Школа в Накуру, расположенная на крутой горе, над одним из известнейших озер колонии, была популярна среди тех фермеров, которые не могли позволить себе частное учебное заведение, но для которых были важны традиции и добрая слава школы. В уважаемых кенийских семьях считали, что государственная школа в Накуру, которая не могла отбирать учеников, «слишком простая». Но родители, которым приходилось мириться с ней по финансовым причинам, указывали, что эта досадная «простота» искупается необычной личностью директора школы. Он закончил Оксфорд и придерживался здоровых взглядов времен королевы Виктории, а не носился с новомодными педагогическими идеями; предоставлять детям, находившимся под его опекой, свободу действий и проявлять понимание по отношению к ним не относилось к его принципам.
Артур Бриндли, занимавшийся в Оксфорде греблей, а во время Первой мировой войны заслуживший Крест Виктории, имел здоровое чувство пропорций и в точности отвечал британскому идеалу воспитателя. Он никогда не мучил родителей педагогическими тезисами, которых они не хотели слушать, а если бы и услышали, все равно ничего бы не поняли. Он просто всегда ссылался на девиз школы. «Quisque pro omnibus» было написано золотыми буквами на стене актового зала и вышито на гербе, который школьники носили на куртках, галстуках и лентах шляп.
Мистер Бриндли бывал доволен и в некоторые хорошие дни даже немного горд, когда выглядывал из окна своего кабинета, расположенного в импозантном главном здании из белого камня, с толстыми круглыми колоннами у главного входа. Многочисленные белые домики из светлого дерева, с крышами из гофрированной листовой стали, которые служили дортуарами, напоминали ему собственное деревенское детство в графстве Уилтшир. И совершенно несправедливо, по его мнению, слишком уж страдающие классовым сознанием сторонники частных школ высмеивали их, называя «персональными квартирами». Аккуратно разбитые розовые клумбы позади густой живой изгороди, вокруг домов для учителей и густая трава на лужайке между хоккейными полями и квартирами для учительниц напоминали директору английские поместья. Озеро, поверхность которого была розовой от фламинго, было достаточно близко, чтобы взгляд англичанина, привыкший к мягким тонам, мог испытать восхищение, и все-таки достаточно далеко, чтобы возбудить у детей ненужную тоску по природе, а может, и по миру, находившемуся по ту сторону школьного забора.
С некоторых пор директора, правда, смущали низкие деревца с тонкими стволами, вокруг которых буйно вились заросли перца. Долгое время он полагал, что эти деревца прекрасно вписываются в скудный пейзаж долины Рифта. Но с тех пор как там в часы досуга каждый день стали уединяться некоторые дети, радости ему эта флора уже не доставляла. Мистер Бриндли никогда не запрещал этого неприятного удаления в приватную сферу, но только лишь потому, что для такого запрета прежде не было причин. Тем сильнее раздражало его это прямое доказательство того, что некоторым школьникам и, более того, новеньким школьницам, похоже, тяжело было прижиться в школе, где порицали индивидуалистов и аутсайдеров.
Артуру Бриндли такие отклонения от гармоничной нормы казались бесспорным следствием войны. Директору приходилось принимать в школу все больше детей, которые имели слишком мало понятия о старой доброй английской добродетели — быть неприметным и ставить общество выше собственной персоны. Через год после начала войны кенийские власти ввели обязательное школьное образование для белых детей. Мистер Бриндли считал, что это не только ограничение родительской свободы, но и чрезмерное напряжение для колонии — подражать метрополии в такие тяжелые времена.
Именно для школы в Накуру, находившейся в центре страны, обязательное школьное образование обернулось решительными переменами. Сюда приходилось брать даже детей буров и еще радоваться, что их не так много. Большинство этих детей посылали в школу в Эльдорете, где преподавание велось на африкаанс. А те, что жили поблизости и оседали в Накуру, демонстрировали редкостное упрямство и, несмотря на недостаточное знание английского языка, не делали тайны из своей ненависти к Англии. Они не пытались поладить с однокашниками и не скрывали тоски по дому. И все-таки справиться со вспыльчивыми маленькими бурами оказалось легче, чем думалось поначалу. Им не требовалось особого внимания, главным для учителей было позаботиться о том, чтобы маленькие строптивцы не сбивались в кучу и не нарушали школьный порядок.
Более серьезную проблему для директора представляли дети так называемых беженцев. Если их привозили в школу родители, которые имели тягу к типично континентальным сценам прощания с пожатием рук, объятиями и поцелуями, то они казались маленькими жалкими героями романов Диккенса. Школьная форма у них была из дешевых тканей, точно ее не купили в соответствующем магазине для школьников в Найроби, а сшили у индийского портного. Почти ни у кого не был нашит герб школы.
Это противоречило здоровой традиции уравнивания детей с помощью школьной формы и до введения обязательного школьного образования было достаточно веской причиной, чтобы отказать такому ученику в приеме. Однако директор догадывался, что если бы он стал действовать старым испытанным способом, то навлек бы на себя неприятные дискуссии с высшим школьным начальством в Найроби. Эта ситуация не нравилась Артуру Бриндли. Он, конечно, не был нетерпим по отношению к людям, с которыми, как он слышал, поступили несправедливо, запретив остаться там, где они были на своем месте.
Но его ярко выраженное благородство противилось тому, что еврейские дети, в форме без герба, казались специально отмеченными. Новые девочки отличались от остальных и по воскресеньям, потому что у них не было белых платьев, предписанных для посещения церкви. Он был уверен, что именно из-за этого с ними возникало столько проблем, когда им приказывали идти в церковь.
«Проклятые маленькие беженцы», как называл их в кругу коллег мистер Бриндли, досаждали директору еще и по совсем другому поводу. Они мало смеялись, выглядели всегда старше, чем были на самом деле, и обладали каким-то абсурдным, по английским меркам, честолюбием. Едва эти серьезные, неприятно рано созревшие создания овладевали языком, а происходило это на удивление быстро, они тут же из-за своей любознательности и тяги к знаниям, обременительной даже для опытных педагогов, становились аутсайдерами в обществе, где высоко ставили только спортивные достижения. Мистер Бриндли, который изучал литературу и историю с весьма удовлетворительными результатами, не имел подобных предрассудков по отношению к интеллектуальным успехам. Но за долгие годы он привык уважать такую успокаивающую летаргию фермерских детей на уроках, которую считал теперь стилем жизни в колонии. Религией заниматься ему никогда не приходилось. Так что теперь он часто размышлял, не в иудейском ли учении корень преувеличенного усердия в учебе. Не исключал он также, что евреи с малолетства традиционно любят деньги и, наверно, хотят за свои кровные выжать из школы все, что можно. Мистер Бриндли не любил лезть в чужие дела, но все время сталкивался с тем, что очень многие родители-беженцы с большим трудом наскребали несколько фунтов, чтобы заплатить за обучение, и не могли выдать своим детям предписанную сумму карманных денег.
Типичным был, на взгляд директора, случай девочки с именем, которое не выговоришь, и тремя взволнованными мужчинами, которые привезли ее в школу полгода назад. Инге Задлер не говорила тогда по-английски ни слова, хотя, очевидно, умела читать и писать, что, однако, казалось ее учительнице скорее помехой, чем преимуществом. Первое время запуганный ребенок только молчал, как девочка из деревни, которую прислали в господский дом подавать чай.
Когда период молчания закончился, Инге заговорила по-английски сразу почти бегло, если забыть о мешающем раскатистом «р». После этого ее успехи были столь же внушительными, сколь и раздражающими. Мисс Скривер, которая очень энергично противилась приему в ее класс ребенка без знания языка, пришлось самой предложить Инге перепрыгнуть два класса. Такой перевод посреди учебного года еще никогда не случался в школе, и, соответственно, его восприняли без энтузиазма, потому что не такие одаренные дети могли заподозрить предвзятость. А это часто приводило к неприятным диспутам с их родителями.
Вот и девочка из Ол’ Джоро Орока, с таким же непроизносимым именем, как и маленькая зубрилка из Лондиани, не позволила мистеру Бриндли придерживаться его проверенного временем принципа: не создавать прецедентов. Точно так же, как перед ней это проделала Инге, Регина первые недели в Накуру только молчала и испуганно кивала, если с ней заговаривали. Потом, с внезапностью, которая, на взгляд мистера Бриндли, уже смахивала на провокацию, дала понять своим учителям, что она не только выучила английский, но и умеет читать и писать. Регину тоже перевели на два класса выше. Так что две маленькие беженки, которые и без того были неразлучны, снова сидели вместе и, уж конечно, очень скоро нарушили покой класса своим навязчивым честолюбием.
Мистер Бриндли всегда вздыхал, когда думал о таких осложнениях. По привычке он взглянул в сторону кустов перца. Его недовольство одаренностью, выходящей за рамки обыденности, показалось ему мелочным. Но он находил характерным то обстоятельство, что именно те девочки, ради которых он предал свои принципы одинакового обхождения со всеми детьми, все время избегали общения с другими. Как и ожидал, он увидел, что маленькие черноволосые интервентки сидят в кустах. Его раздражала мысль, что они, похоже, еще и в свободное время учатся, да еще, пожалуй, говорят друг с другом по-немецки, хотя общение на иностранных языках во внеучебное время было строжайше запрещено.
Директор ошибался. Инге говорила с Региной по-немецки только тогда, когда уж совсем не знала, как это сказать по-английски. То, что она нежданно-негаданно снова встретилась со своей подругой из «Норфолка», уже само по себе было счастьем, и еще у нее был ярко выраженный инстинкт аутсайдера, предписывавший не бросаться в глаза больше, чем это было необходимо. Так Инге, неосознанно и безошибочно, подталкивала Регину к освобождению от безъязыкости, чего она сама добилась несколькими месяцами раньше.
— Теперь, — сказала она, когда Регине впервые позволили сесть с ней рядом, — ты можешь говорить по-английски. Нам больше не нужно шептаться.
— Да, — подтвердила Регина, — теперь нас все понимают.
Это были две подруги по несчастью, две сверстницы, но очень разные по своей природе. Инге считала Регину доброй феей, которую она освободила от мук одиночества. Регина даже не пыталась подружиться с одноклассницами. Они восхищали ее, но ей вполне хватало Инге. Обе девочки чувствовали, что присоединиться к остальным ребятам им мешал не только языковой барьер. Веселые, грубоватые дети колонистов, наслаждавшиеся жизнью, несмотря на неумолимый распорядок школы, знали только настоящее.
Они редко говорили о фермах, на которых прежде жили, и почти всегда без тоски вспоминали о своих родителях. Они презирали тоску по дому у новеньких, высмеивали все, что им было чуждо, и испытывали отвращение в одинаковой степени как к физической слабости, так и к успехам в учебе. Ни холодный душ в шесть утра, ни длительная пробежка перед завтраком, ни подгоревший батат с жирной бараниной на обед, ни даже издевательства старших школьников, ни штрафные работы, ни порка не нарушали безмятежной непринужденности детей, которых и родители воспитывали очень строго.
По воскресеньям они с большой неохотой принимались за обязательные письма родителям, в то время как Инге с Региной считали эти часы кульминацией всей недели. Хотя веселым это занятие тоже не было, ведь они знали, что родители не понимают писем, написанных по-английски, но у них не хватало мужества поделиться этим с кем-нибудь из учителей. Инге выручали маленькие картинки, которые она рисовала на полях, а Регина делала приписки на суахили. Обе подозревали, что нарушают школьные законы, и в церкви каждое воскресенье умоляли Бога помочь им. Так решила Инге.
— Иудеям, — объясняла она каждый раз, — можно молиться и в церкви, надо только скрестить пальцы.
Она была практичной, решительной и превосходила свою подругу в силе и ловкости. Фантазии у нее не было, и вовсе не было таланта Регины наколдовывать из слов картинки. С тех пор как подругам не приходилось больше убегать в родной язык, чтобы понять друг друга, Инге наслаждалась описаниями Регины, как дитя, которому мать читает книгу.
Подробно, во всех деталях, полная тоски и одурманенная воспоминаниями, Регина рассказывала ей о жизни в Ол’ Джоро Ороке, о своих родителях, Овуоре и Руммлере. Это были истории, переполненные желаниями, которые она вызывала к жизни из тонких миров. Они заставляли ее тело гореть, в глазах появлялась соль, но они были и большим утешением в мире равнодушия и принуждения.
Регина умела и слушать. Все время расспрашивая Инге о ферме в Лондиани и о ее матери, которую хорошо помнила по «Норфолку», она заставляла Инге тоже воспринимать воспоминания как досрочное возвращение домой. Обе девочки ненавидели школу, боялись одноклассников и не доверяли учителям. Тяжелейшей ношей были для них надежды, которые на них возлагали родители.
— Папа говорит, я не смею его опозорить и должна быть лучшей в классе, — рассказывала Инге.
— Мой тоже так говорит, — кивала Регина. — Я часто думаю, — прибавила она в предпоследнее воскресенье перед началом каникул, — лучше бы у меня был дэдди, а не папа.
— Тогда бы твой отец не был твоим отцом, — решила Инге, которая всегда долго медлила, прежде чем отправиться вслед за Региной в страну фантазий.
— Нет, это был бы мой отец. А вот я была бы совсем не Регина. С дэдди меня бы звали Джанет. У меня были бы длинные белокурые косы и форма из такой толстой ткани, которая бы нигде не жала. И везде был бы нашит герб, если бы я была Джанет. Я бы умела играть в хоккей, и никто бы не стал на меня таращиться только потому, что я могу читать лучше, чем другие.
— Да ты бы вообще не умела читать, — вставила Инге. — Джанет же не умеет. Она здесь уже три года, и все еще в первом классе.
— Ее папе наверняка все равно, — упиралась Регина. — Все любят Джанет.
— Может, потому, что мистер Бриндли летом ездит с ее отцом на охоту.
— С моим он бы никогда не пошел.
— А твой отец охотится? — спросила Инге озадаченно.
— Нет. У него нет ружья.
— У моего тоже, — успокоилась Инге. — Но если бы у него было ружье, он бы всех немцев насмерть перестрелял. Он ненавидит немцев. Мои дяди тоже их ненавидят.
— Нацистов, — поправила ее Регина. — Мне дома запрещают ненавидеть немцев. Только нацистов. Но я ненавижу войну.
— Почему?
— Это все из-за войны. Ты, что ли, не знала? Перед войной нам не надо было ехать в школу.
— Еще две недели и два дня, — подсчитала Инге, — и все закончится. Тогда нас отпустят домой. Вот что, — засмеялась она, потому что идея, только что пришедшая ей в голову, была забавной, — я могу называть тебя Джанет, когда мы будем одни и никто не будет нас слышать.
— Да ну. Это же просто игра. Когда мы одни и никто нас не слышит, я и не хочу быть Джанет.
Мистер Бриндли тоже жаждал каникул. Чем старше он становился, тем дольше тянулись три месяца школы. Жизнь с детьми и коллегами, которые все были моложе его и не разделяли ни его взгляды, ни идеалы, больше не приносила ему радости. Время перед каникулами, когда ему приходилось читать экзаменационные работы за весь семестр и выписывать табели с оценками, так изнуряло его, что приходилось наверстывать время по воскресеньям.
Хотя он до смерти устал и мир для него сузился до монотонной смены красных и синих чернил, мистеру Бриндли тотчас бросилось в глаза, что маленькие беженки, как он их все еще называл про себя, снова особенно хорошо сдали экзамены. Он ожидал раздражения, которое вызывало у него любое отклонение от нормы, но, к своему удивлению, констатировал, что привычное неприятное чувство не появилось.
Несмотря на депрессивные мысли о своей убывающей гибкости, он довольно далеко отошел от своих принципов, в соответствии с которыми середнячков ценил гораздо выше, чем блестящих учеников, на которых, как он полагал, нельзя было по-настоящему положиться. С каким-то упорством, удивившим его самого, потому что оно было несвойственно его природе, директор говорил себе, что, в конце концов, школа должна формировать детей в духовном отношении, а не только натаскивать на спортивные результаты.
С некоторой неохотой мистер Бриндли заметил, что такие мысли не приходили ему в голову со времени учебы в Оксфорде. В нормальном расположении духа он бы им, конечно, не поддался, но в теперешнем его состоянии недовольства, усталости и необъяснимого протеста эти подлые мыслишки подняли головы и оживили чувства, от которых он отвык за долгие годы директорства.
— Малышка из Ол’ Джоро Орока, — сказал он громко, увидев табель Регины, — действительно удивительная ученица.
Вообще, мистер Бриндли испытывал антипатию по отношению к людям, склонным разговаривать сами с собой. И все-таки улыбнулся, услышав свой голос. Сразу за этим он поймал себя на мысли, что имя Регина вовсе не такое непроизносимое, как он всегда думал. В конце концов, сколько лет он учил латынь, и не без удовольствия. А теперь размышлял, как немцам приходит в голову обременять детей такими претенциозными именами. И пришел к выводу, что это, вероятно, связано с их честолюбием и стремлением выделиться даже в таких мелочах.
Вовсе не стараясь оправдать свое поведение, которое казалось ему как неподобающим, так и странным, он вытащил тетрадь Регины из стопки, лежавшей на подоконнике, и начал читать. Уже первые строки заинтересовали его, а все сочинение ошеломило. Он еще никогда не встречал такой манеры изъясняться у восьмилетнего ребенка. Регина не только писала по-английски без ошибок. У нее был солидный запас слов и непривычно буйная фантазия. Особенно занимали его сравнения, которые для мистера Бриндли были все из чужого мира и трогали своей преувеличенностью. Мисс Блэндфорд, классная руководительница, написала в конце сочинения «Отлично!». Следуя импульсу, который он приписал приближающимся каникулам, директор взял табель Регины и повторил похвалу своим прямым почерком.
Мистеру Бриндли никогда не было свойственно заниматься одним-единственным ребенком дольше, чем нужно. И это ему всегда неплохо удавалось. Он не давал эмоциям склонить его к сентиментальности, которую в своей профессии считал большой глупостью. Но ни Регина, ни ее сочинение не давали ему покоя. Нехотя он начал читать остальные работы, но ему было трудно сконцентрироваться. Вопреки своей воле, он отдался редко возникавшему желанию нырнуть в прошлое, которое полагал давно забытым. Оно дразнило его потоком картин, подробной раскадровкой прошлых лет, казавшейся такой курьезной и навязчивой.
В пять часов он попросил накрыть чай у себя в кабинете, хотя делал это, только когда был болен. Он с трудом провел общую вечернюю молитву в актовом зале. И очень испугался, поймав себя на том, что ищет в рядах учеников Регину. И почти улыбнулся, заметив, что она только шевелит губами, а вовсе не читает «Отче наш». С той бескомпромиссностью в отношении себя, которая в других случаях так хорошо защищала его от опасной мягкости, мистер Бриндли обозвал себя старым дураком. И все-таки ему было приятно, что он еще не совсем закоснел в череде дней, как часто казалось ему в этом прошедшем семестре. На следующий день он вызвал Регину к себе в кабинет.
Она стояла посреди комнаты, бледная, худенькая и оскорбительно робкая для директора, который считал, что даже малыши должны демонстрировать храбрость и умение владеть своими чувствами. Он раздраженно подумал, что большинство детей с континента и так не были достаточно крепкими, а во время учебы еще худели. Наверное, думал он, они привыкли к другой пище. Определенно, дома их нежили и не учили справляться с проблемами самостоятельно.
В юности он путешествовал по Италии и много раз видел, как матери до неприличия носятся со своими отпрысками, буквально напичкивая их едой. Иногда его брала досада, что он тогда даже завидовал этим маленьким тираничным принцам и расфуфыренным принцессам. Он заметил, что снова позволил своим мыслям блуждать очень далеко. В последнее время такое с ним часто случалось. Теперь он походил на старого пса, который не помнил, где зарыл свою косточку.
— Ты такая страшно умная или просто не выносишь, если кто-то в классе лучше тебя? — спросил он.
Его тон сразу же ему не понравился. Он пристыженно сказал себе, что не в этом его задача и раньше такое поведение точно не соответствовало его профессиональной этике. Нельзя так разговаривать с ребенком, который не сделал ничего, кроме как показал себя с самой лучшей стороны.
Регина не поняла вопроса мистера Бриндли. Смысл отдельных слов был ясен, но целая фраза не складывалась. Она испугалась громкого стука собственного сердца и только покачала головой, ожидая, когда во рту будет не так сухо.
— Я спросил, почему ты так хорошо учишься.
— Потому что у нас нет денег, сэр.
Директор вспомнил, что где-то читал: у евреев привычка, о чем бы они ни говорили, всегда упоминать о деньгах. Но все-таки он слишком не любил обобщений, чтобы удовлетвориться таким объяснением, которое к тому же было наивным и отдавало неприязненностью. Он почувствовал себя охотником, который случайно застрелил мать у детеныша, и под ложечкой у него неприятно засосало. В висках стучало, и от этого появилась оцепенелость.
Желание предсказуемого мира без осложнений, с традиционными масштабами, которые служили бы опорой стареющему мужчине, стало почти физической болью. Какое-то мгновение мистер Бриндли раздумывал, не отпустить ли Регину, но потом сказал себе, что смешно было бы закончить разговор, даже не начав его. Понимала ли малышка, о чем речь? Наверное, да, с ее-то старанием понять все.
— Мой папа, — нарушила тишину Регина, — зарабатывает в месяц только шесть фунтов, а за школу надо платить пять.
— Ты про это так хорошо знаешь?
— Да, сэр. Папа мне сказал.
— Правда?
— Он мне про все рассказывает, сэр. Перед войной он не мог послать меня в школу. Это его очень печалило. И маму тоже.
Мистер Бриндли никогда еще не был в такой неприятной ситуации. Рассуждать о школьных сборах, да еще с ученицей, да к тому же с такой маленькой — в этом было что-то гротескное. Чтобы не потерять авторитет и собственное достоинство, следовало начать разговор заново, если уж его нельзя было закончить. Вместо этого он спросил:
— А как с этим связана проклятая война?
— Когда началась война, — начала рассказывать Регина, — у нас было достаточно денег на школу. Они уже не нужны были для моих бабушки и тети.
— Почему?
— Они больше не смогут приехать из Германии в Ол’ Джоро Орок.
— А что они делают в Германии?
Регина почувствовала, что ее лицо горит. Нехорошо было краснеть от страха. Она размышляла, следует ли рассказать о том, что мама всегда плачет, когда кто-то заговаривает о Германии. Может, мистер Бриндли еще никогда не слышал о плачущих мамах, и, уж точно, они бы ему не понравились. Он даже плачущих детей не выносил.
— Перед войной, — сказала она, сглотнув комок в горле, — мои бабушка и тетя писали письма.
— Little Nell, — тихо сказал мистер Бриндли.
Он удивился и в то же время каким-то абсурдным образом испытал облегчение оттого, что наконец нашел в себе мужество произнести это имя. Регина напомнила ему маленькую Нелл, когда только вошла в кабинет, но тогда он еще мог защититься от своей памяти. Странно, что после стольких лет он вспомнил именно этот роман Диккенса. Он всегда считал его наихудшим произведением писателя: слишком сентиментально, мелодраматично и абсолютно не по-английски. Но сейчас история показалась ему очень теплой и даже какой-то красивой. Странно, как с возрастом меняется взгляд на некоторые вещи.
— Маленькая Нелл, — повторил директор с серьезностью, которая теперь абсолютно не была ему неприятна и даже развеселила. — Ты только потому так хорошо учишься, что эта школа ужасно дорого стоит?
— Да, сэр, — кивнула Регина. — Папа сказал: не смей швырять наши деньги на ветер. Если ты бедная, то надо всегда быть лучше других.
Она была довольна собой. Нелегко было перевести слова папы на язык мистера Бриндли. Он, правда, даже имена своих учениц запомнить не мог и точно еще никогда не слышал о людях, у которых нет денег, но, может, он все-таки понял, что она сказала.
— Твой отец, чем он занимался в Германии?
От беспомощности Регина снова онемела. Как же сказать по-английски, что папа был когда-то адвокатом?
— У него, — сообразила она, — была черная мантия, он ее надевал на работе. Но на ферме она ему больше не нужна. И он подарил ее Овуору. В тот день, когда прилетела саранча.
— Кто такой Овуор?
— Наш повар, — рассказывала Регина, с удовольствием вспоминая ту ночь, когда папа плакал. Теплыми несолеными слезами.
— Овуор пришел из Ронгая в Ол’ Джоро Орок. С нашей собакой. Он смог прийти, потому что я говорю на джалуо.
— Джалуо? А это еще что?
— Язык Овуора, — удивленно ответила Регина. — Только я есть у Овуора на ферме. Все остальные — кикуйу. Кроме Даджи Дживана. Он индус. Ну и кроме нас, конечно. Мы немцы, но, — торопливо продолжила она, — не нацисты. Мой папа всегда говорит: людям нужен их собственный язык. И Овуор тоже так говорит.
— Ты очень любишь отца, правда?
— Да, сэр. И маму тоже.
— Твои родители очень обрадуются, когда увидят твой табель и прочитают такое хорошее сочинение.
— Они не смогут, сэр. Но я им все прочитаю, на их языке. Я на нем тоже говорю.
— Можешь идти, — сказал мистер Бриндли, открывая окно.
Когда Регина была почти у двери, он добавил:
— Не думаю, что твоих одноклассниц заинтересует то, о чем мы говорили. Тебе не нужно об этом рассказывать.
— Да, сэр. Маленькая Нелл об этом не расскажет.