Из своего кабинета на углу первого этажа инспектор Дик прекрасно видит автостоянку. Шесть мусорных баков, защищенных броней против медвежьих когтей. За баками альпийская лужайка, за ней увенчанная снегом стена гетто, сдерживающая натиск евреев. Дик осел на своей модели стула в масштабе 2:3, руки скрестил, подбородок упер в грудь, взгляд устремил в окно. Не на горы и не на травку, смотрит он, даже не бронированные баки созерцает. Взгляд его угасает в районе парковки железного коня модели «ройял энфилд крусаидер» 1961 года. Ландсману выражение лица Дика хорошо знакомо. С такой же физиономией Ландсман рассматривает свой «шевель суперспорт» или лицо Бины Гельбфиш. Физиономия мужчины, осознавшего в очередной раз, что нечего ему делать в этом мире. Ошибочка вышла, не туда он попал. И снова сердце его застопорило, зацепилось, как воздушный змей, запутавшийся в телеграфных проводах, запуталось в чем-то, что, казалось, укажет ему цель и путь для ее достижения. Американская мотоповозка, произведенная во времена детства, мотоцикл, который когда-то принадлежал будущему королю Англии, лицо женщины, достойной любви…
– Надеюсь, на этот раз в штанах? – процедил Дик, не отворачиваясь от окна. Следов каких-либо эмоций в глазах его не обнаружить. В лице Дика вообще ничего в этот момент обнаружить невозможно. – Потому что после всего, чему пришлось мне быть свидетелем там, в лесочке – Иисус, я чуть не сжег свою медвежью накидку! – Он передергивает плечами. – Тлингитский народ не так уж много мне платит, чтобы любоваться голыми еврейскими задницами.
– Тлингитский народ. – Эти слова звучат в устах Берко как координаты Атлантиды или начало нецензурного анекдота. Шемец давит мощным задом хилую меблировку кабинета Дика. – Тлингитский народ что-то платит? Как считает Меир, все как раз наоборот.
Дик медленно оборачивается, кривит губы.
– Ну-ну. Джон-Еврейчик, при нем чепчик. Язык не сломал, пончики благословлямши?
– Сдохни, Дик антисемит-недоросток!
– Сдохни, Джонни, жирная ж… со своими намеками на мою продажность!
На ржавом, но богатом интонациями тлингите Берко желает Дику сгинуть в снегу с голым задом и без башмаков, в процессе отправления большой нужды.
На безупречном идише Дик желает Берко справить большую нужду в большую волну в безбрежном океане, вне зоны видимости берега.
Они с угрожающим видом подступают друг к другу, и Берко принимает крохотного Дика в свои объятия. Следует обоюдное похлопывание по спине, подкрепляющее их медленно угасающую дружбу, зондирующее неугасимую древнюю вражду, звучащее боевым тамтамом. Еще до того, как судьба бросила Джона Медведя в еврейское русло его жизненной реки, обнаружил он индейскую игру «корзинный мяч», бледнолицыми называемую баскетболом, и Вилфреда Дика, разыгрывающего защитника ростом тогда еще в четыре фута с двумя дюймами. Иx объединила ненависть с первого взгляда – большое романтическое чувство, неотличимое в тринадцатилетнем подростке от большой любви и принимаемое за нее.
– Джон-Медведь, мать твою, а…
Берко щерится, трет затылок, он похож сейчас на подростка-центрового, мимо которого только что промелькнуло в направлении корзины что-то мелкое и гадкое.
– Хо-хой, Вилли Ди…
– Присядь, козоёб жирный…, И ты, Ландсман, спрячь свой прыщавый конопатый зад, глаза б мои на него не глядели.
Все ухмыляются, все рассаживаются. Дик с хозяйской стороны стола, еврейская полиция с госте вой. Два стула для посетителей стандартного размера, как и полки, как и вся остальная мебель по другую сторону стола Дика. Эффект комнаты смеха. у Ландсмана он вызывает легкое головокружение, его подташнивает. Может, правда, еще один симптом отвыкания. Дик вытаскивает свои черные сигареты и подталкивает пепельницу к Ландсману. Он откидывается на спинку, каблуки бухает на столешницу. Рукава его вулричской рубахи закатаны, предплечья узловаты, загорелы и волосаты. Седина курчавится и в расстегнутой рубахе на груди. Шикарные очки сложены, торчат из кармана.
– Так много на свете народу, с которым бы сейчас вместо вас повидаться… Миллионы милых морд…
– Так закрой свои грёбаные гляделки, – подсказывает решение проблемы Берко.
Дик следует совету. Веки его темны, сверкают, как туфли крокодиловой кожи. Чуть припухшие туфли.
– Ландсман, – произносит он, наслаждаясь своей слепотой. – Как номер, приглянулся?
– Лаванды в простыни чуть переложили. Больше никаких претензий.
Дик открывает глаза.
– Могу считать, что мне как сотруднику сил охраны порядка резервации шибко-шибко повезло. Контакты с евреями за все прошедшие годы сведены к минимуму, глаза б мои на них не глядели. И прежде чем вы посыплете из своих жидовских сфинктеров обвинениями в антисемитизме, хочу констатировать, что мне пох…, оскорбляю ли я ваши сви-ничьи антисвининные задницы. Надеюсь, что оскорбляю. Этот вот пузан знает, что я ненавижу всех и каждого из двуногих, независимо от мировоззрения и ДНК, и для вашей породы делать исключений не собираюсь.
– О чем речь. Дик! – кивает Берко.
– Взаимно, Дик, – кивает Ландсман.
– Да я меня вы в массе – мудрствующие мудаки. Многослойный сэндвич из лжи, лицемерия, неприпудренного пидорского политиканства. Уже вследствие этого я с прибором положил на сказки вашего доктора Робуа со всеми его – кстати, вовсе не липовыми, хотя и обхезанными сверху донизу – полномочиями. Уж он мне изложил-наложил, с какого члена этот бандюга Ландсман носился по дороге с голой ж…, учиняя разбой и грабеж.
Ландсман хотел было открыть рот, но Дик отмахнулся в его направлении от невидимой мухи, блеснув ухоженными девичьими ноготочками.
– Сейчас закончу. Эти джентльмены, Джонни, мне не платят. Я у них не на жалованье. Но путями, для меня непостижимыми, они спутались с джентльменами, которые мне платят, точнее, сидят в совете, который мне платит. С тлингитскими джентльменами. И если племенные вожди прикажут мне привлечь мосье Ландсмана за несанкционированное нарушение границ владений, хулиганство, взлом, самовольное проведение расследования, то я так и сделаю, глазом не моргнув. Еврейские птенчики из Перил-Стрейт, как ни прискорбно мне это признать – и ты, Джонни, знаешь, насколько мне претит это признать, – мои еврейские птенчики. И их воровская хаза, пока и поскольку она находится там, где находится, пользуется моей защитой. И обитатели этой хазы не потеряют интереса к Ландсману после того, как я вытащил его конопатую задницу из-под их стволов.
– Типичный случай словесного поноса. – замечает Ландсман. – Дик, ваш доктор интересуется такими высокопарными тирадами. Вам бы с ним интересно было потолковать.
– Но прежде чем перекинуть тебя в акульи челюсти твоей бывшей бабы, Ландсман, – продолжает Дик, – а я с удовольствием это сделаю… Хотел бы я напоследок провентилировать один вопросик. Даже несмотря на то, что вы оба какие-никакие евреи, и, стало быть, услышу я от вас наслоения вранья разной степени вонючести, припудренного, опять же, всякой вашей еврейской идеологией.
Они ждут вопроса, и вопрос звучит просто и ясно, безо всякого многословия:
– Вы здесь по делу об убийстве?
– Да, – отвечает Ландсман.
– Официально – нет, – тут же добавляет Берко.
– По делу об убийствах, – не уступает Ландсман. – Два убийства, Берко. Менделя и Наоми.
– Наоми! Меир, но как?
И Ландсман отчитывается подробно, не упуская ничего, начиная с того момента, как в дверь его номера в отеле «Заменгоф» постучали. Рассказывает о том, как катался в лимузине с госпожой Шпильман, сообщает о беседе с дочкой пирожника, о метаморфозах с материалами ФАА, о визите Арье Баронштейна в Перил-Стрейт.
– Они говорят на иврите? – дивится Берко. – Мексиканцы на иврите?
– Вроде так, – подтверждает Ландсман. – Не тот иврит, конечно, что у рабби в синагоге. – Уж в иврите-то Ландсман силен. Отличит от полинезийских разнопевов. Но его иврит традиционный – язык, пронесенный предками через века европейского изгнания, в масле и соли, как прокопченный в целях лучшей сохранности лосось, пропитанный дымком идиша. Этот иврит не используется людьми для общения между собой, с его помощью обращаются к Богу. Если и слышал Ландсман иврит в Перил-Стрейт, то не тот язык копченой сельди, а какой-то еще более колючий диалект: щелочной, кварцевый, кремнеземный. Возможно, иврит; принесенный в сорок восьмом сионистами, евреями выжженной пустыни, стремившимися сохранить его в чистоте, но, как и германские евреи до них, ошеломленные натиском идиша вереницей невзгод и крушений. Насколько известно Ландсману, вымер этот иврит, мало носителей его осталось, и встречаются они раз в год в пустынных залах. – Я почти ничего и не услышал, одно-два слова. И скороговоркой, не уловить.
Он рассказал, как очнулся в комнате, в которой обнаружил эпитафию Наоми, о бараках и лагере, о вооруженных молодых людях.
Дик все это выслушал весьма внимательно, задавал попутные вопросы, вникал в детали.
– Знал я твою сестру, – сказал он Ландсману, когда тот закончил рассказ. – Жаль мне ее. И этот придурок… Рискнуть ради такого – вполне в ее характере.
– Но чего они хотели от Менделя Шпильмана, эти евреи с их визитером, который не любит шум поднимать? Чем они там занимаются? – недоумевает Берко. – Чего им вообще надо?
Эти вопросы Ландсману кажутся очевидными, логичными, ключевыми. Но Дика они расхолаживают.
– Не ваше дело. – Рот Дика превратился в коротенький бескровный дефис. – Эти евреи из Перил-Стрейт весят столько, что могут превратить прошлогоднюю коровью лепешку в бриллиант.
– Что ты о них знаешь, Вилли? – спрашивает Берко.
– Ни хрена не знаю.
– Тот, в «каудильо». Тоже американец?
– Не сказал бы. Скрюченный какой-то евреищка. Он не представился. Я и не интересовался. Сотруднику индейской полиции это пи к чему.
– Вилфред, речь идет о Наоми, – напомнил Берко.
– Понимаю. Но я достаточно знаю о Ландсмане… Да, бога мать, что, я не знаю работы детектива? Сестра или не сестра, дело здесь не в выяснении истины. Вы не хуже меня знаете, что, как бы мы ни выясняли истину, покойникам от нее легче не станет. Ландсман, понятно, хочет отплатить этой падали. Но это нереально. К их глоткам не подобраться. Никак.
– Вилли. Перестань. Не надо. Наоми…
Молчание, которым Берко продолжил фразу, несло понятное Дику смысловое значение.
– Ты хочешь сказать, что я должен сделать это для тебя?
– Да, Вилли.
– Наше общее детство… Там… Ну-ну…
– Черт с ним, с детством.
– Сейчас слезу пролью. – Дик наклоняется и жмет кнопку переговорника.
– Минти, принеси мою накидку, я в нее сейчас сблюю. – Он отключает переговорное устройство, прежде чем Минти успевает что-нибудь сообразить. – Хрен тебе, а не детская ностальгия, детектив Берко Шемец. Не буду я для тебя рисковать своей задницей. Но я знал твою сестру, Ландсман. Я завяжу на ваших извилинах такой же узелок, какой эти птенчики завязали на моих. И попытайтесь сообразить, что бы это значило.
Дверь открывается, молодая и очень плотная женщина, ростом еще ниже Дика, вносит медвежью накидку босса. Выглядит она как монашка, несущая плат с Христовым ликом. Разве что ступает побыстрее. Дик спрыгивает со стула, сгребает свой плащ и завязывает на шее с гримасой отвращения, как будто боясь заразиться.
– Обеспечь этого, – он тычет большим пальцем через плечо, в Ландсмана, – шмотками. Чем-нибудь повонючее, в гнилой рыбе. Возьми пальто Марвина Клага, он подох в А7.