#img_3.jpeg
1
Дождь хлынул на них, когда они уже были внизу и отцепили парашюты. Лица стали мокрыми. Холодная тьма осела на землю, и то, что они видели здесь днем — дороги, деревни у дороги, сады, поля, скирды, — сделала бесплотным, ночь все лишила цвета и формы.
В эту ночь десять бойцов, Кирилл — их командир — одиннадцатый, последний раз поднялись с учебного аэродрома под Москвой и прыгнули с парашютом. Сутки назад вышли они из казармы и почти без отдыха делали свое трудное солдатское дело. Пять недель привыкали они ходить по невидимым тропам, размытым дождями и таким вязким, что без усилия не вытащить ноги из густой хватающей грязи, продираться сквозь заросли, подолгу, притаившись, лежать в болоте, ползти, зарываясь руками и коленями в топкие торфяники, подражать манками птицам и зверям. «Война возвращает человека к жизни пещерных пращуров…» — угрюмо размышлял Кирилл, ступая во тьме.
Он удивился: с чего бы пришло такое на ум? Кирилла не покидало ощущение гнетущей тесноты, словно и впрямь брел он по пещере — нет и нет ей конца… В четвертом часу ночи, под дождем, и не то примерещится. Он остро ощутил вдруг, что война отбросила его куда-то далеко назад, непостижимо далеко, в мир, где все другое, даже представления о жизни и смерти. Смерть в том мире была гораздо ближе, чем ей полагалось быть по справедливой логике жизни. Той самой логике, которая, как земля хлеб, как родник воду, рождала в нем желанья, радость, идеи, надежды, привязанность к женщине, мужество и горячую силу ненависти, когда губительный ветер грозился загасить солнечную искорку его существования.
Выбрались на шоссе. Осанистый, крепкий, Кирилл двигался твердо, хоть усталость и его валила с ног, — выносливость старого солдата. Он слышал глухой, неровный топот бойцов, следовавших за ним, и подумал, что впереди другие ночи и дороги другие, полные риска, подумал так, словно эти ночи уже перед глазами и он уже пробирался по тем, другим дорогам.
Ему было под пятьдесят, он и не заметил, как постепенно в лоб врезались — от виска к виску — крутые складки, придавшие лицу не то упрямое, не то сердитое выражение, как резкие рубцы легли в углах жестких губ, как прямые волосы, зачесанные назад, тронул спокойный мороз. «Чепуха! — отводил он эти приметы. — Чепуха!» И что́ седина, что́ морщины, если он по-прежнему полон надежд, полон предчувствия доброго будущего. Он вводил в мечту действие, и мечта начинала жить, и будущее было для него то же настоящее — его далекое и лучшее продолжение. Он был из тех людей, которые хотят всего, в нем бродил сильный дух радостного нетерпенья. «Не время человека старит. Если ты не исчерпал то, что в тебе есть, старость не придет. Все дело, братец, в том — что́ в тебе есть…»
Пусть ему уже под пятьдесят, но сил в нем нисколько не убавилось, напротив, годы сделали его крепче, и он готов ко всем тяготам войны. «Солдат — это не возраст. Это обязанность, — продолжал он думать. — Быть может, самая трудная, самая большая из всех, которые ложатся мужчине на плечи».
Шоссе неторопливо стлалось под утомленными ногами бойцов. Ветер как бы сдувал тьму, в воздухе и на земле появились серые пятна. Вдалеке проступали неясные, стушеванные очертания города.
Вошли в предместье Москвы.
Сюда, на тихую окраину, не доносились трамвайные звонки и гудки автомобилей. Переулки. Тупики. Одноэтажные, двухэтажные дома. Прошли пустынный сквер. А за ним виднелась ограда казармы. На стенах казармы были изображены костлявые деревья, точно такие, как и безлистые липы и клены, что стояли под дождем, рядом, и с высоты, должно быть, район этот казался сплошной рощей.
Бойцы обогнули ограду. Сто метров отделяли их от казармы. Но сейчас нельзя было это расстояние пройти и не заметить его. Шли они медленно, и шаги, лишенные твердости, выдавали их усталость. Добраться бы до коек, стащить с окаменевших ног сапоги, сбросить волглую гимнастерку и зарыться головой в подушку.
На земле лежал еще смутный нерадостный свет, и она пахла ветром и дождем. Миновали часового у ворот, пересекли затянутый асфальтом просторный строевой плац, тусклый от воды, и скрылись в широком подъезде казармы. В вестибюле возле телефонного аппарата сидел дремотный дневальный, он безучастно смотрел, как, топоча сапогами по каменным плитам, сырым после уборки, будто и здесь прошел дождь, бойцы подымались по лестнице, нестройным гулом наполняя еще не проснувшуюся казарму.
Второй этаж. Третий этаж, четвертый. Перед дверью углового помещения на коротком шнуре под круглым и почти плоским абажуром висела неяркая лампочка, и в ее разжиженном свете осунувшиеся лица бойцов выглядели неестественно серыми. Они вошли в помещение, будто наполненное туманом. В окна просачивалось утро такого же цвета, как мокрый асфальт на плацу. Никто этого не замечал. Думалось только о том, что впереди отдых. Короткий ли, долгий ли — отдых.
Железные койки с приплюснутыми матрацами выглядели холодно, жестко, неуютно, но тянули к себе как магнит. Бойцы улеглись и тотчас уснули, как сраженные в одно мгновение и все разом.
Еще защищенные от бед и опасностей, они спали.
2
Вылет откладывался со дня на день.
Низкие тучи загромоздили небо и, недвижные, застыли на нем. Уже пятые сутки метеорологи тщетно искали брешь, которой можно было бы воспользоваться для выброски десанта. Метеорологические сводки были неутешительны. «Вот и сиди в казарме. Жди…» — нервничал Кирилл. Что для десантника может быть хуже отмены полета! Каждый раз, когда наступало утро и было видно, что полет не состоится, Кирилл надеялся: завтра сводка будет наконец благоприятной.
Кирилл толкнул дверь, вошел в комнату с широким окном, перечеркнутым белыми бумажными полосами. С недобрым предчувствием приходил он сюда. За столом, придвинутым к стене, долговязый дежурный с землистыми, будто немытыми, щеками заполнял бюллетени погоды. Он даже не взглянул на Кирилла.
— И сегодня, конечно, дрянь дело? — с недовольной уверенностью сказал Кирилл. — А?
— А-а! — невозмутимо подтвердил дежурный, не поднимая головы, и левой, свободной рукой протянул через плечо листок с голубой полоской в верхнем углу. — На божьем фронте без перемен.
Кирилл пробежал взглядом бюллетень погоды, досадливо вернул листок с голубой полоской в верхнем углу.
— Что это у тебя, в самом деле, одна сводка на вечные времена?
— А-а!.. Бывает и похуже. Загорай, загорай. Корявая погода. — Дежурный оторвался наконец от работы и вскинул глаза, усталые, мутные, тоже будто невымытые. — Облака ж ну по земле ходят. Горизонта же никакого! — Он смотрел на Кирилла так, точно не был уверен, понял ли тот ясный смысл его слов.
«Конечно, солдаты не бомбы, их не сбросишь гитлеровцам на голову, — рассуждал Кирилл, шагая по улице. — Все это так, но ждать становится невыносимо. Право же, неопределенность — самая мерзкая вещь на свете».
Утро стояло сырое и темное, похожее на вечер. Глядя на небо, закиданное грязными комьями туч, трудно было представить себе, что погода когда-нибудь прояснится. Всю длинную дорогу, о чем бы ни думал, Кирилл возвращался к мысли о погоде.
«Бывает и похуже», — усмехнулся он. Почему-то показалось странным, что такие, совсем обыкновенные вещи, как ненастье, имеют столь существенное значение на войне.
Кирилл вышел на площадь Дзержинского и остановился у массивного здания, с которым связаны годы и годы его жизни. «А ведь не сюда шел, — спохватился. — Да ладно!»
Он решил заглянуть в партком.
Поднимаясь к потолку, плавали по кабинету, голубоватые на свету и сизые в тени, космы табачного дыма. Догадался: только что кончилось какое-то совещание. Иван Петрович, секретарь парткома, давний друг Кирилла, держал телефонную трубку. Склонив бритую голову, говорил с кем-то. Голос хриплый, густой. «Желтый какой стал, — разглядывал Кирилл Ивана Петровича. — Желтый и старый». Другой был у него вид с месяц, что ли, назад, когда в последний раз они сидели тут вдвоем. День, прожитый теперь, — что год.
— С чем хорошим? — Кончив разговор, Иван Петрович положил трубку, взял Кирилла за плечи и повел к дивану. У валика лежала небольшая примятая подушка. — Так с чем хорошим пришел? — повторил он, улыбнувшись. Присели на диван. Иван Петрович оперся локтем о валик дивана и слегка привалился, уронив голову на ладонь. — Учти, плохого у меня и без тебя хватает, — жестом показал повыше горла.
— А все равно ничего хорошего. Погода гнусная.
— Ну? — поддразнил Иван Петрович. — Сам удивляюсь: в середине октября, и вдруг — дожди… А в январе, чего доброго, и снег посыплет! Говорят, отъезд при дожде — добрая примета.
— Если б отъезд! Похоже, в казарме и провоюю всю войну. Прямо позавидовать можно…
— Ты что, пришел сюда хандрить? — с деланной строгостью скосил Иван Петрович глаза. — Тогда катись. Партком для такого дела не приспособлен. Знать должен.
— Что верно, то верно, — откликнулся Кирилл Ивану Петровичу в тон.
Иван Петрович подошел к круглому столику в углу, на котором закипал электрический чайник. Крышка на чайнике позвякивала, из-под нее выбивался крутой пар. Иван Петрович выдернул шнур из розетки.
— Как раз сто градусов…
— Предпочитаю, братец, меньше: сорок…
— Ишь ты!.. — дружелюбно проворчал Иван Петрович. — «Сорок»… Я уж и забыл, какие они там, эти сорок…
Налил в стаканы темно-красный чай, придвинул Кириллу раскрытую пачку сахару.
Прихлебывая, рассуждали о военных действиях, о все еще тяжелой обстановке на фронте, а уж осень сорок второго… Ждали перелома на войне. Собственно, встречаясь, они теперь ни о чем другом и не говорили, только об этом. Вспомнили своих товарищей, находившихся с заданиями в тылу противника. Кирилл вздохнул:
— И надо же, такая напасть: непогода. Видно, посидеть мне тут с отрядом. Э, братец, — посмотрел на часы. — Мне пора. — Поднялся. — На минуту заскочил, а засиделся.
В казарму возвращался вечером.
Он свернул за казарменный плац — в армейскую столовую: очень хотелось есть. В столовой горела одна лампочка, остальные были выключены; у буфетной стойки увидел знакомую подавальщицу. Девушка собирала посуду. Даже полумрак не мог скрыть на ее лице следов крайнего утомления.
— Поздно как! — не удивилась она приходу Кирилла, это значило только, что ему придется довольствоваться немногим.
— Ладно. — Он сел за столик, с которого уже сняли клеенку.
Девушка принесла холодную сосиску с капустой и ломтик хлеба: ничего больше не осталось, — огорченно и почти виновато смотрела на Кирилла.
— Ладно, — махнул он рукой. Он быстро съел то, что девушка принесла, и был еще голоден.
Девушка взяла со столика тарелку, кончиком полотенца смела хлебную крошку и мелкими шагами пошла к стойке, там на подносе белела горка немытой посуды. Ноги едва несут ее, заметил Кирилл.
Он знал, девушка уберет посуду, снимет передник и, кутаясь в осеннее пальтецо, побредет домой, бережно неся в судочке свой ужин. Она съедала ломтик хлеба, один из двух, полагавшихся к ужину. Второй ломтик вместе с ужином относила домой матери. Мать больна, рассказывали Кириллу.
Кирилл поднялся.
— Спасибо. Покормила. Хорошего тебе жениха. После войны, конечно… Спасибо.
Девушка кивнула.
Кирилл вышел на застроенный корпусами и обсаженный деревьями казарменный двор. Темнота сделала двор пустым. Кирилл двигался не спеша, припоминая, где повернуть за невидимое сейчас здание, где обойти спрятавшиеся деревья. Отыскал подъезд, открыл дверь и прижмурил глаза: после угольной тьмы двора даже кроткий свет казармы казался слишком ярким.
Он не сразу увидел Ивашкевича, когда тот окликнул его. По высокой стене, почти падая, плыла наклоненная вперед большая тень, достигавшая потолка, а за ней, как бы продолжая ее, спокойно ступал по коридору Ивашкевич.
— А, Гриша, — обрадовался Кирилл.
— Можно подумать, что это ты меня нашел, а не я тебя, — полушутя-полусерьезно сказал Ивашкевич. — Целый же день ты пропадал…
Кирилл промолчал.
По его лицу Ивашкевич, комиссар отряда, понял, что ничего нового, и ни о чем не стал спрашивать. Они поднялись по лестнице.
3
Лейтенант Левенцов перечитывал письмо от бабушки, жившей в Сибири. Бабушка поздравляла его с днем рождения. Он как-то выпустил из виду, что позавчера ему исполнилось двадцать два года. Никого, кроме нее, у Левенцова не осталось — отец, командир полка, и мать, военврач, погибли в первые месяцы войны. «Много это или мало — двадцать два?.. — усмехнулся. Много, много…» В прошлом уже столько трудного, горестного, и оно давит, и никуда от него не уйти. Иногда кажется, что ничего, собственно, еще и не начиналось, и сразу вот это… Повестка из райвоенкомата. Он запирает комнату, сдает управдому ключ. Спускается вниз, по Покровке выходит на Ильинку и попадает на Красную площадь. А потом — казарма. И вот ожидание вылета… Конечно, многое у него еще впереди. Но и позади уже много.
Левенцов был рад письму. Только сейчас заметил он, что пришло оно через шестнадцать дней после того, как на конверт лег почтовый штемпель. Улыбнулся, подумав о маленькой, толстенькой старушке с добрыми, большими, как у матери, глазами. «Сегодня же напишу ей. Долго теперь не придется писать писем. И получать тоже».
Размышления его прервал шум — смешливый голос Паши, бранчливые выкрики Тюлькина. Шум доносился сюда, в самый конец длинного помещения. «Опять Паша. — Левенцов сунул письмо в карман. — Ох, этот задира, доведет он Тюлькина».
Нехотя поднялся с койки. Плечистый, высокий, с бравой выправкой, недавний студент педагогического института, Левенцов выглядел настоящим военным. Глаза, темные, под длинными — вразлет — бровями, смотрели открыто и прямо. Давний шрамик, будто прилипшая ниточка, над левым виском делал чуть суровым его улыбчивое лицо. Он направился к столу, где бойцы чистили оружие. Под руками, перепачканными ружейным маслом, жирно поблескивали ствольные коробки, возвратно-боевые пружины, рожки магазинов, подаватели… Справа сидели Паша, Толя Дуник, Хусто Лопес, слева — Михась, Якубовский и Петрушко. Сбоку на табурете, рядом с Пашей, примостился Тюлькин. По выражению лиц видно было, что здесь уже давно весело.
— Послушай. — Паша, широкоскулый, смуглый крепыш, опустил свою тяжелую руку на плечо Тюлькина. — Послушай…
— Брысь лапу, — презрительно дернул Тюлькин плечом. — С такими кулачищами тебе, пень-колода, на танк бы переть. А ко мне не лезь. Брысь, говорю, лапу!..
— Я и на черта, не то что на танк, попру, если будет надо… — мотнул Паша черным, как деготь, чубом. Чуб, спутанный, свалился на лоб и скрыл левый глаз, но правый смотрел лихо и с достоинством. Небрежным движением вернул волосы наверх, и озорное лицо Паши снова открылось все. — Послушай, — настаивал он, — что это у тебя сегодня такой северный вид?
— Почему — северный?
— Похож на хрена моржового…
— А тебе ни разу не приходилось задумываться, на кого ты похож? И не только сегодня. — Худое, продолговатое лицо Тюлькина с курчавившимися бачками, с узкими усиками, над которыми вытянулся острый нос со вздернутыми ноздрями, выражало презренье.
Пашу это забавляло.
— Признаться, нет, — развел руками. — Не приходилось. А нужно? — с чудачливой искренностью смотрел Паша на Тюлькина.
— Не мешало б. Могу сказать: на гориллу.
— На Гаврилу? — совсем удивился Паша. Вид у него был такой серьезный, что все, кроме Якубовского и Петрушко, рассмеялись. — Почему же на Гаврилу, братцы-однополчане?
— Потише, товарищи, — тронулись в улыбке обветренные губы подошедшего Левенцова. — Ну и расшумелись… И чего навалились на одного…
Паша и остальные как ни в чем не бывало стали усердно чистить детали автоматов. Тюлькин насупился — не подумали бы, что утихомирило Пашу появление Левенцова, мысль эта была ему неприятна. «И сам в состоянии дать ему сдачу».
— Тут, лейтенант, подмоги не требуется, — с хмурой важностью взглянул Тюлькин на Левенцова. — Я и сам в этом деле лейтенант. Подумаешь, Пашка!..
— Так и надо, — добродушно кивнул Левенцов. — Не то понадобилось бы слишком много лейтенантов.
Левенцов вернулся к своей койке дописывать письмо.
— Слыхали, братцы-однополчане? — подмигнул Паша. — Слыхали? Я, говорит, и сам лейтенант… А мы и не знали. Не успеем вылететь, генералом станет, нам же долго, поди, ждать, время же непогодное. — Веселые чертики забегали в его сузившихся глазах. — Послушай, Тюлькин, такой красуй, с такими причиндалами, — повертел он пальцами пониже висков, — определенно первосортную деваху оставил в Москве. Иначе и быть не может. Корифей-парень! Сознавайся…
Тюлькин появился в отряде позже всех. Здесь не забыли, как шумно, с подчеркнутым достоинством открыл он дверь. «Боец Тюлькин прибыл в ваше распоряжение», — передал Кириллу бумажки со штампами, с печатями, исходящими номерами, с подписями. «Боец Тюлькин? — глядя на щеголеватые бачки и картинные усики Тюлькина, Кирилл сдерживался, чтоб не расхохотаться. — Хм-м… Говоришь, Тюлькин? А я думал, Дантес…» — с нарочитой разочарованностью протянул он. «Так точно, — выпрямился Тюлькин. Он приложил руку к заломленной набок пилотке, обнажавшей приглаженные блестевшие волосы. — Так точно. Тюлькин…» Кирилл улыбнулся, махнул рукой: «Прыгать с парашютом не боишься?» Тюлькин выпучил глаза: «Что вы!..» Но тотчас спохватился, не по-воински вышло, и отчеканил в более подходящих выражениях: «Так точно. Прыгал. Имею значок». Когда Тюлькин отвечал, смешно дергал головой. «Принимай, Алеша, пополнение, — раздумчиво сказал Кирилл старшему радисту Блинову. — Может, и подходящий. Подбирали же…» — пожал он плечами. «Так точно, подбирали, — бойко подтвердил Тюлькин. — Отдел кадров». Кирилл не раз просил прислать в отряд второго радиста. Вот и прислали… Он снова бросил взгляд на бачки, на усики, но уже снисходительно: пожалуй, и лучше, что не похож на красноармейца. Так сказать, камуфляж. «Видать, Корифей-парень», — сказал вслух. И прилипло к Тюлькину необидное прозвище: Корифей-парень… По-разному относились к Тюлькину в отряде, кто безразлично, кто пренебрежительно, а кто и зло. Михась и не скрывал своей неприязни к нему, при случае обрезал коротко и непримиримо: «Тебе б на балалайке бренчать да зубы под усиками скалить. Тоже, вояка!..» Толя Дуник же, самый молодой в отряде, восхищался проперченными одесскими песенками Тюлькина, его совершенно независимым видом. Для Паши Тюлькин — клад! Хоть есть над кем подтрунивать, уж очень степенные подобрались тут все. А без этого, без поддразнивания, без шуточек, Паша не мог.
— Давай сознавайся насчет девах, Корифей-парень, — не отставал Паша.
— Отвяжись ты, пень-колода, — отбивался Тюлькин. Он небрежно ухмыльнулся: — Тебе, вижу, чужие лавры покоя не дают. — И с самодовольным видом взялся за выколотку.
— Какие там Ларвы! — замахал Паша руками. — По мне и Дунька хороша. Говоришь, Ларва? — насмешливо покачал головой.
А что? Зря ехидничает Пашка. И верно, бегают за ним девчата, а что? Да какие девчата! И спортсмен он дай бог какой! Знал бы Пашка… А тенор! Роскошный у него тенор, позавидовать только, да-да… Слышал же Пашка, все слышали, как он поет. А парашютист! Во! И гордился же им инструктор! Называл — «ангел небесный», так устойчиво падал он, так плавно спускался… И радист высокой марки!..
— А не судьба, — наигранно посетовал Тюлькин. — Взяли да направили в этот отрядишко, где Пашка в полуцарях ходит. — И после паузы: — В общем, фортуна не та.
— Трепач, — вскипел Михась, высоченный, сухощавый, лобастый. Сосредоточенно перетирал он части автомата, закатанные рукава обнажали волосатые руки, жилистые и длинные. Он весь ушел в работу, ни один мускул не оживлял его лицо, обляпанное конопатинами, точно выступили и застыли коричневые капельки пота. Под косматыми и резкими бровями Михася предполагались сердитые глаза. Но взгляд его был совершенно безразличный, словно глаза ни на кого не смотрели. Неразговорчивый, он обычно только отвечал, когда его спрашивали. Сам же говорил, если сердился или очень радовался, коротко, громко, словно ударял молотком, стараясь враз высказать все, что думает.
Он собрал и внимательно осмотрел автомат, вытер ветошью руки, вымазанные ружейным маслом, и снова кинул на Тюлькина недружелюбный взгляд.
— Ач, бикинбарт отрастил! — не то поморщился, не то усмехнулся Михась. — Как фармацепт какой… — хотел уязвить Тюлькина, любившего щегольнуть словом иностранным и высокопарным.
— Если тебе хочется так называть меня, то говори, пожалуйста, фармацевт, — слишком вежливым, слишком добрым голосом сказал Тюлькин.
— Пошел ты к чертям.
— Так нам с тобой одна дорога, — ироническим тоном произнес Тюлькин. — И вроде скоро тронемся. Так сказать, полетим. — И уже серьезно, обращаясь ко всем: — Осточертело. Сиди, как дурак, и жди погоды.
— Каждый ждет, как может, — процедил сквозь зубы Михась.
— Ну, знаешь…
Тюлькину надоели Пашины подковырки, придирки Михася. С поднятой головой пошел в другой конец помещения. «Меня не прижмешь!» — показывал он всем своим видом. Остановился возле Алеши Блинова. На полу перед Блиновым — брезентовый мешок, на мешке — батареи. Тот поднял с пола одну, положил на стол, присоединил провода к концам вольтметра. Стрелка, дрогнув, резко кинулась вправо. Изоляционной лентой замотал оголенные концы. Еще раз нагнулся, еще, достал вторую батарею, третью, пятую. Вольтметр показывал: хорошее напряжение. Голова Алеши Блинова, склонившаяся к плечу, как бы отдыхала, только руки спокойно делали свое дело. Вот присоединил провода к следующей батарее, но стрелка, будто уже устала, не двинулась с места: батарея села. Он отставил ее в сторону.
Тюлькин бросил на Алешу Блинова снисходительный взгляд, снисходительно хлопнул по плечу, кивнул на батареи:
— Так-так… Напряжение проверяешь?
— Бифштекс жарю, — отозвался Блинов. — Давай-ка проверь, может, и у тебя какая села.
— И то, — скучно согласился Тюлькин. С небрежным видом достал сумку с комплектом питания и принялся за работу.
Но занятие не увлекло его. Искоса поглядывал туда, где только что вместе со всеми чистил оружие, там было оживленно — догадывался об этом по смеху, по веселым жестам Паши. «Что станется батареям! — уже сердился он. — Что им станется! Алеше лишь бы ковыряться, пропади они пропадом…» А там — снова смех. Табурет, на котором несколько минут назад Тюлькин сидел, пустым квадратом темнел возле стола, на том самом месте, куда отодвинул его, будто ждал возвращения Тюлькина. Но он не вернется. У него тоже амбиция. «Тут-то все храбрецы. Посмотрим на вас, молодчиков, когда не до смешков будет…»
4
А вон командир и комиссар.
Кирилл с порога:
— Тихо что-то. Не похоже на наших хлопцев… А может, комиссар, дверью ошиблись?
Все улыбнулись, Кирилл и Ивашкевич тоже. Десантники не спускали с Кирилла глаз, никто не старался скрыть своего нетерпения: что скажет командир?
А он развел руками, сказал почти весело, или так показалось:
— Сволочь же… А, хлопцы? Я о погоде.
Они уже привыкли к грубоватому прямодушию командира, в его тоне всегда слышалась уверенность. Вообще, когда он был с ними, все плохое выглядело как-то лучше. Им казалось, что во всех случаях знает он, как поступить самому и другим.
На лице Кирилла, еще окрашенном загаром, отчетливо проступали твердые скулы. Небольшие голубоватые глаза смотрели настойчиво и пристально, и в них, когда он не сердился, появлялись лукавые искорки.
— Сядем, — сказал он. Все уселись на скамьи по обе стороны стола. — Сволочь, говорю, погода.
— А самое гитлеровцев давить, — прогудел непреклонный и горячий голос Паши. Железные желваки прокатились под его темными, точно закопченными, щеками, и он яростно, будто уже давил гитлеровцев, сжал кулаки. — Да где их взять тут…
Все рассмеялись и взглянули на Пашу так, словно он впервые попался им на глаза.
Когда Кирилл подбирал бойцов в отряд, он сразу обратил внимание на Пашу, донецкого шахтера. Такой за целый взвод сойдет. «Грудь — печь печью», — подумал о нем Кирилл. Обыкновенного движения его руки, казалось, достаточно, чтоб свалить быка.
— Гляди не перепутай, когда станешь давить… — сверкнули Толины глаза. — А то кого-нибудь из нас прихлопнешь…
— Ну, ты, братец, в безопасности, — взглянул Кирилл на Толю Дуника, тоже здоровяка с прочными костями и мускулами.
— Не знаю, — блеснули Толины доверчивые глаза. У него было такого же, льняного, цвета лицо, как и волосы, но с густым медным отливом — от солнца и ветра. Ему едва сравнялось двадцать лет. Возраст, когда еще ничто не утрачено. Он был весь в настоящем, весь в будущем, прошлое же еще не мучило его, не будоражило памяти. С радостным удивлением постигал он видимый мир. Он не понимал отвлеченного мира, реальным было для него только то, что можно видеть, можно слышать, осязать.
Паша старше Толи лет на восемь, но они тянулись друг к другу — сила, что ли, привлекала силу… Все время, как припаянные, находились вместе: и на полевых занятиях, и в казарменной столовой, и койки их стояли рядом. Плечо к плечу сидели они и сейчас, Паша и Толя Дуник.
«Богатыри, — со скрытым восхищением смотрел на них Кирилл. — Кремень-хлопцы!»
Из коридора доносился стук шагов, гулкий и постепенно стихавший, отдаленный и нараставший — сюда-туда, туда-сюда. Кто-то торопливый прогремел сапогами, где-то близко разговаривал простуженный бас. Дежурный приоткрыл дверь, заглянул в помещение и затворил ее за собой. Репродуктор, висевший внизу, у входа в казарму, поднимал сюда, на четвертый этаж, голос диктора, и здесь он звучал глухо, нельзя было разобрать слов. Никто его и не слушал.
Пока дела, там, в Наркомате, занимали Кирилла целиком, пока нервная приподнятость владела им и сейчас, усталость не давала себя знать. Но вот он освободился от напряжения, и, словно внутри разжалась тугая пружина, утомление взяло верх. Он заслонил ладонью глаза. Он остался наедине с самим собой.
Последнюю неделю все складывалось так, что почти не приходилось отдыхать. Недосыпал, недоедал. И еще вот семья. До дому трамваем, затем автобусом, часа два с половиной. Он не мог приезжать часто. Но он знал, его ждут там, лишь наступал вечер, каждую минуту ждут, это тоже отбирало силы.
— Как только установится в небе порядок и самолет сможет прорваться, полетим. — Голос Ивашкевича, хрипловатый, задушевный, настигал Кирилла, приближал и приближал к себе. — Ждать уже недолго, — говорил комиссар. Высокий, напряженный лоб, глубокая линия над переносицей, крепкий раздвоенный подбородок, упрямо сложенные губы — энергичным выглядело лицо этого полноватого для своих тридцати пяти лет человека.
— Пешком бы пошел…
Якубовский заговорил? Кирилл даже приподнял ладонь, прикрывавшую глаза, чтоб взглянуть на его длинную фигуру, склоненную над столом. Сутуловатая спина, сухие щеки, вкривь и вкось изрезанные морщинами, сумеречные глаза, в которых угасло все живое. В первые дни войны Якубовский оставил свою деревню в глухом Полесье и ушел на фронт. Вскоре потерял всякую связь с семьей. Потом дошла до него молва, что немцы сожгли деревню. Живы ли жена и дочь, этого не знал. По-мужски сдержанно нес он в себе свое горе, ничто не выдавало его муку. Молчаливый, он, бывало, по целым дням ни слова не произносил. Угрюмый, казалось, злой человек, когда он говорил даже о солнце, это получалось хмуро. Рассказывали, прежде был он общительный, веселый. Горе все меняет. Меняет жизнь, меняет характер человека. «Сердце у него никогда не отойдет, — подумал Кирилл. — А с таким сердцем и жить-то трудно…»
Якубовскому, видно, и правда трудно было жить. Все время в напряжении, все время в глухой тоске, даже, наверное, во сне.
Зажав обкуренными губами почерневшую трубку, Якубовский внимательно смотрел на Ивашкевича. Со своей вересковой трубкой не расставался, и когда она перемещалась из одного угла рта в другой, это значило, что его медленная мысль тоже переходила на другое.
— Значит, скоро? — допытывался Якубовский, он вынул трубку изо рта.
Кирилл увидел: Якубовский улыбнулся, и улыбка все в нем изменила. Пропали злые складки на лбу, смягчились резкие линии в опущенных уголках губ, во взгляде вспыхнуло что-то живое, рухнуло все, что делало лицо жестким, каменным, это был совсем другой человек, и таким его здесь не знали.
— Кровь кипит, аж рвет жилы… — простонал Якубовский.
Кирилл смотрел на него и думал: пошли его в огонь — пойдет в огонь, на смерть пошли — пойдет на смерть и в голову не возьмет, что совершает подвиг.
— Скоро, скоро двинемся, — мягко сказал Ивашкевич. — В родные места. — Потом, будто вздохнув: — И моя там деревня, под Витебском. Может, зола теперь, а не деревня. А все ж…
Почему умолк Ивашкевич? Он чего-то недосказал, и Кирилл ожидающе взглядывал на него. Он знал, что воевать Ивашкевич начал на третий день войны, командовал истребительным отрядом. Отряд нес большие потери, отходил на восток. Путь отступления лежал в нескольких километрах от деревни Ивашкевича. Не повидав мать и сестер, он прошел мимо.
— Скоро, дружище, — повторил он. — Мы-то, сам знаешь, — развел руками, — хоть сейчас. А самолетам, видишь, не все под силу. — Помолчал. — А мне, выходит, опять своих не повидать, сбросимся и в сторону от моей деревни подадимся, — снова услышал Кирилл. Ни уныния, ни сожаления в тоне. — Разницы никакой. Твоя деревня — она и моя деревня.
И опять на какое-то мгновенье из сознания Кирилла выключилась казарма, он видел себя в дороге, и на него надвигался холодный рассвет. Он жил уже той жизнью, которая еще не наступила. Она стала для него более реальной, чем жизнь, с которой еще был соединен глубокими корнями, как дерево с землей. Он расшатывал дерево, и оно легко поддавалось его усилиям.
Дорога что-то подсказала Кириллу, но тут же выронил это из памяти. «А, вот что!» — вспомнил. Повернулся к Левенцову. Левенцов поднял на него глаза, они всегда почему-то выражали настороженность и ожидание. Это подчеркивал и шрамик над левым виском, будто прилипшая ниточка.
— Вот что, Костя. Завтра еще разок просмотрим весь пеший маршрут, — со спокойной озабоченностью сказал Кирилл. — Лишняя проходка не помешает. Приготовь карты.
— Есть приготовить карты.
Кирилл больше не повиновался усталости: дорога пропала так же внезапно, как и появилась, он окончательно вернулся в казарму и снова сидел за длинным столом вместе с бойцами его отряда. Голос Ивашкевича звучал у самого его плеча.
— И ничего, что нас горстка, — услышал Кирилл. — Сколько б нас ни было, хоть целый миллион, все равно каждому воевать так, вроде один он только и стоит против всей армии Гитлера, вроде только ему и доверено спасение Родины. Время теперь такое, когда не героев у нас и быть не может. А вот Петрушко, по лицу вижу, думает: и загнул комиссар! — добродушно усмехнулся Ивашкевич. Он не сводил глаз с Петрушко. — А ведь не загнул…
— Та нет, товарищ комиссар… — пробормотал тот не то смущенно, не то испуганно.
Кирилл тоже посмотрел на Петрушко, маленького, тщедушного, сидевшего наискосок, рядом с Якубовским, которому и до плеча не доходил. Его прозвали в казарме «Аршин-с-шапкой». Это был смирный человек, уже в летах; никто не шутил с ним, не заговаривал без надобности, даже Паша, — его как бы и не замечали. Маленькое лицо его, похожее на стянутый кулачок, ничем не запоминалось, разве лишь длинными морщинами, начинавшимися над самыми бровями. Неровно, как круги на пне старого дерева — один над другим, шли они по всему круглому лбу вверх, до волос — темно-серебристого мха. Глядя сейчас на это морщинистое пепельное лицо, на впалую Петрушкову грудь, Кирилл подумал: какой он заморенный и старый-старый — не от прожитых лет…
— Значит, собираемся? — дружелюбно подмигнул Кирилл Петрушко.
— Та можно сказать, что так, — тихий, глубокий вздох.
— Что ж так неопределенно?
— Та кто знает… — пожал он острыми, короткими плечами.
— Не годится, братец. Ты скажи. Еще не совсем поздно. Можем оставить тебя.
— Та нет. Что ж оставаться. Полечу, — произнес он покорно, как человек, подчинившийся неизбежному. Неподвижное лицо ничего не выражало.
Что это, нерешительность? Малодушие, может быть? Кирилл старался припомнить, каким был Петрушко все эти пять недель. «Собственно, таким же. Характер, — успокоился Кирилл. — Не может быть, чтоб ошибся в нем. Не может быть. — Он сопротивлялся неожиданно возникшему сомнению. Этот совсем неприметный человек очень нужен будет, когда отряд начнет действовать в селениях, занятых врагом. — Да что до времени расстраиваться. Говорят же: чтоб узнать силу якоря, нужна буря в океане. Океан уже не за горами, а с ним и буря».
И все-таки в нем шевельнулось сожаление, что взял этого хиляка в отряд.
Кирилл ушел в свой угол, присел на койку и вдруг тоскливо почувствовал, что остался один. Пока все были вместе, пока голоса объединяли его со всеми, чувство это не подступало к нему, а сейчас чего-то не хватало, и он не мог понять чего. Это не было ощущением одиночества, которое охватывает в минуты, когда порывается связь со всем привычным и надежным, когда мир отодвигается и образовавшуюся пустоту заполняет уныние и растерянность. Нет, нет. Одиночество делает человека слабее самого себя, такое Кирилл не мог впустить в свое сердце. «Чепуха, — выпутывался он из странного состояния. — Чепуха!»
Он сидел, обхватив ладонями крутые колени, будто два булыжника держал в руках. В голове мелькали случайные обрывки минувшего дня. Был тут и сержант-артиллерист с темными очками на глазах, бережно вела его под руку молодая женщина, и тот, чуть-чуть приотстав, ступал негнущимися ногами, послушный каждому ее движению, как беззвучно поданной команде; был и трамвай «Аннушка», в который он вскочил на ходу, — весь вагон в осколочных вмятинах, уже успевших зачерстветь, но пассажиры, ехавшие в нем, казались чудом спасшимися героями; и девушка из армейской столовой была… Все это, конечно, ничего не объясняло. И что в конце концов было объяснять! «Нервы натянуты, вот и все».
Но девушка с утомленным лицом почему-то не выходила из головы. Вот наклонилась она над столиком, поставила тарелку с сосиской и капустой, положила аккуратно отрезанный ноздреватый ломтик хлеба… Он проглотил налившуюся во рту теплую слюну. И тут же в мозг ударила острая догадка: девушка отдала ему то, что сама не съела и берегла для больной матери. Он вспомнил, каким грустным было ее лицо, как понуро шла назад к буфетной стойке, и он болезненно поморщился. Нехорошо было на душе, и ничто в нем уже не препятствовало тому, чтобы снова возникли ослепший сержант-артиллерист с женщиной-поводырем, их тоже, оказалось, настойчиво хранила память, и трамвай, изуродованный осколками бомбы, звеневший в тесноте напрягшегося города, и еще что-то схожее с этим.
Кирилл выбирался из дурного настроения. Он находился уже по ту сторону тревожной линии окопов и видел то, что сможет увидеть только завтра, даже послезавтра, или еще позже, когда отряд будет далеко от казармы.
Но казарма снова захлопнула его. Слева — стена, ее нижняя, меньшая половина грязно-зеленая, с облупившимися пятаками, и серая, как дождливые сумерки, верхняя половина подпирала угрюмый в полутьме потолок; справа — проход между длинными рядами коек, а дальше — стол, и над ним мглистый свет электрической лампочки, накрытой плоским металлическим кружком и оттого похожей на маленький Сатурн. Возле коек чем-то занимались Паша, Толя Дуник, Михась. Положив на колени планшетку, на которой белел листок, Левенцов писал. Глаза Кирилла отыскали Петрушко. Тот примостился в углу, вынул из кармана моточек суровых ниток, отогнул щиток шапки-ушанки, достал иголку и, совсем по-домашнему, положив ногу на ногу, принялся пришивать тесемки на выстиранном белье. Кончил, неторопливо перекусил зубами нитку, хозяйственно воткнул иголку в щиток шапки и положил моточек в карман. Кирилл снова стал раздумывать о Петрушко. Он пробовал представить себе, каким Петрушко будет там, но ничего не получалось. Куда бы его ни девала мысль Кирилла, всюду видел он Петрушко вот таким: маленький, на табурете, перекусывает зубами нитку…
— Лопес, — негромко позвал Кирилл. — Хусто!
Подошел худой и смуглый боец, еще более смуглый, чем Паша: короткие прямые волосы цвета густой ночи, четко прочерченные черные брови, они смыкались у переносицы и как бы поддерживали навсегда затененный лоб.
— Садись, Хусто, — сказал Кирилл. — Садись.
Хусто Лопес. Астурийский горняк. Годы прошли с того дня, когда он переступил границу родины. Время не замело дорогу к другу, вместе с которым сражался у Гвадалахары и Теруэля, в горах Сьерра-Невада, на Хараме, в Карабанчеле под Мадридом. Среди множества дорог он нашел ее, единственную. Долго и трудно искал — через адресные бюро, через военные ведомства. Они встретились, Хусто и Кирилл. Это было месяц назад. Хусто пришел к Кириллу, чтобы предложить себя и свое оружие, как когда-то пришел он, Кирилл, в Испанию помочь ему.
— Опять, братец, вместе, — улыбнулся Кирилл. — Но теперь будет не как под Мадридом.
— Да, камарада. — Хусто поднял глаза. Кирилл увидел в них металлический блеск.
Когда-то он уже видел этот блеск в черных глазах Хусто. И он хочет вспомнить — когда…
Перед ним пустынная, желтая в пыли дорога, словно на ней отразилось знойное полуденное небо. По песчаным буграм, покрытым сухими кустами и поникшей выгоревшей травой, дорога ведет в горы. Их шестеро в тылу фашистов. Хусто Лопес, подмастерье с Куатро-Каминос Фернандо Роблес, он, Кирилл, и еще трое. Они идут давно, идут медленно, озираются. Местность становится совсем голой. Земля исчерчена узкими трещинами, будто молния пробежала по ней и оставила почерневший, зигзагами, след. Далеко впереди, гигантскими клыками впившиеся в небо, громоздятся тяжелые остроконечные скалы. Оттуда, из-за гор, выкатывается облачко, круглое, как зонтик, и проплывает над дорогой, на несколько минут заслонив их, шестерых, от палящего солнца.
«Подождем, — говорит Кирилл. Кустарник не сохранил прохладу, в нем жарко и душно. Но он спрячет, не выдаст. — Подождем, пока день погаснет».
Сумерки на юге, в горах, наступают сразу. Похоже, солнце сожгло все: теперь во тьме проступают обугленные горы, рощицы, хижины; еще час назад они были бурыми, зелеными, белыми… Зной еще не улегся, воздух, как и днем, сух и неподвижен.
Одолев долгий и трудный подъем по жаркому граниту, они оказываются среди зубчатых скал, словно в каменной пасти. Хусто ищет расщелину в отвесной скале, он должен ее найти — иначе слишком много времени понадобится, чтобы обогнуть эти глыбы. Вот и расщелина, она ведет в самое чрево горы. Шестеро осторожно ступают, нащупывая ногами тропу. Тропа узкая и усеяна зло раскиданными обломками скал.
— Ты шел впереди, Хусто, — напомнил Кирилл. — Ты и Фернандо. Эх, и парень был Фернандо!
— Да, камарада. — Глаза Хусто прищуренно смотрели на лампочку, висевшую в двух шагах, над головой Левенцова, тот все еще писал.
Впереди идет Хусто, за ним Фернандо, потом Кирилл и остальные. Пот заливает глаза. Они двигаются неторопливо, чтоб не оступиться. Тропа сужается и сужается, гранитная глыба всей своей тяжестью наваливается на нее.
Внизу ущелье, и в нем клокочет горная река. Рев бурного течения, ударяющегося о камни, вбирает в себя звуки, вызванные движением шестерых, затерянных в горах: хорошо, река с ними заодно. Но как дорого приходится платить за ее сообщничество! Жестокий клекот напоминает, что баклаги давно пусты, возбуждает нестерпимую жажду, и ее не пересилить. В последний раз они наполнили баклаги мутноватой жидкостью в ручейке, на который набрели утром. Почти высохший, остановившийся, ручеек и сам умирал от жажды, лишь на дне его мелкого пожелтевшего русла, в крохотных ямках, стояла илистая вода. До того как услышали они реку, жажда лишь временами давала себя знать, — ощущение опасности заглушало все, жажду тоже. Но теперь, невидимая, вода стучится в мозг, в самое сердце. Сухим языком облизывает Кирилл спекшиеся губы. Солнце высушило в нем все, солнце и вот этот горячий ветер, который не приносит облегчения.
Шестеро двигаются дальше. Несколько шагов, и тропа обрывается, остается совсем узкая — в одну ступню — полоска, а дальше гора почти отлого падает в ущелье. Дальше поворот. Потом начнется спуск.
Через два часа они достигнут спуска. Спуск открытый, и, если они запоздают с возвращением, их непременно обнаружат фашистские посты. Надо торопиться. У самого края пропасти переступает Хусто, переступает Фернандо, переступает Кирилл, переступают те трое. Глаза ловят грузную вершину, она будто кренится, готовая обрушиться и раздавить всех. С тупым нарастающим гулом, слышат они, летят в ночь сдвинутые ногами камни, и шестеро, холодея, жмутся к скалистому склону. И чувствуют, как сползают вниз, туда, в грохот. Они хватаются за острые, как сабля, кусты, колючки жгуче впиваются в свежие ссадины. Продвигаются еще на шаг.
Завтра, возможно, они и сами не поверят, что все это было.
— Хорошие ребята! — Кирилл как бы вновь увидел их. — Такие не подведут…
До рассвета они должны спуститься в долину по ту сторону гребня, подползти к мосту, взорвать его и успеть вернуться. Через мост дорога на Мадрид. Они взорвут мост и задержат наступление колонны фашистов.
Река слышится теперь совсем близко, и сюда, наверх, доносится прохладный запах воды. Значит, скоро кончится спуск.
А там — мост. Железный, на каменных быках.
Пять испанцев и Кирилл прижимаются к земле и ползут вдоль реки, обдирая кожу на ладонях, в рот набивается песок, мелкая галька.
Хусто останавливается. Все останавливаются. Хусто вел правильно. Теперь начинается главное. Все ждут приказаний Кирилла. Они надеются на его опыт, и потому уверены в успехе.
Багровая вспышка зажигает ночь, и Кирилл видит глаза Хусто. Живой тол. Живой тол. Мгновенье, и грохот гасит все.
Что-то громко стукнуло, это Левенцов кончил писать, встал, отодвинул табурет, и Кирилл отвлекся от моста под Мадридом, только глаза Хусто еще связывали его с тем, что вспомнилось.
— А здорово мы его взорвали, а? — обрадованно сказал он, будто произошло это только что.
— Да, камарада, — сказал Хусто.
5
Он чувствует, сон уходит и вот-вот наступит пробуждение, Кирилл хватается за ускользающую нить сновидения, спутанного и отступающего куда-то в глубину. Дыхание становится отрывистым, он чего-то лишился, что-то важное и доброе было уже почти рядом, переживает Кирилл, но так и не дошло до него. И он силится удержать видения, они тускнеют, рассыпаются и исчезают совсем. А может быть, он и не спал вовсе?..
Поежившись, Кирилл пружинисто, во весь рост, вытягивается на койке. Вдоль тела лежат его крепкие руки, он сжимает их в кулаки и чувствует, как мускулы наливаются силой.
Который час?
Он нащупывает на тумбочке часы, берет их за ремешок. На фосфоресцирующем циферблате блестят зеленовато-лунные стрелки. До утра еще далеко. Он кладет часы на место, ложится на спину, забрасывает под голову сцепленные руки и смотрит перед собой. Сквозь выщербленную внизу дверь пробивается из коридора ровная полоска света и тянется по каменному полу. В коридоре, против двери, всю ночь горит электрическая лампочка, вспоминает Кирилл.
Ему уже не уснуть. Он пробует ни о чем не думать. Ни о чем — хочется отдалить начало дня, отдалить огорчения, которые вернутся вместе с днем. Он уверен, метеорологи и сегодня ничего утешительного не скажут…
Окна постепенно заливает лиловый свет. Бледные тени ложатся у предметов, смягченно повторяя их на полу, на стенах. Глаза Кирилла рассеянно бродят по потолку. Потолок разрисован затечинами, похожими на поднятую холмиком спину кролика — над окном, на гребень с выломанными зубцами — над дверью, на футбольный мяч, из которого выпустили воздух, — над койкой Ивашкевича.
Ивашкевич мерно посапывает во сне, будто ходики отстукивают время. Его голова вдавилась в подушку, разделив ее надвое. Взгляд Кирилла скользит по лицу комиссара, тоже разделенному светом и тенью, и щека, обращенная к окну, кажется серой. Кирилл отводит глаза. Будто высеребренная морозом, все еще блестит полоска на полу. Кирилл ворочается, но неудобство, которое испытывает, остается. Холодно. Рывком натягивает он к подбородку ворсистое одеяло мертвого мышиного цвета, которому даже предутренний свет не придает теплых оттенков.
Кирилл ловит себя на том, что его одолевает раздражение. «Этого еще недоставало!»
— Подъем! — трубно гремит одновременно на всех четырех этажах казармы. — Подъе-о-ом!
В казарме начинается рабочий солдатский день.
Кирилл отбрасывает одеяло, ставит ноги на настуженный пол. В ту же секунду отрывается от подушки голова Ивашкевича. В полусвете справа и слева мелькают фигуры, приходят в движение брюки, сапоги, гимнастерки.
Всех как бы сдуло с коек.
Подобно потокам, хлынувшим сквозь прорванные плотины, на широкий плац высыпают бойцы, похожие друг на друга, как горошины из одного стручка, и строятся на физзарядку. Плац теперь не кажется просторным.
Кирилл поднимает глаза вверх. Он видит, ветер раздирает посветлевшие облака, они клубятся, поднимаясь выше и выше, — небо становится подвижным.
— Смотри, Гриша… — толкает Ивашкевича в бок. — Смотри, — не отрывает обрадованных глаз от неба. — Дело, а?
— Да вроде, — неопределенно отвечает Ивашкевич. Он тоже смотрит вверх, но не с такой надеждой, как Кирилл.
Завтра возможен вылет. И Кирилл чувствует себя уже за пределами этого дня, и его свет, его заботы не для него. Он как бы уже пережит, день, хотя еще длится, и сознание этого уводит Кирилла отсюда по выпрямленной линии, минуя столько дел и вещей, потерявших для него всякое значение.
Кирилл поднимается по лестнице, шагает через ступень. Сказывается давняя привычка. Всю жизнь, всегда, ему не хватало времени, может быть, потому и привык широко шагать. И вчера, и позавчера он не отлучался из казармы, ожидал вызова в Управление, ведавшее подготовкой десантных отрядов, вызова и приказа о вылете. Иногда Кириллу начинало казаться, что его совсем забыли, что нелетная погода, возможно, не единственная причина задержки. «Что же тогда? Что?» — размышлял он. И утверждался в догадке, что сейчас, когда в дело двинуты огромные армии, когда у командования столько больших забот, сейчас просто не до него. «Подумаешь, отрядик…» Что и говорить, хорошее утешение… В таком случае он сам напомнит о себе. Подождет еще день, сегодняшний. А завтра непременно напомнит о себе. «Тоже мне радость — околачиваться в казарме!»
Ступень. Ступень. Ступень. Ступень. Первое пришедшее в голову решение несколько успокаивает его, и мысль перестает сбиваться, приобретает ровное течение.
Второй этаж, третий… Конечно, война требует решительности и быстроты. Но и умения ждать. Кирилл понимает это. Надо набраться терпения и ждать. Терпение вовсе не слепая покорность обстоятельствам, убеждает он себя, это дисциплина нервов. А нервы у него в порядке. Нервы у него в порядке. Нельзя давать чувству слишком много свободы.
Четвертый этаж. Из широкого окна на лестничную площадку падает мягкий утренний свет, и в нем сверкают повеселевшие тона.
Здесь, в угловом помещении, сейчас тихо и пусто, и оттого все выглядит совсем унылым. Кирилл развертывает карту. В который раз вглядывается он в цветную паутину — дороги и леса, холмы, реки, болота, лощины, мосты, и видит их как бы в натуре. Но все это возникает почему-то в хмурый день, словно он вот сейчас ступает по дороге, вычерченной на карте, и дорога, мокрая, расползается, под дождем переходит он мост, взбирается на холм, и холм тоже скользкий. Раньше по-другому видел ту же дорогу, тот же холм — мысленно шел он сквозь солнечную тишину, приветствуемый птицами. «Хорошая была погода, когда в первый раз смотрел на карту, вот в чем дело».
Так проходит час, может быть, полтора, и все еще длится утро.
Кирилл замечает, что в комнате посветлело, свет сделал ее просторней, словно раздались стены, и по ним скачут прозрачные зайчики. Он чувствует их на щеках, на глазах, они начинают жечь, и он пробует ладонью смахнуть их с лица, это не помогает. Он жмурится и откидывает голову назад, в тень, зайчики мгновенно сникают. Он подходит к окну. Сквозь рваные облака почти над самой крышей вполсилы горит осеннее солнце, слабо окрашивая небо. «Значит, погода, погода!.. Синоптики вынуждены будут подтвердить это», — торжествует Кирилл.
Видно, как внизу медленно и ярко умирает роща, грустно излучая желтый свет. Сквозь промытые, отливающие синевой стекла открывается холодная даль осени. По другую сторону рощи, как орудийные стволы, направленные в небо, виднеются заводские трубы, камуфлированные; между ними висят молочные клочья тумана, связывая их и в то же время отдаляя друг от друга.
Кирилла зовут к телефону, и он быстро спускается на первый этаж, в вестибюль.
Дневальный встает и передает ему телефонную трубку.
— Слушаю! — дует он в трубку, чтобы сбросить шорох и треск, заполнившие провод от этого до другого конца. — Слушаю! — повторяет громче и называет себя.
Он улавливает в трубке чужое дыхание, будто кто-то дышит рядом, в самое ухо. Шорох усиливается, и слова того, кто говорит с ним, пропадают.
— Алло! Слушаю. — Ему приказано к шестнадцати часам прибыть в Наркомат, в Управление, вызывает генерал. — Понятно. Есть!
Он кладет трубку, но все еще стоит у телефона, словно сомневается, что его ответ уже дошел до противоположного конца провода.
Вызов в Управление сливается в сознании Кирилла с посветлевшим небом, с зайчиками, мечущимися по стенам. Вызов мог означать только одно — определен срок вылета. И он чувствует, что освободился от напряжения, которое сковывало его все эти дни.
Голубоватые глаза Кирилла с крошечными молниями в глубине выражают беспокойное удовлетворение. Он идет к Ивашкевичу.
— Ясно, — говорит Ивашкевич. Коротким движением пальцев по-армейски ловко отводит назад складки, сбившиеся на боках гимнастерки. — Вполне ясно.
Кирилл думает о том, чем предстоит заполнить время, оставшееся до шестнадцати часов. Но дела эти уже кажутся ему совсем незначительными и не могут ни занять его целиком, ни тем более ослабить охватившее его нетерпение.
6
Ехать до Управления немногим более часа. Кирилл подошел к трамвайной остановке.
Трамвая не было.
Ветер сбрасывал с неба облака, открывая его голубое дно. На асфальте шевелились кленовые листья, будто диковинные гуси, пролетая, уронили на мостовую золотые лапки.
У хлебного магазина, на противоположной стороне улицы, выстроилась крученая, медленная очередь. Вот показалась в дверях женщина, она вела девочку. Девочка не отрывала нетерпеливых глаз от хлеба в сетке, потом, запрокинув голову, умоляюще посмотрела на женщину. Женщина осторожно отщипнула кусочек корочки и дала девочке. Та радостно закивала и голодно и весело стала запихивать корочку в рот. Кирилл увидел блеклое лицо женщины, словно его не касался разлитый в воздухе полуденный свет. В фуражке с зеленым околышем неловко переступал на костыле мужчина, борт шинели оттопырился, и оттуда высовывалась краюха хлеба. Ладонь лежала на груди, поверх шинели, и Кирилл не понял, поддерживает краюху или безмолвно жалуется на боль в сердце этот недавний солдат. Потом появилась маленькая старушка, она тоже вышла из булочной. На согнутом локте висел узел, и оттого плечо ее подалось вниз, в другой руке держала она кирпичик хлеба. Сделав несколько шагов, остановилась, поглядела на кирпичик и поспешно засунула в узел, точно прятала от всех, даже от себя, нечто соблазнительное, чему и цены нет. Беспокойно озираясь, пересекла улицу, остановилась у трамвайной остановки и тяжело опустила узел возле Кирилла. Вздохнула, будто тихо застонала. Плечи ее облегченно выпрямились; теперь устало склонилась голова, и старушка уменьшилась у Кирилла на глазах.
— Шьешь, бабуся? — кивнул он на узел, из которого виднелись уложенные стопками матерчатые варежки на меху.
— Шью, милок. Как же, шью, — безразлично откликнулась старушка, не взглянув на Кирилла. Она смотрела в сторону, не идет ли трамвай.
— Продавать, бабуся? — продолжал Кирилл.
Медленно, с усилием, подняла она голову, и Кирилл увидел ее глаза, бесцветные, как вода. Из глубоких коричневых впадин они удивленно смотрели на него.
— Продавать?
Это был уже другой голос, скрипучий и жесткий. Она обиженно покачала головой и, как бы раздумывая, стоит ли пускаться в объяснения, замолчала. Кирилл всматривался в ее лицо, оно было похоже на лица всех старушек, которых когда-либо видел, так, должно быть, время и горе стерли ее черты.
— Нет, милок, — смягчилась старушка. — Не продаю. На фабрику сдаю. Сорок шесть годов швейкой работала на фабрике. Да восемь годов вот пенсию получаю. А как началась беда эта, сказала: ничего, что стара, и мои руки делу сгодятся. Я партейная, милок, — добавила она в пояснение торжественно и горделиво. — Напросилась шить. Дома. Летом споднее для солдатиков шила. А ноне варежки. На зиму, вишь, повернуло…
Трамвая все еще не было.
Старушка вдруг встрепенулась, видно, об очень важном, очень нужном подумалось.
— Может, милок, приходилось тебе повстречаться там… с Илюшей… Илюшей Евсеевым? Сынок то мой. В антилерии служил. Может, приходилось? Аль нет? Евсеев, говорю, Илюша Евсеев.
Кирилл опять увидел ее потерявшие силу глаза, теперь в них сквозила такая му́ка — что бы ни случилось, ничего уже добавить к ней нельзя.
— Похоронную получила, — не стала она дожидаться, что скажет Кирилл. — Аккурат под первомайский праздник. Один только он у меня. Тихонький такой, чубатенький, работящий, — возвращалась к нему, живому, словно смотрела в его невидимое лицо. — Никакого рукам передыху — все мастерит да мастерит. Плотник — прямо хвала! Статный из себя. Крепкий. Ворот всегда расстегнут. Даже в мороз… И корю: «Нешто видано этак вот в такую холодину!», и ругаюсь: «Ах ты, этакой-растакой, застегнись, говорю!», а хоть што!.. — Похоронная, видно, ничего не значила — до нее просто не доходило, что его нет. Нет ни здесь, ни там — нигде. Чубатенький, работящий, с расстегнутым воротом в мороз, он все равно оставался в ее жизни.
Кирилл дотронулся до узла.
— Эка! В твои-то годы да такие пуды таскать, — уводил он ее от жестоких воспоминаний. — Тебе бы отдыхать. Право твое, бабуся, такое. Поработать найдется кому. И постоят за тебя! Покойна будь, Гитлер до тебя не доберется.
— Ты, што ли, постоишь за меня? — неожиданно снова рассердилась она. — Как же, видать бойца! — Враждебным взглядом окинула его с головы до ног. — Настоящие-то там…
— Погоди, бабуся, погоди, — смешался Кирилл. Он решительно не мог понять, чем вызван ее гнев.
А она продолжала с той убежденностью, которая придает силу человеческому голосу:
— Права ты мне не указывай. Право такое — отдыхать — ты мне не давай. Права я и сама знаю!
Старушка опять сникла так же быстро, как и распалилась.
— Мысленно ли без дела? — раздумчиво проговорила она. — Стучит, милок, сердце, ходют ноги, значит, жив. А жив человек — не надо ему спокою. Спокой, он что! Жить — не годы копить, — добавила миролюбиво. — И сколько их, сподничков-то да варежек, для солдатиков еще понашива́ть надо, — повернула на свое. — Вон и «восьмерка»… — заметалась старушка.
На мгновенье Кирилл мысленно отступил от нее, мысленно отодвинул всех, кто стоял с ней рядом на трамвайной остановке, и она осталась одна — маленькая, сгорбленная, светлая, с громоздким узлом на согнутом локте.
Он подхватил узел, помог ей войти в вагон.
Еще долго ехал Кирилл после того, как она вышла из трамвая. Место ее занял худенький мальчик, глаза его на бледном лице казались особенно большими, потом, когда и он сошел на какой-то остановке, сел мужчина в рабочем комбинезоне, в очках, он читал газету, потом военный — связист, но виделось Кириллу только ее лицо, еще более расплывчатое и еще более похожее на всех встреченных им в жизни старушек. А имени так и не спросил. Да и зачем? «Арина, — почему-то решил он. Первое имя, пришедшее в голову. — Арина». Он рассеянно смотрел в окно. Арина стояла перед ним. Обыкновенная встреча, в конце концов. Самая обыкновенная встреча у трамвайной остановки. «Настоящие-то там», — усмехнулся Кирилл. Он вернулся к мыслям о своих делах.
В проходной выдали пропуск. Кирилл направился к одиноко темневшему в глубине двора небольшому зданию с двумя колоннами, с полукруглым фронтоном, на котором ласточки свили гнезда. «В таком особнячке не военным, а философам и отшельникам обитать… — с усмешкой подумал он. — Война все на свой лад перепутала». Резные массивные двери вели на широкую деревянную лестницу. Как и особняк, она показалась ему старинной. Глухой скрип под ногами подтверждал, что лестница действительно старинная, может быть, самая старинная из всех, по которым приходилось ему подниматься…
7
Кирилл попал в длинный коридор.
Свет проникал сквозь полукруглые решетчатые окна с витражами и открывал следы стершейся красочной росписи на потолке. По паркету, выложенному ромбиками, лилась ковровая дорожка, рассекавшая ромбики пополам. Дорожка вбирала звук шагов. Кирилл видел себя в зеркалах, вделанных в стены, словно по льду двигался в глубину одновременно в разных направлениях. У широкого простенка поравнялся с часами-башенкой. Длинный маятник медленно заносил лунный диск вправо-влево, вправо-влево. «Без двух минут шестнадцать», — посмотрел Кирилл на большой белый циферблат и перевел взгляд на свои ручные часы — они подтверждали: без двух минут шестнадцать.
Он остановился у белой двустворчатой двери с золочеными узорами. «Музей, что ли, был здесь до войны?» За спиной, услышал он, зашипели часы-башенка, словно кто-то окунул в воду раскаленное железо, и по коридору поплыл долгий медный звон.
— По вашему приказанию… — четко произнес Кирилл, открыв дверь.
— Входите, — оторвался генерал от исчерченной цветными карандашами карты. — Входите. — Грузноватый, седеющий, он взглянул на Кирилла и отодвинул карту. — Садитесь, — кивком показал на кресло против стола.
Кирилл сел. И диван с причудливо изогнутой спинкой, и кресла с атласной обивкой, и стол на гнутых ножках, покрытый малиновым сукном, — все здесь, как и колонны и фронтон с ласточкиными гнездами у входа, в самом деле имело музейный вид. «И в голову не придет, что в этом совсем мирном особняке, в стенах которого сохранился дух минувшего столетия, разместилось учреждение, занимающееся войной». Но пепельница, полная окурков, недопитый и остывший стакан чаю, телефоны, стайкой ворон черневшие на столе, змеиное сплетение шнуров как бы зачеркивали эту необычную мебель, старинную роспись на потолке.
Кирилл давно знал генерала, еще с мировой войны. Тот тогда командовал ротой. Саперный взвод Кирилла стлал гати для его роты, когда она выбиралась из Мазурских болот. А потом — он среди офицеров, которые первыми стали на сторону революции; вышло так, что Кирилл и тогда воевал под его началом. Потом — защита революционного Петрограда, бой на Кронштадтском льду; у Кирилла были уже другие командиры, но имя этого офицера не раз встречал в ту пору в газетах, в воззваниях. А когда военная судьба недавно столкнула их снова, оба обрадовались этому. «Поверите, если скажу, что ждал вас? — просто и тепло встретил генерал Кирилла. — Опять воевать. Мы же старые солдаты…» Генерал занимался формированием десантных отрядов, и Кириллу приходилось бывать у него. Управление, которое он возглавлял, находилось в те дни не здесь — в другом, многоэтажном здании в центре города. Кирилл чувствовал, отношение к нему генерала как-то отличалось от обычного отношения начальника к подчиненному. «Боевые друзья», — понимал Кирилл.
— Полюбуйтесь, полюбуйтесь, — с добродушной насмешливостью сказал генерал, уловив смущение Кирилла, разглядывавшего обстановку. — Здесь бы, скажем, Вольтера читать, а не секретные донесения… Не так ли?
Кирилл кивнул: пожалуй…
— Так завтра в путь.
Генерал повертел в руке толстый ребристый карандаш с синим острием и пристально посмотрел на Кирилла. «Ну, наконец…» — дрогнуло что-то в Кирилле.
— Слушаюсь. — Взгляды их встретились.
Кирилл старался не выдать своего волнения, и все-таки оно не ускользнуло от генерала.
— В путь, в путь, — утвердительно кивнул он, и на губах чуть обозначилась ободряющая улыбка. — Синоптики высмотрели небольшое «окошко». Вот… — показал на хорошо знакомые Кириллу листки с голубой полоской в верхнем углу. — «Окошко», во всяком случае, достаточное, чтоб перемахнуть на ту сторону. А спуститесь, любая погода вам в подмогу.
Генерал удобней уселся в кресле, сцепил пальцы и положил руки на неподвижный малиновый пламень, охвативший весь стол, будто стало холодно и он решил согреть их.
— Значит, отряд к вылету готов?
— Так точно.
— Все, пожалуй, с вами уже обговорено, — не то спрашивая, не то утверждая, произнес генерал. — Бойцы понимают свою задачу и готовы ее выполнить. Во всяком случае, обе встречи с ними дают мне основание так думать.
Помолчал.
— Ну вот. Спуститесь, надо полагать, благополучно. Побыстрее ориентируйтесь и радируйте, куда сбросить вам мешки. Вы же не много добра берете с собой. — Снова помолчал. — Да и на месте старайтесь кое-что добыть. Немцы же будут к вам ближе, чем мы. Так?
— Есть, товарищ генерал.
— Получены дополнительные сведения об обстановке в районе вашей выброски, — провел генерал ладонью по карте. — Положение, знаете, там гораздо серьезнее, чем было, когда мы получили от вас вот это. — Ладонь переместилась и легла на лист, и Кирилл узнал свой рапорт о посылке в действующую армию. — В ближайшие дни, стало нам известно, предстоит переброска через этот район крупных частей противника. Так вот, важно знать, каких частей и в каком направлении. Нам не очень ясно, что происходит вот тут… — Тупым концом карандаша постучал он по кружку на карте, будто гвоздь в него вбивал. Потом приложил карандаш к сомкнутым губам, и глаза его пошли блуждать по линиям, черточкам, пятнышкам, разбросанным во все стороны от кружка. — Учтите, командованию очень важно сейчас иметь точное представление об этом участке. И потому чем скорее окажетесь там, тем лучше.
«Чем скорее!..» — не понял Кирилл. Вон же лежат бюллетени погоды, которые все эти дни приводили Кирилла и отряд в уныние.
— Отряд готов действовать, товарищ генерал.
Выражение лица генерала показывало, что подтверждения вовсе не требовалось. Он начал объяснять обстановку в районе выброски десантного отряда, забарабанил пальцами по столу — мысль, видно, наткнулась на препятствие. Но вот дробный стук прекратился — мысль двинулась дальше, и он опять заговорил, повел карандаш, чуть касаясь карты, по крученым проселкам от одного населенного пункта к другому, очерчивал лесные массивы, перерезал железные и шоссейные дороги.
— Район сложный, — продолжал глуховатый голос генерала. — Важные коммуникации, аэродромы, есть и сверхсекретные, большие армейские склады оружия и боеприпасов. Там же, нам известно, происходит переформирование частей. — Он говорил, не отрываясь от карты, словно не мог выбраться из болот и лесов, по которым сейчас бродил. — Трудный район.
— Да, товарищ генерал, — откликнулся Кирилл тоном, подтверждающим, что он понимает задачу.
— А еще, — генерал развел руками, — болота. Вы-то знаете эту местность. Да думаю, обойдется — сапер же…
Тяжело поднялся.
— Сидите, — махнул рукой, заметив движение Кирилла, и стал шагать по кабинету: четыре шага вперед, четыре шага назад.
Четыре шага вперед — к окну, Кирилл видел, будто в густой паутине, изрезанный морщинами затылок, сутуловатую спину, лишенную твердых линий, — раньше и в голову не приходило, что человек начинает стареть со спины… Четыре шага назад — к столу, Кирилл смотрел в серое, как бы посыпанное пеплом, лицо генерала с тусклыми от недосыпания глазами.
— Отряд ваш небольшой, — остановился он перед Кириллом. — Осмотритесь и вербуйте себе людей. Там же советские люди остались! Иначе, сами понимаете… Возобновите старые связи, вы же там когда-то в буквальном смысле пуд соли съели, — вопросительно посмотрел генерал. — Задача вам ясна. Как ее выполнить, решите на месте. Вы коммунист, опытный командир и разведчик. Мы уверены в успехе.
И снова — спиной к Кириллу — шаг вперед, еще шаг, еще, еще. Опустил скатанную в рулон штору на одном окне, потом на другом, повернул выключатель, и в люстре со множеством ламп вспыхнули только две.
Поворот. Шаг, шаг, шаг, шаг. Глаза генерала полуприкрыты, точно ему трудно смотреть на свет.
Пока ходил он по кабинету и говорил, к нему вернулось что-то от молодости, длилось это недолго, и когда опять сел в кресло, видно было, как давили на него годы и усталость, и он сутулился под этой тяжестью.
— Нелегко будет, даже очень. — Генерал взял из раскрытой коробки папиросу, большим и указательным пальцами помял табак, закурил. Выпустил курчавую струю дыма и, махнув рукой, разорвал эту струю. Он как бы обдумывал что-то. — Главное, быть твердым, понимаете? Ну, что ли, железным. Беспощадным, — блеснули глаза генерала. Что-то сильное загорелось в них.
Кирилл насторожился. Быть твердым? К чему такое предупреждение? — с недоумением посмотрел на генерала. Неужели полагает, что он робеет, трусит? «Не может быть. Не может быть!» — вспыхнул он. Лицо Кирилла покраснело, будто на него внезапно пал малиновый отсвет стола.
Он встал. Подтянутый, прямой.
— Товарищ генерал, — намеренно сухо произнес он. — Задание будет выполнено. Разрешите идти?
— Нет. Садитесь.
Генерал снова вышел из-за стола.
— Садитесь, — повторил. Он отвел глаза.
Кирилл опустился в кресло. «Значит, еще что-то есть, не все, значит, сказано?»
Четыре шага вперед. Кирилл опять увидел его спину. Теперь она показалась ему достаточно крепкой, чтоб не уступить старости. Кирилл подумал о несчастье, постигшем генерала. В самом начале войны, рассказывал ему Иван Петрович, дом, в котором жил генерал, разбомбили. Под развалинами погибли его жена, дочь, два маленьких внука. «Такое хоть кого согнет». Четыре шага назад.
Молчание генерала показалось долгим.
— Вы обиделись… — сказал наконец. Он шагал, рассеянно глядя себе под ноги. — Я заметил это, — поднял он глаза и уже не сводил их с Кирилла. — Я заметил, вы обиделись, когда я сказал…
«А, вон оно что!..»
Генерал наморщил лоб. Он смотрел на Кирилла, но обращался к самому себе.
— На то мы и стали солдатами, чтоб воевать, раз война. Иначе мы и теперь будем только пахарями, сталеварами, плотниками, бухгалтерами, пекарями… — размышлял он вслух. — Конечно, не вам, бывалому солдату, напоминать об этом. Да я и далек от такого желания. Мне почему-то вспомнился ваш боец… Этот… — пошевелил пальцами. — Ну тот, маленький, тихоня… Петрушков, кажется?
— Петрушко, товарищ генерал.
— Петрушко? Понимаете, я обратил на него внимание, когда разговаривал с бойцами отряда. И тогда же подумал об этом…
«О чем? Что имеет в виду генерал?» Кирилл никак не мог уловить его мысли.
— Понимаете, для таких вот, как ваш Петрушко, противник — это какая-то абстракция. Почему — враг, если он даже представить его себе не может. Какой он, тот, которого должен убить: брюнет ли, толстый, тонкий, блондин, лысый, женатый, холостой — какой он? Когда же они поссорились, чтобы стать врагами? В ту войну я, деревенский бондарь, тоже так думал.
Шаг, шаг.
— А знаете, выглядит это даже убедительно. В самом деле, почему Иван должен убить Фрица, если он его и в глаза не видал? Гитлер же, а не он, начал войну.
— Но по нашей земле шагает-то он, а не сам Гитлер, бомбы-то на наши дома бросает Фриц, худой там или толстый. Его и должен, как вы говорите, товарищ генерал, убить Иван. И это наш боец понимает. И он убьет. — Кирилл дернул слегка плечом и посмотрел на генерала. «Разве не ясно?»
— Видите ли, нечто подобное немногословным рассуждениям вашего Петрушко мне уже приходилось слышать. Потому я и заговорил об этом…
— Война, товарищ генерал, научила нас многому. И беспощадности тоже. Даже таких вот простых и добрых наших людей, как Петрушко.
— А там, где вы сброситесь, бойцы ваши увидят такое, что и после войны не забудут. Читали же вы донесения оттуда!
Кирилл кивнул.
— Вчера был у меня разговор с одним товарищем, — размеренно продолжал генерал. — Поражение, говорит, поражение… Далеко, говорит, отступили… — Пауза. Шаг, шаг. — Да, отступили. Далеко. И трудно нам, да… Правде надо смотреть в глаза. Особенно нам, военным, и на войне. Но видеть же надо не только сиюминутную ситуацию! Гитлер может еще наступать, да. Но победить — нет. Ваши товарищи понимают же это…
Кириллу показалось, генерал не утверждает, — спрашивает.
— Что касается отряда, товарищ генерал, то он свою задачу выполнит.
— Конечно. Армия!..
Кирилл молча смотрел на генерала, как бы ожидая — что тот скажет дальше.
— Вы знаете, я старый солдат, — понизив голос, продолжал генерал. — Армия — моя юность, молодость моя и, как видите, старость тоже. Не одна война вошла в мою жизнь. Ну, хоть Мазуры. Помните? Вместе же с вами хлебнули тогда. Так вот, принято считать, если войне предшествует дипломатическая перепалка, заблаговременное вручение ноты и прочее такое, тогда начало войны не внезапное. А что, скажите, меняется? — Он умолк, будто искал ответа. — Артподготовка, бомбежка, наступление танков и пехоты отодвигаются на день, или на неделю, или на месяц, так?
Кирилл увидел, в серых, казалось, тусклых глазах генерала что-то зажглось, лицо изменилось, даже скулы проступили остро и жестко, и это совсем не совпадало в представлении Кирилла с усталым, ровным начальником, каким был генерал полчаса назад. Генерал опять закурил. Он сделал глубокую затяжку и медленно, как бы успокаиваясь, выпустил голубоватый дым.
— Враг всегда известен задолго до того, как объявляет войну или нападает вдруг. Ведь собака потом, сначала щенок? Да, договор о ненападении давал нам какую-то отсрочку. Но народ наш знал, кто такой Гитлер.
Кирилл понимал, что в сердце генерала, как и в его, накипело, и хотелось, пусть таким образом, чуть облегчить боль.
— А и немцам придется пережить свой сорок первый… Через год, через два, через десять лет… Но для них это будет развалом, — убежденно произнес генерал. — Нет у гитлеровцев идеи, понимаете… Уничтожение других народов не может быть идеей никакого народа. Разбой может объединить банду, даже очень большую, но не народ.
Снова долгая пауза. Будто запнулся.
— А пока — беспощадность, беспощадность… — В голосе генерала опять слышалось утомление.
«Конечно, — подумал Кирилл, — милосердие не может найти места в мире этого человека». И как бы своим мыслям в ответ, услышал:
— У меня погибла семья. Вся. — Генерал закрыл глаза, крепко, словно не хотел ничего видеть, и длилось это несколько секунд. Он сделал шаг к столу, хлебнул глоток холодного чая, постоял, о чем-то раздумывая, и выпрямился. — Ну, у многих теперь бомба и все такое.
— Понимаю вас, товарищ генерал.
Иван Петрович рассказывал Кириллу: узнав о случившейся беде — было это ночью, — он вместе с генералом помчался к его дому. Когда автомобиль остановился на углу, где в их представлении еще высилось погруженное в сон здание, они увидели огонь и дым. «Камни горели, как бумага», — говорил Иван Петрович.
— Обыкновенное дело. — Голос генерала звучал уже сдержаннее. — Обыкновенное дело.
Он было двинулся, торопливо, словно хотел отдалиться от того, с чем не мог совладать и что принесла сюда, в эту комнату, вдруг заговорившая память. Но, как бы вспомнив, что комната слишком тесна, задержался и по-прежнему ступал медленно, теперь уже тяжело. Он вернулся в ту ночь, к огромному, посреди улицы, костру из человеческих жилищ, куда примчался с Иваном Петровичем, слышал, как рушились этажи — пятый, шестой, седьмой, словно вниз падал и падал гром. Он не мог смотреть на красные развалины, придавившие жену, дочь, внуков. Он смотрел в небо, но в черной высоте видел только багровый круг над собой. «Удивительно, в такие минуты на ум приходят всякие пустяки. Ну хоть этот круг…» — подумал он.
— Обыкновенное дело, — глухо повторил генерал.
А Кириллу слышался голос Ивана Петровича: «Всю ночь старались что-то сделать. Пожарники, бойцы, соседи растаскивали каменные глыбы, разгребали щебень. Искали, искали. И нашли. Обугленные трупы».
— Война… — склонив голову, сказал генерал. Видно, он все еще был там, у развалин.
Взошло солнце, и в свете дня померкло полыхавшее пламя. Но раздробленные бомбой стены, куски каменных лестниц, скрюченные потолочные балки выглядели гораздо страшнее, чем ночью; и ветер, пролетавший над пожарищем, становился теплым, почти горячим. Сильно пахло жженым камнем и железом и чем-то приторным и тяжелым, и запах этот забил все запахи городской улицы. И вдруг он услышал рядом с собой неровные, трудные шаги и оглянулся, посмотрел по сторонам. И понял, это ступает он сам. Вчера утром, вспомнилось, когда выходил из подъезда, от дома до самых стен здания напротив тянулась длинная широкая тень. Теперь только узкая полоска, начинавшаяся у его ног, темнела на развороченном тротуаре. Он споткнулся, посмотрел под ноги: скобой вверх лежала дверная ручка, и странно было видеть ее на земле. «Опять ерунда какая-то: скоба… тень». Он сделал шаг, ступил на лестницу, здесь ступени обрывались, над ним угрожающе высилась рассеченная надвое стена, и над пустотой обвалившихся этажей, державшаяся на одной верхней петле, косо болталась дверь, будто кого-то впускала и выпускала. Когда дверь отворялась, он видел обломок пола, на нем чернело обсыпанное известкой пианино, а возле лежала в раме умытая утренним светом березовая роща, и чистое теплое небо, накрывшее рощу, тоже лежало, притрушенное пеплом; и эти березы, и это небо казались жалкими под другим, живым небом, перед которым раскрыл свои искромсанные внутренности мертвый дом. Может быть, это и есть четвертый этаж. Этаж, на котором он жил. Внизу, на асфальте, сверкнуло битое стекло, и в нем дрожали робкие отблески еще не успокоившегося пламени.
— Сегодня как раз год. После бомбы…
Кириллу тоже хотелось встать и тоже шагать по комнате, шагать, шагать. Так, наверное, легче. Он подумал: «Сколько было в нас терпимости, и доброты, и всякого такого, на которое не всегда имели право».
— Товарищ генерал…
— Ничего, ничего… — с каким-то виноватым видом поднял генерал руку. — Это я потому, что завтра вы уже будете там… возле тех, кто это сделал… кто это и сейчас делает… и в меру ваших возможностей будете уничтожать их, чтоб они не могли это делать. — Он опустил напряженно сжатый кулак на стол.
Словно выговорившись, генерал умолк. В нем снова чувствовалась внутренняя сила. Перед Кириллом сидел уже тот самый человек, который водил карандашом по карте, объясняя обстановку в районе выброски десантников.
— Вам надо еще раз побывать у товарища Кондратова.
Генерал наклонился к телефону, набрал нужный номер. Разговор был короткий. Генерал положил трубку на рычаг.
— Так вот, товарищ Кондратов ждет вас через час.
8
Кирилл торопится домой. Побыть дома целый вечер, всю ночь перед расставаньем, немалый дар. Но встреча с семьей и радует его и пугает. Просто-напросто он не выносил прощаний и всего, что с этим связано. Он пробует думать о чем-то другом. Вспоминает лицо генерала, его иссеченный морщинами затылок, полуприкрытые усталые глаза. «А еще утром все было так далеко…» И представляет себе, что происходит сейчас в казарме, как довольны хлопцы, — Ивашкевич, конечно, уже сообщил им, куда вызвали командира. И спокойную радость Ивашкевича представляет тоже, неторопливую улыбку на его полном лицо.
«Э, пустые уловки». Все равно, куда бы ни отклонялся, он не перестает думать о семье, об этой, последней, встрече с ней.
Все это время Кирилл находился то в казарме, то в лесах, то на учебном аэродроме и редко бывал дома. Но каждый раз, когда приезжал домой, был праздник, настоящий праздник. Катерина и десятилетняя Светланка несказанно радовались этому, и разлука — как знать, может, очень долгая — не казалась им близкой и стиралась в их сознании.
Он торопится домой. Город лишен огней, и все живое на улицах и площадях замедлилось, как бы потеряло себя. До ближайшей станции метро не так уж далеко, но идти долго, полный шаг невозможен. До чего же черно! Ничего не различить, и скрежет трамваев на повороте, голоса, шарканье осторожно переступающих ног возникают словно из пустоты. Изредка выплывают из мрака синеватые светлячки подфарок автомобилей, напоминая, каким был свет, когда лишь возникал из хаотического небытия, и видно, как сыплется на подфарки дождевая пыль.
И куда девалась станция метро, она должна быть где-то здесь. Нелегко передвигаться по затемненному городу. Кирилл находит наконец станцию. Он толкает дверь, и свет как бы обжигает глаза. Во все двери входят люди, и сколько их на эскалаторе! Кирилл смотрит вниз — головы, головы, и над головами он; эскалатор поплыл, минута — и уже сам Кирилл под множеством ног… А город казался замершим!
Мысль возвращает его к встрече с товарищем Кондратовым. Пантелеймона Кондратова, старого партийного работника, а теперь руководителя партизанского движения, он знал давно. Не то чтобы близко, но знал. «Задерживаться у меня вам не придется, — добрым жестом предупредил Кондратов. — Подольше побудете дома, с семьей. Все ведь у нас ясно? А вызвал вас вот для чего…» Он усадил Кирилла рядом с собой, расстелил карту местности, куда направлялись десантники, — никаких знаков карандашом на карте. Он сказал, что секретарь подпольного обкома партии уже предупрежден о выброске отряда и ждет его. Называть сейчас секретаря не будет. «Встретитесь, узнаете друг друга. До войны виделись с ним не раз». Адрес товарищ Кондратов тоже дать не мог. «У подпольного обкома, известно, адрес цыганский, — засмеялся он. — А сделаем так: после выброски на пятый день, а почему-нибудь не получится, на седьмой, — в общем, каждый раз — через день — к двенадцати часам доберетесь вот сюда, — показал на лесную опушку в трех километрах юго-западней небольшого озера. — Вот сюда, — не отрывал он острие карандаша от пункта на карте. — Запомните?» Там Кирилла встретит человек, который укажет, где и с кем увидеться. А тот выведет, куда следует. Конечно же, тому, кто выбрасывается по ту сторону фронта, до времени не все знать полагается, — Кирилл человек военный и понимает это. Товарищ Кондратов назвал пароль. Как обычно в таких случаях, сложный, чтоб избегнуть возможных совпадений. «А теперь, — обнял он Кирилла, прижал к себе, — теперь — домой…»
Скоро уже дом. Он знает, жена накроет стол белой скатертью, пахнущей свежестью, расставит тарелки, разложит ложки, вилки, ножи и подаст все лучшее, что сберегла для него из скудного пайка военного времени.
Но праздника не будет. Праздника не будет.
Еще в передней Кирилл как бы между прочим сообщает, что приехал прощаться, что дождался наконец отправки: прямо гора с плеч! В передней полутемно, и никто, по крайней мере первые минуты, не видит его лица. Лицо всегда предательски выдает состояние, оно отражает все, что хотелось бы скрыть, не показывать, но разве совладаешь с ним.
Катерина зажигает в передней свет.
— Ничего нет хуже ожидания, — нарочито равнодушно жалуется Кирилл. Он понимает, что в этом случае не может рассчитывать на сочувствие.
Обрадованная приездом отца, Светланка тянется к нему, даже не слушает, что он говорит. Кирилл снимает шинель, на которой еще не погасли дождевые капли, мелкие, как булавочные головки. Одной рукой обнимает жену, другую мягко кладет Светланке на голову.
Они входят в комнату.
— Так неожиданно? — старается Катерина сохранить спокойствие. У нее вид человека, вдруг потерявшего все силы, но старающегося кое-как держаться.
— Хорошее неожиданно, — усмехается Кирилл. — Ждать надоело. А ты — неожиданно… — Теперь и голос выдает его.
Светланка жмется к Кириллу, глаза у нее сияющие, как небо в апреле, до нее все еще не дошел смысл происходящего.
— Папка, — говорит она и смотрит на него. — Папка! — выражает она свой взволнованный и немногословный мир.
На столе тарелка с хлебом, тарелка с тоненько нарезанными кружочками колбасы, тарелка с солеными огурцами, раскрытая консервная банка с поднятой, как парус, жестяной крышкой. И над всем бутылка портвейна с белой этикеткой, как в передничке. Кирилл откупоривает бутылку, наполняет два бокала. Прозрачные, холодные бокалы враз оживают, становятся красными, словно в них вспыхнули крошечные костры, в третий бокал наливает меньше половины, и верх его остается светлым.
— Проводы, вижу, настоящие, — поднимает Кирилл бокал. — Прямо довоенные. — Голос его и жесты такие обыденные, что можно подумать: действительно ничего не произошло.
Руки Катерины все время чем-нибудь заняты, все время в движении, она разглаживает складку на скатерти, беспокойно мнет носовой платок, точно не знает, куда его деть, переставляет тарелки на столе, подкладывает Кириллу колбасу, разрезает огурец на четыре дольки. Кирилл смотрит на ее сморщенные, побелевшие от стирки кончики пальцев. Она замечает это и улыбается ему. Она в состоянии даже улыбнуться. Но улыбке не хватает радости. Кирилл видит, не удается ей подавить в себе что-то такое, чего и в самом деле подавить нельзя. Теперь руки ее лежат на коленях, и она сидит неподвижно, словно оцепенев.
Светланка поставила локти на стол, и ладони поддерживают ее круглый подбородок. Она встревоженно смотрит на Кирилла: что-то такое всегдашнее утратил он. Она уже понимает, это последний вечер с отцом. Так непосредственна Светланка, столько грусти в ее глазах, что она вся на виду.
Кирилл касается рукой Светланкиной головы, рассыпавшихся ее волос, и в зеркале напротив повторяется это. Он видит в нем себя, потом глядит на Светланку. «Мое продолжение», — усмехается он. Кириллу кажется, что это он сам — маленький, смятенный, подавленный, смотрит на себя — большого и тоже подавленного.
С потолка свисает шелковый абажур в оборках, словно яркая раздувшаяся юбка. Льющийся из-под абажура оранжевый свет легким загаром покрыл лицо Катерины, лицо Светланки, но лица их холодны, они лишились чего-то привычного, может быть, живости. «Надо и через это пройти, — думает Кирилл. — Такое, в сущности, незащищенное оно, людское счастье».
Как ни старается внести в дом уверенность в добром будущем, ему не многое удается.
— Конечно, писем особенно не жди, — говорит он. — Понимаешь же…
— Понимаю, — откликается Катерина так, словно уже теряет его.
— Но тебе будут позванивать. Вот и весть. И сама звони товарищам, тебе скажут обо мне.
Кирилл ходит по комнате твердо, но почти неслышно, Катерина, подперев голову рукой, по-прежнему сидит за столом и невидящими глазами смотрит, как он шагает. Они говорят о семейных, житейских делах, говорят подробно, стараясь ничего не упустить. Говорит, собственно, он. Это успокаивает его немного. Главное, конечно, беречь себя и Светланку. Сирена — и немедленно в бомбоубежище. Немедленно. — Генерал не выходит из головы. — Он должен знать, что во время воздушной тревоги Катерина и Светланка в бомбоубежище. Воевать солдат может, только когда спокоен. Еще вот. Если не хватит денег, пусть обратится к Ивану Петровичу. Еще. Купить дочери пальтишко, она же выросла из старого, ордер бы получить. И ей, Катерине, тоже надо как-нибудь валенки достать. Непременно. Самое главное — беречь себя и Светланку.
Они и не заметили, как Светланка, уронив голову на скрещенные руки, уснула за столом.
Часы показывают половину третьего.
Светланка чувствует на плече осторожную руку матери.
— Ложись в постельку, — доносится до нее из теплого полумрака.
Вздрогнув, она открывает глаза и, успокоенная, сбрасывает ботинки, снимает платьице и уютно укладывается в кровать. Давно не ложилась она вот так, легко, в одной рубашонке. Присутствие отца отгоняло страшное, и все становилось прочным.
Кирилл просыпается в ту самую минуту, когда черная тарелка репродуктора возвещает наступление нового дня. Радио в квартире ни на миг не выключают. Светланка спит, спит крепко, слышится ровное ее дыхание. Раздается голос диктора, передающего сводку Совинформбюро. Кирилл поднимается с постели и приглушает радио, пусть Светланка еще немного поспит… Она надышала пятнышко на подушке, и пятнышко это, влажное, темнеет возле уголка рта, прислоненного к наволочке. Кирилл сворачивает маскировочные шторы, и комната наливается тусклым светом осеннего утра. Предметы еще неясны и невесомы, силуэты их лишь угадываются, из глубины возникают письменный стол, спинки стульев, этажерка, книжный шкаф, верх его и низ тонут в сумраке. Постепенно вещи входят в укрепившийся свет. Под репродуктором, на полу, комом торчит громоздкий узел, Кириллу видны широкие карминовые клетки на зеленом фоне платка. Каждый раз, когда объявляется воздушная тревога, жена уносит узел с собой в бомбоубежище. В узле самое необходимое — белье, документы, деньги, все, что понадобится в первый же день, если бомба превратит дом в развалины. И опять вспоминает Кирилл генерала. «У меня погибла семья. Вся». Обыкновенное дело? — ужасается он. Генерал так и сказал: обыкновенное дело…
За окном день, звенят трамваи, с моста доносятся хриплые, еще не прочистившиеся после ночи, гудки автомобилей, дворники шаркают метлами по тротуару, и слышны невыспавшиеся голоса.
Кирилл намыливает кисточкой щеки, мыльная пена клочьями, как вата, густо покрывает лицо, и из зеркала глядит на него дед-мороз, потерявший бороду. Он бреется. Светланка просыпается, у нее удивленные глаза, она вскакивает, еще пышущая теплом постели, бежит умываться. Возвращается с порозовевшим от воды лицом. Катерина несет на горячей сковородке утихающую яичницу. Кирилл смотрит на будильник, переводит взгляд в окно, за которым дымится рассвет, словно ищет подтверждение, что уже в самом деле четверть седьмого.
После завтрака Катерина с нервной сосредоточенностью перекладывает с места на место теплое белье Кирилла, полотенце, свитер, шерстяные носки. Наконец отрывается от раскрытого рюкзака и растерянно водит глазами по комнате, стараясь вспомнить, все ли необходимое положила туда, хотя хорошо знает, что все.
— Ну вот, — произносит Кирилл и видом своим показывает, что остается только попрощаться. Выражение лица, жесты, слова, особенно слова, такие, будто ничего не произошло. Но до чего он взволнован! — Ну вот, — повторяет он, чтобы еще что-нибудь сказать, и это стоит ему больших усилий.
А быть может, о чем-то самом нужном так и не сказано. Он перебирает в уме, но ничего не может выделить из множества обыденных вещей. Оказывается, последние минуты, когда надо так много сказать, все сказать, заполняются неловкими паузами, нескладными повторениями, собственно, тоже паузами.
Сколько раз сидел Кирилл в этой комнате, на этом самом месте и не ощущал своего присутствия, а сейчас все напоминает ему, что он здесь. Все, что видит, кажется ему более значительным, чем всегда, и книжный шкаф, и репродуктор, и вешалка в передней, и старая дорожка, у которой, оказывается, крестообразные узоры. Вещи, даже самые незаметные, выступают в своем самостоятельном значении, словно только для того, чтобы прочно войти в сознание и вот такими, какими он видит их сейчас, остаться в памяти.
— Смотри же, Кирилл, — сдавленно произносит Катерина. — Будь осторожен. Не бросайся в пекло. Я же тебя знаю.
— Бросайся не бросайся, а все равно в пекле. Как все.
— Береги себя, — произносит она снова, будто и не слышала слов Кирилла. Как еще отгородить его от беды, которая, ей кажется, уже стоит у него за спиной?
Он понимающе улыбается.
— Папка, смотри же, береги себя… — повторяет за матерью Светланка, глаза ее влажно блестят, несчастье залегло в них открыто и безжалостно. Совсем скоро за отцом закроется дверь, и он уйдет. — Будь же осторожен, папка, ладно?
Положив голову Кириллу на грудь, Катерина плачет. Как ни странно, самые пустячные, самые необязательные слова — последние.
— Присядем на дорогу, — чуть слышно говорит Катерина.
Все трое опускаются на стулья. Молчат, и молчание это мучительно, как само горе, обрушившееся на женщину и на девочку. Кирилл смотрит на них, ему кажется, что, уступая могуществу обстоятельств, они вдруг как-то примирились с неизбежным. Возможно, вспомнили, как уходили на фронт соседи, ближние и дальние. Каждый день провожали. И разве их щадила боль прощания!
Посидев несколько минут, все поднимаются.
— Ладно, пойду… — И в первый раз голос Кирилла срывается.
У Катерины и Светланки, видит он, дрожат губы, трясутся руки.
Он выходит на улицу, прохладную после дождя.
В легких платьях обе стоят у подъезда, смотрят ему вслед. Он чувствует это и поворачивает голову, машет рукой. Две руки, одна повыше, другая пониже, грустно отвечают. Перед тем как свернуть за угол, замедляет шаг и снова оглядывается: они все еще там, у подъезда, прощально машут ему.
Поворот.
Теперь он идет не оборачиваясь, идет быстро. Ему еще непривычно чувствовать себя отдельно от тех, кто стоит сейчас у подъезда. Он идет быстро, он ушел уже далеко, но две фигуры, большая и маленькая, не тускнеют, они по-прежнему в его глазах, и он тяжело несет их перед собой.
Он смотрит вперед, в пространство, еще не совсем освободившееся от ночи. На небе висят серебристые аэростаты, как замершие облака. А над ними в едва прочерченных темно-синих прорубях выступают остроконечные скалы, они движутся над мокрым городом и, обламываясь, на глазах меняют свои очертания.
«День обещает быть летным», — думает Кирилл.
9
Кирилл занес ногу на подножку полуторки, взялся за ручку дверцы и посмотрел назад. За ветровым стеклом второй машины увидел спокойное лицо Ивашкевича и сел в кабину.
— Поехали. — Кирилл поерзал на сиденье, как бы уминая место. — Поехали, — повторил, хотя видел, что в руке шофера уже сверкнул бронзовый ключик.
Какое-то время глаза Кирилла еще удерживали подъезд. Катерина и Светланка все еще махали ему вслед, и сейчас это длилось дольше, чем было на самом деле; потом воображение вернуло его в казарму с длинными коридорами, с трещинами и затечинами на потолке; и генерал с затуманенными от недосыпания глазами, и товарищ Кондратов, склонившийся над картой у той лесной опушки юго-западней озера, где Кирилла должен встретить человек, все это обступило его. Он не мог выбраться из этого, последние впечатления мешали сосредоточиться на другом, что становилось теперь главным в жизни Кирилла.
Полуторка вынеслась из предместья и катила по сырому шоссе. В широких выбоинах, затянутых слюдяной водой, ветер торопливо выкладывал чешую. Свет утра уже распространился далеко, и все — коричневая трава на пригорках, приземистые, рыжие и, должно быть, колючие кусты вдоль дороги, воробьи на телеграфных проводах, — все сызнова начинало жить. Москва отодвигалась назад, дальше и дальше, и все-таки казалось, что она где-то впереди, и вот-вот машина помчится по улицам, пока не остановится у Крымского моста, перед домом, где стоят и ждут его Катерина и Светланка.
Кирилл опустил боковое стекло и выглянул из кабины: вторая полуторка не отставала. Голова Ивашкевича покачивалась, он дремал. Дорога то взлетала вверх, будто в остроконечные тучи, двигавшиеся в ту же сторону, что и полуторка, то с разгона свергалась вниз. Машина догоняла перелески, деревни, и несколько минут они бежали рядом с нею, потом отставали и терялись где-то позади.
Дорога ворвалась в еловый лес, будто упала на дно тесного ущелья. Кирилл заметил проводную связь, она пряталась в кустах, потом возникала поодаль от обочины и снова пропадала. Значит, неподалеку деревня, в которой разместились службы полевого аэродрома.
— Прибыли, — подтвердил шофер догадку Кирилла.
Полуторка, сбавив ход, вынеслась на площадь, окруженную вперемежку липами, и кленами, и молодыми елками, пышно распустившими подол у самой земли. То тут, то там кучились деревянные и кирпичные дома, камуфлированные в зеленое и оранжевое — цвета этой поры года. На настуженной земле догорали опавшие листья.
Перед Домом культуры шофер остановил машину, Кирилл выбрался из кабины, сделал несколько движений, разминая затекшие ноги. Он заглянул внутрь кузова под брезентовую крышу.
— Живы?
— Живы! — дружно и бодро, командиру в тон, откликнулись из кузова.
— Жи-вы-ы! — Кирилл узнал Пашин голос. Паша выскочил из кузова, расцарапав руку, стряхнул проступившую кровь в траву и накрыл ранку сорванным с дерева влажным вызолоченным листком.
— О! — тут как тут вырос Тюлькин. — Уже кровь пролил, — воскликнул он с насмешливым сочувствием. — Герой. — И, хмыкнув, на всякий случай отошел.
Подкатила вторая полуторка.
Десантники поднялись на блестевшие после дождя каменные ступени Дома культуры.
Они ввалились в помещение, не проявив и малейшего любопытства к случайному крову, точно бывали тут не раз. Солдатский постой — и все.
Колхозный Дом культуры был неприветливо пуст. С потолка, со стен в разных местах обвалилась штукатурка и проступала голая дранка. Затоптанный пол просторного помещения хранил белые от осыпавшейся известки отпечатки множества сапог, словно перепутались сотни троп. На окнах засохла размазанная дождями пыль, и сквозь грязно-матовые стекла падал мглистый свет. Дверь в зрительный зал грубо заколочена досками, над ней, нелепая сейчас, висела вишневая плюшевая портьера. В открытые форточки залетал ветер, и складки на портьере расходились в стороны, как круги по тронутой багровой воде. А в углу громоздились как попало трубы, валторны, тромбоны — беспорядочная груда потемневшей меди. Плакат с обвисшими краями — должно быть, вывешенный перед самой войной — радостно приглашал на первомайский вечер.
Паша отыскал в передней ведро с мятым боком и оторванной дужкой, куском железа, валявшимся тут же, приколотил дужку и направился к выходу. Вернулся, ведро с водой поставил на скамью. По морозному цинку высыпали холодные капли.
— Открывай цирюльню, братцы-однополчане! — Сверкнуло узкое лезвие, будто Паша выпустил из рук короткую синюю молнию. Он расстегнул ремень, зацепил за гвоздь в стене, и, как сполохи, заметалась бритва по ремню — сверк-сверк… — Начали! — и легко повел бритву по щеке.
Все взялись за бритвы.
На двух крюках против окна висело овальное зеркало. Левенцов, бреясь, смотрел в зеркало, перед глазами проносились рваные тучи, а под ними глухо бились на ветру разъяренные вершины деревьев, мир с настойчивой последовательностью повторялся в прозрачной и спокойной глубине стекла и выглядел яснее, чем на самом деле. Левенцов локтем задел зеркало, оно сорвалось с одного крюка и покосилось, и сразу повалились набок и небо и лес. «Вот так и жизнь сорвалась с крюка, и все к черту повалилось…» — почему-то подумал Левенцов и хмуро усмехнулся. Паша поправил зеркало, и поднялся лес, выровнялось небо, и тучи продолжали свое движение. Левенцов рассеянно следил, как уходили они за крашенный бронзой багет. Он снял с бритвы мыльную пену и снова повел лезвие по щеке.
В положенное время ефрейтор из кухни здешней роты связи привез термосы со щами и кашей. Ели с аппетитом и весело.
Потом Кирилл и Ивашкевич отправились в штаб эскадрильи. Десантники ждали их возвращения. Поглядывали на дверь. Курили. Над головами от стены к стене вяло катились белые кольца дыма и оседали на потускневших стеклах окон. Длинный день тянулся нескончаемо и виделся таким, каким и был — угасавшим, нудным, серым, словно, догорая, весь осыпался пеплом. Воздух потемнел, стал тяжелым, глазам уже не хватало света. Михась затянул окна маскировочными шторами, повернул выключатель — и под высоким потолком ожила синяя лампочка, она казалась далекой, как звезда. Лампочка источала скупой холодный свет, почти не достигавший пола, будто и не свет это вовсе, а подкрашенная ожившая тень.
Десантники ждали. Ждали долго и терпеливо, как только солдаты умеют ждать, время обрело для них другой смысл и другое значение; то стремительное, полное напряжения, то недвижное, как придорожный валун, оно перестало быть истинной мерой длительности происходящего. Они сидели, переговаривались, вставали, бродили по пустынным залам, пахнущим пылью, безразлично поглядывая вокруг.
Паша несколько раз выбегал на улицу: должно же распогодиться! Вот опять хлопнул дверью. И возбужденно:
— Небо, доложу вам, братцы-однополчане, как обсосанный леденец. И луна!
А командир и комиссар все не шли.
Постепенно в сознание бойцов вкрадывалось тревожное сомнение.
— Не везет же… — прогудел Паша.
Наконец двери с шумом распахнулись, в помещение хлынула струя ветра и ударилась об стены, послышались гулкие шаги.
— Подымайсь!
Все торопливо двинулись к выходу. Ступали молча и шумно, будто беспорядочно ухали по полу молотки. В открытой двери виднелся зеленоватый свет, заливший небо и землю.
Машины с погашенными фарами понеслись по затихшей до утра деревне. Бойцы сидели в кузовах и смотрели прямо перед собой, они видели небо, напоминавшее спущенное сверху огромное полотнище с бледными звездными узорами, и, казалось, слышно было — ветер трепал его вдалеке.
10
Грузовики остановились у ровного поля, высветленного луной. В мирное время подмосковные колхозники сеяли здесь пшеницу и клевер. С трех сторон к полю подступал сосновый бор, а с четвертой — частый ельник, в котором, как сединки в темной бороде, пробивались одинокие березы. Где-то на опушке были скрыты самолеты, но даже зоркий глаз не заметил бы их. В обнаженном небе брело легкое облачко, похожее на потерявшийся клок дыма, и никак не могло одолеть расстояние между двумя соснами. От сосен, словно тропинки, тянулись тени, длинные, прямые, как сами сосны.
Шоферы опустили задние борта. Бойцы спрыгнули на землю, построились в шеренгу. Худощавый инструктор с крепкими костлявыми руками помог им надеть парашюты, подогнать лямки. Кирилл видел, как Паша чуть согнулся, проверяя, ладно ли уложен парашют. Толя Дуник повернулся к Паше, подергал у него «грудную перемычку» из ремней, потом у себя.
— Сбруя в полном порядке, — подтвердил Паша. — Хоть с луны прыгай.
Долго возился инструктор с Петрушко, пока приладил парашютный ранец на его спине. Низенький, щуплый, придавленный ранцем, тот походил на гнома.
Наконец все были готовы.
— Пошли, — сказал инструктор.
Летчики прогревали моторы. Моторы ревели, набирая силу, и ветер ожесточенно рвался с винтов, захлестывая подходивших к самолету десантников. Из-за трескучего рокота моторов голоса десантников тонули в ночи, и никто их не слышал. Распластанные крылья самолета далеко отбрасывали широкую тень, и десантники, попав в нее, точно камни, кинутые в воду, исчезали из виду прежде, чем, поднявшись по стальной лестнице, входили в кабину.
Самолет, разгоняясь, побежал по взлетной дорожке. Земля незаметно отделилась, косая под накренившимся крылом, — еще мгновенье, и все, что держится на ней, свалится.
Она уже далеко внизу, в лунной мгле, — вся покрытая янтарем.
С щемящей грустью смотрели десантники, как медленно двигалась под ними вытянувшаяся Москва, окончательно от них отделенная. Куда-то в дым отходили погашенные улицы, не оставляя следа. Как по синей воде, ясной до самого дна, плыл самолет, и на дне виделся затонувший город. Одинаковые, как близнецы, тесно жались друг к другу, словно боялись потеряться, притихшие здания, с высоты они выглядели почти игрушечными. Тусклая, неправдоподобная, вся из длинных и коротких теней, Москва под крылом переходила с одной стороны на другую, постепенно редела и скоро совсем исчезла из виду. Потом замелькали, будто нарытые кротами, бугорочки изб, сверкнул серп неровной реки, он повторялся каждый раз, когда река поворачивала, покатился лес, и сверху казалось, что это шерсть, которой покрыта земля. Все уходило назад, пропадало, и даль открывала и быстро приближала новые леса, и новые деревни, и реки новые, совсем схожие с теми, что ушли, словно самолет, как жаворонок, висел в небе на одном и том же месте.
Затерянные в фиолетовом сумраке ночи, уже вдали от всего доброго, что осталось позади, еще вдали от всего жестокого, что ждало их впереди, десантники неслись над миром, как единственные, его первые или последние обитатели.
Мысль невольно возвращала Кирилла к тысяче мелких подробностей, которые еще полчаса назад трогали его, это были отголоски памяти, и они уже не мешали.
Он прошел в пилотскую кабину. Спокойные руки пилотов держали штурвалы, и лица их были тоже спокойные, сосредоточенные. В бескрайнем небе люди эти чувствовали себя, должно быть, так же уверенно, как и на земле. Кирилл посмотрел на щиток с приборами. Внизу двигались леса, поля, деревни, и все это ничего не значило. Значили только вот эти стрелки, стрелки, стрелки и огоньки на приборах.
Внезапно широкие струи света затопили кабину, все слилось, и глаза ничего не могли различить. «Идем над противником», — понял Кирилл. Он вернулся к десантникам. В иллюминаторы видно было, как желтые пучки огня вычерчивали горящий след к самолету. Самолет подпрыгнул раз-другой, будто попал в скрытые в небе ухабы, взмыл вверх, и туманная голубизна ночи на несколько секунд опять окутала все.
«Обошлось, — подумал Кирилл. — Пока обошлось. Проскочить бы… Да и лететь-то осталось немного. Проскочим, проскочим», — убеждал он себя.
Ослепительный огонь снова врезался в небо, и рыжее пламя бурно вспыхнуло и рассеялось у самого крыла, или так только показалось, что у самого крыла. Но фюзеляж содрогнулся. Тюлькин и Петрушко свалились со скамьи, им помогли подняться, в иллюминаторы они уже не смотрели.
Все молчали. Даже Паша ни слова не проронил, он сидел, сцепив руки и чуть склонив голову. Кирилл взглянул на Ивашкевича. Лицо его было невозмутимо, как всегда, когда предстояло что-нибудь серьезное.
Самолет шел дальше.
Впереди сверкнули разом еще несколько красно-желтых шаров, осветив вдалеке тучи, напоминавшие стаю бронзовых лебедей. А потом тучи приблизились и стали походить уже на скалистые вершины гор, покрытые дымчатым снегом.
Как хмурые волны, накатывались тучи на луну, все сдвигая на своем пути, уже не было стаи бронзовых лебедей, и скалистых вершин не было, тяжелая тень все придавила собой. Самолет шел дальше, дальше, в тьму, в опасность.
Штурман ткнул пальцем в левый квадрат карты: голубое вытянутое пятно озера на зеленом фоне лесов, окруженное синими черточками болот. Не поднимая головы, сказал Кириллу:
— Подходим.
— Подходим, — подтвердил Кирилл. Он помнил эти края.
Когда квадрат этот выплыл под самолетом, местность выглядела гораздо суровей и глуше, чем несколько минут назад представлялось штурману и Кириллу. Глядя на карту и всматриваясь в лежавшие внизу просторы, они искали соответствие между топографией и тем, что она выражала. Глубоко, глубоко под ними стояли леса, совсем черные и зловещие, озеро было тоже черное, все начисто отвергало веселые краски, обозначавшие на карте эту чертову преисподнюю, куда должны ринуться десантники.
Самолет вырвался из мрачной тесноты туч и шел теперь под ними. И все равно на глаза давила нависшая над всем тьма ночи. Кирилл продолжал смотреть в иллюминатор, только лес, сплошной лес, еще более черный, обозначался в этой темноте. Кирилл пробовал представить себе поляну, тропинку, ручей в непроглядном пространстве леса — ничего не получалось. Что и говорить, мир без света мертвый мир!
«И в голову прийти не могло, что все это так неприятно выглядит…» Кирилл с удивлением ощутил короткие удары сердца. Нервничает? Волнуется? Вот еще… Чепуха!.. Конечно же, чепуха…
Вот-вот, и в ночь, которая, похоже, никогда не кончится, словно мир навсегда погас, в лес, не имеющий границ, десять человек с парашютами выбросятся с ним вместе из самолета, и он, Кирилл, уже один будет в ответе за их трудную судьбу. Мысль эта сразу вернула ему ту уверенность, которая владела им, когда грузовики привезли отряд на поле, где в мирное время подмосковные колхозники сеяли пшеницу и клевер…
Кирилл видел себя уже там, внизу.
— Возьмем пониже, — сказал штурман. — Кучнее сядете. Идет?
Кирилл кивнул: идет.
Самолет стал снижаться.
Над самым лесом пилот выровнял машину и сбавил скорость.
Кирилл увидел густую пелену набегавшего леса, словно черная буря неслась под самым крылом. «Вот и все, — мелькнуло в голове. — Вот и все!..» Несколько минут… Минута… И все кончится. И все начнется…
Инструктор подал команду:
— Приготовиться!
Все поднялись.
Выстроились цепочкой перед дверцей, чуть обозначенной овальной линией на стене фюзеляжа.
Кирилл почувствовал, как замерло дыхание. Нетерпенье? Страх?.. Чепуха! Какой там страх. Просто ощущение неизвестности, вот и все.
Штурман потянул дверцу на себя, в самолет со свистом ворвался острый леденящий воздух, и это уже разъединило десантников с миром, который они покидали.
— Пошел! — отрывисто и настойчиво произнес инструктор и хлопнул Кирилла по плечу. — Пошел! — прозвучало совсем четкое, окончательное.
Ни полсекунды заминки. Сразу! Сразу! Иначе не собраться — раскидает в стороны, и будь здоров! Пуща — ни конца, ни краю.
Кирилл сжал зубы и оттолкнулся ногами от борта самолета.
Он врезался в холодные крутые валы ветра и крепко зажмурил глаза. Ветер неистово бурлил, хлестал в лицо. Свободный, ничем не сдерживаемый, настоящий ветер, невозможно быстрый, невозможно широкий, такой широкий — на все небо, на весь свет, — пронеслось в голове, и в то же мгновенье Кирилл разомкнул веки. В глаза хлынула черная глубина, словно перед ним разверзлись самые недра ночи.