6
Солнце было во всю улицу. Жарко горели окошки. Маша глядела на чистое небо и гадала: стоит ли брать плащ. Прошла Анна Кошкина, нарядная, хромовые сапоги сменила на легкие туфли, певуче напомнила:
— Машенька, не опоздай.
Маша не успела выйти из избы, подъехал «газик». Низовцев, тоже нарядный, с яркой пестротой орденских ленточек, направился к крыльцу. «Зачем он к нам? — всполошилась Маша, приглаживая волосы. — Да, наверно, о выступлении спросит, разве на всякий случай взять тетрадку». Пошарила глазами по опечку, тетрадки там не было, заметалась туда-сюда.
— Ты чего суетишься? — спросила Прасковья.
Маша скрыла от матери, чего она ищет, успокаиваясь, подумала: «Откажусь, что я им!»
Легок, свеж был Низовцев, в суховатой подвижной фигуре чувствовалось, что он в расцвете своем, живые глаза любопытно обежали избу, отыскали затаившуюся у печи Прасковью. С Машей поздоровался за руку, Прасковье поклонился:
— Доброе утро, Прасковья Васильевна, привыкла к новой работе?
— Работа что, — выпростав руки из-под фартука, ответила она. — Мы от нее не отказываемся, да без дела стоим: опять кирпич кончился. Строить затеяли, а не подумали, из чего строить будут.
Маша одними глазами намекнула матери, чтобы та не больно-то заговаривалась.
— Мы за тобой, Мария Петровна, — сказал Низовцев, — в сборе?
Маша обрадовалась, не в кузове трястись, не пыль дорожную глотать, а на легковушке, с шиком, то-то Нинка с Дуськой позавидуют! Мельком в окошко взглянула: а может, прихватить Нинку с Дуськой? Нет, все не усядутся — на переднем сиденье поместился красный Никандров, на заднем главный зоотехник Матвеев. Что это Андрей Егорович Никандрова на свое место усадил?
— Строят дворы, — некстати сказала Прасковья. — Кто чертоломить в них будет, света вольного не видя? Что Маня видит? В три-четыре на ногах…
— Маша, текст прихватить не забыла? — напомнил Низовцев.
В машине сел рядом с ней. Мимо промчался грузовик, в разукрашенном ветками кузове сидели в красных платочках доярки, то Анна Кошкина придумала. На всю улицу грянула хоровая песня, вспугнутые с дороги воробьи взлетели на провода. Маша позавидовала дояркам: им что, ни о какой речи заботиться не надо, с ненавистью глядела на красную, с золотистыми искорками веснушек шею Никандрова, как будто он был виноват, что ее тетрадка пропала.
— Ты что пасмурной стала? — спросил Низовцев. — В твою пору я рта не закрывал. Бывало, над любым пустяком смеемся, старшие на нас как на глупеньких смотрят, по их мнению, вроде смеяться не над чем, а нам смешно. Ты мать особо не слушай. Она со злости на себя наговаривает. Закончим стройку, глядишь, к зиме на ферму вернется.
— Разве вы знаете, что на уме у моей матери?
— Почему же не знать? Кто коров не любит, тот четверть века на ферме не проработает. Она еще как работала! Рассказывают: примет вроде невидную телку, а выходит из нее добрую корову, потому как породу в ней угадывает. У твоей матери талант, а талант дремать не любит, он донимает человека, потому что себя хочет проявить. Талантливые люди любимым делом сыты не бывают, зато другая работа им претит, на ней они долго не держатся. Я думаю, твоя мать такова.
Андрей Егорович, наверно, и об ней, Маше, мог бы сказать, какая она, хотелось спросить его, как гадалку, но не осмелилась — подумает, что она хочет набиться на похвалу, зато поперечила:
— Моя мать коров любит, но правду сказать, в три-четыре утра вставай с постели, летом ладно еще, а зимой на улице пурга, холод, ты беги…
Низовцев молчал, пока обгоняли грузовик с поющими доярками.
— Ты повторяешь слова своей матери, но не забудь, Маша, — заговорил он, когда грузовик остался позади, — твоя мать всего хватила, все испробовала, и, конечно, больше горького, такое время выпало на ее долю, что ль, но мы двигаемся вперед, а не назад, дворы построим, в них не потребуется носить корма руками, все за тебя сделают машины, техника самый тяжелый труд примет на себя.
— Наверно, не скоро, — усомнилась Маша.
— Молодая, в школе училась, а неверующая, — засмеялся главный зоотехник Матвеев.
Обернулся Никандров:
— От матери наслушалась.
«Далась вам моя мать, — рассердилась на Никандрова Маша, — ты ее не видел, а говоришь».
Показались красные вагоны станции Урочной. Свистнул резво маневровый паровозишко. Тревожно шевельнулось: неужели все-таки придется выступать, — и опять ничего не вспомнилось из написанного.
Миновали шлагбаум. Под колесами, тяжело пересыпаясь в глубоких колеях, захрустел песок; промелькнуло несколько деревянных домов, за ними начался лес. Маша знала, что праздник животноводов будет проводиться в Уроченском лесу, на большой четырехугольной поляне.
Впереди замаячил просвет, а скоро появилась и сама поляна, посреди которой была наспех сколочена сцена с навесом и стояло несколько рядов скамеек. Под деревьями, по краям поляны, было много грузовых и легковых машин. Около ларьков и дымящихся жаровен с котлетами толпились люди. Алексей провел «газик» в тень осин. Маша вместе с мужчинами пошла на поляну.
— Я погляжу, как коров устроили, — сказала она и побежала к калде.
С Малиновской фермы сюда, на выставку, привезли Зарю и Ласку, третью рекордистку Чайку оставили дома, правда, она давала молока больше, чем Заря, но три дня назад где-то поранила сосок. Около коров дежурил Трофим Кошкин, ему ныне поручили быть скотником.
— Ты их поил? — спросила Маша, останавливаясь и недоверчиво присматриваясь к Трофиму: все-таки муж Анны Кошкиной, а напоказ привезли коров не Анны.
— Поил, поил. И еще попою, я что, не знаю, что они пить хотят, даю вволю. — Трофим был необычайно словоохотлив.
Маша насторожилась: не выпил ли, не набедокурил бы, но Трофим был крепок. Она, надев халат, прошла к коровам, погладила Зарю и Ласку.
Мимо шли люди с добрыми улыбками, были и такие, что останавливались и принимались расспрашивать о коровах. Маша с охотой рассказывала, а коровы, забирая из кормушек сочную траву, согласно мотали головами, как бы подтверждая сказанное о них.
Маша похлопывала Зарю по мощной холке и говорила усмешливо:
— Маленько поозоровывает, не любит слушаться пастухов: без вас все знаю, по-своему хочу делать. У коров за командира, нынче пасут без нее, пастухам облегчение.
— Вымя чуть ли не до земли, — заметила пожилая женщина.
— Чего, чего, — отозвалась Маша, — а о молоке она позаботится, еды себе найдет. Моя мать умеет растить коров.
— Значит, у тебя наследство от матери?
— Мама четверть века на ферме проработала, она…
— Маша! Антонова! Тебя зовут!
То кричала Нинка Коршунова. Легкая, быстроногая, она бежала вдоль коровьего ряда. Маша кинула халат на руки Трофима Кошкина. Шустрая Нинка сверкала молдаванскими глазками и, запыхавшись от шалого бега, выдохнула:
— Тебя первый секретарь зовет. Ты в президиуме будешь сидеть. Машка, смотри, нахваливай нас всех!
Нинка подняла кулачок и побежала занимать место на скамейках. Маша издали видела, что Низовцев разговаривает с первым секретарем райкома. Низовцев пред-ставил ее:
— Вот наша Антонова, Сергей Мокеич.
Сергей Мокеевич пожал ей руку, а Низовцев вдруг заторопился к скамейкам. В вышине прохрипел репродуктор, и густой бас, откашлявшись, объявил:
— Внимание! Открываем совещание животноводов, просим присутствующих занять места!
Сергей Мокеевич взял Машу под руку и повел на сцену, она попыталась высвободить руку, намереваясь сесть на задний ряд, но он удержал и усадил Машу рядом с собой, по другую сторону сел громоздкий мужчина. Оказавшись между двумя солидными людьми, она, смирясь, притихла, поглядывая исподлобья. Делегация Кузьминского колхоза устроилась на дальней скамье, но острыми глазами Маша разглядела, что Дуся и Нинка шептались и чему-то весело смеялись. Анна Кошкина сидела чинно рядом с Низовцевым, по левую руку которого расположились кузьминские: главный зоотехник Матвеев, медно-красный Никандров, Соня Птицына, лучшая доярка кузьминской фермы рябая Аксюта и Галя Мамина, хохотушка и отчаянная плясунья. Нинка ездила в Кузьминское на комитет комсомола и привезла новость: Никандров до армии в Угарове встречался с Соней Птицыной, куда та ездила гостить к тетке. Демобилизовавшись, он поступил на работу в Кузьминское, чтобы быть ближе к Соне. Сейчас Никандров что-то говорил, Соня слушала его, и две длинные косы, казалось, оттянули ее голову назад. Грошев, видно, опоздал, и на скамье места не досталось, он стоял позади и, приложив к уху руку, слушал с улыбкой разговор Низовцева с Матвеевым.
Маша завидовала своим, там было вольно, а тут с обеих сторон сковали, даже боязно повернуться.
Доклад делал объемистый крепыш, начальник районного управления. Лысина его, на которой постоянно вскипали бисерные капельки пота, краснела, блестя на солнце. Время от времени он прикладывал к ней кипеневой белизны платок, как промокашку к тетрадочному листу. Однажды Маша нечаянно посмотрела на скамейки, и ей неожиданно почудилось, что все смотрят не на докладчика, а на нее, она поспешно отвела от скамеек взгляд, но от ложного чувства не могла отделаться, оно не проходило до тех пор, пока начальник не сказал, что в жизни района родилось новое движение, оно появилось не случайно — сама механизация толкает человека на повышение производительности труда. Он заговорил о почине ее, Марии Антоновой. У нее рдело лицо, не то чтобы было стыдно чего-то, но как-то было неловко и в то же время очень хорошо.
После доклада Сергей Макеевич, поднявшись, произнес:
— В прениях слово предоставляется…
У Маши похолодело внутри, затем сердце громко, громко застучало, но секретарь назвал какую-то мудреную фамилию, Маша задышала ровнее. Затем назывались другие фамилии. Она решила, что ее не потревожат.
Голос Сергея Мокеевича грохнул громом:
— Слово имеет доярка Малиновской фермы Антонова Мария Петровна!
Отодвинув свой стул, он посторонился.
— Пожалуйста!
Маша устало поднялась, прошла к трибуне одеревеневшими ногами. На задней скамье застыли в ожидании, лишь нетерпеливая Нинка подставила ко рту сложенные трубкой ладони и что-то подсказывала. Наверно, это и вывело Машу из оцепенения.
— Что вам сказать? — начала она охрипшим голосом — в горле пересохло. Сидевший рядом с трибуной начальник управления подал ей стакан воды. Она отпила два глотка, малость полегчало. Положила на трибуну голые загорелые руки, посмотрела не на ряды скамеек, а туда, к калде, где стояли ее коровы, припомнила недавний разговор с незнакомыми доярками, что не дала Нинка докончить, и продолжила его:
— Когда я нынче была около своих коров, то стала рассказывать про свою мать, но не докончила. Доскажу. Малиновка наша — небольшие выселки. Раньше домов пятьдесят было, теперь, поди, не больше сорока осталось. Почему? Живем на отшибе. Но я не о том. О матери опять скажу. Мама моя всю жизнь прожила на выселках, с самой войны на ферме. Ну, мастерица, конечно. Она меня доить учила. Да кто давно работает на ферме, должны ее знать. Антонова она, Прасковья Васильевна! Может, знаете?
— Как не знать! — раздалось с разных мест.
— На совещаниях встречались!
— Коровы матери у меня. Вот так. Три года назад она мне своих коров отдала, себе набрала первотелок, хороших коров из них выходила, да вот получилось так… ушла с фермы. Ну, жалко мне ее молодых коров стало, взялась и их заодно доить, так сорок получилось. А что? Аппаратами доить можно.
— Твоя мать больная?
— Я сказала, четверть века на ферме проработала, устала, значит. Надо ей отдохнуть, отдохнет… Впрочем, ничего не скажу, может, вернется, может, нет… У нас в Малиновке скукота, все разнообразие, что поругаемся между собой. Наш председатель говорил мне дорогой про дворы, что у нас строят, про механизацию, что будет, про кормоцех — все для коров! А для нас что? Не сказал председатель.
Она забыла всех, помнила и видела только женщин, что знали ее мать и интересовались ее судьбой, она смотрела в тронутые морщинами их лица и рассказывала только им.
— Это точно, — поддержали они.
— У нас до фермы два километра, в день три раза сходишь — шесть километров, а зимой, в пургу, когда дорогу заметает, — от одной ходьбы устанешь. Конечно, молодежи все одно хочется повеселиться. Негде. Был у нас клубишко, пятистенная крестьянская изба, можно было попеть, поплясать, книжку почитать — сломали; сказали: ветхий, не стоит ремонтировать. Обещали к зиме двухэтажный дом построить, не строят: наш председатель кирпич того дома на коровник истратил. Так и живем.
— Мария Петровна, я на минутку перебью тебя, — сказал Сергей Мокеевич, поднявшись. Он всматривался в ряды скамеек: — Андрей Егорыч, правда?
Низовцев встал, одернул пиджачок, как школьник. Оттопыренные уши на солнце розово просвечивали.
— Правда.
— Ну и ну! Продолжай, Мария Петровна.
А она, неожиданно обнаружив всех, подумала, что говорит совсем не то, что было написано Никандровым и ей, наверно, все, что говорила, не нужно было на люди выносить.
— Продолжай, — напомнил секретарь снова, — расскажи, как доишь сразу четырьмя аппаратами.
— А чего особенного? — повернувшись к президиуму, удивилась Маша. — К нам приезжали многие доярки, видели сами, да об этом в книжке написано. Секрета нет, практика нужна, тренировка. А с трибуны я даже не объясню как следует. Наверно, и запоминать не станут, праздник же сегодня, итоги подводим. Разве это не праздник?
Дружно хлопали, а она так и не поняла почему: то ли опять сказала что не так, то ли рады были, что не стала рассказывать про дойку четырьмя аппаратами.
Она села. Лицо ее горело, будто крапивой нажгли. Грошев низко нагнулся к Низовцеву, наверно, наговаривал, а Низовцев строгий, хмурый слушал наговор. Пусть наговаривает — без этого председатель обозлился на нее. Сергей Мокеевич его столбом поставил, теперь Андрей Егорович не только в машину с собой не возьмет, но и глядеть на нее не захочет.
Она не обрадовалась и золотым часам, которыми ее премировали, и тайком убежала к коровам. У Зари, поди, вымя нагрубло. Подою и уеду на грузовике, на нем ветерком обдувает, а в «газике» от жары сопреешь.
Звенели по подойнику струйки молока. Шум на поляне смолк. По радио объявили концерт. Выступали самодеятельные артисты завода-шефа. Молодой женский голос задушевно пел о родной сторонке. Такты дойки невольно подлаживались под ритм музыки. Маше никто не мешал, даже Трофим Кошкин ушел к скамейкам.
Получилось не так, как задумала. Чтобы скоротать время, начала чистить Ласку. И вдруг из-за спины раздался голос Низовцева:
— Ты почему концерт не смотришь, на своих коров не нагляделась?
Маша хотела спрятаться, но, подобно матери, одернула себя: что я трушу?
— Вот не нагляделась!
— Нечего скрываться, пойдем, там ждут тебя.
— Никто меня не ждет.
— Что ты какая? Ждут, говорю.
Маша лениво, будто не своими руками, снимала халат. Низовцев поторапливал:
— Поживей! Тебя будто подменили.
— Никто не подменил, я всегда такая.
— Такая, вон как меня резанула! Ну, ничего, к лучшему, теперь кирпич дадут.
— Дадут? — быстро спросила Маша, и халат сам собой слетел с ее плеч. — И вы на меня не сердитесь?
— За что же сердиться, коли кирпич выпросила? Пойдем, с тобой хочет поговорить начальник областного управления.
Маша подскочила к Низовцеву и чмокнула его в щеку:
— Спасибочки, Андрей Егорыч, спасибочки, что не сердитесь.