А петух у них и правда клюётся.

Зовут его Вельзевулом не просто так, а потому, что это почти то же самое, что «чёрт». Прадед дал ему такое имя, когда он был ещё цыплёнком, он и вырос таким злым.

Ни одной курицы у них нет, только петух. И то он появился у них совершенно случайно, ещё в прошлом году. Матвей тогда заболел и стал худой, и бабушка из Ленинграда написала сюда прабабушке, что ребёнку (это значит — Матвею) нужно варить бульон из свежего мяса. А мясо в магазине продавалось только мороженое, его морозят в холодильниках, чтобы оно летом, в жару, не портилось. Прабабушка сказала: «Нет уж, лучше я сварю бульон из птицы» — и попросила соседку купить на рынке курицу. А соседка привезла цыплёнка. Оказалось, что она купила живого, смешного, весёлого, и, конечно, никому в голову не пришло варить из него суп, а стали кормить его пшеном, и он у них стал жить. Прабабушка сказала:

— Ладно уж, пусть из него вырастет курица!

А из него вырос петух. Самый горластый на всей улице Зелёной, с самым красивым хвостом. Может, оттого, что он рос без всякого коллектива, он вырос сердитым. Не выносит громких разговоров, как кто крикнет — он клюётся. Пришлось делать на заборе ящик для газет и писем, потому что почтальон отказывается входить на участок: однажды он вошёл, крикнул: «Почта-а!» — а Вельзевул побежал за ним бегом, взлетел и клюнул в ухо. Прабабушка полчаса за этого петуха извинялась.

Сейчас Вельзевул заперт в сарае. Потому что на улице Зелёной — футбол. Сотни болельщиков кричат во все глотки, и Вельзевул в сарае от волнения непрерывно кукарекает. Игра в разгаре. Идёт второй тайм. 2:0 в пользу «Спартака». Удар по воротам противника. Штанга! Ещё удар. Го-о-о-ол! — крики, шум, аплодисменты, дудят дудки, трещат трещотки…

Но на улице Зелёной, куда ни погляди, ни одного человека. Удары по мячу, крики болельщиков несутся из раскрытых окон домов. Сорок домов на улице и сорок футбольных полей на мерцающих голубых экранах. Далеко отсюда, в чужой стране, на чужом стадионе сейчас играет советская команда «Спартак», защищает спортивную честь нашей Родины. И все болельщики с Зелёной улицы, все дачники и местные жители, все мальчишки-школьники, у которых каникулы, и слесарь, и истопник, и сторож в детском саду — все на посту возле телевизора.

И прабабушка Матвея и прадед — тоже. И потому у Матвея два часа полной свободы.

Сам Матвей за футбол не болеет. Не болеет, и всё. Он болеет зимой за хоккей с шайбой. И у него есть отличная клюшка, на ней один папин знакомый, взрослый хоккеист, написал шариковой ручкой: «Быстрота и натиск!» Этой клюшке все мальчишки в ленинградском дворе завидовали. Но то — зимние мальчишки. А теперешние, летние, Панков и Пискля, ему даже не поверили. Разговор про клюшку шёл у них через забор: Панков, Дёмочкин и Пискля были в детском саду, а Матвей на улице. Матвей им рассказал про клюшку и совершенно взрослого хоккеиста.

— Заливаешь, — сказал тогда Панков.

А это значит — врёшь.

И только один Дёмочкин ему поверил, Дёмочкин, который всегда задумывается.

Была бы тут у Матвея клюшка, он и на траве показал бы Панкову и Пискле, как он одним махом загоняет шайбу в ворота. Но клюшки нет, и ворот нет, и показывать некому. Матвей бродит по участку. Зачем ему прекрасная свобода, если ему некуда её девать?

Он уже сделал много важных дел. Прыгал на листах железа, сложенных возле сарая. По пожарной лестнице лазал на чердак — хотел понять, почему Вельзевулу так нравится там ночевать. И походил там немного, просто так. Качался на тонкой рябине. Колотил палкой по бочке. Полная свобода! Прабабушка сейчас всё равно ничего не увидит и не услышит. Когда по телевизору футбол, она про всё забывает. Посуда в раковине — немытая. Чайник на газу выкипает до донышка и однажды весь почернел и прыгал, пока не распаялся. Теперь из-за футбола у них новый чайник, со свистком. Как вскипит, так свистит. На свистки прибегает Матвей и выключает газ. А прабабушка думает, что это судейские свистки, и в тревоге спрашивает:

— Кто нарушил? Рукой сыграл? Куда судья глядит, расшферпучился, а не видит! На мыло его!

— Нет такого слова «расшферпучился», — невозмутимо говорит прадед. — И потом, это чайник свистел.

Но прабабушка отмахивается, она поглощена игрой. Сейчас можно хоть из пушек стрелять, она не услышит.

— Го-о-о-ол! — торжествующе вопит прабабушка и прыгает на стуле. Мяч бьётся в сетке ворот.

— Го-о-о-ол! — летит по улице Зелёной, вырываясь из всех окон, ликующий голос комментатора Озерова.

— Го-о-о-ол! — кричат все болельщики.

Три — ноль в нашу пользу.

Матвей хоть и не болеет, но доволен. На радостях он залезает на забор и поливает из шланга соседскую кошку, которая таскает у прабабушки из-под рук мясо и рыбу. Кошка, удирая, орёт дурным голосом. А его строгая, заботливая, добрая, справедливая прабабушка, которая жалеет всех животных и даже эту кошку-ворюгу, всё равно ничего не слышит. А прадед, если и услышит, возражать не станет. Он согласен с Матвеем, что человек должен иногда топать ногами по железу, если ему очень нужно, чтоб был гром и лязг, и безусловно может полить кошку-ворюгу из шланга. Мужчины всегда понимают друг друга.

Но вот все дела уже переделаны. Теперь Матвей глядит вверх, на верхушки сосен. В эту пору всегда приходят белки. Они тут не живут, они — из леса, который за детским садом. Там протекает узкая речка, но белкам больше нравится пить из бочки, которая стоит возле террасы. То один, то другой рыжий зверёк бежит по веткам сосен, высоко над домиками детского сада и никогда не спускается туда. Может быть, белок пугает множество детских голосов?

Вот она, вот она, белка! Там, на той стороне улицы, сбежала по стволу, по забору и, вытянув пушистый хвост, часто перебирая лапами, пересекает улицу Зелёную. На миг скрылась из глаз и взлетела на калитку Матвея, на тонкий ствол вишни, перекинулась на яблоню, с неё — на сосну у террасы и вот — здравствуй, белка! — сидит на высоком сучке и поглядывает на Гамбринуса, который дрыхнет на крыльце под солнцем. Сейчас будет потеха! Клацая коготками по коре, она спускается к бочке, пьёт, повиснув вниз головой, а напившись, взбирается вверх и на суку шелушит шишку. А чешуйки бросает в лежебоку Гамбринуса. Ага, очухался? Лаешь? Скачешь на задних лапах? Не достать!

— Уда-ар! Го-ол! — несётся с террасы, и вся улица отвечает громкими криками. А белки уж и след простыл.

Матвей стоит за калиткой. Он смотрит на ту сторону, наискосок, туда, где кончается забор детского сада и начинается лес. Сегодня старшая группа собирает в лесу шишки. Из них будут делать зверей, человечков, Чебурашек. Шишек надо много — для младшей группы тоже. Матвей видит: на опушке, меж кустов и деревьев, бродят знакомые люди: наклонилась, положила шишку в корзину строгая Зоя Петровна, пробежала девочка с бантами. Матвею тоже хочется собирать шишки, но он обещал прабабушке к детскому саду и на десять шагов не подходить. Конечно, шишек хоть целое ведро можно насобирать и у себя на участке, но зачем отдельный человек будет их ни с того ни с сего собирать?

— …Мяч на правой стороне поля… Сильным ударом кто-то подаёт мяч на штрафную площадку!!!

Почему голос Озерова всё приближается? Почему Озеров кричит уже в самое ухо Матвею? На кого злобно рычит Гамбринус, запертый за калиткой?

Матвей в удивлении оборачивается. Рядом с ним стоит рыжая корова и рыжий телок, объедают листочки на молодом вишнёвом деревце, которое прадед высадил на улице. За коровой стоит её хозяин — Матвей знает его. Он живёт в своём доме на той стороне, а по ночам сторожит детский сад, поэтому его зовут сторож. Кроме рыжей коровы с телком, у него есть ещё толстая свинья и толстые розовые поросята. Он для них из кухни детского сада носит полные вёдра всяких объедков и очистков. И все ребята знают, что поверх забора у него натянута проволока с колючками, чтоб мальчишки к нему за яблоками не лазали…

— Здравствуйте, — вежливо говорит Матвей сторожу.

Но тот не отвечает: наверно, не слышит. Сторож глядит себе на живот. На животе у него висит транзистор. Из транзистора несутся крики. Наша команда атакует ворота противника.

— Давай, давай! — торопит сторож и притоптывает ногой. Непонятно, кого он торопит — футболистов или корову и телка, чтоб живей объедали вишнёвое деревце?

Матвей срывает клок травы и протягивает маленькому бычку. Тот берёт траву осторожно мягкими губами, потом вдруг дёргает травинки и жуёт. Матвей гладит его шелковистую морду, твёрдые бугорки на лбу, где вырастут рожки.

— Знаете, — говорит Матвей сторожу, — прадед нарочно сюда вишенку высадил, чтоб на улице было красиво, а не чтоб коровы ели.

— Вам-то какая прибыль? Всё одно урожай мальчишки оберут, вам не достанется, — отвечает сторож.

— Ну и пусть. Прадед сказал: весной зацветёт вишня — красота!

Сторож хмыкает:

— Красота! Из неё шубы не сошьёшь.

При чём тут шуба?

— А прадед сказал: красота будет для всех прохожих, — упорствует Матвей.

— Больно добрый твой прадед, — недовольно говорит сторож.

— Да, он добрый, — соглашается Матвей.

— И больно умный, — прибавляет сторож так сердито, словно добрым и умным быть плохо.

— Конечно, умный, — соглашается Матвей.

— Го-ол! — вдруг кричит сторож, корова шарахается, бычок скачет, обгоняя её, и сторож идёт вслед за ними дальше по улице и уносит с собой шум и крики стадиона.

Матвей последний раз взглядывает на опушку. Теперь уж никого не видно, все углубились в лес.

И вдруг…

И вдруг из кустов вынырнули две фигуры. Пригибаясь, таясь, они пересекают солнечную улицу. Они всё ближе. Конечно, Матвей сразу их узнал: впереди бежит Панков, он тащит за руку Дёмочкина. Кудряшки на Дёмочкине вздрагивают, глаза полны испуга. А кто бежит за ними на тощих ногах? Ну, ясно, Пискля! Он канючит тонким голосом:

— Я с ва-а-ами… А не то скажу Зое Петровне-е-е…

Они, запыхавшись, останавливаются возле Матвея. У каждого за пояс заткнута пустая сумка для шишек.

— Пусти скорей, пусти скорей, — говорит Панков, — пусти, пока никто не видел.

Матвей приоткрывает калитку. В щель вихрем вырывается с участка Гамбринус, он скачет на задних лапах, стараясь лизнуть каждого гостя в нос. Он любит гостей.

— А петух где? — спрашивает Пискля из-за спины Дёмочкина.

— Заперт он в сарае.

Тогда храбрый Пискля вылезает вперёд.

— Мы удрали, а она не заметила, — объявляет он.

— Мы бы ещё раньше удрали, но Дёмочкин задумался, — объясняет Панков.

— Я не задумался, — спорит Дёмочкин, — просто там была божья коровка, и у неё крыло не складывалось, я помог, и она его спрятала.

— А Писклю никто с нами не звал, он сам увязался, — говорит Панков, — у него уши, как радары на аэродроме, во все стороны крутятся и всё подслушивают. От него не отвяжешься. Ладно уж, возьмём и его? — спрашивает он Матвея.

Матвей очень удивлён. Оказывается, они все вместе должны куда-то брать и Писклю?

— К-куда? — растерянно спрашивает Матвей и крутит вихор на затылке, так что тот встаёт столбиком. — Куда возьмём?

— Туда.

Панков глядит поверх головы Матвея.

Матвей оборачивается. Он видит белку, она сидит на подоконнике светёлки, держит в лапах орех, грызёт, и скорлупки скатываются с подоконника вниз. Прадед всегда насыпает орехов у себя на окошке.

— Туда! — пищит Пискля и показывает наверх пальцем.

— Туда, — кивает Панков и глядит в лицо Матвею по-доброму. — Мы, честное-пречестное, ничего не будем трогать руками. Ты нам покажи разные ископаемые штуки, которые твой прадед собирает, и мы уйдём. Нам только на черепки посмотреть…

Но ведь прадед не позволяет ходить в светёлку без него! Там у него рабочий кабинет. Там стол, заваленный бумагами и фотографиями, там пишущая машинка.

— Он черенки не собирает. Он берёсты собирает. Древние берестяные грамоты, письма. Их читать надо, а без этого всё равно не интересно.

— А я умею читать даже самые длинные слова. И писать уже умею, — говорит Панков.

— Мы только посмотрим и уйдём, — тихо просит Дёмочкин и улыбается с такой надеждой, и синие его глаза глядят так просительно, что Матвей сразу понимает: если он не покажет ископаемые штуки, ребята станут самыми несчастными людьми на свете.

И тогда Матвей чувствует горячее, нетерпеливое желание сейчас же, сию минуту сделать их счастливыми.

Он кивает: ладно уж, пошли.

Но едва они делают первый шаг, как их настигает страшный крик.

— Бе-ей! — несётся с террасы. — Да не выкозюливай, а бей!..

И сейчас же из всех окон на улице Зелёной доносится дружный вздох: «Штанга-а!» И перепугавшиеся ребята понимают: да это же футбол!

— Кто у вас так сильно болеет? — спрашивает Панков, а Дёмочкин и Пискля всё ещё испуганно косятся на террасу.

— Это прабабушка, — отвечает Матвей.

— А у вас цветной телевизор? — спрашивает Пискля.

— Не-а.

— И у нас нет, — кивает Пискля, — лучше бы я у наших соседей родился, у них цветной.

Тут Дёмочкин перевёл испуганные глаза на Матвея.

— А у вас не пожар? — спрашивает он.

Из распахнутого окна ползут вверх, в зелёные ветки хвои струи синеватого дыма.

— Не-а, — отвечает Матвей. — Это моя прабабушка курит.

Ребята с сомнением глядят на террасу.

— Она у тебя какая-то неправильная, твоя прабабка, — удивляется Панков. — За «Спартак» болеет, курит, и слова у неё какие-то неправильные. Выкозю-ю-ли-вает… — повторяет он и фыркает.

И Дёмочкин улыбается, и Пискля хихикает — рот от уха до уха. Матвею не нравится, что они смеются.

— Мало ли что она неправильная, — вступается он, — всё равно она сто́ящая, потому что она добрая.

А про себя думает: «Если бы она меня тёткинским именем не звала, совсем была бы отличная прабабушка. И ещё — если бы к детсадовскому забору пускала».

На цыпочках, таясь, они обходят дачу.

— Да вы не бойтесь, идёмте, — говорит Матвей, — когда футбол, они всё равно ничего не слышат вокруг.

Стараясь не топать, поднимаются по наружной деревянной лестнице. Тут на ступеньках опять их нагоняет вопль:

— Рукой сыграл! Ализам! Ализа-ам!

— Какой ещё ализам? — испуганно спрашивает Пискля.

— Это моя прабабушка всегда нарочно слова переворачивает, — объясняет Матвей. — Ализам — наоборот получается — мазила.

Они поднимаются по ступенькам, а вслед, из всех окон на улице Зелёной, из сорока телевизоров, с быстротой пулемёта несутся вести со стадиона… Кто-то передаёт мяч кому-то, тот подаёт его обратно, надо бить! Бить надо! А! Упущено время. Идёт борьба за мяч. Хорошо! Наши перешли в атаку… Нападающий обводит одного защитника, другого, подаёт на штрафную площадку, удар, штанга! Ещё удар! Го-о-ол!..

А незваные гости в эту минуту перешагивают порог светёлки под крышей. Сперва они глядят в огромное — во всю стену — окно. На подоконнике уже нет белки, удрала, только скорлупки. На столе, на открытой пишущей машинке по клавишам прыгает синица, увидала гостей — перелетела за окно на ветку и свистнула. Сосны протягивают в светёлку зелёные лапы. Совсем близко, на чешуйчатом рыжем стволе, в оконце скворечника вертится скворушка, показывает наружу то хвост, то клюв.

Из окна видно далеко. Улица Зелёная как на ладони, заборы кажутся низкими, просматриваются все дорожки, площадки и клумбы в детском саду.

— Вот это так наблюдательный пункт! — одобряет Панков.

А Пискля ударяет по клавишам машинки пальцем. Панков отдёргивает его руку и шипит:

— Если ещё хоть раз тронешь, сразу по лестнице кувырком полетишь.

И тут все замечают, что Дёмочкин, зачарованный, стоит возле полки. А на полке под стеклом что-то невиданное.

— Тут гляди что-о… — Дёмочкин гладит осторожными пальцами стекло, под ним распластан кусок берёсты. Видно, это очень старая берёста, она потемнела, края искрошились. Она покрыта неровными, странными, процарапанными буквами. — А вот ещё-о… — Зачарованный Дёмочкин склоняет кудряшки над стеклом.

Матвей кивает:

— Ага. Это они и есть — берестяные грамоты. Их нашли в земле. Они там пролежали, может, тысячу лет. Знаете где? Под городом Новгородом. Там строили дом, экскаватор копал под него фундамент. И вдруг ковш наткнулся на какие-то брёвна. Стали разглядывать, а это старинные мостовые, бревенчатые… Тогда поскорей позвали моего прадеда и других знаменитых учёных, приехала целая поисковая экспедиция, археологи. И сделали там раскоп. И знаете, чего раскопали? Под теперешним городом, под улицами, где люди ходят, под троллейбусами, под домами — другой город, древний-предревний. В нём люди жили давным-давно. И там в земле нашлось много старинных вещей. И по ним учёные узнали — кто что́ в том городе делал. Оказывается, там жили оружейники — они делали оружие, мечи острые и ядра, чтоб из пушек стрелять. И жили корабельщики — строили корабли. И кожевники обрабатывали кожи и шили обувь. И мостовщики — они мостили улицы, и ещё разные другие мастера.

И там нашли трубочки. Из берёсты. Они от старости так крепко скрутились — никак не развернёшь. Учёные придумали вымачивать их в горячей воде, чтобы помягчели. А потом осторожно раскрыли и увидали: внутри нацарапаны старинные буквы. Оказалось — это письма, грамоты называются. Их новгородцы писали почти тысячу лет назад…

— А кому писали? — замирая от восторга, спросил Дёмочкин.

— Не тебе, — пропищал Пискля.

— Друг дружке писали, — объяснил Матвей. — А теперь эти письма получили мы. Прадед их называет — письма из глубины веков.

Под стеклом они старались разобрать буквы. Но только некоторые были знакомы, а другие очень странные, непонятные. Поэтому слова никак не складывались. Но Матвей уже давно знал всё, что тут написано, наизусть.

— «У кого кони, те плохи, а у иных нет. Как господин жалуешь крестьян?» — прочитал Матвей. И объяснил, как сам знал от прадеда: — Значит, плохо заботишься, господин-барин, о своих крестьянах, у одного кони плохи, а у других и совсем нет…

Дёмочкин поглядел на Матвея своими задумчивыми глазами:

— А как же им совсем без коня? Ведь у них ни велосипеда, ни трактора нету…

— Вот и плохо, — подтвердил Панков.

— А чем они буквы царапали? — пропищал Пискля.

Матвей знал, чем царапали.

— Палочками острыми. Назывались — писала. Их тоже нашли.

— Можно и гвоздём нацарапать, а лучше — шариковой ручкой, — пропищал Пискля.

Не было тогда шариковых ручек, и бумагу ещё не изобрели. Потому и писали на берёсте. Бестолковый этот Пискля, ничего не понимает.

— Ты балда, — сказал Панков Пискле.

— Ты са-а-ам… — начал было Пискля, но их перебил взволнованный шёпот Дёмочкина:

— Ой, лошадь… Или жираф…

Они поскорей перешли к той берёсте, которую он разглядывал. На ней была нарисована удивительная фигура, и правда не то лошадь, не то жираф. Туловище длинное, прямое, будто сложено из спичек, и под ним четыре прямые, как спички, ноги — все в ряд. И шея длинная, как у жирафа, но прямая, как палка, а на ней маленькая четырёхугольная голова. И только хвост закручен колечком, и в него вставлен плакат, а на плакате нацарапано…

— «Поклон от Онфима ко Даниле», — наизусть прочитал Матвей.

— А кто такой Онфим? — спросил Панков.

— А Данила кто? — спросил Пискля.

А Дёмочкин задумчиво всё глядел и глядел на коня-жирафа, у которого повод не висел, а стоял перед конём сам по себе, как антенна.

Про Онфима Матвей рассказал с удовольствием. Потому что Онфим был мальчик, ученик. Он уже умел писать на своём древнерусском языке, от него осталось много берестяных грамот.

А на этой берёсте Онфим написал письмо своему другу Даниле. И нарисовал ему в подарок такую необыкновенную лошадь. Наверно, всё-таки лошадь, а не жираф, потому что где он мог видеть жирафа? В Новгороде и вокруг они не водятся, зоопарка там ещё не было, и телевизоров тоже не было…

— Про берёсты прадед пишет учёную книгу. Как напишет, так все их отдаст обратно в музей, они в музее хранятся.

— А где он? — спросил Дёмочкин.

— Кто — музей или прадед? Музей в городе, а прадед футбол смотрит.

— Нет, — Дёмочкин затряс кудряшками, — где Онфим?

Матвей удивился:

— Чудак! Он жил почти тысячу лет назад! Это очень давно. Тогда ещё даже метро не было.

Пискля хихикнул:

— Подай ему Онфима! Он же исторический!

Панков посмотрел в растерянное лицо Дёмочкина:

— Маленький, что ли, не знаешь? Все люди потом умирают, а рождаются другие.

— А Онфим? — спросил совсем грустный Дёмочкин.

И вдруг Матвей понял: Дёмочкин хочет, чтоб сейчас, сегодня жил в нашей счастливой стране мальчик Онфим, который нарисовал эту весёлую лошадь с закрученным хвостом. Матвею так сильно захотелось утешить Дёмочкина, что он стал быстро рассказывать про Онфима такое, чего и сам раньше не знал. Как вырос Онфим, как стал большим и сильным, как заставил он злых и жадных господ раздать крестьянам самых лучших коней. А когда полезли на Новгород враги, Онфим палил в них чугунными ядрами из чугунных пушек. А в другой раз скакал за врагами на коне и врукопашную разметал десятерых врагов одной рукой. И он стал богатырь. Гусляры ходили с гуслями по всей Древней Руси и пели про него песни. И когда он сделался старым-престарым, у него было пятьдесят внуков и сто правнуков. И у него выросла борода до самой земли, правнуки по ней взбирались к нему на плечи. А Онфиму от них было щекотно ушам, и он хохотал так громко, что все волки, которые подходили к стенам Новгорода, в страхе разбегались…

Грусть сошла с лица Дёмочкина, и он улыбнулся. И Пискля заулыбался от уха до уха. А Панков посмотрел на Матвея серьёзно и спросил:

— Ты откуда знаешь, что ему было щекотно и что волки?..

— От прадеда, — быстро придумал Матвей, чтоб не огорчать Дёмочкина.

— Ну, тогда так, — согласился Панков. И дёрнул Писклю за руку. Потому что Пискля уже пристроился к пишущей машинке и тыкал в клавиши пальцем.

Тут как раз Озеров закричал тонким ликующим голосом: «Го-о-оол!» — и вместе с ним закричали на тысячи голосов, зашумели, загудели в дудки болельщики на сорока телевизионных экранах, и прабабушка сообщила с террасы всему белу свету, что встреча закончилась со счётом 5:2 в пользу нашей команды. Матвей стал своих гостей подталкивать к выходу. Два часа его свободы кончились, надо было всем пускаться наутёк. Кстати, они увидали в окно, как на той стороне улицы Зелёной старшая группа вместе с Зоей Петровной входит в калитку детского сада. Нагруженные шишками ребята возвращались из леса. А у Панкова, Дёмочкина и Пискли мешки были пусты.

Все покатились вниз по лестнице, уже не думая о топоте и грохоте, лишь бы поскорей. Напрямик сквозь малинник продрались к калитке, и Матвей запер её за гостями на вертушку. От спешки и волнения он даже вспотел, и рубашка выбилась из штанов. В эту минуту он услышал призывный вопль прабабушки:

— Мо-отенька!

Чтобы она не успела ещё раз прокричать это ненавистное тёткинское имя, он в два прыжка очутился на террасе.

— Вот он собственной персоной. Никуда не делся, — сказал прадед, высвобождая длинные ноги из-под клетчатого пледа и вылезая из качалки.

Но прабабушка уже щупала мокрый лоб Матвея, уже волновалась:

— А у тебя жара нет? Почему ты весь такой расквяканный?

Прадед возмутился, несмотря на свою невозмутимость:

— Что за «расквяканный»?! Нет такого слова!

— Ну, разбрюханный, — согласилась прабабушка. — Какая разница? Ребёнок потный, рубашка перекрутилась, может, он болен?

— Я здоров, — сказал Матвей и поправил рубашку. — Я просто…

— А куда ты так торопишься, что даже взмок? — спросил прадед.

— Я… я… — Заикаясь, Матвей наконец сообразил, куда он так торопится: — Вельзевулу зерно насыпать. Он совершенно голодный. Из-за футбола, — прибавил он для убедительности.

— Ничего, сейчас твоя прабабка скажет петуху, что мы сыграли пять — два и всыпали хвалёной команде, и он забудет свои обиды, — усмехнулся прадед.

Вместе с прабабушкой Матвей пошёл в сарай сыпать Вельзевулу зерно. Прадед же услышал, что в калитку кто-то стучит, и пошёл открывать.

Гамбринус зарычал. За калиткой на улице стояла разгневанная Зоя Петровна.

— Где ваш мальчик? — сказала она вместо «здравствуйте».

— Дома, — спокойно ответил прадед.

— А где мои дети? — ещё громче спросила она. — Трое!

— Простите великодушно, но это надо у вас спросить, — ответил прадед.

— Ваш мальчик их увёл! Сторож видал их возле вашей калитки! — Разгневанная Зоя Петровна наступала на прадеда. — Они у вас!

Гамбринус не любил, когда сердито повышали голос, и потому он предостерегающе рявкнул. Издали, от сарая, раздалось боевое кукареканье Вельзевула.

— Только тебя мне тут не хватало, — сказал про Вельзевула прадед.

А Зоя Петровна приняла это на свой счёт.

— Что, что́? — возмутилась она и стала красная, как свёкла.

Но услышала позади себя, на улице, знакомый голос:

— Зоя Петровна-а-а! Панков все мои шишки в общий мешок пересы-ыпа-ал!

Она живо обернулась. Они были тут, все трое! Тащили из леса одну сумку шишек. Одну на троих. Лентяи, лодыри! И Пискля, конечно, как всегда, жаловался.

— Значит, всё в порядке? Нашлись? — улыбнулся прадед.

Но Зоя Петровна не хотела отступать.

— Идите в группу! — приказала она сердито, и они поскакали в группу. А Зоя Петровна повернулась к прадеду: — Всё равно безобразие! — сказала она. — Ваш мальчик отвлекает внимание целого коллектива! Он нам мешает! И ваша длинная собака лает! — Она неодобрительно взглянула на Гамбринуса и пошла прочь.

— Не лай, прошу тебя, — сказал прадед Гамбринусу. — Ты же не пустолайка, ты же подаёшь голос только в крайних случаях. Не лай зря! — и почесал Гамбринусу ухо.

Для этого ему пришлось наклониться до земли, так как Гамбринус был низенький, а прадед такой высокий, что прабабушка даже говорила: пиджак на нём висит, как на телеграфном столбе.

Гамбринус вежливо лизнул морщинистую загорелую руку прадеда и не стал лаять, хотя ему очень хотелось, потому что он не любил сердитых людей. А вечером прадед сказал:

— Ну и озорницы эти синицы! Очевидно, прыгали по клавишам и напечатали — ПИС.

И только Матвей знал, что это не синицы, а Пискля напечатал первые буквы своей фамилии — Пискарёв.