– Одна рыжая, – медленно произносит Берко с некоторым сомнением в голосе, как будто он недоумевает, когда на ладони фокусника, за которой он внимательно наблюдал, появилась монета.

– Полностью рыжая? От рогов до хвоста?

– Ее замаскировали. Опрыскали какой-то белой краской. Иной цели, как маскировка, я не могу для этой окраски придумать. Чтобы скрыть, что корова эта… без изъяна, без пятна.

– Ох, Боже ж мой, – выдыхает старик.

– Кто эти люди, дядя Герц? Ты ведь знаешь.

– Кто эти люди? Евреи. Евреи-махинаторы. Масло масляное. Иных на свете не бывает.

Он все не может решиться подпалить свою сигару. Вынимает изо рта, вертит, кладет, снова за нее хватается. Ландсману уже кажется, что под табачным листом скручена какая-то бумажка со страшной тайной.

– Ладно, – открывает наконец рот дядя Герц. – Соврал. Еще вопрос. Меир, помнишь, когда ты еще пацаном бывал в клубе «Эйнштейн», один еврей все время с тобой шутил? Литвак его фамилия.

– Альтер Литвак. Я его видел недавно. В «Эйнштейне».

– Да ну?

– Он голос потерял.

– Да, попал в аварию. Колесом по шее. Жена погибла. На Рузвельт-бульваре, где насажали этой черемухи виргинской. Единственное дерево, которое выжило, и было то самое, в которое они врезались. Единственное в округе Ситка.

– Помню, как сажали эти деревья, – сказал Ландсман. – Перед Всемирной выставкой.

– Пожалуйста, без слюнявой ностальгии, – вскинулся Герц Шемец. – Хватит с меня, навидался ностальгирующих евреев начиная с себя самого. Вы встречали когда-нибудь ностальгирующего индейца?

– Еще бы. А ты нет, потому что, когда ты приближался, от тебя прятали женщин и ностальгирующих индейцев. Давай о Литваке, отец.

– Он на меня работал. Много-много лет.

Из тона дяди Ландсман заключает, что тот сердится. Герц, как и все Шемецы, весьма темпераментный господин, но вспыльчивость отрицательно сказывалась на его работе, поэтому он от нее постарался избавиться.

– Альтер Литвак был федеральным агентом?

– Нет. Официально он там не числился. Федеральную службу он оставил тридцать пять лет назад. В армии служил.

– А почему ты на него злишься? – спросил Берко, внимательно следивший за отцом сквозь щелочки прищуренных глаз.

Герца вопрос застал врасплох, он старается это скрыть.

– Я никогда не злюсь. Разве что на тебя, дорогой мой. – Он улыбается. – Все еще ходит в «Эйнштейн»? Не знал, не знал… Он всегда карты предпочитал. В картах блеф в почете, обман, скрытность…

Ландсман вспоминает двоих молодых людей, которых Литвак представил как своих внучатых племянников, и вдруг осознает, что одного из них видел в лесу на Перил-Стрейт, за рулем «форда каудильо» с серой тенью на заднем сиденье.

– Он был там, – бормочет Ландсман Берко. – Таинственный тип на заднем сиденье.

– А что он для тебя делал все эти много-много лет, Литвак этот, а? – спрашивает Берко.

Герц колеблется, переводя взгляд с сына на племянника и обратно.

– Да, так… То-се, одно, другое… Все не для протокола. Он владеет многими полезными навыками. Может, самый способный человек, которого я за всю жизнь встретил. Системно мыслит. Терпелив и методичен. Физически очень силен был. Хороший пилот и механик. На местности ориентируется. Способный наставник, тренер. Дьявол!

Он удивленно смотрит на половинки разломанной сигары, в каждой руке по половинке. Роняет их на опустошенную тарелку с разводами соуса, прикрывает свидетельство проявления эмоций салфеткой.

– Этот еврей меня и предал. Продал тому репортеру. Он годами копил на меня компромат и все передал Бреннану.

– Но почему, если он твой еврей? – спросил Берко.

– Я не могу удовлетворительно ответить на этот вопрос. – Герц, ненавидящий головоломки, качает головой. Эта загадка для него на всю оставшуюся жизнь. – Может, в какой-то степени, деньги, хотя выдающимся стяжателем его не назовешь. Ни в коем случае не по убеждениям – у него нет никаких убеждений. Равно как и верований. Лоялен он лишь в отношении людей, которые ему подчиняются. Он видел, как идут дела, когда в Вашингтоне взяла верх та свора, и понял, что со мной покончено, прежде чем я сам это понял. Вот он и решил, что момент настал. Может, ему просто надоело на меня работать, и он решил пригрести мое место себе. Даже после того, как американцы вышибли меня и свернули операции официально, им нужен был свой человек в Ситке. И лучшего, чем Альтер Литвак, они не нашли. Может, ему просто надоело проигрывать мне в шахматы. Увидел шанс выигрыша – и выиграл. Но моим евреем Литвак никогда не был. Постоянный статус для него ничего не значил. Для него вообще ничего не значит дело, которому он служит.

– Рыжая телица, – вставляет Берко.

– Идея рыжей телицы, – подхватывает Ландсман. – Но давайте с ней покончим. Есть у вас рыжая без бельма, без бельмеса, и приволокли вы ее, скажем, в Иерусалим.

– Там ее полагается прикончить, – поясняет Берко. – И сжечь ее в пепел, и сделать помазание из пепла, и испачкать этим помазанием жрецов. А пока не испачкаешь, они не чисты и не могут войти в святилище, в Храм. – Он поворачивается к отцу. – Так?

– Более или менее.

– Ладно, но я вот чего не понимаю. Ведь там же это, как его, – морщится Ландсман. – Мечеть. На горке, где стоял Храм.

– Не мечеть, Мейерле, – поправляет Герц. – Святыня. Куббат-ас-Сахра. Купол-на-Скале. Третья по значению святыня ислама. Выстроена в седьмом веке. Абд-аль-Маликом в точности на том месте, где стояли два Храма евреев. На месте, где Авраам готовил к жертвоприношению Исаака, где Иаков узрел лестницу в небо. Пуп Земли. Да. Если захочешь воссоздать Храм и возродить старые ритуалы, не обойти проблемы с Куполом-на-Скале.

– Разбомбить, взорвать, снести… – лихо вступил Берко. – Здесь Альтер Литвак, должно быть, мастак.

– Да. в этих вопросах он большой специалист. – Герц потянулся к стакану, но стакан пуст.

Ландсман поднялся из-за стола. Схватил шляпу.

– Надо вернуться. Надо потолковать с кем-нибудь. С Биной.

Он достает свой мобильник, но сигнал из Ситки не достает. Снимает трубку с настенного аппарата, но номер Бины сшибает его на речевые сообщения.

– Найди Альтера Литвака, – диктует Ландсман. – Задержи и не выпускай.

Он поворачивается к столу, за которым сидят отец и сын. Берко молча и настойчиво задает какой-то важный для него вопрос. Руки его лежат на коленях, как у благовоспитанного ребенка. Но он не ребенок и ни в коей мере не благовоспитанный. Пальцы его переплетены, дабы не дозволить им совершить чего-то неподобающего. По прошествии немалого, как Ландсману показалось, времени, дядя Герц опускает глаза.

– Молитвенный дом в Святом Кирилле, бунты? – Это, что ли вопрос Берко?

– Бунты, да. – Это, похоже, ответ Герца Шемеца.

– А вот Бога душу…

– Берко!

– Бога душу!.. Индейцы всегда говорили, что евреи сами взорвали его!

– Надо принять во внимание, какое давление оказывали на нас в тот период.

– Па-анимаю! Да-да. Балансирование на тонкой проволоке. На громадной высоте.

– Эти евреи, фанатики, влезшие на территорию спорной зоны, ставили под угрозу статус Ситки. Подтверждали страхи американцев. Показывали, что произойдет, если нам предоставят постоянный статус.

– Угу. О'кей. Ага. Ладно. А мать? Она тоже подвергала опасности Ситку?

Дядя Герц что-то произносит. Вернее, издает какие-то звуки. Воздух проходит из легких меж зубов и губ, звук напоминает человеческую речь. Он опускает глаза и снова издает такой же звук. Ландсман понимает, что Герц Шемец просит прощения. Говорит на языке, к которому никогда не прибегал, которому не обучен.

– Знаешь, мне бы давно пора понять, – говорит Берко, поднимаясь из-за стола. Он снимает с крюка пальто и шляпу. – Я всю жизнь не любил тебя, паразита, с первой минуты. Пошли, Меир.

Ландсман следует за Берко, но уже в дверях ему приходится отступить обратно, чтобы пропустить возвращающегося Берко. Берко отшвыривает пальто и шляпу, дважды бьет себя по лбу, обоими кулаками одновременно. Потом ломает вытянутыми вперед пальцами невидимую сферу, размером примерно с череп отца.

– Всю жизнь старался, пыжился, – говорит Берко. – Глянь… – Он срывает с затылка кипу и поднимает перед глазами, созерцая ее с ужасом, как будто сорванный с себя скальп. Швыряет шапчонку в старика. Кипа попадает Герцу в нос, падает, увенчивает пирамиду из салфетки, сломанной сигары, лосиной подливки. – А это дерьмо! – Он хватает ворот рубахи, рывком расстегивает ее, не заботясь состоянием пуговиц. Обнажается белая ткань его бахромчатого таллита, неуклюжего, как бронежилет, кевлар священный, окаймленный ультрамарином. – В гробу я его видал! – Виданный им в гробу таллит неохотно, но достаточно резво выползает из-под рубахи, обнажая футболку, тоже белую. – Каждый драный день своей жизни я встаю и натягиваю это дерьмо и притворяюсь хрен знает кем. Ради тебя.

– Я никогда тебя не просил соблюдать религиозных ритуалов, – бормочет старик, не поднимая глаз. – Да я и сам никогда в жизни…

– Дело не в религии, – стонет Беркс. – Дело, черт побери, в отце!

Еврей ты или не еврей, определяется по матери. Берко это знает. Он знает это с того дня, когда прибыл в Ситку. Ему достаточно в зеркало глянуть, чтобы это увидеть.

– Чушь! – бормочет старик, может, обращаясь к самому себе. – Религия рабов. Подвязки, упряжь, сбруя… Я этой дряни в жизни не надевал.

– Не надевал? – взвизгнул сын, как будто в восторге.

Ландсман опешил, когда Берко во мгновение ока оказался у стола. Он не сразу понял, что происходит. Берко напяливает свою ритуальную хламиду на голову старика. Он хватает голову отца одной рукой, а другой накручивает на нее ткань, бахрому, как будто готовя статую к транспортировке. Старик бьется, размахивает руками.

– Никогда не надевал, да? Не надевал? Так надень! Примерь мое, старый хер!

– Стоп! – кричит Ландсман и бросается спасать человека, склонность которого к тактической жертве фигуры привела, хотя и неумышленно, но непосредственно, к гибели Лори Джо «Медведь». – Берко, прекрати! – Ландсман хватает друга за локоть и тянет его прочь. Он умудряется протиснуться между отцом и сыном, начинает отпихивать сына от отца. К двери, к двери…

– О'кей. – Берко вскидывает руки и позволяет Ландсману отпихнуть себя фута на два. – Все, все… Не буду, отстань, Меир.

Ландсман отлипает от Берко, и тот начинает запихивать в штаны футболку, рубашку, потом принимается рубашку застегивать и обнаруживает, что пуговиц на ней не осталось. Он приглаживает щетку волос, подбирает с пола пальто и шляпу, выходит. Ночь с туманом входит на ходулях в дом на сваях, торчащий над водой.

Ландсман поворачивается к старику, голова которого обмотана тряпицей, старику, сидящему, как заложник, которому не позволено видеть захвативших его похитителей.

– Помочь, дядя Герц?

– Нет-нет, все в порядке, – отвечает тот еле слышно, ткань ослабляет звучание голоса. – Спасибо.

– Так и будете сидеть?

Старик не отвечает. Ландсман надевает шляпу и выходит.

Они уже усаживаются в автомобиль, когда из дома доносится выстрел. Звук откатывается от гор, ослабевает, исчезает.

– Бл…! – Берко оказался в доме еще до того, как Ландсман добежал до ступенек.

Когда Ландсман ворвался в открытую дверь, Берко уже согнулся над отцом, застывшим в позе спортсмена на соревнованиях по бегу с барьерами: одна нога подтянута к груди, другая вытянута сзади. В правой руке повис курносый револьвер, в левой зажата ритуальная бахрома. Берко распрямляет тело отца, переворачивает его на спину, проверяет пульс на шее. Красное пятно блестит на лбу справа, ближе к виску. Волосы выжжены, вырваны, обожжены и испачканы кровью. Выстрел, конечно, жалкий.

– О, черт, – бормочет Берко. – О, черт, дед… Все засрал…

– Все засрал… – отзывается Ландсман.

– Дед! – орет Берко, но тут же смолкает и добавляет еще два-три тихих гортанных слова на языке, оставленном в прошлом.

Они останавливают кровь, обрабатывают и перевязывают рану. Ландсман ищет, куда делась пуля, и находит дырку в фанерной стене.

– Где он его откопал? – Ландсман подбирает оружие. Револьвер потерт, поцарапан, старый механизм. – Тридцать восьмой «детектив спешиэл».

– Да черт его знает. У него куча пушек. Страсть любит игрушки. Это у нас общее.

– Может, мемориальный? Может, из него застрелился Мелек Гейстик в кафе «Эйнштейн»?

– Я бы не удивился. – Берко взваливает отца на плечо, они спускаются к машине, кладут раненого на заднее сиденье на кучу полотенец. Ландсман включает сирену, которую использовал, может, два раза за пять лет, и они направляются вверх по склону.

Станция «скорой помощи» есть в Найештате, но народ, доставляемый туда, мрет исправно и регулярно, так что они решают держать путь в Ситку, в центральную больницу. По дороге Берко звонит жене. Объясняет ей несколько сбивчиво, что его отец и человек по имени Альтер Литвак несут долю ответственности за смерть его матери во время печально известного индейско-еврейского конфликта, что его отец пустил себе пулю в лоб, что они собираются отвезти Герца Шемеца в отделение «скорой помощи» городской больницы, потому что он полицейский, черт побери, и что у него работа, и старик может и коньки отбросить. Эстер-Малке принимает и переваривает все рассказанное, Берко заканчивает контакт, и они входят в слепую зону. Минут пятнадцать связь отсутствует, оба молчат, но ближе к границе города телефон Берко оживает.

– Ну… – говорит он. И снова: – Ну… – но уже более раздраженно. Он слушает доводы своей жены около минуты. Ландсман не знает, читает ли она ему кодекс профессионального поведения, рассказывает ли о нормах морали и нравственности, о долге всепрощения, о долге сына перед отцом и потомков перед предками. Под конец Берко трясет головой, оглядывается на старого еврея, распростертого на полотенцах, выдавливает из себя: – Ладно. – И завершает разговор.

– Сбросишь меня в больнице, – произносит он голосом признавшего поражение, – и позвони мне. если найдешь этого грёбаного Литвака.