Приблизительно в начале или середине августа 1972 года у меня возникла необходимость поговорить с И. А. Ефремовым — по причинам, которые далее станут ясны. Я знал его адрес и телефон, дозвониться не смог, поехал сам, и узнал от соседей, что он на даче. Тогда в обеденный перерыв я напечатал на полуразрушенной управленческой машинке письмо. Копию себе не оставил — не думал, что придётся писать подробные воспоминания об этой встрече. Возможно, оно сохранилось в архиве писателя. Содержание было такое:
«Бывает так, что во всём Союзе можно найти лишь одного человека, способного дать совет. У меня получилось именно так: я бился над своей темой до последнего и более ни за что не способен, а тема такова, что только от Ивана Антоновича Ефремова я могу получить совет, который позволит продолжать исследование. Суть дела: в период падения Западной Римской империи наряду с «государством Сиагрия» в северной Галлии уцелела от прямого захвата варварами провинция Норик (нынешняя Австрия). Но Норик был опустошён, в нем не оставалось ни светской, ни церковной власти, каждый город был сам за себя. Альпы отрезали провинцию от Италии, населению грозило поголовное истребление. Но нашёлся человек, который объединил жителей Норика, создал заменившую распавшиеся государственный и церковный аппараты организацию, дал ей цель и выполнил большую часть поставленной задачи при жизни, а остаток её — посмертно. Это был пришелец извне, чужак для Норика, босоногий монах Северин. Я первый в СССР перевёл на русский язык Евгиппиево «Житие святого Северина» — единственный источник по истории Норика в период 453–487 годов, дошедший до нас. При этом у меня получились совсем не те выводы, что у многочисленных западных исследователей «Жития». Северин оказался человеком типа Вашего Ивана Гирина из «Лезвия бритвы». Прошу о встрече».
Отправив письмо, я на некоторое время забыл о нём, зная, что ответ будет нескоро: пока оно попадёт из громадного почтового ящика перед квартирой 40 в доме 4 по улице Губкина на дачу, да пока оно будет прочитано, да пока будет решено — писать ли ответ… Нет, на быстрый отклик я не надеялся. Однако в середине сентября я получил письмо.
В субботу 30 сентября я взял рукопись своей работы по истории Норика, экземпляр перевода «Жития», «Гетику» Иордана (М.Л. 1960, перевод и примечания Е. Ч. Скржинской), подробную карту, вмещавшую часть Норика — Дунайскую долину, а также экземпляр своей статьи, которую написал за два года до этого, но опубликовать не смог. Кроме того, я захватил фотокопии с примечаниями Рудольфа Нолля к сделанному им переводу на немецкий язык «Жития святого Северина» (берлинское академическое издание 1963 года «Eugippius. DaS Leben des heiligen Severin»). В пол-десятого я вышел из дому к метро «Ждановская», откуда позвонил на квартиру И. А. Ефремова. С Таисой Иосифовной (его женой) мы условились ещё за неделю, так что она меня узнала и позвала к телефону Ивана Антоновича. Он подошёл, и я договорился с ним о встрече в 18.00. Зная о его состоянии, я обязан был согласиться с любым предложенным им временем. Тем не менее, он спросил — удобно ли это время для меня и нет ли у меня другого предложения. Другого у меня не было. Я не стал возвращаться домой и поехал в музей Ленина, где давно не был, пробыл там до пол-пятого и оттуда поехал на улицу Губкина. Кто не знает — эта улица упирается в Ленинский проспект строго напротив универмага «Москва», а дом 4 — справа по ходу улицы, если стоять к «Москве» спиной. В квартиру 40 я позвонил минут за пять до срока — не хватило терпения. Дверь открыла Таиса Иосифовна, но почти немедленно откуда-то справа появился человек, показавшийся мне гораздо выше меня (мой рост 171 см) и шире в плечах (а я не Кощей). Но в то же время я был потрясён его видом: на портрете его лицо было сильным, мускулистым, почти без морщин, а тут кожа висела складками на костяке черепа. Из книги о нём я знал, что он не так давно ломал подковы. Моя попытка встретиться с ним в 1971 году была неудачной, так как он лежал после вызова в один из отделов ЦК КПСС по поводу «Часа быка» — тогда-то он и ответил мне письменно на мою рукопись о Стругацких, так что я понял причину его вида и его страшного заикания. И первая моя мысль была: «Сволочи! Какую громадину сломали!» Но стоило нам заговорить — и я забыл о его заикании и его внешности. Сломлено было тело, но не душа бесстрашного бойца, одного из немногих известных мне лично людей, которых я называл рыцарями коммунизма, а позже стал называть большевиками (коих отличаю от коммунистов, менее качественной продукции среди людей с партбилетами, не штучного производства, а уже этакого ширпотреба. Впрочем, и этих истребляли и калечили так активно, что их лишь в антиквариате найдёшь, а партбилеты носят ныне главным образом члены партии, тоже весьма разнокалиберные — я их делю на членов, пенисов, фаллосов и таких, как Берия, академики Нечкина, Лысенко — коих следовало бы охарактеризовать «крепким русским словом из трёх букв — особ мужского пола, а дам — из пяти», но издатель протестует. А зря! Гнусна именно ругань, а ею может стать любое слово. Но термин — дело другое, им также может стать любое слово, а если точность того требует, то и упомянутое трехбуквенное, если оно подходит более других. А так «деловой», «интеллигент», «больно умный», «шибко грамотный», «яйцеголовый» и прочее — разве не звучат у нас и «у них» как ругань? Не собираюсь краснеть за применение в определённых условиях матёрного термина — к той нелюди иной термин и неприменим, отмечу лишь, что людей, схожих с Ефремовым, я встретил в своей почти 70-летней на март 2008 года жизни всего семерых, если считать с ним самим: его, Аркадия Натановича Стругацкого, Михаила Леонидовича Анчарова, Елизавету Яковлевну Драбкину, Льва Николаевича Гумилёва, Константина Михайловича Симонова и Михаила Ильича Ромма, причём всем им было очень худо в нашей солнечной стране. Так что порода эта не просто находится на грани вымирания, а именно выбивается — беспощадно и целеустремлённо).
Он провёл меня в комнату налево от входа, усадил на диван напротив письменного стола без ящиков, с полками вместо них, и сел сам возле меня — я ближе к двери, он дальше. По диагонали от нас был невысокий книжный шкаф типа серванта, на одной из полок которого за стеклом была фотография военного корабля начала века. Больше я ничего не запомнил.
Дальнейшая запись является попыткой восстановить наш разговор по памяти с максимальной точностью. Если не слово в слово — буду отмечать, но за смысл ручаюсь головой, хоть на детекторе лжи меня проверяй. Я несколько дней вспоминал и записывал этот разговор и закончил эту работу 16 ноября 1972 года в санатории Валуево, где у меня как раз были возможности для сосредоточения при записи воспоминаний.
Я: Иван Антонович, разрешите так Вас называть, (он кивнул), я знаю, что времени мало, и хотел бы изложить самую суть. Само «Житие» и мою работу, если она Вас заинтересует. Вы можете прочесть сами — я их принёс, а сейчас позвольте мне изложить историю проблемы, точнее — как я эту проблему стал изучать и до чего дошёл.
Он: Не думайте о времени, Яков Иосифович, — я верно угадал Ваши инициалы? — рассказывайте всё. Я очень заинтересован Вашим письмом. Время и место мне абсолютно неизвестны, но чего не бывает — вдруг какой-нибудь совет и смогу дать. А сейчас мне просто-напросто хочется послушать — рассказывайте абсолютно обо всём, не спеша.
Я: Понимаете, я пошёл в 1962 году после армии на истфак МГУ. Нужно было работать — пошёл на вечернее. Так что языковая подготовка моя не та, что на дневном отделении. Кончил в 1968 году с отличием — один на всё отделение, но в аспирантуру не попал, вакансии заняли дневники, у них языковая подготовка несравненно лучше, я даже претендовать не мог. Эта работа — моя дипломная, но я не бросал её: ведь жизнь сложилась так, что я отброшен от истории. На защите диплома мой профессор Корсунский сказал, что «Цукерник извлёк из «Жития» абсолютно всё, что только возможно», но когда думаешь непрерывно, поневоле додумаешься до чего-нибудь. У меня кроме этой темы ничего не оставалось от истории, а я — историк. Так что я нашёл в «Житии» ещё немало важного. Но тут речь не обо мне, я Вам расскажу, как я с этой темой столкнулся.
Всё началось на втором курсе. У нас должен был быть семинар по истории средних веков, но нашей седьмой группе дали не медиевиста-западника, а прислали преподавательницу с кафедры южных и западных славян. Её фамилия Макова. Стала она нам давать темы для докладов, а кто захочет — для курсовых работ. Я и выбрал себе «Образование раннефеодальных государств у южных славян». Стал я изучать материалы, пришлось расширить тему: «Завоевание славянами Балканского полуострова и судьба дославянского населения Балкан», а уж за этим образование государств. Сама-то работа осталась под официальным названием, но на образование государств я отвёл примерно четверть объёма. Работу написал, получил пятёрку, а когда над ней работал — прочёл я в «Византийском Временнике» (том V за 1952 год) статью А. Д. Дмитрева «Движение скамаров». Вы с ней незнакомы?
Он: Нет. И имени такого не слышал. Он что-нибудь ещё написал?
Я: Да, он специализировался на народных движениях в поздней Римской империи. У него есть работа о багаудах и обобщающая о ряде движений. Но если он был в этих работах так же объективен, как в «Движении скамаров»… Я ведь сначала не мог знать, что он бессовестно врёт в этой работе — ведь он ссылался в ней на «Житие Северина», на «Гетику» Иордана, на Кодекс и Новеллы Юстиниана, а я их тогда не знал. Но мне сразу бросилось в глаза, что он великославянский шовинист — у меня на всякий шовинизм нюх. Я, видите ли, еврей, хотя по-еврейски и не говорю, и мне это очень часто напоминали и напоминают.
Он: Всё ясно, с этой мерзостью я знаком, продолжайте.
Я: В общем, у меня поневоле развилась чувствительность на всякий шовинизм, а Дмитрев так рассуждает: поскольку скамары были союзниками славян, а славяне — естественные носители прогресса, значит — скамары были представителями трудовых масс, борцами за свободу.
Он: Так и пишет?
Я: Не слово в слово, но за смысл ручаюсь. Это мне тогда уже в глаза бросилось. Союзники славян? Возможно. А были ли славяне союзниками скамаров? За львами идут шакалы, с акулой плывут лоцманы. Тоже союзники. Славяне на Балканах занимались геноцидом. Там уже через 60 лет преобладала славянская речь. Все византийские авторы пишут о горах трупов, о сотнях тысяч жертв. Если скамары помогали славянам в этом, какое же это народное движение? Но в 1952 году у нас утверждали, что население Балкан встречало славян, как своих освободителей — в академической «Истории Болгарии», например, так написано. А Прокопий Кесарийский, Феофилакт Симокатта и прочие — это, дескать, клевещущие рабовладельцы. Вот Дмитрев и старался… Он явно подбирал материал к сталинскому тезису — помните: «рабы и варвары объединились…»
Он: «… и с громом опрокинули Рим?»
Я: Ну, конечно. Тезис ложный, но он же был как божья заповедь. Нет к нему материала — надо придумать. Это я уже тогда понял. Но только это. А для дальнейшего важно, что узнал о «Житии Северина», оно там впервые в советской литературе упомянуто. (Тогда я ещё не прочёл статью О. Вайнштейна, опубликованную в журнале «Историк-марксист» в 1938 году, где даже был перевод полутора глав из «Жития», полностью совпавший с моим переводом этих глав). Да и в дореволюционной России о Северине есть только пара строчек у Брокгауза-Ефрона и ещё у Стасюлевича в его хрестоматии есть перевод из Амедея Тьерри — тот делал вольный пересказ «Жития», очень вольный пересказ — названия городов путал, прибавлял для художественности уйму живописных деталей. Но это я уже потом узнал. А первый раз — у Дмитрева. Для него это важнейший источник. Куча цитат оттуда, ссылок на главы и пункты их — и все до одной с передёргиваниями. Но это я потом узнал, когда пришлось перевести.
Он: Очень интересно, продолжайте. Что было дальше?
Я: Дальше так. Кончили мы третий курс и стали выбирать кафедры. Я выбрал средние века — там, мне казалось, я смогу овладеть методами изучения истории в наиболее чистом от всяких шовинистических, политических и прочих соображений виде. Вы же знаете, как они влияют на историю. История СССР, КПСС — это даже не наука, а «мальчик «чего изволите»» (кажется, это выражение Евтушенко)… Мне хотелось изучить марксистский метод познания истории в чистейшем виде, и казалось, что медиевистика наиболее чиста.
Он: Вы с самого начала отнеслись к истории так, или это пришло позднее?
Я: На истфак я пошел после армии. Насмотрелся в Магаданской области (я там после техникума работал) и в армии — в Закавказье — как у нас обстоят дела с человеческим сознанием, вот и решил, что история важнее географии. Стройки-то у нас есть кому строить, географию меняем успешно, а вот люди — настоящих коммунаров я почти не встречал. (Тогда я не знал ещё, что коммунары — мутация. Понял это позже. К мутации коммунаров я отношу тех, для кого чужая боль, голод, горе — превыше своих аналогичных неприятностей, и они не могут не бороться за общее счастье — такая им генетическая «планида» дана. Но можно и делать людей такими соответствующим воспитанием — не всех, к сожалению, но большинство. Только вот этих «сделанных» можно и расчеловечить, а коммунары по мутации этому не поддаются). Даже очень хорошие, замечательные люди — и те где-нибудь да ушиблены культовской идеологией. А надо, чтобы хоть дети росли коммунарами, раз уж наше поколение не может. Значит история, литература — они выходят на первый план. Потому и пошел я из дорожников в историки. А историю я с детства любил. «Чингиз-хан», «Салават Юлаев» — в числе самых первых прочитанных книг. Я ведь с трёх с половиной — четырёх лет читаю, и в конце 1944 года, когда в Москву из эвакуации вернулись, эти романы как раз и прочел — сберегли их родичи, теперь они у нас в шкафу стояли. Понял, конечно, мало, но с тех пор перечитывал, а понятого хватило для затравки.
Он: Но критическое отношение к истории, как науке — с какого времени?
Я: Трудно сказать. В 6–7 классах меня уже от некоторых книг мутило, в других находил ошибки. Меня здорово били, как «жида», приходилось искать ответ в книгах — чем «жиды» провинились. К счастью, понял, что шовинизм — болезнь всеобщая, а то бы вполне самостоятельно до сионизма дошел… Но давайте дальше: на кафедре средних веков я попросил, чтобы мне дали руководителем специалиста по гуннам. Мне хотелось — что и говорить, скромное было желание — написать полный обзор передвижений народов Европы от готского похода в Причерноморье до вторжения монголов и даже турок. А гуннское нашествие — ключевое. Они такую лавину стронули, что их уж и в помине не было, а Европа все котлом кипела.
Он: Согласен. Но о гуннах уже немало написано.
Я: В истории всякое событие можно рассматривать с такого количества точек зрения, что никогда не будет сказано последнее слово. О древнем Египте писали и Эберс, и Прус, а Ефремов — знаете такого? — сумел сказать нечто качественно новое… О Северине на Западе написано много работ, а мне удалось истолковать его деятельность совершенно иначе, чем немцам и австрийцам. Так что и огромное число работ о гуннах все же не значит, что о них сказано всё. Вот я и хотел стать учеником одного из специалистов по гуннам. Но мне сказали: «таких в МГУ нет, только в Ленинграде. А у нас есть специалист по гòтам — Александр Рафаилович Корсунский». Он мне сказал: «Займитесь-ка Нориком. Он же рядом с гуннской Паннонией лежал». Я ему говорю: «О Норике я только у Дмитрева читал в «Движении скамаров». Он там «Житие Северина» цитирует. Но сама его работа — дрянь». Корсунский только засмеялся: «Вот Вы почти всё и знаете. Это единственная статья на русском языке о Норике и единственный дошедший до нас источник по Норику пятого века. Есть ещё одно письмо у Кассиодора, но оно уже к остготскому периоду относится, да и нет в нём почти ничего. Время у Вас есть — три года впереди. Переведите на русский язык «Житие», прочтите работы немцев, австрийцев — они немало писали об этом источнике. Вы, кстати, о средневековой латыни имеете представление?» Я по латыни пятёрку имел, по немецкому — четвёрку, но я же вечерник: подлежащее, сказуемое и прочие члены предложения найти, обороты выделить — это я мог. А читать — только со словарём. Мы все так, вечерники — времени нет на языки, это не дневное отделение.
Он: Понятно. А в ходе перевода овладели?
Я: Конечно, нет. Или переводить, или изучать — одно из двух. Вот посмотрите, я с собой оригинал перевода принёс. Видите: делю страницу на четыре вертикальные колонки. Слева — слово под словом выписываю весь источник с начала до конца. Правее — перевод каждого слова и тут же — падежи, формы и прочее. Третья колонка — соединяю слова стрелками, отмечаю обороты — в средневековой латыни слова стоят в беспорядке, приходится ломать голову над связью. А справа — перевод всего предложения. Словари свои так обработал, что любое слово сразу находил: по одному обрезу — по алфавиту, чтобы находить сразу группу слов, начинающуюся с данной буквы, а по двум другим — чтобы в каждой такой группе видеть, какие первые три буквы на данной странице (или через две-три страницы, если на данную букву слов в словаре много). А все таблицы латинской грамматики нанёс на двустворчатый складень, каждую таблицу отдельным цветом раскрасил — сразу в глаза бросались и запоминались, скажем, падежные окончания существительных. Вооружился так, и начал слово за словом прогрызать «линию Евгиппия». Конечно, под руководством нашей латинистки Елены Васильевны Фёдоровой — без неё бы не справился.
Он: Вот так всё сами с ней и перевели?
Я: Уже 2/3 сделали, когда Корсунский сообщил — есть академическое издание на немецком — перевод, примечания и вступительная статья, даже не статья, а целая работа — Рудольфа Нолля. Я заодно с немецкого перевёл и с нашим переводом потом, когда его закончили, сверил, оказалось правильно. Но с латыни мы до конца сами добили — мне каждое слово было важно. Вы же знаете, как в истории от одного слова всё зависит, а есть слова со многими значениями, и мне нужно было все эти значения самому проверить…
Он: Совершенно правильно. Значит, совпали переводы?
Я: Даже там, где мы в этой средневековой латыни тонули — и у Нолля тёмный смысл. Значит, Евгиппий здесь и впрямь такой туман напустил. Главное-то для меня у Нолля — примечания и вступительная работа. А перевод его мне лишь уверенность дал, но не добавил нового.
Он: Ну, что же дальше?
Я: Пока длился перевод, читал я немецкие работы — не все, конечно, но, так сказать, важнейшие. В Австрии Цибермайр и Капхан в ФРГ писали, Нолля я уже упомянул — он сейчас тоже в Вене живёт, в ГДР Диснер написал статью о Евгиппии и Северине — глупая статья, всё он в ней свой атеизм доказывал, а доказал, что дурак. Шмидт ещё до войны писал о всех древнегерманских племенах — очень важная работа, Юнг в 1877 году кое-что о Норике писал. По-немецки я каждое четвёртое предложение по ходу чтения уже понимал — запас слов был богаче, чем в латыни, здесь шло быстро. Но — переведу, да и откладываю. Сам ищу на русском языке всякую всячину о тогдашней Римской империи, о церкви, о ересях, о передвижениях народов, прочёл у Ешевского о современнике Евгиппия Сидонии Аполлинарии. (Тут я оговорился тогда — он был младшим современником Северина, а не Евгиппия). Но никто из них Северина не понял. Тот же Капхан ближе других к истине подошёл, а думает, что тот хотел одного, вышло другое, ну и слава Богу, хоть это вышло…
Он: А на самом деле?
Я: А на самом деле у него был с самого начала план — собрать всё население Норика в один кулак и вывести в Италию. Ведь стоит на карту взглянуть — и всякий поймёт: Норик сам по себе защищаться не мог, география не позволяла. Вот, взгляните на карту…
Я развернул чешскую карту Чехословакии, купленную в магазине «Дружба народов» возле Моссовета — на ней очень подробно показаны все детали рельефа Дунайской долины от Вены до Баварии. Иван Антонович сразу разобрался, что она чешская, и сказал мне об этом.
Я: К сожалению, у нас таких карт нет. Есть у меня подробная карта Австрии нашего издания, но она хуже. Чешские карты несравнимы рядом с нашими — и по географии, и исторический атлас, его недавно видел в «Дружбе народов». А у нас на Кузнецком мосту картографический магазин, что ни говори — центральный в стране — а такой дрянью торгует, что зайти в него стыдно. В начале пятидесятых годов карты и атласы были лучше и подробнее… Вот смотрите: Прибрежный Норик — узкая полоса вдоль южного берега Дуная. Римляне здесь не держали больших сил вплоть до Маркоманнских войн. Стоило им построить крепости Виндобона (теперь Вена) и Карнунтум, как они вывели их из состава Норика. И на западе оборона Норика лежала на рейнских легионах в междуречье Рейна и Дуная. Норик — заткнутая с двух сторон трубка. А ко времени Северина затычки были выбиты. Дунайская долина — проходной двор Европы. Попробуй-ка, закупорь её силами одного Норика, особенно после похода Аттилы в Галлию и обратно…
Он: А с севера?
Я: А с севера к Норику могли подступиться лишь мелкие отряды разбойников-варваров, тех самых скамаров. Большому племени напрямик с севера не пройти — мешали горы, отсутствие ресурсов. Даже скамары могли базироваться и, если верить Евгиппию, действительно базировались только в районе Тульнского поля и лежащего севернее района Ваграмских холмов — в районе будущего Ругиланда, земли племени ругов. Это была поистине заповедная равнина на северном берегу Дуная. Видите, от Паннонии, от Венгерской пушты, она отрезана с юга от Дуная хребтом Венский лес, а с севера от него — высотой Бизамберг, соединённой с лежащими севернее горушками. И вторая параллельная линия естественных преград лежит уже восточнее Вены. Вот — Литавские верхи, как они здесь названы, отрезают Каменное поле, прорезанное системой притоков Дуная, а к северу от Дуная они переходят в Малые Карпаты. Конечно, пройти здесь можно. Вандалы прошли, от смерти удирая, по дунайскому льду, гунны прошли туда и обратно, а вот остготы после битвы при Болии почти всех своих противников навестили, а ругов не тронули, предпочли добычу полегче. Так что только здесь, к востоку от Кремса, был в начале деятельности Северина скамарский заповедник — их здесь не трогали, а они совершали через Дунай рейды в Норик. И ругам, кстати, они поначалу сумели здесь оказать сопротивление. И герулы ходили рейдом на запад вокруг Ругиланда, а не напрямик через него — видимо, не только сила ругов, но и природа направила их таким путём…
Он: Пожалуй, что так. Значит, по-Вашему, Северин имел план с самого начала?
Я: Да, и почти тридцать лет претворял его в жизнь. Один — помощников у него не было фактически, были исполнители, сами не знавшие, что делают. Даже преемники его наверняка узнали всё до конца лишь перед его смертью. Подумайте — всю жизнь отдал, душу поставил на кон — смерть его явно не от болезни была, а от остановки сердца усилием воли, а ведь христианство всё прощает, кроме самоубийства, ведь так?
Он: Совершенно верно. Но неужели здесь так и написано — в «житии святого»?
Я: Нет. Но он предсказал свою смерть за три года с точностью до дня. И болезнь ещё не скрутила его. В том-то и дело: все считают его святым, а он вдруг умрёт в мучениях как простой грешный смертный — тут любой верующий усомнится в его святости. А дни приближались такие, что сомнений нельзя было допустить — все бы погибли, появись сомнения. Ведь всё держалось на созданной им организации.
Он: Убедительно…
Я: Значит — жизнь, душу, смерть — и плюс к тому свой труп он отдал своему делу: как-то проинструктировал насчёт него своих преемников, и труп сохранился в могиле без мумификации. Его вынули и сделали мощами. Вы знаете, они и сейчас в Неаполе хранятся. Извлечь бы, и по скелету восстановить портрет по методу Герасимова! Сейчас, конечно, не дадут, но иметь бы в виду!
Он: Вряд ли что выйдет. Герасимова уже нет.
Я: Знаю, и в предисловии к «Таис Афинской» читал. Но метод-то есть. Всё время сообщают, как его милиция применяет.
Он: То, да не то. Герасимов был не только антропологом, но и скульптором, художником. То, что мог он, не смогут ученики. Они по сравнению с ним — как холодные ремесленники. К тому же так называемая официальная наука этот метод не изволит признавать. Всё держалось на авторитете, на личности Герасимова. А сейчас его, этот метод, могут придушить вместе с учениками. Милиция ещё сохранит, а антропология, археология — вряд ли.
Я: Жалко. Но Северина мне тоже жалко. Я для него сделал всё, что мог — из могилы вытащил — и не только потому, что первый в России, в СССР, нет, — мои выводы вообще новые. И подход к «Житию», как к последовательному описанию выполнения Северином своего плана. И почти полная датировка глав. И характеристика «Жития» как источника. Нолль, например, ничего в переписке Евгиппия с Пасхазием не заметил, а в «Житии» видит везде подражание то Библии, то Евангелию, то посланиям апостолов. А я выяснил партийную принадлежность Пасхазия. Он был из тех руководителей кафолической церкви, которые возбуждали население Италии против ариан-остгогов, тогдашних господ страны. Он упрекает Евгиппия — зачем тот не придал Северину черт борца с еретиками. А ведь если бы Северин не то что боролся с арианами, а был хотя бы нейтрален, Норик захлебнулся бы в крови — там только религиозных распрей нехватало, да и окружавшие варвары все были арианами. Евгиппий не стал лгать, не переделал «Житие», а письмо Пасхазия только к делу подшил. Значит, ему можно верить. И не он подгонял Северина под священное писание, а сам Северин работал под святого, под классического святого, чтобы ему поверили и за ним пошли. Отсюда и явные параллели с Библией или посланиями апостолов…
Он: Да это же исключительно важно — эти Ваши выводы!
И тут я неожиданно для самого себя сорвался, и дальше разговор стал всё дальше уходить от намеченного мною плана. А план мой был таков: во-первых, может быть, Иван Антонович согласится прочесть мою работу, и — глядишь — найдёт в ней какие-нибудь упущения, что позволит мне ещё дополнить её. Во-вторых же была пусть слабая, но всё же надежда, что тема заинтересует его, и он сам захочет написать роман о Северине, действительно настолько близком к Ивану Гирину из «Лезвия бритвы», что — не прочти я этого романа, не усвой написанного в нём — я не смог бы разгадать северинову загадку. Но Гирин был вымышленный, а Северин существовал на самом деле — ведь заманчиво же! Сомнение было в ином — захочет ли Ефремов повторяться, что у него — других замыслов нет? Есть, конечно, а временем ограничен — это я понимал ещё до встречи. Но — не захочет сам, так порекомендует кому-нибудь из известных ему писателей. Но, видимо, если встретишь полное понимание, а я чувствовал именно его, то все планы летят к чёрту, и начинается разговор не о деле, приведшем тебя сюда, а вообще обо всём, что думаешь, чем хочешь поделиться с умным человеком, — обо всём, что у тебя накипело.
Я: А зачем они, эти выводы? Кто он, этот Северин? Какой-то церковник. Незачем заниматься популяризацией его деятельности. К тому же он не православный и не славянин. Дурак Цукерник, что носится с ним, как с писаной торбой.
Он: Так Вам сказали? Кто?
Я: Все. Началось с того же Дмитрева. Он помер, а скамары его вошли уже в ряд других работ, как народное движение. Знаете академика Удальцову?
Тут я оговорился — З. В. Удальцова в академики не пробилась, она была и осталась членкором Академии Наук, а не «академиком» в полном смысле слова. Так членкором и сдохла, царство ей подземное, как и всем добровольно расчеловечившимся двуногим. Но начинала она вполне как человек, и мне были полезны две её книги.
Он: Лично — нет.
Я: Она их упоминает, со ссылкой на Дмитрева. Скржинская на него ссылается в своих примечаниях к «Гетике». В первом томе «Истории Византии» они есть, тоже со ссылкой. Во втором томе «Всемирной истории» их нет, а на Дмитрева ссылка есть. И везде, где скамары упомянуты — только ссылка на Дмитрева, больше никто не попытался эту тему развить. Зато в художественную литературу скамары проникли; у Валентина Иванова они есть в «Руси изначальной» и упомянуты в «Руси великой».
Он: А что, Дмитрев крепко ошибался?
Я: Не ошибался. Это прямое передёргивание. Евгиппий пишет: «разбойники-варвары», а Дмитрев — просто «разбойники». Перевёл длиннейшую цитату, а «варваров» выкинул. Это раз. Затем: у Евгиппия они действуют лишь в районе берега Дуная, причём база их за Дунаем, вне римской территории. Там их настиг Северин, когда они увели в плен двух ротозеев, там они пытались оказать сопротивление племени ругов. Их база — будущий Ругиланд, та равнина в районе Кремса. А Дмитрев их засунул в альпийские проходы, вглубь провинции. Это два. Он называет их представителями местного населения, порабощённого римлянами, а Норик римлянам достался без боя. Здесь никогда не было восстаний, не то что в соседних Паннонии и Иллирии. Недаром здесь поселения ещё при Клавдии, в I веке, получили городские права, а сам Норик тогда же стал провинцией. Здесь романизация не встретила ни малейшего сопротивления. Это три. Евгиппий прямо пишет, что скамары грабили всех, хватали всё, что плохо лежит, угоняли скот и пленных. Это четыре. Евгиппий пишет: Лавриак осаждали алеманны и тюринги, а Дмитрев — алеманны и скамары. Вот Вам уже пять. А всего у меня не то 15, не то 16 доказательств — и по «Житию», и по «Гетике», и по кодексу Юстиниана. (Позже число доказательств более чем удвоилось). Он так на этот кодекс ссылается: там есть статьи против разбоев, а разбойниками правящий класс называл борцов за свободу, а раз признаётся факт широкого распространения разбоев, значит — скамары и разбойники суть одно и то же, а именно борцы за свободу. А ведь в нашем уголовном кодексе есть статьи, к примеру, о растлении малолетних. Значит, в СССР существует широкое народное движение растлителей малолетних (если применить логику Дмитрева)… Ну вот, написал я статью, назвал её «Движение, которого не было», приложил «Житие» в переводе, первый — не этот, а дипломный — вариант своей работы (я за него «отлично» получил, на защите академик Сказкин присутствовал) и отнёс в Институт истории — Удальцовой. Она взяла, говорит: на разборе автору не положено присутствовать, разберёмся, пришлём ответ. И прислала: три странички на машинке без подписи. Написано так: работа, дескать, незрелая, студенческая, а обвинять серьёзных учёных в жульничестве — неприлично. К тому же латинское «latrones barbarae» может означать не только «разбойники-варвары», но и «варварские разбойники» — прилагательное, а не существительное, так сказать. А когда я к ней ещё раз пришел, сказала: во-первых, в истории любой источник можно истолковать хоть так, хоть в обратном смысле; во-вторых, Дмитрев умер и стыдно клеветать на покойника, а в-третьих, бумаги нынче не хватает на работы докторов наук и — сами, мол, понимаете — эти работы поважнее вашей. Вот так. И ничего больше.
Он: Да… логика… Я ее, эту логику, называю «забором». От нее все отскакивает. И встречается она очень часто. Что же Вы дальше делали?
Я: Статья эта здесь со мной. Но я ее полностью ввёл в окончательный вариант своей работы. Понимаете, у меня кроме Северина ничего от истории не оставалось — ведь работу по специальности я не мог найти. Вот я и прирос к нему. Да и зло взяло: я его из могилы тащу, а его обратно пихают. Решил написать популярную статью для «Вопросов истории». Понёс — не взяли. Говорят: церковник. Думаю: раз церковник — пойду в «Науку и религию». Тоже не взяли: «Неправославный, а мы в основном с православием воюем. К тому же неясно, в чём Вы его обвиняете». А я его в подвиге на благо человечества обвиняю, хочу увести от церковников в наш лагерь великолепную боевую единицу. Но это не в профиле «Науки и религии» — их дело клеймить Цезаря Борджиа за нехорошее поведение, и только.
Он: Чёрт знает что! А в АПН Вы не пробовали ходить?
Я: В «Неделю»? Ходил…
Он: Да нет, в «Неделю» бесполезно. Я имею в виду само «Агентство Печати Новости». Они печатают такие вещи.
Я: Нет. Туда даже не думал. В издательство «Мысль» на Ленинском проспекте ходил. Сказали: «У нас очень мало средств на издание исторических книг, и они должны окупаться. Вот готовим книгу Манфреда «Наполеон». Она окупится. А Ваша работа очень интересна для специалистов, но массовый читатель на неё не посмотрит». А в «Неделе» мне действительно отказали. Я к ним пришёл как раз после выхода номера, где было про Анну Ярославну, королеву Франции. Одна у неё была заслуга — доля славянской крови в жилах. Мне так и сказали: «Она же наша». Я спросил: «А про протопопа Аввакума вы бы напечатали?» Говорят: «Конечно». «Так он же изувер!» «Правильно, но он наш».
Он: И верить не хочется, и знаю, что Вы правду говорите. Только эта правда у меня в голове уж сколько лет никак не может уместиться. Слушайте, Вы сказали, что не нашли работу. А где Вы сейчас работаете?
Я: Иван Антонович! Честное же слово, я не для себя пришел. Ведь всё равно — в этом Вы помочь не сможете, только утомлю Вас рассказом.
Он: Прошу — рассказывайте. Вот — кончили Вы МГУ. Что дальше?
Я: Иван Антонович! Ну не обо мне же речь! Меня сейчас на земле одно держит — Северин. Нужно мне закончить. Сам я сделал всё для меня доступное, может, Вы какую-нибудь мысль подскажете. Добавлю, закончу портрет. Его нельзя обратно в могилу, хватит — полторы тысячи лет о нём одни дурни помнили. Пусть он сам всё сделал, чтобы его не разгадали, конспирацию развёл — я-то его понял! Закончу рукопись — если позволите — оставлю Вам, пусть хоть в архиве у Вас лежит, а сам начну по счетам платить — их у меня много накопилось.
Он: Рукописи, что принесли, оставите мне для прочтения. Чем смогу — помогу. Не знаю, дам ли совет, но отзыв напишу обязательно. А сейчас рассказывайте о себе.
Я: Тогда начинать нужно с самого начала. Дорога у меня была прямая, как положено: был пионером, с 1952 года — комсомольцем, в армии — агитатором батареи. В дивизионке обо мне писали, у знамени снимали. В 1961 году — в дни Берлинского кризиса — наша дивизия первого удара готовилась к броску через Аракс, наши разведчики уже до Тавриза ходили. Было ясно: вот-вот «Коммунисты, вперёд!» Подал я заявление, приняли в кандидаты. Но Никита струсил, попятился, обошлось без драки…
Он: Жалеете?
Я: Нет у нас права пятиться. Тогда попятились, а сейчас наше качество ниже. Помните, как они из Ливана и Иордании убрались по нашему слову? А Берлинский кризис — это наше поражение. Если Никита знал, что драться нельзя, зачем языком трепал, обещал подписать мирный договор с ГДР? Ну, демобилизовали, вернулся я в Москву, стал работать на Асфальто-Бетонном заводе № 2, ну и в МГУ поступил. Учили нас неплохо — время-то ещё отдавало Двадцатым съездом. Куда ни посмотри — видим вдесятеро лучше, понимаем больше. Была всё же от культа личности польза — после его разоблачения многое в прошлом стало яснее. И настоящее стало понятней: что раньше не замечал, теперь само в глаза лезет. Весной 1963 года меня должны были из кандидатов в члены партии принимать, тут я и сглупил: в частном разговоре с секретарём заводской парторганизации (он в войну лётчиком был) сказал ему: «Поругались мы с китайцами, не беда, помиримся. Их тоже понять можно — очень уж мы выпячиваем свою помощь, как у Горького хозяйка: «Ты должен помнить, что взят из нищей семьи. Я твоей матери тальму подарила. Шёлковую, со стеклярусом»». Он на меня: «Ты что же с партией не согласен?» А я ему: «Тут не партия говорит всякие страсти, а Хрущёв от её лица. А ему я особенно верить не могу — с культом Сталина покончил, а свой создаёт, язык у него брехливый, часто врёт и не краснеет». Схватился он за голову: «что я в райкоме скажу?» и побежал доносить. Вызвали меня: «Что думаешь?» Изложил я с фактами — не столько о Китае — о нём я ничего не знал, как и все, — сколько о Хрущеве. Ведь он какой-то скоморох был или тот дурак, что на похоронах пляшет, а на свадьбе ревёт. А в газетах его уже пару раз великим назвали. Да и о Китае: если Мао такой, как его изображал Хрущёв и как о нём сейчас пишут, то кто нашей страной правил? Если знали и молчали — сволочи, а если не знали — слепые дураки. Мне сказали: «Откажись от своих слов, а то в партию не примем». Понимаете, не мысли измени, а от слов откажись. А партбилет — как кусок сала: будь смирным — сала дадим. Изложил я им это, меня и не приняли, как политически незрелого. Хрущёва через пару лет сняли, а я так и остался «и примкнувший к ним Цукерник». (Немало минуло лет с тех пор, как была осуждена «антипартийная группа Маленкова, Молотова, Кагановича, Ворошилова, Булганина и примкнувшего к ним Шепилова», тогда этот словесный штамп ещё не ушёл из людской памяти).
Иван Антонович от души рассмеялся — не зло, а именно от души: «Крепко сказано. Кто это Вас?»
Я: Начальник мой тогдашний. Тоже, между прочим, еврей. Ну, ладно. Я тогда даже не очень расстроился. Думал: кончу МГУ, пойду в школу, покажу себя — примут! Не могут не принять. Есть же правда на свете. А пока стал искать работу по специальности — чтобы ещё до окончания МГУ начать. И нашёл — по совместительству. Фирму «Заря» знаете?
Он: Что-то насчёт натирки полов? По радио передают в отделе «объявления».
Я: Она. Но тогда — в 1967 году — был в ней и отдел репетиторства и подготовки в ВУЗы. Вот меня туда и взяли летом 1967 года. Я только в ВУЗы по истории готовил, около сотни подготовил. И знаете, приходили они, до ужаса ничего по истории не зная. Я уразуметь не мог, в чём дело. Ивана Грозного совали в XVII век, Владимира и Святослава не знали, из войн знали лишь, что были татары, рыцари и Наполеон, а Смутное время, скажем, на 90 % не знали.
Он: И как же Вы выходили из положения? Ведь времени у Вас было в обрез, курсы-то платные.
Я: То и хорошо, что платные. Они хотели знать, даже платили за это. Не их вина, что их не выучили, не объяснили — что такое история и зачем она. Я им с самого начала давал установку — история помогает не повторять ошибок, за которые уже заплачено кровью. Вы знаете — это из Анчарова — «Сода-Солнце». А потом — лекции. За 30 часов проходили от питекантропов до наших дней — с деталями, проблемами, разбором сражений, с картами. У меня десятки карт, я их всё время в карты тыкал. И из сотни только одна получила тройку — мы с ней сорок минут про Полтавский бой толковали, на Полтаве и срезалась. Остальные сдавали историю в основном на пятёрки (был уговор — сообщать). И несколько раз я слышал от родителей: «Спасибо, мой или моя даже понятия до Вас не имели, что такое история, а теперь просто-таки прозрели». И проверяющие из ГОРОНО всегда хвалили наш отдел — там замечательные учителя подобрались, и меня тоже. И вдруг приказ — закрыть отдел. Нечего, мол, коммунальникам не в своё дело соваться.
Он: Так и было сказано?
Я: Именно — не за плохое качество продукции, а за то, что не по своему профилю фирма взялось работать. Пусть полы натирает и двери дермантином обивает. В самом конце 1971 года — через два года после этого приказа — директор фирмы «Заря» написала в «Литературку» и там была как раз под Новый год подборка «Репетиторство запрещено?» Отвечал ей замминистра просвещения РСФСР или начальник отдела — не помню, а за фамилию ручаюсь — Стрезикозин. Он объяснил, что в РСФСР запрещено репетиторство из принципа: у всех должны быть равные возможности, а репетиторы, мол, идут к тем, у кого денег больше. Заметьте, это только в РСФСР такие принципиальные. В других республиках не запрещали. И всё равно висят объявления: готовлю в ВУЗы. А из моей сотни только двое были из богатых семей, остальные — либо родители с мясом отрывали, либо сами зарабатывали. Был тяжёлый случай — одна девушка до того доготовилась по ночам, а днём работала, да на фирму к нескольким репетиторам ездила — в психиатричку её отвезли. А если бы сама занималась — возможно, здоровье бы и сберегла, но только вследствие раннего понимания, что не сдаст, и надо плюнуть на всё и здоровье беречь. Ей было очень трудно со школьной подготовкой и наличными способностями, да к тому же жила впроголодь — деньги шли на репетиторов. Но ведь не за прихоть платила, не с жиру бесилась — ей нужны были знания! А Стрезикозин: полезно только для обеспеченных… Им-то как раз и не нужно, им мамы и папы и книг накупят, и в театры и музеи сводят — у них культурный уровень и — как следствие — умственный — и так выше, чем у семей, где папа приносит сотню, а мама шестьдесят…
Он: Идиотизм, иначе не скажешь. Продолжение у подборки было?
Я: Не знаю, как раз прекратил подписку на «Литературку». Но я туда писал. Советовал Стрезикозину закрыть книжные магазины, пусть все только библиотеками пользуются — на равных. Кстати, можно и в квартирах туалеты не строить — пусть все ходят в общественные уборные…
Он: Последнее — перегиб, туалеты есть во всех квартирах.
Я: Но если развить стрезикозинскую мысль, то к этому всё же придёшь. Мне из газеты ответили, что я во многом прав, но ведь не фирме же «Заря», не коммунальникам же заниматься штопаньем дыр системы просвещения. Каждый должен делать то дело, какое ему положено, а не лезть в постороннюю сферу… А какие там были учителя подобраны — таких теперь вместе не собрать.
Он: Такое часто бывает — с самыми лучшими намерениями губят хорошее дело.
Я: Михаил Кольцов писал: если человек хочет и может помочь строительству социализма строительством пожарного сарая — не мешайте ему. И американцы, я читал, в аптеках и сосиски продают, и пятно на пиджаке выведут — сервис. И ничего, капитализм от этого не гибнет.
Он: Даже крепнет от этого. Для гибели ему другое нужно. Ну, остались Вы без совместительства…
Я: Это уже в 1970, в январе. А кончил я МГУ в 1968. Защитил диплом — Северина. Надо работать. А вечерникам нужно самим искать роботу. Можно пристроиться к дневникам, ну и ушлют на Камчатку. А я женился на 3-м курсе — на соученице — и она из-за дочки на два года отстала в учёбе. Как я брошу её в Москве, если у неё с моей матерью нелады? Нам даже пришлось кооперативную квартиру брать, 35 рублей в месяц плюс долги. Я уже с 1966 на асфальтовом не работал — шинный завод больший заработок давал, хотя и кости трещали — даже правое плечо просело. А когда кончил МГУ — забегал по РОНО (Районный отдел народного образования). И тут меня так встретили — до смерти не забуду.
Он: Как же?
Я: Началось в Ждановском РОНО. ЗавРОНО Пилипенко мне так слово в слово и сказала: «Университетские слишком много знают и портят детей. Мы стараемся не допускать их в школы».
Тогда как раз в Чехословакии шла заваруха. В «Известиях» писали — причина в плохом знании чешской молодёжью истории. Я ей напомнил эту статью, а она мне: «Теперь мне окончательно ясно Ваше политическое лицо. Я приложу все усилия, чтобы Вы не попали в школу».
Он: Такого и мне давно не встречалось. Говорите, Пилипенко?
Я: Слышал я, что её в ГОРОНО хотели выдвинуть, не знаю — выдвинули или нет, но сейчас она на пенсии. Но РОНО в Москве много. Стал я по ним ходить. И узнал, что есть не письменная, а устная, но категорическая рекомендация: учитель истории в Москве должен быть обязательно членом партии.
Он (засмеявшись): Значит, и я не могу быть учителем истории?
Тут я вытаращил на него глаза — мне не могло придти в голову, что он, автор «Туманности Андромеды» и «Часа быка» — беспартийный. Ведь вряд ли кто из живущих ныне сделал больше для создания отчётливо видимой и понимаемой панорамы коммунизма с перспективой на века и тысячелетия в сознании десятков, а может быть и сотен миллионов людей, для освещения цели, во имя которой несмотря ни на что продолжается сражение. Но потом я вспомнил, что мне встречалось немало хороших людей, прямо говоривших, что вступать в партию им не позволяет брезгливость. А сами они — я уверен стопроцентно — не задумываясь легли бы с гранатой под танк и грудью на амбразуру. Я не рискнул сказать ему об этом. О времени я уже не думал, забыл о нём. Хотелось рассказать ему всё, только стесняла мысль, что ему самому не всё можно не то что сказать, но даже слушать — это поставит его под лишний удар, а он был слишком нужен всем, кто хочет действительно строить коммунизм. Его книги поддерживали надежду и давали знание. Таких надо беречь, а значит — беречь и от вражьих подозрений. Только позже пришла мысль, что он был уже безоговорочно поставлен под прицел, и ничто уже было ему не страшно: ни узнать, ни сказать (независимо от того, сколько ему оставалось прожить) — с точки зрения личной безопасности.
Я: Мне отказывали в РОНО, в школах, а я даже в Кунцево ездил — это из Выхино-то. Были вакансии, а меня не брали. И несколько раз мне по секрету доверительно сообщили, что дело даже не в партийности, но и в национальности. Тоже, мол, есть устная рекомендация. Я им: откуда? Они: из МК КПСС. Пошёл я туда, хотел к Гришину попасть.
Он: Не пробились?
Я: Конечно. Но завприёмной мне поклялся, что таких рекомендаций быть не могло.
Иван Антонович опять засмеялся.
Я: Пошёл я в приёмную Председателя Президиума — отказались записать. Говорят: этого не может быть, значит — не запишем. Вот Вы сказали: «забор». Не забор, а стена. И не каменная, а с мягкой обивкой — все звуки глохнут. Ну, на шинном мне стало трудно работать — перешёл я на МЗМА, теперь он АЗЛК, в цех металлопокрытий. Работаю там среди всяких кислот, а сам думаю — надо в партию вступать. Два года проработал, подал заявление. И всё рассказал и поручителям, и цеховому собранию. Они проголосовали за меня. А заводской комитет постановил: воздержаться. «Если бы у Вас не высшее образование, дело другое, а так надо присмотреться». Два года присматривались — мало? Я спускался по лестнице после заседания — меня шатало. Вот — на часах стекло треснуло — тогда разбил сослепу.
Он: Что же не сменили?
Я: На память оставил. Чтобы не забыть. Реликвия не из лучших, но действует безотказно. Ну вот, в этом цехе мне невмоготу стало, перешёл в отделочный — там хоть пыль, да кислоты нету. А сам на себя уже рукой махнул. И жена, как на неудачника смотрит, прямо при дочке излагает своё мнение. Она из-за ребёнка на два года отстала, мне это, правда, на пользу было — хоть курсовые ей писал, дипломную процентов на 80 сделал, а то и на все 90. Тут тоже целая история. Вы знаете о «Комитете Спасения Родины и Революции»?
Он: Тот, который подготовил юнкерский мятеж?
Я: Да, это о нём так пишут. Но отдельной работы о нём ни разу никто не писал. А её профессор Найдёнов дал ей как раз эту тему. Мы потом узнали, что его на кафедре отговаривали: не засыпай, мол, студентку, где ей с такой работой справиться, тут и учёные-то не берутся… Но он настоял. Тоня пришла, чуть не плачет. Я тоже был в расстройстве чувств, а потом решил — вдвоём справимся. К тому же когда-то писал курсовую о Петроградском Военно-Революционном Комитете, а тут появилась возможность изучить его антипода. Взялись мы, и я её сразу оттёр — она у меня пуганая — и жизнью вообще, и моим примером в частности; ей о революции, тем более о контрреволюции писать нельзя. Наладил я её в архив добывать материалы — туда-то мне хода не было. И оказалось, что вся советская литература 20-х — 30-х годов о революции была в 1937–1948 годах изъята из библиотек и большей частью сожжена. Даже в закрытом фонде Исторической библиотеки далеко не всё нашлось. В архиве тоже есть свой закрытый фонд — туда пускают только кандидатов и докторов с партбилетами, а есть и такой фонд, куда вообще никого не пускают. Заметьте, речь идет об Октябрьской революции. Это значит, что мы её историю по сей день не знаем, знаем полправды, а для масс и осьмушки правды хватает. И вот просит Тоня мемуары эмигрантов, эсеро-меньшевистские газеты, а с неё берут подписку о нераспространении их идей. Смешно?
Он: Куда уж смешнее.
Я: Всё-таки материала набрала она гору. Стали мы его разбирать — картина получается цельная, но совсем не та, что в учебниках или, скажем, многотомной истории КПСС. Стали мы ругаться. Я печатаю главу, а она читает и кричит, что я её посадить хочу. Правда, ругань на пользу пошла — в процессе её у меня новые доводы и выводы возникали. Получилась работа — оппоненты от восторга опомниться не могли. Добрая дюжина, а то и больше совершенно новых для науки выводов о Комитете Спасения, не помню точно. Надо, говорят, сократить вдвое и нести в журнал. Сел я за сокращение, а она не сокращается. Ведь и так по ходу написания лишнее отбрасываешь. С горя приделал я к истории этого нехорошего Комитета историю ПВРК — переработал, конечно, расширил историографию, назвал всё это «Революция и контрреволюция в Петрограде в октябре 1917 года», так она у меня дома и лежит — даже надежды на публикацию нет: слишком Двадцатым съездом пахнет, я этот запах после защиты усилил и не уберу ни за что. На пару лет меня эта тема от Северина отвлекла, а кончил её, и опять затосковал. И вот — в самом конце августа 1971 года взял да и зашёл в ГОРОНО — нет ли вакансии историка бедному беспартийному жиду? А они — езжай в Тимирязевский район. Я туда — в РОНО. И сразу направляют в 849-ю школу в Бескудниково. Это полтора часа одной езды от дома, плюс раздеться, взять журнал, дойти до класса — в общем, выезжал я из дому за час-сорок пять. Получал рублей на сорок меньше, чем на заводе. 19 часов в неделю — 90 рублей, плюс 10 рублей за классное руководство. А на деле — 12 часов в день, а то и больше. Ведь помимо дороги — уроки, занятия с отстающими, хождение по родителям. Свою Лильку я из садика забирал самым последним, а дома нужно было готовиться к очередным урокам. Заметьте, историку ещё не надо проверять тетради. Так что получил я не синекуру. Но был всё равно на седьмом небе — дорвался до своего дела. Дали мне 9 классов — в каждом по 40 с лишним ребят, итого 370.
Он: Много.
Я: Понимаете, вся эта школа ненормальная. Её строили с экспериментальными целями и выстроили на 1300 ребят. А в средней московской школе их 600. Но в ней, единственной в Союзе, есть бассейн для плавания — замечательный бассейн. И поэтому в ней учится не 1300, а 1900 ребят. Но для телевидения (ежемесячно оттуда приезжали) и для всех делегаций (тоже были) она не «школа с образцовым бассейном», а «образцовая школа с бассейном» — и ребята это очковтирательство видят.
Он изумился, возмутился, но не помню слов.
Я: И даже если бы они все были ангелами, всё равно — критическая масса явно превышена, школа и тогда была бы в состоянии непрерывного взрыва. А ведь это Бескудниково, район новый, ещё неблагоустроеннный, ребята в основном из рабочих семей, культурный уровень ниже среднего городского. Библиотека — в стороне, добираться до неё — только в резиновых сапогах. В школьной библиотеке — не более 300 книг. Вот первая причина. Затем — перегрузка, двухсменность — лишают школу возможности стать детским клубом, дворцом пионеров, вторым домом. Кабинетная система — классы не имеют постоянного помещения. А у кочевников культура всегда ниже, чем у оседлых. К тому же строители вставили таллинские замки — к ним в Москве ключей не сделать, московские колодки для ключей — с другими канавками. Значит — то ключ потерян, то унесён убиравшим кабинет классом, чтобы другие не намусорили, и утром приходится ломать дверь — и тогда на переменах незапертый класс подвергается разгрому — либо искать другое помещение, а его нет. Беспомощность учителей, администрации — на глазах у ребят. Но это ещё пустяки. Хуже всего — закон о Всеобуче. Учителя, школа — обязаны учить всех, даже не желающих учиться. А ученики — не обязаны учиться, у них есть права, например, на образование. У учителя же никаких прав — только обязанности. Вот это — главная беда. Я с этим с самого начала столкнулся, только не сразу понял — ведь в МГУ об этом не говорилось.
Он: Естественно, вы бы, чего доброго, разбежались. Но неужели об этом никто наверху не знает? Или это только в той школе в Бескудниково?
Я: Мне известно, что какая-то старая коммунистка писала Брежневу, но ответа не было. А мне лично известны десятка полтора случаев, когда старые заслуженные учителя ушли из школы — не смогли работать в теперешних условиях. Кое-кто попадает при этом в аппараты РОНО, большинство уходит из просвещения совсем. Я-то уходить никак не хотел — историку бежать нельзя. Если оставить ребят наедине с учебниками — всё погибнет. Вы знаете, как выглядят нынешние учебники истории по сравнению с теми, по которым в сороковых годах учились?
Он как-то передёрнулся и резким голосом сказал: У меня было достаточно других поводов для ярости; учебниками, признаюсь, не интересовался. А что с ними случилось?
Я: Ну, например, в пятом классе нынешний учебник, если сравнить его с тем, по которому я учился, значит — с 1950 годом… В нем от Ассирии осталось две строчки да выдержка из документа, почти нет Финикии, нет Иудеи и Израиля, нет хеттов и морских народов, нет Рамзеса Второго и Эхнатона… В Греции нет Пелопоннесской войны…
Он (яростно): Что Вы говорите?
Я: Нет. Только одна строчка без названия войны. Алкивиада, конечно, нет… В Римской истории нет, к примеру, самнитских войн и восстания италиков, Вириата, Сертория, Аристоника, обеих Сицилийских войн… Вообще из восстаний — только Спартак. Нет Мария, Суллы, Венцингеторигса, Арминия, нет Иудейских войн, нет подробностей Пунических войн, например Гамилькара, Фабия Максима…
Он: Позвольте, недавно в «Звезде» был опубликован роман Гулиа о Сулле. Что же, уже и Суллу запретили?
Я: Зачем запретили? Но кто будет о нём читать, ничего о нём не зная? Я в школе читал, пусть немного, у меня возник интерес. А если в школе человек не узнал — откуда он узнает? Какой-нибудь слесарь или бульдозерист — станет он бегать в библиотеки, искать там в энциклопедиях про Суллу или Катилину? Катилины в учебнике тоже нет и Цицерона нет фактически — только изображен его бюст.
Он: Невероятно. А что же есть?
Я: Учебники есть. Красивые. В ГДР для нас отпечатаны. То-то немцы, небось, смеялись… Это я по древнему миру говорил. А Вы можете себе представить историю средних веков без норманнов и монгольского нашествия?
Он: Что, и монголов нет?!
Я: В параграфе о Китае — там всё китайское средневековье уместилось на двух листах — упомянуто: напали монголы и покорили кроме Китая ряд государств, в том числе и Русь. Китайский народ не смирился, и в конце концов изгнал их.
Он: Пожалуй, хватит пока об учебниках. Не знал я этого… Но Вы-то как управлялись? Ведь учить-то ребятам нужно по учебникам?
Я: Если бы только учить… Я бы их выучил! Ведь все три года безделья к этому готовился. Карты собирал, вырезки из газет и журналов… Такие планы составлял на всеобщее проникновение истории во все области школьной жизни… Но мне некогда было их учить. Я на уроках своего голоса поначалу не слышал — такой шум в классах. Ходят на уроке по классу, дерутся, дико мусорят… Вёдрами мусор выносили. И главное — никаких у меня прав. Нельзя в угол поставить, в коридор выгнать хулигана. И ребята это знают. И даже если бы они все были нормальные, всё равно порядка бы не было. А ведь среди них и психически ненормальных порядочно.
Он: В каком смысле?
Я: В самом прямом — у них есть справка о невменяемости.
Он: Для таких есть специальные школы.
Я: Только для самых уж ненормальных. А эти — им «не противопоказано находиться среди нормальных детей», как мне объяснили. Каково с ними нормальным детям — вопрос другой. А об учителях вообще не стоит думать, их дело телячье. Учи, а не учатся — всё равно мучься. У меня было пять четвёртых, три шестых и один восьмой класс, и в них было таких мальчишек — только мальчишек, девчонок не было — десятка полтора-два. И не было на них управы. Если, скажем, Селицкий из шестого «Б», переросток, сын алкоголиков, сильный как мужик, не барабанит на уроке по столу ладонями — я должен быть счастлив. А он любил барабанить. И выгнать его в коридор не могу — приказ министра это осуждает, а приказ по школе, санкционированный РОНО, запрещает категорически. (Приказ этот не был зафиксирован на бумаге, ибо по нелепости и преступности своей не лез ни в какие ворота. Но о нём говорили, как о чём-то безусловно существующем и обжалованию не подлежащем, так что хотя его вроде бы и не было, но он очень даже был. Это я понял позже, но Ивану Антоновичу об этом не сказал, сказал как о реальном и официальном документе).
Ведь выгнанный может повеситься в уборной — кто-то где-то уже повесился, или пойти на улицу и совершить в учебное время преступление — мне именно так мотивировали этот запрет. И всё-таки я успел с тремя четвертями этих «психов» наладить отношения, они уже слушали меня. Один — Балашов — потом даже просил сообщить, в какой школе я буду работать — он тоже туда перейдёт. И ребята меня начали слушать, и активисты, любители истории появились. Да всё зря — выбили меня из школы навечно: не выдержал и дал одному пощёчину. Как раз 1 декабря — ровно через три месяца.
Иван Антонович снова засмеялся: «Через три месяца? Крепкие у Вас нервы. Я бы на второй день силу применил. Как же это вышло?»
Я: Он в первую четверть тихо сидел, а я с другими воевал, на него внимания не обратил. Директор на педсовете его упомянула, мерзавцем назвала, так я даже удивился. Правда, ничего не учил, даже учебник не завёл. Я ему несколько раз адрес магазина писал, где «Историю» купить можно — не купил. А одет в самую дорогую форму — мать с отца алименты получает, сама продавец в «Радиодеталях», мальчишка только птичьего молока не имеет. Остался на третий год в четвёртом классе, а она ему собралась купить велосипед с мотором. Хорошо — школа помешала.
Он: Третий год в четвёртом классе?
Я: Да. Зачем учиться? И так переведут. Обязаны — ведь Всеобуч. А сидеть-то скучно. Первую четверть он у меня сидел смирно, а во второй начал срывать уроки — минут по 15–20 уходило на него. А тут мы без класса остались — по расписанию нам военный кабинет полагался, да директор запретила военруку туда кого-нибудь пускать. А в расписание изменений внесено не было.
Тот и рад — порядка в кабинете больше. Взял ключ себе, другого нет. И в этот день его в школе не было. А нам замены не дали. Как раз был грипп, директор и завуч старших классов болели, а младший завуч с ног сбилась, не могла мне помочь. Ну, взял я один класс, позанимался с ним в фойе у входа: я стою, ребята у стен и сидят; кто на портфеле сидит, кто на приступочке такой — вдоль стены идёт. А второй урок был с тем классом, где этот Игорь Чумаков. Все в кучу собрались, а он и ещё три-четыре — в стороне сели, почти за спиной у меня. Позвал я их в общую группу — не идут, будто не слышат. А ребята и так возбуждены, время уходит, четверть на исходе… Я и махнул на них рукой. Веду урок, а за спиной гуденье — громкое такое. Кто-то мычит, рта не открывая. Я раз десять оглядывался, пока понял, что это Чумаков. Повернусь к нему — перестанет, отвернусь к ребятам — опять гудит. Ребята пересмеиваться стали. Я его раз пять просил замолчать — гудит. Подошёл я к нему — а он не встаёт — и опять загудел. В глаза мне смотрит и гудит. Как я ему дал — от пощёчины голова мотнулась. Он вскочил, отбежал, и меня сволочью и прочими словами, только что не матом. А за спиной у меня в этот самый момент младший завуч оказалась: Яков Иосифович, что Вы делаете?
Иван Антонович опять засмеялся, прямо-таки закатился от смеха, упомянув закон Финнегана, иначе именуемый законом бутерброда — не помню, как именно он его назвал, но скорее первое, ведь перед ним сидел человек, несомненно читавший «Лезвие бритвы», и мне перевод не требовался.
Я: Местком через два дня собрался, старшая завуч на нём была — вынесли мне строгий выговор. А директор через день вернулась — выздоровела — и опротестовала в РОНО: дескать, завуч не имела административного права на вынесение выговора в приказе. Потому просим — выговор отменить, а Цукерника уволить. Потом педсовет собрала. И там такое ляпнула, что я на память не понадеялся — записал. Вот как она сказала: «Если Чумаков не может написать упражнение или решить задачу — вы должны (учителя то есть) дать ему такие, чтобы он мог решить». И ещё сказала: «Мы должны быть стойкими ленинцами и понимать, что пока Всеобуч существует, мы должны доводить таких Чумаковых до аттестата зрелости». Очковтирательство во имя Ленина — такого я ещё не встречал.
Он: А я встречал. Но сказано здорово, достойно места в хрестоматии. Итак, Вас уволили?
Я: Да. Ни тут, ни в РОНО я не смог ничего доказать. Все всё понимали и потому-то меня и уволили. И статью дали такую: 106-я, пункт 4: «аморальное отношение преподавателя к ученику». Правда, в трудовую книжку вписали «применение антипедагогических мер». С такой статьёй беспартийного еврея к школе на выстрел не подпустят. Кстати, ребята из целого ряда классов за меня были — окружали толпой, кричали: не уходите, мы другого историка камнями встретим… Всё же награда.
Он: А в суд подавали?
Я: Два раза — в народный и городской. Отказано.
Он: И что же теперь?
Я: Изложил всё в докладной записке и отнёс в ГОРОНО. Ответили: «Ваш личный вопрос перерешать незачем, а о школе позаботится комиссия, но Вам её выводы знать ни к чему».
Он: Блестящий ответ. А Вы?
Я: А я готовлю большой доклад — о себе, о школе, об истории в СССР и в школе, о фантастике… Помните, я Вам рукопись о Стругацких присылал?
Он: Так это Вы были! Я тогда не мог Вас принять — сердце, но ответ послал… То-то фамилия знакомая!
Я: Меня фантастика всегда интересовала, а Ваша и Стругацких — особенно. Ведь Вы с ними затрагиваете проблемы истории. Я, возможно, плохо тогда написал…
Он: Не в этом дело. Кое-что Вы там хорошо подметили, хотя заглавие — явный перебор. Но Стругацким помочь невозможно. Я этих парней сам очень люблю, но знаете, как я их крыл — ведь они всех фантастов, весь жанр под удар поставили…
Я: Но Алексеев не просто клеветал на них, а глупо клеветал, (Речь шла о выступлении Михаила Алексеева на Съезде писателей РСФСР в начале марта 1970 года, опубликованном в «Литературной газете» — он тогда выступал с отчётным докладом. За то, что у Стругацких один из персонажей «Второго нашествия марсиан», даже не скот, а насекомое, с издевочкой отзывается о понятии «патриотизм», он обвинил авторов в антипатриотизме). За «Второе нашествие марсиан» не могли по ним так ударить. Скорее за «Улитку на склоне». Она недаром так и не вышла целиком, а только в раздробленном виде.
Он: И даже не за неё. Они написали ещё три вещи и как-то ухитрились издать их без цензуры. А на титульных листах этот факт отметили. Вот за это и ударили и по ним, и по жанру. Но нельзя же было объяснять причину, вот Алексеев и пришёл на помощь. В итоге пострадала вся фантастика. Парнов даже в историю сбежал — отличную книгу о Тибете написал и что-то о Екатерине Медичи.
(Не о Екатерине, а о Марии. «Ларец Марии Медичи», но эту книгу, как и её продолжение — «Третий глаз Шивы», а ныне и третья часть где-то печатается, — я тогда ещё не прочёл).
Я: О Тибете я читал — «Бронзовая маска». О Медичи — нет… Странно — писать такие книги, как «Солдаты», «Наследники», и быть таким нечистоплотным.
Он: К сожалению, распространённое явление.
Я: После алексеевской речи всё-таки вышел книжный вариант «Обитаемого острова» и почти не пострадал при этом. Только Максим из русского немцем стал, и Странник тоже.
(Тогда я ещё не понял, что главное было в замене названия тайной мафии «Неизвестных Отцов» на бессмысленных «Огненосных Творцов», что это наши неизвестные отцы отреагировали, а изменение национальности героев — в виде бесплатного приложения, чтобы не было слишком явным, из-за чего именно учинена вивисекция).
Он: Как?!
Я: А Вы не читали?
Он: Только в журнале. Такого анекдота я не ожидал… Так он теперь не Максим?
Я: Максим, но не Ростиславский, а, кажется, Каммерер. И Странник его не дураком и сопляком назвал, а те же слова по-немецки…
Он: Придётся прочесть. А что Вы с этим докладом делать будете?
Я: Отправлю все экземпляры во все высшие инстанции. Скорее всего, это будет удар головой с разбега в стену, но мне уже всё равно.
Он: Всё равно? А семья?
Я: Дочка всё спрашивает: почему, папа, ты теперь не учитель? Что ответить? Жена считает, что сам во всем виноват, в её глазах я неудачник. Любит, но холодно дома. И сама на моём опыте напугана, в школу не идёт, осталась в детском саду воспитателем, только полгода в интернате совмещала с детсадом, не горела, а лямку тянула. Это я тоже никому не прощу — её испуг, душевное увечье. Нет мне выбора — или жить раздавленным червем, или идти на таран. Только бы Северина пристроить.
Он: Не спешите с тараном. Я всё думаю, как Вам помочь. Скажите, а Вам не приходило в голову написать о Северине исторический роман?
Я прыснул от смеха: Иван Антонович, я же «Лезвие бритвы» читал и главу «Дар Алтая» помню. Я шёл сюда и думал: Северин и Гирин — явная родня, Ефремов заинтересуется, вдруг будет такое счастье — захочет написать роман!
Он (тоже засмеялся): У меня, пожалуй, времени не хватит. А серьёзно — почему бы Вам самому не взяться? Вот я Вас слушал, у Вас есть дарование рассказчика. И рукопись Вашу о Стругацких я помню — у Вас может выйти.
Я: Да ведь ещё и эрудиция нужна! А я вечерник и языков не знаю, только слово за словом перевожу — я же рассказывал. Всё «Житие» — полсотни страниц формата энциклопедии. А на перевод ушло почти два года. А что тогда носили, что ели, как дома, города, виллы выглядели? Вы это знаете, и Гулиа знает. И ещё, пожалуй, Немировский знает — Вы читали его «Белые, голубые и собака Никс»?
Он: Читал. Вы правы… Роман или повесть о Северине были бы очень интересны… Но мне не успеть.
Я: Я знаю, у Вас ещё «Дети росы» не написаны.
Он: «Дети росы» я писать не буду — слишком много написано о древней Руси.
Я: Да ведь не то написано! Югов, Скляренко, Панова — бездарно и шовинистически, а у Яна только «Батый» безупречен, а Иванов — талантливо, но с огромными искажениями и тоже шовинистически…
Он: Но-но-но! Валентина Иванова не трогайте, он мой друг.
Я: Так я же его не как Вашего друга ругаю, даже не как писателя, а за идеи, которые он проповедует, и за враньё.
Он: Ну, например?
Я: Вот хотя бы: хазар в VI веке ещё не было, они ещё только возникали как народ. А у него уже каганат, иудейская вера — её в восьмисотых годах примут, даже Саркел — его ровно через триста лет построят.
Он: В романе это допустимо. Кутригуры не так живописны, они мало известны широкому читателю.
Я: Но ведь вся международная обстановка того времени — а роман претендует на всеевропейский охват — летит к чёрту.
(Сейчас я вдруг сообразил, что роман не назван — мы оба понимали, о чём речь. «Русь Изначальная» Валентина Иванова, написавшего также «Повести древних лет» и «Русь Великую», в сумме ставшими чем-то вроде трилогии),
И это не единственный ляп в романе. Помните — Юстиниан во время восстания «Ника» вспоминает на ипподроме, как по нему проводили пленных вандалов? А ведь вандалов поведут по ипподрому на год позже…
Он: В романах такие смещения всё же возможны, хотя и нежелательны…
Я: А то, что он всемерно возвеличивает славян, русских? У него богатейший словарь…
Он: Вот видите!
Я: А как он его использует? Славяне у него едят, неславяне жрут. Константинополь весь в нечистотах. И сравнения-то вонючие: «Стёр себя, как грязное пятно», «смрад собственного дыхания»… а в «Руси Великой» как он даёт всемирную панораму? Мексиканцы друг друга жрут, ромеи друг друга травят, китайцы заучились до идиотизма, только русские — люди, да кочевники, отчасти на людей похожи…
Он: (засмеявшись): Тут Вы правы, есть такой уклон.
Я: И не только у него, у большинства наших исторических романистов. Настоящие «романы без страха и упрёка» насчитываются единицами. Дилогия Марианны Яхонтовой об Ушакове, «Две столицы» Равича, «Сагайдачный» Зинаиды Тулуб, «Кавказская повесть» Павленко, «Буйный Терек» Мугуева, «Солдатская слава» Голубова, кое-что у Паустовского, конечно — Сергеев-Ценский… А так — даже лучшие вещи таят в себе долю яда. Вот хотя бы кобзевское «Падение Перуна» — чудесная поэма, а концевые четыре строчки всё портят.
Он: Что за поэма?
Я: Она в недавно вышедшем сборнике Кобзева «Витязи». Чтец я некудышный, но Вы послушайте не меня, а сами стихи.
Я прочёл ему отрывок о Святославе и конец — от слов «… под покровом тьмы к городским стенам кочевая орда подкралася». Он похвалил стихи, но согласился, что конец сильно портит поэму: «наш русский дух не сломить никакою силою». Я спросил: «Почему только русский дух, а другие что же — можно сломить?» Он усмехнулся: «Логически рассуждая — так получается». Но когда я, ссылаясь на мнение историка Льва Николаевича Гумилёва, высказанное в «Открытии Хазарии», сказал, что Кобзев напрасно восхваляет обоюдоострый меч русского в сравнении с кривой саблей кочевника — некритически пересказывает эпизод из летописи, явную к тому же выдумку летописца, не присутствовавшего при разговоре хазарского царя со своими «старцами», якобы признавшими превосходство русских мечей над хазарскими саблями — тут Иван Антонович заспорил. Он сказал, что Гумилёв — а его работы мы оба читали, и к тому же, как мне потом сказал сам Гумилёв, они были лично знакомы — во многом фантазирует, перегибает, в частности — в вопросе о мечах. Прямой двуострый меч существовал на Западе столетия. Сталь мечей была не хуже, чем у восточных сабель. Мечи-кладенцы действительно существовали — в их сталь добавлялась платина, об этом ещё в конце прошлого века писал какой-то горный журнал. Мечи не умерли, а превратились в шпаги, не утратив прямизны, следовательно — такая форма вполне оправдана. Гнутость сабли хороша при слабой броневой защите. Гумилёв — умница, но и он ошибается, зря Вы считаете его мнение бесспорным.
Сейчас, в 1987 году я снова думаю над этими словами. Гумилёв — второй из моих заочных Учителей, кого мне довелось видеть живыми. Первый как раз сам Ефремов. Оба — рыцари истины, хотя случалось им и ошибаться в чём-то, хотя бы потому, что абсолютной истины нет в природе. В чём они здесь разошлись?
Гумилёв, полпред в нашей науке всех так называемых варварских народов перед так называемыми цивилизованными и всех кочевников перед оседлыми, среди прочих достижений кочевников отметил и изобретение сабли, и её несомненные преимущества перед мечом.
Ефремов — не менее справедливо отметил, что меч в условиях сильной броневой защиты был вполне оправдан. Действительно, там, где и сабля не брала пружинящие кольца кольчужного, так сказать, комбинезона, тяжелая стальная дубина-меч ломала кости и прошибала мышцы даже сквозь кольчужное плетение, а сплошной панцирь могла вмять или проткнуть, ибо сила есть умножение массы на ускорение, а в сильной руке тяжёлый меч бил со страшной силой. И шпаги в более позднее время опять-таки имели дело с панцирями, искали узкую щель, и тут прямизна их обеспечивала точность укола.
Но в конной рубке шпаги проиграли саблям — и тут прав Гумилёв, причём, чем ближе к нашему времени, тем более прав, так что счёт в их споре равный, просто спорили они о разных сторонах проблемы, сгоряча считая её чем-то односторонним. Им бы отложить её на пятнадцать лет, как это у меня получилось в данном случае — и пришли бы, полагаю, к тому же выводу, что и я здесь. Так у них и с изучением человеческого общества вышло: Ефремов изучал политийю, то есть равнодействующую социогенеза и этногенеза, а Гумилёв уже после его смерти дошёл до блестящего решения проблем этногенеза, выделив его в чистом виде. Социальные же проблемы изучали Михаил Николаевич Покровский и его ученики в двадцатых — начале тридцатых. Почитать их порознь — вроде бы разное люди писали и говорили, а на деле штурмовали три стороны треугольной крепости, причём очень дружно, даром что в разное время и независимо друг от друга. Ибо все они были от природы, генетически, коммунарами и все искали именно истину.
Я уже давно заметил, что в столе, у которого я сидел на диване (а у него были тумбы этажерочного типа, без ящиков), на нижней полке лежит книга Рапова «Зори над Русью». Мы говорили на древне-русскую тему, и я спросил — нравится ли ему эта книга?
Он: А я её ещё не читал, мне её только что принесли. Вы сами её как находите?
Я: Гораздо лучше «Дмитрия Донского» Сергея Бородина.
Он: Не говорите мне о «Дмитрии Донском» — прескверно написано.
Я: Зато «Звёзды над Самаркандом» великолепны.
Он: Это — да. А эта Вам чем именно нравится? (Он кивнул на «Зори над Русью»).
Я: Широтой охвата. И Москва, и Литва, и Тверь, и немцы, и Новгород и Орда. Причём ордынцы — люди. Даже патриоты — например, Темир-мурза. И Мамай умён, даже талантлив. Но кончается Куликовской битвой, словно к юбилею писалось.
Он: А чем следовало кончить?
Я: Ведь был ещё поход Тохтамыша. И поход на Новгород — за деньгами для выплаты дани татарам. И проблема сватовства Ягайлы, союза с Литвой. Я бы довёл до смерти Дмитрия, до преддверия грызни между Василием и Юрием, иначе получается крик «Ура», а впереди ещё сто лет крови и рабства… Кстати, о Новгороде. Вы читали Балашова «Господин Великий Новгород» и «Марфу-посадницу»?
Он: Даже не слышал о таком писателе.
Я: По-моему, это лучшее из всего написанного о древней Руси. Особенно «Марфа». Знаете, я прочёл роман, и мне ночью приснилось, что я — Марфа.
Он: Надо записать.
(Он встал и пошёл к письменному столу по диагонали через комнату. Я посмотрел в ту сторону и впервые вгляделся в большую фотографию корабля на книжном шкафу).
Я: Простите, это корабль — времён русско-японской войны?
Он (с оживлением): Верно. Как Вы угадали?
Я: Когда-то, в школе, видел серию открыток. Похож на «Цесаревича».
Он: Нет, это «Ретвизан». (Корабли эти были однотипными). Я сейчас как раз собираю материал о нём. Ведь он 20 минут держал на себе судьбу всей войны.
Я: В бою под Шантунгом?
Он: А говорите — эрудиции нет…
Я: Кто же «Порт-Артур» Степанова не читал?
Он: Читают все, а помнят немногие.
Я: В данном случае хвалить не стоит — русско-японской войной я занимался и специально. Скажите, Иван Антонович, Вам нравится серия «Пламенные революционеры»?
Оказалось, что с книгами из этой серии он не знакомился — не любит литературу юбилейного типа. Я сообщил ему, что Прилежаева написала для издательства «Малыш» книгу о XXIV съезде. Он возмутился и сказал, что писать такие книги недостойно писателя. Я вступился за Прилежаеву — она написала немало хороших книг. Оказалось, что «Юность Маши Строговой» он не читал.
«Но о съезде, тем более о таком, именно об этом, ей писать для детей всё равно не следовало». Я согласился с ним безоговорочно, и рассказал, что инспекторша из РОНО требовала от меня и других учителей поминать этот съезд на каждом уроке. Я тогда поразился — как увязать рассказ о пугачёвщине четвероклассникам с XXIV съездом, а она говорит — сумейте увязать. А съезд этот — не «коллективизации» или «победителей», а скорее — «забвения памяти» и «сытого брюха». Но книги из серии «Пламенные революционеры» — не юбилейные. Все они великолепны, только Окуджава гадость о Пестеле написал. А книга Гладилина «Евангелие от Робеспьера» — просто чудо. Кажется, Иван Антонович записал название, во всяком случае сказал, что прочтёт. Нет, ему не нужно её приносить, ему из Ленинской принесут. Съезды партии вообще освещаются скверно, и правдиво о них писать очень трудно. Помните, на XIX съезде выступал какой-то беглый югослав, рассказывал всякие страсти. А газеты всё это напечатали. Вот Вам и рост процента лживости. Я заспорил. Это — не было ложью. Если бы беглец из колымских лагерей где-нибудь рассказал о том, что там творилось, это тоже не было бы ложью. — «А Вы уверены, что там было такое?» — заинтересовался он.
Я: У нас историю южных славян преподавал Иван Драгович Очак. Он был в войну одним из соратников Тито, в 1948 лечился у нас, и при разрыве остался в Союзе. Он нам кое-что рассказал об этих событиях. Югославия первая на Балканах провела коллективизацию, организовала на наш манер промышленность. Но она на 80 % зависела от нас по сырью и машинам, да и специалистов мы много послали — там их немцы массу уничтожили, а было и так мало. Зависимость — огромная. И при этом наш, скажем, врач получал больше югославского министра. А если такой врач сам пытался опротестовать такое положение — его отзывали. А наш посол требовал, чтобы югославский ЦК собирался только в его присутствии.
Тито написал Сталину, что Югославия все же независимая страна, а Сталин решил его проучить — вот и началась вся эта история. Тито будто бы сказал тогда: «Нам одно осталось — всем привязать на шею камни и попрыгать в Ядранское море». Но прыгать он не стал, а решил бороться. Наши прекратили торговлю, страна осталась без машин, без сырья, без специалистов, заполнявших ряд брешей. Пришлось децентрализовывать промышленность и сельское хозяйство. Каждая единица теперь само искала сырьё и рынок сбыта. Это отразилось и на партии — она тоже утратила монолитность, централизацию. К тому же многие просто поверили Сталину — ему дескать виднее, раз он говорит, что Тито предатель — значит, так и есть. А ведь совсем без сырья и техники из-за рубежа страна не могла обойтись — это не Россия, не страна-континент. Пришлось обратиться к американцам, а чей хлеб ешь, того и песенки поёшь — если не было измены в прошлом, сейчас-то она, хоть и вынужденная — была! Значит, верилось и в прежнюю измену Тито. И тогда он стал уничтожать таких людей. Видимо, один из них на XIX съезде и выступал… А знаете, у нас одна студентка собирала материал для диплома о югославской дивизии в эту войну. Вы о ней слышали?
Он: О румынах и поляках знаю, о югославах не слыхал. Чехи, словаки, генерал Свобода… Нет, о югославах не слышал.
Я: Эту часть начали формировать из хорватов, сдавшихся под Сталинградом. Формировали в районе Коломны. Эта девушка туда ездила. Оказалось, что архивы не сохранились, а из участников живы на весь Союз двое, причём один спился, а второй уехал на Дальний Восток. В городе от того времени осталось много детей-брюнетов… Дивизию не пускали в дело — не верили. Её держали во втором эшелоне при ликвидации Ясско-Кишинёвского котла; в Румынии тоже не пустили в дело. Соединились с югославами и отдали им — отделались. Тито тоже не обрадовался и решил эту часть сгубить. Пустил её против восьмикратно превосходящей немецкой группировки. А дивизия возьми и победи! Но после 1948 года почти все её бойцы были репрессированы…
Он: Да, история полна грязи… Но мы хоть понимаем это. Так что не всё потеряно.
Я: Иван Антонович, мне идти надо — я у Вас уже сколько времени отнял зря, ведь уже скоро десять часов.
Он: Да, засиделись мы… Но время зря не пропало. Итак, уговор: через четыре-пять дней, даже раньше, позвоните мне. Я прочту Вашу работу, напишу отзыв, позвоню в АПН — там у меня есть знакомые. Я привык делать всякое дело, не откладывая, так что и звонок не откладывайте. Нет, оставьте только свою работу и Евгиппия — Иордана я достану сам, а Нолля читать не буду — некогда. И так поверю.
Я: Евгиппию несомненно можно верить. Он ничего не понял из того, что описывал, но это даже не глупость — Северин так действовал, чтобы его не поняли.
Он: Даже дурак, если он честен, полезней мерзавца, даже умного.
Я ушёл примерно в 21.40. 5 октября я позвонил Ивану Антоновичу. К телефону подошла какая-то женщина. Она спросила — москвич ли я, очевидно считая, что Москвичи должны знать о случившемся. Но я не знал. Только от взявшей трубку Таисы Иосифовны узнал о смерти Ивана Антоновича. И вспомнил: «Мне не успеть…» Он жил под Дамокловым мечом и всё время помнил, что меч висит на волоске… Вот волосок и оборвался. Но — сказала она — он успел позвонить товарищу Горбовскому в АПН. Зайдите дней через десять за рукописью и телефоном Горбовского, а сейчас, простите, не могу. Я спросил — не нужно ли в чём помочь? Нет, спасибо, друзья помогают…
Когда я пришёл — между нами состоялся недолгий разговор, которого мне не воспроизвести. Помнится, что я спрашивал, где будет он похоронен, не соображая ещё, что уже похоронен. И кажется, она сказала, что место для могилы было заранее присмотрено на Карельском перешейке, под громадным валуном. А потом она меня стала спрашивать, как именно я отношусь к его творчеству — как к науке или как к литературе, и в чём для меня его главная сила как писателя. Я сказал, что о том же Древнем Египте или об Александре Македонском — «Таис», повторяю, ещё не была завершена печатанием в «Молодой гвардии» — он писал так, как ещё никто не писал. О том же Александре писали у нас: Ян — как только о жестоком истребителе людей, и Явдат Ильясов — чуть более доброжелательно, но тоже только с точки зрения потомка истребляемых македонскими захватчиками азиатов, а Ефремов, как я понимаю, поставил впервые в советской литературе — не поручусь за всемирную — вопрос о смертельной опасности для людей всякого гения, наделённого властью и силой. О накоплении человеческой дряни и необходимости её истребления, и о том, что в войнах, развязанных гениальными воителями, гибнут в первую голову лучшие, очищая путь к вершинам жизни двуногой нелюди, что приводит в итоге к гибели дела этих самых гениев. Для меня, во всяком случае, такие мысли оказались предельно новыми, нигде доселе не встречавшимися. Тут Таиса Иосифовна подошла ко мне и поцеловала в лоб, а я так ошалел, что не помню, как распрощался. Придя домой, я попытался письменно изложить своё мнение об Александре Македонском, исходя из уже прочтённых частей «Таис Афинской». И когда вышел последний номер — с беседой Таис с жрецом храма богини Нейт — оказалось, что характеристики совпали. Значит, понял я — его система взглядов мною до некоторой степени усвоена…
Товарищ Горбовский сделал всё для него возможное, но смог он немного, так что я по сей день не смог опубликовать даже статейки о Северине, не то что всю работу о нем. Но — сама работа по количеству мелких, но уникальных в севериноведении открытий выросла чуть не вдвое. (И продолжала расти до конца 2003 года). А почему? Потому что была у меня беседа с Иваном Антоновичем. Снова и снова перечитывая её, несколько раз перепечатав для раздачи почитателям памяти Ивана Антоновича, я в конце концов поймал себя на мысли, что теперь, когда он о Северине написать не смог, а Гулиа — я к нему ходил — не захотел, у него своих замыслов хватало, а Северин ему не родной, не то что Гирин Ефремову, а Немировского мне поймать не удалось, — теперь я просто обязан сам написать о Северине что-то художественное, ведь это — выполнение завета Ивана Антоновича, он же мне это посоветовал. Но как? Ведь возражения мои ему тоже показались убедительными… А если обойтись без внешних подробностей, оставить только мир мыслей Северина? Если заставить его самого рассказать — кому?
Конечно же, преемникам его, продолжателям его дела, исполнителям недовыполненной им задачи — о себе и всём ходе постановки и выполнения этой задачи? Предсмертная исповедь — с предельной откровенностью, ибо иначе они не смогут закончить дело, и всё пойдёт прахом… Попробовал. И вышло нежданно-негаданно, что Северин наговорил такого, о чём я до того и не думал, причём даже думать не мог. А ему, по ходу дела натыкавшемуся на те или иные проблемы, приходилось их всесторонне рассматривать, перебирать варианты, ставить вопросы, искать на них ответы. Когда-то Пушкин жаловался, что «Татьяна такую шутку удрала, какой я от неё никак не ожидал — она замуж вышла!» Так и мой Северин преподнёс мне целую серию сюрпризов. Потом я решил предоставить слово его противнику Фердеруху, потом принцу Фредерику, потом Одоакру, Теодериху Остготскому, вообще всем персонажам «Жития».
Их высказывания тоже оказались для меня во многом неожиданными, но в совокупности дали картину цельную и на редкость непротиворечивую. В итоге получилась повесть — не повесть, что-то схожее с позже прочитанной мною великолепной книгой Фёдора Бурлацкого «Загадка и урок Никколо Макиавелли» (1977 год). Однако и её опубликовать мне не удалось, ибо работа, написанная по завету затравленного Ефремова и с использованием метода и работ травимого Льва Николаевича Гумилёва никак не может получить доброго отзыва от «специалистов», каковых вообще-то по Северину у нас и нет, а есть «по эпохе», причём все они глотнули отравы из работ Дмитрева и потому стоят насмерть против ревизии его «взглядов». А без отзыва специалиста ни монографию, ни повесть не опубликовать…
Ту обобщающую работу, о которой я говорил Ивану Антоновичу, я написал и назвал «Стрела Аримана». Дважды перепечатывал я её, так как первые экземпляры были из ЦК и прочих мест этого уровня отфутболены, а второе, дополненное «издание» вообще никакого ответа не имело, и тогда я часть его экземпляров пустил по рукам. Мне довелось услышать от одного из учеников Ивана Антоновича — писателя Юрия Медведева, заведовавшего в ту пору отделом научной фантастики в издательстве «Молодая гвардия», что «написано гениально» и просьбу — разрешить скопировать для возможного использования в будущем, если время изменится. Ему же, кстати, я объяснил, почему не было позволено ввести в собрание сочинений Ивана Антоновича «Час быка» и «Таис Афинскую» — для него это было новостью, ему просто отказывали, без всяких объяснений, а теперь он понял, с кем драться, и смог пробить публикацию «Таис Афинской», позже даже вышедшей в «макулатурных изданиях». «Час быка», однако, так и ухнул на долгие годы в небытие. Казанцев, коему наши «неизвестные отцы» вверили жанр научной фантастики и который довёл его до состояния предельно жалкого, повадился время от времени публиковать статьи об Иване Антоновиче и в одной из этих статей позволил себе утверждение, что де Иван Антонович мечтал написать третью часть космической трилогии, как будто именно «Час быка» не был этой самой третьей частью после «Туманности Андромеды» и «Сердца Змеи». Но Казанцев и не такое себе позволял в жизни, он вообще всю человеческую цивилизацию бодро объявляет результатом деятельности фаэтонских или иных культуртрегеров, которые смогли очеловечить двуногих с сердцами ягуаров, каковые только и делали, что жрали друг друга в прямом и переносном смысле. Правда, он не объясняет, кто очеловечил тех культуртрегеров до столь гуманного уровня, но на Земле он человечности найти не смог… Ныне он всё ещё на этом посту возглавляет перестройку на этом фронте. То-то наперестраивает…
А в «Советской России» 29 апреля 1987 года вся 4-я страница была отведена документам, письмам и воспоминаниям об Иване Антоновиче, причём впервые был снова упомянут (как нечто существующее) «Час быка». Было также сказано, что какие-то враги у Ефремова были, какие-то неприятности ему причиняли. Кто — и какие неприятности — не сказано. И правильно — таких надо беречь, могут ещё пригодиться, а память о Ефремове может ограничиться такими вот признаниями его значимости, чтобы все порадовались его посмертным достижениям и мирно пошли смотреть телевизоры…
Но я все эти годы продолжал драться с нелюдью, искалечившей мою страну, и в этой драке мне огромную помощь оказывал Иван Антонович, его труды, в особенности «Час быка», который я смог купить через третьи руки за 30 рублей. Иметь такую книгу — уже много, но надо её прочесть до конца. Как? Берутся четыре цветных шариковых ручки, линейка и начинаешь скользить ею сверху вниз по каждой странице. Каждую мысль, содержащую в себе нечто отличное от соседних — выделяешь особым цветом. Пришедшие в голову мысли — а мысли приходят важные, параллели напрашиваются серьёзнейшие, выводы — острейшие, ибо на такой почве, как страницы этой книги, мелочь не произрастает — подписываешь снизу. Выделяешь целые абзацы вертикальными линиями на полях. И так далее. Это был первый мой опыт такого обращения с книгами, а позже я то же сделал с «Таис Афинской» и другими его книгами, с трудами Л. Н. Гумилёва, М. Н. Покровского и других своих заочных учителей. И товарищи, которым я давал эти обработанные книги, говорили мне потом, что мысли, так выделенные, почти наверняка были бы упущены ими, возможно — застряли бы в подсознании, но не в мыслящей части мозга. Кстати, я пришёл к выводу, что и упоминаемый неоднократно в «Часе быка» философ Эрф Ром, и его ученик Кин Рух, оба в совокупности — это сам Ефремов, а его мысли крайне важны и для нас сейчас.
Самому мне борьба легко не давалась, но хоть, как прочёл я в дневниках Кассиля, «меня били, колотили в три ножа, четыре гири, добивали кирпичом…» и не раз при этом попали — а кое-что сделать удалось — мне уже довелось встречать людей, читавших пущенные по рукам мои работы, а этим товарищам я не давал. Значит — что могу — мне делать не дали, но что смог — я сделал. И буду делать пока дышу. Как это делал Иван Антонович Ефремов, светлая ему память, великая ему благодарность от имени всех землян-коммунаров во веки веков!
Сейчас я счёл необходимым ещё раз перепечатать запись нашей беседы. Кто будет её читать — пусть присмотрится к его реакции на то, что я говорил. Как он мгновенно реагировал по ходу беседы, какие именно вопросы задавал, как вёл беседу, направлял её в нужное ему русло. Ведь вёл беседу именно он. У него было неоспоримое право прервать её, ибо времени у него было мало — пусть он и не знал, как именно мало. И пусть присмотрятся читатели — как он отнёсся к пришедшему к нему неизвестному человеку, как отнёсся к его судьбе, как пытался помочь в последнем своём дыхании. Мне такой человек встретился один раз в жизни, хотя ещё трое были почти на его уровне — Елизавета Яковлевна Драбкина, Михаил Ильич Ромм и Лев Николаевич Гумилёв, ныне живущий и, кажется, переживший, наконец, бешеную травлю, которой его подвергали двуногие нелюди, с которыми мне и по этому поводу довелось немало подраться, хотя внешне все мои удары глохли в пустоте. Но хватит обо мне — это был просто необходимый отчёт о том, был ли я достоин нескольких часов из последних, остававшихся ему. Я старался быть достойным. И буду стараться до конца.
109444, Москва, Ташкентский пер. д.5, к. З, кв.77
372-76-64
Цукерник Яков Иосифович.
24.5.87
Да, это было закончено 24.5.87, и это было минимум четвёртой перепечаткой этой беседы, ибо мне никак не удавалось её опубликовать, а я хотел, чтобы она до людей дошла. Перепечатывал и пускал по рукам. Не только её…
Последний экземпляр предыдущей записи был мной передан Аркадию Натановичу Стругацкому в том самом мае 1987 года. Ему тогда было не до меня и не до неё, но через год вдруг зазвонил телефон: «Ты чего не звонишь? Ладно, не оправдывайся… Оба хороши. Время есть? Езжай ко мне и тащи всё о Северине». Привёз я седьмой вариант и кое-что ещё, это было первым настоящим знакомством нашим. Дней через десять звонок — «Приезжай немедленно!» Приехал.
«Я читал — и по кабинету бегал, хоть ноги и больные, кулаками по стенам колотил. Надо печатать. Вот деньги — езжай, ищи машинистку, пусть перепечатает с выбросом всей твоей полемики с отечественными идиотами и мерзавцами. Чёрт с ними, пусть первое издание выйдет, потом при переиздании добавим всё. И не дури — бери деньги! Время дорого, а как ты живёшь — сам проболтался».
И всё же напечатать не удалось и такой усечённый вариант. Экземпляр его — в архиве Аркадия Натановича, другой экземпляр я передал в дар Православной церкви, остальные пустил по рукам, оговорив право издать без оглядки на моё авторство — пока что не издано.
В 1993 году, в январском номере журнала «Чудеса и Приключения» началась публикация материалов о Ефремове, в том числе сообщено было, что получил он конверт с зарубежным обратным адресом, вскрыл его и упал мёртвым. Сбылось написанное в «Лезвии бритвы» (Соч., т. З, кн.1, стр.602, М., «Молодая гвардия», 1975). И очень скоро — едва схоронить успели — приехали с обыском и вывезли чуть не все его рукописи и заметки, даже фотографии, а позже стало известно, что на него десятилетиями велось «дело», что оно дошло до сорока томов и из них восемь написаны уже после его смерти. И я снова стал перепечатывать художественную часть работы, дав на этот раз слово и Кассиодору — автору не дошедшей до нас «Истории готов», которую использовал, вывернув наизнанку все выводы, Иордан, когда писал «Гетику». А «Гетика», похожая на громадное драное полотно, одну из прорех имеет как раз в том месте, где должен был находиться на полотне Норик.
«Житие» и «Гетика» взаимно дополняют друг друга, это понимали и издатели того тома «Монумента Германиэ Хисторика», откуда я взял латинский текст «Жития святого Северина», поместив обе работы рядом. Но состыковать их до меня не удавалось никому. Свыше полусотни работ написано о Северине на немецком, английском, французском, итальянском, фламандском, венгерском и словенском языках, а задачу никто не решил. Не забыт Северин, помнят его. Есть его храм в Париже и не знаю — есть ли сейчас, но в XIV веке был в Кёльне — видел я его на плане в историческом атласе. Есть имя Северин, в том числе и на Западной Украине, а память о доблестном Северине Наливайко — вожде казацко-крестьянского восстания — жива сама по себе. Есть и такой вариант этого имени: Сансеверин. Так, к примеру, звали одного из епископов, осудивших на смерть Джордано Бруно, и есть в стендалевской «Пармской обители» герцогиня Сансеверина. Ирландский путешественник Тим Северин плавал на кожаной лодке по пути древних ирландских открывателей Америки и приплывал к нам в Грузию на копии корабля аргонавтов. Но это же всё не то! Совсем не то! Из иллюстраций к формулировке «слышал звон, да не знает, где он». Но ведь и Северин, и его современники заговорили со мной, а через меня стремятся шагнуть и ко всем людям Земли и рассказать о себе и своём страшном, кровавом и подлом, но и героическом в то же время периоде истории, когда они бились за себя и своих до последнего издыхания. Примите же их в души свои, люди моей страны и люди планеты, живущие в период, очень даже аналогичный севериновскому. И меня заодно примите — мне ещё много вам рассказать нужно. И в том, что много, и в том, что достойно многое быть услышанным вами, очень велика заслуга не только моих учителей Ефремова, Гумилёва, многих других, но и Северина из Норика, поистине святого Северина, ибо человек этот делал поистине святое без кавычек дело тогда, и даже через полторы тысячи лет величие свершённого им не утратило сияния святости в истинном смысле этого слова.
А теперь обязательно нужно рассказать о том, как было написано «Житие святого Северина» и почему ему можно верить, как историческому источнику.
В 511 году диакон Пасхазий, управитель одного из семи церковных приходов города Рима, получил из-под Неаполя письмо с приложенной к нему рукописью. Он был видным по тем временам писателем, автором не дошедшего до нас сочинения «О святом духе», и его не удивило послание настоятеля монастыря святого Северина Евгиппия. Тот носил титул пресвитера, что означало и священника (попа, как у нас говорят), и главу церковной общины, но сверх того был и главой монашеского братства, а также и монастыря, а монастыри ещё все были наперечёт, так что понаслышке Пасхазий был просто обязан его знать. Личность почтенная, письмо прочесть надо…
Евгиппий очень почтительно просил обработать собранный им по личным воспоминаниям и по рассказам старших годами очевидцев, а также по монастырским записям материал о жизни и деятельности своего Учителя, именно так, не какого-нибудь педагога, — святого Северина…
И опять-таки Пасхазий не мог о Северине не знать — времена были отнюдь не святые, а святость Северина была вне сомнений, хотя знаний о нём было мало. Тут же — точная информация сама в руки идет, такое письмо не отбросишь, хотя дел у распорядителя церковным хозяйством целого прихода и сверх того ещё и писателя было с избытком. Письмо не было отброшено… Евгиппий честно признавался, что сам не наделён писательским талантом, претендуя лишь на роль поставщика материала, но уж за достоверность и качество материала ручается… Оба были одного церковно-хозяйственного поля ягоды. Это уже сближало…
Стиль письма, написанного с явным желанием не ударить лицом в грязь перед известным стилистом, казалось, подтверждал, что Евгиппию и впрямь писателем не быть. Но, прочтя приложенную рукопись, Пасхазий с изумлением и достойной уважения радостью увидел не груду неотёсанных камней, которую ему ещё надлежало по камешку перебрать и каждый обработать, а «в лаконичнейшей форме творение, которое могло бы рассматривать высшее собрание церкви». Дело в том, что Евгиппий очень хотел изложить материал так, чтобы не могло быть ни малейшей двусмысленности и чтобы Пасхазию было удобнее этим материалом пользоваться. Поэтому он не только писал кратко, чётко и выразительно, но ещё и разделил материал на факты земной жизни Северина, побуждавшие его на них реагировать, и на собственно-чудеса Северина, сотворённые тем как бы без всяких причин. И при этом он соблюдал в обеих группах событий и чудес хронологическую последовательность. В итоге получилось, что Пасхазию нечего было делать: лучше не напишешь, хотя написано не его стилем. Ну и что же? Он не страдал избытком самолюбия, и понимал, что если все станут писать его стилем — литература умрет. Это и Маяковский понимал, желая, чтобы было «больше поэтов, хороших и разных» — разных в стилевом смысле, а не в содержании — тут он требовал единства, достойного воинов-побратимов в общем строю. В этом смысле Пасхазий был из той же породы, так что поздравить Евгиппия от всей души ему сам Бог велел. А вот то, что коллега всё же одного замечания достоин, что кое-чего в жизни он не учёл — это-таки требует от Пасхазия реакции немедленной, чтобы довести хорошее до лучшего…
В итоге и случилось то, что написанное, повторяю, в 511 году, «Житие» так и не подверглось переделке — не только Пасхазием, но и Евгиппием. Что же случилось? Дело в том, что хотя оба были служителями единой в ту пору православно-католической (тогда «кафолической») церкви, их политическая ориентация была различной. Пасхазий был из той церковной группировки, которая была активно враждебна власти тогдашних хозяев Италии — остготов, бывших не только варварами, но ещё и еретиками-арианами. А еретик для правоверного (христианина, мусульманина, буддиста, «коммуниста», «нациста», «демократа») всегда хуже язычника, ибо тот слова божьего не знает, а этот знает, но злонамеренно (никак не иначе!) искажает. Поэтому верхушка италийского кафолического духовенства активно восстанавливала рядовых италийцев против остготов, хотя из всех варварских королевств того времени именно остготское было самым веротерпимым, король Теодерих не жалел усилий для пресечения религиозных распрей, а хозяйство страны процветало. Поэтому Пасхазий, как и всякий зацикленный в ненависти двуногий (их у нас ныне хватает во всех лагерях и партиях), увидел в «Житии святого Северина» возможное орудие в антиостготской борьбе. Сначала он выражает в письме к Евгиппию сожаление, что, в отличие от Евгиппия, «презревшего мысли о злобных и многочисленных делах грешников», сам он «старается при мысли о почтительности перенести то, что стыд выброшен (за борт)».
Почтительность — это лояльность к королевской власти («кесарево — кесарю»), к власти грешников, творящих с точки зрения фанатика-кафолика многочисленные злобные дела. Да, кесарево — кесарю, хотя бы и язычнику, это ещё Христос сказал, поэтому Пасхазий сожалеет (лицемерно или искренне) о своих мыслях, завидуя Евгиппию, вставшему выше мирских дрязг. Но сразу же за этими благочестивыми мыслями мы встречаем упоминание о детях иудейского священнослужителя Матафии Маккавея, для которых размышления о Боге и его верных слугах стали поводом и оружием в борьбе с язычниками-Селевкидами и для воссоздания независимого Иудейского государства. Выводов нет — мало ли к кому могло попасть это письмо, да оно и попало в конце концов к нам через полтора тысячелетия! — но их и не нужно. И так яснее ясного, что для успеха дела Божьего в пасхазиевом понимании Евгиппий должен изменить акценты, подчеркуть ненависть Северина к еретикам и варварам. Правда, Евгиппий недвусмысленно пишет, что ничего такого не было, что Северин лишь упрекал короля ругов Флакцитея в неправильном вероисповедании, но ни с арианами, ни даже с язычниками в конфликты не вступал, пользовался у них огромным авторитетом, использовал их в своих целях и сам по мере сил и возможностей им помогал. Ну и что же? Раз надо, чтобы «Житие» стало оружием в борьбе с ересью и варварской властью, то можно и должно написать, что Северин варваров и еретиков ненавидел и с ними боролся. Но Евгиппий хорошо усвоил дух заветов своего Учителя. Для него совет Пасхазия был равноценен совету осквернить память о Северине, хотя понять Пасхазия он вполне мог — по «Житию» видно, что чрезмерным интернационализмом он не страдал. И он просто приложил к «Житию» свою переписку с Пасхазием, но никаких даже самых малых изменений не внёс. Так что мы имеем свободное от стилистических и партийных поправок произведение, волею судеб являющееся первичным набором материала — максимально желанный для каждого историка материал. Позже Евгиппий написал комментарий к трудам блаженного Августина. Тот жил на полвека раньше Северина, до какой-то степени делая в римской Африке то, что Северин делал в Норике — ему довелось и сопротивление вторгшимся вандалом возглавить, и широчайшую благотворительность развернуть, так что это могло привлечь внимание Евгиппия. Но сверх того он вёл ещё непримиримую партийную и религиозную борьбу и написал ряд книг, позже принесших человечеству массу неприятностей… Однако эта работа Евгиппия — вне нашей темы.
Последнее упоминание о Евгиппии относится к 533 году. Потом началась «Италийская» (остготско-византийская) война и стало не до писателей и их трудов. Он мог даже уцелеть в этой 15-летней бойне, почти немедленно сменившейся кровавым лангобардским вторжением, но это не играет никакой роли. В веках он остался автором «Жития святого Северина» — не более. Но и не менее! Напишите-ка книгу, способную пережить полтора тысячелетия и явно ещё не состарившуюся (смею надеяться, что моя работа, частью которой является данная повесть, принесёт пользу в деле продления её жизни и в деле её популяризации) — а потом судите, заслуживает ли Евгиппий уважения или ему просто повезло.
Что же до Пасхазия, то он и его коллеги в конце концов своего добились. В момент вторжения в Италию кафоликов-ромеев (византийцев) — через четверть века после написания «Жития» — католическое духовенство толкнуло народные массы Италии на измену остготским государям.
«Освободители от ига еретиков-варваров» обложили в благодарность за помощь всех италийцев чудовищными налогами, в том числе и за годы остготского правления. Раз, мол, варвары не догадались в свое время взыскать с подданных налоги в должной мере, пусть теперь всё недоимки будут взысканы в казну Божественной Империи (эти два слова произносились с тем же пиететом, как и имя Господа). Хлебнув прелести имперского подданства, массы италийцев стали перебегать под знамена последних остготских королей Тотилы и Тейи, война затянулась, повторяю, на пятнадцать лет, а потом вторглись лангобарды, добивая последнюю четверть населения недавно цветущей страны. И делали они это ещё и потому, что урок, данный последователями Пасхазия всем думающим о будущем своём и своих потомков, был вождями этого народа усвоен накрепко. Резали они уцелевших столь успешно, что Северная Италия и поныне заселена их потомками и часть её так и зовется — Ломбардия (искажённое «Лангобардия»). И в позапрошлом году выяснилось, что они (хоть и не все до единого) итальянцами себя не считают, а потому намерены бороться за независимость, причём весьма энергично, не чураясь применения террора…
Жалкие остатки италийцев, объединившись против геноцида с недавними своими врагами — солдатами Империи, брошенными ею в своих гарнизонах на произвол судьбы, кое-где выстояли. В том числе и вокруг Неаполя, где скопилась основная масса потомков норикцев вокруг мощей Северина и созданного им монашеского братства. Мощи поныне хранятся в неаполитанской церкви Фраттамаджиоре, братство тоже существует. С тех пор и пошла 13-вековая раздробленность Италии, последствия которой до сих пор не изжиты. Так что Пасхазий и его коллеги тоже вошли в историю, хотя несколько иначе, чем Северин. Хорошо бы, чтобы их аналоги из всевозможных «Памятей», «Отечеств» и прочих фундаменталистов во всех религиях, партиях и этносах, и во всех концах планеты тоже вошли в историю планеты, а не прекратили течение истории на планете, что вполне достижимо при нынешних видах смертоубойной техники… Но вообще-то я предпочитаю Евгиппия и особенно Северина, к знакомству с которым мы, наконец, переходим…