Марксизм как стиль

Цветков Алексей Вячеславович

Культурный фронт

 

 

Фассбиндер, богема, невроз, ритуал, революционная организация и левая культура

Есть у товарища Фассбиндера фильм «Сатанинское зелье», там в комедийно-абсурдистской манере (Ф больше не снимал комедий, тем интереснее…) сформулированы основные проблемы богемы его времени и его круга т.е. 1970-ых годов, и удивительно, как мало изменились это время и этот круг.

Дурацкий герой этого кино живет творчеством, с которым, впрочем, у него проблемы. Погруженность в творчество – его алиби, позволяющее быть абсолютно равнодушным к окружающим: семье, любовницам, поклонникам. Его «замыслы» есть простое уклонение от общественно полезного труда. Он всегда находится в поиске денег, их дают знакомые проститутки, родители, читатели. Но и этим «творческим» алиби всё сложнее маскировать невроз, отражающий иррациональность его роли. Чтобы «стимулировать себя» (на самом деле все из-за тех же денег) он совершает убийство во время садо-мазохистской игры и немедленно пускается по поводу этого «революционного акта» в бесконечное словоблудие, а себя отныне называет анархистом. Но когда энтузиазм убийцы вновь иссякает, он сочиняет стих, который, оказывается, уже написал один романтический поэт сто лет назад, да и тот был переводом бодлеровских «Альбатросов». Очень точный диагноз: капитализм любого века, отраженный в голове художественного невротика, может породить только «то же» искусство и обречь его на вечную стилизацию и повтор. Герой инсценирует салоны прошлого: в романтическом гриме и антикварном костюме при свечах в кругу нанятых и так же одетых «учеников», он читает задолго до его рождения сочиненные стихи. Любое «произведение» отсылает нас к своему «моменту творения», который находится в центре богемного мифа о художнике.

Он увлекается ницшеанскими идеями о сильных и слабых личностях, относя себя, конечно, к первым, хотя весь состоит из попрошайничества, истерики и самолюбования. Некоторое время утверждает, что он «фашист». Потом решает, что его отверженность в том, что он скрытый гей и пора открыться, но первый же гомосексуальный опыт вызывает шок и проваливается. «Ты не можешь быть тем, кем себя воображаешь» – незадолго до смерти говорит ему жена. Он устраивает истерику над её трупом и тут же, спохватившись, говорит врачам: «Я веду себя так, чтобы соответствовать вашим представлениям об адекватном поведении». Он ничего не испытывает, не может, и с огромным трудом, жертвуя окружающими, поддерживает своё богемное алиби. Честная проекция его жизни – умственно отсталый брат, весь фильм охотящийся за мухами на кухне. Но как же убийство, которое он совершил? В конце и оно оказывается фарсом, инсценировкой, розыгрышем.

В подобный тупик отчуждения закономерно попадает богемный человек, сторонящийся ежедневной работы по переделке общества, не готовый шагнуть из «радикалов» в революционеры, жалкий клоун, обреченный в истериках сочинять давно известное символистское стихотворение про альбатросов, да и то до тех пор, пока на это есть меценатские деньги.

Революционная организация это единственное место, где фантазия богемы перестает быть бесплодной. Такая организация это сжимаемая историей пружина, которая, однажды разжавшись, приведет в движение всё, что почиталось вчера незыблемым, включая общие законы искусства. Организация это шанс для богемы перейти от отрицания того, что есть, к утверждению того, что должно быть. Путь в такую организацию начинается с ответа на вызов реальности. Например, с ответа на то, что в современной российской культуре на всех уровнях либеральный постмодерн уверенно сменился неоконсерватизмом и «новой внятностью» с их евразийской военной паранойей, невыносимой пошлостью патриотического бытия, лакейской любовью к «диковинкам» и православной задумчивостью с Машей у самовара. Плюс возрастающая от сезона к сезону доза мистики и обязательный культ почвы, предков и смерти. И дело тут не в естественном страхе смерти, а в противоестественной бессмысленности жизни людей, которые испугались выяснить, зачем они находятся в реальности и очень устают от этой неизвестности и сами от себя, откусывая свой хлеб, входя в свой Интернет, протягивая карточку к банкомату.

Нынешний богемный невротик часто отвечает, что левая культура для него слишком рациональна. Брехт и Годар не «увлекают» и не «цепляют». Богемному невротику непонятна, неприятна и неудобна лекция одного из героев «Китаянки» о том, что создатель кино Люмьер был буржуазным импрессионистом, а вот Мельес стал настоящим брехтианским фантастом. Разница между документом и вымыслом на экране стирается всегда, в любом случае, и значит, единственная правда, которой стоит требовать от кино это наглядность его механики, прозрачность работы зрелища, очевидность не скрываемых более интересов, доставляющая диалектическое удовольствие, а не пустую завороженность простейшими эмоциональными аналогами из своего так и не понятого опыта. Даже дада и сюрреалисты, столь высоко ценившие освободительную силу бреда, слишком рациональны для богемы в своих системах ответов на вызовы буржуазности и со своими билетами компартий.

А что «цепляет» невротика? Всё чаще это рука, вскинутая от сердца к солнцу и факельное шествие. Ритуал и зрелище. Тут пора задать важнейший вопрос: являются ли завороженность и участие в мистерии вечными потребностями человека, его неизменным свойством? Человек таков и всегда будет таков? Если мы ответим «Да!» и попытаемся остаться в остальных вопросах левыми, у нас выйдет новая сталинистская диктатура, изобретающая авторитарные ритуалы, «выгодные» для распространения «марксизма» т.е. для воспроизводства самой себя.

Да! – отвечают на заданный выше вопрос тысячи невротиков, потребляющих зрелище. Нет! – отвечает на него же революционная организация. Наш научный ответ: человек не таков. Энтузиазм от фильмов Рифеншталь и обаяние эсэсовской формы это как раз то, что ситуационисты называли «зрелищем» – разлитый между нами, тормозящий нас, парализующий сознание газ отчуждения. Зрелище не есть наша «глубинная видовая потребность». Зрелище это утешительная компенсация за отсутствие Истории в жизни невротика. Оно является следствием искаженных властью и капиталом отношений между людьми. Если мы не получаем от контакта с окружающими того, чего хотим, то начинаем нуждаться в мистерии/ритуале. Когда мы чувствуем дискомфорт от отсутствия собственного места («не состоялись»), растет наша потребность в мифах. То, что выдается за глубинную и непостижимую родовую тайну нашей психики это простое клеймо, поставленное Системой на её живом товаре.

Спектакль (по Ги Дебору) есть манифест отказа от собственной истории ради чужого зрелища. Спектакль есть состояние, в котором отчуждение становится видимым и завораживающим. Спектакль доставляет нам особый эффект пассивного удовольствия, которое вспыхивает на наших границах, когда господство капитала внутри нас встречается (сквозь желанный образ), с господством капитала вокруг нас.

Поэтому левая культура всегда была столь «не цепляющей/не зрелищной/не гипнотической/не ритуальной», но разоблачительной, исследовательской, последовательной, рефлексирующей. Левая культура революционных организаций всех стран предлагает вам самостоятельность и место в Истории, а не иррациональную завороженность счастливых жертв и потрясенных наблюдателей. Гордую трезвость революционера вместо растворяющегося в экстазе раба.

Брехтовское «остранение» включает зрителя, делает его не просто потребителем образов, но свидетелем и сознательным соучастником их производства. Разница между двумя проектами аудитории – «участвующей в производстве» и «потребляющей» – это примерно тоже самое, что разница между «массой» в марксизме и «толпой» в фашизме. Примерно тоже самое, что разница между бастующим и безработным.

Что, кстати, делает Фассбиндера «товарищем»? Великий метод и большие чувства. Можно стремиться показывать настоящие вещи, но это буржуазный подход искателей наилучшего товара. Нужно стремиться показывать (любые) вещи по-настоящему. В этом смысле Годар эпохи «сине-трактов» («кинолистовок») говорил, что с удовольствием бы экранизировал долларовую банкноту. Таков революционный подход тех, кто хочет быть работником истории, найдя в ней себя и точку зрения, помогающую обнаружить товарищей, союзников, попутчиков и противников.

 

Жизнь Пи – атеизм невыносим?

Сначала кажется, что это сказка для старшеклассников в стиле нью-эйдж, о поисках личного бога, абсолютном одиночестве, как этапе на этом пути, а так же о сложных отношениях духа с нашей «звериной» стороной. Ближе к концу, когда мальчик оказывается на неправдоподобном острове, окончательно убеждаешься, что речь в фильме идет о символизации, типа «представьте себя и своих знакомых каким-нибудь животным, островом, растением, богом и опишите их, как можно подробнее». В этом экранизированном тесте психолога, на острове – людоеде, есть идиллический день жизни и черная бездонная ночь некроса, в которой распускаются на деревьях светящиеся цветы с человеческими зубами внутри. Именно тут понимаешь, что с мальчиком произошло нечто совершенно иное, не выносимое для него, и мы весь фильм видели «картину замещения», иносказание, которое только и может окончательно спасти его психику. Но самое важное ждет нас в финальном диалоге, где мы получаем две истории. В первой мальчик спасается на лодке вместе с тигром и другими животными. Тигр убивает остальных зверей, но становится почти другом мальчика, прежде чем они расстанутся навсегда. Во второй версии мальчик оказывается в шлюпке с матерью, матросом и коком. Матрос гибнет от инфекции и его возможно (это не проговаривается до конца, потому что не может быть явно произнесено) съедают. Кок на глазах мальчика убивает его мать, а мальчик, пережив это, убивает кока и на несколько месяцев остается один в океане, где постепенно придумывает для себя и нас первую, «тигровую» историю, чтобы не сойти с ума от случившегося.

Важно, что ещё на суше он увлекается тремя религиями сразу – индуизмом (Кришна и Шива), католицизмом и исламом. Т.е. его основная черта – религиозность, даже – религиозная всеядность, экуменизм. В зрелом возрасте он преподает историю каббалы в университете, а затонувший корабль, на котором «осталась» (по одной из версий) его семья, называется, кстати, «Цимцум» – древнееврейский термин, означающий уникальную идею творения мира через «сжатие» и «сокрытие» бога, а не через его «развертывание» и «откровение». «Цимцум» объясняет сам феномен человеческого сознания как парадоксальный факт сокрытия и удаления бога от себя самого.

Какая же из двух историй действительно случилась? – хочет знать зритель, воплощенный в писателе, выслушавшем обе версии. – А какая вам больше нравится? – волнуясь, спрашивает повзрослевший мальчик. – Конечно, та, что с тигром – спешит выбрать писатель, успокаивая собеседника. – И в ней есть Бог! – с просветленной улыбкой отвечает спасшийся. В этот момент в фильме открывается настоящее «атеистическое окно» и проговаривается его идеология. Вот она: мы нуждаемся в иллюзии и лжи, чтобы не превратиться в чудовищ, которыми потенциально являемся. Без этого святого обмана не могло бы возникнуть цивилизации. Без этой «неправды» у героя никогда бы не было ни работы, ни дома, ни жены с двумя прелестными детьми. Скорее всего он вообще бы не спасся, если бы всё это не выдумал. Атеистическое окно открывается, но ни смотреть, ни тем более вылезать в него не рекомендуется никому, ибо это равнозначно потере человеческого статуса. Невыносимость нашего опыта заставляет людей прибегать к созданию «примиряющих» символических систем, которые лежат в основе всех религий и человеческой культуры вообще. Точка зрения, конечно, буржуазная, идеалистическая, но субъективно честная, показывающая границу мира, за которой открывается его революционная перспектива, невозможная в таком сценарии и в буржуазном сознании. Мы вечно нуждаемся в выдавании (окровавленного) шила за (душистое) мыло и именно это делает нас духовными – вот главная идея фильма, фактически повторяющая всем известное «… его следовало бы выдумать». Человек, конечно, потенциальный убийца и людоед, но ещё он умеет символизировать, обманывать сам себя и создавать вторую реальность, на которой держится мораль, амортизирующая в нас людоеда и хищника. Мысль консервативная и охранительская, но это консерватизм, который не верит сам в себя, потому что знает, что его «духовность» есть всего лишь способ избежать жуткой и не желательной травматической правды. Вот одна из причин, по которым современный капитализм называют «поздним», намекая на его идеологический предел и антропологический пессимизм.

«Потребность убивать, хотя бы умозрительно и символически, свойственна нам не менее, чем эмпатия» – сказал мне недавно на гламурной лондонской тусовке один известный бизнесмен. Мы обсуждали с ним компьютерные «стрелялки» и новоросскую войну. И я думаю, что он прав. Хотя выводы из этого предположения мы сделаем наверняка очень разные.

Радикальный материалист попытался бы отказаться от иллюзий и принять себя таким, каков он есть. Т.е. (по сценарию) признать себя убийцей. Если верить фильму, такое «принятие» во-первых разрушило бы до основания нашу цивилизацию, а во-вторых, на такое всё равно никто не способен. Мы не можем быть атеистами, потому что столкновение с самим собой невыносимо. Реальность это не то, на что мы способны смотреть, не закрываясь фантазией.

Энг Ли снял фильм о необходимости и силе человеческих иллюзий. И это делает фильм мейнстримом. Но при этом иллюзии признаются именно иллюзиями, душеспасительной ложью (как и в нолановском «Бэтмане»), а не чем-то другим. И таким образом мы имеем последний, финальный и парадоксальный аргумент: «нельзя не верить в богов, которых нам следовало выдумать, чтобы спрятаться от себя».

Следующим шагом был бы разрыв со всей традицией символизации, признание её неизбежности на определенном этапе и проект нового человека и нового общества, не нуждающихся в иллюзиях и не боящихся себя. Проект всеобщей революционной терапии. Но такой программы не может быть в сценарии мейнстримового кино, предлагающего только один выбор: кем вам приятнее себя считать – отчаянным убийцей и бессильной жертвой или всё-таки «другом бенгальского тигра»?

 

Голодные игры: помни, кто твой настоящий враг!

 

Революция снова в моде?

Как надо понимать весь этот «голливудский марксизм» – недавние «Время» и «Элизиум» и вот теперь вторые «Голодные игры», которые оказались во много раз политизированнее первых?

Те, кому всё ещё выгодна нынешняя стабильность, понимают так: серьезной революции в современном мире не предвидится и именно поэтому про неё можно спокойно снимать фильмы-стрелялки для школьников. Классовая война на экране это всего лишь фантомная боль ушедшего века. Постмодернистская игра в альтернативную историю и в то, чего никогда уже не будет.

Те, кому выгодны большие перемены в мировом масштабе, понимают иначе: настали времена, когда об этом невозможно молчать, когда миллионы кулаков сжимаются от гнева и желание войны за справедливость становится всё более популярным настроением. Массовая т.е. очень простая, но актуальная, культура десятых годов не может оставаться прежней в эпоху арабских революций, протестной оккупации площадей в США и беспорядков на пылающих улицах по всей Европе.

О спецэффектах, платьях и колебаниях девочки между двумя мальчиками вы прочтёте во всех остальных рецензиях на этот фильм. Поговорим о его социальном послании.

 

Империализм

Власть на этой земле есть ничем не подслащенная диктатура буржуазии, собственный стиль которой – имперско-римский. Кроме буржуазии имеется гламурный балаган, ставший новой телевизионной религией пролетарских масс. Есть похожая на штурмовиков из «Звездных войн» охрана этого порядка, и, наконец, бесперспективное большинство – человеческое море простых пролетариев.

На карте больше нет первого и второго миров. То есть нет классического (капитализм) и альтернативного (социализм) геополитических центров. Нет там и третьего мира т.е. не присоединившейся периферии, которая выбирала, по чьей модели развиваться и воспринималась двумя конкурирующими центрами как ресурс и поле влияния. Есть только Капитолий – золотой Запад, главный офис, и гигантское гетто для мирового пролетариата, разделенного границами «дистриктов» по производственному признаку, как камерами в планетарной тюрьме. Нефтяной дистрикт, продовольственный, собирающий летающие машины, добывающий алмазы и т.п. Выживание, бесправие, тяжелый труд, ранняя смерть и никаких альтернатив – вот судьба жителя любого из них. После усмиряющих рейдов там прижигают раны от полицейских побоев той же «огненной водой», которую и пьют. Внутри дистриктов так же есть небольшое разделение на торговцев и «шлак» – промышленных рабочих. Были и показательно «стёртые» дистрикты, посмевшие бросить вызов Капитолию, это Ливия или Ирак этого мира.

Такой мир был мечтой британских империалистов сто лет назад, но он не состоялся из-за появления второго, социалистического, мирового центра. США стали с тех пор новым центром империализма. Что может помешать подобному проекту сейчас?

 

Игры

В отсутствии доступа к образованию и другим ресурсам роста единственный и очень узкий социальный лифт – победа в кровавом реалити-шоу. Это как мечта миллионов провинциалов выйти в люди, попав в наш «Дом-2». В нашем «Доме-2», кстати, участники рекламировали первую серию «Голодных игр» в прошлом году. Но ещё больше «Игры» похожи на другое шоу – «Последний герой». Сьюзен Коллинз именно так и придумала свой сюжет, переключая телевизор с «Последнего героя» на военные новости из Ирака. Жестокость добавлена в шоу для драматизма. Правила простые: убей или дай погибнуть другим, чтобы получить всё самому, оставшись на острове последним – крайний случай той конкуренции индивидуумов, которая движет этой цивилизацией и которая, как надеется власть, навсегда вытеснила человеческую солидарность. У каждой пары есть корпоративные спонсоры, помогающие ей в смертельной борьбе с другими парами.

Но чем чаще проявляют солидарность эти дети шахтёров и пекарей, тем больше у них шансов на успех. Как выглядит официальный успех? Это победа в кровавом шоу и превращение в «звезду». У народа должно быть только такое, игровое «представительство». Но победители изобретают другую модель успеха – революционный заговор тех, кому нечего терять. Они становятся представителями народа в другом и более радикальном смысле. Пароль заговорщиков, по которому они узнают друг друга: «Помни, кто твой настоящий враг!».

Игры проводятся ежегодно, чтобы напомнить о раз и навсегда подавленном бунте угнетенных. Игры парализуют политическую волю. Народ видит, как демиурги Капитолия создают искусственный мир, посылают ядовитый туман и молнии с неба. Они контролируют древний круглый календарь, каждый час дающий испытуемым новую кару – кровавый дождь или птиц, кричащих голосами твоих уже мертвых друзей. Правящий класс это боги и только лучшие из нас, настоящие герои, могут попасть в золотой луч их внимания и стать «звездами» – призрачной надеждой миллионов на личный успех в конкурентной борьбе с себе подобными.

 

Вилка революции

Первое проявление их солидарности – берутся за руки в прямом эфире, чтобы остановить Игры – ничего не даёт. Шоу будет продолжаться, пока главная героиня не выстрелит электрической стрелой в искусственное небо-экран, на котором ночью все видят лица погибших героев шоу. Пока не будут разрушены искусственные небеса.

Главный символ народного неповиновения в этом мире: три пальца, поднятые вверх и поднесенные к губам. В исходном романе Коллинз есть туманное объяснение – это похоронный жест памяти. Почему он так выглядит, люди не помнят. Но любой человек, знающий недавнюю историю США, легко узнает этот жест.

В конце 1960-ых американские анархисты и бунтующие студенты стали поднимать вверх на своих сходках не два (как у хиппи), а три пальца, изображая вилы, а точнее, вилки, которые вонзали духовные чада контркультурного гуру Чарли Мэнсона в гламурные тела голливудских кинозвезд. Эта трехпалая «вилка» (fork salut) напоминала всем модным, успешным, и особенно, спекулирующим на молодежном бунте, людям о возможном возмездии и приходе этого самого бунта к ним домой. Не то чтобы новые левые поклонялись Мэнсону, который вообще-то был тем ещё шизоидом и расистом, но присвоение этой «вилки», как собственное приветствие, помогло левакам отделиться от мирных хиппи с их «викторией», и противопоставить себя истеблишменту. О вилках знали тогда в Америке все, кто читал газеты. В вилках был намёк на классовый каннибализм и это ужасало обывателя, который и был главной мишенью новых левых.

Жест не прижился, потому что заранее выдавал полиции «бешенных», готовых драться на любой протестной сходке. В семидесятых он превратился в левацкий лозунг «Ешь богатых!». Отсюда и прикосновение пальцев к губам.

 

Свой парень из элиты

Из кого состоит их революционный заговор? Это альянс пролетарских детей + креативные технари, знающие всё о защитных полях, окружающих власть + политтехнолог, тайно сочувствующий «невозможным» переменам.

Последний – самый неоднозначный герой фильма. Именно он, по принципу «чем хуже, тем лучше», подталкивает президента к провоцирующим бунт шагам: «Показываем в новостях свадебный торт, потом казни восставших, потом свадебный поцелуй и сразу после этого расстрелы несогласных!».

Без раскола элит никакая революция невозможна. Заговорщикам помогает распорядитель шоу, мечтающий сместить президента Капитолия, чтобы изменить весь расклад отношений в системе. У него серьезный личный мотив для ведения столь рискованной двойной игры. Он не хочет повторить судьбу своего предшественника, которого жестко «слили», как не справившегося с важной должностью.

Зрителю предлагается найти среди элиты «своего», меньшее зло, не такого уж плохого парня, готового к переменам. Это шаг от «излишнего» антисистемного радикализма к розовому реформизму. С другой стороны, мотивы распорядителя слишком личные и в следующей серии он вполне может оказаться слабаком, предателем революции или узурпатором, который просто хотел занять президентское кресло в Капитолии.

В дни выхода второго фильма по похожему принципу «меньшего зла» в Нью-Йорке избрали мэром «товарища Билла». Он выступает не только за бесплатную медицину, но и за бесплатные детские сады + строительство городом дешевого народного жилья, которое должно быть выключено из коммерческого оборота недвижимости. Ещё летом его винтили на акции против закрытия больниц и вот он уже мэр «большого яблока». Системный результат внесистемного «Оккупая» после 21 года власти республиканцев в главном американском городе.

Благая (но истинная ли?) весть: у мирового пролетариата есть тайные союзники в самом сердце угнетающей их системы, они недовольны и готовы (никто не знает, насколько долго) участвовать в заговоре и бунте против собственных хозяев.

В нолановском «Бэтмане» именно такие герои, перешедшие на сторону Бэйна, показаны с предельным отвращением. Но «Голодные Игры» это «Бэтман» наоборот – у положительных героев-заговорщиков как раз идеология Бэйна слово в слово. Это взгляд с другой стороны, ставящий мировое господство WASP-элиты под сомнение.

 

Звездность

Зачем революции «звезды»? А тем более «звезды шоу». Нет ли гротеска в том, что восстание поднимают именно они, а не какие-то профессиональные борцы, которых в фильме нет вообще? Не лучше ли восставшим иметь программу расширения равенства и бороться за неё безо всяких там «звезд»?

Пока общество остается классовым, иерархическим, зависимым от медиа, спектакулярным и недемократичным, психика большинства людей с железной неизбежностью будет нуждаться в «звездах», «моделях» и «иконах», в том числе и в «звездах протеста». Сама экономика желаний людей в таком обществе, организация их эмоций, начиная с детства, требует «звезд», без которых они не могут пережить политической мобилизации и выйти за пределы частного существования людей-функций.

Люди, не нуждающиеся в «звездах», могут возникнуть только ПОСЛЕ, а не ДО большой революции. Конечно, человек, выбравший путь сознательной борьбы, становится свободнее от спектакля и ироничнее относится к «звездам», но это всегда лишь «отчасти» и всегда касается лишь меньшинства. Поэтому любая революция будет искать и порождать собственных «звезд» и «живых идолов».

Я существую постольку, поскольку меня снимают и показывают, а не наоборот. Спектакль позднего капитализма это массовое пристрастие «ебашить лук». Но именно в точке своей тотальной победы спектакль диалектически выворачивается наизнанку. Каждый человек получает возможность стать не только потребителем, но и источником зрелища с собственным, сколь угодно радикальным, сценарием. Так общество спектакля и одномерных зрителей, окончательно победив, перестает соответствовать своему классическому описанию, данному левыми меланхоликами в 1960-ых и поворачивается к нам своей другой, непредсказуемо-революционной стороной.

 

Нормализация

Как только у американского среднего класса начинаются проблемы с ипотекой и оплатой колледжа, он сразу же с гораздо большим сочувствием начинает относиться к шахтерам и пекарям, а так же к «людям третьего мира», о которых пишет проникновенные книги модная левая журналистка Наоми Кляйн. К тому большинству человечества, для которого, как метко подметил историк Хобсбаум, средневековье закончилось только в 1950-ых годах.

В третьем фильме героиня узнает, что бунтарский дистрикт не уничтожен, но живёт автономно, порвав с властью Капитолия. Там собираются все недовольные. Они готовят мировую освободительную войну. Но в следующих фильмах неизбежно и снижение слишком радикального пафоса, как это уже было в продолжениях «Матрицы».

К идее «не все представители элиты одинаково плохи для народа» добавится и другая – цель мировой революции уже достигнута. Этой целью является нынешнее положение американского среднего класса – домик, машина и пара детей, свобода проявлять себя в потреблении и относительная безопасность, а вовсе не другой мир новых отношений. Правда, чтобы обеспечить такое положение всем нынешним землянам понадобилось бы семь таких планет, как Земля либо небывалый технологический прорыв, принципиально не совместимый с сохранением капитализма.

Западному зрителю напомнят: ваш стиль жизни это мечта миллионов из пролетарских дистриктов за пределами «золотого миллиарда». Лучшее, что может случиться с ними это превращение в вас. И потому их восстание не имеет для вас никакого смысла и даже представляет угрозу. Не смотря на это главное послание – у вас есть всё то, за что отдают свои жизни герои на экране и уже потому ваш мир не так уж плох – беспорядки, охватившие за два дня десятки городов США в ноябре 2014, использовали это кино по-своему. Повсюду на стенах сожженных мегамоллов и окруженных полицейских участков появились символы сойки-пересмешницы и пафосные цитаты из фильма. Т.е. американскими протестующими игнорируется основное политическое сообщение и они используют фильм как более общую метафору восстания против Империи как таковой. Точно так же, как в Тайланде и Гонконге используют увиденное в фильме запрещенное приветствие как новый жест мирового сопротивления.

В третьем фильме базовым действующим лицом, коллективным основанием восстания по-прежнему является классический пролетариат. Именно рабочие (шахтеры чаще всего) взрывают под пулями киберомона плотину, чтобы оставить столицу без электричества. Именно индустриальный рабочий класс остается главным «слушателем» подполья и от него зависит исход финальной битвы элиты и контрэлиты.

Забавно, что захваченная повстанцами карикатурно-гламурная звезда (ведущая главного капитолийского шоу) вполне согласна работать на революцию, но от неё нет никакого толку т.к. она делает то же самое, что делала на службе у власти, только теперь в пользу повстанцев, а им это не нужно. Их целям не соответствует такая форма. Настоящую радикальную пропаганду делают совершенно другие люди – нон-профитные неформалы-киношники, сбежавшие из Капитолия к подпольщикам. Для наглядности в подростковом фильме образ революционного пропагандиста предельно утрирован. У одного из операторов, снимающих радикальное видео, когда-то в Капитолии вырезали язык. Буквально: показать сопротивление системе политически правильно может только тот, кого система лишила возможности говорить. Именно немой оператор просит главную героиню петь старую запрещенную песню. Она поет эту жутковато-романтичную балладу о повешенном бунтаре, дерево казни которого станет местом сбора народной революции. Похожую на гимны американского Индустриального Братства Рабочих столетней давности или на баллады каталонских анархистов той же эпохи. Эта песня становится призывом к всеобщей последней битве восставшей периферии против имперского центра. Революция тут движется с окраин к столице, как в классических бедных странах, а не из столицы к окраинам, как в классических богатых странах. Что за песня играла бы ту же роль в России? «Дубинушка»? Песня нужна сопротивлению, чтобы напомнить всем о том, что революция имеет глубокие исторические корни и подавленную традицию в этом обществе. Без этих корней и опасной традиции восстание будет только игрой контрэлиты и не мобилизует нужное число людей. Конечно, лидер восставших – женщина. И символ восстания – девушка. Эта дань феминизму становится общим местом фильмов о революциях будущего. Лидер наконец проговаривает в своей финальной речи два главных политических отличия от господствующей Системы, за которые борются восставшие. Дистрикты перестанут отдавать всю продукцию в Капитолий и начнут вместо этого свободно обмениваться с другими дистриктами результатами своего труда. Очевидно, что речь идет о рыночном обмене. Власть, наконец, будут выбирать всеобщим народным голосованием. Окончательно уточнено политическое послание фильма – это священная война за демократический капитализм против недемократического капитализма. Устав от собственного цинизма, гламурная ведущая шоу признает: «Любая старомодная хрень может снова войти в моду. Даже демократия!». Бегло проговорено и основное противоречие борьбы. Подпольная армия, под руководством харизматичной интеллектуалки, одетая одинаково и подчиненная военной дисциплине, сражается за демократию. Это явное противоречие между целью политического инструмента и его структурой. Противоречие остается латентным вплоть до победы, но после неё явно станет основным.

С точки зрения сценаристов, президент Койн представляет собой ленинско-робеспьеровский тип политика, нежелательный результат революции. Койн была идеальна для эпохи сопротивления, она – лучший инструмент свержения власти Капитолия, но в послереволюционном будущем ей места нет, потому что после победы она готова отложить свободные выборы на неопределенный срок, не верит в коллективный разум освобожденных людей и мечтает провести новые кровавые «голодные игры» с участием детей свергнутой элиты. Ей не дает этого сделать Китнисс, которая воплощает по сценарию правильный результат революции т.е. американскую демократию. Более того, президент Койн сознательно пошла на жертвы среди гражданского населения ради скорейшего свержения президента Сноу – «цель оправдывает средства» и всё такое, и это не может быть ей прощено. Китнисс выпускает свою стрелу и всё становится на свои места – выборы состоятся, кровавой и публичной мести бывшим господам не будет. Койн – бесчеловечная сторона и грязная работа народной революции, а Китнисс её этическая сторона и непорочный ангел. В последней сцене фильма мы увидим достигнутую цель революции и многолетней борьбы – муж и жена у своего уютного домика играют со своими детьми на семейном пикнике, разложив еду на скатерти в траве. Эта сцена радикально отличается от всего остального фильма и выглядит как реклама сыра, йогурта, памперсов, стирального порошка или вообще чего угодно. По-настоящему массовый фильм должен быть таким вот двухслойным. С одной стороны – романтика неповиновения, войны с имперским центром и личных жертв ради революции. Этот слой заряжает энтузиазмом и дает надежду на то, что всё можно радикально изменить, всему можно бросить вызов. С другой стороны, целью борьбы всегда должно оказываться нынешнее положение вещей, норма жизни современного американца, а точнее, рекламно-схематичное изображение этой нормы. Т.е. в этом кино есть две идеи: 1. Революция это круто. 2. Вы живёте не ДО, а ПОСЛЕ революции, помните об этом и цените ваше статус-кво, многие люди в мире могут о нём только мечтать и будут ещё не раз гибнуть ради его достижения. Революционная энергия, вырабатываемая капиталистическим обществом, должна быть подчинена задачам сохранения имеющегося порядка как воплощенной утопии.

 

Люси – эволюция продолжается?

На радость феминисткам всего мира, женщины в фильмах Бессона это именно те, с кем происходят главные изменения и за кем остается последнее слово в большой драме. Лилу, спасающая мир, «Леди», всю жизнь отдавшая политической борьбе против военной диктатуры, Матильда из «Леона» – меньше всего они похожи на живые эмблемы и призы в ярком мире мужских разборок классического кино. Как тут не вспомнить консервативную шутку о том, что рождаемость падает там и тогда, где женщины в массовом порядке получают образование и равные права.

Другая подкупающая черта режиссера – французская подозрительность к государству и, особенно, к секретным службам. В «Никите» спецслужбы превращают несчастную героиню в машину для убийств, в «Леоне» большая наркоторговля крышуется отделом по борьбе со сбытом наркотиков, а в «Леди» на нас оскалился целый полицейский режим во всем своем воинственном идиотизме.

Но на этот раз Бессон снял фильм не о том, как любовь спасет мир и не о том, насколько яркой может быть одежда, а про нашу эволюцию.

«Люси» – женский вариант имени режиссера. Но так же американские антропологи назвали самку австралопитека, скелет которой найден в Эфиопии. Копия этого скелета есть в московском палеонтологическом музее. Дети обожают меряться с Люси ростом и фотографироваться. А имя такое антропологи дали ей в честь песни «Битлз», где Люси летает в небесах с бриллиантами и получается аббревиатура «ЛСД». Для понимания бессоновского сюжета это важно.

После усталости от советской «прогрессивной» пропаганды и после разочарования в либеральных мечтах «западного развития» у нас настали патриотические времена и общим настроением сделался консерватизм т.е. крайнее недоверие к «прогрессу» во всех его версиях плюс изоляционистская солидарность. Но западный мир и его массовая культура по-прежнему «бредят» эволюционным скачком и резким ростом возможностей.

У Бессона интересное «геополитическое бессознательное». Брутальная Азия насильственно, но не специально, запускает скачек эволюции в Европе. Третий мир случайно провоцирует полезную мутацию западного человека, зашивая ему в живот ключ к сверхчеловеческому будущему, но не подозревая о последствиях. Обратное влияние мировой периферии на центр вдруг становится решающим.

От ответа на вопрос о прогрессе зависит, как мы воспринимаем общество, в котором живем, чего ждём от его истории и какое себе отводим в ней место?

Главных ответов три.

Первый: никакого прогресса нет и не было, а был золотой век, потом упадок, и теперь настали «последние времена», за которыми грядет конец света. В разные версии этого верят самые разные люди, от индуистов до христиан. Гордо встретить финал и спасти в последнем хаосе свою бессмертную душу – цель нашей жизни.

Второй: Никакого прогресса нет, но нет и упадка с близким финалом и всегда в жизни людей, с библейских времен, происходит примерно одно и то же, описанное в книгах, которые не стареют. Быть порядочным человеком во все времена, не соблазняясь суетой, этический стоицизм – вот всё, что нам остается.

Третий: Мы продолжаем всё быстрее изменяться в сторону большей точности и глубины мышления, самопонимания и власти над реальностью, развертывая свою миссию наведения порядка во вселенной, и этот процесс ничто не может остановить. Такой ответ предполагает острую полемику: какой тип общества, форма образования, вид технологий предпочтительнее?

В прогрессивном т.е. верящем в эволюцию, сознании, есть два проклятых вопроса:

Кто является агентом эволюции?

И

Какова её причина и движущая сила?

Обычно антропологи уточняют второй вопрос так: почему обезьяна резко поумнела, облысела и создала собственную реальность? Ведь наверняка именно «это» и продолжает до сих пор толкать нас вперёд?

В моем детстве первый вопрос не давал покоя братьям Стругацким. Под впечатлением от советских академгородков они рассчитывали на изолированные группы интеллигентов («мокрецов»), а под впечатлением от акселерации и оптимизма педагогов-новаторов надеялись на сообщества детей, сплотившихся вокруг гениальных учителей.

Сознание прогрессиста всегда занято поиском надежного агента полезной мутации, которая станет всеобщей. Желтые подводные лодки молодежных субкультур? Революционные организации? Университеты? Креативный класс в своих кластерах?

Биологи сходятся в том, что единицей эволюции является не отдельная особь и не весь вид, но популяция – сплоченная группа живых существ одного вида с общей судьбой. Если новая ценная способность унаследована популяцией в целом, можно говорить об эволюционном росте.

Социологи говорят примерно тоже самое: историческим агентом становится группа – религиозная община, партия, диаспора, движение – которая изобрела нечто новое и предлагает это остальному человечеству на тех или иных условиях, становясь примером подражания или объектом ненависти для окружающих.

Бессон, как и львиная доля нынешней фантастики, показывает нам волшебную фантазию на тему курсов улучшения своих способностей и личного роста. «Наш уникальный метод поднимет вашу эффективность!» – любимая мантра «креативного капитализма». И вот мы видим деву – бодхисаттву, полностью освободившую свой разум. Это крайне либеральное представление о прогрессе как о личном деле частного собственника своей судьбы. Поднять свой уровень до заоблачных процентов и обойти всех в индивидуальной конкуренции. Мир состоит не из классов, наций и общин, но из отдельных людей, соревнующихся за доступ к ресурсам и всеобщему интеллекту.

Буржуазность этой версии эволюции нагляднее всего видна в главной идее фильма: твой мозг «используется» менее чем на 10%. Имеется в виду, что твой мозг не развивается, не меняется вместе с тобой, а дан тебе изначально с гарантированным набором заданных функций, как купленный в магазине айфон. И этот гаджет мало используется тобой, «неумелым юзером».

Такая индивидуальная эволюция не может быть социальной. Новые навыки не наследуются группой и жизнь людей остается прежней. Мутировавшему сверхчеловеку, перепрыгнувшему через все границы возможностей, не остается ничего, кроме как превратиться в вездесущее божество. Стать кем-то вроде Софии, женской мудрости мира, которой поклонялись символисты сто лет назад и в которую ещё раньше верили средневековые гностики.

Ключ к любой идеологии это её рецепт бессмертия. Бессмертие может быть экономическим: созданный тобой капитал продолжит действовать после тебя, мистическим: душа получит всё, что заслужила, но не в этом, а в другом мире, или биологическим: победа над старением, крионика. Бессон предлагает другой популярный рецепт – чистый разум, присутствующий сразу во всех электронных устройствах. Женский вариант «Газонокосильщика» или «Превосходства».

Теперь о движущих силах эволюции. Рон Хаббард и Эдуард Лимонов, например, полагают, что человеческая история началась с пришельцев. У Хаббарда души пришельцев вселяются в земных обезьян, как в тюремные камеры. У Лимонова в его «еретических трактатах» человек это результат биологических опытов над обезьяной по созданию послушных и невежественных слуг для инопланетян. «Космический» империализм, хорошо известный по вполне земной колониальной эпохе.

Каждая новая теория прогресса обнаруживает в нашем прошлом нечто, что оправдывало бы важный конфликт современности. «Человека создал труд» – говорили марксисты эпохи индустриального бума и больших забастовок. Творчески работай и шагнешь дальше. «Правильное питание» – утверждают антропологи эпохи бесконечного разнообразия диет и ресторанов. Последнее сенсационное исследование британских ученых на эту тему доказывает, что везучие обезьяны ели особенно питательных муравьев с редким видом белка и это привело к взрывному росту обезьяньего мозга. Найди правильного диетолога и станешь сверхчеловеком.

Ближе всех к «Люси» оказался Теренс Маккена, «открывший» ещё в 1970-ых, что обезьяны просто научились есть псилоцибиновые грибы и это невероятно расширило их сознание, породив язык и всю нашу последующую цивилизацию. Главное выбрать себе правильное «вещество» и ты резко эволюционируешь. Идеология отшумевшей «психоделической революции» – ЛСД сделает тебя бессмертным и откроет ворота в радужную бесконечность! – в наше время стала идеологией ночных клубов: ищи своё вещество, оно тоже ищет тебя! Возможно, оно само в тебя проникнет, и заменит тебе курс личностного роста, сделав тебя всевидящим. Именно это и случается с Люси – химия, попав в кровь, запускает полное преображение сознания. В третьем мире наконец-то создали идеальный товар для мира первого. В этом смысле, фильм можно смотреть как «трип» – нарциссическую галлюцинацию героини насчет собственного величия под воздействием дозы наркотика, вряд ли совместимой с продолжением жизни.

Впрочем, когда с ЛСД по всему миру начались юридические проблемы, «волшебный товар» в этом рекламном мифе был быстро заменен холотропным дыханием, «одитингом» саентологов или легальными стимуляторами мозга.

 

Миядзаки: революционное волшебство

Задние дворы отелей и ресторанов, магазинные склады, казармы, котельные и бараки, заброшенные парки развлечений – вот его наиболее частые лифты в мир волшебных истин. По образованию режиссер политолог, а в молодости был профсоюзным лидером.

В «Унесенных призраками» проблему запускает любовь испорченных рекламой родителей к халяве, а точнее к бесплатной еде, и далее доказывается: твоя душа принадлежит тому, кто тебя кормит, в самом буквальном смысле этого слова. Чтобы не забыть, кто она и зачем здесь оказалась, девочке нельзя есть еду, которую дает ей ведьма-работодательница. Есть там и обратная метафора: тебя проглотит тот, чьё золото ты возьмешь в руку – черный ненасытный дух, клиент, у которого сколько угодно желтого металла, но аппетит которого никому не удастся удовлетворить.

На уровне предметов негативность воплощена в мусоре – он уродливо покрывает дно океана и превращает бессмертных речных духов в бесформенных страдающих монстров. Как эколог, Миядзаки уверен: на земле не бывает ничего и никого лишнего, но всё и всех нужно более правильно и гармонично расположить в мировом пространстве.

Если мусор – негативный полюс человеческого мира, позитивным полюсом является её величество Машина. В отдельных сценах «Лапуты» шахта с её индустриальной грацией становится главным действующим лицом, а в «Порко Россо» ту же роль играют гидросамолеты и цеха по их сборке. Отец режиссера во время мировой войны руководил фабрикой по производству военных самолетов и маленький Миядзаки пережил там первые в своей жизни приступы восхищения человеческим гением. Индустриальные труженики у своих прекрасных величественных машин практикуют более взрослые формы волшебства и преображения материи, чем те, к которым прибегают дети. В «Лапуте» сплоченные пролетарии изгоняют мафию со своих улиц, но вот против зловещих спецслужб, помешанных на абсолютном оружии, рабочие уже ничего не могут. Культ Машины достигает пика в поэтизации роботов, оставшихся без управления и мирно живущих на летающих островах в одичавших садах. Похоже, именно эти, свободные от хозяев роботы, слившиеся с природой, и есть для Миядзаки метафора самого человеческого существования. Против них, как и против детей, сражаются всё те же секретные службы. Военные у Миядзаки это всегда зло, и чем секретнее, тем хуже. А вот пираты в «Порко Россо» и «Лапуте» – просто симпатичное недоразумение, бесшабашные раздолбаи, от которых вреда гораздо меньше, чем от государства. Воздушный пират это романтическая обреченность авантюризма в слишком контролируемом мире.

“Ариэтти» это история семьи нелегальных (эмигрантов? лица у них не японские), которых официально нет и которые вынуждены экспроприировать необходимые им вещи у тех, кто официально существует. Т.е. главная проблема мульта – достаточно ли мы счастливы для того, чтобы делиться с кем-то чем-то, не требуя ничего взамен? Против нелегалов выступает наименее образованный и стоящий ниже всех представитель разрешенного мира – служанка, на которой большая часть физической работы в доме. Те, кто повыше классом, проявляют гораздо большую толерантность, терпимость и даже романтизируют «добываек». Лучше всех к ним относится тот, кто особо остро ощущает ценность жизни т.к. сам может в любой момент умереть – мальчик с больным сердцем. Однако, долгое сосуществование невозможно и старинная (викторианский кукольный дом) мечта о социальном симбиозе и интеграции неосуществима. Нелегалы отбывают в свой мир, делая реальность более однозначной. Кроме красиво нарисованных капель на плюще, у Миядзаки, как всегда, хватает технических приспособлений, с помощью которых нелегалы проникают в официальный мир.

Его герои, включая детей, много работают и устают, причем на понятных зрителю условиях. Строители и пилоты самолетов, шахтеры, матросы, рыбаки (в «Рыбке» мама трудится в доме престарелых), ну в крайнем случае, трудолюбивые крестьяне, как в «Тоторо», несколько даже «пересахаренные», что извинительно, наверное, для детской сказки. Работа не является фоном, она двигатель главных поступков. В шторм мама отправляется на машине в дом престарелых, чтобы спасти оставшихся там беспомощных бабушек. Чего стоит один только дед-паук в «Унесенных», не унывающий многорукий пролетарий, дух подземелья с присказкой: «Я дед Комази, весь мир я мою, а сам в грязи!». Или там же простые уборщицы, живущие в малюсеньких клетушках, остроумная коррупция при распределении нужного всем бальзама и главная ведьма, с которой все подписывают трудовые договора. Особого драматизма отчужденный труд достигает в «мастерской прокаженных» из истории про принцессу волков. Они делают оружие.

В «Порко россо» первоклассный лётчик скрывается от итальянского фашисткого режима и конкурирует с амбициозным, но пустоголовым, американцем. Его красный самолет восстанавливают женщины (все мужчины на фронте), будто взятые из ранних книг и фильмов Пазолини. Он одинокий склонный к меланхолии бунтарь, которому нет места в раскладе новой мировой войны. «Лучше быть никем, чем служить фашистам» – бросает он своему бывшему другу, выбравшему армию, прежде чем навсегда расстаться с ним.

Предыдущая, первая мировая война преследует героев «Ходячего замка». Дух замка отказывается идти на военную службу и за это преследуется королем. Вместо участия в боевых действиях, дух препятствует бомбардировкам городов вне зависимости от того, чьи это бомбы и чьи города, но и его мистические силы иссякают. Города горят. Государственная власть у Миядзаки несет войну, парализует волшебство природы, развязывает руки секретным садистам и создает проблемы не только для магических игр детей. Она так же враждебна и рабочему человеку.

«Волшебная гора» Манна просвечивает сквозь его последний мультфильм («Крепчает ветер») и хорошо создает эпоху: туберкулезный диспансер, разговор на веранде о кайфе политической безответственности, ведущей к мировой войне. Главным злом в жизни героя вновь является военная разведка. А главным смыслом и добром вновь является индустриальное производство, отрывающее людей от земли. Получился мульт о том, что система съест все твои таланты и знания, и посадит своих камикадзе в твои изящные самолеты, но это не повод переставать мечтать и делать новое. Контраст между нашими возможностями и формами их использования государством и капиталом (корпорация прячет гения у себя и не выдает подозрительной военной разведке, пока он нужен корпорации для выполнения выгодного контракта).

Его герои решают космические проблемы, создавая себе новую идентичность, чтобы совершить невозможное. Они заняты поисками своего настоящего, но забытого имени и сменой прежнего тела. Парадокс этой борьбы состоит в том, что вспомнив своё имя, вернув свою душу, переселившись в нужное тело, ты вовсе не становишься тем, кем ты был когда-то, не возвращаешься в наивное прошлое, но делаешься по-настоящему новым, тем, кто помнит себя здесь и сейчас и сделал верные выводы из истории своего порабощения. Обращаясь к начальной ситуации, которая подчинила их чужой воле, герои Миядзаки получают новую субъективность, и она делает их свободной от власти царя-отца или ведьмы—работодателя, подчинявших себе всех через управление чужой идентичностью. Чтобы вспомнить, кто ты, нужно узнать, по чьей воле ты здесь оказался, и кому это было выгодно. Стоит перенести масштаб этого требования с индивидуальной судьбы на большие группы людей, и вы получите требование социальной революции. Самоосвобождение, выбор более подходящего тела и имени, очищение и преображение приводят к тому, что герои обретают неисчерпаемую силу и впервые видят мир в целом, как гармоничную экосистему явных и тайных «этажей» и их обитателей. У существ с такой оптикой не может быть причин ни для разрушительных личных амбиций, ни для служения тем, кто пока ещё этими амбициями заражен и видит перед собой лишь бессмысленные фрагменты реальности.

 

Иоселиани: консервативная киноромантика

 

Одному из моих любимых режиссеров исполнилось бог знает сколько лет. Прижизненные поздравления классику – повод спросить себя, что именно мне нравится и чего не хватает в его кино?

 

Призрак аристократа

В «Охоте на бабочек» по комнатам старинного французского шато бродят призраки прошлых хозяев, но их вместе с усадьбой уже покупают японские предприниматели. Красивая негритянка бездарно водит туристов от картины к картине, распугивая благородных привидений. Когда-то аристократия и все, кто себя с ней ассоциировал, презирали буржуазию за рационализм и вырубание поэтичных вишневых садов под выгодные дачи. Сегодня такая позиция вновь кажется многим единственной альтернативой повсеместно победившей буржуазности. Это большой соблазн для всех, кто испытывает отвращение к суетливому рыночному миру и не уважает «современность» за приравнивание человеческих ценностей к ценам, времени – к деньгам, а вещей с их невыразимой аурой – к товарам массового либо элитарного потребления. Это самое популярное умозаключение, которое делают, почувствовав бессмысленность, грубость и антидуховность самого направления неуклонных перемен. Если настоящее не устраивает, значит, нужно поклоняться прошлому, искать альтернативу «тому, что есть» в умозрительной реконструкции «того, что было», ведь должен же где-то когда-то существовать тот «вишневый сад», из которого мы, пусть и мысленно, глядим на воцарившееся «массовое хамство»? Тогда получается, что подлинное благородство, мудрость и наслаждение проживаемой жизнью были привилегией вымершей аристократии и в «массовом обществе» без прежних сословных границ они возможны только как ностальгия консервативных романтиков-эстетов по безвозвратно минувшим летам и былому качеству личностей. В лучшем случае, мы можем имитировать поведение прежних многомерных людей в силу своих скромных возможностей. Всё это так, пока кто-то из нас не осознал вдруг, что наша внутренняя утопическая альтернатива окружающему может происходить не из прошлого, а из будущего, которое мы все создаем, а значит, и заранее осознаем его в себе хотя бы отчасти. И тогда придется признать, что призрак потерянного аристократизма – всего лишь случайная метафора и не обязательный материал для описания лучших («не товарных») отношений между людьми.

В «Фаворитах луны» бьются одна за другой севрские тарелки и уменьшается, меняя хозяев, изящный портрет обнаженной незнакомки из прошлого. Мне не хватает в истории этих предметов мастера, который повторит уникальный орнамент на новых тарелках, или хотя бы на своём сайте, художника, который, увидев оставшийся кусочек портрета, создаст свою версию, интереснее прежней. Зато там есть другой мастер, который делает бомбы для всех, кто за это платит, от исламских террористов до трогательных стариков, до сих пор воюющих с каменным жандармом на бульваре. За размытым «массовым веком, лишенным чести», обнаруживается невидимая рука капитализма, который делает людей именно такими.

Влечение к старому доброму призраку по-человечески понятно, особенно, если учесть, что Иоселиани – сын репрессированного в тридцатых царского офицера. Но утопия прошлого исторически наивна. Стандартам благородства соответствовали лишь отдельные уникальные единицы, остальные «светские люди» просто имитировали их, пока дело не доходило до чрезвычайных обстоятельств. Не нужно также забывать, чего стоили такие отдельные типажи обществу в целом. Возможность редкого явления аристократов духа и существования некоторого числа просто стильных, приятных и воспитанных господ обеспечивалась миллионами «холопских» жизней не грамотных мужиков, сапожников, извозчиков, «кувшинных рыл» и прочей «черни», прозябавшей в полуживотном состоянии без надежд на перемену такой судьбы. Если учесть этот социологический факт, то мир как раз таки стал за последний век гораздо изящнее и культурнее, а не наоборот. Как и всякий, учивший историю, человек, режиссёр понимает это. Но другой утопии у него нет, расположить её в будущем, значит снимать фантастику, а это другой жанр, причем фантастику коммунистическую, а этого сейчас вообще никто не делает (Бондарчук и Герман как раз убирают из Стругацких все надежды на коммунизм, как «устаревшие»). Остается под антикварный патефонный звук кроить из прошлого притчи и искать в нём уникальные случаи, убеждающие зрителя в том, что достойное имя есть только у обладателей долгой уважаемой родословной.

Призрак аристократизма постепенно наскучил и самому мэтру. В «Утро понедельника» инженер завода вдруг бросает работу и семью для поездки в Венецию, чтобы встретить там старого друга отца, «аристократа», каждый день которого – имитация «для гостей» жизни ушедшей эпохи. Его играет сам Иоселиани.

 

Бессмертный Адам за пределами цивилизации

Другая важная для консервативной романтики тема – благородный дикарь и сельская идиллия единения с природой. «И стал свет» – картина о райской (мелодраматические мелочи не в счёт), мудрой и красивой жизни африканских аборигенов, к которым приезжают городские «хамы» на тракторах, угощают наивных детей конфетами, а потом вырубают их лес. Бросив деревню, жители уходят, чтобы слиться с толпой города и в последней сцене продают на шумной улице деревянных идолов своего божка, который послушно, по первому их искреннему требованию посылал им дождь, солнце или воду в колодце. Они больше не приносят подношений божеству, потому что торгуют друг с другом. Это ключевой момент всей притчи – райский мир ничем не торгующих честных людей, легко обходящихся без антибиотиков, письменности и техники, возможен только при условии исполнительного божества, которое всегда готово решить их общие проблемы. Стоит предположить, что такого божества нет или оно временно оглохло, а так же вспомнить реальную продолжительность жизни и проблемы автохтонов, и вся завораживающая идиллия рушится. Мне не хватает в этом фильме кого-то из «пришлых», кто помог бы им остановить вырубку леса и переселение, добавив в жизнь племени опыт борьбы за идентичность. Кто-то живой, кто оказался бы для их деревни полезнее, чем их изящный деревянный божок. Ислам, христианство, авторитарный коммунизм выступают в фильме, как «социализаторы», опасные для райской естественной непосредственности – получив от них одежду и документы, дикарь начинает терять свою самость, делавшую его счастливой частью природы. Однако сгоняет с земли дикаря вовсе не «культурная колонизация», а вырубка леса в коммерческих целях корпораций.

ГРАНИЦЫ ИСКУССТВА

Мне многого не хватает в этих фильмах, но я чувствую, что такие «добавления» разрушили бы всю целостность и медитативное обаяние, внеся в сценарий невыносимую воспитательную ложь, вроде советских требований к искусству. Мои политические ожидания не удовлетворены, тогда как эстетическое чувство удовлетворено полностью. Почему это происходит? Режиссер интуитивно прав – сегодня мало у кого есть причины помогать аборигенам, спасать леса, копировать слишком сложные орнаменты и создавать живописные шедевры в вышедшей из моды манере. Развитие капитализма без этого обходится, в рыночном обществе время тратится иначе, а значит, исключительные действия отдельных подвижников только подтверждают общее правило – благородные тарелки бьются безвозвратно, пока существует нынешняя система отношений. Если прибыль легко извлекается из грубого и массового, всё остальное тает. Как правило, искусство, даже самое высокое, не может предположить никакой, даже надуманной, альтернативы такому развитию. Оно всего лишь показывает неприятность наступившего и ностальгирует по выдуманному прошлому. Художник, который опровергнет сказанное своим творчеством, окажется настоящим гением и революционером, какими пытались быть Брехт, Эйзенштейн или Годар. А пока для изобретения такой альтернативы есть социальная теория, а для её реализации – политические усилия по самоорганизации людей.

 

Культ субъективности

Можно ли найти сквозные социальные темы, или хотя бы наблюдения, прыгающие из фильма в фильм? Иоселиани всегда был более критичен к молодым женщинам, чем к мечтательным и выпивающим мужчинам. Привлекательные дамы как-то охотнее и лучше у него приспосабливаются к подлой и безвкусной современности и устраивают вокруг себя спектакль потребления. Жены всегда истерично требуют чего-то и уходят к победителям гонки, чтобы в очередной раз требовать и уйти. Дикарки первыми запрыгивают на вражеский трактор.

Вторая тема – плавильный котёл глобализма переваривает все уникальные традиционные отличия людей, окуная их в дурное единство с помощью переселения и повсеместных массовых медиа. Наивные рисунки на стене кафе новые хозяева закрашивают белым, а старый ресторанчик превращается в «Интернет-салон».

Не бог весть какие и, мягко скажем, весьма популярные идеи в духе все той же консервативной логики, если бы кино не было так талантливо и медитативно снято. Секрет этого очарования в другой и самой главной идее режиссера, которая нарастает от фильма к фильму. Он рассказывает о возможном побеге из мира, где тебе отвели роль примитивного инструмента системы, о побеге из общества в дендистскую игру с самим собой и парой друзей. Любое искусство несет в себе специфический рецепт бессмертия (т.е. контакта Частного со Всеобщим), иначе оно просто никому не интересно. По Иоселиани, ты осознаешь себя в вечности, когда перестаешь быть предсказуемым и управляемым, перестаешь заботиться о правильной расшифровке посылаемых тебе обществом сигналов, за которыми не скрывается, как вдруг выяснилось, ничего для тебя важного. Сартр говорил, что быть субъективным значит иметь будущее. Быть субъективным значит уметь отнимать у вещей их обыкновенность. «Обыкновенность» это место, отведенное вещам системой. Но если бы субъективность оказалась лишь чистым «отниманием», она не была бы понятна никому вокруг и не доставляла бы удовольствия другим. Привлекательность чужой субъективности заключается в том, что вещь не просто теряет отведенное ей системой место, но и претендует на другое место, требующее новой системы, которая нравится нам больше. Субъективность это способность перенести любую вещь из реальности в утопию. Радостный побег в субъективность героев позднего Иоселиани выбрасывает их из «экономического поведения» и даёт им шанс найти нечто, что было бы дороже, чем любой товар. Секрет его кинопоэзии – приостановка господствующих форм обмена в одной отдельно взятой жизни. Такая приостановка и даёт альтернативное видение привычного.

 

Антисоветчик

Отношение режиссера к «советскому» никогда не менялось. Дипломный ВГИКовский фильм на производственную тему – принципиальный молодой специалист на винзаводе отказывается разливать в бутылки не качественное вино, предлагая пустить его на уксус и портя тем самым плановую экономику. Против него все, от рабочих до начальства, и потому его благородное неповиновение не имеет никаких шансов. «Советское» для Иоселиани – такой же вариант «массового общества» и триумф хищной посредственности, вытесняющей «певчих дроздов», как и «западное», где, пока взрослые обмениваются заранее выученными фразами, их дети смотрят агрессивную тупую попсу по телевизору. Для Иоселиани по обе стороны занавеса происходило примерно одно и тоже – механизация человека и потеря красоты. В этом смысле, его фильмы иллюстрируют теорию, согласно которой в СССР никогда не было «другой системы» и общего у двух заклятых врагов оказалось гораздо больше, чем декларировалось.

 

Причина влюбленности

С такой моралью его фильмы были бы злыми и нудными, если бы режиссер не был влюблен во всех без исключения своих персонажей, делая их трогательными клоунами, утрированными, и потому грустно-смешными. Если люди просто делаются «хуже» из поколения в поколение, откуда в них столько непосредственности? Я знаю один ответ – они не становятся «хуже» и «пошлее», в них сколько угодно шансов для другой жизни, просто все их желания и опыт искажаются чем-то внешним, кому-то выгодным, заданным извне, превращающим их в предсказуемые машины. Их эмоции через их поведение приобретают товарную форму, необходимую рыночному строю. И всё же каждый из них остается откладываемым шансом для другой жизни, которая у Иоселиани ассоциируется с мудрым стильным … (вставьте любое слово, которого вам не хватает) прошлым. Иоселиани переживает реальность как лирическую притчу, комичную и печальную одновременно. Люди в его фильмах всегда очаровательны, не смотря на то, что некая сила неуклонно превращает многих из них в безвкусных невежд. Его кино учит испытывать завороженность всем, на что смотришь, даже если это тебе решительно не нравится, потому что любая вещь и существо это откладываемая возможность чего-то другого, гораздо более занятного и достойного, они всегда имеют шанс измениться.

 

Работа в парке

В одном из последних интервью режиссер сетует на то, что в его родной Грузии «временщики» строят дворцы и никто не хочет понимать, что свободное время и счастливые переживания дороже всего на свете.

В его новом фильме смена министров под давлением протестующей толпы не утоляет ничьих надежд, жены по-прежнему уходят к тем, кто богаче, в квартире поселились бездомные нелегалы, и остались только друзья, которые задушевно поют за стаканом хорошего вина, постепенно мигрируя «под мост» т.е. к тем самым нелегалам. Но в фильме есть нечто вроде хэппи енда. Свергнутые министры, брошенные мужья, разжалованные охранники и другие «выпавшие» из бойкой повседневности оказываются в идеальном детском парке и неспешно сажают там деревья, стригут траву, ведя меж собою мудрые мужские разговоры. Такой выход называется модным словом «дауншифтинг». Капитализм был бы вечен, если бы для всех, уставших от него, был приготовлен где-то такой прекрасный парк. И если бы вместо каждого, ушедшего туда работать, оставался бы двойник, который и дальше будет потреблять достаточно, чтоб не обрушить рынок.

Возможно ли нечто подобное, но не в лирической притче о смысле жизни, а в объективной реальности? Да, если в этой реальности не будет ни потребительской истерии, нагнетаемой медиа, ни партийного «руководства жизнью» в советском духе, ни позорной для человека необходимости обеспечивать призрачные шансы на аристократизм единиц за счёт отупляющего экономического принуждения всех остальных. Но что же должно появиться в такой реальности, вместо выше перечисленного? Тут заканчивается разговор о кино и начинается разбитая на пункты политическая рецептура.

 

Больше, чем поэты . Политическая карта современной русской поэзии

 

В России сейчас всё в порядке с политической поэзией. Например, вот уже два года регулярно проходят организованные нацболовским активистом Скифом «Маяковские чтения». Более сотни людей, сочиняющих политические стихи, публично читали их у памятника великому пролетарскому поэту. По результатам чтений издан сборник. Самые цитируемые из его авторов – либерал Арс-Пегас и социалист Даниил Полторацкий. Но всё же эта поэзия прикладная и активистская. Несколько утрируя, можно сказать, что Арс-Пегас это поэт для «Солидарности», а Полторацкий – для «Левого фронта». Хочется отследить политическую ангажированность поэтов в более широком и не столь митинговом смысле.

 

Либералы. Веселый стоицизм Быкова

Первейший признак либерального поэта это его декларируемая «аполитичность». Он индивидуалист, одинаково сторонящийся и «толпы» и «государства», не любит выводить себя из общего опыта и при всяком удобном случае подчеркивает максимальную автономию личности от породивших её социальных связей. Себя он часто подает эксцентриком, который умудряется летать снаружи любых идеологий и через которого свои возможности нам демонстрирует «язык как таковой». Либерализм же такого поэта легко выясняется из его ответов на косвенные вопросы. Он уверен, что совершенно “естественным», «нормальным», «человеческим» и принятым в «цивилизованных странах» образом голосование должно быть тайным, ответственность (как и переживание) строго индивидуальной, а собственность – неприкосновенной. При этом либерал принципиально игнорирует разницу между собственностью частной и личной и соглашается с тем, что так же как для одного человека естественно иметь в кармане купленную зажигалку, для другого не менее «естественно» иметь завод, на котором работает сто человек или дом, в котором проживает сто семей. В либеральном сознании «экономика» давно и счастливо отделилась от «политики» и после этого отделения «политика» перестала быть нужна «нормальным людям», занятым творчеством. Общество для либерала состоит не из классов или других конкурирующих групп, но из отдельных личностей, стоящих на разных ступенях развития, венцом которого и является буржуазный либерализм с его священным культом «прайвеси». Главная социальная драма, фрустрирующая либерального поэта, обычно состоит в том, что окружающая политическая действительность т.е. всё то же «государство» и всё та же «толпа», постоянно ведут себя не правильно и страшно грешат против вышеописанной и «само собой разумеющейся» естественности и нормальности. Дополнительный шок он нередко переживает побывав к западу от наших варварских границ и убедившись, что, во-первых и там жизнь гораздо дальше от его идеала, чем он ожидал, а во-вторых, большинство тамошних интеллектуалов и представителей богемы либеральное представление о «естественном устройстве общества» отнюдь не поддерживают, обидно называя такую систему ценностей идеологической маскировкой диктатуры капитала.

В прошлом он сам или его старшие предшественники много спорили о том, кто круче – Пастернак или Мандельштам? Потом они почитали Бродского как «архетип» идеального поэта. Другим идеальным для них поэтом, если считать тех, что поют, был Окуджава. Окуджава публично прошел показательный для либерала путь от романтического ленинизма до полного отрицания всех форм «тоталитарности». А у «аполитичного» Бродского в «Набережной неисцелимых» есть интересное описание визита к вдове Эзры Паунда, после которого поэт в очередной раз убеждается – особой разницы между фашизмом и коммунизмом не было и нет. Нужно ли говорить, что нет такой разницы только с либеральной (и этим уникальной) точки зрения? Либеральный пафос как раз и состоит в уклонении от всех форм «тоталитаризма», кроме, пожалуй, «тоталитаризма денег», который выбирается как меньшее из зол. Либеральный поэт спасается от «тоталитаризма» государства и невежественной толпы в объятиях просвещенного буржуа. Да и само слово «тоталитаризм», хоть и запущено когда-то Муссолини как самоназвание, сейчас термин сугубо либеральный и равно не приемлемый как для левых, так и для правых. В нулевых годах, когда фантомная боль советской травмы ослабела и представление о поэтических практиках расширилось, ставки Бродского в этой среде несколько снизились, а разнообразие выросло и либеральные поэты начали себя отсчитывать от Айги, Сосноры, Холина и других «неподцензурных авторитетов». Иногда, впрочем, они ненадолго порывали с удобной «аполитичностью» и позволяли себе прямое гражданское высказывание. В конце 1990-ых издавали сборники против войны в Чечне или проводили литературные фестивали в поддержку Григория Явлинского. В 1990-ых, правда, до поэзии не было никакого дела никому, кроме самих поэтов и их девушек. А вот уже в нулевых, один из самых последовательных и глубоких литературных идеологов этого направления, поэт и филолог Дмитрий Кузьмин, поддержав американскую военную операцию в Ираке, даже публично поссорился с талантливым верлибристом Кириллом Медведевым, перешедшим с тех пор в марксисты.

Станислав Львовский, Елена Фанайлова, Татьяна Щербина, Григорий Дашевский, Мария Степанова, Линор Горлик… Местному либерализму исторически повезло с поэтами. Либерализм стал для них идеологическим мейнстримом, само собой разумеющимся воздухом, которым дышит богема. Не думаю, что сильно ошибусь, если скажу, что большинство авторов журнала и издательства «Воздух» исповедуют разные оттенки политического либерализма т.е. верховного культа прав абстрактного человека. В этом можно убедиться, например, побывав на ежегодном фестивале гражданской лирики, уже трижды организованном журналом. Бывают и непростые ситуации. Вот, например, Дмитрий Воденников, обладая всеми вышеназванными признаками либерального поэта и даже утрируя (для прессы) их манеру, в последние годы постоянно признается, что он не равнодушен ко всему «имперскому» и с кокетливым ужасом обнаруживает в своем политическом бессознательном «патриотическое чудовище». Причина таких внутренних открытий вероятно расположена как раз таки снаружи, в общественном контексте нулевых годов, когда политический либерализм утратил львиную долю своей прежней популярности среди «широкого круга читателей» и стал предосудительным в глазах «масс», уступив место державности и имперству разной степени резкости. Если чуткий поэт нацелен далеко за пределы своего «цеха», он не может игнорировать таких идеологических перемен и вполне может переживать внешние перемены как «внутренние открытия».

И всё же для массовости нужен литературный популизм. Его смог обеспечить либералам Дмитрий Быков. Он здорово умеет быть понятным всем, недаром двадцать лет назад состоял в сверхмодных тогда «куртуазных маньеристах». Его «Гражданин поэт» это голос либеральной фронды с лицом актёра Ефремова. Сквозь прозрачную пленку литературной стилизации под самых разных поэтов, от Некрасова и Твардовского до Цоя и Высоцкого, всегда отчетливо проступает и политическое лицо самого Быкова. По его теории социальная история в нашей стране ездит вот уже который век по некоему замкнутому кругу и потому она подобна именно природе, а вовсе не Истории, которая движется по прямой линии в более западных и «нормальных» странах. Иногда наше общество ненадолго накапливает слой свободолюбивых и образованных людей и пытается под их влиянием вырваться из этого русского круга отрицательной селекции, но и сам этот рывок и все его заранее известные последствия фатально запрограмированны в бессмысленном круговом движении. Этим ощущением фатальности и горя от собственного ума пропитан «Гражданин поэт». Вот, например, под «Буревестника», про зимние митинги:

Рядом мечется сорока – и кричит на той же фене ж: «Все простудитесь – и тока, ни фига же не изменишь! Лишь отстой – судьба России. Дайте ж ей скатиться плавно». И всего невыносимей то, что это, в общем, правда.

Путинская эпоха «мягкого авторитаризма» дала Быкову уникальный шанс – побыть «высмеивателем» без особенных для себя проблем, максимум которых – скандал с «Дождем», снявшим их с эфира из-за излишней остроты. «Гражданин Поэт» позволил автору сбросить четверть века и почувствовать себя в конце 1980-ых, публично исполняющим на перестроечном Арбате смешную и разоблачительную «правду» в духе модных тогда уличных стихов: «Уж лучше пьяный Ельцин, чем трезвый Горбачев!».

Литературный популизм, конечно, обязывает к обратной связи с большой аудиторией, к учету коллективного опыта. Наверное, поэтому Быков, в отличие от многих других либералов, в своей публицистической ипостаси, вспоминает о 1990-ых прежде всего как о социальной трагедии и распаде прежних культурных связей, а вовсе не как о веселом времени максимальных возможностей стихийного капитализма. Последнее поколение ещё советской интеллигенции находилось на острие перестроечного отрицания «совка», но в результате крушения этого самого «совка» в 1990-ых, именно эта группа потеряла свой прежний статус в обществе, не приобретя ничего взамен, и Быков, при всем его успехе, воспринимает это разочарование как своё.

Самый частый набор, покупаемый вместе с «Гражданином поэтом» в одном известном столичном книжном – Б.Акунин «Любовь к истории» + «Намедни» Парфенова + биография Стива Джобса.

 

Правые. Национал-пессимизм емелина

Этой идеологии в постсоветском обществе гораздо меньше повезло с поэтами. Времена есениных, клюевых и рубцовых давно миновали и в 1990-ых правым всех оттенков пришлось довольствоваться весьма плоскими, без второго дна и долгой жизни, стихами про молодых волкодавов с закатанными рукавами черных рубашек. Отдельный случай перехода из либерального лагеря эксцентричной поэтессы Витухновской (её крестным отцом в литературе был либеральный поэт Кедров) и флирта с фашистско-декадентской эстетикой воспринимался критикой и публикой как забавный салонный курьез и постмодернистская игра с «запрещенным». Неосимволистские стихи Евгения Головина оставались слишком барочными и герметичными для всех не посвященных в узкий круг «оккультного подполья». Ещё у правых в качестве поэзии на безрыбье котировалось тогда нечто мистериально-шамански-ритуальное, не постигаемое умом и образовывавшее собственный салон для рунологов и ариософов.

Настоящим правым прорывом в народ и на эстраду стало открытие десять лет назад Всеволода Емелина. Ему удалось оперативно создать свой узнаваемый поэтический мир, в котором вечно страдает простонародный русский «посад», действуют симпатичные скинхеды, суровые мужики в ватниках и тельниках и не симпатичное «начальство» всех сортов. При этом Емелин никогда не забывал про второй план – почти в каждом его четверостишии спрятана литературная отсылка для более узкого круга читателей. Начитанность Емелина ни у кого сомнений не вызывает. Доходчивость и народный юмор остаются тем, кто не считывает замаскированных цитат.

Сквозной лирический герой Емелина использует алкоголь как средство примирения с действительностью, ностальгирует об имперском величии государства, не забывая при этом и о жутковатой, травматической стороне любой империи. Чувствует себя вне игры на гламурном празднике жизни, имеет смутные претензии к евреям, и вполне конкретные опасения по отношению к кавказцам, а так же крайне непримиримо настроен к «ментам». Для меня ключом к политической оптике Емелина стали стихи про «библиотеку советской фантастики» о том, как школьник мечтал: «Выучусь на прогрессора… / служить буду Доном Руматой» и о том, как ничего этого не сбылось. Парадокс здесь в том, что нынешняя реальность имеет намного больше общего с реальностью, окружавшей Дона Румату из романа Стругацких, чем во времена написания и успеха этого романа. Конечно, нет поддержки с «другой» и более «правильной» планеты, но и Дон Румата её не особенно чувствовал. Т.е. именно сейчас, если хочется, можно сколько угодно быть и мудрым наблюдателем и тайным реформистом и открытым борцом. Но лирическое «я» в стихах Емелина пассивно, склонно к роптаниям и ждёт поддержки извне. Этот глубоко укорененный в психологии патернализм и делает его (кроме очевидного таланта автора) столь «электоральным» т.е. понятным и близким самым разным людям. Если за твоей спиной нет невидимых крыльев «присланности», то жизнь становится бессмысленной и растоптанной космополитичными «икеевскими табуретками». Показательно, что Дон Румата в понимании Емелина именно «служит», а не «работает» или «исследует». Емелинский «герой» политически фрустрирован тем, что той империи, в которой он увидел бы смысл и которая увидела бы смысл в нём, не предвидится, и, не смотря на всю его культурную самоиронию, ему являются мечты о военном, в пользу народа, перевороте «в рабочих районах, где нету работы». Его лирический герой, по всей видимости, мало отличим от самого автора, ведь и за пределами своих стихов Емелин вписывается за «манежников», поддерживает Жириновского, и охотно дружит с газетой «Завтра».

Аудитория Емелина гораздо шире политических правых и им сочувствующих. В последние десять лет он лучше остальных справляется с ролью «народного поэта» так же, как Быкову удается роль «поэта для интеллигенции». Доказать невозможно, но рискну предположить, стимулом к «Гражданину поэту» и стал для Быкова именно массовый успех Емелина. У правых появился тогда свой широко популярный поэт, умеющий весело и просто сказать в куплете то, о чем прочитал сегодня в Интернете, а у либералов такого поэта на тот момент не было.

Чаще всего в том же книжном со сборниками Емелина покупают Прилепина + Елизаров + Лимонов + книги по геополитике и истории армии.

 

Левые. В ожидании Маяковского

Космополиты, коллективисты, сторонники демонетизации всего, расширения общего доступа к чему угодно и, соответственно, противники любых частных привилегий. Им с поэзией было сложнее всего, хотя за их плечами пафос русского литературного авангарда столетней давности, формальные эксперименты 1920-ых годов и, выборочно, опыт наиболее креативных и искренних представителей советской политической поэзии.

Долгая поэтическая немота левых – следствие постсоветской аллергии культурных людей на советскую лексику, бывшую своеобразным «марксизмом в переводе Гоблина». Дружное её отрицание перекрыло целому поколению творческих людей доступ к любым проявлениям левой, социалистической мысли. В 1990-ых одинокими исключениями из этого правила оказались разве что скандалист Александр Бренер и питерский филолог, переводчик и вообще интеллектуал Александр Скидан. Бренер в своих стихах воплощал боевую и панковскую сторону левого проекта, а Скидан – университетскую и высоколобую, доступную лишь внимательным читателям Делёза и Адорно.

Новое поколение поэтов-леваков пришло в середине нулевых. Кроме упомянутых выше Даниила Полторацкого и Кирилла Медведева, перешедшего в убежденные марксисты из либерального литературного лагеря, это были Кети Чухров, Павел Арсеньев, Антон Очиров и Роман Осьминкин:

/патерналистичненько/ жить не запретишь прикинься ветошью всяк плохиш лобызает родину в солнечное сплетенье засос володенький на лбу поколенья

Остроумно и актуально, но гарантированно застраховано от популярности, потому что не эстрадно по форме.

Сейчас этот ряд молодых антибуржуазных поэтов быстро растет вокруг их постоянного альманаха и одноименного издательства «Транслит» и серии «Kraft». При всем их интересе к языку эксплуатируемых, разнообразным формам отчуждения и перспективам социального освобождения подавленных классов, для всех вышеназванных новых левых поэтов характерна сложность формы, расчет на подготовленную, «свою» аудиторию, равно знакомую и с критической теорией, и с концептуализмом и с верлибром т.е. на данный момент им удалось создать высокоинтеллектуальную литературную субкультуру неомарксистского типа – собственный вариант левацкой, малотиражной салонности. Начитанность авторов, переживающих повсеместное неравенство как возможность для иных человеческих отношений, зашкаливает, но вот массовый успех их пока исключён, да и вряд ли предполагался.

Остается ждать, что свой аналог Емелина или Быкова, свой «литературный популист» появится и у левых и займет это вакантное место со дня на день. Возможно, они просто находятся на той же стадии развития, где были постсоветские либералы перед появлениям Быкова и правые перед появлением Емелина. Но есть у левых особенности, которые такое появление «массового поэта» явно затрудняют. Большинство этих радикальных верлибристов пытается продемонстрировать в своих нетрадиционных по форме и критических по содержанию стихах, как, прямо сейчас, рушится внутри поэта прежняя «буржуазная» идентичность и откуда возникает новая, альтернативная, конкурирующая или даже революционная субъективность. Можно ли описать такой опыт в массовом «всем доступном» стихе? Чисто теоретически – да, но практически пока этого никто не сделал, представить себе «популярный вариант» решения столь специальной задачи не удается.

Стихи поэтов из серии «Крафт» чаще всего покупают с книгами философа Жижека + воспоминания Троцкого + номера «Художественного журнала».

Идеологическую атмосферу в современном обществе скорее формируют коммерческие медиа, кино или даже реклама, чем литература, а тем более – поэзия. Низкий и периферийный статус поэзии в рыночном обществе неизбежно политизирует поэтов, делая из них недовольных, несогласных и протестующих. Конкретное политическое измерение возникает в стихах, когда поэт ставит свой голос на службу той социальной группе, которая представляется ему наиболее исторически важной т.е. связанной с желательной для поэта версией общего будущего. Тогда в стихах начинает искренне звучать политическое различие «свой/чужой». И поэт вступает в пространство борьбы, линия фронта которой неизбежно пройдёт через его сердце.

 

Песенки для митингов

 

Социальный шум

Любая музыка может быть услышана политически. О чем, например, прекрасная казачья песня «Не для меня»? Об отчуждении, предельно выраженном в куске свинца, который ждёт солдата на не нужной ему войне. В более распространенной и не столь драматичной форме то же отчуждение скрыто в необходимости нашей «свободной» самопродажи. Спрос на такое понимание возрастает в обществе всякий раз, когда в нём заканчивается межреволюционный период и начинается период революционный. Но сейчас растет спрос на музыку, которая сама себя заявляет как социально ангажированная, протестная и мобилизующая гражданский активизм. На тех, кто «сознательно окрашивает».

Нельзя сказать, чтобы «большая попса» была у нас прежде совсем уж равнодушна к социальному. В конце концов, поп-музыка тут началась с адаптации к местному потребителю западных образцов, а там политическая ангажированность звезд явление обычное. То « Pet Shop Boys» посылают Буша в ад за вторжение в Ирак, то «U2» требуют у правительств денег на борьбу с голодом, и даже хрупко-хипстерские «Coldplay» напевают что-то про «банки, которые вы объявили храмами» и как это мешает жить мечтательным любителям фиолетовых холмов.

Но прежде наша попса издавала лишь «социальный шум». Это была чистая «позиция без высказывания». Ничего не содержащий в себе жест. Пустая форма «протестного как такового», исключающая любое сообщение с одного фланга общества на другой, и потому допускающая любое использование в «реал политик». О чем, например, песня «Зло» коллектива «Дискотека Авария»? Какому политическому событию предлагается хранить верность? Так как ответить крайне затруднительно, «Зло» одновременно использовали в своей агитации и коммунисты и движение «Наши». Или вот столь же общепротестная песня «Вафли» удачного украинского трэш-проекта «Пающие трусы».

«Социальный шум» идеально подходил к «аполитичной» эпохе нулевых, которая заканчивается у нас на глазах. Её воздухом был даже не социальный цинизм, а просто демонстративное отрицание того, что общество состоит из конкурирующих групп, каждый из нас относится к одной из них и интересы этих групп могут быть осознанно представлены как в политическом, так и в культурном поле. Политические роли должны были исполняться, но исполнение ролей никакой связи с реальными переменами в нашей общей жизни не предполагало, ибо преимущественной формой политики элит было сохранение ранее, в 1990-ых, поделенного.

«Социальный шум» отсылает и к более глубокой артистической мечте – показать себя бунтарем, но так, чтобы тебе за это ничего не было и даже наоборот, нельзя ли за счет своего талантливо исполненного бунта «пожить по-человечески»? Романтизм: «талант всегда в оппозиции!» – накладывается тут на буржуазность: «личный успех есть единственный критерий таланта!».

ЕВРОПРОТЕСТ И АБСТРАКТНЫЙ ЛИБЕРАЛИЗМ

Теперь в моду стремительно врывается прямое социальное высказывание. Где-то между «социальным шумом» и абстрактным либерализмом давно завис Ляпис Трубецкой с его гимнами народной свободе. Вредным для продаж билетов уточнениям гимны не поддаются. Восприятие песен Ляписа обострено белорусской ситуацией, сделавшей его моделью «евробелоруса», посматривающего в сторону заграничных форм музыкального негодования. Сильной двусмысленности имиджу придает то, что выбранный тип «европротеста» имеет в Европе отнюдь не либеральную, а преимущественно антикапиталистическую направленность. Проще говоря, там принято выступать против корпораций, а не за «свободу бизнеса». Это противоречие постоянно проступает у Ляписа. С одной стороны он снимает клипы в стиле Маяковского, а с другой признается, что «кладёт свой огромный болт» на «социальную защищенность». В политическом смысле о Ляписе известно только, что он «противник Лукашенко» и сравнивает «батьку» с Каддафи, Хусейном, Кастро и другими лидерами, не симпатичными евробелорусам.

«Абстрактный либерализм» это мелкобуржуазное недовольство. Это те, кто «вообще» за «европеизацию» и против «колхоза». В этом жанре заявил себя Вася Обломов – выстёбыватель гопоты и вульгарных народных нравов. Протестующая толпа на Сахаровском Проспекте с глубоким пониманием слушала его «Родину» . Есть там поразительно точная в социальном смысле строка: «Читая «Золотого Теленка» я никогда не давился от смеха/ Мне всегда хотелось, чтобы Бендер уехал». Бендер это же и есть «креативный класс» и «творческий предприниматель»! Он же художник-авангардист, а если надо и создатель тайных обществ т.е. разводила нэпманов и дворян на деньги. Его цель – перераспределить в свою пользу средства не столь креативных как он «прежних хозяев». Ну и потом «пора валить». Сталинистские интеллектуалы Ильф и Петров издевались над Бендером в том смысле, что им была очевидна невозможность авантюрно-креативного предпринимательства в советском обществе. Но сегодня Бендер как раз воплощает эту дерзкую политическую мечту «креативного класса» – выманить «одним из тысячи относительно законных способов» бабло у условного «Газпрома» и немедленно сменить страну проживания. Можно даже сказать, что эта мечта – первая пока реакция нового поколения творческой молодежи на факт наличия в обществе устойчивого слоя вызывающе богатых и накрепко связанных с властью людей.

Есть некоторая разница между абстрактным либерализмом и молодежным демократизмом, потому что демократизм предполагает соблюдение интересов именно «большинства», а вовсе не тех «особо креативных единиц», которым тут слишком низок азиатский потолок. Хип-хоп для молодежного демократизма подходит идеально. И это понимает Нойз МС, оппозиционность которого уже конкретнее. Сначала его «Мерседес» стал неофициальным гимном «синих ведерок», потом он ссорился из-за «химкинского леса» с более циничными и пессимистичными Шнуром и Барецким из «Ленинграда». В Химкинском лесу, как теперь понятно, происходила репетиция будущего «гражданского подъема». Лесная вырубка обозначила тогда границу между абстрактной и конкретной социальностью музыкантов. На сцене Нойз подчеркивает, что он против олигархов, корпораций, «наших», «ментов», и даже сочувствует «приморским партизанам». «Менты» не остаются в долгу и как-то задержали его на 10 суток прямо на «сталинградской Сникерс Урбании».

Общее недовольство местным варварством Обломов, Шнур и Нойз недавно выразили совместным заявлением «Любит наш народ …», сделав актуальный хит из давней строки Летова.

 

Розовый менеджер

Одним из первых, кто расслышал протестный потенциал молодого менеджера, героя, за которым раньше ничего такого не замечали, оказался Семен Слепаков из «Камеди клаба», бард-десятник, как он сам себя называет. Его «Акционеры Газпрома» – идеальная песня о зависти мелкого буржуа к крупному.

Некоторая часть хипстеров голосовала на последних выборах за КПРФ не только как за «любую другую», но и потому что «советское» для них это вариант «стильного», а «старики» из компартии «трогательные» и «принципиальные». Слепаков чувствует это настроение и умеет его спеть в трогательной балладе про ветерана, идущего на свой парад 9ого мая. Удивительно, почему до сих пор «эсеры» и коммунисты не спорят из-за того, чьим он будет «голосом». «Эсерам», впрочем, больше подошел бы другой манифест Слепакова «Я сегодня хочу обратиться к врачу».

 

Против правых

«Ансамбль Христа Спасителя» поёт для тех, кто не ходил прикладываться к поясу Богородицы в ХХС.

Чем объясняется вирусная популярность «АХС» в сети? Кто потребляет этот злобный, нарушающий все вкусовые нормы, стёб над правыми? В больших городах подросла молодежь, которая воспринимает массовую «зацерковленность», имперство и национализм с таким же недоумением и стыдом, как воспринимали неформалы «совок» в последние годы советской власти. Ну и обаяние фрик-шоу никто не отменял. Избранным методом «АХС» напоминают подзабытый «Лайбах». В какой-то момент становится ясно, что сценическое амплуа правых фриков настолько отвратительно исполнителям, что начинает доставлять им противоестественное удовольствие и странную невротическую тягу к отрицаемому.

 

Народность и советофильство

«Рабфак» – грубоватый политический шансон, от которого хипстеры воротят носик. Вовсе не офисный, а как раз «колхозный» популизм, рассчитанный, вроде бы на «шахтеров», «селян» и вообще «провинцию». Однако же «Наш дурдом» включали на Болотной и слушали одобрительно. Звучало именно как политическая поддержка «от народа».

Общее настроение всех их песен – деградация народных нравов в отсутствии сильного имперского государства. Деградация в немудреных клипах воплощена в документальной хронике бомжей, алкоголиков и непристойного поведения «ментов».

Все знают, что «Рабфак» и есть голос «народа», но никто не видел этого народа и на всякий случай никто себя к нему не относит. Создатели «Рабфака» обижаются, когда их сравнивают с шансоном, предпочитая называть себя «театром музыкальной комедии». Интересно, что один из создателей группы Саша Елин лет десять назад уже сочинил многим памятный политический хит «Такого, как Путин». Возможно, секрет их популярности в том, что очень многие хотят знать, на каком языке народ сейчас «кидает предъяву» властям. Тот случай, когда неизвестно точно, кто группу «слушает», но зато известно, что все её «изучают» и «учитывают».

 

Правый рэп

У правых давно есть своя музыка. Это может быть сербское монашеское пение, Костя Кинчев или даже «Коррозия Металла» с их «Бей чертей!», не выходящая из моды в среде националистов вот уже 20 лет. Однако новым их музыкальным трендом стал сибирский протестный хип-хоп и рэп, пришедший на смену сибирскому панку и сохранивший всё тот же социальный пафос и мессианство. Прежде всего это Андрей Бледный и его проекты «Лёд 9» и «25/17» – намёк на библейский стих о неотвратимом божьем возмездии. «Революция» – то же «народно-рабфаковское» сравнение общества с дурдомом, плюс явная отсылка к Кену Кизи с его «овощами» и лоботомией: «Они нам пишут диагноз, мы им – приговор!». Сибиряки дружат с нацболом Захаром Прилепиным. Прилепин – самый умный и талантливый из российских омоновцев. Даже удивительно, что омоновцев в стране так много, а классный писатель у них всего один.

«Дым» омской группы «Грот» – правый манифест с удачным неологизмом «нефтьимущие» и вполне ожидаемым православием. «Выстоим» – культ здорового образа жизни и подготовки себя к финальной конфронтации. Фаддей в «Девяти вёрстах» рассказывает про славянство, партизанство и защиту своей земли, а «D-Man55» в «Империи», обещает, что она ещё расправит над нами свои светлые крылья.

Хип-хоп прост в исполнении, что и сделало его когда-то уличной культурой угнетенных, вытесненных и всегда готовых к конфликту молодых людей. В США это были чернокожие потомки рабов. У нас – провинциальная молодежь, недовольная деградацией своих городов, цинизмом властей и притоком мигрантов. Сегодня эта молодежь в тяжелых сапогах шагает на оппозиционных митингах в правой колонне. «Белого рэпа» так много и развивается он так быстро, что никакому обозрению и анализу не поддается. «Сжимая меч» – вот сквозной образ их стихов, ощущение политического фэнтези, знакомое правым романтикам, а так же фанатам компьютерных и «военно-исторических» костюмированных игр.

А вот многолетние попытки “Sixtynine» и Виса Виталиса распространить собственную, крайне левую, версию «белого рэпа» особого успеха за пределами узкого круга молодых коммунистов не имели. Очевидно, что время отечественных «Public Enemy» ещё не наступило.

 

Поп-анархизм

«Барто» поёт для тех, кто не забыл об анархистском содержании панк-рока т.е. для политизированных «нефоров», глянцевых журналистов и гуманитарных студентов. Это люберецкий электро-клэш с припевами, вроде: «Анархия и хаос, пошёл в жопу Микки Маус!» или «Свободная касса! Хуёвая жизнь для рабочего класса!». Никто так точно, коротко и весело не объяснил, что в наше время значит «Быть корпоративной блядью!». Солистка «Барто» Маша выглядит как контуженная новым русским капитализмом кукла Мальвина – «окровавленные» бинты на руках и доллары, стриптизно торчащие из них. Настоящее левацкое кабаре.

Первым их мегахитом стало несбывшееся пока пророчество «Скоро всё ебнется!». Оно нравилось всем, кто приветствовал мировой кризис как выяснение и очищение. Маша из «Барто» умеет спеть об этом так, что ожидание политического апокалипсиса вызывает у неформальной молодежи бурную радость и желание танцевать. После этого “Барто» записали новый скандальный клип на старую песню, за которую их уже пытались притянуть по статье 282, после того как они исполнили «Готов» на «химкинском» митинге.

 

Красные

«Аркадий Коц» – гораздо более эстетский, элитарный и высоколобый вариант «левой музыки» для тех, кому хватает эрудиции вспомнить, что до панка, и вообще до рока, были Вуди Гатри и Пит Сигер, от которых происходит, например, Боб Дилан.

Исторический Аркадий Коц это тот человек, который сто лет назад перевел на русский песню «Интернационал» т.е. политическая принадлежность проекта заявлена в самом названии. Их «Ку-ку» и «Генерал Лудд» на стихи профессионального скандалиста Бренера звучат не только на левых митингах, но и в гуманитарных салонах, вроде ОГИ, а в последнее время визиткой группы становится «С кем ты заодно?» – одна из лучших американских народно-протестных песен, сочиненная женой арестованного шахтерского активиста времен «великой депрессии» и талантливо переведенная известным поэтом и издателем Кириллом Медведевым. Кроме Кирилла в проекте участвует «художник-антифа» Коля Олейников и ещё несколько марксистских интеллектуалов. За спиной «Аркадия» явственно ощутима тень немецкого театрального большевика Брехта.

Организаторы группы очень точно знают адрес своего послания. Это те, кто экономически находится на нижней границе среднего класса, а интеллектуально – на верхней его границе, те, кто имеют объективную возможность смотреть на «классовый экватор» сразу с двух сторон. То есть те, кто читают много «не практичных» книг, но несколько раз в день чувствуют себя экономически вытесненными из мира потребления, изображенного в рекламе. Такая оптика и задает восприимчивость к неомарксистским идеям в их современной антиавторитарной версии. Крайне левые рекрутируются из самой молодой части этого слоя. Получается салонная музыка для гуманитарных мальчиков, читающих философа Жижека и любящих поговорить о классовом сознании в постиндустриальную эпоху. Чем меньше у такой группы поклонников, тем элитарнее и богемнее они себя чувствуют.

 

Звезды феминизма

Pussy Riot есть боевой уличный феминизм. Бесстрашная московская художница-акционистка переименовалась в «Тюрю» и собрала подруг. Сквозь розовую или салатовую маску-балаклаву она узнавалась всеми и сразу, хотя на первых порах упрямо отрицала свою причастность к «восстанию котят». Воплощают «котята» излюбленный кошмар американских консерваторов и новое для России амплуа «воинственной лесбиянки из колледжа». И текст и голос тут не главное. Их нужно смотреть, а не слушать.

Петь валькирии женского освобождения не то чтобы не умеют, а просто не собираются. Их вполне устраивает традиция панковского выкрикивания своих лозунгов под электрогитару и смелый акционистский выбор мест для выступлений в духе знаменитого движения «Reclaim the Street» . В качестве сцены они без спросу оккупируют высокие площадки на станциях метро или крыши троллейбусов с пассажирами. Выступали напротив окон тюрьмы, где содержались активисты митинга против фальсификаций – Навальный, Яшин и муж «Тюри». Следующей их концертной площадкой стало Лобное место на Красной площади. Социальный идеал «котят» – скандинавская модель, в которой они заняли бы место «автономов». А пока у нас не скандинавская модель и для «автономов» мало места, «феминистский хлыст полезен для России».

Летучий отряд молодых и анонимных феминисток в цветных экстремистских масках появляется в самых непредсказуемых и заметных местах, вроде рекламных витрин известных бутиков или даже в алтаре Храма Христа Спасителя, чтобы прокричать антипутинские и «гендерные» лозунги. Пишут свои «песни» дикие девочки все вместе, коллективно, по строке – каждая, и состав их постоянно меняется. «Нормальные либералы» опасаются, что «котята» безнадежно дискредитируют своими «акциями» антикремлевский протест, «нормальные патриоты» давно предлагают совершить над ними обряд изгнания нечистых духов, и только протодиакон Кураев ласково называет их «дурочками», сравнивает со скоморохами и предлагает накормить блинами.

Теперь у каждого из нас должен быть свой певец протеста. Кого из них я не упомянул?

ИСКРЕННОСТЬ ИЛИ СДЕЛАННОСТЬ?

В западной рок-(больше) и поп-(меньше) музыке вот уже полвека как сложился свой политический мейнстрим. Обычно его определяют как «лево-либеральный», со своими яркими из этого правила исключениями. У нас политическая идентичность известных музыкантов всерьез понадобилась только сейчас, когда всё «постсоветское» заканчивается и на глазах возникает новое общество. Потребовалось 20 лет, чтобы пришло поколение людей, не помнящих ни «советского», ни «антисоветского». И вот, первая родовая судорога гражданственности, пробежавшая по всему обществу зимой 2011/12, приводит к политизации массовой музыки.

Многие мои знакомые из тех, кому серьезно за тридцать, прежде всего пускаются обсуждать искренность: десантники написали свой гимн против Путина сами или это всего лишь «оранжевый пиар»? Uma2rmaH, поющие про «Гороскоп», действительно за Путина или это «тонкий прикол», который можно будет по ситуации повернуть в любую победившую сторону? Пугачева и Макаревич бесплатно и от души поют за Прохорова или им заплатили? Или они вообще бесплатно не поют? И тогда получается не «или», а «и»?

Интересно, что я ни разу не слышал подобных споров ни в Европе, ни среди людей «постсоветского» поколения. В конце концов, «искренность» это ведь вопрос для священников на исповеди, ну, в крайнем случае, для близких друзей и членов семьи. Сколько раз в день и насколько градусов «искренность» может меняться? Как её можно взвесить? Почему она нас так волнует? Может ли придуманное не искренним человеком мобилизовать людей? Опыт показывает что да, ещё как может, талант и искренность отнюдь не обязательно связаны.

Чем западнее и моложе, тем чаще звучит совершенно другой вопрос: насколько это сработает? Какова точность попадания в зону приема? Кого и на что эта песня сейчас может подвигнуть и спровоцировать? Сколько человек захотят её спеть на площади и под каким флагом?

 

Гражданский рок

Прошлой волной массовой политической музыки был «русский рок» конца 1980-ых. Главным бунтарем питерского рок-клуба признавался тогда Михаил Борзыкин со своим «Телевизором». «Антисистемность» Борзыкина была замешана на Стругацких, фигуре экзистенциального бунтаря, радикальном атеизме (религия слишком быстро входила в моду) и антифашизме. И что удивительно, этот набор за 25 лет не изменился. В отличие от других «звезд питерского рока» Борзыкин не соблазнился ни православно-имперским пафосом, как Константин Кинчев, ни «просто позитивной музыкой». Ему идеально повезло с нулевыми. Совпало наконец на стороне власти всё то, что он всю жизнь так упрямо отрицал – спецслужбы, цензура, клирикализм, корпорации. Выступая с песнями на «маршах несогласных» и акциях против строительства питерских небоскребов, Борзыкин клеймит политическую элиту, выдумывая сложные неологизмы, вроде «неохристочекистов» и «газпромбайтеров», а свой последний альбом назвал «Дежавю», в том смысле, что он «всё это» уже видел «при совке». На государственном телевидении «Телевизор» строго запрещен. И всё же это идеальная музыка для бунтарей конца 1980-ых. Я не знаю ни одного человека младше тридцати, который был бы в курсе их творчества. Возможно, мне просто не везет.

Сходную «протестность» из «звезд рок-клуба» сохранил до сих пор только Юрий Шевчук. Как известно, он выступает за «честную» приватизацию против «нечестной» и поддерживает либеральные митинги, воплощая голосом, рифмами и даже выражением лица образ вечного хиппи, не понимающего, как люди могут прибегать к насилию и по какому недоразумению одни граждане ущемляют свободу других?

К середине 1990-ых годов «протестность» перестала цеплять большинство людей, и к ещё недавно столь влиятельной музыке приклеилось обидное прозвище «говнорок». «Говнорок» это когда ты играешь средне, знаешь мало, рифмуешь слабо, но у тебя при этом вселенские претензии к миру. После этого политических рок-групп и песен появлялось сколько угодно, вот только их аудитория таяла, заведомо замыкая бунтарей в узких субкультурах «нефоров». В этот долгий межреволюционный период большинство гражданских рокеров тяготели к лимоновским нацболам. «Лимонка» возникала как контркультурная тень гламура – движение, собранное вокруг стиля, а не вокруг идеи. Лимонову удалось создать интереснейший заповедник для утопистов и радикалов, в том числе и музыкальных, к которому немедленно примкнул непримиримый Летов, написавший незадолго до своей смерти «Нами правят собаки!», а так же Сергей Курехин, Дмитрий Ревякин с «Калиновым Мостом» и Ваня Трофимов с «Запрещенными барабанщиками». В бункере «Лимонки» играли и менее известные, но важные для рок-подполья люди, вроде Саши Непомнящего или группы «Резервация здесь».

Кто-то конечно оставался от «Лимонки» в стороне, как группа «Наиф», лидер которой вот уже двадцать лет твердит о своей левизне, анархизме и антигламурности, но, кажется, не находит никого за пределами узкого круга верных фэнов, кому бы это было интересно. Или как «Последние Танки в Париже» Лёхи Никонова с его “Гексогеном», «Глазами ментов» и «Пулю – буржую!».

Рок-революция получила новый шанс только сейчас. Одним из первых это почувствовал ещё один «ветеран подполья» Василий Шумов из группы «Центр». Он попробовал объединить как старых, так и новых гражданских рокеров в коллективном политическом альбоме «Содержание», но желающих протестовать рокеров оказалось так много, что понадобилось «Содержание – 2», потом « – 3», и в итоге оно превратилось в непрерывный сетевой концерт «активистского рока», как сам Шумов всё это называет. Рок этот по звуку и словам, конечно, очень разный, но самое уязвимое место «актив-рока» – прямое сопоставление «путинизма» со «сталинизмом» т.е. нарочитое игнорирование качественной разницы между «государственным социализмом» и «государственным капитализмом». Любой стиль постоянно возвращает нас к ситуации своего максимального триумфа, исторического пика, поэтому как бы сегодня ни выглядела «Система», протест против неё для рокера будет пониматься через легендарную «борьбу с совком».

 

Офисный стёб

Главное отличие офисного либерала (он же «сетевой хомячок») от гражданского рокера в том, что хомячок никакого пафоса не выносит. Его привычка к стёбу это простой способ сбросить накопленное за день на работе напряжение и сделать вид, что ежедневное унижение его достоинства не настоящее, а «понарошку», как и вообще вся остальная реальность. Эта вынужденная привычка к иронии в отношении себя и всех остальных и сталкивает его подчас с «Системой», ведь «Система» посылает ему через медиа лишенные иронии сообщения патриотического, морализаторского и даже великодержавного характера. И расстроенный таким «мейнстримом» офисный либерал слушает, как Вася Обломов поёт ему про «Родину» или «лайкает» группу «Ансамбль Христа Спасителя», занятую предельным выстёбыванием имперскости и нового православного клирикализма. Достигнув европейских стандартов потребления, офисный хомяк хочет столь же европейских политических свобод, не понимая, что их происхождение принципиально иное и кредитной картой тут дела не решить.

Ещё он ценит «барда-десятника» Слепакова, который смешно поёт про жизнь офисного либерала т.е. про утомительный спектакль потребления, бесконечное подглядывание друг за другом в соцсетях и т.п. А что касается слепаковских песен про советских стариков, то офисный либерал к ним неожиданно толерантен, ибо никакой опасности для себя в советских стариках он не видит. Наверное, более «просоветский» из нынешних «бардов» только Миша Елизаров, но его в «Comedy» не показывают и потому его слушают только те, кто читал его романы.

Даже самые талантливые песни не совершают революций. Как не совершают их ни «деньги Госдепа», ни «административные ресурсы». Политические изменения совершают большие группы людей, осознавшие свои интересы и научившиеся их защищать. А в песнях этот голос истории навсегда остается, как остался он в «Варшавянке», «Bella Ciao» или «Imagine». Сегодня вряд ли кого-то всерьез волнует, насколько были искренни их авторы. Важнее, что проснувшиеся люди услышали в них себя. Под какую из нынешних «песен протеста» вам захочется встать и выйти из дома, чтобы навести порядок в своей стране? Найдите её в сети или напишите её сами.

 

Протест в «Большом городе». Опыт классового прочтения либеральной пропаганды

 

Смелая обложка

В октябре 2011 только ленивый не цитировал эту желтую обложку с красным словом «Хватит!». Напечатаны там крупным шрифтом вещи бесспорные: «Сражайтесь за свои ценности, требуйте честных выборов, прекратите бояться» и всё такое. Возникает всего два замечания. Последний призыв гласит: «отправьте обоих в отставку» и тут в набор беспроигрышных призывов явно вкрадывается очевидная манипуляция, а что делать тем, кто «честно» голосует за «обоих» или за одного из них и в этом видит свои «ценности»? Не сражаться за них? По-видимому, людей, которые искренне поддерживают власть, с точки зрения «БГ» просто не существует. Между лозунгами вдруг возникают подчиненные телескопические отношения: тот, кто за всё хорошее, тот и… «купит «сникерс»! Пардон, нет, «отправит обоих в отставку»! И второй моментик. В редакции «БГ» точно понимают, что в ситуации абсолютно честных выборов, куда допустят всех желающих и где не будет никаких подтасовок и «админресурсов», парламент поделят между собой радикальные националисты и не менее радикальные коммунисты? А голоса хипстеров, либеральных интеллигентов и продвинутых топ-менеджеров, мечтающих «однажды свалить», скорее всего бесследно утонут на честных выборах в силу своей малопроцентности. Редакция готова к таким «не правильным» результатам правильных выборов? Успеет чемоданы собрать?

На другой стороне той же обложки реклама наручных часов за две тысячи долларов. Они отсчитывают время перед выборами. Имея пагубную страсть к политике, особенно в её нонконформистских и протестных формах, я жадно раскрыл журнал.

 

Письмо редактора

В редакционном письме Филиппа Дзядко всего одна, но также абсолютно бесспорная идея – сидеть в отечественной тюрьме оскорбительно для достоинства, многие сидят там не вполне понятно за что, и недовольство по этому поводу может всех нас объединить в гражданское общество. Интересно, что от многих читателей (да и от некоторых писателей) «БГ» я не раз и не два ещё недавно слышал про то, что есть «две России»: одна с айфоном, а другая с шансоном. И каждому из нас пора бы выбрать, в какой России он живёт. В передовице Дзядко первая Россия очевидно пытается заигрывать со второй, понимая, что буржуа сам по себе никому, кроме другого буржуа, нравиться не может, а потому для политического влияния ему нужны какие-то идеи, которые понравятся «быдлу» и «гопоте». В данном случае выбрана идея «неправосудного» попадания в тюрьму. Есть в тексте, правда, пара личных мест, которые могут затруднить «расширение аудитории» и «гопоте» близки не будут. Во-первых, теплое отношение к Ельцину, а во-вторых, то, что Медведев бесстрашно назван «назначенным президентом». Ошибка может вредно усилиться, если эти две фамилии читатель увяжет вместе и вспомнит, что демократия, за которую так ратует Дзядко, была свернута вовсе не тогда, когда «назначили» Медведева. Выборы окончательно превратились в фарс именно при Ельцине в 1996-ом, когда олигархи (Ходорковский любил потом этим публично хвастаться) практически «на спор» переизбрали его на второй срок, сделав из ничего (3%) тот рейтинг, который был им нужен, когда голоса в «непромятых» регионах считали так, как требовалось сверху и т.п. Коротко говоря, когда окончательно установилась циничная власть растущего на глазах частного капитала. Ельцин был «назначен» побеждающим классом, а все остальные «назначения» уже были потом и отсюда следуют.

Из конкретных предложений редактор призывает завалить чиновников гневными бумажками, тут же признавая, что акция эта «во многом символическая» т.е. особой практической пользы, кроме поддержания боевого духа, от бумажек этих может и не оказаться. Он готов даже (незаметно для себя?) сделать неявный комплимент советской системе, вспомнив со ссылкой на Буковского (правого советского диссидента, не путать с левым американским писателем Буковски), что при Брежневе поток жалобных бумажек, направленных начальству, давал порой реальные результаты. В конце звучит призыв «удивляться, когда тебя унижают», но не сообщается, в какой именно форме удивляться тем, кого унижает власть капитала и общество спектакля? Видимо, имеется в виду всё же какое-то другое, более обидное «унижение».

По-настоящему удивиться в этом тексте лично меня заставило его название и плакат под ним. «Требуйте невозможного». Редактор, выбравший такой заголовок, не может не знать, что это лозунг студентов, бунтовавших в Сорбонне 1968-ого года и поклонявшихся «трём М» – Маркс, Мао, Маркузе. Лозунг тех, кто требовал запретить товарные отношения и частную собственность на средства производства так же, как человечество запретило однажды инцест и людоедство, лозунг тех, для кого демократия и рынок были вещами несовместимыми. Лозунг тех, кто выступал против всего того, за что выступает «Большой город». Не знать этого очень трудно, а значит, мы имеем дело с веселым и циничным присвоением лозунга с политически противоположной стороны баррикад.

С красивым испанским плакатом «Народного фронта» всё ещё хуже. На нем написано «No Pasaran!” и он назван «антифашистским». Это верно, но меня охватывают те же сомнения: знает ли Филипп Дзядко и остальная редакция, что политические солдаты «Народного фронта» делились на три примерно сопоставимые фракции – сталинистов, троцкистов и анархистов? Знает ли он, что «фашист» Франко, который, собственно и «не должен пройти», был в той ситуации единственным гарантом сохранения рыночной экономики, прав предпринимателей и частной собственности граждан, а идеологией антифашистских бойцов в черно-красных пилотках были как раз национализация промышленности, запрет религии и власть рабочих советов? Понимает ли он, в кого целится с колена эта красивая испанская девушка на плакате? Она целится в рынок, потому что она за диктатуру пролетариата! «Фашист» Франко был кумиром бизнесменов и точным аналогом будущего Пиночета, которого многие наши либералы сильно уважают за то, что он, как и Франко, спас свою страну от коммунизма. Если Филип Дзядко впервые слышит обо всем этом, ему нужно вернуться в школу или хотя бы заглянуть в Википедию, а если он в курсе (склоняюсь ко второму), то мы имеем дело с нагловатым постмодернистским трюком в классовой войне. Сегодня тот, кто обслуживает буржуа, берет лозунги и плакаты тех, кто всерьез боролся против рыночного неравенства, электорального спектакля и прочих прелестей торгового строя, и заставляет эти лозунги и плакаты работать на противника. Есть в этом что-то от топтания ногами чужих святынь. Или мне одному так кажется? Или всё объясняется проще и в редакции не нашли ни одного запоминающегося лозунга или эффектного плаката, агитирующего за свободу бизнеса? Вот и пришлось заимствовать у левых радикалов разных эпох?

 

Интервью номера

Но вернемся к журналу. Первый, после редакторского, материал продолжает сквозную тюремную тему. Это интервью с освободившимся бизнесменом Алексеем Козловым. Мне сложно проассоциировать себя с этим графом Монте-Кристо частного предпринимательства. Не чувствую солидарности. Посадил его «нерукопожатный» партнер по бизнесу, а добилась освобождения жена-журналистка. Про сомнительного партнера будущий узник всё знал, но говорит: «сильный – он и должен быть сильным» в том смысле, что особая репутация партнера его не смущала. У каждого из нас в современной России есть, наверное, заключенный, чья судьба представляется политически важной. Для меня это Валентин Урусов, который сидит за то, что создал настоящий боевой и успешный профсоюз. Оправдают и выпустят его раньше срока вряд ли. И даже если такое случится, почему-то я думаю, что «Большой город» не сделает с ним такого же подробного интервью с портретными фото. Пока читал, я ещё не успел забыть про «Народный фронт» и франкистов. Франко спасал интересы испанских бизнесменов, закапывая сотни трупов расстрелянных республиканцев во рвы. Он политически, а если нужно и физически, уничтожал таких, как Валентин Урусов ради сохранения положения и источников прибыли таких, как Алексей Козлов. Гарсиа Лорка, заняв сторону, оказался закопан в один из таких рвов. Угадайте, на чьей стороне оказался бы «Большой город»?

 

Заявления

Тюремная тема на том не кончилась. Дальше опубликованы те самые «заявления», которые редакция предлагает подписывать и отсылать в Генеральную Прокуратуру.

Я начал читать первую историю: заместитель начальника департамента экономики и финансов в Минтрансе обвиняется в педофилии. Тут меня затошнило, я понял, что не хочу знать об этом больше и дальнейших заявлений я читать уже физически не смог.

 

Усадьбы

После, чтобы сбавить гражданский градус, идёт материал про дореволюционные усадьбы, а точнее про печальные руины, оставшиеся ныне от них. Ещё одна беспроигрышная тема. Даже подзабытое общество «Память» начиналось когда-то как движение восстановителей архитектурной старины и вообще трудно вообразить человека, который выступает против сохранения культурного наследия, если только это не связано с его личной прибылью.

Хотя и тут легко прослеживается классовое послание. Мелькают в тексте героические командиры «белых» бронепоездов былых времен и морды хамов, посмевших устроить в господском доме сыроварню. Вот вроде бы «господа» начали возвращаться, купил миллионер Брынцалов себе усадебку и даже позвал художника Шилова её реставрировать, но тут вмешался авторитарный и завистливый Минкульт и красоты в мире так и не случилось. Частное и огороженное охраняемым забором всегда лучше общего, дырявого и неказистого. Никто не устал от этой идеологии? Вице-президент фонда «Возрождение русской усадьбы» сетует на то, что выкупить или арендовать сегодня собственную усадьбу весьма затруднительно и хотя мораторий на приватизацию памятников, слава богу, отменен пару лет назад, но с тех пор ни одной усадьбы, находящейся под федеральной охраной, так и не купили, как это ни печально.

И представился мне вдруг Филипп Дзядко с чашкой тонкого севрского фарфора в надушенной руке. Как смотрит он через раскрытое окно своей уютнейшей усадьбы, достаточно ли усердно ишачат на него малограмотные «мужички» (они же «гопники» и «быдло») и снимает барин эту идиллию на айфон. А если вдруг ишачат недостаточно потогонно и начинают, например, высказывать экстремистские идеи уравнительства, тогда барин зовет специально для этого заведенных хамов в косоворотках и они не усердных показательно секут, а барин снова снимает это тем же айфоном, чтобы выложить на личной страничке в качестве наглядного назидания «гопоте» всего мира. И посмотрев сей полезный ролик, к Филиппу немедленно на самодвижущихся колясках съезжаются из соседних усадеб его давние друзья и приятнейшие люди – Б. Акунин, Лев Рубинштейн и сама Дуня Смирнова. И, слушая механическое пианино, ведут они ритмичнейшую беседу о прежних хамских временах, когда «гопоту» в лаптях пускали буквально повсюду, даже в музей и университет. И радуются вслух, какая нашлась у Юлии Латыниной светлая голова – первая предложила отнять право голосовать у тех, кто не владеет достаточной долей собственности. И соглашаются, что это прекрасно примиряет красивую античную идею демократии с идеей собственной усадьбы и нужного числа крепостных при ней.

Откуда вдруг в моем воображении нарисовалась такая странная картина? Да из того же «Большого города» предыдущих номеров. Как и все «гопники» я люблю халяву, а журнал бесплатный, вот и читаю. Дуня Смирнова давно там объяснила всем, что русскую революцию 1905 и 1917-ого годов делали эстетически неразвитые обезьяны. Исключение Дуня делает только для декабристов, они ведь были буржуазными, а не социалистическими, революционерами и вообще нравились Окуджаве. Ещё Дуня там же решила помечтать, кого, кому бы и за сколько она продала, если бы у неё были свои крепостные, но вовремя спохватилась, вспомнив, что можно ведь оказаться и не среди продавцов, а на прилавке. Не отстают от Дуни и живые классики Рубинштейн и Чхартишвили, которые давно в «БГ» рассуждают, как здорово было бы разделить Россию на «гопническую» и «культурную» и жить отдельно друг от друга. Из этих рассуждений следует, что об источниках собственных доходов литераторы имеют весьма смутное, фантомное представление в духе тех генералов из сказки Щедрина, которых прокормил на острове один мужик. Но генералы были всё же посмекалистее, они искали «мужика», а вовсе не мечтали от него отделиться в чистое место.

А что если отдать действительно все эти руины «новым господам», что там будет, всё ли заблестит? Скорее всего, да, заблестит многое. И что будут там делать? Скорее всего то же самое, что и делали там, когда усадьбы принадлежали господам. Т.е. будут сечь «хамов», «гопоту», «быдло» и прочий малограмотный двуногий скот. Нас убеждают, что либо руины либо частные владения – другой альтернативы нет. Я надеюсь, что это выбор ложный и лукавый, но если все с ним согласятся, то по мне так пускай будут руины, зато без свиста розг и земных поклонов. Руины по крайней мере напоминали бы мне, что крепостное право пока что не вернулось.

Можно, конечно, возразить самому себе в том смысле, что современный рыночный обмен и работорговля вряд ли совместимы. Но это только так кажется. Не очень пристойная мечта любого последовательного бизнесмена как раз и состоит в том, чтобы наладить рыночный обмен результатов рабского труда. Производство продукта вне рынка с последующей его товаризацией это идеальная для бизнесмена ситуация. Поэтому крепостное право в России и рабство в США сохранялись так долго. Продукт в товар превращался потом, попав в рыночную сеть обмена, а производить его было гораздо удобнее за пределами рынка, в мире прямого и недорогого насильственного принуждения.

 

Дай миллион

В разделе «мнения» экономист Игорь Иванов пишет о самом неприятном. Мы находимся в глубокой рецессии и скоро банки перестанут выдавать кредиты, что приведет к затуханию экономической активности и тогда банковский кризис станет экономическим. Как точно Игорь нашел ключевое слово: банки! Дайте денег банкам, помогите банкирам и они спасут всех нас! Лечить общество от кризиса это и означает спасать банки! Вот уже три года этим занимается большинство правительств, но этого не достаточно. Всегда вертится в голове в таких случаях вопрос Брехта о настоящем преступлении: что такое ограбление банка в сравнении с основанием банка?

Удивительно, как много в мире людей, которые не могут себе представить ничего круче капитализма и рыночной религии. Рынок дал, рынок – взял, над этим не властен никто из нас!

Это, кстати, ровно та позиция, против которой в дни выхода этого номера «БГ» бунтуют тысячи «гопников» в США («Захвати Уолл Стрит!»). Заигрывающий с «быдлом» философ Славой Жижек тоже примкнул к американским «любителям халявы». В Риме тысячи «любителей считать деньги в чужом кармане» жгли банки, а в Лондоне они штурмовали биржу и к ним там примкнул известный насильник Джулиан Ассанж. Эти и другие опасные утописты подначивают американскую, итальянскую и британскую «гопоту», внушая ей, что спасать общество можно и не через банки, и вообще капитализм это не навсегда.

 

Россия для грустных

Дальше ещё более умные, чем Иванов, писатели Рубинштейн и Чхартишвили задаются не разрешимым на первый взгляд вопросом: «Можно ли заставить людей не смотреть друг на друга с агрессией и подозрительностью» или, иначе говоря, почему в Европе люди чаще улыбаются? И хочется сразу же отправить им короткое сообщение со своим ответом: конечно, можно и рецепт давно известен. Число улыбок возрастает там, где разлёт между самыми богатыми и самыми бедными десятью процентами составляет раз 10, а не 20, взгляды прохожих добреют там, где общий доступ к образованию растет, а не там, где оно на глазах превращается в классовую привилегию для состоятельных господ, там где трудовые права… Но тут я спохватываюсь и бросаю сообщение, потому что у писателей давно есть свой и другой рецепт и он бесстрашно излагается: запрет «партии жуликов и воров», разгон Лубянки, изгнание «питерских» из Кремля, и свободное волеизъявление на площадях, «если, конечно, оно не носит ксенофобского, фашизоидного или коммуноидного характера». В этом сценарии чаемой писателями буржуазной революции больше всего трогает даже не игнорирование вопроса собственности, а именно это «если, конечно…». Улыбаться чаще мы начнем, когда наступит свобода слова, но наступит она только для тех, кто думает правильно: не ксенофоб, не националист, не коммунист, не состоял в правящей партии. Интересно, какие меры, чисто теоретически, писатели предложили бы принять против лиц из четырех вышеназванных категорий, если бы они всё равно начали «изъявлять свою волю» публично? И сколько оказалось бы правильно мыслящих, а сколько неправильно мыслящих людей?

 

Лондон коллинг

Как давний поклонник левацкой группы «Клэш» я не мог проигнорировать такое название. Поводом для написания этой статьи стало то, что некто Роман Супер впервые слетал в Лондон и там у него сложились несколько идеалистические (я бы назвал их «идеологически подготовленными») представления о жизни безработных: если ты не работаешь, тебе бесплатно дают квартиру и деньги, а если работаешь, то всё это сразу отнимают. Безработные, по наблюдениям Романа, весь день торгуют дурью, курят её сами, ссорятся с полицией и слушают рэп и реггей с утра до вечера. Не буду подробно спорить, это чрезвычайно удлинит статью, но у меня об эмигрантских районах Лондона, в одном из которых я некоторое время жил, впечатления совсем другие. Кроме бесполезных и наглых эмигрантов встретился Роману в Лондоне и опальный бизнесмен Чичваркин. «Это генетический мусор. Это ублюдки. Это прирожденные бездельники и уроды. Платить уе..анам за ненападение нельзя. И погромы – тому подтверждение» – объяснил Чичваркин Роману про безработных. Он открывает там свой магазин элитного вина и, помня о погромах, ставит очень дорогую бронированную витрину, которой никакие «уе..аны» не страшны. Кроме бизнеса, Чичваркин не забывает и о гражданском долге – 31ого числа ходит на акции против Путина к российскому посольству. Про сидящих на пособии Роман сделал вывод: «Государство закидывает проблемных парней английскими фунтами, но это всё равно, что лечить пневмонию горячим чаем с малиновым вареньем». И тут сама собой вспоминается статья экономиста Иванова про банки. Конечно, государство не право, закидывая фунтами проблемных парней. Деньги же нужно отдавать банкам, чтобы банки спасли всех нас! Деньгами нужно закидывать тех, у кого они всегда были, а не тех, у кого их никогда не было! Основное настроение статьи – раздражение туриста. Почему они не ишачат? Зачем им столько платят? Ведь человек родился, чтобы максимально эффективно приносить прибыль тем, кто родился для того, чтобы эту прибыль получать. Оправдание любой жизни – быть источником чужой прибыли, и если вдруг ты таковым не являешься, автоматически вызываешь подозрение у автора «Большого города». Этой неприятной удивленностью пропитан весь текст. Если ты не ишачишь на нас или на наших хозяев, зачем ты живешь? – интересуется буржуазный журналист. «Большой город» нужен затем, чтобы модно и актуально сформулировать этот вопрос, пока те, кто в те же дни захватывают Уолл Стрит и штурмуют Лондонскую биржу, не сформулировали встречный: если ты живешь за счет тех, кто на тебя работает, неужели они не смогут без тебя обойтись?

Даже если поверить Роману и предположить, что у безработных всё так радужно, к их жизни может быть два, как минимум, отношения. Первое – прогрессивное. Рост технологий и производительности достигает уровня, при котором обязательный труд становится всё менее обязательным. Библейская фраза про «в поте лица» теряет впервые в человеческой истории свою актуальность. При другой политической системе это означало бы постепенное сокращение сферы товарного и расширение сферы общедоступного. В конце этого процесса за деньги нужно было бы покупать только бриллианты, меха и антикварные ковры, а всё остальное стало бы общим, как детская площадка, библиотека или выложенный в сети фильм. При общем доступе к любым формам образования процент пресловутых «халявщиков» и «бездельников» оставался бы безвредно малым. В системе же классовой тот же технологический рост порождает безработицу, которую приходится хоть как-то амортизировать за государственный счёт.

Второе отношение чисто империалистическое. Британская империя долгое время высасывала деньги и труд из почти всего остального мира, являясь главной колониальной страной. Это заложило основы для невиданных богатств, сосредоточенных в руках ничтожного меньшинства. Лейбористская политика в прошлом веке привела к тому, что очень скромный процент этих воспроизводимых британским капитализмом богатств вместо того чтобы оседать во дворцах, лег в основу некоторых социальных гарантий для простых наемных работников и люмпенизированных беднейших слоев. Что тут неправильного? У кого это вызывает странную смесь официального раздражения и более глубоко скрытой зависти? Только у того, кто чувствует себя «супервайзером» на коротком поводке у буржуа т.е. надсмотрщиком за обществом, прививающим людям выгодные боссу рефлексы конкуренции и комплексы товарного фетишизма.

 

Реклама

Ещё там на большинстве страниц написано много теплых слов про «телебанк», «panasonic», карты банка «Авангард», авиакомпанию “Austrian», грузинский ресторан, радио «КоммерсантFM» и «Led-телевизоры серии EGO». Но это ведь просто пятна чистой идеологии, а вовсе не сообщающий что-то текст. Это ритуальные мантры, как материалы съездов и партийные лозунги в советской прессе моего детства. Они просто рекламная дань божеству рынка, чтобы издание могло существовать, и потому читать и обсуждать их не следует. Или я ошибаюсь?

Конформист путает наблюдение – «мной пользуются» с мечтой – «меня хотят». На этой ошибке построено большинство удачных рекламных сюжетов. Некоторые левые психоаналитики, вроде Феликса Гваттари, считали, впрочем, что «меня хотят» никогда не доставит буржуазному невротику такого глубокого наслаждения, какое доставляет «мной пользуются», и потому-то капитализм и существует так долго. Рациональная разоблачительная аргументация тут не действует. Но это уведет нас слишком далеко в область экономики желаний и приведет к слишком экстремистским выводам.

В антилиберальные пропагандисты я не стремлюсь. Их хватает. В чем тогда мотив написания этого текста? Нам – всем «гопникам» этого мира, тем, кто не имеет доли в прибылях и не ассоциирует себя с теми, кто её имеет – нужна сегодня другая альтернатива. Альтернатива капитализму вместо альтернативного, более «европейского» капитализма. Есть тысяча причин, по которым европейской версии капитализма в наших больших городах не будет. Есть простейший парадокс, согласно которому, именно левая критика капитализма и приводит к его «европейскому» состоянию. Нам всем нужна политическая программа поэтапного «изживания» капитализма и антиобщественных рыночных принципов, изгнания их из всё большего числа сфер нашей общей жизни. Я не знаю, сколько у нас шансов. Более того, мне абсолютно всё равно, сколько их. В конце концов, я просто «сражаюсь за свои ценности», как и призывает меня «БГ» со своей протестной обложки.