, боясь шевельнуться, чтобы случайным вздохом не прервать его рассказ. Мало-помалу Кристап увлекся и впервые, не таясь, доверил другому человеку все основные события своей нелегкой жизни.

* * *

Вернулся Пич. Само по себе это уже представляется чудом. Рассказ мальчика о других товарищах по Саласпилсу, которых спасло стремительное наступление Советской Армии, похож на сказку. О Гите он знает лишь, что ее услали на какой-то подземный военный завод, расположенный на западе Германии. Неужели она все еще томится в лагере для перемещенных лиц, неужели ей никак не удается вырваться оттуда?

Целую ночь напролет Кристап сочиняет послание Гите. Ему необходимо выложить все, что накопилось на душе, но его предупредили, что нужно уложиться в две минуты. Он вычеркивает, пишет, снова вычеркивает. Слова складываются в сухие и официальные фразы, взятые напрокат из газетной передовицы. Они нисколько не отражают его истинных чувств. Под утро Кристап спохватывается, что ему незачем заговаривать девушку, его цель — подать признак жизни, чтобы знала, что ее ждут.

Он заучивает текст наизусть и уезжает на студию. Но когда садится за столик с микрофоном, то обнаруживает: все, решительно все вылетело у него из головы. Хорошо, что рядом такая милая и доброжелательная дикторша.

— Спокойней, — подбадривает она, видя, что Кристап никак не может проглотить застрявший в горле комок. — Мы сначала записываем на восковую пластинку и только потом выпускаем в эфир. Можем повторять, сколько хотите.

Со второй попытки Кристапу удается побороть волнение. Чтобы его призыв не прозвучал как вызубренный наизусть стишок, он говорит, обращаясь к диктору:

— …Этой весной я кончил среднюю школу, собираюсь поступить в Академию художеств. Ты представить не можешь, как я обрадовался, когда вернулся домой наш маленький Пич. Сейчас он опять здоров, окреп, и мы оба ждем тебя домой, на родину. Запиши, Гита, мой адрес…

Красный, весь в испарине, но довольный Кристап отодвигает стул.

— Вот видите! — одобряет его дикторша. — Даже ни разу не оговорились.

— Спасибо!

— Я надеюсь, что она вернется, — сердечно улыбается женщина. — Кто она вам — сестра или невеста?

В стеклянную стену звуковещательной комнаты стучится оператор и жестом приглашает его к себе.

— С записью все в порядке, — успокаивает он. — Просто ко мне заглянул Калнынь. Он просит вас зайти к нему. Вы знакомы с нашим редактором?

— Фамилию вроде бы слышал, — силится вспомнить Кристап. И первый смеется своей невольной остроте. Калныней в Латвии пол телефонной книги.

В кабинете редактора горит лишь настольная лампа, поэтому Кристап сразу не узнает человека, который, опустив голову, листает рукопись.

— Простите, — извиняется он, — мне сказали… — Он обрывает себя на полуслове, в радостном возбуждении с протянутой рукой устремляется к бывшему товарищу по лагерю: — Длинный Волдик! Какими судьбами? Откуда?

Волдемар Калнынь отвечает на рукопожатие Кристапа сдержанно. Он уже не такой тощий, как в Саласпилсе, а потому вовсе не кажется длинным.

— С того света, имя которому Бухенвальд. А потом еще три года службы в армии. Да, я слышал, что ты тоже жив. Но сам прийти ко мне, конечно, побоялся.

Кристап бледнеет:

— О чем вы говорите?

— О том самом, о чем ты хотел бы забыть: о твоих делишках в лагере… Не нервничай, сядь и рассказывай, что у тебя там было с комендатурой?..

— Разве вы не знаете?

— Что ты служил ордонантом, это знали все. Не понимаю, как тебе теперь не стыдно?

Кристап вскидывает голову:

— Неужели вы тоже думаете, что я добровольно пришел и предложил им свои услуги? Это было подпольное задание.

— Это нужно еще доказать.

— И доктор вам ничего не сказал? Вы же были с ним, когда его увозили.

— Сказал, конечно. Но если ты тот, за кого пытаешься себя выдать, то пришел бы ко мне гораздо раньше. Тогда!

— Я приходил, и не один раз. — Кристап не может вспомнить об этом без негодования. — Вы не хотели даже слушать меня.

— Потому что ты приходил любезничать к своей Гите. — Тон у Калныня уже не столь категоричен. — Надо было предъявить жемчужины…

— Жемчужины? — не понимает Кристап. — Да, у меня были жемчужины… Целая нитка.

— И куда же она делась?

— Отдал Гите, когда детей отправляли в Германию.

Калнынь молчит.

— Выменять их на лекарства больше было нельзя. Оборвались все связи. И я подумал, что лучше… — Кристап чувствует, что его слова падают в пустоту, и осекается.

— Ах вот почему ты так благородно зовешь ее домой, — усмехается Калнынь. — Чтобы никто не подумал, что ты боишься правды.

— Почему другие мне верят и только вы один подозреваете?

— Потому что сам побывал в лагере. Я поверю, только когда увижу жемчужины. Если сегодня не взял их с собой, принеси завтра, ясно? — Калнынь встает. — Дай подпишу тебе пропуск.

…Минули годы. Кристап стал старше. Он носит полотняные брюки и куртку на молнии. Длинные волосы артистично зачесаны назад. Он очень хочет походить на модный ныне тип «равнодушного молодого человека». Однако дрожащие пальцы выдают неподдельное внутреннее волнение. У него подрагивает даже левое веко. Еще вчера он ни на минуту не сомневался, что будет принят в Академию художеств — все вступительные экзамены сданы без единой тройки, — но сегодня на доске объявлений его фамилии нет.

— Посидите, пожалуйста, председатель приемной комиссии сейчас придет, — говорит секретарша и уходит.

Стены аудитории, где находится Кристап, покрыты фрагментами скульптур и архитектоническими деталями. Тут все напоминает о деле, в котором он видит смысл своего существования.

Кристап присаживается. Оставшись наедине с самим собой, он больше не принуждает себя улыбаться. Он был бы рад дать волю слезам, но давно разучился плакать. Нахохлившийся, подавленный, он смотрит в пустоту. Пустым и безнадежным видится ему и будущее, без Гиты, а теперь еще и без искусства.

Слышится звук шагов. Кристап преображается. Он сознает — нужно быть агрессивным, нужно изображать убежденность и веру в себя, иначе не удастся навязать свою волю другому, отстоять свою правду.

Входит преподаватель Академии художеств — смуглый, моложавый человек лет тридцати. Защитного цвета офицерскую гимнастерку на нем украшают три ряда орденских ленточек. В правой руке, облаченной в перчатку, он держит экзаменационный листок Кристапа с отметками. Доброжелательно махнув Кристапу, чтобы не вставал, он присаживается рядом.

— Слушаю… Чем могу быть полезным?

— Пришел узнать, почему меня не приняли, — Кристап старается говорить подчеркнуто спокойно и вежливо.

— Да, вам не повезло, товарищ Аболтынь. На этот раз был очень большой конкурс, и с тридцатью семью баллами мы могли принять только половину поступающих.

— Да, но та вторая половина состоит из меня одного! — протестует Кристап.

— Элементарная математика, потому что тридцать семь баллов набрали всего два человека.

— У нас по всем предметам были одинаковые отметки, — не сдается Кристап.

— Вы уже не ребенок, товарищ Аболтынь, поэтому буду говорить откровенно, — невозмутимо продолжает преподаватель. — Чашу весов перетянул тот факт, что ваш соперник бывший фронтовик.

— Я тоже был на фронте, только на другом.

— Неужели вы не понимаете? Мы имеем предписание в первую очередь принимать демобилизованных солдат.

Кристап молчит. Видя, что посетитель не собирается уходить, преподаватель возобновляет разговор:

— Эта война перечеркнула не только ваши планы. Я тоже мечтал стать художником, даже успел начать дипломную работу. И вот читаю лекции по эстетике.

Кристап все еще не уходит, и преподаватель вынужден продолжать:

— Я знаю, вы были в лагере. Тем больше вы должны радоваться, что остались живы…

— Это потому, что у меня была цель. Я хотел не только выжить, но и чего-то добиться в жизни. И вот для этого мне теперь не хватает какого-то пустякового балла…

— Знаете что, — предлагает преподаватель, — на факультете истории искусств наплыв не такой большой, я поговорю с ректором.

— Спасибо! — Кристап качает головой. — Лучше еще год подожду.

— Правильно, очень правильно! — радуется преподаватель. — Если вы согласитесь, попробую вас устроить в художественный комбинат. Тогда в следующий раз придете с рекомендацией с места работы. И только не вздумайте сдаваться, ваша конкурсная работа поправилась всем!

На прощание он подает левую руку. Только теперь Кристап замечает, что правая кисть в перчатке деревянная.

Кристап с глубоким внутренним недовольством принимает приглашение секретаря партийной организации наведаться после работы в партком. Он усвоил правило не попадаться на глаза начальству, не то выберут на какую-нибудь общественную должность, определят в какую-нибудь комиссию. Словом, отнимут у него драгоценное время, которое он ежедневно выкраивает для занятий по ваянию. Но отказываться неудобно — как-никак связывают их не только служебные отношения.

И вот Кристап сидит в просторном кабинете, оборудованном по последнему слову дизайна, и в ожидании разговора молча разглядывает зеркальные буквы, выведенные с наружной стороны на застекленной двери парткома.

Секретарь тоже молчит. Удобно откинувшись в кресле, старик дымит трубкой и слегка прищуренным глазом следит за Кристапом. Пододвигает к нему пачку с сигаретами иностранной марки, которые явно держит для почетных гостей, подносит спичку. Какое-то время они курят молча, наслаждаясь каждый своим дымком. И Кристап вынужден признать, что молчание, как ни странно, помогает установить дружеский контакт.

— Уже скоро год, Кристап, как ты работаешь у нас, — наконец начинает Янис Вайдар. — И ни разу не зашел ко мне. Как будто я не друг молодости твоего отца.

— Именно поэтому не хотел вам навязываться.

— Благодарю за деликатность… Как видишь, я тоже не собирался насильно лезть тебе в душу. И сейчас не намерен этого делать. Но не кажется ли тебе самому, что настало время побеседовать. Почему ты замыкаешься в скорлупу, словно рак-отшельник?

— Что вы? — Кристап притворяется, что понимает секретаря буквально. — Я играю в сборной комбината по пинг-понгу и даже участвовал в турнире по новусу. Но в кино и в театр предпочитаю ходить один. Грибы тоже не люблю собирать толпой.

— Ну а как дома дела? — не отступает Вайдар. — Как мать себя чувствует?

— Спасибо, удовлетворительно.

— Ясно, до тебя не добраться. Придется брать быка за рога… До каких это пор ты собираешься корчить из себя непризнанного героя? Ходить повсюду и рассказывать, что тебе не разрешили служить в армии, не приняли в академию, дают самую неблагодарную работу? И все якобы из-за твоего прошлого. Скажи, кому от этого польза?

— Я вас не понимаю.

— Упрямо не желаешь понять… Хорошо, спрошу тогда без обиняков: чем ты недоволен?

— Я просто отстаиваю правду.

— Правды могут быть разные. Я на твоем месте радовался бы объективному факту, что жив, здоров. — Вайдар переводит дыхание и продолжает другим тоном: — Лично я верю, что ты в лагере сделал много хорошего, что ты боролся сам и помогал другим. Но первым делом — и запомни это навсегда! — ты помогал самому себе. Только так, а не иначе ты мог сохранить собственное достоинство, надежду и выдержать. Это был элементарный долг человека.

Кристап бледнеет. Лишь колоссальным усилием воли он заставляет себя сдержаться.

— Я вам очень благодарен за откровенные слова, — говорит он тихо. — Мне не нужен ни памятник, ни присвоение моего имени пионерским дружинам. Но если в лагере нельзя было открыть, что рассыльным комендатуры меня назначала подпольная организация, то хотя бы теперь я хочу говорить об этом во всеуслышание.

— И поэтому, как плаксивая баба, копаешься в прошлом?

— Э т о  м о е  прошлое, и оно должно быть незапятнанным. — Кристап в этот миг очень похож на заупрямившегося мальчишку.

— Ты прошел чрезвычайно жестокую школу жизни, ты видел героизм человека и видел, как низко он может пасть, ниже зверя, которому неведомо глумление над жертвой. И мне непонятно, как после всего этого ты не научился быть терпимым.

— Иногда компромисс хуже поражения.

— Хорошо, — со вздохом произносит Вайдар, — если мы не сошлись во мнениях о прошлом, поговорим о твоем будущем… Ты ведь одаренный человек, тебе надо бы учиться. Ты не думал об этом?

— Думал, — вдруг оживляется Кристап. — Целыми ночами. Думал, мечтал, строил планы.

— И что же?

— А потом с треском провалился… В Саласпилсе я однажды подобрал полузамерзшего скворчонка. У него было повреждено крыло. Подарил девушке. Она его вылечила, выкормила хлебными крошками, приучила жить в бараке. Но перед тем как уйти на смерть, выпустила на свободу. И что бы вы подумали — на следующий день скворец вернулся. То ли разучился летать, то ли не ужился в обществе лесных сородичей. Так и остался в лагере, даже после того как оттуда увезли последних заключенных… Словом, мои крылья так обтрепались, что я боюсь пуститься в полет.

— Падать ты боишься, а не летать, ушибить мягкое место, — ворчит Вайдар.

— Может быть, вы правы, — устало отвечает Кристап и собирается встать. — Но это не меняет существа дела. У меня недостает храбрости еще раз взять в руки учебники и начать все сначала.

— Чепуха! Мы тебе поможем, дадим рекомендацию, скажи только, что хочешь учиться. Мне же рассказывали, какие ты дома делаешь скульптуры.

— Пустяки, типичная самодеятельность.

— Именно поэтому ты должен поступить в Академию художеств, и притом нынешней осенью. Так и знай, за патлы твои длинные потащу, если будешь упираться. Сколько можно ходить в подсобных рабочих?

…В глубине души Кристап никогда не смирялся со своей участью. Правда, на механическом заводе, где он слесарничал, иногда забывалось, что в мире существуют и такие материи, как искусство. Особенно в конце месяца, когда приходилось работать за десятерых, оставаться на сверхурочные, чтобы за несколько дней наверстать то, что проваландали за три недели, спасти план и второпях сварганенными деталями дать возможность спасти его и других. В такие дни он просто слышать не мог, как начальник цеха, апеллируя к совести рабочего, в каждой фразе кстати и некстати поминал «культуру».

Для Кристапа символом культуры было произведение искусства — красивая скульптура, картина, хорошая книга, ну, допустим, удачный фильм. Он выходил из себя, когда культурой именовали внешние признаки цивилизации двадцатого века — безупречно функционирующую канализацию, современные средства сообщения, нормы приличного поведения.

На новом месте он все-таки ближе соприкасался с культурными ценностями, хотя и здесь под фирменным знаком комбината «Искусство» нередко пускали в народ суррогат и подделки. Поэтому Кристап, обходя стороной сувенирный цех, крепко держался за мастерские художественной ковки, где его слесарные навыки были весьма на руку. А главное, здесь не было штурмовщины, скрытого брака, раздутой отчетности. Каждый вкладывал в свое творение всю силу таланта, вкус, любовь к труду и порядку.

Путь от комбината до дома Кристап обычно проделывает пешком — и зимой, и летом. Хочется подышать воздухом. После разгоряченной атмосферы мастерских нет лучше отдыха. Кроме того, такая прогулка повышает аппетит и поэтому мать не ворчит, даже если приходится несколько раз подогревать еду. Она жалеет лишь, что Кристап никогда не приходит на рассвете. По ее разумению, это означает — в его жизнь еще не вошла ни одна девушка и, стало быть, ее мечтам о внуках не скоро суждено сбыться. Матери, конечно, приятно, что Кристап иногда приглашает ее в театр или на новую выставку, но все же это не совсем нормально. И вот однажды настает час, когда она не знает, радоваться ей или горевать. Скоро двенадцать, а Кристапа нет и в помине. Обычно, если ему предстоит где-нибудь задержаться, он предупреждает заранее. Она звонит на комбинат. Сторож долго объясняет ей, что Кристап ушел с работы вместе со всеми. Старик сам запер за ними двери. Темный костюм — Кристап его надевает, когда собирается на концерт или в гости, — висит в шкафу, а владельца не видно. Поди разберись, к добру это или худу.

Сам Кристап в этот миг о матери и не думает. После работы он случайно забрел в Музей революции и стоит в большом выставочном зале, прижавшись лбом к стеклянной витрине, не в силах оторвать взгляда от макета мемориального ансамбля Саласпилс.

Давно ушли последние посетители. Кристап и не заметил, что остался один, если не считать пожилой служительницы музея, которая, не решаясь беспокоить запоздалого гостя, клюет носом в углу. Какое-то чувство велит ей, махнув рукой на порядок, сидеть сколько угодно, пока этот посетитель не уйдет. Ясно ведь, что человек взволнован.

От душевного покоя Кристапа действительно не осталось и следа. Будто ураган пронесся. Разумеется, он читал в газетах, что объявлен конкурс на лучший проект памятника в Саласпилсе, слышал, что скоро начнется его установка. Но ему никогда не приходило в голову, что возможно такое потрясающее по силе воздействия решение — символическое и в то же время пронзительно реалистическое.

Каким ребячеством ему кажется недавний разговор с секретарем партийной организации. И чего он пыжился! Если есть хоть малейшая возможность учиться, хоть на шаг приблизиться к таким вершинам искусства, какие ему сейчас открылись, нужно воспользоваться ею немедленно, во что бы то ни стало. Завтра он пойдет к Янису Вайдару и попросит у него поддержки. А если не выйдет, нужно устроиться в проектную группу кем угодно, пусть даже чернорабочим. Так или иначе, но к претворению в жизнь этого великого замысла он должен приложить и свою руку…

В воскресенье утром Кристап входит в мастерскую Вайдара на последнем этаже новостройки.

Седой хозяин мастерской стоит у мольберта, повернувшись спиной к дверям, попыхивает трубкой и пишет виднеющиеся в окне крыши, заводские трубы.

— Спасибо! — говорит он, не отрываясь от своего занятия. — Поставь на стол, пусть остывает.

Кристап понимает, что пришел не вовремя, но уйти не может. Откровенно говоря, он хотел разбудить секретаря среди ночи, затем отложил посещение до утра. Два часа кружил вокруг дома, покуда не решил, что можно наконец явиться. И теперь повернуться и выйти, чтобы после обеда снова тащиться сюда, выше его сил… В результате он топчется на месте, поглядывая на стены, увешанные картинами, рисунками и набросками. При всем желании подлинными произведениями искусства их не назовешь. О любознательности и увлечениях Вайдара говорят груды книг на столе, журналы, газеты и еще свечи каких угодно форм и размеров, которые еще не успели сделаться предметом массового употребления.

Неожиданная тишина заставляет Вайдара повернуть голову. Узнав гостя, он широко улыбается и приглашает:

— Повесь куда-нибудь пальто и иди сюда! — Затем громовым голосом кричит куда-то в сторону: — Две чашки, Эрика, у нас гость!

— Извините, что я так, в воскресенье… — оправдывается Кристап. — Но у вас нет телефона!

— И слава богу! Настоящие друзья рискнут подняться на шестой этаж, а не настоящие мне не нужны. И бросай это официальное «вы» к чертям собачьим, иначе я тебе расскажу, как ты разгуливал под столом без порточков… Сюда, сюда! — он сгребает со стола газеты и помогает жене поставить поднос с дымящимся кофейником и чашками. — Познакомься! Это работник нашего комбината Кристап Аболтынь, одаренный скульптор.

— Не верьте ему, пожалуйста, — растерянно говорит Кристап. — Он меня разыгрывает в наказание за то, что я помешал его работе.

— Нет, скажи, не странно ли, что в наше время люди непременно выискивают оправдания и предлоги, когда хотят просто заскочить к другу, поговорить по душам, узнать, как дела, здоровы ли жена и детишки, послушать новую магнитофонную запись, покритиковать последнюю премьеру. — Вайдар совершенно искренен, ибо он чувствует себя по-настоящему хорошо только в окружении родственников и друзей. — К сожалению, обычно мы встречаемся на юбилеях и именинах, да еще на похоронах и праздниках, где после третьей рюмки никто не слушает другого, — тосты и те тонут в общем шуме. Все только говорят и говорят, — он спохватывается и виновато улыбается, — как я сейчас… Послушай, друг, может быть, дать тебе глоток чего-нибудь покрепче, чтобы развязать язык.

Кристап отказывается.

— Да, стыдно признаться… Но что верно, то верно, — мы вспоминаем о своих приятелях, только когда нам что-нибудь нужно. Свободного времени, как правило, не хватает, а дел всегда выше головы… Это проявляется даже в мелочах. Современный человек не пишет письма, а посылает телеграммы или заказывает междугородные разговоры. В театр ходит все реже и реже, надеется, хитрец, что рано или поздно пьесу покажут по телевизору. И опять же, зачем ходить пешком, если гораздо удобнее любоваться окрестностями из окна машины или троллейбуса? А когда сам все торопишься да спешишь, то полагаешь, что другой тоже…

Сделав знак жене, чтобы оставила их наедине, Вайдар наливает кофе, закидывает ногу на ногу.

— Ладно, будем считать, что официальная часть закончилась. Давай выкладывай, что у тебя там на душе. Какое счастливое совпадение, что рядом сидит именно этот человек, тот самый театральный декоратор, дядя Янис, который приходил к родителям за медицинским советом или просто так посидеть за кружкой пива. Кристап, конечно, в те годы не знал, что он работает в подполье и рисует плакаты с призывами помочь Испанской республике. Но еще тогда ему было хорошо известно, что с дядей Янисом можно поговорить и о тех вопросах, которые в присутствии отца лучше не задавать, — в первую очередь о неладах в школе, дома школу почитали за храм.

Сам заядлый вольнодумец, не признававший ни церковных, ни государственных догм, старый доктор Аболтынь, однако, старался воспитывать сына в духе строгой дисциплины. Чтобы научиться самостоятельно судить, нужно сперва освоить как можно больше знаний в самых разнообразных сферах жизни. И как-то само собой получилось, что Вайдар, спасая парня от отцовского гнева, иногда расписывался под двойкой по закону божьему, помогал обдумать сочинение. В одном из их совместных творений выдвигалось требование свободы критики, причем последняя сравнивалась с болью, которая сигнализирует о скрытой болезни и таким образом предостерегает организм от преждевременного распада, — Кристап не забыл, что преподаватель латышского языка, прочтя его сочинение, отозвал его в сторону, пожал руку, но вернул тетрадь без отметки и приказал сжечь.

Вероятно, и теперь надо было начать с самокритики, как это ни тошно. Тогда, может быть, Янис Вайдар поймет его и не станет посыпать его раны солью упреков.

Кристап и сам не заметил, что обратился к нему на «ты».

— Не сердись, ради бога, за прошлый раз! Ты собрался серьезно со мной поговорить, а я заартачился. — Чтобы не смотреть Вайдару в глаза, Кристап маленькими глотками пьет кофе. — Потом я понял — ты кругом прав… Уже целый год я учусь — не в академии, нет, а на подготовительных курсах. Все считают, что у меня хорошо получаются люди, удается схватить характер каждой модели… Остальные экзамены я тоже сдам, даже сочинение напишу без твоей помощи… — он запинается. — Я, наверно, говорю долго и путано. Словом, об учении ты не беспокойся. Но вчера я видел проект памятника для Саласпилса. И пришел к тебе с просьбой: ты не можешь устроить, чтобы меня приняли в группу, которая будет выполнять этот заказ? Там ведь нужны будут помощники и чернорабочие…

— Ах ты черт! Да ведь ты сидел как раз в этом лагере… — Вайдар вдруг задумывается, в глазах появляется сомнение. Возникшую неловкость он пробует прикрыть шуткой: — Погоди. Я тебе ничего не обещал? Нет? Ну вот и хорошо, что не поторопился. Вот тебе мой ответ: ни в коем случае. И не вздумай считать это очередным проявлением дискриминации, а постарайся вникнуть в мою точку зрения… Они не собираются с фотографической точностью воспроизводить прежнюю обстановку, это никому не нужно. Их цель — создать настроение, дать мощное обобщение. Если ты видел макет, то понимаешь, о чем я говорю. Никаких натуралистических деталей, именно этим Саласпилсский мемориал должен отличаться от других ансамблей на месте бывших концлагерей. У тебя еще есть время? Тогда разреши, и я тебе расскажу одну историю…

Он встает, вынимает из шкафа бутылку, наливает себе и Кристапу по рюмочке коньяка.

— Ну, будь… Так вот, этой весной мы с женой и детьми поехали в гости к старому западногерманскому антифашисту. Во время войны мы два года провоевали в одном подразделении. И вот он повез нас в Дахау. Сам концлагерь переделан теперь в мемориал. Для наглядности оставлено несколько бараков и застенков. Дети наши куда-то отошли, и мы присоединились к экскурсии, которую вел располневший, но еще довольно крепкий мужчина лет под шестьдесят. Он этого не говорил, но по всему было видно, что это бывший узник — с таким знанием дела рассказывал он об ужасах лагеря. Первым он показал нам небольшое, почти пустое помещение в бараке с зарешеченными окнами и двумя дверьми. На одной висела табличка «Айнганг», на другой «Аусганг». Естественно, мы вошли через первую. Гид собрал нас и принялся проникновенно объяснять, что в этом бараке заключенных умертвляли путем так называемого «геникшус» — выстрелом в затылок. Был у них такой изощренный способ убийства. Обреченные ни о чем не подозревали: они не видели ни палачей, ни автоматов, даже не замечали тщательно замаскированной дыры в стене. Палач тоже не видел своей жертвы. Он должен был лишь спускать курок. Вся процедура была продумана до последней мелочи… Вдруг гид прервал свои объяснения на полуслове, гнев исказил его лицо. Я проследил за его взглядом и увидел Марите и Даце, которые, разыскивая нас, вошли через дверь с табличкой «Аусганг».

«Черт бы побрал, как вы осмеливаетесь! — набросился гид на нарушителей порядка. — Читать, что ли, разучились? Марш, назад! Входить нужно через первую дверь!»

Тут он опомнился и, как бы желая смягчить впечатление, добавил спокойнее:

«Если каждый сопляк начнет поступать как ему вздумается, бог знает чем это кончится…»

Жена схватилась за голову, подбежала к детям и, таща их за собой, выбежала из барака. Вышел за ними и я.

Сам не знаю, Кристап, зачем я все это тебе рассказал, может быть, чтобы доказать: авторы Саласпилсского мемориала должны смотреть не только в прошлое, но и в будущее. Впрочем, ты это знаешь лучше меня. Скорее, хотелось поговорить о той колоссальной ответственности, которая ложится на их плечи. Опыта, интуиции, таланта — всего этого недостаточно, нужны огромные знания. Ты должен поэтому начать с азбуки, без страстей. Я знаю, к какому скульптору тебя пошлю! — Видя, что Кристап встает, Вайдар обещает: — И на твои скульптуры я обязательно взгляну, не вздумай их прятать в сундук.

С робостью, едва сдерживая внутренний трепет, Кристап стучит в дверь мастерской известного скульптора. Вайдар, правда, сказал, что он дозвонился старому профессору и тот сам назначил столь поздний час. И все-таки — подобает ли начинать ученичество с ночного посещения?

Никто не откликается. Кристап стучит еще раз, потом открывает дверь и переступает через порог — он кажется ему границей между его грешной жизнью и миром мечты.

Вот он в мастерской, которой суждено через много лет стать его вторым домом. Но сейчас он стесняется выказать любопытство, рассматривать будущее место работы. К тому же его внимание сразу привлекает личность хозяина.

Аугуст Бруверис широк в плечах, несмотря на свои пятьдесят лет, с завидной ловкостью лазает по лесам, поправляя кое-что на лице громадной глиняной женщины, спускается вниз, чтобы взглянуть на скульптуру глазами зрителя, и снова карабкается вверх.

Звучит музыка. Она отдается в высоких сводах, отражается от голых стен, в которые вмонтированы стереофонические динамики. Эффект поразительный — кажется, в мастерской собрались музыканты большого оркестра и каждый из них играет на нескольких инструментах.

Необыкновенна и сама незаконченная статуя. Голова вырастает из неотесанной глыбы, едва обозначена гордая прямая осанка.

Кристап уже наслышан, что Бруверис работает над фигурой женщины-патриотки. Скульптура должна символизировать решимость до последнего вздоха сражаться за свободу и счастье детей. В основе замысла лежит реальный случай, героический поступок двух молодых воспитательниц. Начало войны застало их в пионерлагере для детей командиров Красной Армии. Они отказались выдать детей оккупантам и сами, повторив подвиг знаменитого польского педагога Януша Корчака, добровольно сопровождали их на смерть.

Заметив Кристапа, скульптор пытается сверху перекричать мощные аккорды симфонии Шостаковича, посвященной героям Ленинградской блокады:

— Ну, студент, как нравится?.. Сделайте немножко потише, если не хватает воздуха в легких, только не выключайте.

Кристап послушно поворачивает рукоятку радиоприемника и снова поднимает глаза на изваяние. Оно очень велико, в мастерской не хватает места, чтобы, отступив, увидеть его целиком.

— Мне кажется, вам удалось передать суть, — робко говорит Кристап. — Я видел матерей, у которых гитлеровцы вырывали из рук детей…

— Я говорю о музыке, — обрывает Кристапа скульптор. — Ваше мнение о неоконченной работе меня не интересует. Вы курите?

Кристап не знает, принять слова мастера за шутку или обидеться. Он кивает головой.

— Тогда выньте из кармана моего пальто сигары и зажигалку… Нет, нет же, в левом кармане… Наконец-то! И поднимайтесь наверх!

Кристап поднимается по лестнице, устраивается на покачивающейся перекладине рядом со скульптором. Облокотившись о плечо женщины, Бруверис выпускает пышный дымок и дружески заявляет:

— За четвертинкой я вас гонять не стану, не бойтесь. Я не из породы старых мастеров. Но учить буду. Это точно. И если не любите музыку, то лучше сразу распрощаемся.

— Я не могу поручиться, что понимаю музыку, — признается Кристап. — Но знакомые вещи слушаю с большим удовольствием.

— Как и положено человеку с неразработанным слухом, — полупрезрительно усмехается Бруверис. — Тогда зарубите себе на носу: музыку нужно не понимать, а чувствовать, как любое произведение искусства. И я хочу добиться, чтобы люди, которые смотрят на мою скульптуру, чувствовали то же, что и я, слушая Ленинградскую симфонию Шостаковича! Второе дыхание. Оно появляется в наивысший момент отчаяния. Слышите? — Он напевает несколько тактов простуженным, охрипшим голосом и прислушивается. — Нет, все-таки это не совсем то, что мне надо. Подождите, подождите, сейчас покажу, чего я хочу добиться.

Точно моряк по трапу, Бруверис быстро соскальзывает вниз, ставит другую пластинку. В помещении звучит финал Девятой симфонии Бетховена.

— Этого ты не ожидал, верно я говорю? — довольно улыбается скульптор. — Но приглядись, приглядись! Пошевели мозгами как следует! Скажи, разве это не единственно верное решение темы? Люди должны стать братьями, только тогда воцарится мир, согласие, радость, которой Бетховен посвятил эту музыку. Грош цена памятнику, если он будет только напоминать о былом и никуда не звать. Ты бывал в каком-нибудь лагере, скажем в Саласпилсе? — он не позволяет Кристапу ответить. — Сейчас, а не во время оккупации… Так вот, постарайся представить эту скульптуру на фоне леса, особенно летним утром, когда она выступает из тумана и вместе с окружающей природой создает неделимое единство. Это вам не традиционное искусство ваяния, а музыкально-архитектоническое. Понял?

— Ясно, — несмело отвечает Кристап. — Вы хотите добиться усиления выразительности монументальными средствами. Поэтому соединили элементы разных видов искусства…

— Ни черта ты не понял, — вздыхает Бруверис. — Но сперва условимся, если хочешь со мной сотрудничать, никогда не разговаривай, как на собрании, и давай перейдем на «ты». А теперь, как говорят наши классики, «за работу, товарищи, народ ждет от нас искусства, достойного нашей великой эпохи!».

…Прошел год. Кристапу выделен собственный уголок в так называемой творческой лаборатории, где создаются отдельные детали фигур. Здесь он лепит на досуге свою первую самостоятельную работу — голову «Лагерной девушки». Рядом с монументом женщины, накрытом мокрыми простынями, она кажется крошечной.

Руки Кристапа осторожно поглаживают серую глину. Его движения медлительны, работа сделана, осталось лишь выровнять кое-какие шероховатости.

К стереофонической радиоле — величайшему богатству и гордости Брувериса — он по-прежнему не смеет притронуться и поэтому поставил рядом портативный магнитофон. Звучит все тот же гимн радости, без которого немыслима эта мастерская.

Услышав за спиной шаги, Кристап хочет прикрыть головку тряпкой, но не успевает — скульптор останавливает его руку.

— Сегодня ты мне наконец покажешь свою нелегальную самодеятельность, — добродушно ворчит Бруверис. — Терпеть не могу эти подпольные штучки. Искусство не боится публичности…

Он критически разглядывает головку, отступает на несколько шагов, недовольно морщится.

— Типичный Микеланджело из Задвинья! Хочешь под вывеской искусства увековечить своего внебрачного ребенка? Или довоенный роман? Не пойдет! — Заметив выражение лица Кристапа, меняет тон. — Охотно верю, что она так выглядела, но карточки для паспорта можно заказывать у фотографа на базаре.

— Каждое обобщение строится на конкретном жизненном материале, — чуть заметно усмехается Кристап. — Цитирую единственный авторитет, который ты признаешь, — тебя самого!

— Что-что, а подлизаться умеешь… — Бруверис бросает окурок и каблуком растирает его о глиняный пол. — В искусстве, однако, важно не внешнее сходство, а характер, пойми ты наконец!

Кристап не намерен уступать.

— А что по этому случаю говорит твой возлюбленный Бетховен? — задиристо спрашивает он, кивнув на магнитофон. — Вспомни: «главный признак настоящего человека — не сдаваться назло всем трудностям и преградам».

— «Радость через страдание» — знаю, как же… — Бруверис задумчиво смотрит на девичью головку. Он поглощен музыкой. Ритмическим покачиванием как бы подталкивает зарождающиеся звуки. Постепенно черты его смягчаются.

— А знаешь, все-таки звучит! — объявляет он окончательный приговор. — И почти без диссонансов. Да! А теперь выключай свою шарманку. Я этого скрежета не переношу. Не музыка, а черт те что, как будто вода хлещет в железную раковину… И все-таки надо будет переделать. Ты не учел фактуру материала, а также угол зрения.

— Можно? — раздается в дверях.

Незаметно для обоих в мастерскую вошел Волдемар Калнынь.

Бруверис идет ему навстречу.

— Калнынь из телевидения, — представляется редактор и протягивает ему руку.

Бруверис в ответ что-то невнятно бурчит, но Калнынь не такой человек, чтобы смутиться кислой встречей.

— Уважаемый профессор, — продолжает он как ни в чем не бывало. — Мне поручено ко Дню Победы подготовить передачу о творческих достижениях наших художников, посвященных этой знаменательной дате.

— Слишком рано. Мы еще только ищем. Окончательный вариант пока не готов, — отбрыкивается Бруверис.

— Тем лучше, мастер, общественная мысль придет вам на помощь, — возражает Калнынь, оглядывается и замечает головку девушки. Лишь теперь он узнает Кристапа, который демонстративно уставился в окно.

— Это же Гита! — подойдя поближе, восклицает он. — Ну конечно, Гита! А где она теперь, вам известно? — обращается он к стоящему к нему спиной Кристапу.

— Раз не вернулась из Германии, значит, ее нет в живых, — нехотя отвечает Кристап.

— А может быть, осталась на Западе?

В вопросе Калныня звучит вызов.

Кристап пожимает плечами.

— Откровенно говоря, я не понимаю, какой смысл ворошить прошлое? — не унимается Калнынь.

— Если не ошибаюсь, первым ворошить его начали вы.

— Вот я первым и предлагаю покончить с этим раз и навсегда. Пич мне много чего рассказал, и о лекарствах, и о хлебе. Я понял, что жизнь далеко не так проста, как… Ты мог бы когда-нибудь подняться ко мне. У нас запланирована серия передач о начинающих художниках.

— Спасибо! — холодно отвечает Кристап. — Я приду в тот день, когда смогу предъявить жемчужины.

…Столь же настороженно и неприветливо Кристап ведет себя во время своего знакомства с Аусмой. До этого несколько раз он встречал ее в коридорах академии, видел как-то на общем собрании, даже с удовольствием отметил про себя, что у первокурсницы по классу графики тонкая фигура, красивые длинные ноги. Мелькнула мысль, что было бы неплохо с ней познакомиться. А сейчас он не может отделаться от оскорбительной догадки, что начинающую журналистку подослал к нему Волдемар Калнынь. И когда в довершение всего Аусма вынимает из спортивной сумки тетрадку для эскизов и коробку с углем — ей нужно нарисовать художника за работой, — Кристап становится непростительно груб.

— Вы можете писать про меня что угодно, никто не вправе вам это запретить. Если редактор ваше сочинение пропустит, радуйтесь, я протестовать не буду. Серьезные люди таких статеек все равно не читают. А картинку сразу заметят все, некоторые, может, и узнают… За какие грехи я так наказан? Я не вундеркинд, не гений из сельской самодеятельности. И вас никогда ничем не обижал… Конечно, каждый зарабатывает себе на хлеб как умеет, но на этот раз вам придется подыскать себе другую модель…

С пылу Кристап наговорил бы наверняка еще с три короба, но, подняв глаза на Аусму, он замечает, что по щекам девушки катятся слезы. Она и не пытается их скрыть, дрожащими пальцами запихивает обратно в сумку принадлежности для рисования. Откуда ему знать: девушке представляется, что рухнул мир, пошатнулась вера в святые идеалы.

— Я так надеялась, — шепчет она, — что на этот раз мне удастся написать настоящий портрет художника. Неужели я такая гусыня, что со мной серьезно и разговаривать нельзя…

Он понимает, что надо бы уступить, как-то успокоить зареванную первокурсницу, может быть, даже поцеловать. Но слезы всегда приводят его в бешенство. Он видел сухие глаза женщин, когда у них отнимали самое дорогое, видел, как они молча переносили самые тяжкие унижения. Настоящие люди не дают так легко волю своим чувствам. Он не верит этим слезам.

Кристап оборачивается, решительно выходит из мастерской и, как бы указывая дорогу Аусме, оставляет дверь полуоткрытой.

А потом целых полгода жалеет о своем поступке, потому что никак не может забыть ее глаза.

* * *

Кристап хотел было закончить рассказ остроумным пассажем, изобразив в комичном свете выпускной вечер, на котором их пути перекрестились. Но в последний миг одумался. Стоит ли? Этот отрезок жизни Аусма знала так же хорошо, как и он. Ибо с тех пор они больше не разлучались. Теперь у него не осталось от нее секретов и неизвестно, появятся ли они вновь.

Тишина затягивалась. Аусма боялась заговорить — не хотелось нарушать атмосферу сердечности.

Кристап поднялся, придирчивым взглядом окинул набросок портрета, отодрал его от штатива, скомкал и бросил в урну для бумаг.

— Не так-то это просто, как вам, братьям графикам, кажется.

— Слышу знакомый мотив: единственные правдивые художники на свете — скульпторы, которых бог создал по своему подобию, ибо наградил даром воспроизводить натуру. Так не все ли равно — я или другая? Главное, чтобы это была скульптура Кристапа Аболтыня.

Кристап испачканными в глине пальцами прижал колбасу к хлебу, вонзил зубы в бутерброд и с удовольствием принялся есть, отхлебывая кофе прямо из кофейника.

Аусма выждала, пока он кончит завтрак, собрала посуду и пошла к дверям.

— Подожди! — крикнул ей вслед Кристап.

Аусма остановилась.

— Кажется, забыл тебе сказать спасибо… — И опять нельзя было понять, шутит он или говорит серьезно.

— За что? — с вызовом спросила девушка.

— Ну хотя бы за завтрак.

— Да, еда тебе явно не в пользу. — Аусма положила поднос на пол и медленно пошла обратно. — Ты становишься сентиментальным.

— Еще один признак приближающейся старости… Серьезно, Аусма, ты жертвуешь мне столько времени, а у самой дипломная работа ни с места.

— А я-то думала, что ты хочешь меня по-братски поцеловать.

— Это можно. За моральной проповедью воспоследует отпущение грехов, — улыбнулся Кристап и поднялся Аусме навстречу.

Не успел он ее обнять, как дверь мастерской распахнулась и в комнату без стука ввалился Петерис.

— Извините, я был уверен, что тут никого нет, — растерянно проговорил он.

— И поэтому пришел в гости, — сострил Кристап.

— Привет, Петерис! — Аусма протянула ему руку. — Ты явился как раз вовремя. Приглашаем тебя с Ильзе сегодня вечером на бал.

— Сегодня? — озабоченно переспросил Петерис.

— Кристап заключил договор на памятник латышским стрелкам. Перед нами полноправный автор. Надо же это как-то отпраздновать.

— Поздравляю! — сказал Петерис без особого восторга и, заметив на стене эскиз плаката, добавил: — А также и с персональной выставкой. — Он явно хотел еще что-то сказать, но умолк.

Кристап с интересом следил за непривычным поведением друга.

— Ну, что у тебя новенького? — не выдержал он. — Наверняка что-то стряслось, если охотишься за мной с самого утра…

— Ничего особенного… И все-таки… — Петерис все еще не придумал, с чего начать. — Надо бы нам потолковать.

— Аусмочка, ты, кажется, хотела позагорать? — спросил Кристап.

Аусма молча вышла во двор.

— Кофе пить будешь? Если нужны деньги, говори, не стесняйся, все равно у меня за душой ни копейки.

Что-то необъяснимое заставляло его говорить без умолку, тем более что от Петериса по-прежнему нельзя было добиться ни слова. Наконец гость набрался духу и выпалил:

— Сегодня утром в Ригу приехала госпожа Эльвестад.

Кристап не понял.

— Лигита Эльвестад… Наша Гита!

Кристап глубоко вздохнул. Неужто достаточно было выпустить из закоулков памяти стершиеся образы прошлого, чтобы они вдруг обрели плоть и зажили самостоятельной, не зависящей от него жизнью. Но друг не шутил. Белым платочком вытирал он пот с лица и старался не смотреть Кристапу в глаза. Кристап прошелся по мастерской, остановился, взял тряпку и рассеянно принялся сдирать с локтя затвердевшую корку глины.

— Она хочет тебя видеть, — услышал он голос Петериса.

— Ты совершенно в этом уверен?

— Я сам встречал ее в порту.

— Через двадцать пять лет… — медленно произнес Кристап. — Имеет ли право воскреснуть похороненный человек? Скажи мне, Пич! Имеет ли он право?

— Она не знала, что ты жив.

— Так долго ждать и верить может только мать… — каждое слово давалось Кристапу с трудом. — Где же она?

— В Саласпилсе. Я обещал привезти тебя.

— Поехали! — Кристап уже был в дверях.

— Аусмочка! — крикнул Петерис. — Мы сейчас махнем в Саласпилс.

— Я сейчас, — последовал ответ.

— Не надо! — коротко бросил Кристап и хлопнул дверью.

 

IV

На стоянке несколько легковых машин и два экскурсионных автобуса ждали своих пассажиров. Народ разбрелся кто куда, огромная площадь мемориала выглядела почти безлюдной. Кристап шел неторопливым шагом, стараясь ничем не выдавать своего смятения. В висках неистово пульсировала кровь, голову сжимал какой-то жгут, мысли путались, сшибались, а то и вовсе ускользали недодуманные, неясные.

Но могло ли быть иначе? Он, Кристап, шел навстречу своей Гите, а постичь свершившееся не мог, все это еще не доходило до его сознания. Притом Петерис знал лишь частичку из запутанной послевоенной жизни Гиты: жива, здорова, замужем, все эти годы провела в Швеции, теперь вдруг приехала. Нет, не случайно его собственные чувства именно сегодня прорвали плотину долгого молчания. Подобное с ним случалось не раз. Можно месяцами не вспоминать человека, но вдруг его образ возникает в памяти так зримо, что немедленно садишься за письмо. И почти всегда в таких случаях приходило встречное письмо. Оказывалось, что тот тоже испытывал необъяснимое желание поделиться мыслями. Неужели сегодняшнее излияние чувств вызвала Лигита своей тоской, нацеленным на него немым желанием увидеться?

«Что я делаю, — ругал себя Кристап. — Думаю бог весть о чем, вместо того чтобы разобраться в себе, сосредоточиться». Он столько раз видел эту встречу во сне, что она потеряла для него черты реальности. Тишина, поцелуй — и два обретших друг друга человека, взявшись за руки, идут навстречу какому-то смутному и сладкому счастью, после чего наступает горькое и безотрадное пробуждение. А теперь предстоит говорить с живой женщиной, словами перекинуть мост через бездонную пропасть шириной в двадцать пять лет, между реальным концентрационным лагерем и символическим памятником на его месте. Тут не подойдешь и не скажешь: «Здравствуй, милая, как ты жила все это время?»

Сколько ни напрягал Кристап свой мозг, перенести Гиту в сегодняшний день ему не удавалось. Он не представлял себе, что к ней можно обращаться с обыденными словами. Не мог вообразить, как она выглядит после стольких лет разлуки — стройная или полная, какие у нее волосы, светлые, как раньше, или их коснулась седина? А что, если он не узнает ее, пройдет мимо, приняв за иностранную туристку? Нет, это было невозможно, последнюю встречу он помнил так, будто она произошла вчера.

…Занималось серое осеннее утро, непривычно тихое, без криков, без выстрелов. Это временное затишье не предвещало ничего хорошего.

И точно, когда Кристап вышел из барака, он увидел у ворот толпу детей, выстраивающихся для дороги. Акция высылки, о которой слухи шли так давно, что в нее почти перестали верить, началась. И он едва не проспал ее.

Кристап бросился к детям, врезался в толпу, пробиваясь локтями к Гите, но не успел протолкнуться — первые ряды тронулись в путь. На счастье, рядом оказался маленький Пич. И Кристап сунул ему приготовленный для этого случая сверточек.

Движение вынесло детей по ту сторону колючей проволоки, и эсэсовцы повели их к железнодорожной ветке, где чернел длинный состав товарного поезда.

Пич вьюном протиснулся в середину колонны и зашагал рядом с Гитой. Кристап кинулся вдогонку колонны с внутренней стороны проволочного барьера. Он хотел проводить любимую девушку как можно дальше, крикнуть слова прощания, ободрить. «Мы не договорились, где встретиться, как нам найти друг друга», — с ужасом подумал он. Кристап видел, как она поминутно оглядывается, но не мог ее догнать — между ними был забор. Он разлучил их, казалось, навсегда.

И теперь они встретятся. Из тумана, который некогда поглотил тонкий девичий стан, выйдет Гита.

Неожиданно для себя Кристап бросился бежать.

Люди оглянулись — что за спешка в этом краю покоя и молчаливого поклонения?

Но Кристап уже не бежал. Он увидел одинокую женскую фигурку на том месте, где в те времена стоял детский барак, и устремился туда. Он ступал осторожно, словно перед ним было видение, которое могло исчезнуть.

Лигита смотрела на крохотный цветок, распустившийся на кусте дикого шиповника.

Кристап остановился. Он не знал, что делать со своими дрожащими руками. Потом присел на корточки перед Лигитой и еле слыхано произнес:

— Ты!..

— Кристап… Милый… — прошептала Лигита и опустилась рядом с ним на землю.

И опять тишина разбросала их. Каждый из своей дали искал слова, которые заполнили бы пропасть времени.

— Вот какая ты стала, моя маленькая Гита, — сказал наконец Кристап.

— Неужто можно еще узнать? — спросила Лигита. — Мне кажется, что сегодня я еще раз прожила свою жизнь.

— И встретила меня на том самом месте! — Кристап виновато посмотрел на свои пустые руки.

Угадав его мысль, Лигита сказала:

— Последний раз ты мне сюда принес вереск, единственные цветы, которые росли в этом проклятом углу.

— А теперь ни за что не хотят расти!

Кристап охотно ухватился за нейтральную тему и принялся рассказывать:

— Каких мучений натерпелись создатели ансамбля. Два года подряд высаживали вереск на площади вокруг скульптур, пока не убедились, что он растет лишь в естественных условиях. Пришлось посеять траву… Почему ты мне не написала? — говорил он быстро и не очень связно. — Я бы встретил тебя с великолепными цветами, а не так, как…

— Я понятия не имела! Мне сказали, что все…

— Да, Пич рассказывал. Мне тоже не могло прийти в голову, что ты жива… и не едешь домой…

— Но я приехала! Мы встретились. Ведь это главное, правда, Кристап?

Он дотронулся до ее руки, бережно взял в ладонь ее тонкие пальцы, хотел было их погладить, но не осмелился.

— Да, вычеркнуть эти годы невозможно, — вздохнула Лигита. — Кругом могилы…

— Таков наш век.

— Чересчур жестокий век!

— Не только. Верно, никогда еще человек не поднимался на такую нравственную высоту, как в эти страшные годы.

— Поэтому во всем мире и поставлено столько памятников, которые напоминают, напоминают, напоминают… Захочешь, не забудешь.

— А ты хочешь?

— Я помню все, Кристап, — ответила Лигита. — И все мерзкое, что так старалась вычеркнуть из памяти, тоже помню. Мне кажется, что это было вчера. — Комок в горле мешал ей говорить. — А вот мы снова вместе… Кристап, если бы ты знал, какое это счастье — видеть тебя… Живого… и такого мужественного… Ты совсем не постарел.

— Ты тоже не изменилась, — молвил Кристап. — Только стала еще красивей.

Лигита зарделась, как девушка.

— Помоги мне встать, — попросила она.

Взявшись за руки, они медленно побрели к соснам.

— Мы их посадили вскоре после войны! Гляди, какие большие выросли. — Кристап с удивлением посмотрел на вечнозеленые деревья и задумчиво добавил: — Мы тоже…

— Так быстро проходит время, — согласилась Лигита и вдруг замерла, до ее сознания снова дошли ритмические удары метронома.

— Пойдем, — предложил Кристап и показал рукой на черную стену, напоминающую, что здесь проходила граница между жизнью и смертью, — оттуда просматривается весь ансамбль.

Гулко стуча каблуками, они поднялись в мрачный, длинный коридор. Кристап подвел ее к зарешеченному окну и показал на скульптуры, опоясанные Дорогой страданий.

Кристап часто ездил в Саласпилс. Не только в дни поминовения погибших или на экскурсии с гостями. Здесь, когда был в неладах с самим с собой, он обретал душевную ясность, здесь обдумывал свои замыслы. Саласпилс связывал единым узлом его прошлую жизнь и его дело. И хотя он прекрасно сознавал, что на этой площади каждый куст, каждая травинка выросли из человеческого пота и крови, он не переставал восхищаться скупыми средствами, которыми авторы мемориала добились этой потрясающей по своей мощи выразительности. Он ходил, смотрел — здесь рождались импульсы и для его собственной работы — и каждый раз задавался вопросом, где же проходит неуловимая граница, что разделяет добротное ремесло и истинное искусство. Он любил наблюдать за посетителями, узнавать, что они здесь чувствуют, следить за работой мысли.

Кристап взглянул на Лигиту. Ее застывшее лицо ничего не выражало. Внезапно мелькнула кощунственная мысль: заприметил бы он ее в толпе экскурсантов, хотел бы заговорить с ней, познакомиться, если бы сегодня увидел впервые, если бы она не была страницей его биографии, неотъемлемой и, быть может, лучшей частью его жизни? Узнал бы он на этом прекрасном, ухоженном лице ту неповторимость, что двадцать семь лет тому назад заставила его влюбиться в девочку и тосковать по ней все эти годы?

Напрасно было искать ответа на этот вопрос в ее внешности. И тогда в лагере Кристап прельстился не миловидным личиком, не тоненькой фигуркой. Его поразило безграничное доверие, которое излучали ее глаза. То был характер, личность, складывающаяся из мельчайших черточек, коим нет числа. Что стало с ней в чужой среде? Какая она теперь, Гита? Что скрывается за гладкой бархатистой кожей? Что она испытывает в Саласпилсе после стольких лет разлуки?

— Ну, что скажешь? — не выдержал он.

— Боюсь, что обычные слова тут неуместны. Нравится — не нравится, красиво — не красиво, какое это имеет значение? Тут все истинно, это единственное, что я могу сказать наверняка.

— Я хотел знать, как ты тут себя чувствуешь?

— Пока еще не в своей тарелке. Наверно, так чувствует себя космонавт, который после путешествия по галактикам возвращается на Землю и обнаруживает, что пролетело столетие, изменилось до неузнаваемости все, о чем мечталось в дороге.

— Неужели ты думала, что увидишь довоенную Ригу, Саласпилс с бараками?

— Не совсем так, конечно. Видишь ли, мы эту четверть века прожили в разных измерениях, я не знаю еще, хватит ли у меня сил…

Она обернулась. У подножия памятника Матери пионеры возлагали цветы. Лигита проводила их долгим взглядом.

— Что могут они испытывать у чужих могил? — молвила она про себя. — Они же не видели, как у женщин отнимают детей. У меня до сих пор это стоит перед глазами. А ты, Кристап? Ты это помнишь?

Кристап кивнул. Как часто бывает после долгой разлуки, им обоим гораздо легче было вспоминать о давнем, чем бросаться очертя голову в то неведомое, что принесла с собой их встреча.

* * *

В центре площади, покрытой жидкой грязью, карающим перстом возвышается сторожевая вышка с пулеметами.

С колючей проволоки падают капли дождя. Вдали за оградой нескончаемая людская вереница медленно тянется вдоль насыпи. Из лагеря не разобрать, что там творится, слышно только, как воздух сотрясают автоматные очереди.

На площади месят грязь сотни ног. Тяжело отрываются от липкой жижи и снова опускаются в глину. Неизвестно зачем и для чего.

По земле катится дорожный каток, в который впряжено двенадцать узников.

К небу вздымаются клубы черного дыма.

Не смолкают выстрелы.

Будни Саласпилса, они должны уничтожить в человеке все человеческое, превратить его в тупую скотину. Но каким-то чудом даже здесь ему удается оставаться человеком.

…Над заснеженным лагерем летают редкие белые хлопья. Чуть в стороне от детского барака — сарая, сколоченного из досок, — стоит девушка-подросток в лохмотьях. У нее коротко стриженные волосы, впалые щеки, глаза перепуганного до смерти ребенка.

Девушка отчаянно плачет. У ее ног валяется опрокинутая миска. Содержимое вылилось в снег. Девушка смотрит на серую лужицу и не может решиться — отказаться от еды или поднять хоть одну рыбью голову. Голод раскаленными клещами терзает внутренности, и в то же время к горлу подступает тошнота.

Подходит парень, по виду года на три старше девушки, поколебавшись, отдает ей свою похлебку.

Девушка хочет поблагодарить, но слезы душат ее, она не может выговорить ни слова. Руки ее по-прежнему дрожат. С отвращением она проглатывает ложку так называемого супа, затем мотает головой и протягивает миску парню.

— Ты, наверное, тут первый день? — спрашивает он.

Девушка кивает.

— Придется привыкать, — поучает парень. — Иначе ты быстро скапустишься.

Девушка еще раз бросает взгляд на миску и решительно отказывается.

— Не могу. Спасибо.

— Я тоже не хочу. Но больные получают только полпорции… — парень не берет миску, обратно. — Так что отнеси это лагерному врачу и скажи, что тебя послал Кристап.

— А меня зовут Лигита. Просто Гита, — доверчиво сообщает девушка.

Кристап невольно улыбается.

— Ты заслужила еще одного совета. Никогда не стой без работы, как сейчас. Двигайся, делай вид, что торопишься… Беги хоть на месте… А лучше всего держись ближе к своей маме.

— Она осталась в Шкиротаве. — Гита опускает голову. — Сказали, повезут в Германию на работу.

— А отец?

— Папу расстреляли за то, что прятал партизан… А тебя за что посадили?

— Меня? — усмехается Кристап. — За то, что язык распускал.

— Команде, обслуживающей аэродром Спилве, собраться у ворот! — раздается приказ.

Кристап мигом поворачивается.

— Ты вернешься? — останавливает его девушка.

Кристап пожимает плечами. Такой вопрос может задать только новичок. Но он не хочет огорчать свою новую подругу и обещает:

— Через неделю… А ты сходи к врачу, слышишь, Гита… И не стесняйся, это старый друг нашей семьи… И помни, здесь главное — выжить.

Он убегает, но, перед тем как скрыться из виду, еще раз напоминает:

— К врачу, Гита! Поняла?

Девушка уже не выглядит несчастным заморышем. В глазах у нее вспыхивает искорка надежды.

…Прошла неделя. В лучах апрельского солнца тает снег. Во все стороны текут ручьи, струится талая вода.

Солнце скользит над крышами бараков, над роем заключенных, которые тоже спешат во все стороны, но подобно ранним муравьям жмутся к теплу и заветрине. Одни таскают носилки с песком и высыпают его в кучу, другие берут песок из этой кучи и тащат обратно.

Неподвижны среди общей кутерьмы только два человека — Гита, она не сводит глаз с лагерных ворот, и молодой цыган. Он сидит на солнышке у больничного барака, опершись подбородком на колени, и тянет про себя грустную песню. Тягучий мотив поминутно прерывает злобный лай собак.

— Опять ждешь? — спрашивает он, не поворачивая к девушке головы.

Гита молча кивает.

— Ну жди, — вздыхает парень. — Я вот не думал, что дождусь весны. А поди ж ты. Потом будет лето, в Елгаву на праздник съедется вся моя родня, будут танцевать, петь и снова танцевать. — Его монотонная речь снова перерастает в песню, исполненную раздирающей душу тоски.

Но Гита не слышит. У ворот какое-то оживление! Появляются первые ряды возвращающейся из Спилве трудовой колонны. Заключенные проходят в ворота, колонна замирает.

— Всем раздеться!

Пришельцы сбрасывают верхнюю одежду, выстраиваются полуголые во дворе.

Их не спешат проверять — пусть подождут, подрожат от волнения и стужи.

Кристап стоит в первом ряду, как и все, подняв руки. Тем не менее он чем-то от всех отличается. Быть может, тем, как он бережно держит над головой варежки? Нет, скорее, выражением, в его глазах, как ни странно, ожидание счастья. Нечто подобное светится в лице Гиты. Перелетев широкую площадь, их взгляды встречаются.

Пальцы в перчатках скользят по груди Кристапа, по спине, прощупывают карманы, отвороты брюк. Теперь заключенный должен сбросить деревянные башмаки, снова просунуть в них ноги, и только после этого он обретает свободу, если можно назвать так право войти в лагерь.

Кристап подходит к Гите, останавливается перед ней в нерешительности, не зная, подать ей руку или обнять ее.

— Смотри, что я тебе принес, — говорит он грубовато и подает девушке варежку.

Гита заглядывает в нее — в варежке сидит темно-серый, почти черный скворец.

— Я назову его Мориц, если ты разрешишь, — радуется Гита.

— Но сперва его нужно вылечить. Я нашел его на аэродромном лугу, еле живой был. Согрел, положил на крыльцо. Гляжу — немного очухался, хочет улететь, а не может. У него что-то с левым крылом неладно.

— Бедняжка! — Лигита целует скворца в макушку. — Как это его угораздило прилететь так рано.

— Наверно, хотел принести радостные вести. — Кристап понижает голос. — Наши начали наступление по всему фронту.

— До Риги еще так далеко, — Гита не питает никаких надежд. — Врач сказал — дизентерия… Он добился, однако, что тебя переведут на работу в больничный барак. Тогда мы будем видеться каждый день, — говорит она и тотчас спохватывается. Здесь каждая личная радость кажется неуместной. — Верно ли, что твой отец может прислать медикаменты? Тут у нас есть больные, для кого это было бы единственным спасением…

Песня цыгана внезапно замирает.

Какое-то время парень сидит неподвижно. В черных глазах отражается отблеск заката и невыносимая смертельная тоска. Вдруг он вскакивает и большими прыжками бросается в сторону леса.

Проволока преграждает ему дорогу.

Но цыган и не пытается лезть под нее. Как слепой он несется прямо на проволоку… Шипы не успевают в него вонзиться. Их опережают выстрелы со сторожевой вышки.

Гита припадает к Кристапу и прячет лицо у него на груди. Кристап отталкивает девушку, высвобождаясь из ее объятий. Забыв о сторожевой вышке, он хочет кинуться на помощь цыгану.

— Не надо! — удерживает его Гита. — Он уже мертв. Отсюда никто не спасется.

— Не говори так, Гита! Никогда! Он же нарочно. А мы с тобой удерем. Только нужно продумать все до конца.

…На зарешеченном окошке больничного барака, отвоевав у мрака крохотный пятачок света, горит слабый огонек. Сквозь щели в барак пробирается ветер, сквозь крышу течет вода, но огонек горит, назло стихиям.

Вдоль стен в три этажа тянутся нары. На них покрытые тряпками больные дети.

Между нарами ходит Гита. В руках у нее кувшин с водой. Она наливает ее в алюминиевый черпак, поит детей.

Вот она присаживается на нары совсем маленького существа. Глаза ребенка лихорадочно блестят.

— Ну как, Пич, лучше? — Она старается вложить в свои слова как можно больше бодрости.

— Лучше! — соглашается мальчик, но боль одерживает верх, и он признается: — Такая резь, будто внутри семь котов царапаются. Тут, — он хочет показать где, но у него нет сил.

— А ты не сдавайся, — Гита вымучивает улыбку. — Если коты царапаются, давай им сдачи. Сейчас получишь лекарства, боль пройдет.

Гита протягивает ему ковшик, но замечает, что малыш забылся сном, и выпивает воду сама.

— Санитар, где доктор? — окликают Кристапа в другом конце барака. Лицо у больного такое же серое, как мешок с соломой, на котором покоится его голова.

— Доктора!.. Позови доктора, — просят больные.

Кристап находит врача в маленькой комнатушке, которую принято называть аптекой. Он сидит на скамеечке, подперев голову руками, смотрит на струи дождя, хлещущие в окно.

— Нужно вынести тех двоих, что у окна, доктор, — говорит Кристап. — Новенький, которого вчера принесли, опять кричит, требует укола.

Врач поворачивается к Кристапу. На лице его отчаяние.

— У нас больше нет ничего, — после тягостной паузы произносит он наконец. — Абсолютно ничего. Сегодня утром комендант забрал все лекарства, которые прислал твой отец.

Только теперь Кристап обращает внимание на то, что полочки в шкафчике для медикаментов пусты. В комнату заходит Гита.

— Пич слабеет с каждой минутой, — говорит она. — Другие тоже жалуются на рези в животе. Я не знаю, что делать.

Доктор не отвечает.

— Может, это в самом деле дизен…

Но врач не дает Кристапу договорить.

— Молчи! — осаживает он его чуть ли не истерическим шепотом. — Эсэсовцы узнают, спалят барак вместе со всеми больными, лишь бы самим не заразиться.

— И против нее нет никаких средств? — допытывается Гита.

— Есть! — мрачно говорит врач, бросает взгляд на пустой шкафчик, быстро встает и выходит.

Гита и Кристап будто только этого и дожидались. Они опускаются на единственную скамеечку, сидят, тесно прижавшись, точно хотят друг друга согреть своим теплом.

— Мне удалось восстановить связь с городом, — говорит Кристап. — Завтра дам отцу знать, чтобы снова добыл для нас лекарства.

— Положим, он их добудет, но ведь фрицы опять отберут.

— Придумаем надежный тайник.

— Раньше я очень боялась смерти, но теперь… Может быть, тот цыган был прав?..

— Что ты говоришь, Гита! — негодует Кристап. — Мы должны выжить!

— Чтобы так мучиться?

— Чтобы помочь другим! — убежденно отвечает Кристап. — А для этого нужны лекарства.

На сей раз успокоить Гиту не так-то легко.

— Мне не ясно, стоит ли вообще их спасать. Некоторые так слабы, что ничего не заметят — просто заснут и больше не проснутся. А остальные? Что их ждет — завтра, послезавтра, через месяц. Не понимаю, почему во всех книгах пишут, что в первую очередь надо спасать детей. Мне кажется, что в их возрасте умирать гораздо легче, в полном неведении.

— А будущее народа?

— Звучит благородно, — говорит Гита с горькой усмешкой. — Но им от этого не легче. Я тебе серьезно говорю: в тот день, когда мне станет невмоготу тут работать, когда у меня не хватит сил протянуть кружку воды и соврать, что это лекарство, я тоже брошусь на проволоку.

— Глупости, — осаживает ее Кристап. Он понимает, что общими фразами Гите не поможешь, а те единственные, нужные позарез, слова не приходят. Да и где их взять, за что тут уцепишься?! Лучше постараться перевести разговор на другую тему.

— Скажи, Гита, кем ты хочешь стать после войны? Врачом? — спрашивает он первое, что приходит в голову.

— Не знаю… Родители заставляли меня учиться музыке, играть на рояле. Если бы ты знал, как я тогда ненавидела эти уроки. Всегда одно и то же. А сейчас, — она бросает взгляд на свои натруженные руки, — да что об этом говорить, сейчас я простейшего куплетика о петушке — золотом гребешке не сыграю.

— Сыграешь, непременно сыграешь! Ты будешь учиться, станешь пианисткой, — убежденно сочиняет Кристап. — И я приду на твой концерт. Принесу тебе розы. Целую охапку. На тебе будет белое платье. Длинное до пят. А потом мы вместе поедем на взморье. И сядем на песок. Кругом простор, горизонт далеко, далеко, там, где море сливается с небом. Нигде ни вышки, ни забора, ни бараков. Только море и мы вдвоем.

Одержимость Кристапа передается и Лигите. Как зачарованная она слушает его наивную сказку о будущем, на лице ее играет счастливая улыбка.

Проходит немало времени, прежде чем оба спохватываются: нежный голос скрипки, к которому они оба прислушиваются, звучит не в сказке о будущем, не в их воображении, а рядом за стеной. Старый врач ходит со скрипкой вдоль нар и играет. Его смычок расправляется с паникой, подчиняет себе волю обезумевших от страха людей. Мало-помалу ропот стихает, воцаряется тишина, искаженные болью лица проясняются. Доктор одержал победу. И хотя в барак врывается охранник, выхватывает у врача скрипку и швыряет ее об стенку, грубый акт насилия не может уже нарушить атмосферу единства.

На запасном пути Саласпилсской железнодорожной ветки заключенные разгружают товарный состав. Вагоны доверху заставлены чемоданами. Наиболее ловкие забрались наверх и подают оттуда груз товарищам, стоящим внизу. Из рук в руки путешествуют кожаные, матерчатые, фанерные чемоданы и сумки. Вагоны пустеют, а площадь наполняется заключенными, которые усердно тащат по два, а то и по три чемодана в недавно построенный склад.

Их усердие насквозь притворно. Суета заключенных — типичный «бег на месте». Каждый ищет лишь случая порыться в своей ноше, удостовериться, нет ли в ней чего-нибудь съестного.

За пригорком, растянувшись на животе, лежит Кристап. Голову поднимать опасно, приходится работать на ощупь. Пальцы в лихорадочной спешке перебирают содержимое двух больших чемоданов.

Чего только в них нет!

Гвозди и подошвенная кожа вперемежку с бельем и детской обувью, фотоаппарат и теодолит, русско-немецкий словарь и логарифмическая линейка, диплом инженера и несколько пластинок. Но продуктов никаких.

Внезапно его пальцы натыкаются на сафьяновую шкатулку, открывают ее, скользят по жемчужному ожерелью дивной работы. Каждая жемчужина обрамлена старинными золотыми кружевами. Подумав, Кристап засовывает украшение под рубашку.

Хлопает выстрел. Кристап сжимается и еще теснее припадает к земле.

Но эта пуля предназначена не для него. Застигнутый за таким же занятием, чуть поодаль недвижно уткнулся в землю другой заключенный. На его одежде расплывается темное пятно крови.

Только вечером Кристап находит наконец время, чтобы навестить Гиту. Он отыскивает девушку в тихом уголке за больничным бараком. Стемнело. Освещен лишь двойной забор из колючей проволоки. Правда, изредка территорию лагеря прощупывают лучи прожектора, но даже в эти мгновения молодых людей спасает тень от барака.

— Пичу становится легче, — делится новостями Гита. — Сегодня съел кусочек хлеба.

— Вот видишь, что я тебе говорил?.. — Кристап с мальчишеской гордостью наматывает на пальцы ожерелье.

— Какая красота! — шепчет Гита. — Первый раз в жизни вижу подобное. Ему, наверно, цены нет.

— Да, надо полагать, это настоящий жемчуг, — соглашается Кристап. — Вряд ли кто стал бы таскать подделку по всей Европе.

— Тогда от него нужно скорее избавиться! — начинает волноваться Гита. — Вчера, когда мы ждали немецкого доктора, один больной сам себе выломал золотой зуб и бросил в уборную.

— Конечно, если кто-нибудь дознается, беды не миновать, — Кристап сует ожерелье Гите в руку. — Поэтому спрячь и при первой возможности передай доктору.

— Я боюсь, — признается Гита. — На что оно нам в лагере?

— Будем по одной жемчужине посылать в город. Пусть мать обменяет на лекарства.

— Мать… — тяжело вздыхает Гита. — Кристап, ты веришь, что мою мать увезли в Германию?

— Разумеется. Это ж яснее ясного, — чересчур бодро отвечает Кристап. — Гитлеровцам теперь приходится туго, рабочие руки ценятся на вес золота.

— Если так, то почему нас всех не выпускают отсюда? Я ничего плохого не сделала.

— Именно поэтому тебя держат в заключении. Нигде в мире ты не найдешь вместе столько хороших людей, как в концлагере… Но долго мы тут не пробудем. Я все продумал. Мама договорилась с рыбаками. У нас будет сарайчик.

— И там нас не найдут?

— Никому и в голову не придет искать!

— Кристап, ты меня не оставишь одну?

— Постараемся вместе попасть к партизанам.

Злобный лай собак и выстрелы обрывают их разговор. На лагерь обрушивается огненный ливень.

В отдалении ярко вспыхивает барак. Из темного закутка, где находятся Кристап и Лигита, видно, как его оцепляет вооруженная охрана с собаками, чтобы уложить на месте каждого, кто попытается вырваться из охваченного пламенем здания. Надсмотрщики то и дело пускают в ход оружие.

Кристап и Гита выходят из своего укрытия и наталкиваются на доктора.

— Вот так они борются с дизентерией, — в голосе старого врача слышится глубокая ненависть.

Автоматные очереди стихают, но разъяренные полицейские псы еще долго не могут успокоиться. Легонько подтолкнув Гиту, врач говорит:

— Иди спать, дочка. Завтра нам предстоит тяжелый день.

…Разорванные тучи черными лохмотьями набегают на месяц, который, как нарочно, повис над сторожевой вышкой.

Гита и Кристап стоят на пороге больничного барака.

— Доктор сказал, чтобы ты пошел налево, а потом повернул к хозяйственному бараку, — говорит Гита.

— И больше ничего?

— Ты боишься?

Кристап презрительно машет рукой и уходит, держась как можно ближе к стене барака.

Следом за ним движется неизвестно откуда возникшая тень.

— Стой, не оглядывайся! — На плечи Кристапа ложатся две руки, не давая ему обернуться. — Ты узнаешь мой голос?

— Нет.

— Хорошо. Теперь подумай прежде, чем дать ответ. В лагере есть люди, которые и здесь не перестают бороться с фашистами. Хочешь участвовать в этой борьбе?

— Хочу, — отвечает Кристап, не задумываясь.

— Не торопись… Ты знаешь, что тебя ждет в случае провала? Тогда поздно будет жалеть…

— Хочу, — повторяет Кристап.

— За тебя поручился доктор, которому ты передал жемчуг. Теперь ты отвечаешь головой за его жизнь.

— Что я должен делать?

— Комендатуре нужен рассыльный, владеющий немецким и русским языками. Выбор пал на тебя. В этой должности ты сможешь установить связь с вольнонаемными рабочими, а через них с городским подпольем. Остальное тебе скажет доктор. Ясно?

— И никто не будет знать, кто я на самом деле?

— Никто, — обрубает как ножом невидимка. Впервые он заговорил во весь голос.

Так же неумолимо ведет себя доктор.

— Хоть Гите скажу, — умоляет Кристап.

— Если ты ее действительно любишь, ни в коем случае. Чем меньше она будет знать, тем лучше для нее.

— Я готов на все. Но ордонант! Это же последний человек в лагере! Хуже стервятника.

— Задача нелегкая! — соглашается врач. — Но только так ты сможешь выменять жемчуг на медикаменты, пронести в лагерь рыбий жир для детей. Другого способа у нас нет. Резервы твоего отца иссякли. Оно и понятно. У него не склад, а он сам не торговец-оптовик.

— Как же с побегом? — спохватывается Кристап.

— Пока придется отложить. Нет подходящего человека, кто бы мог вместо тебя… — Тут до врача доходит, что он не имеет никакого морального права заставлять этого юношу рисковать жизнью. — Еще не поздно отказаться! Никто не станет тебя упрекать, поскольку задание твое, Кристап, чрезвычайно опасно. Только вот без медикаментов люди мрут, как мухи.

— А кто вместо меня будет санитаром?

Врач берет руку Кристапа, пожимает и говорит признательно:

— Его найти будет куда легче.

…Отныне каморка доктора — единственное более или менее безопасное место, где Кристап может встречаться с Гитой, не возбуждая ни у кого подозрений. Надсмотрщики как огня боятся заразных болезней и в больничный барак заглядывают редко.

— Есть хорошие новости, — объявляет Кристап, не успев как следует затворить за собой дверь.

— С фронта? — тотчас откликается Гита.

— Также и с фронта… Сегодня пришла первая посылка из города. Доктор тебе скажет, что оставить больным. Остальное доставь в детский барак и передай тете Эмме. Смотри, чтоб никто тебя не накрыл.

— Спасибо за совет, — улыбается Гита.

— Пойдем, я тебе покажу!

Захватив носилки, на которые он заранее насыпал изрядную кучу песка, они рысцой бегут по лагерной дороге — впереди Кристап, сзади — Гита. В Саласпилсе это самый надежный способ передвижения, ни одному надсмотрщику не придет в голову проверять — куда и зачем.

По главному кольцу лагеря вместе с ними резво шагают с носилками человек двадцать заключенных. В одной стороне круга носилки нагружают землей, чтобы в противоположной стороне высыпать на никому не нужную горку.

За мусорной свалкой, где двое узников жгут старые матрацы, стоит небольшой бревенчатый домик.

— В бане для охранников? — потрясенная, спрашивает Гита.

— Здесь моются и рабочие из города, — не оборачиваясь, отвечает Кристап. — Смотри внимательно!

Убедившись, что их никто не видит, Кристап ловко отдирает доску второй ступеньки, вытаскивает две поллитровые бутылки с желтоватой жидкостью и быстро засовывает в песок. Туда же перекочевывают две белые коробки.

— Постарайся наведываться сюда ежедневно! — наказывает Кристап. — Вряд ли удастся каждый раз предупредить тебя заранее.

— И я должна сюда приходить одна! — пугается Гита.

— Бери ведро с мусором, вываливай его на свалке и оттуда рви прямо сюда, — поучает Кристап. — Мы теперь будем встречаться гораздо реже.

Он достает из-под одежды пачку немецких сигарет, пару газет и тоже зарывает в песок.

— Передай доктору вместе с лекарствами.

Они подходят к больничному бараку, и Кристап принимает непринужденную позу, загораживая носилки спиной, чтобы Гита незаметно могла перенести медикаменты.

— Держи, — говорит он, когда девушка снова появляется в дверях, и что-то сует ей в руку. — Это тебе.

— Санитаром теперь вместо тебя работает какой-то Волдис.

— Не говори ему ни слова! — предупреждает Кристап и исчезает за углом.

Чуть погодя Гита разжимает кулак. В ладони у нее три измятые конфеты.

…Врач выслушивает маленького Петериса, который, заметно поправившись, сидит на нарах. Рядом с ними стоит высокий мужчина лет тридцати, в замызганном белом халате. Это Волдемар Калнынь.

— Наша Гита встречается с одним малым из комендатуры. А вам хоть бы что! — говорит он агрессивно.

— Как раз наоборот, — отвечает врач. — Я радуюсь, Волдик, когда вижу, что парень и девушка тянутся друг к другу… Глядя на них, начинаешь опять верить в жизнь.

— В этом аду? — усмехается Калнынь.

— Именно тут.

— Но он же вылитый проходимец.

— Послушай… — врач окидывает Калныня насмешливым взглядом. — Ты случайно не ревнуешь?

Калнынь отмахивается рукой и подходит к окну.

По грязи через площадь тяжело ступает Гита. Она тащит ведро, доверху наполненное песком. Неожиданно девушка спотыкается о кусок проволоки, ведро ударяется о землю и часть песка скатывается с поверхности, обнаружив горлышки двух зарытых бутылок. Гита судорожно сгребает рассыпавшийся песок и кидает его обратно в ведро. Она уже почти добралась до больничного барака, но из окна видно, что в последний миг ей преграждает дорогу распростершаяся на земле черная тень эсэсовца с поднятой рукой.

— Хальт! — раздается ледяной окрик.

Гита замирает.

В этот же миг на тень наступает Кристап. Не медля ни секунды, он грубо встряхивает Гиту, толкает ее в спину и свирепо кричит:

— Когда ты научишься двигаться, ленивая корова! Живей!

Гита бегом кидается к бараку, и Кристап успевает ускорить ее бег тумаком.

— Гут, гут, ордонант, — роняет вышедший из-за угла эсэсовец и отправляется дальше.

Кристап переводит дух. Только теперь он замечает, что за разыгранной им сценкой из окна наблюдал Калнынь. Кристап тотчас подтягивается и воинственно щелкает каблуками.

Волдемар Калнынь презрительно сплевывает. Он оборачивается, хочет что-то сказать врачу, но передумывает и выходит из помещения, резко хлопнув за собой дверью. Если доктор считает это безобразие любовью, не стоит вступать с ним в спор. Но Гите придется напомнить, что девушка должна беречь свое достоинство даже в лагере.

…Врач стоит у окна и смотрит на дальние вершины деревьев. Услышав шаги Кристапа, говорит не оглядываясь:

— Слушай меня внимательно, сынок, и не прерывай. — Речь его течет спокойно, подчеркнуто монотонно. Только глаза, которые теперь уставились на Кристапа, выдают огромное волнение. — Возможно, что мы видимся в последний раз… В каменоломнях засыпался один из наших связистов — молодой, еще не проверенный товарищ. Хватит ли у него сил не выдать? Сказать не берусь. Во всяком случае, нужно быть готовым к тому, что не сегодня-завтра заберут меня и, может быть, еще кой-кого…

— Я могу достать оружие, — Кристап полон решимости. — Я узнал, где его хранят, и сегодня утром спер связку ключей. Так легко мы им не дадимся в руки!

Врач даже не улыбнулся.

— У каждого человека есть только одна жизнь. Однако было бы глупо полагать, что она принадлежит ему одному. Твоя, например, сейчас принадлежит нашему движению. О тебе знают два человека, и мы будем молчать. — Он жестом останавливает Кристапа, пытавшегося было возразить. — Ты должен жить, понимаешь, кто-то ведь должен продолжить начатую нами работу, ну хотя бы доставлять медикаменты для детей. Это приказ партии. И об оружии подумай, но позже, когда Красная Армия подойдет ближе к Риге. Заблаговременно приготовь несколько ключей. А теперь иди, — врач снова поворачивается к Кристапу спиной. — Лучше, чтобы никто не знал, что ты был здесь.

…В предрассветном тумане слышится далекий лай собак и урчание грузовика.

Всю ночь врач не смыкал глаз. Он встает, открывает окно, прислушиваясь к звукам, вглядывается в сумерки, затем начинает быстро одеваться.

— Гита! — громко зовет он.

Ответа нет.

Он просматривает скудное содержание шкафчика, где хранятся лекарства, снимает с верхней полки коробку с ампулами, задумывается.

— Гита! — снова кричит он. — Черт подери, куда это все сегодня запропастились?

Наконец дверь открывается, но на пороге появляется Волдемар Калнынь.

— А, это ты, — говорит врач разочарованно.

— Ее нет. Наверно, опять сидит где-нибудь со своим Кристапом из комендатуры… Что-нибудь срочное?

— Весьма… В любой момент сюда может прибыть гестапо.

Калнынь замечает коробку с ампулами в руке врача.

— Морфий!.. — догадывается он. — Понимаю… Так сказать, последняя пуля себе.

Поколебавшись, врач протягивает ампулы Калныню.

— Нет, нет, я не могу!.. — Калнынь отклоняет его руку.

— Спрячьте в надежном месте.

— Как, и вы еще надеетесь? — удивляется Калнынь. — После всего, что здесь происходит?

— Я врач, Волдик. Эти ампулы еще могут спасти несколько жизней, в первую очередь ту женщину, что лежит у дверей. Но только для операции. Остальные ампулы отдайте тому человеку, который предъявит жемчужины. Настоящие жемчужины в золотой оправе, запомните, Волдик! — говорит врач и пристально смотрит ему в глаза.

Рокот мотора нарастает, затем внезапно прекращается.

Калнынь подходит к окну. Перед входом в барак стоит закрытый грузовик.

Оба превратились в слух. Из коридора доносится топот подкованных железом сапог.

— Передай привет Гите, — тихо говорит врач и идет к дверям. — И человеку с жемчужинами, он наш…

…Кристап сидит в комнате, перед кабинетом коменданта. Делает вид, что листает документы, но на самом деле пишет письмо на лоскуте шелковой бумаги.

Распахивается дверь. Не удостоив рассыльного взглядом, комнату пересекает немецкий офицер.

— Митагспаузе! — роняет он на ходу.

— Яволь, герр лагерфюрер (так точно, господин начальник), — браво отзывается Кристап. — Ейне штунде (один час).

Тишина. Только где-то за стеной стучит пишущая машинка.

Кристап снимает деревянные башмаки и, держа их в руках, осторожно пробирается к лестнице. Неслышно взбирается на второй этаж. Перед ним длинный коридор с целым рядом дверей и окон в дальнем конце, за которым полощутся на ветру оба лагерных флага: красный со свастикой и черный.

Кристап в носках крадется по коридору. У предпоследних от окна дверей останавливается. Прислушивается. Смотрит в замочную скважину. Нигде ни души.

Кристап достает из кармана ключ, засовывает в замок, пробует повернуть, но ключ не поддается. Второй и третий вовсе не лезут в замочную скважину. Четвертый тоже не поворачивается, пятый как будто годится, но заедает при повороте. Кристап налегает на ручку, приподнимает дверь и еще раз примеривает ключ. Нетерпеливо дергает его вправо, влево. Дверь отворяется.

Кристап вваливается в склад, где хранится оружие, предназначенное для лагерной охраны. Перед ним лежат винтовки, автоматы, противогазы, громоздятся ящики с боеприпасами и ручными гранатами. Есть тут и пистолеты системы «вальтер» в кожаных кобурах. Кристап быстро хватает один, впихивает в карман, а пустую кобуру прячет в темном углу за ящиками. В следующий миг он уже оказывается в коридоре и пытается запереть дверь. Но ключ снова застревает, и теперь уже намертво.

Кристап пробует и так и сяк — поднимает дверь вверх, напирает на ручку. Бесполезно.

Его лоб покрывается холодным потом. Не придумав ничего более умного, он засовывает другой ключ в кружок застрявшего и жмет изо всех сил. Раздается еле слышный щелчок. А дверь по-прежнему не заперта. — Ордонант! — кричит кто-то на первом этаже. За первым окриком следует второй, еще более нетерпеливый. — Ордонант, ферфлухт нох ейнмал, во штект дер шейскерл! (Будь он проклят, где запропастился этот поганец!)

Раздраженные шаги приближаются к лестнице. Вот уже скрипят под ними деревянные ступеньки. Дрожащими пальцами Кристап вытаскивает из кармана пистолет, отодвигает предохранитель.

В этот миг внизу звонит телефон, кто-то снимает трубку и зовет:

— Герр обершарфюрер! Цум телефон, битте! (Господин обершарфюрер! К телефону, пожалуйста!)

Шаги спускаются вниз. Слышен стук захлопнутой двери.

За эти несколько секунд Кристап испытал все, что можно пережить в минуту смертельной опасности: волнение, испуг, сменяющийся паническим страхом, который постепенно превращается в отчаянную решимость сопротивляться во что бы то ни стало, обиду на несправедливую судьбу, ненависть и наконец облегчение, граничащее с полным опустошением.

Он прячет пистолет в карман, снова пробует по очереди ключи. Наконец находит настоящий и бесшумно запирает дверь.

…С тех пор как увезли врача, Волдемар Калнынь не знает покоя. В первые дни он еще надеялся, что вот-вот придет владелец жемчужного ожерелья, которого он представлял чуть ли не партизанским вождем, вооруженным до зубов и не знающим страха. Однако время шло — и никто не появлялся, никто не говорил, что ему делать.

И все же одно Калнынь знает твердо — что-то делать нужно! Подпольный комитет разгромлен, лучшие товарищи расстреляны или томятся в рижской тюрьме. Следовательно, кому-то надо перенять эстафету, продолжить агитационную работу, которая с приближением фронта должна сплотить заключенных для восстания или хотя бы массового побега. Почему бы этим человеком не стать Волдемару Калныню? Беда только в том, что он не имеет ни малейшего понятия, как действовать. Не подойдешь ведь к незнакомому человеку и не спросишь: «Хочешь бороться? Ну тогда становись в наши ряды!» Сочтут, скорей всего, провокатором. А если и не сочтут — что может он обещать единомышленникам? Три ампулы с морфием?.. Тогда уж лучше пойти путем, который описан во многих книгах.

И Волдемар Калнынь четвертый вечер сидит в каморке врача за столом и пишет при свете коптилки:

«НАРОД НЕ ЗАБУДЕТ…»

Услышав шаги, Калнынь быстро убирает бумагу.

Входит Кристап, которого он ненавидит всей душой. Загородив собой стол, Калнынь спрашивает голосом, полным презрения:

— Пришел вынюхивать?

Кристап сжимается, словно получив плевок в лицо.

Как невыносимо трудно привыкать к тому, что люди видят в тебе подручного оккупантов.

— Где Гита?

— Об этом ты спроси у своих начальников, — режет в ответ Калнынь. — Ее увезли час тому назад.

Кристап круто, поворачивается и выбегает из комнаты.

Когда стемнело, покидает барак и Волдемар Калнынь. Настороженно движется он вдоль стены, останавливается, прислушивается и снова крадется вперед.

На стене остаются написанные им воззвания:

«НАРОД НЕ ЗАБУДЕТ СВОИХ ГЕРОЕВ!

СМЕРТЬ ПРЕДАТЕЛЯМ!»

…В углу детского барака около чугунной печурки лежит на нарах Гита. Рядом Кристап держит в руке горсть единственных цветов Саласпилса — скромный неказистый вереск. Сегодня он впервые видит, до чего девушка худа и измучена.

— Что произошло, Гита? Ты такая бледная.

— Фрицы взяли у меня кровь, — шепчет девушка, не открывая глаз.

Кристап кладет вереск на одеяло, хочет поцеловать Гиту в лоб, но не осмеливается.

— Мне уже лучше. Завтра опять буду на ногах… А ты?

Кристап опускает голову.

— Вчера всех расстреляли. Нашего доктора тоже…

Девушка беззвучно плачет, веки ее открыты. Слезы скапливаются в уголках глаз и стекают по вискам.

— Вот мы остались одни, — шепчет она.

— Он знал, что ему грозит, и, несмотря на это, помогал людям. Думаешь, он выбрал бы иной путь, если бы мог начать жизнь сначала?

— Не знаю, я ничего не знаю…

— А у меня сегодня удачный день, — продолжает Кристап. — Впервые с тех пор, как начал работать в комендатуре, мне доверились…

— Пришел человек с жемчужинами?

Кристап настораживается.

— Кто тебе сказал?

— Волдик говорил. Ну не тяни!

Вдали завывает воздушная сирена. Слышно, как гудят самолеты, взрываются бомбы.

— Наши, — успокаивает Гиту Кристап. — Бомбят железную дорогу. Понимаешь… Лагерь скоро ликвидируют…

— Говори же! — торопит Гита.

— Скажу, только если дашь слово участвовать. Иначе не имею права.

— Конечно! — В ее глазах горит чисто женское любопытство.

— Значит, договорились?

— Честное слово!

— Сегодня ночью, а помешает луна, то завтра из лагеря бегут десять ребят. Я испорчу электричество, они тем временем перережут колючую проволоку…

— И ты бежишь?

— Мне нельзя. Но ты с ними. Моя мать спрячет тебя у рыбаков, — он вынимает из кармана пистолет и кладет ей под одеяло. — На всякий случай.

— Без тебя я никуда не пойду, — тихо, но решительно говорит Гита и возвращает ему пистолет. — Если у меня даже хватило бы сил…

— Гита! Ты же обещала, — Кристап гладит прозрачные пальцы девушки. — Гита, это последняя возможность.

— Только вместе с тобой.

Она прячет лицо в вереск.

* * *

Кристап и Лигита стояли в коридоре и смотрели на залитую солнцем площадь мемориала. Общие воспоминания сблизили их. Молчание, которое возможно только между хорошими друзьями, лучше слов доказало им, что годы не в силах перечеркнуть пережитое. Но теперь надо было что-то сказать, и первой заговорила Лигита:

— Теперь ты признанный скульптор, не так ли?

— Я должен еще учиться, — сдержанно ответил Кристап.

— В искусстве учиться нужно всю жизнь — это даже я понимаю. Но ты ведь продаешь свои скульптуры, устраиваешь выставки. Пич сказал, что видел твою «Лагерную девушку».

— Мой первенец, — усмехнулся Кристап. — Сегодня утром я решил, что можно выставить, теперь понимаю, что к этой теме придется еще вернуться.

— Значит, все это время ты думал обо мне! — воскликнула Лигита. — Все эти годы ждал меня? Говори же, Кристап, скажи что-нибудь!

Кристап задумчиво взглянул на Лигиту.

— О тебе? — растерянно покачал он головой. — Скорее о маленькой Гите. Я не осмеливался и предположить…

— А теперь ты разочарован? Видел в мечтах девушку, а дождался пожилой женщины.

Кристап не ответил.

Заметив, что сигарета потухла у него в губах, Лигита вынула из сумочки газовую зажигалку и поднесла огонь.

— Нравится? — спросила она.

Кристап рассеянно кивнул.

— Непременно пришлю тебе. Откуда мне было знать, что я тебя встречу и ты куришь… Но расскажи мне еще о своей работе. Что ты чувствовал, когда делал мой… мое изображение.

Задай этот вопрос кто-нибудь иной, Кристап вышел бы из себя, но у Лигиты он вырвался так простодушно, что он не мог рассердиться. За годы добровольного затворничества он отвык говорить о чувствах. Тем не менее Гите надо было ответить честно или промолчать.

— Сколько может человек жить неосуществленной мечтой? Время не стояло на месте. И я во что бы то ни стало должен был освободиться от тебя — как от…

— От занозы, — с улыбкой подсказала Лигита.

— Скорее, как от неизвлеченной пули. Чтобы взяться за другое, я должен был вернуть тебя, вылепить из глины… Да что мы все время обо мне! — Он крутанул плечами. — А как ты, Гита? Стала пианисткой?

Лигита молча покачала головой.

— Врачом?

— Человеком, который потерял себя и больше ни о чем не мечтает. Я стала хорошей матерью двум своим детям. Разве этого мало? — с вызовом ответила Лигита и добавила совсем другим тоном: — Я же думала, что тебя нет.

— А если бы ты знала?

— Пешком пришла бы! А так мне нечего было терять.

— Что же дальше?

— У меня семья.

Значит, у Гиты теперь семья: муж, двое детей. У его Гиты… Это не укладывалось в голове. У этой взрослой красивой женщины, что стояла рядом, они, конечно, могли быть. Это не вызывало у него протеста. И тут он вдруг остро почувствовал, что Гита и Лигита Эльвестад в его сознании существуют каждая по себе. Пока они еще были рядом… Но вот лагерная девушка, в минуту встречи слившаяся с госпожой Эльвестад, отступает, унося с собой все то, чем он жил в эти годы. Она уходит в прошлое, оставляя своего двойника в одиночестве, один на один с действительностью. Связывал этих двух женщин, пожалуй, только характер. Он как будто не изменился. Кристап узнавал в Лигите Эльвестад прежнюю готовность подчиниться чужой воле, жить не своим, а чужим умом. Наверное, поэтому она и осталась на чужбине: никто не позвал, не взял за руку и не повел домой. Если подумать, она и в лагере была такой. Отдавала последние силы, но напрасно было ждать от нее самостоятельности.

Заметив, что Кристап погрузился в раздумье, Лигита попробовала обратить все сказанное в шутку:

— Может быть, не так уж плохо, что мы не встретились лет двадцать пять назад. Давно успехи бы друг другу надоесть…

Кристап, странное дело, не возразил.

— Да, время все расставило по своим местам.

— И ты не хочешь знать, как я жила все это время? — спросила Лигита.

— Хочу.

— Но сперва пойдем к реке, — попросила она. — Больше года я провела в Саласпилсе, а какая здесь Даугава, не имею представления.

Они вышли на площадь. Лигита по старой памяти повернула направо.

— Нам в другую сторону, — сказал Кристап.

— В самом деле, — смущенно усмехнулась она.

Лучи солнца били сквозь перистые облака, падали на луга, серебрили воды Даугавы, спокойно катившиеся вдоль зеленых берегов к морю. Лигита и Кристап, приминая густую траву, шли к речной излучине.

— Какая тишина! — сказала Лигита. — Боже мой, какой покой! И запах сена…

— Тебе повезло. Еще позавчера шел дождь.

Лигита надела голубые солнечные очки.

— Хоть бы такая погода продержалась еще несколько дней, — сказала она, не сознавая, что эти слова закрепляют за ней образ туристки.

— Как прошло путешествие? — отозвался Кристап. — Не слишком качало?

— У меня прекрасная каюта. К тому же экипаж вашего парохода очень доброжелателен и приветлив.

— Из Стокгольма, наверное, неполных два дня ходу? — Кристап тоже съехал на светский разговор.

Лигита резко остановилась, повернула его к себе.

— Кристап! О чем мы говорим?.. Неужели после стольких лет ты не скажешь мне «Здравствуй»?

Они поцеловались — казалось, они годами копили страсть и нежность для этого мига. Оторвались на мгновение, чтобы взглянуть друг на друга, и снова поцеловались.

— Ты знаешь?.. — проговорила Лигита.

— Да, это наш первый поцелуй. Но я уже тогда…

Ее губы не дали ему продолжить.

 

V

Аусма была рада, что так легко освободилась от мужчин. Надо было решить… Хотя, говоря по правде, все уже решено — хочешь не хочешь, придется вечером устраивать посиделки, на которые она легкомысленно успела пригласить гостей. И почему только у нее всегда так выходит? Сперва сделает или скажет, а потом подумает? Вот и выкручивайся теперь: в мастерской беспорядок, в кладовке — торичеллиева пустота, в кошельке — одна десятка-сиротка и две монетки для телефона. Если бы хоть Кристап получил аванс, который они готовились отпраздновать, так ведь нет. Кой черт дернул ее с такой торжественностью приглашать Петериса и Ильзе? Неужели она втайне надеялась, что Кристап сегодня скажет: «И заодно выпьем и за наше обручение». Как в слезливом романе! И все потому, что ее обычно неразговорчивый друг разоткровенничался и подарил ей несколько нежных слов…

Аусме всегда казалось, что в отношениях с ее возлюбленным важнее всего сохранить независимость, сознание, что в любой момент можешь уйти и зажить самостоятельной жизнью. Правда, в последнее время расставаться становилось все труднее. Хотелось не только любить Кристапа, но и заботиться о нем, быть вместе, как бывают вместе муж и жена, которых объединяют и такие будничные заботы, как неисправный пылесос, дырявые ботинки, неуплаченный счет за междугородный разговор.

Долго размышлять Аусма не любила. Сейчас куда важнее было прибрать запущенную мастерскую, вытереть пыль, достать какую-нибудь закуску, а там видно будет. Когда внезапно явилась Ильзе, Аусма, переодетая в брюки, энергично орудовала шваброй.

— Не бойся, я не намереваюсь остаться тут навсегда, — захохотала Ильзе, глядя на ее озадаченное лицо, и положила на стул сумку. — Петерис рассказал мне о сегодняшнем вечере, и я подумала, что могу быть тебе полезной. Вдвоем управимся за два часа.

— Ничего особенного я не собираюсь устраивать, только холодный стол по нынешней моде.

— Тогда считай, что у нас все готово. — Ильзе открыла сумку и стала выгружать на стол миски с рыбными и мясными блюдами. — Куда я все это дену в такую жару. Ей даже в голову не придет, что это из нашего дома, не беспокойся. Ее больше выпивка интересует, чем еда.

Ничего не понимая, Аусма только улыбнулась.

— А еще говорят, что в наше время чудес не бывает. Очевидно, к вам пожаловал особо знатный гость, раз уж вы так постарались. Твой Пич терпеть не может шикарных приемов.

— Гостья из Прошлого, я ее так называю. По виду не скажешь, что она старше Петериса на семь лет. Элегантная, молодая, наверное, после косметической операции приехала, — трещала Ильзе. — В Москве сейчас тоже научились их делать, только в Риге никак не могут расшевелиться. Жаль, что ты не увидишь ее при дневном свете. Вечером, если умело накраситься, можно сойти за школьницу…

— Может быть, ты мне скажешь, кому ты с такой страстью перемываешь косточки? Какая-нибудь ученая приехала из-за границы?

— Неужели Петерис тебе ничего не сказал? Это же их легендарная Гита! Ангел-хранитель моего Петериса и первая зазноба твоего Кристапа… — Ильзе нарочно выбирала словечки повульгарней, чтобы не задеть Аусму.

Та слушала, понимала каждое слово, но общий смысл доходил до нее туго.

— Неужели Гита? Не может быть! Кристап же рассказывал, что она…

Аусма застыла, держа в одной руке глиняный кувшин, в другой тряпку для посуды.

— Можешь не волноваться, — успокаивала ее Ильзе. — У нее муж и двое детей.

— Я не за себя волнуюсь, за Кристапа, — вскипела Аусма. — Человек нашел свое творческое «я», заслужил признание. Освободился, наконец, от комплексов прошлого. И вдруг вы опять хотите его сбить с пути. Даже не предупредив заранее.

Аусма была великолепна в своем возмущении, но Ильзе не могла разделить ее опасений: от таких девушек разумные мужчины не уходят.

— Ты сама говоришь, что он одолел прошлое, — сказала она рассудительно. — И правильно сделал, нельзя жить вне пространства и времени, так сказать, в воображаемом мире.

— Но ведь самые глубокие омуты таятся под тихой водой, сама знаешь. Сегодня, например, он рассказал мне всю свою жизнь. Но почему-то ни словом не обмолвился об этой даме. Четверть века она не находила времени, чтобы его отыскать. И вдруг: «Доброе утро. Вот и я!» Очевидно, я тоже должна чувствовать себя польщенной, раз уж Пич опустошил целый ресторан, а Кристап сломя голову понесся в Саласпилс.

— Уймись, Аусмочка! И не вздумай изображать перед Кристапом раненую тигрицу, которая сражается за свое семейство. Я уверена, что на финише ты оставишь Гиту далеко позади себя, применяй верную тактику — и все будет хорошо. Но, как говорит мой муж, ни один эксперимент нельзя считать законченным, если не провести последнее испытание на прочность.

Аусма хотела съязвить, дескать, они с Кристапом пока еще не подопытные кролики, но дверь мастерской опять распахнулась.

— Спрячьте меня, девы, — стоя на пороге, кричал Аугуст Бруверис. — Меня нет, никогда тут не было и не будет до страшного суда. Третий день не знаю покоя!

Старый скульптор моргал глазами и дышал так тяжело, как будто действительно еле вырвался из злодейского капкана.

Услышав во дворе рокот мотора, он заговорщицки приложил палец к губам и на цыпочках прокрался в самый темный угол мастерской.

Аусма вышла во двор. Из микроавтобуса телестудии вылезал Калнынь.

— Профессора нет? — спросил он и спохватился: — Здравствуйте!

— Что-то не видали сегодня, — соврала Аусма. — Позвоните позже, может быть, к вечеру заглянет.

— И я же специально предупреждал, что мы должны снимать при дневном свете, — с досадой сказал Калнынь.

— Ну тогда вы его напрасно ищете, — рассмеялась Аусма.

— Мне Кристап тоже нужен.

— В связи с выставкой? — насторожилась Аусма. — Могу показать вам все экспонаты. Плакат тоже почти готов.

Калнынь отмахнулся:

— Потом, потом. Где он сам? Я уже слышал, что сегодня у него большой праздник.

— А, вы о той даме из Швеции?.. Сегодня вечерам она будет у нас. Но сейчас Кристап показывает ей Саласпилс.

— Грандиозная идея! — обрадовался Калнынь и крикнул шоферу: — Янка, лампы оставим здесь. Давай быстренько выгружай и поехали в Саласпилс!

— Правильно, — раздался бас Брувериса. Он не выдержал и вышел из укрытия, чтобы отомстить Калныню за все причиненные им треволнения. — Нужно снимать участников событий, а не насиловать старых мирных людей. Я не киноактер, который по заказу готов повторить любой текст, каким бы идиотским он ни был.

— Но, профессор, — пробовал утихомирить его Калнынь. — Вам ведь послали для ознакомления мой сценарий.

— Кто же мог подумать, что эту дрянь пропустят! — продолжал гневаться Бруверис. — Если уж делать документальный фильм, то как следует. И начинать его нужно было, когда Саласпилсский мемориал еще только создавался. А что я могу сегодня сказать нового про ансамбль, который и без того давно удостоен высшей награды.

— Народ интересуется мнением республиканских авторитетов. Выскажите его, а потом поведайте о своих творческих замыслах, как это обычно делается.

— В том-то и вся беда, что «как обычно». В заключение передачи, если мне не изменяет память, будет торжественный митинг. С цветами и речами, как обычно. Имейте в виду, что язык у стариков, «как обычно», зол. Поэтому оставьте их в покое и поезжайте снимать молодых.

…Они сидели в лодке, мерно покачивающейся на цепи у мостков. Вода, тихо журча, полоскала прибрежные травы, катилась по камушкам. Изредка мимо них проносился катер. Звякала цепь, и о днище глухо ударяла волна. Мир был залит солнцем, запахами лета и мирными голосами природы.

— Дома, дома… Кристап, я снова дома! Наверно, нигде в мире нет такого луга, как у нас на берегу Даугавы. Если бы ты знал, как мне опостылел асфальт.

Кристап сам с опаской глядел на вторжение технического века в природу, грозившее превратить девственную красоту планеты в унифицированное парковое хозяйство.

Но в восклицаниях Лигиты ему послышался высокомерный, снобистский оттенок, чем-то походивший на слащавые излияния богатых американских дядюшек, восторгающихся запахом навоза на родном хуторе.

Чтобы вывести ее на волну общего и действенного интереса к окружающему, Кристап ответил резче, чем требовалось:

— Мы тут построим гидростанцию. И от этой идиллии ничего не останется. Лес уже нельзя будет сплавлять…

— Луга тоже такого не будет…

— Тебе не холодно? Не лето ведь.

— Вода Даугавы не может быть холодной. Мне даже хотелось бы искупаться.

— Заработаешь воспаление легких, — предупредил Кристап.

— Тогда лягу в больницу — и ты мне опять будешь приносить вереск, — сказала Лигита. — Ты ведь придешь, Кристап, да?..

Она быстро сняла туфли, чулки, сбросила одежду и вступила в воду. Только доплыв почти до середины реки, остановилась и оглянулась назад:

— Божественно! Ступай ты тоже!

Кристап улыбнулся, развязал цепь и, используя доску настила вместо весла, стал грести ей навстречу.

Лигита вскарабкалась в лодку и сразу потянулась к своей теплой кофте, но Кристап успел заметить жемчужину, мелькнувшую в вырезе блузки.

— Неужели те самые?..

Лигита сжалась, будто ее уличили в неблаговидном поступке.

— Нет, нет! — почти выкрикнула она и спрятала украшение в кофту. — Выслушай и попытайся понять. После всех лагерей смерть мне казалась единственной реальностью, жизнь недосягаемым чудом. Но я поверила в него и поэтому отправилась тебя искать.

* * *

По обочине шоссе течет людской поток. Трудно различить лица в колышущейся неторопливой массе, но опущенные плечи, волочащиеся по земле ноги говорят о том, что люди доведены до полного изнеможения. В первые дни свободы на многих еще лагерная одежда с различительными знаками — желтыми звездами, буквами, треугольниками, квадратами. Идут военнопленные, по их лохмотьям едва можно узнать форму союзнических войск. Иных даже тоска по родному дому не может больше ни на шаг продвинуть вперед — иссякли последние силы, и изнуренные люди опускаются на траву, которая зеленеет по обочинам.

Навстречу потоку мчатся грузовики с американскими солдатами, фургоны Красного Креста подбирают тех, кто не может подняться.

На дороге возле полевых кухонь, где солдаты раздают освобожденным узникам суп, угощают куревом, возникают пробки. Но все терпеливо дожидаются своей очереди, не осталось, видимо, пороху, чтобы пробивать локтями путь к дымящимся котлам.

Лигита устало тащится вдоль рядов бывших заключенных, такая же слабая, измученная, как все. Внимательно заглядывает в лица, наклоняется над сидящими, лежащими. Но не находит своего друга.

…Близится лето. Точно такая же нескончаемая длинная колонна движется по другому шоссе. И здесь по дорогам разъезжают американские виллисы, но те, кто в них едет, одеты во французскую форму.

Машина резко тормозит, шофер с галантным жестом приглашает сесть. Но Лигита мотает головой. Сухие губы с трудом произносят:

— Кристап?

Шофер пожимает плечами и уезжает, а в раскаленном воздухе все еще звучит стон.

«Кристап?.. Кристап?.. Кристап?..» Сколько раз задавала она этот вопрос, ко скольким людям обращалась, сколько дорог исходила, сколько раз в изнеможении опускалась на землю. Вот и опять она сидит на траве. Глаза ее закрыты. Неподалеку видны ворота, ведущие в лагерь для перемещенных лиц. «D. P. CAMP» — подтверждает вывеска.

Из ворот выскакивает худощавый паренек, несется к Лигите. Какое-то мгновение он раздумывает, затем энергично дергает девушку за рукав.

Лигита, встрепенувшись, пробуждается ото сна, похожего на обморок, широко распахивает глаза.

— Есть? — почти кричит она.

— Ты мне обещала курево, — настоятельно напоминает парень.

Лигита протягивает ему пару скомканных сигарет.

Парнишка отбегает на безопасное расстояние и оттуда выпаливает:

— В нашем лагере нет Кристапа из Риги. Я просмотрел весь список. Но на той стороне Эльбы тоже есть перемещенные из Латвии…

Лигита с трудом поднимается.

— Останься! — предлагает малый. — Англичане два раза в день дают нам суп. Послезавтра, говорят, приедут два русских офицера. Кто захочет, может поехать домой.

— Нет, — как бы про себя говорит Лигита. — Вдруг он все-таки где-нибудь здесь?..

Ее тоненькая фигурка медленно удаляется по дороге.

…Моросит холодный осенний дождь, но на «вшивом рынке» как ни в чем не бывало толкутся сотни людей. Осенняя стужа не помеха торговле. Какую одежду только тут не увидишь. Мелькают в толпе поношенные мундиры вермахта, с которых содраны знаки отличия, костюмы и пальто довоенного покроя. То тут, то там снуют английские солдаты, промышляющие сигаретами и жевательной резинкой.

Выбор товаров необъятен. Шмот масла и ржавые гвозди, кучками лежащие у ног продавцов, как бы представляют две крайние точки на шкале базарных ценностей. Есть тут и гадальщики с традиционными воронами, фокусники, а также воры — выискивая жертву, они наметанным глазом прицениваются к базарному люду. Именно они зачастую одеты приличней других и поэтому своим благообразным видом внушают доверие случайным посетителям барахолки.

В стороне от людского муравейника, у коновязи выстроились повозки. Здесь тоже идет бойкий товарообмен. На старых клеенках, кусках брезента, разостланных прямо на земле газетах выставлены фарфоровая посуда, книги в шикарных кожаных переплетах, инструменты, статуэтки и фигурки, вязаные салфеточки, допотопные фотоаппараты. Беспрерывно крутятся пластинки, звучат сентиментальные немецкие шлягеры. Шум стоит такой, что разговаривать невозможно.

Лигита стоит перед граммофоном. На ней дождевик, явно сшитый по чужой мерке. Лигита показывает свое достояние владельцу разбомбленного магазина музыкальных инструментов. Он заглядывает в полуоткрытую ладонь девушки и качает головой.

Трое прилично одетых людей, беседовавших в сторонке, проталкиваются через толпу и как бы невзначай подходят к Лигите. Старший, видимо, просит показать, чем она торгует.

Лигита какое-то мгновение сомневается, затем открывает ладонь и показывает свое богатство — крупную жемчужину в золотой оправе. Мужчина тотчас засовывает ее в рот, как бы проверяя на зуб, затем делает презрительный жест рукой. Но жадный огонек, вспыхнувший в глазах, выдает его истинное мнение.

Лигита что-то возражает. Он призывает в свидетели своих собратьев по ремеслу и сам отходит в сторону. Второй мужчина передает жемчужину третьему, вокруг девушки образуется толчея, жемчужина путешествует из рук в руки. И вдруг покупатели исчезают. Вместе с ними исчезает и жемчужина.

Ограбленная Лигита отчаянно плачет. Мир, однако, не без добрых людей. Скоро отыскивается утешитель — пожилой деревенский папаша. Ему удается завоевать доверие девушки, и Лигита показывает еще одну жемчужину. Немец задумчиво поводит шеей — поди разберись в наше время, что ценность, что подделка. Тем не менее он готов рискнуть, берет Лигиту за руку и ведет к своей повозке, извлекает оттуда корзину, кладет в нее две буханки хлеба, кусок масла, немного сала и вдобавок насыпает сверху картошку. Мало того, он предлагает сесть в повозку и ехать к нему — в хозяйстве нужна служанка. Лигита тотчас забирает корзину и не оглядываясь уходит. Впереди над крутыми черепичными крышами маячит острый шпиль лютеранской кирки…

…Скитаясь с места на место, Лигита наконец попадает в Гамбург, на который она возлагает особые надежды, ибо здесь находится резиденция Международного Красного Креста.

Контора этой организации поражает ее своим блеском. На стенах словно эмблема фирмы выведены красные крестики. Такие же крестики украшают бесчисленные бланки и анкеты. Лигита смотрит на них в полной растерянности. Только теперь до нее доходит, что она ничтожно мало знает о Кристапе. Как она ни старается, как ни напрягает память, ей удается заполнить только три графы — имя, фамилия и место, где в последний раз его видела. Она не имеет ни малейшего представления, когда и где он родился, в какой церкви крещен, как зовут его ближайших родственников.

Сотрудник, который занимается ее делом, старше Лигиты лет на десять. Это элегантно одетый блондин. Внешность сразу выдает в нем северянина. Сдержанная любезность, с какой он предлагает ей свои услуги, вызывает у девушки явную симпатию. Она даже принимает его приглашение встретиться как-нибудь после работы, чтобы вместе пообедать и обсудить, что можно еще предпринять.

Почему Лигита сразу принимает приглашение совершенно чужого ей мужчины? Она не так наивна, чтобы не понять: за предложением помощи таится в лучшем случае смутная, а может быть, вполне осознанная надежда получить в награду то, чем ей ни разу в жизни еще расплачиваться не приходилось. Но сегодня это ее почему-то не пугает. Видимо, сломалась пружина заведенного до отказа механизма, пружина, которая с первого дня свободы заставляла ее в поисках Кристапа без сна и отдыха метаться по Западной Германии, пересекать границы оккупационных зон, отказываться от выгодной работы, удобного ночлега, сытной еды. Хватило лишь до Гамбурга, а здесь вдруг оказалось, что механизм износился, часы остановились и стрелки стоят на месте. Если Красному Кресту не удастся напасть на след Кристапа, больше ей идти некуда. Запасы ее житейской мудрости исчерпаны, что делать завтра, неизвестно. До сих пор ее гнал вперед образ Кристапа, наивная вера в старшего друга, который все знает, все понимает и само собой решит за нее, как строить дальше жизнь. Теперь она впервые осознает, что может его и не найти. Что же тогда? Неужели придется самой поступать на свой страх и риск, самой лепить свою судьбу? Без Кристапа, без опекуна, без совета старшего, более предприимчивого товарища?

Продолжать бессмысленное состязание с судьбой Лигита больше не может. Нужно признать себя побежденной, подвести черту под годом жизни, истраченным впустую, вернуться к исходной точке и постараться начать все заново с того момента, когда три с лишним года тому назад в дом ее отца ворвались шуцманы. Это значит, что нужно сесть за школьную парту или подыскать себе работу. Но на какие деньги и на каком языке она думает учиться? С другой стороны, кому нужна работница без образования, не владеющая ни одним ремеслом? Даже в продавщицы никто не возьмет девушку, которая с трудом лопочет по-немецки. Да и что продавать в этом разгромленном городе? Единственный товар, который в любое время дня и на любом углу может предложить женщина — любовь на час, на два, на целую ночь.

Конечно, дорога на родину по-прежнему открыта, но и там горшки с мясом не падают с неба. И там нужно будет в поте лица зарабатывать на пропитание, учиться, чтобы выбиться в люди. Притом это не самая худшая из перспектив. А если в самом деле нет дыма без огня? Что, если болтовня эмигрантской верхушки о поездах с возвращающимися беженцами, которые без остановок катят прямо в Сибирь, не просто болтовня? Конечно, можно и в Сибири доказать, что она никогда не водила дружбу с оккупантами, а, наоборот, была ими брошена в концлагерь, но сколько мороки, сколько душевных сил!

А их у нее как раз нет. Одна смертельная усталость. Забыться сном и спать до тех пор, пока не разрешатся все вопросы, — какое это было бы счастье. Но так оно бывает только в сказках. В действительности же остается лишь надежда на случай, который пошлет ей человека, готового взвалить на себя ответственность за чужую жизнь. Пусть он распутывает головоломки, которые задала война. Лигита понимает, что за помощь придется платить, но сейчас она готова на все.

Чутье подсказывает ей, что, на ее счастье, она уже встретила такого человека. Если и он, сотрудник Красного Креста, ничего не добьется, тогда не остается иного, как смириться с мыслью, что Кристап утерян для нее навсегда, точно так же, как мать, которая некогда в Шкиротаве села на поезд и не сошла с него ни на одной из станций этого мира.

Ей не о чем больше жалеть. Хромой хозяин лавчонки в который раз ковыляет на склад и обратно. На потертый диван ложится платье за платьем. Но ни одно из них Лигиту не устраивает — все они сшиты в военное время, а потому коротки, грубы и ненарядны. Преодолевая внутреннее сопротивление, она кладет на стол жемчужину в золотой оправе. Продавец меняется в лице. С низким поклоном он приглашает Лигиту на склад, предоставляет ей самой выбирать.

В черном облегающем платье Лигита выглядит старше своих лет. От девичьей угловатости не осталось и следа. Держа под руку сотрудника Красного Креста, она смело заходит в кабинет ресторана. Но при виде богато сервированного стола выдержка изменяет ей. Она не может отвести по-детски жадного взгляда от изобилия закусок. Голод так силен, что Лигита стискивает руки, чтобы они невольно не потянулись к еде.

Ее новый знакомый, собравшийся было сесть рядом с ней, вдруг спохватывается, что еще не представился, и с церемонным поклоном называет себя:

— Ивар Эльвестад.

Он не торопясь разливает вино, погружает бутылку обратно в ведерко со льдом, накрывает ее салфеткой и, только покончив с этим ритуалом, предлагает Лигите сардины.

Лигита по-своему истолковывает его жест. Забрав всю тарелку, она с плохо скрываемой алчностью набрасывается на еду.

Ивар заслоняет улыбку бокалом вина, затем деликатно и терпеливо берется объяснять, каким ножом разделывать форель, какой ложкой полагается есть бульон, какой — кисель. От выпитого вина ее глаза невольно начинают слипаться, и Ивар понимает, что больше откладывать разговор нельзя.

— Поверьте, мы сделали все, что в наших силах. В поиске приняли участие отделения в разных городах Европы. Ни в одном из лагерей для перемещенных лиц Кристап Аболтынь из Риги не числится. Столь же неутешительны известия, которые мы получили из Латвии. Саласпилсский лагерь был ликвидирован за несколько дней до прихода русских, а списки уничтоженных немцы успели сжечь.

— Может быть… — слабо пытается возразить Лигита.

Конечно, было бы куда приятнее и проще оставить ей хоть крупицу надежды. Но Ивар видел людей, которые обманывают себя, годами живут в иллюзорном мире мечты. Видел исковерканные судьбы, упущенное время. Нет! Эта девушка перенесла столько, что перенесет и еще один удар. Зато она будет строить будущее, исходя из реальной действительности.

— Мы прекращаем поиск, — непреклонно сообщает он. — А вас на следующем транспорте отправим в нашу клинику в Швеции. Здесь вы погибнете.

* * *

Лодка все так же покачивается на легкой ряби Даугавы.

Лигита успела одеться, только кофта осталась не застегнутой, открывая взгляду медальон.

Кристап еще раз оглядел украшение, но не повторил вопроса.

— Так я познакомилась с мужем, — закончила свой рассказ Лигита. — Когда должна была родиться Ингеборга, Ивар увез меня в Стокгольм.

— У тебя хватило сил добраться до Швеции, а для дома почему-то не нашлось, — задумчиво говорит Кристап.

— Но я же тебе только что все рассказала… — Лигита близка к раздражению. — Мне сказали, что тебя нет!

— А родина?..

— Кристап, я тогда была еле живой… Благодарна каждой теплой улыбке… Каждому доброму слову. Ты верно сказал: «Не хватило сил». Остаться было гораздо легче…

— И теперь ты хорошо живешь?

— Не могу пожаловаться — Ивар без возражений оплачивает мои расходы. И дети у меня.

— Я не о том, Гита. Я спрашиваю, счастлива ты или нет? — с грустной улыбкой допытывался Кристап.

— Ах да, я же не сказала тебе, что вот уже восемь лет как мы с мужем живем врозь. Хотя официально и не разведены. Время достаточно долгое, чтобы привыкнуть.

— Привыкнуть можно ко всему. Но ты довольна жизнью, удовлетворена? — не унимался Кристап.

Лигита пожала плечами:

— Я вернула себе душевное равновесие. А после Саласпилса это не так уж и мало. А теперь вот… — замолчала она.

— Да, теперь?

— А теперь приехала сюда как паломник. Мне уже не семнадцать лет. Кристап, в жизни настает миг, когда нужно выплакать накопившиеся слезы.

— А дорогой покойник оказывается жив, да еще задает неприятные вопросы, — усмехнулся Кристап. — Можем мы хоть на несколько минут воздержаться от разговоров о прошлом?

Лигита поднялась и, заслонившись ладонью от солнца, посмотрела на противоположный берег.

— Это не остров Доле?. Поедем туда, Кристап!

Кристап облегченно вздохнул и послушно начал орудовать доской.

Они вытянули лодку на песок и зашагали вдоль берега.

— Ты ведь не знаешь — мой отец был плотогон, — сказала Лигита, увидев уткнувшиеся в песок толстые сосновые бревна.

— На Даугаве?

— Эти вот заблудшие… На порогах плоты часто разбиваются.

Осторожно ступая по грубой сосновой коре, Лигита пошла по бревну, то и дело поглядывая вверх по течению, словно оттуда должны были показаться плоты. В ее памяти возникла до боли знакомая картина: плотогоны в высоких резиновых сапогах с шестами и стальными тросами в руках. Отец, как всегда, стоит у руля и протяжными криками отдает приказания.

— Можно попытаться их связать. — Кристап прыгнул на соседний ствол, подтянулся к бревну, на котором стояла Лигита, пробовал пододвинуть к нему третье, а потом и четвертое, но под рукой не оказалось ничего, чем можно было бы их связать. Тогда он сильным толчком решил отодвинуть стволы от берега.

— Не надо, Кристап!

Лигита качнулась и потеряла равновесие.

Но Кристап подоспел, поймал Лигиту. Какое-то время они стояли обнявшись и молча смотрели на сужавшиеся стволы, под которыми чернела глубина.

Кристап и не пытался разобраться, что с ним происходит. Он знал: достаточно трезво проанализировать свои чувства, и станет ясно, что к Лигите его тянет образ, который он в одинокие послевоенные годы выносил в своих мечтах и — зачем отпираться — ее привлекательность да сознание, что женщина, которую он держит в своих объятиях, так же, как он, думает о безвозвратно утерянных часах близости, о растраченной ласке. Думает и страшится, не зная, что ее ждет: минутное наслаждение или долгое счастье. Но разве оно еще возможно? Можно ли одним махом зачеркнуть все, что было, — сгоревшие мечты, омуты отчаяния, беспросветное тупое равнодушие, робкие всходы надежды, предчувствие любви и Аусму? Может ли давняя близость послужить фундаментом для общего будущего? Ответ следует искать только в настоящем. Только в нем. И ради него он не имеет права щадить ни себя, ни Лигиту.

— Я влюбилась в тебя уже в то утро, когда ты уговаривал меня съесть суп, — тихо сказала Лигита, стараясь заглянуть ему в глаза. — Сколько такой девчонке надо?.. А ты?

Кристап молчал.

— Ты же любил меня, Крист?.. Помнишь наши мечты о будущем…

— То будущее давно стало прошлым. Нужно хоть немного разобраться в том, кто мы теперь.

— Хочешь, я буду тебе позировать? — предложила Лигита. — Сделаешь меня еще раз, а потом сможешь сравнить.

— Портрет? — покачал головой Кристап. — Без темы он не будет звучать. А с темой… как я ее назову — «Потерянная родина»? Или прикажешь иначе: «Возвращенная родина»?..

Наконец он сумел в немногих словах выразить свой главный вопрос — приехала она погостить или остаться навсегда?

Лигита тотчас уловила серьезный подтекст заданного в шутку вопроса. Рано или поздно ей придется на него ответить. Но ей уже за сорок, на опрометчивые поступки она не имеет права. Лигита освободилась из рук Кристапа, села на зарывшийся в песок комель сосны.

Кристап опустился с ней рядом.

— Не сердись, но мне показалось, что ты приехала за ответом.

— Как бы тебе сказать… Я все время ощущаю, что минула целая вечность. Мне трудно ее преодолеть. Все так изменилось… И ты в том числе.

— Да, и ты тоже давно не: та маленькая Гита, которая всегда боялась остаться одна! Сейчас…

— Как ты можешь меня упрекать в этом!

— Извини… Сейчас все в твоих руках!

— Слова, слова… Словами не заполнишь тот угол в сердце, который уготован для счастья. Пустота все равно останется, такая пустота, что подумать страшно… Я боюсь еще раз обмануться. Если бы я знала, что ты… Что я тебе по-прежнему…

Кристап гладил руку Лигиты. Сейчас он испытывал лишь беспредельную нежность к несчастной женщине.

— В жизни никогда нельзя добиться всего. Но человек, который по этой причине добровольно отказывается от мечты, обрекает себя на несчастье.

Кристап сам почувствовал, как плоско звучит его утешение. Хорошо, что Лигита ушла в себя и пропустила его слова мимо ушей.

— О чем ты думаешь? — спросил он.

— О тебе, о себе, о нас обоих — отдельно и вместе. Но ничего придумать не могу… А ты?

— Если бы ты вернулась после войны и не встретила бы меня… Ну произошло бы так, как тебе рассказали в Красном Кресте… Какая бы ты была сегодня?

— Ясно, — сказала Лигита упавшим голосом. — Я тебе не нужна! Ну что же. Будь тогда хотя бы гостеприимным хозяином и покажи мне остров.

…Остров разбивал реку на два рукава. Один из них перегораживал закол для миноги. Как и полагалось днем, корзины из ивовых прутьев были задраны кверху. Вода низвергалась в промежутках между вехами. Ниже порога она успокаивалась и продолжала свое мирное течение.

Облокотившись на перила, Лигита и Кристап, стоя на узких мостках, смотрели на реку. Они тесно прижались друг к другу, но были далеки, словно между ними вклинилась чужая недобрая тень.

— На огонь и на воду я могу глядеть часами, — задумчиво произнес Кристап. — На старости лет построю хижину где-нибудь у реки, и непременно с камином.

— А я не люблю! — Лигита повела плечами. Против ожидания, ее задело бесхитростное пожелание Кристапа, в котором для нее — она это почувствовала кожей — не было места. — Может быть, оттого, что вода напоминает, как неудержимо бежит время.

— Не надо плыть по течению.

— Советчик из тебя вышел первостатейный, — безрадостно улыбнулась Лигита. — Пич мне рассказывал…

— Вечно сует нос куда не надо. Изобразил, наверное, меня этаким простаком, исправляющим кривизну мира.

— Не прибедняйся! Как будто я не знаю, что в лагере ты был настоящим героем!

— Лет двадцать назад один умный человек сказал мне: «Какой ты к черту герой, если выполнял только свой элементарный человеческий долг!» Я это запомнил. Слишком часто мы стали гордиться тем, что не поступали как подлецы.

— Возможно. Про себя могу сказать лишь одно. Я хочу, чтобы каждому человеку было хорошо.

— А я думаю, куда важнее, чтобы всем было хорошо. Тогда каждому в отдельности тоже будет хорошо, — ответил Кристап.

— Не очень понимаю суть твоего возражения. Видимо, из этого следует, что до тех пор, пока это не произойдет, ты готов положить зубы на полку?

Кристап только пожал плечами:

— По-моему, это легче, чем, набив свою утробу, созерцать, как другие страдают от голода.

— Что ж, хоть конечная цель у нас оказалась общей, — горько усмехнулась Лигита. — Только не говори, пожалуйста, что меня извратил капиталистический строй Швеции! Я всегда была такой!

Она быстро обернулась и пошла к берегу. Там, где миножий закол упирался в остров, стояла будка для хранения рыболовных снастей. На порожке сидел седой старикан и вязал из ивовых прутьев корзину для миног.

— Добрый день, — приветствовала его Лигита. — Как нынче лов?

Рыбак неопределенно пожал плечами.

— Не то, что в молодые годы? — спросил Кристап с улыбкой.

— Ничего смешного нет, — пробурчал старик. — В наше время реки не перекрывали. Вы, конечно, скажете — мы, мол, для рыбки лифт соорудили. Так вот попомните мое слово: лосось на ваших курсах не обучался, минога тоже. Прут, необразованные, и головой — в бетон.

— Как и некоторые из нас, — тихо сказала Лигита.

— Конечно, если постараться, — продолжал рыбак, — что-нибудь да выловишь. Лишь бы спала теплая вода.

— Я бы не сказала, что она теплая, — поежилась Лигита.

— Давай, отец, не скупись, — вмешался в разговор Кристап. — Подкинь нам рыбьих косточек!

— Можно попытаться, — старик отложил прутья. — Жена вчера нажарила к празднику. Только нашу молодежь нынче сюда палкой не загонишь. Им, видишь ли, в рижских кабаках водка вкусней кажется. — Он встал и уставился на Кристапа, выжидая. — Так как же, много вам надо?

— Попробовать, — Кристап сунул рыбаку в карман пятерку. — Разве можно уезжать с острова Доле, не отведав миноги? То же самое, что побывать в Грузии и не выпить вина.

Рыбак, видать, не великий был путешественник, пожал в ответ плечами и удалился.

— Повезло все-таки, — обратился Кристап к Лигите.

— В каком смысле?

— Обычно они чужим не продают.

Она никак не могла взять в толк почему.

— Если я тебе скажу, что они должны выполнять план и сдавать улов на фабрику, ты опять спросишь почему… Сама поймешь со временем…

Он подошел и притянул ее к себе.

— Не надо! — попросила она дрогнувшим голосом. — Потом мне будет еще труднее уехать.

— Никуда ты не поедешь.

— Меня ждут дома, — Лигита почти плакала. — У меня дети. Пойми, Кристап.

— Твой дом здесь, — спокойно и твердо сказал Кристап.

Каждой клеточкой своего тела она стремилась к Кристапу и все же вывернулась из его объятий. Никакие предрассудки Лигиту не удерживали. В Швеции она не стала бы колебаться ни минуты. Но с Кристапом обстояло иначе, с ним нельзя было размениваться на мелочь. Да и опыт говорил ему, он обнимал сейчас не свою единственную Гиту, а женщину вообще. Она понимала, стоит сейчас отдаться порыву — и потом он не будет знать, куда девать глаза, как спрятать разочарование и сожаление. Нет, Кристапу тоже нужно все или ничего!

Лигита сняла медальон и протянула Кристапу жемчужину.

— Все эти годы я надеялась, что дождусь часа, когда смогу вручить тебе этот подарок. Последняя. Сберегла для тебя.

Кристап осторожно держал жемчужину в дрожащей ладони.

— Принесла она тебе счастье?

— Ты послал мне в куске хлеба семь. Первую я отдала хозяйке, которая взяла Пича на работу в деревню. Вторую обменяла на теплую кофту, потому что военный завод, где я работала, не отапливался. А последние четыре после войны…

— Довольно! — воскликнул Кристап. — Никто не требует от тебя отчета.

— Что с тобой?

— Прости, — сделал над собой усилие Кристап и продолжал уже более спокойно: — Но я не понимаю, как ты можешь ее носить. Это же не обычная безделушка, которую одевают к платью или к прическе. Ты сама мне сказала когда-то, что на них кровь, они враждебны жизни…

— Смотри! — резко оборвала его Лигита. — Чтобы никогда не забывать об этом, я велела сделать амулет.

— Воспоминания хранят в сердце, а не в вырезе платья. Ты рассказала своим детям историю этой вещи?

— Этого они вовсе не должны знать!.. Знаю, Кристап, вы презираете таких людей, которые прячут голову в песок. Но из-за того, что я выйду на улицы с плакатом, ничего не изменится, поверь мне. Мир не состоит из одних героев и подлецов. Большинство людей хотят спокойно жить, и все!

Кристап не успел ответить — вернулся рыбак.

— Спрессованные! — гордо сообщил он, положил на стол пакет и улыбнулся Лигите: — Вы же слишком молоды, но муженек ваш, наверное, помнит еще, что до войны за фунт таких доплачивали двадцать лишних сантимов. — Рыбак разрезал на куски каравай пахучего деревенского хлеба, вынул из кармана четвертинку и подмигнул: — Пригодится, верно я говорю? Иначе больше двух рыбешек не умять.

— Выпейте за наше здоровье! — попросила Лигита.

— Сухой закон, уже второй год. С тех пор как у меня вырезали половину желудка. И все равно внутри скребет, когда вижу, как другие пропускают.

Он отошел, но вскоре вернулся с двумя большими листьями папоротника, расстелил их на земле вместо скатерти. Раз у самого праздник не вышел, пусть хоть другие повеселятся.

— Рюмок у нас нет, — сказал Кристап. — Поэтому давайте как дети — что в руке, то в рот. — Он отхлебнул глоток прямо из бутылки и повернулся к Лигите: — Спасибо, Гита!

— Спасибо тебе, — с чувством сказала Лигита, вытерла горлышко бутылки и выпила. — За все, что было!..

— Обычно пьют за то, что будет, — он вопросительно посмотрел на нее и, не дождавшись ответа, предложил: — Порезать еще миноги?

— Ты хочешь меня погубить… — взмолилась Лигита. — Знаешь, какое мое первое впечатление о Риге? Женщины красивы, но — что поделаешь — чересчур тучны.

— Распущенность! — поддержал ее Кристап. — Моя мать, например, без конца твердит Аусме, чтобы она как следует откормилась.

— Аусма? — спросила Лигита. — Ты женат? Почему ты мне ничего не рассказываешь о ней?

— Еще успеете познакомиться, — уклонился от прямого ответа Кристап. — Сегодня вечером…

 

VI

…У Саласпилсского мемориала, где проводились торжественные церемонии, царила та деловая суета, которая обычно предшествует многолюдным митингам: монтеры устанавливали микрофоны, тянули провода, присоединяли кабели, операторы выбирали места поудобней для телевизионных камер, рабочие сколачивали эстраду для хора. Члены организационного комитета, собравшись в сторонке, уточняли распорядок. Зато автобусная стоянка погрузилась в полуденную дрему — шоферы у баранок клевали носом и время от времени, спасаясь от духоты, сонно взмахивали давно прочитанными газетами.

Волдемар Калнынь, однако, никак не мог успокоиться. Каждую случайность, грозившую нарушить заранее разработанный план, он воспринимал как личное оскорбление, а то и диверсию. Он не мыслил жизни вне рамок железного графика. Как назло, сегодня выполнение этого графика зависело от других людей, а те и не думали подчиняться схеме, известной одному Калныню. Бедняга заводился еще больше, ходил по стоянке взад-вперед, как тигр по клетке, натыкаясь вместо решетки на невидимые глазу преграды, заставлявшие через каждые пять-шесть шагов повернуть в другую сторону.

Эти воздвигнутые им самим внутренние стены ограничивали Волдемара Калныня во всем и не позволяли ему стать ни писателем, ни серьезным телекомментатором. Едва появлялась новая оригинальная идея, внутренний цензор поднимал предостерегающий перст. Он ненавидел авторов, которые навязывали ему импровизации, репортажи с места событий. Боялся риска и в то же время боялся отказать, ибо не знал, под каким предлогом — а вдруг не тот — отвергнуть рукопись. В первые послевоенные годы такой подход к делу еще помогал усидеть в кресле, с высоты которого можно было поглядывать с чувством собственного превосходства на Кристапа и других неудачников, ищущих неторенных дорог. С течением времени, однако, обнаружилось — и он вынужден был это признать, — что именно им удалось разрушить крепостные стены рутины и вырваться вперед. Пришлось отказаться от поста главного редактора. Но и работа заведующего редакцией оказалась чересчур беспокойной для его характера и для его возраста: непредвиденные случайности то и дело выбивали из привычной колеи.

— Ну что за невезение, — посетовал Калнынь, подойдя к машине Петериса. — Прозевал профессора, тут еще Кристап как в воду канул. А погодка словно по заказу, солнышко, подвижные тени… Что я теперь снимать буду? Тебя, что ли, снова?

— Они давно должны были явиться. — Петерис нервно взглянул на часы. — Слушай, Волдик, подежурь тут немножко, жалко тебе, что ли?

— Шутишь? — возмутился Калнынь. — Думаешь, я время по лотерейному билету выиграл?

— Всего полчасика, — клянчил Петерис, — пока я слетаю к реактору и обратно. Что-то беспокойно у меня на душе…

Но Калнынь был неумолим.

— Ты трудишься для будущих поколений, а моя передача должна выйти на экран завтра. Вечером увидимся. Поехали, Янка!

Он полез было в микроавтобус, но Петерис успел схватить его за рукав.

— Погоди! Что будет с твоей вчерашней идеей? Я уже передал ее Лигите. Я должен ей что-то сказать.

— Вцепился, как клещ! — рассердился Калнынь. — Ну сколько можно повторять, я тут не хозяин.

— Но ты же хорошо ее знал! Поговори с организаторами митинга, трудно тебе, что ли?

— Нельзя так с ходу, ты ведь не ребенок! — сопротивлялся Калнынь. — А если она чего-нибудь наболтает? Как-никак иностранка, да еще оттуда! — Он показал пальцем на север. — И вообще, ты согласовал с кем-нибудь этот вопрос?

— Может быть, ты еще потребуешь у нее справку о прививке оспы! Пусть расскажет о Саласпилсе, тебе что, жалко?

— Думаешь, я сам не могу рассказать? — Калнынь стал агрессивным. — Нечего ворошить старые истории, в наши дни они никого больше не волнуют.

— А Кристапа?

— Чего ему сейчас не хватает?

— Ты прав, нельзя жить одними воспоминаниями. Поэтому существует такое понятие, как будущее. Но если хорошенько поразмыслить, то настоящего вообще не существует. Все то, что ты сейчас сказал, уже принадлежит прошлому.

— Знаешь ли, с вашими учеными парадоксами далеко не уедешь, — Калнынь наконец вырвался из хватких рук Петериса.

— Посмотрим!

Физик вышел из машины и решительным шагом направился к председателю организационного комитета.

…Лигита и Кристап медленно возвращались к мемориалу. Несколько часов душевного напряжения вымотали их так, что они едва замечали проносящиеся мимо машины, которые обдавали их клубами пыли.

— Встретиться после стольких лет, чтобы поболтать часок на берегу реки. — Кристап был огорчен до глубины души. — Мы похожи на супружескую пару, перебирающую в день серебряной свадьбы важнейшие моменты своей жизни… Стоило ли?

— Снова мечтать о счастье? Возлагать надежды на будущее? Во второй раз мне это не по силам, — ответила Гита. — Не осталось времени.

— Хотя бы поэтому нельзя больше довольствоваться крохами. Нужно поступать так, чтобы ты могла смело смотреть своим детям в глаза. Говорить так, чтобы они гордились каждым твоим словом.

— Они ничего не поняли бы, — Лигита восприняла его слова буквально. — Мои дети не говорят по-латышски.

— Они не знают языка своей матери?

— В Швеции он ни к чему, а с эмигрантами мы не встречаемся… — Лигита пристально взглянула на Кристапа. — Может быть, там на острове я зря тебя оттолкнула… Тогда бы мы не шагали рядом, как чужие.

Кристап не привык к такой откровенности и молчал.

— Больше у меня ничего нет, Кристап. Чтобы одаривать других, нужно самой быть очень богатой.

— Тогда возьми хотя бы то, что тебе может дать родина, — Даугаву, луга, которыми ты восторгалась, людей, которые говорят на твоем языке.

— Слова, Кристап, опять слова, — Лигита безнадежно махнула рукой и ускорила шаг.

Она уже поняла, что напрасно ждет от Кристапа его личного мужского участия. Для нее понятие о родине всегда было связано с Кристапом, а вовсе не с видами родной природы, социальными явлениями или культурными ценностями. Если бы он звал ее к себе, обещал бы любовь, предлагал, так сказать, руку и сердце, можно было бы серьезно подумать. Но Кристап не говорил об их дальнейших отношениях, а только благородно рассуждал о совести, морали и патриотизме. Она знала слишком мало, чтобы поверить его словам.

Петерис, заметив их, еще издали замахал руками.

— Я сумел договориться! — кричал он возбужденно. — Гите дадут слово! Конечно, не вначале, но когда начнут выступать иностранные гости.

— Ты собираешься выйти на трибуну? — Кристап не верил своим ушам.

— Пич меня подбил. Жаль только, что проболтался: я хотела сделать тебе сюрприз.

— Мне?.. Погоди! О чем ты намерена говорить?

Кристап заподозрил неладное.

— Расскажу все как было. О подполье, твоей роли. И, разумеется, о жемчужинах, которые ты обменял на лекарства.

— Замечательно! — подхватил Петерис. — Как можно больше конкретных деталей… Сюда приедут журналисты из всех редакций, даже из Москвы. Дадут о Кристапе такой очерк, держись только…

— Не будет никаких очерков, никаких опер, никаких балетов! — отрезал Кристап.

— Может быть, ты нам объяснишь, в чем дело? — Петерис тоже выпустил когти. — Можешь прямо говорить, ваш братик уже давно не верит в аистов.

— Я не нуждаюсь в рекламе, Пич. Не те времена…

С этим Петерис не мог согласиться. По его мнению, слава еще никому вреда не причинила. Наоборот, всегда помогала: вырвать у начальства дефицитную деталь, добиться аппаратуры из спецфонда, мало ли в чем иной раз нуждается дело. Он не возражал против выговоров по работе. Но поэтому хотел, чтобы отмечали и его достижения. Кроме того, он был настолько преисполнен сознанием важности науки, которой служил, что в его отношениях со всеми остальными смертными иногда проскальзывал оттенок превосходства. Все, над чем физики колдовали в своих синхрофазотронах, все это служило прогрессу человечества, а значит, Кристапу, Гите и ее детям, сознавали они это или нет, нью-йоркскому дворнику и африканскому бушмену, который, спустившись с пальмы, сразу получит в руки готовенькие рычаги ускорителя и манипулятора, то, над чем трудился он и ему подобные избранники. Вот почему он считал, что имеет полное право сидеть на Олимпе славы рядом с гиревиком-рекордсменом и чемпионом мира по фигурному катанию.

Лигите возражения Кристапа были тоже непонятны:

— Люди не изменяются так быстро, как ты полагаешь. Заслуги есть заслуги. И они принадлежат тебе!

— От рекламы они больше не станут, правдивее тоже.

— Даже за спасение утопающих теперь награждают медалями, — не унимался Петерис.

— Не забудь, Кристап, в каком мы живем мире. Ты отказываешься от заслуженного признания, а подлецы занимают высокие должности и получают пенсии от правительства Федеративной Республики Германии. И еще мечтают о возмездии. Я таких не раз видела…

— Вот об этом и расскажи с трибуны, — сухо перебил ее Кристап. — Нужно говорить не о прошлом, а о том, что мы должны делать, чтобы оно никогда больше не повторилось.

— Но это же политика! — ужаснулась Лигита.

— Это будущее твоих детей.

— О моих детях можете не беспокоиться. Именно ради них я все эти годы делала не то, что хотела.

— В корабельном трюме ты, кажется, без конца твердила: «Хотеть — значит мочь, а мочь — значит победить!» — напоминает Петерис.

— Сколько мне тогда было лет? — усмехнулась Лигита. — Неужели вы до сих пор не стали взрослыми?

* * *

Петерис остановил машину у моста. Под ним в глубокой лощине протекала впадавшая в Даугаву речка. Шоссе тетивой замыкало старый большак, спускавшийся к устью речки, где у старого причала некогда курсировавшего через Даугаву парома, стоял на приколе видавший виды буксирчик.

«Хоть бы она не заболталась там до утра, — думал Петерис, глядя, как Лигита удаляется по еле заметной тропинке. — Что она тут ищет? Эликсир от тоски? Надеется услышать зов предков? Бред и метафизика! Будто у нее не лежит в кармане обратный билет… Все это игрушки, а у меня земля горит под ногами: не дай бог Алберт забудет завтра заказать смену на воскресенье — и еще два дня коту под хвост!»

На палубе буксира сидел старый дед с ореховым удилищем в руках.

Спустившись по откосу, Лигита направилась к нему.

— Добрый день, — издали поздоровалась она и тут же задала вопрос, ненавистный всем рыболовам мира: — Как нынче клев?

— В такую жарищу только дурак балуется с удочкой, — не повернув головы, буркнул старик. — Вся рыба в глубине, где попрохладней.

Какое-то время Лигита следила за поплавком, затем подняла глаза на заросший кустарником противоположный берег Даугавы.

— Не стоял ли там дом когда-то?

— Мало ли что там было когда-то. Был паром и был пивной ларек, к примеру. А дом плотовщика еще во время войны спалили.

— А куда подевались люди, которые там жили? — с трудом подыскивая слова, спросила Лигита. Необъяснимый стыд мешал ей говорить откровенно.

— Пропали. Самого Эдгара шуцманы убили, а мамашу с девчонкой погнали в лагерь. Там, наверно, и остались… Иначе давно бы вернулись.

Лигита, подавленная, молчала. Чтобы не выдать себя, отвернула лицо. По мосту проносилась длинная вереница велосипедистов. Бартан вышел из машины, пощупал раскалившиеся на солнце шины. Заметив взгляд Лигиты, он энергично замахал руками.

Разумней всего было бы тотчас попрощаться и уехать обратно в Ригу. Но старик настроился на обстоятельную беседу. Он вытащил удочку из воды и продолжал:

— Я их знал. Эдгар был не из тех, кто вот как они, — старик показал на велосипедистов, — вниз жмут, кверху — спину гнут. Оттого и ушел раньше времени. Я у него подручным работал, вместе плоты по Даугаве спускали…

— Спускали?.. А не тащили их этим вон буксиром?

— Как же, тащили только когда заходили в затон… Теперь хотят эту посудину везти в Этнографический музей в Ригу. Нашли чему дивиться… Тогда уж пусть и меня берут, пенсионера, а то здесь даже на помочи никто больше не зовет, на молотьбу осеннюю, — в последних словах старика прозвучала горькая обида.

— А мамаша Страутынь? Жива еще?

Старик, пораженный, смерил Лигиту долгим взглядом:

— А кто же вы сами будете, если так знаете наши места?

— Никто… Так просто. Спасибо, — Лигита повернулась спиной и, не оглядываясь, стала подниматься по склону.

* * *

Куда податься, если хочешь остаться наедине со своими мыслями? Одни ищут тишины на пустынном морском берегу, другие думают свою думу в набитом битком кафе, третьи часами бродят по шумным и многолюдным улицам. Кристапа самые плодотворные мысли осеняли в обычной обстановке, где ничто новое не отвлекало его от раздумий. Но идти в мастерскую не хотелось, во всяком случае пока… Хотя в своих чувствах он больше не сомневался, оставались вопросы, которые ему задавал рассудок.

Кристап не считал себя человеком импульсивных решений, ему нравилось обстоятельно взвешивать поступки, намечать линию поведения. А когда для этого не хватало времени, он интуитивно выбирал ходы, которые впоследствии, как правило, оказывались единственно верными. Это проявлялось даже в таких мелочах, как покупки. Если куртка или обувь приглянулись ему с первого взгляда, он никогда не интересовался, хорошего ли они качества, не справлялся о цене, а сразу просил упаковать. Но одежду, которую он приобретал из практических соображений, под нажимом матери или Аусмы, носил без всякого удовольствия.

Конечно, было бы кощунством ставить Гиту в один ряд с вещами, которые покупаешь за деньги, но и в этом случае инстинкт, видимо, сработал безошибочно. Если в первый миг встречи ему не показалось, что мир, воздвигнутый им за последние годы, разбивается вдребезги, что нужно схватить зубную щетку и кусок черного хлеба и немедленно уйти к Гите, то, значит, его томили одни воспоминания о нержавеющей первой любви, мечта, заставляющая сердце биться сильнее. Никакие рассуждения ничего тут не изменят. На роль рыцаря, готового до последнего дыхания держать данное когда-то слово, обрекая этим и себя и других на несчастье, он не годился.

«А если бы не было Аусмы, — мелькнуло у него в голове, — не стал бы я тогда уговаривать Гиту бросить детей и остаться жить у меня?» Но он тут же оборвал себя: в том-то и вся загвоздка, что Аусма есть и всегда будет. И нельзя сравнивать этих двух женщин, определять их по рангам, руководствуясь каким-то табелем физических или духовных качеств. Дело в том, что Аусма вошла в судьбу Кристапа, как вторая жена, когда приутихла боль от смерти первой. И впредь в их дальнейших отношениях Аусме придется мириться с тем, что в его жизни где-то в отдалении продолжает жить Гита. Его Гита, не мать двух детей, шведская богачка Лигита Эльвестад.

Но что делать несчастной женщине, оказавшейся в безысходном положении? Имеет ли он право в этот трагический момент вмешаться в ее жизнь, навязывать ей свои решения? Если она не сумела ради родины четверть века назад отказаться от материальных благ, нечего думать об этом теперь: ей пришлось бы лишиться детей, единственного ее богатства и любви. Все остальное было игрой воображения, кокетством, данью модной ностальгии, которая так шла людям, не занятым серьезными заботами. Кристап сознавал, что нарочно сгущает краски, но он не сомневался, что докопался до сути.

Тут до него дошло, что он все еще стоит на перекрестке, где его высадил Петерис. Заметив зеленый огонек такси, направляющегося в сторону Риги, он вышел на обочину и поднял руку.

…Когда дверь открылась и в мастерскую вошел Кристап, Аусма выронила тарелку с бутербродами. Оказывается, возвращение Кристапа было для нее как чудо. Все эти часы, пока ее руки мыли посуду, резали хлеб, накрывали на стол, мысли вертелись вокруг одного-единственного вопроса: «Что будет со мной? Если Кристап уйдет к своей Гите, как я буду жить без него?» Кристап никогда не скрывал, что не забыл своей первой любви, упрекать его было не в чем. Но от этого ей не становилось легче. В стихийном бедствии тоже нельзя никого винить, но люди с ним борются, прилагают силы и умение, чтобы предотвратить катастрофу. Почему бы ей не попробовать встать на защиту своего счастья, своих прав, которые дали ей прожитые вместе годы. Что за чушь? Как будто она приносила себя в жертву, давала больше, чем получала? Как будто в любви можно класть на чашу весов нежность и страсть, уважение и дружбу, заносить, словно в бухгалтерский отчет, доходы и расходы, чтобы, все подытожив и подсчитав, потребовать компенсации… Нет, она этим заниматься не будет! Даже если придется без борьбы отказаться от Кристапа.

— Послушай, — сказал Кристап. — У нас сегодня вечером будет еще один гость…

— Знаю, — Аусма не желала выслушивать объяснения. — Может быть, лучше, если хозяйкой будет твоя мать?

— Не понимаю.

— Мне, наверно, надо было уйти раньше. Но тогда тебя мучило бы чувство вины. Я же знаю твой характер.

Наконец Кристап понял, что у Аусмы на душе. Ее ревность, однако, показалась ему настолько беспочвенной, что он даже рассердился.

— И поэтому ты решила устроить небольшую мелодраматическую сценку? — уточнил он не без ехидства. — Чтобы я тебя выгнал по всем правилам жанра.

— Кристап! — попросила Аусма. — Мне и без того тяжко. Мы с тобой ведь никогда не говорили о чувствах. Ты молчал и позволял любить себя. Я принимала это как должное. Когда привыкла, мне даже было очень хорошо. Сейчас я хочу, чтобы ты чувствовал себя совершенно свободным, чтобы ты знал…

— Только без жертв! — зажав руками виски, театральным шепотом взмолился Кристап. — И заруби себе на носу, — продолжал он серьезно: — Я не собираюсь корчить из себя благородного рыцаря и не намерен портить жизнь ни тебе, ни ей, тем более себе. Если ты хочешь помочь мне, не торопи меня, не наседай, веди себя так, будто ничего не происходит. — Он бросил взгляд в окно. — И радуйся вместе со мной, что привезли наш камень. — Он чмокнул Аусму в кончик носа и выбежал во двор.

…Кристап на глаз прикинул расстояние и взмахнул рукой:

— Пошел!

Держа в натянутых тросах огромную глыбу гранита, в воздух поднялась стрела подъемного крана. Кристап взмок от напряжения, сбросил рубашку. Слегка подрагивая, глыба повисла над землей, затем словно подпрыгнула.

— Осторожней! — вскричал Кристап и ринулся к крановщику.

— Все будет хорошо, хозяин, только не лезь под кран, — орудуя рычагами, успокоил его тот.

Глыба снова качнулась.

— Потише, — не выдержал Кристап. — Не кирпич ведь… Лево, еще помалу!

Глыба медленно повернулась влево, замерла, затем, покачиваясь из стороны в сторону, заскользила вниз и тяжело бухнулась оземь.

Кристап подбежал, отцепил стропы.

— Стереги дом! — крикнул он Аусме, наблюдавшей с порога за выгрузкой. — Съезжу с ребятами в магазин.

И он вскарабкался в кабину крановщика.

Аусма, улыбаясь, смотрела, как кран с натужным ревом вытаскивает трайлер со двора. Когда рычащее чудо техники благополучно скрылось за углом, она повернулась, вошла в мастерскую и столкнулась лицом к лицу с Лигитой.

Какое-то время женщины молча изучали друг друга.

— Я вас сразу узнала, — произнесла наконец Аусма. — Хотя ждала вечером. Мне так неудобно, — она кивнула на царивший в помещении беспорядок. — И Кристап только что уехал…

— Тем лучше! Заменю его по хозяйству, если позволите… — Лигита решительно направилась к столу, где была навалена посуда, но остановилась на полпути. Ее внимание привлек бюст «Лагерной девушки». — Неужели похожа? — спросила она, обращаясь не то к Аусме, не то к себе. — Я бы ни за что себя не узнала.

Она подошла к зеркалу, внимательно посмотрела на свое отражение.

— Не говорите, — Аусма встала с ней рядом. — Те же самые черты.

— Но выражение? — остановила ее Лигита горестным жестом. — Никогда в жизни не смогу я больше смотреть на мир с таким вот упрямством.

— Только не говорите Кристапу, пожалуйста! Он так любит свою первую работу.

— Он поймет, что я уже не та девушка, — в ее тоне звучала нота запоздалого и потому бесполезного раскаяния. — И никогда больше ей не буду. А жаль. Даже на фигуры Саласпилсского мемориала я смотрю так, будто они воздвигнуты в память незнакомых мне людей. — Она круто обернулась, подошла к столу и совсем другим голосом воскликнула: — Малосольный лосось! У нас он стоит бешеных денег!

— У нас тоже.

Обе женщины улыбнулись.

— Отрезать? — предложила Аусма.

— Буду признательна. Несмотря на все волнения, у меня сегодня волчий аппетит.

— Сейчас поставлю кофе, — Аусма встала.

Лигита взглянула на часы и покачала головой:

— Лучше чай. Во второй половине дня я стараюсь не пить кофе, иначе плохо сплю ночью.

— А Кристап даже ночью кофе пьет ведрами.

— Что еще ему нравится? — спросила Лигита. — Расскажите! Я ведь так мало про него знаю.

— Больше всего Кристап любит море. Каждый свободный час проводит у своих дальних родственников в рыбацком поселке. Спит в сарае, ходит полуголый, прямо как дикарь какой-то. И при каждой возможности выезжает с рыбаками в море проверять сети.

— А вы? — спросила Лигита с ревностью. — Вы тоже живете в этом сарайчике?

Аусма не успела ответить, в мастерскую вошел еще один нежданный гость.

— Меня Пич привез, — объяснила мамаша Кристапа. Со свойственной старому человеку прямотой она сразу направилась к Лигите и, вытирая слезы, принялась уверять ее: — Точь-в-точь такой хорошенькой я тебя и представляла, доченька. Кристап ведь столько о тебе рассказывал!

— Не плачьте, госпожа Аболтынь! Радуйтесь, что у вас такой знаменитый сын.

— Разве я что говорю! — подхватила старушка. — Был бы чуть со мной поласковей — и совсем хорошо бы. А так грех жаловаться. — Опомнившись, она снова вернулась к волнующей ее теме: — Так я и знала, что рано или поздно господь вас соединит.

— Вы верите, что есть бог. Как же он тогда допускает, чтобы люди так страдали?

— Что верно, то верно, в мое время господь так не скупился на милости, — согласилась мамаша. — Но ничего, теперь все пойдет на лад, все образуется, ты ведь навсегда приехала?

— У меня там дом и семья. Но я обязательно приеду еще.

— А как же Кристап? — смешалась старушка. Взглянула на Аусму и вовсе растерялась: — Ты не сердись, дочка, он ведь у меня один… Давно бы пора внукам… Пока могу за ними присматривать. Сколько еще буду держаться на ногах?.. — она умолкла, окончательно сбившись с толку.

К счастью, в этот миг вернулся Кристап. Он заметил Лигиту, спрятал набитый бутылками рюкзак за дверью.

— Хорошо, что вы уже познакомились…

— Даже подружились, — уточнила Лигита. — Аусма очень милая девушка, и мама у тебя такая сердечная. К сожалению, мне пора под душ, пора переменить обувь, иначе я вам весь праздник испорчу. Ты проводишь меня до парохода?

Аусма за спиной у гостьи закивала Кристапу головой, давая понять, что сумеет обойтись без его помощи.

…В каюте Лигиты Кристап сразу обратил внимание на безукоризненный порядок. На его художественную натуру безликий уют произвел тягостное впечатление. Здесь не было места ни для чего личного, ни следа ее собственных личных привычек, привязанностей — ни раскрытой книги, ни брошенной на спинку стула кофточки, ни конфет в хрустальной вазе или хотя бы сдвинутого со своего места предмета. Флаконы и коробки разнообразной формы и размеров, расставленные перед зеркалом, напоминали витрину парфюмерного магазина.

— Будь как дома, я только немножко освежусь, — сказала Лигита, скрываясь в ванной, но тут же высунула из-за двери голову: — Пока я моюсь, ты мог бы сочинить что-нибудь прохладительное, в баре я обнаружила весьма приличное виски. — Она показала на низкий журнальный столик, где стояла бутылка, сифон и два высоких стакана. Тут же лежало красивое кожаное портмоне с цветными глянцевыми фотографиями в целлофановых кармашках. Кристап их стал медленно перебирать. На первой была снята светловолосая девушка лет восемнадцати. Вылитая Лигита, она тем не менее ничем не напоминала свою далекую сверстницу из Саласпилсского лагеря. Со второй на него смотрел паренек года на два моложе девушки. На остальных была запечатлена госпожа Эльвестад за рулем машины, на водных лыжах, в горном ущелье, на морском курорте.

Пока Кристап рассматривал фотографии, Лигита, окутанная облаками пара, вглядывалась в запотевшее зеркало. От ее придирчивого взгляда не скрылось, что она выглядит усталой и несколько постаревшей. Стоило ли этому удивляться? Она живой человек. Против всех ожиданий найти Кристапа живым и здоровым и тут же снова потерять его — от этого не мудрено и поседеть… В самом деле, сколько времени прошло с тех пор, как она наряжалась перед зеркалом для прощального бала? Неполных двадцать четыре часа. Завтра на рассвете судно отправится в Ленинград, простоит там двое суток и затем уйдет обратно в Стокгольм. Сперва она думала провести эти дни в Риге, а к невским берегам вылететь на самолете. Теперь ее взяло сомнение. Если первый день оставил морщины под глазами, что принесет митинг в Саласпилсе с торжественными речами, траурной музыкой и возложением венков? Очевидно, прав был Пич: родине нужно отдавать все или ничего. Компромиссов она не признает. Одного дня оказалось достаточно, чтобы постигнуть эту горькую правду, лишние два-три дня обернутся болезненным, никому не нужным компромиссом. Нужно немедленно уезжать или остаться совсем. Но сумеет ли Лигита пустить корни в эту землю? В какой-то недобрый час их пути с Кристапом разошлись на ничтожную долю градуса. Но с течением времени они расходились все дальше и дальше. Теперь сложить их вместе можно было лишь силой. Похоже, однако, что Кристапу это вовсе не улыбалось. Его унылые рассуждения, казалось, преследовали одну цель: доказать самому себе, что взаимное отчуждение произошло по вине Лигиты, а отнюдь не вследствие трагического стечения обстоятельств. Она со своей стороны убедилась, что здесь прекрасно обходятся без нее. На чужбине она не погибла, прижилась. Что ж, две параллели могли бы пересечься хотя бы в космическом пространстве, но две стороны угла слиться в одну линию не могут нигде, ни при каких обстоятельствах.

Все это нисколько не мешало им оставаться хорошими друзьями. За один день, проведенный в Риге, она приобрела куда больше друзей, чем за все эти годы в Стокгольме. Достаточно нескольких откровенных слов, чтобы между ними сразу установились простые и сердечные отношения, какие обычно возникают между людьми одного происхождения, культуры и убеждений. Единства с народом — вот чего она лишилась, когда предпочла навсегда остаться в Швеции.

Почему же ей тогда не обрубить узы, привязывающие ее к комфортабельной, но холодной цивилизации, почему не вернуться в Советскую Латвию и не начать жизнь, о которой она столько мечтала? Не такая уж она старая, чтобы страшиться перемен. Если бы можно было забрать детей, она не стала бы долго колебаться. Но Ивар детей не отдаст, это ясно, даже заикаться об этом не стоит. Единственное, что она могла делать, — это улыбаться и не портить другим настроения…

Она надела вечернее платье, вернулась в каюту и увидела у Кристапа в руках фотографии.

— Кого ты предпочитаешь — мать или дочь? — спросила она с озорством и кокетливо повертелась перед Кристапом. — Может быть, надо было одеть что-нибудь попроще?

— Оставайся в этом, если не боишься испачкаться, — безразлично ответил Кристап.

— Надеюсь, твоя матушка не обиделась, что я сама не навестила ее, но я не могла идти к ней с пустыми руками… — Она достала из чемодана прозрачный пакетик, вынула из него ночную рубашку, отделанную дорогими кружевами, и как бы играя приложила к себе. — Как ты думаешь, Аусме такой подарок доставил бы радость?

Кристап не ответил. Лигита опустилась на краешек стула рядом с ним и прильнула к нему:

— Поцелуй меня, Кристап.

Их лица сблизились: губы вот-вот коснутся друг друга. Но Лигита вдруг усмехнулась, отодвинулась.

— Ты выглядишь так, словно боишься, что я тебя совращу и насильно увезу в Швецию.

— Я проверил: чемодана для меня нет — все малы…

Она налила виски, смешала его с содовой, подняла свой стакан и задумчиво посмотрела на Кристапа:

— Когда-то ты меня учил: главное — выжить. Значит, за выживших.

— Нет, Гита. Тогда я еще не умел высказать все до конца. Главное — остаться живым. Жить в своей работе, в том эхе, которое будет звучать еще долго после тебя.

Ему показалось, что его слова скользят мимо ее сознания, и он замолк.

— Можно и за это, — Лигита осушила свой стакан. — Тогда за тебя и за Пича. — Она вынула из сумочки сигареты, зажигалку и закурила. Затем откинулась на спинку дивана и выпустила тонкую струйку дыма. — Какой необычный день! По совести, я даже не знаю, где теперь нахожусь, в гостях или дома.

— Твоя родина здесь!

— Родина… — повторила Лигита. — Звучит красиво… Знала бы я, по крайней мере, где могилы отца и матери. Да, как наивно было строить воздушные замки, думать, что здесь меня ждет горсть вереска… Скажи ты мне — что такое родина?

Кристап долго молчал. В трудную минуту он всегда вспоминал все хорошее, что дала ему родина. Для него родина была родником живой воды. Ему, скульптору Кристапу Аболтыню, было что сказать миру, потому что он ежедневно пил из этого родника.

Лигита, наверно, не могла бы жить здесь, как все, радоваться тому, что она среди своих. И что бы она тут делала? Существовала бы на посылки, которые ей присылал бывший муж?

— Родина — это то, за что отдал жизнь твой отец, — наконец ответил он. — Нечто такое, что ты могла бы назвать своим, если бы поняла, что оно существует не только в прошлом, но и в будущем.

— Это предложение? — Лигита вымучила улыбку, но на глазах у нее блестели слезы. — Поздно, Кристап. В те дни, когда ты меня звал по радио, я тебя не услышала. А теперь… Кроме тебя, у меня тут никого нет.

— Даже не знаю, как тебе помочь…

— Меня можно только пожалеть, — Лигита вытерла слезы. — И все-таки я уеду богаче, чем приехала. Наконец у меня будет о чем вспоминать в одинокие вечера… Это тоже часть родины.

— Может быть, ты права, — неуверенно согласился Кристап.

— И если мне станет совсем невмоготу, сяду в самолет и через час буду у вас. Верно, Кристап?

Кристап нащупал в кармане золотую цепочку с жемчужиной и вернул ее Лигите.

— Оставь это себе или подари дочери. Я не собираю сувениров. — В этих словах звучало не обвинение, а глубокая печаль. — А теперь пора идти. Мы уже и так засиделись.

* * *

Мастерская Кристапа преобразилась до неузнаваемости. Строительные леса отодвинуты к стене, тарелки с закуской живописно расставлены на досках. Аусма, праздничная, нарядная, встретила первых гостей — Калныня и старого скульптора. Несмотря на ее старания, Бруверис от стопочки отказался категорически.

— Пусть сперва уберет свои фонари, — преисполненный священного гнева, крикнул он Аусме, указывая через плечо на прожектора. — Иначе ни капли в рот не возьму.

— Но у меня нет с собой аппарата, — пытался образумить его Калнынь.

— Все равно! Один раз установили скрытую камеру и сделали из меня посмешище, целую неделю не мог показаться в академии.

— Даю вам честное слово! — поклялся Калнынь.

— Тогда сидите все время со мной рядом, — уступил Бруверис. И опрокинул наконец стаканчик.

Аусма открыла дверь и пропустила в мастерскую Ильзе и Петериса.

— Ты еще пожалеешь, что пригласила нас! — кричал Петерис. — После того как я искупался в Даугаве, аппетит у меня как у семерых голодных моржей.

— Боюсь, что я сразу его отобью, — сказала Аусма. — Звонил твой ассистент…

— Уже? — Петерис повернул к выходу. — Сообрази мне какой-нибудь бутерброд на дорогу, — попросил он Аусму.

— Опять застрянешь в лаборатории на всю ночь? — встревожилась Ильзе. — Неужели нельзя было отложить?

— Тогда бы он не позвонил.

В дверях Петерис разминулся с Лигитой и Кристапом. Калнынь заметил вновь прибывших и хотел было встать им навстречу, но профессор железной хваткой вцепился в его рукав:

— Куда, голубчик!

Только удостоверившись, что его подозрения ложны, он отпустил его с миром.

— Приветствую вас, госпожа Эльвестад!.. Вы, конечно, помните Волдика?

Лигита обрадованно кивнула.

— Никто не хотел мне верить, — продолжал Калнынь, — но я всегда говорил, что вы не можете исчезнуть.

— Как говорится в старинной поговорке: «Сорная трава живуча», — засмеялась Лигита.

— Как можно! Вы роза в пору цветения.

— Благодарю за комплимент! Мне тоже приятно вас видеть живым и здоровым… Кроме того, я должна вам кое-что показать. — Лигита потянулась к сумочке.

— Хорошие вести распространяются быстро. Я уже слышал.

— Но, может быть, хотите видеть, так сказать, убедиться воочию, — допытывалась Лигита.

— Вы опоздали, — махнул рукой Калнынь. — А жемчужины могут быть поддельными. Надежней всего верить людям. — Заметив смятение на лице Лигиты, он переменил тему: — Хотите, познакомлю вас с нашим старейшим скульптором?

— Да, но куда умчался Пич?

— Он просил его извинить, — подошла Ильзе. — Вы ведь знаете: у мужчин дело прежде всего.

— К сожалению…

Пока Лигита разговаривала с Калнынем и Ильзе, Кристап поздоровался со своим учителем, налил ему виски из принесенной с собой бутылки.

— Сивуха как сивуха, но крепкая, — сказал Бруверис и поморщился. — Кажись, я тебя все-таки вывел в люди, — он обвел рукой плакат, прожектора, Лигиту, Калныня. — Но останешься ли ты человеком, это уже зависит от тебя одного.

Аусма поднесла мастеру тарелку с бутербродами и улыбнулась Кристапу:

— Тебе, наверно, давно хочется кофе? Я сейчас…

— Я сам.

В импровизированной кухне в углу мастерской Кристап обнял Аусму за плечи и тихо сказал:

— У тебя сегодня был тяжелый день. А мне просто некогда было тебе помочь.

— Все хорошо, — прошептала Аусма и провела ладонью по его щеке. — Главное, что камень наконец дома… Ну а теперь вернись к старейшине, он так тебе машет, что вывихнет руку.

— Я еще днем обратил внимание: привезли-таки, — шумел Аугуст Бруверис. — Я не суеверен, но, по-моему, не мешало бы нам…

Кристап наполнил две рюмочки и вместе со стариком вышел во двор, где в лунном свете мерцала каменная громада.

— За твою новую работу! За «Стрелков»! — сказал Бруверис и чокнулся с глыбой. — Звенит! — довольный, констатировал он. Увидел в освещенном окне Лигиту и Ильзе, стоящих перед фигурой «Девушки», и заметил: — Твоя вариация на эту тему недурна, сходство схвачено метко.

— Внешнее, может быть, по памяти. А характер… На моей выставке «Лагерной девушки» не будет! — медленно сказал Кристап.

— Отчего так круто? Ты не обязан выставлять рядом, так сказать, источник вдохновения.

— Не могу! Я тогда не врал: девушка, которой я хотел воздвигнуть памятник, мертва. А эта, — глядя на Лигиту, задумчиво сказал Кристап, — несчастный человек. Иностранная туристка. Сегодня приехала, а завтра и след простыл.

1972

Перевела В. Волковская.