Жизнь в невозможном мире: Краткий курс физики для лириков

Цвелик Алексей

Глава 7

1980-е годы

 

 

1980-е годы были для меня временем, когда я окончательно сложился и как человек, и как ученый. В 1980 году я женился, через два года родился наш сын Миша. В 1983-м был закончен наш с Павлом Вигманом капитальный труд, большой обзор, суммирующий наши достижения по точным решениям ряда проблем теоретической физики. Помню, как я одной рукой качал коляску с маленьким Мишей, а другой писал обзор. Жена уезжала в восемь утра на работу и возвращалась домой почти в восемь вечера, а я ездил в институт только раз в неделю, и, естественно, значительная часть домашнего хозяйства была на мне. Я был уже кандидатом наук, и мы смогли купить мне на черном рынке вельветовые джинсы, стоимость которых тогда равнялась моей зарплате.

Вопросы о том, может или не может моя научная деятельность соотноситься с моими духовными и философскими интересами, продолжали занимать меня. Я никогда не верил в то, что истины науки и религии можно как-то развести, что наука якобы говорит об одном, а религия о чем-то совсем другом.

Помню, тогда я познакомился с Сашей Орловым, сыном известного диссидента Юрия Орлова; он был у нас в Черноголовке аспирантом. Мы довольно близко сошлись, я поделился с ним своими мыслями и сомнениями, и Саша сказал: «Поезжай к отцу Александру (Меню) в Пушкино!»

Я поехал. Был солнечный летний день, отец Александр в белом облачении стоял у входа в церковь и, по своему обыкновению, улыбался лучезарной улыбкой. Я так сразу его и спросил, без всяких предисловий: «Может ли ученый верить в Бога?» Он тут же ответил: «А почему нет? Когда я гляжу в микроскоп (он был биолог по образованию), я испытываю благоговение большее, чем когда служу в этом храме». Ответ этот мне запомнился. С тех пор я стал наезжать в храм отца Александра в Новой Деревне.

Отец Александр — фигура известная, и о нем писали люди, знавшие его несравненно лучше меня. Он был человеком огромного обаяния, излучал доброжелательность и радость. Казалось, такого человека было невозможно не любить, и тем не менее находились люди, которые его ненавидели. Он служил не один, в храме этом был еще священник, который даже и не пытался скрыть своей зависти к отцу Александру. Были, разумеется, и прямые враги. Это грустная тема, тема о том, что человек в этой жизни сплошь и рядом выбирает зло, платит ненавистью за хорошее к себе отношение. Такие люди, как отец Александр, вызывают бешеную ненависть тех, кто в силу порочности своей натуры не способен делать добро. Между тем многие из этих людей именуют себя христианами. Они измышляют разные причины и поводы для того, чтобы оправдать то, для чего нет оправдания. «Заповедь новую даю вам, да любите друг друга; как Я возлюбил вас, так и вы да любите друг друга. По тому узнают все, что вы Мои ученики, если будете иметь любовь между собою» (Ин 13, 34–35). Часто люди спрашивают, что такое христианин, так вот, лучше этого определения, данного Самим Христом, не найти. И еще: «Вы — соль земли. Если же соль потеряет силу, то чем сделаешь ее соленою? Она уже ни к чему негодна, как разве выбросить ее вон на попрание людям» (Мф 5,13).

Отец Александр был, несомненно, счастливым человеком, и это передавалось другим. Я по натуре совершенно неэкзальтированный, не склонный поддаваться гипнозу, хотя всю жизнь этим предметом очень интересовался и в молодости просто мечтал быть загипнотизированным, хотя и без успеха. По-видимому, это связано с тем, что, как ученый, я слишком углублен в себя и поглощен своими мыслями. Однако даже я не мог не заметить, что вокруг отца Александра существовала какая-то особая аура. Исчезала озабоченность, та настороженность перед жизнью, которую мы почти всегда испытываем, настороженность от почти постоянной мысли, вдруг что-то пойдет не так? Я склонен думать, что отец Александр был этого экзистенциального страха лишен, так как до глубины души верил, что «не так» не может пойти, поскольку сильнее Того, Кто этот мир создал, в нем никого быть не может. Как сказал Ефрем Сирин, «в ком любовь, тот ничего не боится, потому что истинная любовь изгоняет страх». Вскоре после первой встречи с отцом Александром я крестился, Саша Белавин и Оля Кузнецова стали моими восприемниками.

Надо сказать, что тогда, в 1980-е, среди интеллигенции наметился определенный интерес к Церкви и, шире, некий отход от материалистических убеждений предшествующего поколения. Стало стыдно глядеть на святыни, отчасти разрушенные, отчасти превращенные в склады или вообще черт знает во что. Я помню, даже в полные самых светлых надежд годы перестройки отец Александр никогда не заблуждался насчет того, что движение к духовным ценностям будет легким. Он был очень трезвым человеком и понимал: период возрождения будет недолгим и потому каждый час дорог. И как только это стало возможно, он стал выступать публично с лекциями, издавать свои книги, многие из которых были написаны еще тогда, когда за такого рода писания можно было угодить в тюрьму. Не заблуждался он и по поводу своей собственной судьбы. Одна моя знакомая, которая в те годы была очень близка к отцу Александру, рассказала мне, что однажды она сказала ему: «Алик, тебя убьют». Он ответил: «Я готов». Что ж, все сбылось…

Одним из любимых философов отца Александра был Владимир Соловьев, которого он горячо мне рекомендовал. Впрочем, это было даже излишне, потому что я и так за Соловьева ухватился, вдохновленный его идеями о развитии Вселенной.

Соловьев умер на пороге XX века, в возрасте сорока семи лет. Он был философ, поэт, мистик, один из самых широко образованных русских людей. Как философ, он дал толчок всей русской религиозной философии, как поэт — русскому символизму. Время его молодости пришлось на период, когда в умах русской (и не только русской) интеллигенции практически безраздельно господствовали материализм и позитивизм. В среде студенчества были популярны вульгарные материалисты Бюхнер и Молешотт, утверждавшие, что «мозг выделяет мысль так же, как печень выделяет желчь». Это мировоззрение с едкостью и остроумием описано Набоковым в романе «Дар», в части, посвященной Чернышевскому. Наука в очередной раз «доказала» тогда, что Бога нет, и многие ей поверили.

Гениальный Соловьев понял, что доводы «науки» весьма шатки и все «доказательства» основаны на неоправданной экстраполяции на более широкую область положений, имеющих ограниченный диапазон применимости. Он называл такие положения «отвлеченными началами». Науки он совершенно не боялся и, например, с большим энтузиазмом воспринял теорию Дарвина, которую преподносят сейчас как самое главное «доказательство» бессмысленности мира. При этом подразумевается, что бессмысленность эта должна нас освободить и очеловечить.

Очень краткое и емкое описание взглядов Владимира Сергеевича на природу можно найти в шестой главе его книги «Россия и вселенская Церковь». Приведу цитату:

«…Дело творения, как процесс вдвойне сложный, может совершать свое движение лишь медленно и постепенно.

Что оно не есть непосредственное дело Божие, это, как мы видели, вполне определенно говорит нам Библия… Если бы создание нашего физического мира исходило прямо и исключительно от Самого Бога, то оно было бы делом безусловно совершенным — спокойным и стройным произведением, не только в целом, но и в каждой из его частей.

Но действительность далеко не отвечает такой идее. Лишь со своей точки зрения, обнимающей всё… одним взглядом… Бог мог объявить творение совершенным… (Быт 1, 31), хорошо весьма. Что же касается отдельных частей дела, то они заслуживают в устах Бога лишь относительного одобрения или не заслуживают никакого. В этом, как и во всем остальном, Библия находится в полном согласии с человеческим опытом и научной истиной. Если мы станем рассматривать земной мир в его настоящем состоянии и в особенности в его геологической и палеонтологической истории (курсив мой — А. Д.), хорошо и документально обоснованной в наши дни, мы откроем в нем характерную картину процесса тяжелой работы, определенной разнородными началами, приходящими весьма не скоро и путем великих усилий к устойчивому и стройному единству. Тут нет ни малейшего сходства с безусловно совершенным созданием — непосредственным делом одного Божественного художника».

Некоторых читателей, наверное, удивят ссылки Соловьева на Библию. Не написано ли там, что мир был создан за шесть дней? Разве это согласуется с современным научным взглядом, оценивающим возраст Вселенной приблизительно в 13,5 миллиардов лет или даже с представлениями времен Соловьева? Чтобы ответить на этот вопрос, читателю лучше всего обратиться к произведениям самого философа и, в частности, к упомянутой мною книге «Россия и вселенская Церковь». Скажу лишь, что в то время, когда жил Соловьев, его взгляды казались совершенно нетрадиционными, хотя, как мы знаем сейчас, подобная интерпретация Священного Писания давалась и сотни и даже тысячи лет тому назад. Одним из самых прозорливых в этом отношении людей был святой Августин (354–430), чья концепция времени являлась, по существу, эйнштейновской. Он, в частности, утверждал, что время сотворено вместе со всей Вселенной и потому вопрос о том, что делал Бог до сотворения мира, не имеет смысла, так как сами понятия «до» и «после» предполагают наличие времени. Разумеется, относительность времени и есть ключ к решению парадокса о «шести днях». То, что одному наблюдателю представляется одним днем, другому может показаться миллионом лет. С «точки зрения» света, дошедшего до нас с момента того, что наука называет Большим взрывом, возраст Вселенной равен даже не шести дням, а нулю. «Дни» творения, как они описаны в первой главе Книги Бытия, есть скорее космологические эпохи, и продолжительность их, с нашей, человеческой (правильнее сказать, земной), точки зрения, может быть совершенно различна.

Как раз тогда я познакомился с двумя весьма различными людьми, которые с разных позиций объяснили мне всю поверхностность буквального (то есть, фактически невнимательного) прочтения Библии, в частности, в главах, касающихся сотворения мира. Одним из них был мой ровесник, талантливый поэт, писатель и каббалист Михаил Кравцов. Другой — удалившийся на покой православный священник Николай Павлович Иванов.

Миша был с виду настоящий аскет: худой, длинная борода. Жена его тоже писала стихи, дом был уставлен книгами, большинство из них — на иврите. Миша утверждал, что в Писании нет случайных слов и потому его краткость требует очень внимательного чтения. Например, говорил Миша (Соловьев в «России и вселенской Церкви» говорил буквально то же самое), рассуждая о творении, нужно обратить сугубое внимание на то, что слово «сотворил» употреблено в шестидневе всего лишь три раза. Что же сотворено, то есть произведено из ничего? «Небо и земля» (которые, как Миша, так и святой Августин интерпретировали не как наше небо и землю, а как своего рода зародыши духовного и материального мира) — живые существа, наделенные нервной системой («рыбы большие и всякая душа животных пресмыкающихся»), и люди! Про все остальное сказано иначе, например о растениях: «И сказал Бог: да произрастит земля зелень, траву, сеющую семя…» (Быт 1, 11). Очень интересно то, что более примитивные формы жизни, по-видимому, рассматриваются, как прямое продолжение неживой природы, которые «земля» может произвести, то есть всецело находящиеся в рамках тех законов, которые управляют всей остальной природой. В такой жизни, по-видимому, нет ничего принципиально нового, кроме ее сложности, поэтому никакого дополнительного акта творения она не требует. Иное дело — высшая жизнь, «душа животных пресмыкающихся». На этом уровне уже, по-видимому, появляются чувства, внутренний мир. Науке, кстати, до сих пор не ясно, почему один кусок материи обладает внутренним миром, а другой нет. Многие думают, что если компьютер сделать достаточно сложным, у него возникнут эмоции. Я никогда не понимал, что дает нам основания для такого рода веры. Следующий этап творения — человек с его способностью к рефлексии, к осознанию и анализу самого себя.

Миша был поэтом и, как и я, был влюблен в русскую поэзию. Помню, мы с ним, чередуясь, по два часа подряд читали наизусть стихи — Пушкина, Лермонтова, Тютчева и так далее, до Заболоцкого и Тарковского. Вот его стихи, написанные в 1988 году:

Мы и в юности были стары, Мы и в старости будем юны, Пусть звенели кругом гитары. Нам звучали иные струны. Не румянец — закваской детства, А в магическом том кристалле К нам иное рвалось наследство, То, которое нам не дали. Волновали слова пророка Обещаньем иного смысла И сквозь бури и волны рока Той судьбы проступили числа. И летят города, деревни, В алфавит переходят руны… Мы и в юности были древни, Мы и в Древности будем юны.

В начале 1990-х Миша уехал в Израиль. Я слышал, что он перевел на русский множество сложнейших еврейских мистических трактатов, например «Зохар» («Книга сияния»).

Николай Павлович Иванов ко времени нашего знакомства был уже стариком, было ему тогда восемьдесят четыре года. Он прошел лагеря начала 1930-х и говорил, что ему страшно повезло, что арестовали его рано, так как если бы это случилось позже, когда маховик террора уже полностью раскрутился, он бы наверняка погиб. А тогда, в 1933 году, шел в основном поток раскулаченных крестьян, среди которых Николай Павлович был редким человеком с образованием и, как человека грамотного, его назначили в лагере на «бумажную» должность. Так он выжил и через несколько лет вышел на свободу. Когда Сталин во время войны вернул Церкви некоторые из ее функций, Николай Павлович поступил в духовную семинарию при Троице-Сергиевой лавре, которую окончил в 1951 году. Как и многие из нас, в молодости он воспринимал свою жизнь как череду несчастий и неудач и только позже понял, что то, что ему казалось неудачей, было чудесным спасением. Были и у меня в жизни такие моменты.

В каком-то смысле Николай Павлович был человеком традиционным, но с живым, незакосневшим умом. Он искал пояснений к лаконичным строкам Писания в церковных служебных текстах, в литургическом богословии. Он, так же как и Миша, знал иврит (хотя наверняка не так хорошо) и много мне читал вслух на этом волшебном языке. Николай Павлович полагал, что противоречия между наукой и религией временные и основаны либо на нашем непонимании библейских текстов, либо на несовершенстве научных знаний.

Об этом он писал книгу, и я, по мере сил, консультировал его по вопросам науки. Мы были соседями по дачам, которые снимали на подмосковной станции Крекшино, по Киевской железной дороге. Тогда-то и у меня зародилась идея написать о синтезе науки и религии.

Вот запись из моего дневника лета 1988 года:

«Ник. П.: Святое Писание иерархи и атеисты толкуют одинаково буквально, только для первых это идет со знаком плюс, а для вторых — со знаком минус. Сам я пытаюсь избавиться от такого толкования. Пример: Антоний Римлянин приплыл в Новгород на камне, плывя против течения. Смысл чисто нравственный: верь и иди против течения мира».

По-настоящему новые ветры подули в стране только после Чернобыльской катастрофы. Я хорошо помню эти апрельские и майские дни 1986 года. Я как раз собирался с маленьким сыном навестить в Самаре родителей и брата. 27 апреля объявили, что на атомной электростанции под Киевом произошла авария. Подробностей не сообщалось, и все это показалось тогда каким-то пустяком. Я забрал сына и поехал в Самару. Стояла чудесная майская погода, про аварию мы как-то забыли, пока из Киева не начали прибывать беженцы. Двоих я встретил на квартире друзей моего брата. То, что они рассказывали, казалось невероятным, но оснований не доверять им не было. В семье, их принимавшей, был счетчик Гейгера (вещь в те дни совершенно ненаходимая: следующие два месяца я, физик, буду безуспешно искать этот прибор в Москве), и стрелка на его шкале молчаливо подтверждала правду рассказанного. Правда состояла в том, что совершенно новая одежда парня и девушки, приехавших из Киева, которую они надели только для того, чтобы добраться от дома до вокзала, оказалась сильно радиоактивной. Постепенно какие-то сведения стали просачиваться через телевизор, который признал-таки в конце концов, что происшедшее не пустяк. Бесила официальная ложь, ощущавшаяся практически в каждом слове, доносившемся с экрана. Было ясно, что произошла катастрофа, хотя подробностей не сообщали. Было ясно также, что для того, чтобы соблюсти декорум, простых людей подвергают огромной опасности, что с ними, как всегда, не считаются и жизнь их не ставят и в грош. С ужасом я узнал, что киевские городские автобусы, на которых производили эвакуацию, даже не дезактивировали и на следующий день пустили на линию.

Было ясно, что «спасение утопающих — дело рук самих утопающих». Разумеется, я очень беспокоился за сына, не составляло труда понять, что при сложившейся ситуации за качеством продуктов никто следить не будет. Действительность оказалась даже хуже; позже я узнал, что Политбюро ЦК под председательством Горбачева постановило распределить зараженное мясо с Украины и Белоруссии равномерно по всему Союзу. Выбрасывать было жалко. Вернувшись в Москву, я бросился на поиски счетчика Гейгера, спрашивал по друзьям. Саша Барабанов, усмехнувшись, отправил меня к Лёне Максимову, работавшему в Курчатовском институте атомной энергии АН СССР, сказав: «У Лёни завотделом Каган, он еврей, детей любит». Мол, поможет. Никто не помог, всем было, как всегда в России, на все наплевать. Мы не были властны над своей судьбой, а может, и не хотели такой власти. Проще было жить, как будто ничего не произошло. Однако Чернобыль сдвинул что-то внутри Кремля. Думаю, стало понятно, что ядерная война окажется много хуже, чем думали, и надо как-то с Западом договариваться. Появилось новое слово «перестройка». Для тех, кто забыл, напомню, что до Чернобыля официальным лозунгом было «ускорение».

С началом перестройки в Москве стали появляться разные неформальные клубы. Один из таких клубов был организован литературным критиком Мишей Эпштейном (он теперь профессор в Университете Эмори в штате Джорджия) и располагался в библиотеке около метро «Академическая». Привел меня туда Жора Рязанов, не на шутку увлекшийся таким новым в то время течением, как концептуальный авангард. Признаюсь, что, как тогда, так и сейчас, я все это считал чепухой, если не хуже. Но было забавно смотреть на Жору, всерьез утверждавшего, что «авангард» расчистит духовное пространство от наслоений прошлого и через эту пустоту мы «увидим Бога».

Помню, как в подвале на «Академической» выступал Дмитрий Александрович Пригов. Он мне очень понравился, было жутко смешно, и кое-какие из его стихов я выучил наизусть. Вот, например, стихи философского содержания, написанные под явным влиянием Платона:

Неважно, что надой записанный Реальному надою не ровня Все, что записано, — на небесах записано И в высшем смысле уж сбылось А в низшем смысле все забудется Да почти уж и забылось

Или вот еще одно, которое, я признаться, люблю примерять на себя:

В Японии я б был Катулл А в Риме был бы Хокусаем А вот в России я тот самый Что вот в Японии Катулл А в Риме — чистым Хокусаем Был бы

Помню также выступление Виктора Ерофеева, читавшего какую-то свою обычную псевдоинтеллектуальную похабщину. На его выступление слетелись дамочки московского литературного бомонда, и было уморительно слышать, как при каждом очередном извержении по их рядам пробегал шепоток восторга: «Он снимает все табу!» Как тут не вспомнить «Бобок» Достоевского… Но ни в России, ни на Западе этим теперь никого не удивишь. Скучно, господа…

Не все, однако, была литература. Были и философские дискуссии, и на одной из них я познакомился с Виталием Ковалевым, человеком весьма нетривиальным. Виталий был родом из Полтавы и видом напоминал запорожца. Он был по-украински осанист, носил усы и говорил необыкновенно веско, можно сказать, не говорил, а изрекал. По убеждениям он был философ-гегельянец, а по роду занятий — дворник. В прошлом он закончил аспирантуру на кафедре научного атеизма Института философии АН СССР, поверил в Бога, покинул академическую философию и стал человеком свободных профессий. Таких профессий в СССР было несколько: сторожа, истопники, дворники. В отличие от большинства философов, Виталий работал не только головой, но и руками, которые у него были буквально золотые. Ими он клал печи, делал плотницкую работу и игрушки для дочери Лауры, названной так в честь возлюбленной Петрарки. Семья его от его умственных занятий никогда не страдала и дома был достаток. Из философии Гегеля Виталий извлек систему предсказания будущего, которая довольно неплохо работала, пока советская власть, отчасти основанная на этой философии, еще держалась (потом система начала давать сбои). Помню один эпизод, который, правда, произошел в 1990-е, когда я с семьей уже не жил в России. Кажется, это был то ли 1993-й, то ли 1994 год; я в первый раз после отъезда собрался побывать на родине (мы уехали в 1989-м). Позвонил Виталию, чтобы договориться о встрече. «Ну как, жить стало лучше, жить стало веселей?» «Ты знаешь, лучше!» — ответил мне знакомый уверенный и веский голос, делая ударение на последнем слове. «Я уже больше не бедствую. И нигде не работаю». — «Как же так?» — «А меня моя философия кормит». Я не стал тогда продолжать разговор, а истинное значение его слов понял, только когда оказался в Москве. Виталий тогда не пришел на назначенную встречу, а в этот день как раз обвалилась «пирамида» Мавроди. И вот оказалось, что наш философ играл на бирже и пользовался для этого предсказаниями будущего, извлеченными из Гегеля. Занятую у кого-то крупную сумму денег, вложенную в «пирамиду», он потерял, но занял еще несколько тысяч долларов, отыгрался и завязал.

Виталий много сотрудничал с Мишей Эпштейном в различных культурно-философских начинаниях тех лет. Эпштейн был невероятно активен, будучи, в частности, чем-то вроде теоретика-комментатора при поэтах И. Жданове и А. Парщикове, которых он, по-моему, даже и затмевал, так что становилось непонятно, кто при ком. Участвовал Миша и в самиздатской публикации книги «Роза мира» Даниила Андреева. Помню, я у него эту книгу купил, этот экземпляр хранится у меня до сих пор.

 

Медитация

. Почему мы живем в пространстве трех измерений и одного времени?

Есть книги, авторы которых рассказывают о мирах, где вместо привычных нам трех измерений (высота, ширина и длина) их число или меньше (что легко вообразить), или больше (что наглядно вообразить себе трудно, а может быть, и невозможно). Одной из наиболее интересных книг такого рода является «Роза мира» Даниила Андреева. В ней с большим художественным талантом описываются миры четырех, пяти и более измерений. Все они населены различными удивительными существами.

А собственно, почему бы и нет? Может быть, существует где-то пятимерная жизнь? Или двумерная? Оказывается, однако, что в мире четырех пространственных измерений ядра не смогли бы удержать электроны и, следовательно, не было бы ни атомов, ни молекул. А в мире двух пространственных измерений атомы были бы настолько стабильны, что электроны не смогли бы их покинуть и, следовательно, не было бы химических реакций. Представляется поэтому почти несомненным, что жизнь может существовать только в пространстве трех измерений. Факт налицо.

Множество культурных событий происходило тогда просто по квартирам. Помню домашние концерты барда Алика Мирзояна, которого я всегда очень любил, еще с тех времен, когда он в 1970-е годы приезжал выступать к нам в Физтех. Такие концерты обычно заканчивались чаем или даже винопитием в кругу друзей. У нас на квартире прошел концерт барда Димы Киммельфельда, который моя жена до сих пор не может забыть. В нашу крохотную квартирку, которую мы делили с Лениными родителями, набилось человек тридцать (по человеку на квадратный метр), на оставшейся площади спал наш трехлетний сын, жена балансировала с подносом свежеиспеченных хачапури и чайником чая, все время натыкаясь на острые кости математика Димы Лещинера. Однако самым ярким мероприятием, организованным у нас дома, были литературные чтения Миши Кравцова и Толи Кардаша, написавшего книгу «Черновой вариант», где он исследовал исторические процессы, завершившиеся холокостом. Книга эта впоследствии была издана и имела широкий резонанс в Израиле, Америке и России. Это был трагический, тяжелый материал, воспринимавшийся порой очень болезненно, особенно неподготовленным слушателем. Надо ли напоминать, что в СССР тема поголовного истребления евреев нацистами и их пособниками была абсолютным табу. Интересно, что замалчивалась она и на Западе (из-за пособников), а в общественное сознание ее ввел в начале 1990-х годов фильм Стивена Спилберга «Список Шиндлера». Толя был и остается истинным подвижником этой темы, по которой он опубликовал еще несколько книг. Впоследствии Толя перебрался в Израиль, где много лет сотрудничал с институтом Яд Вашем. Вот как он сам описал мне эти чтения: «У меня это был первый выход на люди с текстом, который Фаина Гримберг обозвала „мурой“, но при этом предложила мне пойти к вам. Я страшно волновался, голос садился, ваш Миша резвился вокруг взрослых, что еще сильнее обескураживало, пока я не ощутил — вдруг! невероятно! — слушают, СЛУШАЮТ! Фаина Гримберг — ау!»

Мы слушали и жадно впитывали новое, знакомились с вышедшими из затвора талантливыми людьми, многие из которых, как оказалось, жили рядом с нами. Но среди культурного и политического возбуждения тех лет в обществе порок не замечали, как уходили со сцены титаны прошлого. Помню похороны философа Алексея Лосева (кажется, 25 или 26 мая 1988 года), на которые мы с Виталием Ковалевым пришли прямо с какого-то митинга. Там на улицах развевались невиданные доселе андреевские и трехцветные флаги, царило праздничное возбуждение, а здесь, на тихом кладбище, мы предавали земле еще одного гражданина Атлантиды… 27 мая 1989 года, кажется, в первый день работы нового Верховного Совета, умер другой ее великий гражданин, поэт Арсений Тарковский. Эту смерть тоже почти никто не заметил.

Но и сквозь обольщения мира Из-за литер его Алфавита Брезжит небо синее сапфира, Крыльям разума настежь раскрыто.