Мы (я, моя жена Лена и семилетний сын Миша) ступили на американскую землю 23 сентября 1989 года. За несколько месяцев до этого я (не без помощи Исаака Марковича Халатникова, за что ему вечная моя благодарность) получил приглашение на работу в университет Флориды в городе Гейнсвилл. Позиция эта была рассчитана на свежеиспеченного кандидата наук, моей кандидатской было уже девять лет. Я, однако, не роптал.

Жизнь на Западе вообще и в Америке в частности представлялась мне в самом радужном свете. Вспоминая теперь, насколько я был наивен, не перестаю удивляться самому себе.

Мы прилетели в Гейнсвилл поздно вечером и не успели совершенно ничего разглядеть. Я помню, как утром вышел из отеля, почти как Армстронг на поверхность Луны. Вокруг были совершенно другая жизнь, другой воздух, другая температура. Но как написал Тургенев в «Му-му»: «Ко всему привыкает человек, вот и Герасим привык к городской жизни».

Так получилось, что Гейнсвилл и позже Принстон были единственными местами, где мне удалось близко пообщаться с коренными американцами, не принадлежащими к академической среде. Сразу скажу, что среду эту я недолюбливаю. Помню, как интенсивно мы учились друг у друга в институте Ландау, где идеи буквально витали в воздухе. В Америке учиться трудно, так как многие сознательно скрывают подробности своих вычислений, заменяя их в публикациях болтологией. Но, вообще говоря, профессиональных проблем здесь не так много, а если и есть, то грех нам жаловаться — те, кто остался в отечестве, скажут, что мы с жиру бесимся, и будут абсолютно правы.

По своему образу мыслей американская академическая среда (именно американская, а не вообще западная) напоминает мне дореволюционную русскую интеллигенцию, как она описана в статьях Бердяева и других «веховцев», с той очевидной разницей, что ни о каком самопожертвовании здесь не может быть и речи. Эта среда крайне нетерпима к взглядам, хотя бы немного отклоняющимся от леволиберальной ортодоксии. Дебаты не допускаются, обсуждения политических и мировоззренческих проблем сводятся к хору согласных голосов, наперебой уверяющих друг друга в своей лояльности принципам «либерализма» (кавычки здесь не случайны, так как основной принцип, «либерти», при этом отвергается). Согласованность взглядов достигается тем, что все члены этого клуба читают одну и ту же газету («Нью-Йорк Таймс») и (иногда) журнал («Ньюйоркер»). Беседы со многими из них сводятся к пересказу последнего номера этих изданий, за счет чего я экономлю деньги на подписку.

Во Флориде нам посчастливилось встретиться с совсем другими людьми. Поток иммиграции из Советского Союза тогда еще только начинался, и «русские» были в новинку. Нами интересовались, в том числе и христиане. Нас стали приглашать на встречи, организованные различными христианскими церквями. Там были разные люди, но мы нашли группу, которая нам очень полюбилась. Скажу сразу, что тот облик, который американские религиозные организации являют миру через средства массовой информации, в частности, те проповедники, которых можно увидеть по телевизору, те передачи религиозного содержания, которые слышишь по радио, по моему мнению, ниже всякой критики. Все это примитивно, вульгарно, глупо. Но есть и другая сторона, и нам посчастливилось с ней познакомиться. Среди членов той церкви, в которую нас пригласили (по моему, это были какие-то южные баптисты или что-то в этом роде), было много людей нашего возраста (то есть между тридцатью и сорока годами). Они были вежливы без приторности, добры, держались очень естественно и без преувеличенной аффектации, часто заменяющей американцам отсутствие истинных чувств. Особо сильное впечатление на меня произвели семьи, усыновлявшие покинутых матерями-одиночками детей. Эти люди держались совершенно естественно, в стиле busyness as usual, хотя то, что они делали, было воистину подвигом. Среди наших друзей не было ученых, но уровень образования был в основном высший. Через них я как-то познакомился и с маленькой группой университетских христиан. Атмосфера в их кругу была ближе к знакомой мне атмосфере Жориных семинаров в Москве. Собирались, читали философские книги, обсуждали проблемы науки и религии. В общем, было интересно. К сожалению, с нашим отъездом из Флориды контакты эти ослабли, а потом и совсем прекратились.

Как я сказал, мы прилетели в Америку в конце сентября. А в ноябре я уже отправился в первое свое внутриамериканское путешествие, из Флориды в Принстон и Нью-Йорк. Английский я знал тогда плоховато, писал с ошибками, а в разговорной речи к ним добавлялся еще и сильный акцент. Однако акцентами Америку не удивишь, и я добрался без каких-либо затруднений. В этом путешествии я встретил несколько ставших мне очень дорогими людей.

Первой из них была хозяйка пансиона в Принстоне (в Америке такие места называются «Кровать и завтрак»), где я остановился. Ее звали Джуди, лет ей тогда было, наверное, шестьдесят пять. Очень милая, мягкая, интеллигентная женщина, которая нам впоследствии, когда мы в 1991 году перебрались в Принстон, много помогала. Она работала учительницей в Вальдорфской школе Принстона и помогла устроить туда моего сына. Через нее я познакомился с другими учителями этой школы, это были люди моего возраста, милейшая пара — Карл и Анник. Карл — коренной американец, Анник — француженка. Все эти люди были воплощенной противоположностью стереотипа американца — громогласного, вульгарного человека без духовных запросов. Их школа находилась на самой окраине Принстона, в конце дороги Вишневого Холма. Я вспоминаю ее почти с такой же нежностью, как дачу своего детства. Вдоль дороги — громадные старые американские клены, чьи листья осенью казались сделанными из чистого золота. Сама школа находится в просторном двухэтажном доме старинной новоанглийской архитектуры, выкрашенном в светло-желтый цвет; рядом с домом огромный развесистый дуб, под ним печь, в которой ученики собственноручно выпекали хлеб; заросший кустарником склон плавно спускается куда-то вниз, к маленькой речке, вокруг аромат пахучих трав…

Мы с женой называли Принстон городком в табакерке, по одноименной сказке Одоевского. Это маленький, невероятно уютный и красивый университетский городок примерно в часе езды на юг от Нью-Йорка. В центре его — один из самых лучших в Америке университетов. Университет был основан в 1744 году, хотя большинство теперешних зданий построено в конце XIX-начале XX века в стиле, возможно, несколько эклектичном, но в этой своей эклектике ужасно милом. Есть в них какая-то основательность, свойственная стремительно растущей тогда Америке, соединенная с желанием и порывом молодого и еще наивного американца перенести к себе в Новый Свет старость Европы и тем самым стать не хуже ее. Европа же, в лице записного сноба Бертрана Рассела, зарабатывавшего время от времени в Принстоне деньги преподаванием математики, встречала все это презрительной ухмылкой: «The best the monkeys could do».

В Принстоне нашел себе пристанище Эйнштейн, для которого там выстроили целый институт, называемый ныне Институтом передовых исследований. Он находится в южной части города, по соседству с полем, где американские повстанцы под командованием Вашингтона сразились с англичанами. Формально англичане победили, но Вашингтону, как позже Кутузову, удалось организованно отступить и сохранить армию, так что победа англичан оказалась в итоге тщетной. Дом Эйнштейна расположен неподалеку от университета, на Мерсер-стрит.

Все это с наслаждением, с упоением я рассмотрел и впитал уже тогда, в течение своего первого приезда. С тех пор я бывал в Принстоне много раз, жил там по нескольку месяцев.

Не помню, было ли это в первый мой приезд или позже, но однажды меня пригласили в дом к матери моей знакомой — физика Преми Чандра. Несмотря на свою фамилию, выдающую индийские корни, Преми — стопроцентная американка. Собственно говоря, фамилии здесь ничего не значат. Там, где я сейчас живу, половина фамилий итальянские, а другая — еврейские. И все они — американцы. Многие из этих итальянцев, кстати, никогда не были в Италии.

Дом матери Преми находится в самом престижном месте Принстона — на Бэттлфилд-роуд. В тот теплый и солнечный осенний день на этой тихой улице происходило то, что в Америке называется block party. То есть на улицу были выставлены столы с закуской и выпивкой и соседи по кварталу общались и, соответственно, выпивали и закусывали.

И вот за этой закуской я познакомился с великим человеком, живым классиком — Фриманом Дайсоном. Дайсон — физик, чьи достижения давно стали достоянием учебников (уравнение Дайсона, классы универсальности Дайсона). Однако он известен также и другим. Те, кто увлекался проблемой внеземных цивилизаций, может быть, слышали термин: «сфера Дайсона». Дайсон предположил, что высокоразвитая цивилизация, достигнув определенного уровня, пожелает наиболее рационально распорядиться энергией своей звезды и для этого, разрушив свою планетную систему, из образовавшегося материала соорудит вокруг этой звезды сферу. Окруженная такой сферой звезда перестанет быть видимой, но будет продолжать излучать в тепловой части спектра. Дайсон предложил искать внеземные цивилизации по таким вот мощным тепловым источникам, и их действительно стали искать, но до сих пор ничего не нашли. Для меня самое любопытное во всей этой истории было то, что Дайсон задумался над этими проблемами после того, как прочитал русского философа Николая Федорова. Федоров жил в XIX веке, работал библиотекарем Румянцевского музея и был другом Льва Толстого и Владимира Соловьева. Он разработал так называемую философию общего дела, согласно которой нравственно разобщенное человечество может сплотить одна задача или, скорее, проект — проект физического воскрешения мертвых. Для расселения воскрешенных Федоров предлагал начать освоение планет Солнечной системы. Толстой утратил интерес к идеям Федорова после того, как его знакомые ученые объяснили ему всю абсурдность и невозможность межпланетных перелетов. Но именно идеи Федорова дали толчок разработкам Константина Эдуардовича Циолковского.

В план моей первой поездки входил визит в Нью-Йорк. Манхэттен поразил меня и я влюбился в него на всю жизнь. Есть в нем такая тяжеловесная красота, местами несколько мрачноватая, но именно такая мне нравится. От отца Александра у меня был адрес церкви Христа Спасителя (она тогда, как и сейчас, находится на углу 71-й East Street и Первой авеню), где священником был ученик отца Александра отец Михаил Меерсон. Церковь эта чудная, маленькая, и хотя небогатая, но очень уютная и теплая. Я хожу туда уже больше двадцати лет.

В России отец Михаил был диссидентом, уехал он оттуда в начале 1970-х, жил во Франции, потом в Израиле, где и познакомился со своей будущей женой. Отец Михаил и его жена Оля стали моими дорогими друзьями на всю жизнь. Я пришел к отцу Михаилу в церковь, мы познакомились и как-то очень быстро подружились. Я помню, как часами напролет рассказывал ему истории из московской жизни: про Жору Рязанова, про философа Ковалева, про то, как тот, служа сторожем в московском Еврейском театре, делал для театра машинку для выдувания мыльных пузырей. Отец Михаил заливисто хохотал, слушая все это. Наш смех не был насмешкой, оба мы понимали: то, что представляется обывателю праздным чудачеством, есть признак жизни, духовных поисков. Кто помнит теперь, например, имена флорентийских банкиров эпохи Возрождения? А многих чудаков запомнили надолго…

Отец Михаил жил тогда с семьей на самом севере Манхэттена, поблизости от прелестного Форт Трайон парка, где находится филиал музея Метрополитен под названием «Клойстерс». Последнее в переводе на русский язык означает «монастырский дворик», место для прогулок, уединения и медитаций. Это музей средневековой культуры, занимающий здание, являющееся копией средневекового монастыря. Расположено оно на вершине холма, откуда открывается роскошный вид на Гудзон и лес на противоположном ее берегу. Этот лес на той стороне реки, как и парк, где расположен музей, как и сам музей, когда-то подарил Нью-Йорку Нельсон Рокфеллер.

Небольшая и невероятно уютная квартира семьи Меерсонов была по-московски забита книгами, которые я тут же принялся запоем читать. Я ведь только что приехал из СССР, где многое из того, что стояло у отца Михаила на полках, было недоступно. Его жена Оля, двоюродная сестра композитора Альфреда Шнитке, филолог по образованию, замечательно пела.

Я познакомился с некоторыми прихожанами отца Михаила и побывал кое у кого дома. Атмосфера несколько напоминала ту, что так замечательно описана Людмилой Улицкой в «Веселых похоронах». Это и не удивительно, так как основой для сюжета этой вещи послужила история художника Виталия Длугого, рассказанная Улицкой отцом Михаилом и Олей.

Оля и отец Михаил — удивительно теплые и умные люди. Разговоры с ними всегда были для меня духовными пирами, возвращавшими меня в те московские времена, когда можно было поговорить о чем-то действительно важном, а не только о том, как ужасен президент Буш. С Олей, которая в совершенстве знает иврит, да еще и является профессиональным филологом (сейчас она профессор в Джорджтаунском университете), было одно удовольствие обсуждать тонкости библейских текстов, а также смыслы Платонова и Достоевского. Без нее я бы, например, никогда не обратил внимания на то, что Лебедева из романа «Идиот» звали Лукьяном, так же как римского поэта Лукана, совершившего самоубийство по приказу Нерона. Замечу мимоходом, что пьяненький и подленький чиновник Лебедев, среди прочих своих занятий толковавший Апокалипсис («Кто почтит Лебедева? Всякий вмале не пинком сопровождает его… А в искусстве сем я равен вельможе!»), — один из самых забавных персонажей этого романа, наряду с Фердыщенкой и генералом Иволгиным.

Недавно Оля совершила невозможное: вместе с Робертом Чандлером перевела на английский роман Андрея Платонова «Котлован». Попробуйте перевести вот это: «В день тридцатилетия личной жизни Вощеву дали расчет с небольшого механического завода, где он добывал средства для своего существования. В увольнительном документе ему написали, что он устраняется с производства вследствие роста слабосильности в нем и задумчивости среди общего темпа труда.

Вощев взял на квартире вещи в мешок и вышел наружу, чтобы на воздухе лучше понять свое будущее. Но воздух был пуст, неподвижные деревья бережно держали жару в листьях, и скучно лежала пыль на безлюдной дороге — в природе было такое положение. Вощев не знал, куда его влечет, и облокотился в конце города на низкую ограду одной усадьбы, в которой приучали бессемейных детей к труду и пользе…»

Отец Михаил — замечательный проповедник. Искусство проповеди очень сложно, так как она по сути своей является наставлением, а современный человек к наставлениям не привык. Таким образом, проповедник должен наставлять, избегая при этом нравоучительности. Квадратура круга. Или, как сказали бы древние, contradictio in adjecto. Как отец Михаил решает эту задачу, уму непостижимо, но после проповедей его я всегда испытываю большой душевный подъем.

Take me back to the place where I first saw the light, То the sweet sunny South take me home…

Во Флориде мы прожили два года. Природа ее очень своеобразна. Более всего удивило полное отсутствие запахов. Даже магнолии, которые на севере издают пронзительный аромат, там ничем не пахли. Экзотические животные и птицы (броненосцы, опоссумы, пеликаны, цапли, ибисы) в изобилии, в небе постоянно кружат орлы и коршуны, в реках и озерах водятся аллигаторы и водяные змеи. Кстати, по моим наблюдениям, аллигатор — довольно осторожное существо; если он понимает, что человек не один, а поблизости есть другие люди, то предпочитает держаться подальше. Я помню такой случай. Году в 1991-м приехал в Гэйнсвилл Володя Минеев из института Ландау. Мы повезли его за город в маленький заповедник. Идем по дорожке вдоль речки, вдруг нам навстречу — шагах в тридцати — идет совсем не маленький аллигатор. Именно не ползет, а идет, поскольку лапы у них довольно длинные и корпус сидит над землей достаточно высоко. И вот наш бравый Минеев под вопли ошеломленных американцев ринулся на аллигатора, который, не желая испытывать судьбу, со страшным треском и шумом рухнул через кусты в реку.

Вспоминаю и другой эпизод. Однажды мы с женой, сыном и моим греческим другом поехали в какой-то национальный парк кататься на каноэ. Помню эту речку — прозрачная как хрусталь вода, все видно до самого дна. И видно, как в воде плавают змеи длиной по крайней мере в метр, с красивой покрытой узором кожей. Мы плывем на каноэ, а мимо нас, попы в воде, плывут в автомобильных камерах люди. С ближайшего дерева свешивается змея. Мы спрашиваем одну даму, не боится ли она. «Нет, не трогайте их, и все будет в порядке». Моего друга Никоса эти слова, по-видимому, не убедили, так как когда наше каноэ перевернулось, он сразу полез на дерево, предоставив мне нырять за его пятисотдолларовой фотокамерой.

Постдокторская позиция дается на два года, и в конце 1991-го мы покинули Флориду. Следующим пунктом был Принстон, где мы прожили полгода, а за Принстоном — Гарвард. В промежутке между этими двумя почтенными учреждениями я был приглашен на интервью в Оксфорд и вскоре получил приглашение на работу, которое с радостью принял.

Полгода, проведенных в Принстоне, были довольно плодотворными. Я продолжал знакомиться с американской физикой, ездил на все, какие только мог, конференции, делал доклады везде, куда приглашали. Вообще здесь ситуация такая, что люди знакомятся друг с другом не по статьям, а лично. На чтение статей, как правило, не хватает времени. В Принстоне моим непосредственным начальством были два замечательных физика — лауреат Нобелевской премии Филип Андерсон и его ученик Данкан Халдэйн. Одним из достижений Андерсона считается модель его имени, описывающая влияние магнитных примесей на свойства металлов. В свое время мы с Павлом Вигманом эту модель решили точно. Не знаю, произвело ли это на Фила какое либо впечатление или нет. Во всяком случае, при нашей первой встрече он отрекомендовал меня кому-то как математика. Так и сказал в телефон: «Я тут беседую с одним математиком». Признаться, это меня встревожило, так как слыть математиком среди физиков в Америке почти так же плохо, как физиком среди математиков. Однако по прошествии небольшого времени его мнение обо мне переменилось к лучшему, и, думаю, его рекомендательное письмо сыграло решающую роль для приглашения меня в Оксфорд.

Филип был порядочным англофилом, с 1965-го по 1977 год преподавал в Кембридже и даже, кажется, имел в Англии дом, где-то в Корнуэлле. Позже, когда я работал в Оксфорде, он приехал туда на несколько месяцев как своего рода почетный гость колледжа Баллиол. Я помню, как он пригласил меня на праздник в колледж, не предупредив, что гостям полагается являться в смокингах. Я пришел в обычном костюме и буквально сгорал со стыда. Смокинг у меня, разумеется, был; это был первый предмет, приобретенный мною в Оксфорде.

Ученик Андерсона Данкан Халдэйн ненамного старше меня. Семья Данкана известна своими академическими традициями, один из его родственников считается великим генетиком. Данкан закончил Кембридж примерно тогда же, когда я Физтех. Будучи студентом, он состоял членом троцкистской организации и курил марихуану. В 1970-х годах среди английских хиппи были в моде паломничества в Непал; мне говорили, что из Лондона туда можно было доехать на автобусе. Данкан съездил в Катманду; на обратном пути, где-то в районе Кабула, у него кончились средства. В британском посольстве согласились ему помочь, отправили телеграмму родителям с просьбой выслать деньги, а также дали ему два пенни на пропитание. Данкан говорил мне, что тогда он познал разницу между жизнью на один пенни в день и жизнью без единого пенни.

В конце февраля 1992 года мы перебрались в Бостон. Мне предстояло проработать полгода в Гарварде. Там я пытался применить свои знания по теории поля к задачам о биологических мембранах. Я продолжал эти попытки и впоследствии, но, к сожалению, никакого результата они не принесли.

Читателя может несколько удивить тот факт, что я, занимаясь проблемами, связанными с квантовой механикой, такими как теория магнетизма, вдруг бросился в теорию мембран, которая является, в сущности, классической физикой. Дело здесь, однако, в том, что математически совершенно разные отрасли физики могут быть удивительно похожи, о чем я уже писал в пятой главе. Чтобы это не звучало абстрактно, приведу несколько примеров. Каждый согласится, что свет, тепловое излучение, радиоволны, рентгеновские лучи воспринимаются нами очень по-разному. Однако математическое описание этих столь различных, по-видимому, явлений практически не отличается друг от друга. В рамках этого описания указанные явления — это колебания электрического и магнитного полей (электромагнитные волны), чья динамика описывается уравнениями Максвелла. Разница между видимым светом, для восприятия которого у нас есть специальный орган — глаз, и рентгеновскими лучами, о существовании которых мы можем судить только по последствиям их воздействия на наш организм, с точки зрения этих уравнений состоит только в разной частоте колебаний. Можно расширить эту аналогию до аналогии между светом и звуком. Уравнения для электромагнитных волн и звука неидентичны, хотя и похожи. В рамках этой аналогии электромагнитные волны разной частоты — как звук разного тона. Аналогия продолжается и далее — на все вообще периодические и квазипериодические движения, хотя и становится более расплывчатой. Как я говорил, с таких аналогий наука и начиналась: Пифагор (или кто-то близкий к нему) усмотрел сходство между колебаниями струн лиры и движением светил. Отсюда и знаменитое выражение «музыка сфер». Это умная музыка, то есть такая, которую слышит не ухо, а ум человека, понимающего гармонию, заложенную в законах природы.

Я никогда не переставал и не перестаю удивляться этому сходству различных предметов, открытому теоретической физике, что и делает ее для меня столь привлекательной и служит неистощимым источником для вдохновения и размышлений.