Элька вздохнула и осталась стоять в промежутке между дверьми: в музыкальной школе двери были двойные.
Тетя ее заметила и, велев ученице продолжать, вышла к Эльке.
– Ну, что? – спросила она. – Начался учебный год?
– Вас в школу требуют, – хмуро сказала Элька.
– Так! Говори сразу, с какого урока тебя выставили!
– Будто не знаете, – буркнула Элька. – С географии. Вот.
В дневнике была запись: «Невоспитанный и донельзя избалованный подросток! Тов. родители, примите меры!»
Тетя знала все это уже наизусть. Началось все с Лены Стекловой, потом перекинулось на Эльку, что-то учительнице не понравилось, и она предложила «покинуть класс». Элька, разумеется, покинула. Лена, наверное, тоже. С тех пор, как они изучают географию, эта история повторяется регулярно. Тете совсем расхотелось идти в школу. Она – сама давно уже педагог – вдруг испугалась того, что разговор окажется пустым, как и все предыдущие. Тетя была уверена, что учительница больше виновата в конфликте, чем Элька. Но Эльке-то об этом не скажешь! «Пошлю Сергея, – подумала тетя. – Пусть он объясняется и с ней и с Элькой. У него лучше получится». Тетя молча подписала дневник. Ее еще обидело, что учительница написала про Эльку: невоспитанная и избалованная.
– Что это за «белый бант»? – спросила тетя, просматривая предыдущие страницы, – Это из-за него у тебя по поведению единица?
– Из-за него. А бант нужен для дежурства.
– Для какого дежурства?
– Дежурства по школе. Раньше мы не дежурили, потому что класс спортивный, а теперь она у нас классная и сказала, что нас с самого начала поставили в исключительные условия, а зря.
– Элька, я ничего не понимаю!
– А у меня банта не было. Я не маленькая.
– Но Лена Стеклова носит бант, я видела, – тихо сказала тетя. Элька только хмыкнула. – Если бы ты хоть иногда улыбалась и не глядела волчонком, ты была бы совсем милая девочка. Ничуть не хуже, чем твоя Стеклова.
– Знаете, тетя, мне еще только белый бант завязать! – выпалила Элька и выбежала из класса.
– Элька! Когда освобожусь, зайду в твою школу!
Было начало сентября, осыпались прихваченные заморозками листья. Пахло дымом: во дворах жгли костры.
Дома было пусто. Отец давно уехал. На полу лежало письмо, но не от него. На конверте стояло: Рогозина М., деревня Ключи.
«Там же, где мы были в лагере. Она в колхозе, наверное», – подумала Элька. Марина поступила в училище и теперь студентка.
На тетином столе стояла корзинка с вязаньем. Никогда тетя не рукодельничала и вдруг связала Эльке шапку. Но до снега далеко… Теперь в корзинке лежало что-то пестрое; Элька побоялась спустить петли и смотреть не стала. Она редко бывала дома днем, а днем одна – еще реже. Тихо было в доме. Сумрачно. В стекло скреблась кленовая ветка.
Элька вздохнула и отправилась к себе наверх.
Когда Андрей пришел первого сентября в школу, то оказалось, что школа изменилась неузнаваемо. Дело было не в том, что ее отмыли и покрасили. Другие лица, другие стены. Классы перемешали: из трех восьмых сделали два девятых. Появилось много молодых учителей, они часто устраивали хитрые письменные опросы – все это слилось в одно воспоминание: сидишь, грызешь ручку и тягостно, безнадежно ничего не знаешь. Везде висели новые белые шторы, в классах от них делалось светлее и казалось, что холоднее, сентябрь стоял бессолнечный, нетеплый.
Андрей заметил, что почти не чувствует на себе Элькиных взглядов. Не потому, что они реже встречались. Как раз виделись они гораздо чаще, чем в прошлом году. Тогда он ее не замечал. А теперь она не замечала. Это задело. Задело. Но хотя какое ему дело до девчонки с отросшей челкой – так что и глаз не видно?
И вообще, Элька вдруг стала гордой, невероятно гордой. Андрея однажды толкнули – он налетел на нее, чуть вместе не упали, она посмотрела королевой, плечом дернула, быстро пошла, размахивая колокольчиком – звонок в школе не работал. В белом фартуке, волосы подстригла – лоб еще скрывают, но на глаза не падают. И, слыша в тот день звонки с уроков, он представлял, как она стремительно идет по пустым коридорам с колокольчиком. Ну и пусть идет! Колючка!
А записки он на уроках получал. И телефон по вечерам нет-нет звонил, и нерешительно вздыхала трубка…
– Конец комкаешь!
За день это вторая тренировка. Будничное синее платье взмокло, один бантик с волос начал сползать.
– Еще раз!
Она присела, начала подтягивать шнурок на ботинке, тянула, пока не порвала. Пришлось перешнуровывать весь ботинок. Потом отъехала от бортика, почувствовала, что скребет лед с отвратительным звуком.
Сергей Владимирович, отвернувшись, сказал что-то паре, пробующей шаги.
– Почему не прыгнула? Зашла ведь? – Он уже повернулся к ней.
– Мне помешали.
Скорость у нее была большая, и ничто не должно мешать, отвлекать во время захода на прыжок.
– Нет, не помешали.
Тренер заметил, что у Эльки начинает дрожать подбородок.
– Еще раз.
К бортику подходили, смотрели – дело обычное. Но сверху на нее смотрел еще Андрей Усов. Как он умел – безразлично-внимательно. И этот взгляд был совсем не нужен. Мешал. Стеснял. Она не могла сосредоточиться, падала, не чувствуя ушибов. Разладился прыжок двойной аксель. Она пробовала снова и снова – не получалось даже на средней скорости, падала, как на заколдованном.
Тренировка явно зашла в тупик. Вот уже тренеру и говорят:
– Сережа, да выкинь ты этот прыжок. Остается ведь очень приличная программа.
– Зачем мне приличная, мне выдающаяся нужна. Сделает, – сквозь зубы ответил тренер.
Он видел, что Элька устала. Что лед изрезан и, пожалуй, мягковат. Что пара, с которой он бьется целый день, опять коверкает шаги.
– Еще раз!
Он уже лупит себя по колену кулаком, повторяет кому-то: способностей тьма, но гнусный характер, гнусный, ты посмотри на нее!
Она опять упала. Сидела на льду, глотая слезы.
– Марш с тренировки! Это не работа.
Элька поднялась, попробовала прыгнуть еще раз – упала.
– Марш, тебе говорят!
Она подхватила чехлы и побрела в раздевалку.
– Ничего не понимаю, – жаловался тренер. – Честное слово. Заскок какой-то. И эти тоже. – Он кивнул на пару: партнеры стояли у разных бортиков надутые.
Элька оделась и перебежала через темные трибуны открытого катка и аллею с мокрыми скамейками. Настроения не было совсем. Внизу лежал город, но его яркие цветные огни не радовали. Воздух сырой, прозрачный, город кажется нарядным – все равно. Пусть. Последние шаги – и дома выросли до нормальных размеров, и трамвай скрежетом на повороте заглушил все звуки.
Элька свернула на свою тихую улицу. У подъезда раскинулся желтый колеблющийся круг: в редких листьях раскачивался невидимый фонарь. Здесь всегда был ветер.
– Наконец-то! – сказала тетя. – Что так поздно? Что такая?
– Сегодня еще рано, – медленно ответила Элька, снимая куртку.
– Что случилось? Ты промочила ноги? Ну конечно же, в этих ужасных туфлях!
«Они не ужасные, а удобные», – думала Элька, разглядывая ждущий ее ужин.
Тетя разволновалась: ребенок пришел расстроенный, замерзший, голодный!
– Я устала, тетя, – сказал ребенок.
К плохому настроению прибавились угрызения совести: тетя обещала, что к вечеру сделает пельмени, если Элька поможет их лепить. Эльки лепить не стала, а тетя пельмени все-таки сделала.
К чаю тетя достала варенье, но Эльки не сразу заметила, что оно из вишни.
– Разве сегодня праздник?
– Почему бы и нет? – ответила тетя. – Я вижу дорогую племянницу в добром здравии. Если бы еще и в настроении. И не так поздно…
Элька не выдержала, рассмеялась, как ни старалась сдержаться.
Но, очутившись в своей комнате, помрачнела снова. Было холодно, однако Элька не стала закрывать форточку. Шел дождь. Холодный осенний дождь. Шумели поезда. Совсем рядом. Старый фонарь раскачивался, и светлое пятно на стене качалось тоже. Шевелились тени.
Элька включила большой свет, и тени исчезли. Но шум не утих, и казалось, что едешь в поезде с раскрытым окном: в комнате пахло мокрой землей и листьями. Облетали тополя. Держались дольше всех, но теперь уже облетали.
Раздался звонок, довольно резкий, и Элька вздрогнула. Тетя почти тут же открыла.
– Благодарю, ты что, опять оборвал позднюю клумбу? – услышала Элька ее звонкий голос, но не поняла, что ответил гость.
– Элька! – крикнула тетя немного погодя. – Спускайся, у нас торт!
Подумалось, уж не день ли рождения у тети – и гость с цветами, и варенье, и торт. Она перебрала в уме числа, выходило – нет, не день рождения.
– Элька, а торт шоколадный!
Элька промолчала. Ей вдруг показалось ужасно неудобным спуститься вниз. К тому же тетя сказала негромко, но Элька услышала:
– Эти ее настроения меня с ума сведут.
– Знаешь, Лида, тебя настроениями бог тоже не обидел, – ответил гость, Сергей Владимирович, Элькин тренер.
– Ну и оставьте мне кусочек, – ответила Элька, как будто ее могли слышать в комнате. – Мне же еще уроки делать.
Она тихо-тихо спустилась в кухню, отлила в блюдце вишневого варенья и на самом деле села за уроки, достала тетрадь по физике. Но варенье скоро кончилось, а из пяти задач успели решиться только две. Элька закрыла тетрадь и, отодвинув блюдце, устроилась с ногами на подоконнике.
Дождь шел и не собирался кончаться до утра. Из-под моста вынырнула машина, и от нее в разные стороны полетели струи, будто от глиссера. Элька вспомнила, как однажды на открытом катке лед просел, воды было много, а Элька катилась, припав на одно колено, и во все стороны так же летела вода. Ранняя осень была, липы пожелтели, но еще не опали, и она потом шла по парку – маленькая, потерянная в огромных липах. Все казалось, что встретится старинная забытая беседка или дерево с большим дуплом. Но ничего такого не встретилось.
Воспоминание об открытом катке отбросило к разладившемуся акселю. Она видела себя во взмокшем платье, с узлами на шнурках, разлохмаченную, злую, лицо горит, сердце колотится, подбородок дрожит!
А Андрей Усов сидел наверху и смотрел.
Ей казалось, что он часто теперь на нее смотрит – у них бывали уроки в кабинетах рядом, на переменах они сталкивались. Ее мучила мысль, что он все знает.
Что из того? Раньше было легче. Теперь почему-то труднее. Лучше бы он не знал.
Уже и голоса внизу стихли – гость ушел, и тетя легла, а Элька все сидела на подоконнике. Нарушение режима… Но если не спится, какой там режим…
Мать позвонила и обратилась к Андрею с необычной просьбой: сходить вместо нее в филармонию. У нее на работе дежурство до ночи.
– А что там, в филармонии?
– Не знаю, – искренне сказала мать. – Пойдешь?
– Да я там ни разу не был… И некогда мне.
– Так пропадет ведь билет, продай тогда.
– Ну, я еще буду торговать билетами!
– Андрей, отец ведь не пойдет, пойди ты. Билет-то жалко.
– Вот именно, – пробурчал Андрей. – Отец не пойдет, а я должен тащиться. И меня не жалко.
Он и сам не знал, почему не отказался решительно, а начал собираться. Просто сидеть дома надоело.
Он пошел пешком. Люди торопились, обгоняли. Уже держался, не таял снег, и многие были в зимних пальто. Андрей шел в куртке, пальто не любил: слишком тяжелое и делает его сразу господином средних лет. Уж лучше курточка.
У филармонии стоял народ. Висела большая афиша. Бросилась в глаза фамилия дирижера, но он тут же забыл какая. Спрашивали билеты. Проносили завернутые цветы. Сразу чувствовался запах духов и снега.
Сдавая куртку, Андрей начал замечать то, что мог увидеть только здесь и нигде больше. Ни в одном театре не было такой публики.
Седую царственную старуху поддерживал под руку молодой человек. Старуха была в черном бархатном платье, волосы уложены короной. От нее дохнуло началом века. Она шла бодро и села в красное плюшевое кресло, держа спину прямо, хотя была очень, очень стара. «Но, мой Женечка»… – понял Андрей начало французской фразы. И молодой человек ответил тоже по-французски. Все это было тоже из начала века. Раньше здесь было дворянское собрание, и, может быть, старуха танцевала в нем на балу, будучи барышней на выданье, недавней гимназисткой.
Раздавались радостные восклицания. Все люди, казалось, были связаны какими-то особыми узами: встречались учителя и ученики, родственники близких друзей, бывшие однокурсники, студенты в джинсах, с инструментами – и все здоровались, перебивали друг друга. Это был совершенно особый круг людей, в котором Андрей никогда не бывал и о существовании которого лишь читал. Он пробирался к своему месту, ошеломленный. На него смотрели– девчонка-гардеробщица первая стрельнула глазами, и многие женщины, одетые нарядно, удостаивали его взглядом, отвлекаясь на минутку от своих спутников. И над всем этим словно висели в воздухе приглушенные звуки настройки.
Погасли люстры. Подсвеченной осталась лишь сцена. Сидящий справа сосед открыл старинный том, переплетенный в протершуюся на углах кожу, и на первой странице оказалась гравюра с ангелами, музами, лирами.
Вышла женщина и объявила:
– Георг Кристоф Вагензейль. Концерт для четырех клавесинов ре-мажор. Части…
Андрей не понял, что обозначают названия частей, он косился на ангелов. Имена исполнителей он тоже прослушал, уловив лишь одно – Лапшин, и то потому, что слышал его еще в фойе. Борис Федорович Лапшин.
Стремительно вышел на сцену и раскланялся во все стороны человек с орлиным носом и седой головой. Фалды фрака за ним летели. Это и был Лапшин.
За ним тихо прошли и расселись три его ученика, среди них девушка в длинном черном платье. Лапшин опустил руки на клавиши, и концерт начался – озорно и бурно. У клавесина оказался звенящий, коротко обрывающийся звук. Ученики вступили, и их партии перемешались, подчинились главной, голоса слились. Концерт был радостный. Его играли с удовольствием. Но это была работа, а не развлечение – суровый рот Лапшина был сжат, а руки гнали, гнали, гнали, и зал был напряжен, захвачен, покорен.
Андрей сидел справа и видел лица исполнителей, а не руки. Он был ошеломлен, насторожился. Краем глаза он видел вокруг сосредоточенные лица, и те, что на сцене, тоже были сосредоточенны. Не просто великолепную технику показывали люди, а говорили о чем-то, торопясь и обрывая, подхватывая снова намеченную мысль. Все было понятно и временами грустно без просвета. Только что ажурные лесенки трелей бежали радостно, и вдруг после аккуратного старинного оборота все окуналось в отчаянную тоску, так, что сжимались невольно пальцы.
Девушка в длинном платье с открытыми плечиками встала и неслышно перевернула Лапшину ноты, села, опустив голову, и Андрей едва не закричал от удивления – это была Марина Рогозина.
И сразу же ему словно разъяснили что-то, он стал во всем чувствовать только ее присутствие – ее больше, чем чье-либо. Она умела заставить во всем видеть только себя, но он не думал, что эта власть и на него распространяется, он ведь так давно знал ее. Самое первое воспоминание о ней: они во дворе, к ногам привязаны крепкие диванные пружины, ее выдумка. Ощущение упругости шага и зыбкости одновременно, двор зарос одуванчиками, и на голове Марины венок из одуванчиков, начинающих закрываться. Уже поздно, его давно звали домой. Растет, растет чувство, похожее на зависть: у Марины нет папы, ей никто ничего не запрещает, ее не зовут домой, на нее не ворчат, и она тогда уже умеет играть на рояле.
Лапшин кивнул головой – концерт кончился.
Неслышно вышли и расселись оркестранты. Появился дирижер. Аплодисменты усилились и долго не стихали. Маленький дирижер ловко забрался на крытую ковром подставку. Поднял палочку, посмотрел на Лапшина. Раздался первый звенящий аккорд.
Андрей уже был насторожен и очарован. Никогда раньше такого не было: кто-то словно подходил к нему и молча глядел, а он не мог рассмотреть лицо, как ни старался. Будто во сне. Казалось, вот-вот узнает, вот-вот поймет, а узнавание ускользало, хотя все это было, было, было где-то, когда-то, на другой планете!
Андрей сидел в задумчивости – боже, как живет? В пустоте какой-то. Ничего не делает, ни о чем не думает. Никто ему не нужен, и он никому не нужен тоже…
Аплодисменты были громкими и долгими, дирижер неловко клюнул носом и убежал. Лапшин кланялся долго, его не отпускали. Все знали, что сейчас он уйдет и уже на сцене не появится.
Потом пришли рабочие и стали готовить сцену для второго отделения.
Сосед захлопнул клавир и сказал своему другу:
– А Валька кланяться так и не научился! Подошла женщина, и Андрей, глянув, подумал: знакомое лицо, где-то видел.
– Ну вот, – сказала она. – Старик Лапшин сегодня орлом…
Подошла седая дама с Женечкой, и все вскочили.
– Лидочка, чудесно… Поздравляю тебя – ты вырастила прекрасную девочку… Все еще впереди, но начало великолепное… – И она, приподнявшись, коснулась губами Лидочкиного лба.
Они еще поговорили, и Андрей услышал фразу, сказанную на прощание:
– У меня в среду сольный… Приходите… Буду весьма рад, – сказал юный Женечка.
– Лидка, ты – голова, – сказал сосед. – Девчонка замечательная. Почему ты не окончишь аспирантуру? Твое место в консерватории, а не в школе.
– Аспиранту-уру, – протянула Лидочка. – У меня и так ребенок в «дом» да в «телефон» один играл, пока я по частным урокам бегала. Мне тогда только в аспирантуру и оставалось пойти.
– А Сережка тоже здесь? – спросил другой сосед.
– Нет, не пошел, – сказала Лидочка и как-то растерянно оглянулась, отошла.
– Так у них с Сергеем и ничего? – спросил другой сосед.
– Да-а… Сначала он не торопился жениться, а теперь она вроде не хочет. И потом, ребенок…
– Элька, что ли? Так это же не Лидин ребенок.
– Ну да, от ее старшего брата удрала жена, он тоже где-то не здесь, а ребенок на Лидке… Что-то в этом духе.
Они встали и ушли, а Андрей остался сидеть. Он понял, что Лидочка – учительница Рогозиной и чем-то она напоминала маму Марины: такая же молодая, нарядная, какая-то одинокая. Марина такая же.
Металлический блеск органных труб завораживал – от них невозможно было отвести взгляд. Вернулись соседи. Медленно погас свет. Вышла женщина и назвала звонкое имя:
– Антонио Вивальди. Четыре времени года. Части…
Вышел дирижер и взобрался на свою ковровую подставку. Рядом встал солист-скрипач, совсем мальчишка. Некрасивый. Во время оркестрового вступления он угрюмо рассматривал зал.
Потом вступила его скрипка, и музыка сразу как-то переменилась, словно повернулась другой стороной. Только что была беззаботная весна, а теперь что-то не то. Андрея поразила тревога, которая скрывалась во вроде бы легком поющем звуке.
Андрей потерял счет месяцам и только выделил декабрь – лишь в декабре такое могло быть. Шел снег. Серебряный шорох клавесина казался падением маленьких белых звезд. Он околдовывал. Вступала скрипка и подчиняла своему смятению весь оркестр. А снег все падал, падал…
Андрей не знал, что «Времена» не разделены на месяцы. Что всего это четыре концерта для скрипки с оркестром и части называются по обозначению темпов.
Андрей смотрел на скрипачей в оркестре, словно разом очерчивающих невидимую фигуру смычками, и на солиста – мальчишку во фраке. Замкнутый. Высокомерный.
Неулыбчивый солист хмуро откланялся. Ему протягивали цветы, он брал, не глядя, и очень быстро ушел за кулисы, больше не показываясь. Но дирижера так просто не отпустили. Он уходил и возвращался. Публика молила, требовала: музыки, еще музыки.
– Что Валька с нашим оркестром сделал?! – сказал сосед другу. – На них смотреть стало приятно.
Маленький дирижер растроганно кланялся и растерянно озирался. Он не мог уйти при таком состоянии зала, а Андрей знал из разговора соседей, что ему уже пора. Концерт был не совсем обычный. Завтра Лапшину исполнялось семьдесят лет, и он показывал своих учеников – наверное, последних. И дирижер Валька тоже, видно, был его учеником раз прилетел на этот концерт, и теперь ему надо было лететь обратно.
Надевая куртку, Андрей увидел Рогозину, появившуюся из боковой двери с ворохом цветов. Просигналила машина. В дверях стоял человек – шагнул к ней, сказал сквозь зубы:
– Что ты копаешься? – Это был солист.
– Не командуй! – вспыхнула Рогозина.
– Валька! – крикнули где-то. – На самолет опоздаешь!
Маленький дирижер быстро перебежал фойе, раскланиваясь на ходу. Его тоже ждала машина, но самолет его ждать не собирался. Дирижер отбывал к месту постоянной работы – в Ленинград.
– Вы будете отрицать, что Борис Федорович прекрасный педагог? – спросил сзади женский голос.
– Он экспериментатор, – раздраженно ответил мужской. – Он сам экспериментировал всю жизнь, а теперь этим занимаются его выпускники. Что Валентин сделал? Он взял темп медленнее, чем нужно, и из вполне легкомысленной вещи сделал трагедию.
– Борис Федорович прекрасный музыкант, и Валечка прекрасный музыкант…
Андрей обернулся, но не понял, кто разговаривал. Все вокруг разговаривали.
Почему-то резко упало настроение. Рогозина давно исчезла, а хотелось подойти к ней, попробовать понять, как же его сверстники ушли так далеко вперед, сверстники – ведь солист старше ненамного, совсем мальчишка. Что им дано, во что Андрей не посвящен совсем?
Он вышел и по тихой улице отправился домой. Центральный проспект оставался справа, и, пересекая поперечные улицы, Андрей видел его огни. А здесь горели старые желтые фонари, и ветер шевелил ветки огромных тополей. Было похоже на новогоднюю ночь.
Мать домой еще не пришла. Отец не поинтересовался его проведенным вне дома временем, сидел перед телевизором, словно и не вставал с тех пор, как Андрей ушел и уже успел вернуться.
Обычно Лена Стеклова сворачивала в молочный магазин, и они прощались: Элькина тетя покупала молоко сама. Но сегодня Стеклова пошла за Элькой дальше.
– Ты куда?
– Да к Усову, ты его знаешь. Задание просили ему отнести.
«Опять болеет», – подумала Элька и свернула за Стекловой в знакомый двор. По нему она ходила в школу и всегда – не могла не смотреть – оглядывалась на два верхних окна. Стеклова посмотрела на нее с удивлением:
– Я думала, тебя придется уговаривать. Мне что-то не хочется одной идти. Ты не бойся! Я с ним сама поговорю.
Дверь открыла Андреева мама, позвала Андрея: «Андрейка!» Он был одет по-домашнему – клетчатая рубашка, тренировочные штаны. Пригладив растрепанные волосы, он заговорил, и голос оказался хрипловатым, низким – горьким, как показалось Эльке. Стеклова диктовала с Петькиного дневника задание. Усов писал.
– Андрей, – сказала вдруг Элька, чувствуя, как ухнуло куда-то вниз сердце. – Отдай.
Он посмотрел на нее внимательно. Очень внимательно.
– Отдай, – повторила Элька. – Тебе не нужно!
– Потерял, – сказал Усов и сразу же стал высокомерен, отдалился. Это он умел.
– Ты… – «врешь» хотела сказать Элька, но только с трудом перевела дыхание.
Он понял и улыбнулся.
– Что с тобой? – спросила Стеклова, выбежав за ней.
– Потом.
У Эльки перед глазами стоял воротник яркой рубашки в клетку, толкались слова, интонации, жесты. Она шла, не замечая, что сумка сползла с плеча и болтается на локте, не заметила, что отстала Ленка, не заметила, что прошла трамвайную остановку. Пришлось идти пешком.
В университетской аллее было тихо. Из снега торчали цветные спинки скамеек. У темных елей иногда качались лапы: говорили, что в аллее живут почти ручные белки. Но Элька видела только кричащих галок и большую равнодушную ворону. Белки попрятались.
Аллея вывела к главному входу на стадион, и перед Элькой оказалась большая арена; у них она называлась чаша. Здесь Эльку не знали. Вахтер пил чай, Элька даже подойти к нему не решилась, показала свой пропуск издалека. Но вахтер лишь долил себе в чашку из термоса, не глянув толком на Эльку.
В холле был устроен зимний сад; росла пальма, кактусы, вились какие-то травки по горке из камней, бил фонтанчик. Монстера скрывала плетеный стульчик служителя. Элька раздвинула резные листья и села под ними. Еще не темнело, но фонтанчик был подсвечен то розовым, то голубым, то зеленым. У Эльки было еще время, тренировка начиналась в четыре, и она сидела перед каменной горкой, среди громадных кожистых листьев, никому не видимая. Рядом, за колонной был телефон, и какая-то женщина спрашивала, а срочно ли это, объясняла, если срочно, то она не сможет. Плеск воды заглушил причину, или женщина понизила голос, Элька не прислушивалась. Думала, удивлялась: его зовут дома Андрейкой…
Уже на другой день тогда она прыгнула злополучный аксель, щеголяя скоростью и тугой пружинкой вращения. Прыгала и чуть не смеялась: могу! могу! Казалось, что режет коньками не лед, а масло, и в то же время ощущала его, как будто шла по льду босиком – твердый. Лед был серый, дымчатый, трещал под коньком, она сравнивала этот звук с эфирным треском капелек, радужным облачком: если сдавить перед пламенем свечки апельсиновую кожуру… Хорошие были дни. Она вжилась в музыку, музыка сидела в ней вечной радостью, удивляла при каждом прокате, Элька даже думала: «Когда же она мне надоест?»
Но сейчас вся радость погасла. Думалось о предстоящей тренировке спокойно, почти равнодушно. «Потерял». Первый и последний разговор. Повода больше не будет. «Потерял».
Женщина все беседовала по телефону и явно не хотела, чтобы ее кто-нибудь слышал, а Эльке уже пора было идти. Она бы выбралась из листьев незаметно, но зацепилась за большую лейку, и лейка с грохотом съехала по камням. Женщина выглянула из-за колонны, вахтер уставился на Эльку – не мог понять, откуда она взялась с таким шумом.
– Извините, – шепотом сказала она всем сразу и побежала по переходам ко льду.
Андрей постоял еще немного в коридоре, но уже не улыбался. Дверь за Стекловой закрылась. За Стекловой – из класса некому было принести задание. Свет кто-то незаметно погасил, наверное, мать. Он стоял в полумраке; стеклянная дверь кухни пропускала солнце, и одна стена сияла странным отраженным светом – от зеркала.
Он вернулся в комнату и прижался лбом к оконному стеклу. Девчонки уже прошли. Зато во дворе гуляла Рогозина с собакой. Джой бегала по дорожкам, а Марина читала, сидя на качелях. Снег под качелями был вырезан аккуратным прямоугольником, и Марина могла, если бы захотела, покачаться, не поджимая ног. Андрей усмехнулся: Рогозина на детских качелях… Но качели были не детские, высокие, появились осенью, наверное, их повесили специально для Марины, и снег чистили, чтобы и зимой можно было качаться, с какой-то досадой понял Андрей.
Он думал, какая же она, Рогозина. Дни проводит за роялем. Когда он просыпался, она уже играла. Гаммы бежали хроматической лесенкой. Особенно часто одна, голенькая, беззащитная, правой рукой. Потом он узнал ее по радио – играли Шопена. Вот на что она замахивается! Вечером всё менялось. У нее собирался народ – шумели, бренчали на рояле сразу во много рук. Выбили однажды стекло, осколки долго лежали на утоптанном снегу. Дворник ругался. Марину всегда провожали, одна она не ходила. Чаще других тот скрипач. Он думал с любопытством – что, неужели разлюбила? Не верилось, что эти шумные вечера, провожатые – серьезно, не верилось, что это может быть ей нужно, когда она не вставала из-за клавиш в утренние часы или читала на качелях. Он знал, что сейчас два часа, она позовет Джой, дома еще поиграет и уйдет в свое таинственное училище.
Марина подняла голову, подозвала собаку, и они пошли к подъезду: большая собака без поводка и девочка в капюшоне, книга под мышкой, плечи приподняты. Он смотрел на это все две недели, пока сидел дома. Ему было пусто и скучно. Мать приносила книги, которые он не читал. Не хотелось читать, ничего не хотелось. Но и в школу не хотелось еще больше. Являясь к врачу, он неизменно говорил, что у него держится температура, – врач, знавший его с детства, верил, не проверял, – и сидел потом дома, слушая иногда почти неощутимую музыку Рогозиной.
Марина скрылась в подъезде, и он услышал, как она открывает свою дверь. Ну вот и все… А раньше она носила ему задания, когда еще училась в школе. О школе тоже следовало бы подумать, нельзя же бесконечно сидеть дома с несуществующей температурой.
Элька с Мариной встретились на улице, и Марина спросила:
– Ты чего не в школе?
– Я улетаю завтра на соревнования,
– Сборы?
Элька кивнула, раздумывая, правильно ли поняла Рогозину: сборы-соревнования или сборы в дорогу?
– Ты знаешь, а я ведь так и не отдала Лидии Николаевне клавир, – вдруг сказала Марина, – Ты не заберешь его?
– Вы опять поссорились?
– Нет, – засмеялась Марина. – Все некогда. Никого не вижу, никуда не хожу… Некогда.
Она стояла, покачиваясь на носках, руки держала в карманах. Ветер дул ей в спину, и капюшон сполз до самых глаз,
– Пойдем, – сказала она. – Такой ветер, а у тебя куртка…
У нее дома Эльку охватило странное чувство: Усова здесь не было, а казалось, что был. Она хорошо помнила эту комнату, только в прошлый раз в ной было солнце, а теперь не было – утро. И ветер. Стекла от него звенели. Редких прохожих на улице несло. Но здесь, со двора, была такая тишина.
Марина нашла клавир, попросила передать извинения.
– Будешь кофе со мной?
Элька согласилась, пошла за ней на кухню. Чистенькая кухня. Цветные полотенчики. Пластмассовые табуретки. Календарь на двери, репертуар оперного театра с пометками. И опять везде Усов, Усов. Не здесь, наверху. Может быть, прямо над ней, пришел за чем-то на кухню. Он ведь болел. И ей даже почудились шаги над головой,
Марина шуршала на подоконнике кофейными зернами. Элька придвинула к себе телефонную книгу. Она никогда не видела пофамильного телефонного справочника. Усовых была целая страница. Зиминых тоже хватало. А вот Рогозина была одна-единственная.
Оказалось, что уже готов кофе. Пока Элька тянула одну чашку, Марина допила весь кофейник.
– Это, наверное, какие-то большие соревнования?– спросила она, когда Элька засобиралась домой.
Эльке надо было просто ответить: «Большие, да. Такие большие, что можно смотреть по телевизору». Но Марина могла подумать, что она хвастается, и Элька, застегивая молнию на куртке, отрезала, не подняв головы:
– Просто сборы.
– Хорошо, – Марина слегка удивилась. – Счастливо тебе.
Элька неловко кивнула, прощаясь, и ветер сразу же ее подхватил, как только она вышла из-под арки. Снега на земле почти не осталось. «Если завтра будет такая же погода, то не видать мне никаких соревнований».
Перед тем как шагнуть под арку, Элька оглянулась. Рогозина смотрела ей вслед из окна – не улыбалась, не помахала рукой. Просто смотрела. Этажом выше окно было пустым. Эльке показалось, что перед ней на миг приоткрылась какая-то тайна, нечто большее, чем просто школьное мнение, – ах, посмотрите-ка, Усов и Рогозина! Они живут в одном доме. Они знают друг друга всю жизнь. Она словно увидела другую Марину – может быть, в комнате, за роялем, и руки безвольно сложены, и шаги Усова над головой.
Ветер почти донес Эльку до ее улицы, она чуть не наткнулась на голый бетонный столб – старый фонарь сорвало, и он лежал невдалеке, заржавевший железный обод, разбитые стекла. «Да, никуда я, пожалуй, не улечу. Такой ветер».
Во время исполнения последней из обязательных фигур она вдруг встала на обе ноги. Главный судья дал слишком поздно разрешение начинать, приводил в порядок записи, она стояла и ждала, ноги затекли, и она коснулась второй ногой льда. Грубейшая, непростительная ошибка!
Судьи на толстых подошвах, в шубах, неуклюжие, на льду, подходили, разметали ледяную пыль щеточкой, ставили вешку, разглядывали след. Раздавался негромкий свисток, и они все разом поднимали таблички с цифрами – оценки. Таблички щелкали, как кастаньеты. Такое вот щелканье отбросило Эльку на предпоследнее место.
«Кому-то надо быть и последней», – обреченно думала она, сидя на трибуне в куртке. Под сводами катка царили гулкая тишина и холод. Чуть полоскались цветные флаги. Судьи двигались по льду – соревнования продолжались. В свободном секторе шла разминка. Кое-кто, откатавшись, смотрел на остальных. В первом ряду сидели два удивительно вежливых мальчика; Элька слышала, что они говорят по-немецки. По залу ходила шаткая на коньках толстушка-швейцарка Лизабет и искала очки, поминутно на кого-нибудь натыкаясь. Ее рыжие волосы были собраны в хвост, и хвост качался, когда Лизабет поднимала голову и звучно извинялась. Очки лежали рядом с Элькой, и, не зная, как окликнуть швейцарку, она молча протянула ей футляр.
– Мерси, мадемуазель! – воскликнула Лизабет и удалилась почти вприпрыжку, чуть не сбив с ног грозную бабулю-вахтершу.
Бабуля высматривала, не творят ли безобразий заморские дети. Такой серьезный турнир – и вдруг дети! Но дети безобразий не творили, разве что ходили где захочется, к великому неудовольствию бабули. И были среди них и не дети, соревнования-то все-таки большие, взрослые…
Элька не была готова к такому срыву. Рисунок мелкий, коварный – петли. Самые настоящие ажурные петли. Две первые фигуры начертила неплохо, и вдруг срыв. Она сидела, нахохлившись, сжав руки в карманах, и не видела, что ее разглядывают в бинокль.
Незадолго до этого к служебному подъезду подкатила машина и встала посреди расчищенных сугробов. На заднем сиденье кто-то сидел, окунув подбородок и нос в лохматый воротник дубленки. Это один из тренеров привез свою ученицу, они немного опоздали, не желая показываться в самом начале. Тренер зашел в подъезд и быстро вернулся:
– Все хорошо, уже начали.
Ученица вышла из машины – дубленка у нее была до пят, мех шапки скрывал лоб. Она прятала лицо, хотя мороз был не так велик. Светило солнце. Стояла тишина. На неподвижных темных елях лежал снег.
Ученица прошла мимо милиционеров на крыльце, и в холле, и кругом зашелестело: «Горлунова, Горлунова». Соревнования шли. Придерживая воротник, эта чудо-Горлунона ушла в раздевалку,
Ей позарез, но что бы то ни стало нужно было выиграть эти соревнования. Когда-то она дебютировала на них, о ней заговорили, говорили долго. Она была много моложе своих соперниц, это восхищало – двенадцатилетняя девочка и уже умеет прыгать тройной риттбергер и тройной лутц. Потом были травмы, кто-то другой ездил вместо нее со сборной за границу. «Подождем, – говорили ей. – Подождем». Но другие уходили вперед, а ей оставалось появляться на показательных выступлениях под шквалом аплодисментов – чудо-девочка, Света Горлунова, какая стала большая, взрослая! У нее было всего два показательных номера, она их чередовала. И травмы действительно были… И ноги действительно болели… И по ночам плакалось и днем на тренировках – тренировки не прекращались, а толком уже ничего и не шло. И никому не объяснишь, что ушло что-то, просто выросла Света из чудо-девочки в рядовую фигуристку, да и объяснять не надо – все видят. И все-таки не может быть, чтобы все ушло, без остатка. Словом, соревнования эти нужно было выиграть.
– С этими мне, что ли, бороться! – фыркнула она.
Навстречу ей попалась толстушка Лизабет в очках. В общем, нужно было обязательно выиграть.
И школу она выиграла. Но если толстушка Лизабет плохо видела и прыгать как следует не умела, то школьные фигуры чертила хладнокровно и блестяще. И если Света раньше была младше всех, то теперь она была самая старшая. Радости от первой победы не было. Победа была ожидаемая и радость тоже ожидаемая – а не было… Она разглядывала соперниц, и ее бесцеремонный бинокль нашарил Эльку. «Вот эта мне все карты и спутает», – с досадой подумала она, хотя уже знала, что у Эльки место в хвосте таблицы. Но так бывает – увидишь чье-то лицо, и оно уже своим только существованием доставляет неудовольствие, и можно заранее обвинять его во всех своих неудачах. И потом она видела Эльку на льду – руки, ноги, а эта манера вскидывать голову, неожиданно выпрямляться? «Вот именно она, принесло же ее сюда, на мое несчастье».
Элька сидела, и руки в карманах безвольно разжались. Все стало безразлично. Неинтересно. Она замерзла. Подходит тренер, что-то говорит, а для нее это что-то непонятное, очень трудное, на чужом языке. Не понимает.
– Надо же так раскиснуть! – кричит тренер.
Этот ребенок в конце концов его в гроб вгонит, вот что!
Элька поднимается, и они идут между рядов. Элькин взгляд цепляется за все, что попадается на пути, – пласт льда перед ковровой дорожкой, журналистка и переводчица, отбивающаяся от журналистки, – пора обедать; дама с бутербродом на картонной тарелочке, та самая, что объясняла по телефону, что не сможет, если срочно, – это дама из спорткомитета,
На тренировке появляется вдруг робость, ранее на льду не свойственная. Нет, Элька не падает, не спотыкается, но боится поднять глаза, оглядывается потерянно, всем уступает дорогу. Шнурует, перешнуровывает ботинки, разглаживает морщинки на платье, заходит наконец на прыжок, но раздумывает – не прыгает, выезжает, опустив голову…
Тренер лупил кулаком по колену. Ничего не действовало. Жалка была его ученица. Хоть бы не показывала, как раскисла.
Вокруг были девочки, отлично подстриженные, вся турнирная таблица, те, кого в ней называли «Ladies». Сверкали блестки. Сияли под искусственным светом коньки. И на тренировке «Ladies» выглядели нарядно.
Элька была в курточке: уже почти устала, а еще не разогрелась, рядом мелькнула Анне Витте в курточке и перчатках – каталась по краю, пробовала шаги. Фрау Эльза Залезски что-то говорила ей, и Анне Витте, не останавливаясь, все набирала скорость по кругу, сбросила перчатки, курточку, и, когда Элька снова повернулась к ней, она уже прыгала – полтора, два, два с половиной оборота – так же по кругу, не сбавляя темпа. Курточку и перчатки поймали вежливые мальчики, сидящие в первом ряду. Анне Витте работала и обращала внимание на кого-то, лишь когда нужно было разъехаться – чаще всего на пути попадалась Лизабет, – а Элька так сейчас не могла.
Дождались музыки, чтобы прокатать программу целиком. Начала Элька кисло, лишь обозначая прыжки, не прыгая, но потом отошла, все ее колючки растаяли. Радостное удивление начало подниматься: могу?
– Хорошо! – сказал кто-то удивленно и негромко.
Но она услышала. Ее вдруг качнуло, бросило в ту сторону, где раздался возглас, она легко присела в реверансе и ответила:
– Благодарю.
Тренер онемел. А Элька закончила прокат, точно уложилась во время и сразу же ушла со льда, сама не своя от какой-то отчаянной радости. На сегодня хватит. Слишком много всего. И конца тренировки Элька дождалась в автобусе. Свет в громадном красном автобусе был погашен, а кругом горели фонари, подъезд был освещен. С другой стороны стояли темные ели под снегом, и Элька сидела как в сказочном лесу.
Человеку, который сказал ей «Хорошо!», было несвойственно такое проявление чувств. Всегда он был нарочито замкнут и молчалив и, когда катались соперники, ревниво – в упор – их разглядывал. Стоял у бортика без коньков. Усмехался надменно краем рта. Потом он прыгал – у него были высокие, необыкновенные, полетные прыжки. Никто больше таких не делал. Элька видела, как отчужденно говорил он с представителями прессы, умолявшими:
– Один вопрос только!
– Что за вопросы? Зачем сейчас задавать вопросы? Кому нужны ваши вопросы?
Ей хотелось порисовать его, но так, чтобы он не видел. Она бы не посмела потом показаться ему на глаза. А представители прессы – ничего. И не с такими говаривали.
В темный автобус кто-то вошел – Элька увидела журналистку с переводчицей.
– Вот, – сказала переводчица, неприязненно глядя на журналистку. – М-м… мадам хочет задать вам несколько вопросов.
Мадам на вид было лет двадцать. Она совсем не знала русского. Целый день она уговаривала переводчицу подойти к Эльке, но переводчице все было некогда. Теперь ей все равно надо было ехать в гостиницу ужинать. Она согласилась. Фрау Эльза, к которой переводчица была приставлена, отпустила ее с журналисткой, сказав, что несколько минут они обойдутся без перевода.
Журналистка начала быстро сыпать по-немецки. Ее интересовал Элькин режим. Элька рассказала. Когда дошла до второй тренировки, двадцатилетняя мадам задумчиво спросила:
– А потом?
– Домой и спать, – сказала Элька, и журналистка развеселилась.
Но, глянув на хмурую переводчицу, задала новый вопрос – теперь о годовом ходе тренировок: как круглый год? Не отдыхая?
– Нет, – ответила Элька. – Бывают две недели полного отдыха. Летом, в начале августа.
Про лето она сказала по-немецки. Все-таки в школе у нее была пятерка.
– О! – восхитилась журналистка и медленно, чтобы Элька поняла, стала спрашивать: есть ли у нее братья и сестры, кем работает ее тетя, как Элька учится, что она любит больше всего делать.
Пришел водитель, включил свет. Тренировка кончилась. Подошли фрау Эльза с мальчиками и Анне Витте, Лизабет без хвоста, зато с косичками, торчащими из-под шапки. Она грызла барбариску. Пришел Элькин тренер. У самых дверей уселась сердитая болгарка Цветанка. Русских почти не было видно – москвичи разъехались по домам, а ленинградка Оля Кузьмичева сидела, невидимая из-за большой сумки и распялки с платьем.
– Англичане музыку сдали? – крикнула в открытую дверь девица с надписью «Служебный» на пропуске, выглядывающем из нагрудного кармана.
Ей ответили. Водитель захлопнул дверь. Автобус плавно тронулся. Эльку качнуло. Поехали.
На разминке перед короткой программой Света Горлунова упала. Было встала, покатилась, роняя капли с мгновенно намокшей юбочки, но ее подозвал тренер, начал что-то говорить и, вдруг взорвавшись, накричал на нее.
– Я… Я не… – оправдывалась Горлунова.
Она была накрашена, завита. Все смотрели на лидера, которого ругал при всех, не щадя, тренер.
Эльке сидела у выхода на лед – это была не ее разминка. «Складной метр, железная линейка», – думала Элька, глядя на Горлунову с горящими щеками. Та всегда каталась подчеркнуто сухо, техничность ее спасала. Заданные элементы она исполняла, пробыв на льду определенное время. Умение. Скорость. Никаких чувств – они мешают.
Только что Элька причесывалась, не могла придумать, что будет лучше. Понимала, что думает не о том, но все-таки… Два хвоста завязать? Не хочется. Один? Будет бить по лицу. Косичку заплести? Волосы недостаточно длинные… Две косички? Тут вспоминалась Лизабет в очках… Наконец Элька просто заколола волосы шпильками.
Нельзя, не нужно было ей приезжать так рано и смотреть чужие выступления, и она, посмотрев только Анне Витте, сразу же ушла, не слушая разговоров вокруг и ни на кого не глядя.
Анне выглядела сегодня взрослее, глаза подкрашены поярче, незаметные сережки сменила она на маленькие жемчужины. Мальчишеская стрижка, но кончики волос подвиты. На шее ленточка в тон платью. Она упорно шла вслед за Горлуновой.
Толстушка Лизабет в короткой программе нападалась, но ее как будто даже похудевшее – без очков – лицо оставалось невозмутимым. Одна нарумяненная щека бледнее другой, уж не щекой ли проехалась по льду? Ее ободряюще хлопали по плечам, оценки на табло высыпали приличные, и Лизабет пристроилась у бортика смотреть, сменив коньки на лохматые унты и сразу заметно уменьшившись в росте.
Она улыбнулась Эльке и что-то сказала, нечто вроде: счастливо, мадемуазель! И, благословленная, Элька шагнула с ковра на ледяной пласт, покрутилась у бортика, назвали ее имя, и она, оказавшись на середине, выпрямилась, подняла голову движением, так бесившим Свету Горлунову.
У нее была светская музыка пятнадцатого века. «Танец миледи Кэри». Какой-то аноним восхищался миледи и не мог ничего о ней не поведать. Бледная, взволнованная миледи шла среди блеска и света. Ее платье трепетало и переливалось. Невозмутимый ход размеренных клавесинных восьмых сопровождал ее, странный верхний голос позванивал высокими нотами, бесконечно спускался вниз, замирая, и, найдя причудливое разрешение, замер совсем,
И все увидели миледи – юную, но уже не девочку, а даму, надменную, с некоей особенностью, непонятностью, не дававшей покоя анониму пятнадцатого пека. Единым сердцем зрители влюбились в неизвестную аристократку, и судьи были покорены, глядя, как взмывает и плывет надо льдом в прыжках, а потом делает забытый, никем больше не исполняемый пируэт девочка с челкой под странный аккомпанемент лютни и клавесина, и пируэт по форме идеален, а прыжки по полетности неповторимы.
Эльке бросили цветы, хотя голос по радио убедительно просил этого не делать. Элька унесла с собой букет, и он долго стоял в банке. Едва заметный зеленый след – запачкала рукав на белом платье – потом всегда напоминал о том букете. Элька передвинулась на восьмое место со своего предпоследнего – по сумме двух программ. Ее поздравила Анне Витте. Мрачная Цветанка кивнула ей черной головой, и Элька так и не услышала, что за язык – болгарский.
Половинка следующего дня оказалась свободной, и Элька отравилась гулять. В Москве не было ветра. В то утро шел снег. Больше Эльке погулять одной не удалось, и Москва надолго осталась для нее заснеженным городом, который она тем утром увидела. Элька заблудилась в центре, попала после улицы Горького на Калининский проспект – эти названия она знала, долго кружила по какой-то улице, попадая то к одному посольству, то к другому. Сначала было не по себе, потом стало весело. Белый, шумный город. Пушистые сугробы. Иностранные машины, которых еще никогда не видела. Негритянка в шубе и негритенок с лопаткой и санками у одного из посольств. Элька попробовала московское мороженое, но доела его, разочарованная: не такое уж и сказочно вкусное. В маленьком магазинчике она купила замечательного игрушечного котенка, задиру, лохматого, с зеленущими глазами – весь он словно говорил: ну, берегитесь все собаки! – а шерстка у него была мягкой, хотя в лапах прятались, как у настоящей кошки, коготки. Элька увидела памятник Маяковскому и поняла, что снова выбралась на улицу Горького. Спустившись в метро – это была самая красивая станция, какую она видела в Москве, – вышла, решив, что теперь-то уж не заблудится, если пройдет немного поверху. Разумеется, она сразу же заблудилась. Пришлось сесть в такси: она могла опоздать на тренировку. В такси ехала с некоторым страхом: у тети такси, телеграмма считались чем-то исключительным. Телеграмма приносила весть о несчастье, на такси мчались тоже из-за какой-то беды. Сейчас беды не было, наоборот. Москва мелькала за окном, но это было все равно что просмотреть комплект открыток. И только увидев рассерженного тренера – елки-палки, я тебя выдеру! – отошла и повеселела.
Не было времени. Тренировки – свои и чужие, где сидела зрителем, – рисовала на картоне: утащила из пресс-центра стопку картона, что там с ним делали, непонятно; смотрела урывками телевизор, попадая либо на хоккей, либо на учебную программу: крестьянская война, типичные представители семейства губоцветных, каждая функция имеет свою область определения… Прилежно слушая передачу для девятого класса, она думала об Андрее Усове. «Он…» – она запиналась, вскакивала, ходила по комнате, присаживалась, скова оказывалась на ногах, смотрела в экран, где менялись графики, которые она будет проходить на будущий год. Он… его не хватало, и никакая Москва не могла его заменить, ничто, никакая радость или огорчение. Он словно незримо присутствовал здесь, и что ни делалось, делалось Элькой для него. Вернее, из-за него.
Чем-то напоминал его фигурист, сказавший «Хорошо!» – усмешкой ли, оценивающим прищуром.
Он был печален, этот фигурист. Он не выиграл турнир. Ну и что? Он уходил, ни разу не став чемпионом. Его известность была прочна, хотя и не гремела. Никто еще не знал, что он уходит, он не заявлял громко о своем уходе. Элька поняла, когда увидела его произвольную – грустную, последнюю. Прощальную. Он выиграл произвольное катание – на пьедестале стоял третьим. Упрямый, маленького роста, гордый. Иногда он казался усталым, бледным в своем темном костюме с белым воротником. Но рот всегда был крепко сжат, профиль неподвижен, глаза сощурены надменно. Он уходил.
Элька каталась в последней пятерке. Вот теперь и ока приехала к самой разминке. Вместе с ней разминались Горлунова и Лизабет с накрашенными губами. У Лизабет сегодня вместо ее рыжих косичек и хвостов была роскошная модная прическе, непонятно как н из чего сооруженная, – Лизабет готовилась покорять сердца.
Уже откаталась Анне Витте и счастливо бросилась к белому пальто фрау Эльзы Залевски. Немолодая фрау Эльза вытирала ей платком виски, сумка, почти хозяйственная, болталась у нее на локте – много в сумке было полезных вещей, вроде этого платка. С двух сторон Анне теребили вежливые мальчики. На шее Анне был легкий шарф, и она его тоже теребила. Анне опять сегодня показалась взрослее, чем была, но краска и сережки здесь ни при чем – на льду она бралась за концы шарфа, поднимала руки, и все словно слышали низкий голос Эдит Пиаф, хотя голоса на пленке не было.
Компания фрау Эльзы, а с ними вялая русская переводчица удалились, а ничего еще ясно не было.
Элька в полноги опробовала прыжки, разогревалась так, чтобы не устать, разминала дыхание. Что-то сказал ей подтянутый, всегда безукоризненный тренер – на самом деле на него уже не действуют никакие снотворные и в его кармане коробка таблеток от головной боли. Элька прыгнула – Горлуновой пришлось уступить дорогу – и посмотрела на тренера. Тот кивнул.
Разминка закончилась. А Горлунова осталась на льду. Ей начинать.
Трудно сказать, что именно уверило Свету Горлунову в том, что все кончено и все пропало. Может быть, тот крик тренера при всех, словно и он уверился: все кончено, все напрасно. Никто ведь не виноват, что ей больше не двенадцать лет и в своем катании она успела состариться, пока эти малявки, пигалицы, которым она же и пробила дорогу, ушли вперед. Обидно. И Света осталась на льду с таким упавшим настроением, что даже не вела счет мелким погрешностям и ошибкам. Зрители не поймут, но судьи будут беспощадны. Ну и пусть! Она даже сама не поняла, нарочно или нечаянно упала с последним аккордом, так эффектно села на лед, разбросав ноги, – видела потом запись. Зал вздохнул. Ну и пусть! Пусть считают, что победы не было из-за падения, пусть никто не видит, как здорово что-то разладилось, как много было неточностей. На ноге белел бинт. И, стараясь припадать на забинтованную ногу, Света покатилось к спасительным креслам, раздевалкам, не обращая внимания на цветы, которые ей кидали, и не оставшись посмотреть оценки. Зачем? Пусть ее и в невежливости обвинят!
Зал растерялся. Лизабет чуть не плакала – ей выходить, а тут такая история, да еще порвала колготки, а сменить не могла, не было ни времени, ни целых под рукой – так и пришлось выходить с заметной дыркой. Под конец выступления распалась ее диковинная прическа – там оказалось все просто: незаметно сколотые косички, одна выскочила, все испортив, и болталась за Лизабет тонким хвостиком. Раскланиваясь и одновременно оглядываясь, Лизабет уже начинала рыдать и бросилась к тренеру (а тренером была женщина, чем-то похожая на Лизабет), причитая по-французски, и всем были понятны ее причитания: неудачница я, толстая рыжая неудачница, вот и все!
И вот теперь надо было выходить Эльке. Наступила тишина.
Она отвела руку – небрежно, словно нашла в воздухе опору. Опустила голову. Обвела себя вокруг руки. Кошкой подкралась к прыжку и взлетела.
Была видна отточенная, оттренированная незаученность владения телом. Да Элька еще и гибка. Ее скольжение поднимало ветер. Отросшая челка разлетелась к открыла лоб.
Так, с разметавшейся челкой, она закончила вращение и замерла с поднятой рукой – на ладони словно лежало что-то хрупкое – и откланялась.
Зал ничего не понял. Оказывается, четыре минуты уже успели кончиться, Элька в тишине поднялась из реверанса, все очнулись, захлопали. У самого бортика, где ждал, вертя в руках чехлы, тренер, Элька споткнулась, но устояла, услышала на миг странный, будто усиленный во много раз скрежет железа о железо, нагнулась – и не поверила глазам. Это была потерянная шпилька незадачливой Лизабет – светлая, тонкая, незаметная в прическе шпилька. Элька готова была поклясться, что на этом месте уже есть след от ее конька – непостижимо, как она не споткнулась и не упала раньше?
Она ждала оценок, дышала тяжело, виски были совсем мокрые. От низкого кресла перед разрисованными – для телезрителей – щитами она отмахнулась. Глотнула из протянутого стакана, поморщилась – что ей дали? ой! – вырвалось у нее. На табло загорелась первая строчка, и тут же по-русски и по-английски ее начали читать. Телеоператор наехал на ее лицо камерой, она смутилась, отвернулась, а он все старался показать ее зрителям, и она, совсем растерявшись, убежала.
Загорелась вторая строка, и уже стало ясно, кто сегодня победил. Но Элька лишь шагнула с восьмого места на четвертое, не пробившись в тройку призеров. Медаль ей не дали. Зрители долго переживали по этому поводу, никто им не объяснил, что Элька оказалась неважным школьным чертежником. Уже все кончилось, пора было расходиться, а некоторые еще переживали за убежавшую девочку.
«В старости я, наверное, буду совсем как отец», – думал Андрей, двигая кресло к телевизору. Отец уехал в командировку. И Андрей вот уже два дня занимал его кресло, внимательно прочитывал все газеты и целые вечера проводил перед телевизором – как отец. Но укрощать телевизор умел плохо. Местные передачи еще можно было смотреть, но вместе с московскими шли помехи – то ли со студии, то ли телевизор барахлил.
Горела лампа на столе. Мать что-то шила. Кот – какой-то нахальный кот забрел к ним этой зимой и поселился на коленях у отца, отец собственноручно искупал его в тазу – сидел у лампы и смотрел на все доброжелательным взглядом вертикальных зрачков. Стучали часы, мягко отбивая каждые полчаса. Из кухни пахло тестом – мать уже на второй день ждала отца и заводила пироги. А впрочем, было просто воскресенье.
Андрей дожидался с утра полуночи – должны были показывать немецкий детектив. Убежденный, что немцы еще ни одного хорошего детектива на сняли, он все-таки ждал, поглядывая на часы. День проходил. Уже голубели окна. На экране он увидел заставку со стилизованным коньком, а читая программу, показательных выступлений не заметил. Фигурное катание он смотрел с удовольствием, с детства помнил такие имена, как Эмерих Данцер, Николь Аслер, Патрик Пера.
Сразу в комнату ворвался шум зала, звук рассекаемого коньком льда, мелькание перед камерой то узких рукавов, то тщательно подведенных глаз; комментатор поздоровался и заговорил обо всех соревнованиях сразу – что с кем случилось да кто чего не добился, но по экрану поползла рябь, и голоса слышно не стало. Потом пошли четкие красивые зигзаги, Андрей хлопал телевизор по деревянному нагретому боку, но это не помогло. Он полез внутрь – тронуть какую-нибудь лампу, винтик подкрутить, может, и помогло бы, – но мать взмолилась:
– Андрей, ради бога, ничего там не трогай, тебя ударит током!
Тут же зигзаги исчезли, но подходило к концу и чье-то выступление. Симпатичная толстушка сияла улыбкой и явно близоруко щурилась, каталась она не слишком здорово, но за улыбку, полную доброжелательности, Андрей ей это простил. Лица все были незнакомые, имена тоже, иногда Андрей узнавал тренера. Во втором отделении стало интереснее, начались вызовы, повторы, посыпались цветы – даже мать отложила шитье и стала смотреть.
Снова по экрану поползли зигзаги, но Андрей уже понял, в чем дело – недалеко шел поезд, и, когда он прошел, зигзаги исчезли. Показывали девочку в темном платье с серебром, комментатор молчал, а надо льдом повисали удивительно чистые и красивые линии.
Музыка была знакомой – та, что он слышал на концерте Вивальди, тот снег, серебряный шорох клавесина и скрипка. Он потом везде искал запись, пластинку, но так и не нашел. Продавец в классическом отделе посмотрел на него с осуждением: еще один – ничего не знает, но под влияние моды на старинных мастеров попал, и Андрей готов был лезть в драку, доказывая, что у него не мода. Он напрягся. Девочка творила что-то особенное, и зал завороженно следил за ней – девочка, длинноногая, с челкой, могла делать с залом что хотела.
Андрей узнал ее, но не мог поверить. А комментатор молчал. Наконец Эльку показали близко, так, что Андрей увидел светлую каплю, сползшую с виска, и она уже кланялась, улыбалась, ей бросали, протягивали цветы в хрупком целлофане, и зал трепетал – как бы не наехала на стебли и не упала.
Какой-то господин из первых рядов долго тряс ей руку и, сорвав с себя кепку, нахлобучил на Эльку, ей пришлось задрать голову, чтобы хоть что-то видеть: пижонская кепка с громадным козырем была ей велика. Она вышла еще раз, ее не отпускали. Теперь уже было что-то веселое, Андрей видел, как она катается с удовольствием, ей нравится внимание зрителей, которых она заставляет на себя смотреть. А он-то думал, что она так не умеет! Элька прыгала, и зал ликовал, она опускала голову, и всем хотелось бежать, выяснять, кто обидел ребенка, и наказать обидчика. Комментатор говорил: потрясающий артистизм, рассказал о скачках с места на место, и Андрей жалел, что всего этого не видел, пропустил, все пропустил!
Элька уже просто кружилась, без музыки – больше не выпускали. Ее время кончилось.
И закончился вечер грустно. Ждали фигуриста – невысокого, неулыбчивого, объявили уже чемпионов, а он не появлялся. Пробегал шумок. И когда он появился после всех, бледный, как всегда, но улыбаясь, все поняли, что он вышел прощаться.
Трибуны молили: еще, еще движения, этой удивительной пластики, еще! Его всегда любили, но как в этот вечер – никогда, еще, ведь это в последний раз! – и он уносил эту любовь чуточку небрежно, улыбался с иронией.
Далеко от зрителей, в обитом чем-то вроде фетра коридоре, он столкнется бесшумно с Элькой, и они разойдутся. И Элька подумает, что своим необыкновенным взлетом обязана ему.
Ведь это было действительно необыкновенно.
Андрей встал и ушел в темную кухню. Тихую улицу освещали фонари. Шел снег. Андрей увидел голубое мерцание от окна Стекловых – там тоже
смотрели телевизор. Прислушался – внизу, у Рогозиной, очевидно, было плохое нестроение, она гоняла пластинку «Бони М», а он знал, что она терпеть их не может. Пришла мать и включила свет.
– Ты здесь? Напугал… Хочешь, выпей компоту?
Андрей холодно отказался. Что же это было? Какую-то обреченность он испытывал. Воскресенье, тихо, дом. Откуда? Не то, не то…
Мать стояла у стола, не уходила, и Андрей, не поворачиваясь, сказал:
– Отец звонил. Сказал: то, что должны были отправить авиа, отправили багажом. Только я ничего тут не понял.
Мать, несомненно, поняла больше. Спросила:
– Ты обижаешься на отца?
– Он даже не поздоровался.
– Дурачок, – сказала мать, и Андрей дернул плечом. – Он же торопился, у него было мало времени. И разве ты не понял, что он очень расстроен?
– А что случилось?
– Он поехал за документацией на этот месяц… Приборы мы получили, а документы нет. А они отца не дождались, отправили сами. Багажом. И теперь пройдет месяца два, если они вообще не потеряются.
Андрей пожал плечами.
– Дурачок, – повторила мать. – Это же его работа, он не может из-за нее не волноваться.
– Из-за чего? Из-за чего волноваться?
– Ты этого еще просто не понимаешь. Не то…
Он пришел к себе в комнату. Смотреть детектив расхотелось. Рогозина упорно слушала одну и ту же сторону пластинки в третий раз. Он нарочно уронил несколько книг потяжелее, чтобы она поняла и выключила. В ее плохом настроении он совсем не виноват.
Рогозина поняла, но выключать не стала, только сделала потише.
Элька открыла дверь – теперь у нее был свой ключ – и вошла в квартиру. Тети не было. Она ушла на уроки. В комнате на рояле – пыль, легкий, но заметный слой, Элька вздохнула, нарисовала пальцем страшную зубастую крысу на крышке и пошла на кухню. 8 сковородке обнаружились котлеты, но, судя по запаху, тетя переусердствовала с чесноком. В кофейной кастрюльке – осадок. В общем, если не считать пыли на рояле, дома не произошло никаких изменений. А казалось, что будут. Хотя… Чего ты не знала? Чего ждала?
Поднявшись к себе, Элька выложила на стол трофеи: котенка, шпильку швейцарского производства, малую золотую медаль за первое место в произвольной, кепку и две немецкие газеты – их подарила немецкая журналистка. Статьи об Анне Витте – надежде фигурного катания ГДР – и об Эльке. О ней тренер, между прочим, сказал: «А я всегда хотел вырастить что-то особенное, неповторимое, не просто чемпионку». И вдруг стало казаться, что он это сказал не из-за нее: «Я хотел…» И что ему нужна вовсе не она, Элька, а тетя. Наверняка он поехал к ней на работу, и они сейчас придут вместе.
Элька не стала дожидаться, пока они придут. Она съела на кухне две холодные котлеты и поспешила исчезнуть из дома. Когда она пришла, тетя причесывалась у зеркала. Она держала во рту шпильки и поэтому говорила сквозь зубы:
– Ну, знаешь, ты способна испортить любую радость.
– Какая радость? – упрямо сказала Элька.
На другой день тетя повела ее в школу за руку. Как маленькую. Без разговоров. Элька трусила, боялась расспросов, восклицаний, необходимости рассказывать. Из школы заранее хотелось убежать.
Не было в школе Андрея Усова, без него и школа не школа, но у Эльки отлегло от сердца. Она его боялась.
Вечерами перед сном Элька сидела на полу и смотрела старые детские книжки, знакомые, нарядные. Потом вытягивала из книг прошлогодний альбом и листала. Не нравилось. Не получилось. Не так, как хотелось. Только один рисунок – Усов под дождем – и был хорош. Но ведь не только Усов был в альбоме. Там даже Рогозина с косой и с кошкой на руках. Элька не помнила, когда увидела ее такой. Она запихивала альбом под книги, зная, что завтра все равно снова его достанет. Усов под дождем.
– Элька, нарисуй новогоднюю газету.
– Мне некогда.
Ей не было некогда. Просто не хотелось иметь никаких дел с Петькой Гореловым. А он шел рядом и не отставал.
– А между прочим, ты член редколлегии.
– Нет. Меня вообще не было на собрании, когда выбирали.
– Вот именно. Ты даже на собрания не ходишь.
– Мне некогда. Пусть Пшеничкин рисует.
– Ну, Элька! Ну, все! Нарисуй газету. Медвежат каких-нибудь, елочные игрушки. А?
– Да некогда мне! Отстань.
– Совсем зазналась, да? – сказал Петька вслед. Она обернулась так резко, что сумка упала с плеча и стукнулась об пол.
– Там работы на полчаса, – сказал Петька, отступая на всякий случай. – Почему я должен у тебя клянчить? Можно подумать, мне это нужно!
Элька подобрала сумку и пошла за ним в пионерскую комнату. Петька по старой памяти занимался комсомольскими делами здесь: раньше он был председателем совета дружины.
Элька рисовала ровно полчаса, сделала, что он просил – и медвежат и игрушки, – разогнулась и бросила кисточку.
– Получи.
Но Петька не обрадовался. Получил, что котел, а смотрел на газету без интереса.
– А ну вас всех, – сказал он сквозь зубы. – Ни к кому не подойди! Мне, что ли, больше всех надо?
Элька не знала, что ответить. И вообще – они же в ссоре. Она тихо вышла из пионерской комнаты и пошла по коридору. Сзади из-за угла слышались шаги – Элька узнала учительницу географии, свою классную руководительницу.
– …для них ничего не значит школа, учителя. Их ничто не интересует, их ни во что невозможно вовлечь! Недавно был сбор макулатуры… – Элька прислушалась, потому что это было примерно то же, о чем говорил ей Петька, – и не пришел ни один из спортсменов.
– Простите, но мне кажется, что эти мальчики защищают честь школы другим, не менее достойным способом, чем сбор макулатуры. Двое из них входят, насколько мне известно, в молодежную сборную страны и тоже защищают школьную честь – и довольно успешно…
– О чем вы говорите! Для них спорт – всего лишь жажда славы и сомнительных успехов. Это…
Это же душевное стяжательство какое-то! Разве они могут думать о чести?
Элька метнулась в первый попавшийся класс, потому что узнала голос отвечавшего. Это был ее тренер. Он-то здесь зачем? В классе дежурный возил шваброй по полу – мыл. Элька прижала палец к губам и умоляюще на него посмотрела.
– Что же они делают бесчестного? И, простите, я спешу.
– Но вы их учите быть лучше остальных! Смотреть на всех свысока! Заставляете уверовать в свою исключительность!
– Я этому не учу. Извините, у вас превратные представления о спорте. «Калечите юные души, вселяете жажду побед…» Какая ерунда! Я даже не могу говорить с вами об этом, потому что вы не знаете предмета…
– Я, собственно, вызывала не вас.
– Давайте поговорим и об этом. Вы написали: «Тов. родители». А эта девочка живет у тети. Тетя эта иногда утверждает, что я провожу с Зиминой больше времени, чем она сама. Потому я и пришел. Простите, но все, что вы о ней говорили, кажется мне не совсем правдой. Она хорошо учится, умеет делать свое дело. На макулатуру, правда, времени не остается. Но в чем же здесь душевное стяжательство?.. И потом – вы никогда не задавали себе вопрос: каково всего двум девочкам учиться среди парней? Вот видите!
– Мы говорим о совершенно разном!
– Но я вообще не вижу смысла в этом разговоре… Вы простите, но трудно было подобрать более неподходящего человека на должность классного руководителя в этом классе. Трудности, конечно, предвиделись. Но не такого порядка.
– Здесь школа! А не хоккейное поле!
Элька стояла, прижавшись спиной к двери. Учительница и тренер разговаривали, встав у окна. А в классе, будто не замечая ее, мыл пол Андрей Усов.
Андрей опоздал на новогодний школьный вечер. Идти не хотелось, потом собрался – и опоздал. Настроения не было, и он спрятался а дальний угол, подальше от света.
А все танцевали. Вокруг елки собрался хоровод. С елочным дождем в волосах веселилась Стеклова и, пробегая мимо Андрея, попробовала вытащить его в круг, но он отговорился.
Показалась Рогозина – взрослая, красивая, накрашенная. Пригласила его танцевать, он сказал: ладно, но только не висни на мне. Она еще делала независимый и веселый вид.
Он повернулся и увидел Эльку: она стояла и трогала игрушки на елке. Качались елочные цепи, подрагивали бусы, шары поворачивались на толстых, невидимых сейчас нитках. И она словно хотела их приостановить. Оглянулась. И он увидел, что она улыбается.
Она не прыгала так беззаботно по залу, как Стеклова, но ей было весело. Наверное, ее кто-то позвал – смотрела в сторону.
А что он хотел увидеть? Слезы на глазах?
Рогозина что-то спросила, он не ответил. Почему? Элька увидела его – он понял, что увидела, – но Эльку уже скрыли елочные ветки, а на плечах у него лежали руки Марины, Марины Рогозиной.
Почему? Почему он раньше стряхивал с себя этот взгляд, а теперь ловил? Что изменилось?
Он слегка покривил губы – улыбнулся. Потом оставил Рогозину и вышел,
Ока кинулась за ним, побежала, не обращая внимания на перешептывания и удивленные взгляды.
– А что будешь делать, когда догонишь? – резко крикнул он с лестницы, и голос остановил, повис в полумраке.
После Нового года вдруг наступила небывалая оттепель. Рассветы были синие, туманные, дни – пасмурные. На озере готовилась цвести верба.
Первоклашки в сквере у школы строили крепость из мокрого снега. Мимо них – рядом, но словно не замечая друг друга – прошли Элька с Андреем. Элька смотрела под ноги. Так, не поднимая головы, перешла дорогу.
Андрею нужно было сворачивать, рядом темнела арка. Элька пошла медленнее, и ему показалось, что сейчас она ему что-то скажет. Но она пошла дальше, и ее глубокие следы у самого газона сразу наполнились водой. Андрей знал, что она обернется, и поэтому сам обернулся, когда она была уже далеко – гномик в яркой курточке с островерхим капюшоном. С капюшона свешивалась яркая кисть.
К вечеру следы качали покрываться тонким льдом. Элька странствовала по мокрому снегу до сумерек. Стало скользко. Тучи ушли, и на небе появилась яркая луна.
– Тетя, мне никто не звонил?
– Не звонил.
Не звонил… Элька поднялась к себе. Пока она вытирала свои следы в коридоре, совсем стемнело. Луна была даже какой-то радужной, и в комнате стояли четкие тени. Не звонил… А разве думалось, что позвонит?
Элька сидела на полу. Форточка была открыта, становилось холодно. В комнате стоял шум поездов – они шли беспрерывно, и за этим шумом Элька не услышала, как открылась дверь. Пришла тетя. Эльке показалось, что за секунду до этого она слышала тихую трель телефона.
Но тетя сказала:
– Не сиди на полу. Тебя продует. Ты чай пить будешь?
Элька молчала.
Тогда тетя подошла и сказала почти жалобно:
– Ну правда, тебя продует. Встань.
Прошел поезд, и Эльке показалось, что он гудит печально. Шум колес таял, и наступала тишина.
– Ну, Элька…
Но Элька знала, что не встанет. Хотя бы до тех пор, пока тетя не уйдет и не закроет тихо за собой дверь.
В это время Андрей кружил по комнате с бокалом шампанского – у родителей была годовщина свадьбы. За стеной пела Мирей Матье – у нее был сильный, красивый голос и грассирующий выговор.
Андрей глотнул – шампанское оказалось деручим и холодным, не сладким. Он поставил его на подоконник и еще раз пролистал справочник, хотя уже знал номер наизусть. Поднял трубку, слушая одновременно длинный гудок и Мирей Матье: она смеялась, встряхивала волосами: «Танго, мосье?» Гудок был бесконечным. Но он не мог его оборвать, набрав номер, и трубку положить тоже не мог.
г. Свердловск.