В феврале исполнится сорок лет с тех пор, как я приземлился в Соединенных Штатах. А поскольку шансы отметить полувековой юбилей представляются с нынешних позиций расплывчатыми, хочется подвести некоторые предварительные итоги.

Тут как раз входит в обычай давать советы начинающим эмигрантам, и хочу заранее предупредить, чтобы моих всерьез не принимали. Слишком уж я непредставителен, да и никто из дающих публично подобные советы не отражает опыта сколько-нибудь существенной популяции. За таким опытом надо обращаться к людям, хранящим молчание, потому что их-то как раз никто не спрашивает. Только в Соединенные Штаты за последние десятилетия выехали из СССР и России сотни тысяч, большинство из которых растворились без следа в местном населении, я встречал даже подзабывших родной язык, и это, пожалуй, наиболее типичная и оптимальная судьба переселенца. А вот у исключений всегда есть что сказать, но это как раз самые ненадежные рассказчики, вроде толстовского Холстомера, — всегда надо делать сильную скидку на личные обстоятельства и ячейку в классификации Линнея.

В недавних интервью ветеранов эмиграции, на которых я натолкнулся в интернете, патетические ноты преобладают. Скульптор Эрнст Неизвестный сравнивает эмиграцию с адом, писательница Дина Рубина пишет (правда фигурально) про «кишки на асфальте». Но все, конечно, зависит от направления движения между социальными слоями, и эмиграция для большинства — непременный дауншифтинг, хотя бы из-за ампутации языка. Ничего подобного в моем случае не было. Я уезжал после года в отказе совершенно деклассированным элементом, с некоторым набором незаконченных высших образований, с приличным английским, но без дома, профессии и репутации. При этом был полон энтузиазма: если все дороги с вершины ведут вниз, то ведь из котлована должны идти обратно.

Репутация, если только она не связана с легко конвертируемой гарантией вроде Нобелевской премии по физике, — худший груз, который можно взять с собой в такую дорогу, она моментально обнуляется или теряет девяносто процентов от стоимости. В первые годы в Америке я повидал немало случаев, когда люди сидели на руинах таких репутаций и теребили владеющих английским с просьбой написать заявку на грант. Заявки худо-бедно составляли, а затем сидели в нервном и бесплодном ожидании. Моя первая работа была вахтером в многоквартирном здании, а затем дворником в нью-йоркском предместье, и особых огорчений мне это не принесло, если принять во внимание, что последними ступенями карьеры на родине были место рабочего сцены, а потом сторожа на стройке.

Дворницкая служба, впрочем, даром не пропала, хотя в основном я шугал метлой енотов на территории и мыл лестничные пролеты. Вначале я обнаружил выброшенный, но вполне пригодный к эксплуатации радиоприемник, по которому следил за ходом израильской операции по освобождению заложников в Энтеббе, а затем нашел обвязанный шпагатом годовой комплект номеров журнала «Time» и принялся осваивать особенности местного быта и политики.

С этой политикой нам было в ту пору трудно. Никто понятия не имел, что она собой представляет, а воображали мы ее по контрасту с собственной: где у нас плохо, там у них хорошо, то есть везде. И хотя жизнь оказалась не столь простой, и никто не бежал нам навстречу набивать наши карманы деньгами, почти все автоматически рванулись на крайний правый фланг: там Советский Союз не любили, а левее допускали нюансы, которых мы допускать не хотели. И даже те, кто приехал просто ради улучшения материального состояния, пусть с трудом, но вспоминали годы своей борьбы в антисоветском подполье. И еще я помню разговоры на известную тему: вот, дескать, в Южной Африке их умеют держать в руках — и я с удивлением ловил себя иногда на том, что машинально киваю. Вот за то, что я от этого машинального кивания избавился, Америке особенное спасибо.

А собственно сами итоги — где они? У меня уже не было другой, эталонной, жизни, с которой можно было сравнить американскую, и я прожил ту, которая была, не нуждаясь в таких экстремальных метафорах, как ад или кишки на асфальте. Была аспирантура — может быть, лучшие годы того, что еще с натяжкой можно было назвать молодостью, потому что, наконец, учился чему хотел, а не пресловутым общественным дисциплинам. Была недолгая профессорская карьера, которой на смену пришла радиожурналистика — на «Голосе Америки» и на «Свободе». Я никогда не думал об этой жизни как о некоем восхождении на вершину, и поэтому становится немного не по себе, когда, оглядываясь, понимаешь, что смотришь вниз, пусть и не с Эвереста.

Я, наверное, мог бы раствориться в этом новом мире, хотя бы потому, что не имел большой надежды на гранты и прилично владел английским, но я к тому же не имел и человеческой профессии, а естественные склонности и российские события привели туда, куда привели, и эмиграция в конечном счете получилась — ну, паллиативной, что ли. Но я очень хорошо помню свое ощущение после первого за много лет визита в СССР, когда, пережив душераздирающую встречу с друзьями и родными, я наконец оказался в вашингтонском аэропорту Даллеса и вдруг понял: я дома.