Первый настоящий писатель, с которым свела меня жизнь, подписывал все свои произведения именем Август Ван Зорн. Он жил в отеле «Макклиланд», принадлежавшем моей бабушке. Его комната находилась в маленькой башне в левом крыле отеля. Август Ван Зорн преподавал английскую литературу в местном колледже Коксли, расположенном на противоположном берегу небольшой речушки Пенсильвания, которая делила наш город на две части. Его настоящее имя было Альберт Ветч, а занимался он, если мне не изменяет память, творчеством Уильяма Блейка; я помню висевшую в его комнате копию с гравюры поэта «Былые дни»; заботливо вставленная в рамочку картинка, укрепленная над старой деревянной вешалкой с разболтанными крючками и щербатой полкой для шляп, некогда принадлежавшей моему отцу, ярким пятном выделялась на выцветших обоях комнаты нашего постояльца.
Жена мистера Ветча уже несколько лет лежала в больнице, она так и не смогла оправиться после смерти сыновей: близнецам было лет по двенадцать, когда случилось несчастье — на заднем дворе их дома взорвался газовый баллон. Мне всегда казалось, что мистер Ветч начал писать отчасти для того, чтобы содержать ее в хорошей лечебнице, которая находилась на живописном берегу озера Эри. Он работал в жанре мистического триллера, из-под его пера выходили сотни леденящих душу историй, многие из рассказов появлялись в таких популярных в то время журналах, как «Таинственные истории», «Чудеса и загадки», «Черная комната» и других подобных изданиях.
Рассказы мистера Ветча были написаны в духе готических новелл Лавкрафта и проникнуты духом мрачного Средневековья. Их действие разворачивалось в маленьких городках Пенсильвании, жители которых имели несчастье поселиться в местах, облюбованных злобными пришельцами, или на останках языческих капищ, где некогда ирокезы совершали свои кровавые жертвоприношения. Однако несомненным достоинством его произведений была внешне бесстрастная манера повествования, сочетающаяся с тонкой иронией и причудливым, порой несколько витиеватым стилем, отголоски которого я впоследствии уловил в прозе Джона Колье. Обычно мистер Ветч творил по ночам. Непременными атрибутами его работы были перьевая ручка с черными чернилами, деревянное кресло-качалка и клетчатый плед, которым он оборачивал колени, а также бутылка бурбона, всегда стоявшая перед ним на столе. Если работа над очередным шедевром шла удачно, скрип его качалки был слышен во всех уголках спящего отеля. Бешено раскачиваясь взад-вперед, он твердой рукой вел своих героев к ужасному и неизбежному финалу, который является наказанием за неосторожное вторжение в потусторонний мир, населенный существами, имена которых не принято произносить вслух.
Однако после окончания Второй мировой войны спрос на дешевые ужастики постепенно упал, и слегка помятые за время долгого пути белые глянцевые конверты, на которых красовались потрясающие воображение адреса знаменитых нью-йоркских изданий, уже не столь часто появлялись на подносе для корреспонденции, стоявшем на пианино в гостиной моей бабушки; если быть точным, они совсем перестали приходить. Август Ван Зорн пробовал приспособиться к изменившейся ситуации и новым литературным веяниям. Он перенес действие своих историй с мрачных городских улиц в пригороды, добавил к сельскому колориту изрядную долю юмора и долгое время пытался, впрочем совершенно безуспешно, пристроить эти безжизненные произведения в «Сэтэдэй Ивнинг Пост». А затем — к тому моменту мне уже исполнилось четырнадцать, и я был достаточно взрослым, чтобы по достоинству оценить литературный талант нашего постояльца, доброжелательного, тихого и мягкого человека, не обделенного вкусом и потому испытывающего стойкое отвращение к собственным творениям, жившего со мной и бабушкой под одной крышей в течение последних двенадцати лет, — в одно дождливое воскресное утро Хонория Ветч бросилась в быструю речку неподалеку от лечебницы, ту самую речку, которая протекала и через наш город, чтобы в конце своего пути соединиться с желтоватыми водами Аллегейни. Ее тело так и не нашли. В следующее воскресенье, когда мы вернулись из церкви, бабушка послала меня наверх, отнести мистеру Ветчу поднос с завтраком. Обычно она делала это сама, считая, что ни мне, ни ему нельзя доверять: мы непременно затеем пустые разговоры и только бездарно потратим драгоценное время; но в тот день бабушка была сердита на нашего постояльца: утром он отказался идти в церковь, хотя было совершенно очевидно, что других, более важных дел у него нет. Итак, бабушка приготовила пару сандвичей с цыпленком и, водрузив угощение на поднос вместе с большим спелым персиком и томиком Библии, отправила меня в комнату постояльца, где я, вскарабкавшись по ступеням, и нашел его с маленькой круглой дырочкой в левом виске, медленно покачивающимся взад-вперед в своем скрипучем кресле-качалке. В отличие от моего отца, который, как я подозреваю, уходя в мир иной, устроил страшный беспорядок, Альберт Ветч, несмотря на любовь к кровавым сюжетам, удалился тихо и мирно, пролив лишь самый минимум крови.
Я утверждаю, что Альберт Ветч был первым настоящим писателем, которого я знал, не только потому, что ему довольно долгое время удавалось пристраивать свои произведения в разные газеты и журналы, но и потому, что, познакомившись с ним, я впервые увидел человека, страдающего неизлечимым недугом, который я называю синдромом полуночника; он являлся обладателем скрипучего кресла-качалки, водил тесную дружбу с бутылкой бурбона и часто, умолкнув на полуслове, устремлял в пространство невидящий взгляд — верный признак того, что даже днем он продолжал блуждать в дебрях собственной фантазии. В любом случае теперь, оглядываясь назад, я понимаю: он оказался первым писателем, каким бы писателем он ни был — настоящим или не очень, — с которым свела меня жизнь, а надо признать, что в моей жизни было немало, пожалуй даже слишком много, представителей этого странного сословия — мрачных ворчунов и злобных безумцев. Мистер Ветч стал для меня неким примером, которому я, как писатель, всегда старался следовать. Я лишь надеюсь, что он не является плодом моего воображения.
История жизни и смерти Августа Ван Зорна и множество историй, вышедших из-под пера этого человека, вновь всплыли в моей памяти в ту пятницу, когда я отправился в аэропорт встречать моего друга Терри Крабтри. Каждый раз, встречаясь с Терри, я неизбежно вспоминал странные, окутанные туманом мистики и предчувствием смерти рассказы Августа Ван Зорна, потому что когда-то нас свела его бледная тень, и наша многолетняя дружба возникла благодаря безвестности и забвению, что стали уделом человека, которого моя бабушка сравнивала со сломанным зонтиком. Двадцать лет спустя сама эта дружба превратилась в нечто, напоминающее город-призрак из рассказов Ван Зорна: шаткая, возведенная на зыбкой грани реальности конструкция с неясными очертаниями, под фундаментом которой тяжело ворочается потусторонний Ужас; липкий, как кошмарный сон, он время от времени приоткрывает янтарный глаз и пристально смотрит на нас из своего подземелья.
Три месяца назад Крабтри был приглашен в качестве почетного гостя для участия в Празднике Слова — ежегодной конференции, которую устраивает факультет английской литературы нашего колледжа (чтобы добыть для него приглашение, мне пришлось воспользоваться личным обаянием и моей дружбой с ректором), но с тех пор, несмотря на многочисленные сообщения, которыми Терри замучил мой автоответчик, мы разговаривали с ним всего один раз: кажется, это было в конце февраля, когда я, забежав домой после вечеринки у ректора, чтобы надеть новый галстук в светло-синюю полоску и отправиться вместе с женой на другую вечеринку, которую устраивал ее шеф, машинально ответил на звонок. Перед уходом я успел выкурить косячок, и поэтому мне казалось, что трубка, которую я старательно прижимал к уху, обмякла и норовила свернуться в тугой узел, словно непослушная шелковая веревка, а сам я будто бы стою в длинном тоннеле и плавно покачиваюсь в потоке свистящего ветра, растрепавшиеся волосы щекочут мне лицо, а светло-синий галстук вьется и щелкает у меня за спиной. И хотя у меня было смутное ощущение, что в голосе моего старого друга слышатся назидательно-гневные нотки, его слова, похожие на закрученные в спираль завитки древесной стружки и прозрачную рыбью чешую, просто проносились мимо меня, а я махал им вслед, глядя, как они исчезали в жерле тоннеля. Сегодня, отправляясь в аэропорт, я с нетерпением ждал новой встречи с Терри, за все годы нашей дружбы такое случалось крайне редко; мысль о предстоящем свидании волновала меня и вселяла ужас.
Днем я закончил занятия с группой старшекурсников чуть раньше и отпустил их домой, под предлогом подготовки к конференции, однако студенты, сразу заподозрив неладное, все как один обернулись к несчастному Джеймсу Лиру; двигаясь к выходу из аудитории, они не переставали поглядывать в его сторону. Когда я собрал испещренные пометками и критическими замечаниями ксерокопии последнего рассказа Джеймса, затолкал их в портфель и накинул пальто, собираясь уходить, я заметил, что мальчик так и сидит в дальнем конце аудитории в окружении опустевших столов и беспорядочно разбросанных стульев. Я понимал, что должен что-то сказать, возможно, попытаться утешить парня, после того как беспощадные товарищи в пух и прах разнесли его произведение; мне показалось, что ему очень хочется услышать хотя бы звук моего голоса, но я торопился в аэропорт и к тому же не мог избавиться от чувства раздражения и досады: в процессе обсуждения он даже не пытался возражать своим критикам, словно они громили кого-то другого. Я пробормотал «до свидания» и пошел к двери. «Выключите, пожалуйста, свет», — попросил он. Джеймс говорил как обычно: тихим сдавленным голосом. Я знал, что не должен этого делать, и все же выполнил его просьбу. Пожалуй, эта надпись вполне подойдет для моей эпитафии или, точнее, для одной из них, поскольку на моей могиле потребуется установить большой мраморный монумент, который со всех сторон будет испещрен горестными изречениями и унылыми афоризмами, выгравированными мелким шрифтом. Итак, я оставил Джеймса Лира в темноте и одиночестве, а сам отправился в аэропорт. Я приехал за полчаса до прибытия самолета Терри, что дало мне возможность спокойно посидеть в машине и выкурить славный косячок под музыку Ахмада Джамала; не буду скрывать: я мечтал об этой тридцатиминутной идиллии с того самого момента, когда спустился с кафедры и объявил студентам, что на сегодня занятия окончены. За свою долгую жизнь я предавался многим порокам и соблазнам, среди них были спиртное, и табак, и различные виды наркотиков, выводящих нас за пределы земного тяготения, однако моим постоянным спутником и верным другом стала марихуана. Пару унций этой ароматной травки, надежно упакованной в пластиковый пакетик, я всегда держу наготове в бардачке машины.
Крабтри спускался с трапа самолета, держа в левой руке небольшой матерчатый саквояж, через правое плечо у него была перекинута спортивная сумка; рядом с моим другом вышагивал очень высокий и очень симпатичный человек. У человека были длинные темные кудри, ярко-красное пальто нараспашку из-под которого виднелось обтягивающее черное платье, на ногах поблескивали черным лаком туфли на пятидюймовых «шпильках»; Терри, заговорщицки скривив рот набок, что-то нашептывал своему спутнику, тот встряхивал рассыпавшимися по плечам локонами, то и дело разражаясь восторженным хохотом. Однако у меня почему-то не было уверенности, что передо мной существо женского пола, хотя ничего определенного я бы утверждать не стал.
— Трипп! — воскликнул Крабтри и двинулся мне навстречу, вытянув вперед не занятую сумками руку. Он заключил меня в объятия, и я, крепко прижавшись к нему, замер на секунду-другую, пытаясь определить по стуку его сердца, любит ли он меня как прежде. — Рад видеть тебя, старина. Ну, как ты тут?
Я отступил на шаг и посмотрел в лицо друга. На нем было обычное крабтрибовское выражение — смесь сарказма и снисходительной насмешки, яркие голубые глаза смотрели внимательно, но каких-либо явных признаков того, что он сердится на меня, я не заметил. С возрастом Терри стал носить более длинные волосы, но, в отличие от престарелых щеголей, которые пытаются таким образом компенсировать проклевывающуюся на макушке лысину, Терри делал это из врожденного кокетства, абсолютно чистого и невинного: у него были прекрасные волосы: густые темно-каштановые пряди красивой волной спускались ему на плечи. Одеваться Терри тоже умел: на нем был стильный оливковый плащ, небрежно перехваченный на талии широким поясом, модный итальянский костюм из серовато-зеленого с легким серебристым отливом шелка — оттенок, напомнивший мне цвет национальной валюты, и плетеные кожаные мокасины, надетые на босу ногу; на носу моего друга сидели круглые очки, какие обычно носят зубрилы-отличники, — новая для меня деталь в облике Терри.
— Шикарно выглядишь. — Я восхищенно поцокал языком.
— Грэди Трипп, — представил меня Терри, — это мисс Антония, э-э… Антония…
— Словиак, — певучим голосом капризной женщины произнесло стоящее рядом с Терри существо. — Очень приятно.
— Представляешь, оказывается, мы с Антонией практически соседи, она живет на Хадсон-авеню.
— Привет, это моя любимая улица в Нью-Йорке, — сказал я, исподтишка поглядывая на шею дамы. Но мисс Словиак надежно замотала горло цветастым шарфиком, что само по себе уже вызывало некоторые подозрения. Я повернулся к Терри: — Пойдем получать багаж?
Крабтри крепко вцепился в свой брезентовый саквояж, однако скинул с плеча спортивную сумку и передал ее мне. Сумка оказалась на удивление легкой.
— И это всё?
— Всё, — сказал Терри. — Послушай, я думаю, мы могли бы подвезти мисс Словиак?
— Конечно. — Я кивнул, внутренне содрогнувшись, поскольку прекрасно представлял, во что может превратиться сегодняшний вечер, и слишком хорошо знал, что означает этот коварный блеск в глазах Крабтри. Он смотрел на меня так, словно я был ужасным монстром, сотворенным с помощью его собственной фантазии и нескольких таинственных пассов; создателю надо лишь взмахнуть рукавом своего оливкового плаща, и я, извиваясь причудливыми кольцами, взмою в воздух и помчусь огнедышащим драконом над заливными лугами и тучными пашнями, неся разорение честным фермерам и нарушая мирное течение однообразной деревенской жизни. К тому же у моего старого друга имелась еще масса творческих идей, и коль скоро ему подвернулась новая жертва, он ни за что на свете не упустит возможность сегодня же вечером сотворить еще одно чудовище: если предположить, что мисс Словиак пока еще не была трансвеститом, то Крабтри непременно исправит этот маленький недостаток.
— В каком отеле вы собираетесь остановиться? — спросил я, обращаясь к даме.
— О, нет, — щеки мисс Словиак покрылись легким румянцем, — я живу здесь, вернее, здесь живут мои родители. Это в районе Блумфилда, но вы можете просто подкинуть меня до города, а там я возьму такси.
— Замечательно, так и поступим. Крабтри, мы ведь все равно должны заехать в центр, — сказал я, делая демонстративный упор на обособленном «мы» и всячески стараясь подчеркнуть, что мисс Словиак будет лишь временным попутчиком в нашей компании, — нам надо захватить Эмили.
— Угу. — Терри кивнул. — А потом куда? Где они устраивают вечеринку?
— В Пойнт-Бриз.
— Это далеко от Блумфилда?
— Нет, не очень.
— Ну вот и отлично, пойдемте. — Он взял даму под локоток и повел к залу выдачи багажа; ему приходилось делать короткие шажки, чтобы подстроиться под семенящую походку мисс Словиак. Я не двинулся с места, уставившись на тощие ноги моего друга в серо-зеленых, отливающих серебром брюках. — Трипп, не отставай, — бросил он через плечо.
Лента багажного транспортера была пуста, и мисс Словиак, решив воспользоваться задержкой, отправилась припудрить носик — естественно, она прошествовала в дамскую комнату. Мы остались вдвоем. Я взглянул на Терри и расплылся в счастливой улыбке.
— Что, старый негодник, опять под кайфом?
— Здорово, сукин сын, — сказал я. — Ну, как жизнь?
— Лучше не бывает. Вот, стал безработным, — жизнерадостным голосом сообщил он.
Я рассмеялся, но что-то в лице Терри, может быть перекатывающиеся желваки, подсказало мне, что он не шутит.
— Тебя уволили?!
— Нет пока, но, похоже, к этому идет. Ничего, я в полном порядке. Уже целую неделю только и делаю, что звоню по издательствам, кое с кем даже удалось встретиться. — Он по-прежнему ухмылялся, саркастически заломив одну бровь, словно все происходившее ужасно забавляло его. Мой друг Терри Крабтри всегда отличался значительной долей самоиронии и до некоторой степени и вправду воспринимал свалившиеся на него неприятности как нечто весьма забавное. — Правда, не могу сказать, чтобы работодатели выстраивались в очередь со своими предложениями.
— Боже мой, Терри, почему? Что случилось?
— Реорганизация.
Два месяца назад издательство «Бастион», с которым я много лет сотрудничал, было куплено крупным немецким медиа-холдингом «Блицеро Ферлаг», и слухи о безжалостной чистке, которую затеяли новые хозяева, долетели даже до такого захолустья, как наш Питсбург.
— Кажется, я не соответствую новому лозунгу корпорации.
— Какому именно?
— Компетентность и профессионализм сотрудников. — Терри ухмыльнулся и покачал головой.
— И что же ты намерен делать?
Он пожал плечами.
— Как ты ее находишь? — спросил Терри. — Я имею в виду мисс Словиак. Наши места в самолете оказались рядом. — Черный резиновый круг транспортера дернулся и издал пронзительный скрежет, означающий, что скоро начнется выдача багажа. Мне показалось, мы оба вздрогнули и отпрянули в сторону. — Ты и представить себе не можешь, сколько раз, поднимаясь на борт самолета, я лелеял в душе надежду, что в соседнем кресле обнаружу какую-нибудь красавицу вроде нее, особенно на маршруте Нью-Йорк — Питсбург. По-моему, уже сам факт, что Питсбург дал миру такую потрясающую мисс Словиак, очень многое говорит о вашем славном городе.
— Она трансвестит, — заявил я.
— О боже, какой кошмар! — Терри изобразил на лице неподдельный ужас.
— А разве нет?!
— Я готов поклясться, эта штука принадлежит ей. — Терри ткнул пальцем в направлении огромного кожаного чемодана, раскрашенного черно-белыми пятнами, как индейская лошадь. Чудовище торжественно въехало в зал, раздвинув резиновую бахрому в начале транспортера. — Еще бы, она не хочет, чтобы такая вещь запачкалась в дороге, — сказал Терри, уважительно глядя на чемодан, упакованный в пластиковый мешок на молнии, в каких обычно продают синтепоновые подушки.
— Терри, что же ты теперь будешь делать? — снова спросил я, чувствуя, как внутри меня зарождается тревога. «И что случится со мной? И с моей книгой?» — мысленно добавил я. — Сколько ты работаешь в «Бастионе», лет десять?
— Десять, если не считать последние семь, — сказал Терри, оборачиваясь ко мне. — А я полагаю, именно их ты и не берешь в расчет — Он внимательно посмотрел на меня, в его взгляде светилось ехидное злорадство, смешанное с грустью и почти отеческой заботой. Терри еще не успел открыть рот, а я уже знал, какой вопрос он собирается задать. — Как продвигается твоя книга?
Я рванулся к транспортеру и схватил пятнистый чемодан, не дожидаясь, пока он доедет до нас.
— Отлично, — ответил я, опуская чемодан на пол.
Речь шла о моем четвертом романе — ну, по крайней мере, предполагалось, что однажды он станет моей четвертой книгой. «Вундеркинды» — так назывался новый шедевр, который я давным-давно, еще до продажи «Бастиона», обещал издателям. Мой третий роман, «Королевство под лестницей», получил литературную премию «Пэн» и разошелся тиражом в двенадцать тысяч экземпляров, что в два раза превышало тиражи двух предыдущих книг вместе взятых. В результате отважные руководители «Бастиона», полные оптимизма и веры в то, что я семимильными шагами приближаюсь к статусу если не гения, то как минимум культового писателя, сочли возможным выплатить мне в качестве аванса баснословную сумму, получив взамен лишь идиотскую улыбку обалдевшего автора и название книги, взятое с потолка, который он, сочинитель, сосредоточенно разглядывал во время перерыва в бейсбольном матче, стоя над писсуаром в мужском туалете стадиона. К счастью, довольно скоро вслед за названием пришла идея сюжета: Пенсильвания, маленький провинциальный городок, наводненный оборотнями, призраками и прочей нечистью, на этом живописном фоне разворачивается история жизни и смерти трех братьев по фамилии Вандер . Я немедленно взялся за работу и до сих пор прилежно трудился над романом, мужественно продираясь сквозь дебри замысловатого сюжета. Нет, творческий стимул, томительное ожидание вдохновения — с этими вещами у меня никогда не возникало сложностей, напротив, я всегда работал легко и с удовольствием, как и подобает настоящему профессионалу, даже творческие кризисы — и те обходили меня стороной, — если честно, я в них просто не верю.
Проблема, если таковая вообще существовала, заключалась как раз в обратном: у меня было слишком много идей, и в голове моей теснилось слишком много образов — темные лачуги и воздушные замки, которые я должен был построить, широкие улицы и глухие переулки, которым я должен был дать имя, и затерянные среди этих безымянных улиц городские башни со старинными часами, стрелки которых я должен был запустить собственной рукой; меня обступали толпы героев, которых я должен был создать, подняв из пыли и праха, словно растоптанные цветы, чьи лепестки я срывал один за другим, желая добраться до сердцевины и посмотреть, как устроен их хрупкий внутренний мир; меня ожидало слишком много ужасных загадок и постыдных тайн, которые я должен был извлечь из темных глубин дедовского шкафа, затем надежно похоронить на дне свежей могилы, чтобы в нужный момент вновь вытащить на поверхность; я нес ответственность за слишком большое число разводов, ждущих моего официального подтверждения, и за романтические свидания, которые я должен был устроить, и за многих богатых наследников, которых мне следовало лишить наследства, за кипы писем, которые я должен был отправить, перепутав адрес так, чтобы они попали в руки злодеев, и за невинных младенцев, которых я обрекал на смерть от жестокой лихорадки, и женщин, которым я разбивал сердца и оставлял в горьком одиночестве, и мужчин, которых я вел в пучину разврата и кровавых преступлений; вокруг меня полыхал огонь, который я должен был разжечь в каминах многочисленных домов, окутанных туманом зловещего прошлого. И, несмотря на многолетний кропотливый труд и тысячи слов, потраченных на то, чтобы прочертить сложную паутину нехоженых троп, мои герои все еще шагали по этим тропам, не пройдя и половины пути; а я блуждал вместе с ними и был так же далек от завершения работы, как в самом начале нашего путешествия.
— Книга готова, — сказал я, — почти готова. Осталось только немного отточить детали, ну, там кое-что подправить, отредактировать… Я сейчас этим как раз и занимаюсь.
— Замечательно. Я очень надеялся, что на этот раз ты сможешь показать мне хотя бы две-три главы. О, а вот еще один, — воскликнул Терри, указывая на небольшой аккуратный чемоданчик в черно-красную клетку. Чемодан, также надежно упакованный в пластиковый мешок на молнии, слегка покачиваясь, двигался в нашу сторону. — Как думаешь, из этого что-нибудь получится?
Я подхватил чемодан, который скорее напоминал изящный кожаный саквояж в форме сплющенного полумесяца с откидными клапанами по бокам, и поставил его на пол рядом с пятнистым монстром.
— Не знаю. — Я пожал плечами. — Помнишь, что случилось с Джо Феем?
— Да, он стал знаменитым. И прославился именно после четвертой книги.
Джон Джозеф Фей, еще один настоящий писатель, с которым я был знаком, написал всего четыре книги: «Дурные вести», «Король блюза», «Взлет и падение» и «Восемь световых лет». Однажды меня пригласили в университет Теннесси прочесть курс лекций, там мы и познакомились с Джо, который преподавал писательское мастерство. Это было почти десять лет назад. В то время он был настоящим писателем: дисциплинированным, собранным, полностью сосредоточенным на своем ремесле. Он обладал удивительным даром рассказчика, особенно хорошо ему удавались лирические отступления, уходящие от сюжета повествования настолько далеко, что казалось — обратной дороги уже не будет, — этот дар, по собственному утверждению Джо, достался ему от матери-мексиканки. Кроме того, он отличался на удивление мирным характером и практически полным отсутствием дурных привычек или каких-либо вызывающих опасения странностей. У него была изысканно-вежливая манера общения, иногда переходящая в подобострастную учтивость, а виски покрывала ранняя седина — годам к тридцати волосы Джо совсем поседели. После относительного успеха его третьего романа издатели, желая поощрить перспективного автора, выплатили Джо в качестве аванса сто двадцать пять тысяч долларов, в надежде получить четвертую книгу. Его первая попытка создать нечто путное провалилась почти мгновенно. Джо с энтузиазмом взялся за второй вариант; этот шедевр он мусолил года два, прежде чем увяз окончательно и бросил как безнадежный. Следующий вариант издатели отвергли, не дожидаясь, пока Джо закончит произведение, заявив, что роман уже и так слишком длинный, да и в любом случае книги подобного рода их не интересуют.
После этой неудачи Джон Джозеф Фей погрузился во мрак беспросветного отчаяния и полностью отдался смакованию своего провала. Ему пришлось приложить неимоверные усилия, чтобы добиться увольнения из университета: Джо регулярно являлся на работу пьяным, последними словами ругал студентов, обзывая их тупицами и бездарностями, а однажды, взобравшись на кафедру, начал размахивать заряженным пистолетом над головами перепуганных слушателей, — в тот день лекция по писательскому мастерству называлась «Тема страха в мировой литературе». Дома он вел себя как угрюмый отшельник, в результате жена ушла от него, впрочем, довольно неохотно, забрав после развода большую часть аванса, который издатели выплатили Джо за ненаписанный роман. Вскоре он тоже покинул Теннесси и, вернувшись в свой родной штат Невада, начал кочевать из одного дешевого мотеля в другой. Прошло, наверное, года три-четыре, и однажды, делая пересадку в аэропорту Рено, я случайно столкнулся с ним. Джо никуда не летел, он просто скандалил с барменом в ресторане аэропорта. Поначалу он попытался сделать вид, что не узнал меня, и разговаривал словно с незнакомцем, сухо и односложно отвечая на мои расспросы. Беседа не клеилась, кроме того до Джо трудно было докричаться, поскольку он оглох на одно ухо, однако от угощения не отказывался и, опрокинув пару «Маргарит», в конце концов все же рассказал, что буквально накануне отправил в издательство рукопись — седьмой и, как он надеется, окончательный вариант романа, который они сочтут приемлемым.
— А тебе самому нравится?
— Вполне приемлемый вариант, — холодно сказал он.
Я спросил, чувствует ли он удовлетворение от работы и счастлив ли, что его многолетний труд завершен. Мне пришлось дважды повторить вопрос.
— Счастлив как дитя, — отрезал Джо.
Потом до меня стали доходить разные слухи и сплетни. Я слышал, что вскоре после нашей встречи Джо попытался отозвать седьмой вариант своей эпопеи и отступил, только когда потерявшие терпение издатели пригрозили ему официальным судебным иском. Также я узнал, что из романа пришлось изъять целые главы, совершенно не вписывающиеся в сюжет и общую логику повествования, и большие куски, в которых просматривались намеки и обвинения явно личного характера. Я слышал множество неблагоприятных отзывов, внушавших опасение за судьбу многострадальной книги. Но в конце концов она была опубликована и оказалась вполне приличной, а безвременная и нелепая кончина автора — Джо погиб под колесами бронированного инкассаторского автомобиля, перевозившего выручку одного крупного казино, помните, об этой аварии на Вирджиния-стрит писали все газеты, — разожгла интерес читающей публики, и роман пользовался неплохим спросом, так что издателям удалось вернуть большую часть денег, выплаченных в качестве аванса. Какая жалость, вздыхали поклонники Джо, бедняга так и не дождался выхода своей книги, однако я не могу с полной уверенностью сказать, что разделяю их мнение. Восемь световых лет — такова должна быть толщина вашей брони, и примерно такова идея романа, — сообщаю для тех, кто еще незнаком с произведением Джона Джозефа Фея, — которой вам придется окружить себя, если вы захотите отгородиться от внешнего мира. Но, боюсь, все равно найдется кучка маленьких засранцев, которые достанут вас и за этой непроницаемой стеной.
— Ладно, Крабтри, я дам тебе почитать… не знаю, ну, может быть, страниц пятнадцать—двадцать.
— Любые двадцать страниц, — встрепенулся Терри, — по моему выбору?
— Конечно, как скажешь. — Я рассмеялся, хотя на самом деле мне было не до смеха: я почти наверняка знал, какие страницы выберет мой друг — двадцать последних. Но в этом-то и заключалась главная проблема: за последний месяц, готовясь к приезду Крабтри, я написал целых пять вариантов так называемой заключительной главы, где то обрушивал на головы моих бедных недоношенных героев прямо-таки библейские несчастья, то приводил их к кровавым шекспировским развязкам, то чудесным образом избавлял от всех напастей, изобретая замысловатые логические цепочки, состоящие из целого ряда счастливых случайностей и маленьких недоразумений, в отчаянных попытках поскорее посадить на твердую почву мой неуправляемый гигантский воздушный шар, безумным командиром и единственным пассажиром которого был я сам. Их просто не существовало, этих двадцати последних страниц, вернее, их было как минимум шестьдесят, и все — полные путаных переходов, до абсурда странных поворотов и неожиданно возникающих тупиков, словно над финалом моего романа трудился тот же незадачливый архитектор, который построил нелепое продуваемое всеми ветрами здание аэропорта в Лейкхарсте, штат Нью-Джерси. Я растянул губы в лучезарной улыбке голливудской звезды, позирующей перед объективами телекамер, повернулся к Крабтри и на секунду замер, демонстрируя полную уверенность и спокойствие. Крабтри сжалился надо мной и отвел глаза.
— Вон еще едет… э-э… вещь, принимай, — сказал он, кивнув на транспортер.
Я взглянул в указанном направлении. Приближающаяся к нам вещь, аккуратно упакованная, как и чемоданы, в толстую пластиковую пленку и перевязанная куском цветного электрического провода, оказалась черным кожаным футляром; большой, как мусорный бак, он имел причудливую форму, словно был предназначен для перевозки сердца, ушей и желудка слона, нуждающегося в срочной трансплантации органов.
— Это, должно быть, туба . — Я прикусил губу и, критически прищурив один глаз, посмотрел на Терри. — Ты полагаешь…
— Да, думаю, это принадлежит ей, — сказал Крабтри. — Видишь, футляр тоже упакован в пластиковый чехол.
Я стащил футляр с ленты транспортера (он оказался гораздо тяжелее, чем я ожидал) и опустил на пол рядом с пятнистым чемоданом и клетчатым саквояжем. Покончив с багажом, мы отошли в сторону и уставились на дверь женского туалета, ожидая выхода мисс Словиак. Однако когда пять минут спустя она так и не появилась, мы решили, что стоит сходить за тележкой и погрузить на нее вещи нашей дамы. Я одолжил у Крабтри доллар и прикатил тележку. После небольшого сражения с ограничительной планкой тележки мы все же загрузили на нее оба чемодана и футляр и подобрались вплотную к двери туалета.
— Мисс Словиак, — позвал Крабтри и деликатно, как и подобает джентльмену, который ломится в дамскую комнату, постучал в дверь костяшками пальцев.
— Да-да, минутку, — раздался нежный голос.
— Наверное, заело молнию на пластиковом чехле, в котором она хранит свой пенис, — сказал я.
— Три-ипп, — укоризненно протянул Крабтри. Он повернулся и пристально посмотрел мне прямо в глаза. Он очень долго разглядывал меня, словно пытался выведать какую-то страшную тайну. — Книга действительно почти готова?
— Да, конечно готова, — не моргнув глазом ответил я. — Крабтри, а как же ты? Ты ведь по-прежнему будешь моим редактором?
— Конечно. — Он отвел глаза и задумчиво посмотрел на поредевший поток сумок и чемоданов, которые все еще неприкаянно крутились на транспортере. — Не переживай, все будет в порядке.
И тут на пороге дамской комнаты появилась преобразившаяся мисс Словиак: ее длинные черные волосы были тщательно расчесаны и уложены кокетливыми локонами, щеки нарумянены, веки искусно покрыты мягкими голубовато-зелеными тенями. Я уловил исходящий от мисс Словиак тонкий аромат, который был мне очень хорошо знаком, — «Кристалл», любимые духи моей жены Эмили, а также моей любовницы Сары Гаскелл. Запах, как вы, вероятно, понимаете, вызвал во мне печальные, чтобы не сказать горестные воспоминания. Мисс Словиак взглянула на нашу до отказа забитую тележку, затем вскинула глаза на Крабтри и расплылась в широкой невыносимо-обворожительной улыбке, от одного взгляда на ее сочные кроваво-красные губы перехватывало дыхание.
— Что за спешка, мистер Крабтри? — пропела она сладким голосом. — Вам не терпится показать мне свою тубу?
Я перевел взгляд на Терри и, к своему глубочайшему удивлению, обнаружил, что лицо моего друга сделалось темно-пунцовым. Я не смог припомнить, когда в последний раз видел его в таком смущении.
* * *
С Терри Крабтри мы познакомились в колледже — там, где я меньше всего ожидал встретить друга. Окончив среднюю школу, я приложил немало усилий, чтобы вообще не ходить ни в какой колледж, и особенно в Коксли, который любезно пригласил меня играть за их футбольную команду — предполагалось, что я займу место левого полузащитника под стартовым номером одиннадцать, — и даже предложил мне ежегодную стипендию. Я был и остаюсь здоровенным громилой ростом шесть футов и три дюйма, правда, с годами я растолстел и мои габариты стали еще больше, а в то время меня отличали своеобразное изящество и легкость движений, сравнимые разве что с грацией молодого кита, резвящегося в открытом море. Я носил большие очки в черной роговой оправе, остроносые ботинки, чесучовые брюки и строгие жилеты на шелковой подкладке, которые, по мнению бабушки, подобает носить молодому человеку из приличной семьи, поэтому требовалась известная доля воображения, чтобы представить меня в роли полузащитника футбольной команды. К тому же у меня не было ни малейшего желания играть в футбол ни за Коксли, ни за какой-либо другой колледж, и в один прекрасный день в конце июня 1968 года я, оставив моей бедной старой бабушке вполне разумную записку, какую может написать лишь глупый и самоуверенный юнец, сбежал подальше от угрюмых холмов, сумрачных городов и пасмурного неба Западной Пенсильвании, пронзенного покосившимися шпилями серых каменных башен, которые всю жизнь, словно призраки, преследовали Августа Ван Зорна. Я ушел, чтобы вернуться лишь двадцать пять лет спустя.
Не стану утомлять вас долгим рассказом о тех событиях, которые последовали за моим трусливым побегом из дома. Скажу лишь, что примерно за год до того я увлекся философией Керуака и вообразил себя этаким одиноким поэтом-правдоискателем, который, погружаясь в собственное сознание, пытается постичь тайны мироздания. Погружению способствовала хорошая доза амфетамина, а для записи открывшихся тайн в заднем кармане моих потрепанных джинсов всегда лежал блокнот в солидном переплете из мелованной бумаги с красивыми мраморными разводами, купленный в дешевой канцелярской лавке. Думаю, что до сих пор вижу себя именно в этой роли, и вполне допускаю, что совершенно не гожусь для нее. Как и полагается правдоискателю, я шел куда глаза глядят, ловил попутные машины и без всякой видимой цели колесил по дорогам Америки, вовсю веселился с милыми и сговорчивыми девчонками из провинциальных городков, которые не отказывались поразвлечься где-нибудь в укромном уголке парка; я нанимался на работу к фермерам, таскал ящики на заднем дворе супермаркета, торговал сандвичами и газировкой с уличного лотка; я видел суровые и прекрасные пейзажи великих североамериканских штатов, которые проносились мимо меня, когда я, сидя у открытой двери товарного вагона, потягивал дешевое красное вино из горлышка плетеной бутылки. Как-то летом я целый месяц работал на ярмарке, выступая в роли клоуна-задиры, которого полагается толкнуть в бочку с водой после того, как он обзовет вас вонючим засранцем. Я принимал участие в пьяных драках и даже был ранен: мне прострелили левую руку в баре на окраине Лa-Kpocca, штат Висконсин. Все эти яркие впечатления и богатейший опыт я в полной мере использовал в моем первом романе «Пойма большой реки», вышедшем в 1976 году. Книга получила доброжелательные отклики критики, и порой в минуты отчаяния мне начинает казаться, что это была моя лучшая и самая честная книга. После нескольких лет бесшабашной, чтобы не сказать порочной жизни я, в полном соответствии с законом жанра, нашел пристанище в Калифорнии, где влюбился в студентку философского факультета университета Беркли, которая убедила меня не растрачивать в бесплодных скитаниях то, что она называла спасительной верой человека в собственное великое предназначение. Эта вера стала впоследствии причиной многих моих страданий, а также, и об этом я ни на секунду не забываю, послужила для меня толчком к творчеству. Искреннее восхищение девушки моей несомненной гениальностью привело меня в состояние шока, я долго не мог опомниться — настолько долго, что этого времени вполне хватило, чтобы собрать необходимые документы и подать заявление в университет. Однако, придя в себя, я уже собирался покинуть город — увы, без моей философски настроенной подруги, — когда пришло письмо, в котором говорилось, что я принят.
С Терри Крабтри я познакомился на первом курсе, оказавшись с ним в одной группе, где нас учили, как правильно писать рассказы, — предмет, который я честно пытался осилить в течение нескольких семестров. Крабтри записался на курс совершенно случайно, можно сказать, повинуясь внезапному импульсу, и был принят благодаря рассказу, который написал еще в десятом классе школы: история о психологической дуэли между престарелым Шерлоком Холмсом и молодым Адольфом Гитлером; события разворачиваются на модном курорте, будущий диктатор приезжает из Вены в Карлсбад с самыми черными намерениями — прикарманить драгоценности отдыхающих здесь больных и немощных дам. Весьма странная тема для пятнадцатилетнего подростка, но это была своего рода уникальная вещь, в том смысле, что за всю жизнь Крабтри так больше ничего и не написал — ни единой строчки.
История изобиловала сложными эротическими аллюзиями и вообще казалась какой-то странной, как, впрочем, и сам автор: тощий нескладный молодой человек, с высоким шишковатым лбом и выступающими вперед крупными зубами, он ни с кем не общался и обычно сидел в самом конце аудитории. В то время Крабтри всегда ходил в одном и том же костюме: коротковатые брюки, старомодный плохо сшитый пиджак, темный галстук и неизменный красный кашемировый шарф; если на улице было холодно, он поднимал лацканы пиджака и, словно аристократ, собирающийся на аудиенцию к королю, изящно повязывал шарф вокруг шеи. У меня тоже был свой любимый уголок в классе, где я обычно сидел во время лекции и, беспрестанно теребя только что отпущенную жиденькую бородку и поправляя съезжающие на кончик носа новые очки в тонкой металлической оправе, старательно записывал каждое слово лектора.
Наш учитель считался настоящим писателем; статный широкоплечий красавец, уроженец Центральных равнин, где многие поколения его суровых предков занимались разведением скота. В дни своей молодости он написал пухлый ковбойский роман, вызвавший большую полемику среди историков и литературных критиков; по его роману был поставлен фильм с Робертом Митчем и Мерседес Маккембридж в главных ролях. Наш преподаватель обладал истинным даром превращать любую мысль в изящный афоризм; я тщательно конспектировал его потрясающие своей метафорической красотой высказывания и заполнил ими целую тетрадку — увы, давно потерянную, — а по вечерам, не жалея времени и сил, загружал ими мою бедную память — увы, с тех пор безвозвратно загубленную. Я могу поклясться, хотя, к сожалению, не в состоянии предоставить подтверждение из независимых источников, но одно из его наставлений звучало примерно так: «В конце рассказа у читателя должно возникнуть ощущение, что перед ним приоткрылась невидимая завеса, словно автор рассеял облака, скрывающие бледный лик луны». Он ходил степенной поступью древнеримского патриция, носил ботинки на толстой подошве, сделанные из кожи гремучей змеи, и гордо восседал за рулем новейшей модели «Ягуара», но у него были плохие зубы, вечно расстегнутая молния на ширинке и невероятная способность попадать в разные неприятности: его преследовала нескончаемая череда несчастных случаев, падений, ушибов, вывихов и порезов, в результате чего нашего наставника регулярно отправляли в больницу, где он был своего рода знаменитостью. Казалось, он, как и Альберт Ветч, был погружен в мир своих видений и все время пребывал в каком-то рассеянном забытьи. Наш учитель принадлежал к тем странным людям, что могли с холодной проницательностью, от которой захватывает дух, рассказать вам обо всех горестях и сомнениях, таящихся в глубине вашего сердца, а в следующую секунду повернуться и, радостно помахав на прощание рукой, направиться к выходу, но вместо двери прямиком врезаться в стеклянную перегородку, отделяющую класс от коридора, — после этого инцидента наш преподаватель в очередной раз отправился в больницу, где ему наложили на лицо и голову двадцать пять швов.
Именно на лекциях этого человека я впервые начал задумываться, а не страдают ли все сочинители чем-то вроде легкого помешательства. В результате долгих раздумий, вспомнив, как Альберт Ветч, словно безумец, часами раскачивался в своем скрипучем кресле, я пришел к мысли о существовании недуга, который назвал синдромом полуночника. Синдром полуночника — своего рода эмоциональная бессонница; каждую секунду сознательного существования жертва этого недуга, независимо от того, в какое время суток он или она берется за перо — будь то серые предрассветные часы или яркий солнечный день, — чувствует себя как человек, который лежит возле настежь распахнутого окна в душной темноте спальни и, беспокойно ворочаясь на скомканных простынях, смотрит в высокое небо, где мерцают звезды и огоньки на крыльях самолетов, прислушивается к тихому, похожему на невнятное бормотание шороху колышущихся на ветру занавесок, к надрывному вою мчащейся где-то вдалеке машины «скорой помощи» и к монотонному жужжанию мухи, попавшей в бутылку из-под кока-колы, в то время как все его соседи, затворив двери и окна, мирно спят в своих постелях. Вот почему, по моему глубокому убеждению, с писателями, как и с людьми, страдающими бессонницей, постоянно происходят разные недоразумения и несчастные случаи, вот почему их одолевает болезненная страсть к воспоминаниям о собственных неудачах и дотошным подсчетам упущенных возможностей, вот почему они так склонны к томительно долгим размышлениям и неспособны отвлечься от навязчивых мыслей; они не в состоянии выбраться из этого замкнутого круга, даже если вы попытаетесь силой вытолкнуть их в реальный мир.
Но окончательно моя теория сформировалась гораздо позже, много лет спустя, когда я на собственном опыте узнал, что такое синдром полуночника. А в то время я просто находился под огромным впечатлением: я трепетал от одной мысли, что наш учитель знаменитый писатель, и как завороженный смотрел на его ботинки из змеиной кожи и ловил каждое его слово, веря, что этот человек откроет нам секреты мастерства, которыми, как мне тогда казалось, он обладает. Вскоре нам было дано задание написать рассказ и представить его на суд товарищей. На каждом занятии мы обсуждали по два рассказа, я и Крабтри оказались в самом конце этой длинной очереди, и нам предстояло вместе выступать перед толпой суровых критиков. Я заметил, что Крабтри никогда не делал попыток записывать аксиомы, которые густым туманом клубились под сводами нашей аудитории, и никогда не участвовал в общей дискуссии, лишь изредка вставлял несколько скупых, но неизменно вежливых слов, каким бы занудно-банальным не было обсуждаемое произведение. Естественно, его отрешенность казалась нам высокомерием, мы считали его снобом, особенно когда Крабтри обматывал шею своим кашемировым шарфом; однако я сразу же обратил внимание на его обкусанные ногти и на то, как робко звучал его голос, в котором не было ни капли надменности, и как он вздрагивал, стоило кому-нибудь обратиться к нему с вопросом. Он тихо сидел в дальнем углу класса в своем старомодном плохо сшитом костюме, всегда бледный, с каким-то болезненным выражением лица, словно наша компания внушала ему отвращение, но он был слишком деликатным и хорошо воспитанным человеком, чтобы показать, насколько мы ему неприятны.
Я подозревал, что он страдает синдромом полуночника. А я, был ли я поражен этой болезнью?
Прежде у меня никогда не возникало сомнений в моих писательских способностях, но время шло, неделя проходила за неделей, и мы, овладевая техникой писательского мастерства, все больше сгибались под невыносимой ношей знаний: нам уже были знакомы шаблонные приемы и алгоритмы, необходимые настоящим профессионалам, мы прекрасно разбирались в таких понятиях, как «стержень», на который должна нанизываться история, и знали, на каком этапе в жизнь героя должны вторгнуться сверхъестественные силы судьбы и рока, которые, словно таинственные болотные огоньки, будут сопровождать его на протяжении всего повествования, и понимали важность того, что наш наставник называл «психологической напряженностью» — исключительно важный момент в тонком искусстве создания характера, — в результате моя горячность и стремление к совершенству, оттененные холодным спокойствием Крабтри, привели к тому, что я не мог закончить ни один из начатых рассказов. Целую неделю я ночи напролет просиживал за пишущей машинкой, пил бурбон и тщетно пытался разобраться в том хаотическом нагромождении символов, в которое превратилась простая история, когда-то рассказанная мне бабушкой, — о том, как в детстве какой-то злой мальчишка из негритянского поселка убил ее собаку.
В тот день, когда должно было состояться мое выступление, часов в шесть утра я наконец сдался и решился на бесчестный поступок. В течение последних часов я мысленно блуждал по дому, где прошла жизнь моей бабушки (год назад я позвонил ей из обшарпанной телефонной будки, случайно попавшейся мне на глаза возле бара в каком-то захудалом городишке штата Канзас, и узнал, что как раз в то утро вырастившая меня пожилая женщина умерла от пневмонии), и вдруг — очевидно, причиной внезапного озарения стал характерный для бурбона привкус жженого сахара, — я поймал себя на том, что думаю о нашем постояльце и о его многочисленных, наверняка никому не известных историях, в которых Альберт Ветч излил всю тоску и одиночество своей вселенской бессонницы. Одну историю я помнил довольно хорошо — это был его лучший рассказ, он назывался «Сестра тьмы». Главный герой, археолог-любитель, и его сестра, парализованная старая дева, живут в мрачном каменном доме. Однажды, занимаясь раскопками индейского кургана, он находит пустой саркофаг, на крышке которого с трудом просматривается полустертое изображение женщины со зловещей улыбкой на лице. Трепещущий от восторга археолог под покровом ночи притаскивает саркофаг в дом и берется за реставрацию своей находки. В процессе работы он случайно ранит палец, капли крови падают на крышку саркофага, и в этом месте возникает странное радужное свечение; порез на руке археолога мгновенно заживает, и одновременно он чувствует необычайную бодрость и прилив сил. Проведя несколько экспериментов над несчастными домашними животными, которых он, нещадно искромсав, тут же исцелял, наш герой уговаривает свою скрюченную полиомиелитом сестру лечь в саркофаг; женщина забирается в ящик и во время лечебного сеанса каким-то необъяснимым образом превращается в ужасную Ястакста — этакий злобный суккуб из одной далекой галактики, — которая тут же и соблазняет ученого, — жанр Ван Зорна допускал известную долю пикантных подробностей при условии, что эротические сцены носят гротесковый и эвфемистический характер; затем, высосав все жизненные соки из незадачливого героя, она берется за остальных жителей города. По крайней мере, именно так я представлял дальнейшее развитие событий, втайне надеясь, что однажды в непроглядной тьме глухой пенсильванской ночи за моим окном возникнет фигура пышнотелой женщины с огромными клыками и горящими неутолимым желанием глазами.
Я взялся за работу и как мог подкорректировал оригинал, приглушив оккультный аспект и превратив Безымянную Сущность, пришедшую из черных глубин безвременья, в галлюцинацию, преследующую моего героя, который страдает каким-то загадочным душевным расстройством и от лица которого ведется повествование; также я усилил тему инцеста и добавил жесткости в эротические сцены. Я лихорадочно строчил страницу за страницей, переписывание ванзорновской истории заняло у меня шесть часов; поставив последнюю точку, я сгреб листочки и выскочил на улицу; всю дорогу до колледжа мне пришлось бежать, но все равно я ворвался в класс с пятиминутным опозданием. Учитель уже приступил к чтению рассказа Крабтри. Он читал вслух, это был его любимый способ дать нам возможность почувствовать историю, и мне потребовалось совсем немного времени, чтобы понять, какую именно историю он читает: не бессвязный пересказ готического триллера, сделанный в псевдофолкнеровской манере каким-то никому не известным автором, но оригинальную версию рассказа «Сестра тьмы», написанного чистым, изящным и неторопливым слогом самого Августа Ван Зорна. Шок, который я испытал, поняв, что застигнут на месте преступления, пойман и разоблачен, но главное, что меня опередили и мною же затеянная игра проиграна, мог сравниться лишь с удивлением, что я, оказывается, не единственный в этом мире, кто читал рассказы бедного старого Альберта Ветча. Сквозь стыд, обиду и ужас, всякий раз сжимавшие мое сердце, когда я видел, как учитель, дочитав страницу, перекладывает ее в конец рукописи и переходит к следующей, сквозь плывущий у меня перед глазами туман пробился тонкий лучик любви к Терри Крабтри, до сих пор, словно мерцающий огонек свечи, живущий в моей душе.
За все время обсуждения я не сказал ни слова; рассказ Ван Зорна никому не понравился, — мы были слишком серьезно настроены, чтобы по достоинству оценить эту милую мистическую чепуху, и слишком молоды, чтобы понять скрытые в ней отголоски страдания и одиночества, — но в любом случае никто ни о чем не догадался, и для Крабтри все закончилось благополучно. Это мне предстояло пережить страшный позор и унижение. Я протянул мою рукопись преподавателю, и он начал читать в своей обычной манере: монотонным голосом, скучным, как бескрайние просторы прерий, и сухим, как заброшенный колодец. Я так и не понял, было ли это продуманным приемом или он утонул в лабиринте многословных, лишенных пунктуации фраз, с которыми ему пришлось иметь дело, читая мою Мокнапатофу , или причиной его невнятного чтения стал столь же невнятный, неподдающийся пониманию финал, который я лишил мистической окраски, превратив в разнузданно-сексуальную сцену, написанную за десять минут после двух бессонных ночей. Но, так или иначе, ни сам он, ни студенты не заметили, что, по сути, мое сочинение ничем не отличалось от рассказа Крабтри. Учитель закончил чтение и посмотрел на меня с выражением тихой печали и отеческого благословения, словно видел, какую потрясающую карьеру торговца электротоварами мне суждено было сделать. Те, кто уже успел задремать, встрепенулись и приняли участие в вялой дискуссии по поводу достоинств моего произведения. В конце обсуждения преподаватель решился на осторожное определение, сказав, что в моей прозе, несомненно, присутствует «мощный заряд энергии». Десять минут спустя я уже шагал по Банкрофт-Вэй, я возвращался домой с чувством огромного стыда и разочарования, однако, как ни странно, у меня не было ощущения провала, ведь на самом деле этот рассказ нельзя назвать моим. Напротив, я находился в каком-то приподнятом настроении и чувствовал себя почти счастливым: полагаю, причиной послужил ударивший мне в голову мощный заряд энергии, который учитель разглядел в моей прозе, в результате плотину прорвало и на меня обрушился целый поток гениальных идей, требующих немедленного воплощения, а кроме того, я просто радовался, что все обошлось и меня не разоблачили.
Или почти не разоблачили. Стоя под светофором на углу Дуайт-стрит, я почувствовал, что кто-то тронул меня за плечо, и, обернувшись, увидел Крабтри. Глаза Терри радостно сияли, закинутые за спину концы красного кашемирового шарфа бодро развевались на ветру.
— Август Ван Зорн, — произнес он, протягивая руку.
— Август Ван Зорн, — ответил я. Мы обменялись рукопожатием. — Невероятно.
— У меня нет таланта, — сказал он. — А какое у тебя оправдание?
— Отчаяние. А другие его рассказы ты читал?
— Конечно. «Людоеды», «История Эдварда Анжело», «Дом на улице Полфакс». Потрясающие вещи. Просто не верится, что ты тоже о нем слышал.
— М-м, да, — протянул я, подумав, что не только слышал, но даже видел его живым и мертвым. — Пойдем, выпьем пива, я угощаю.
— Я не пью, — сказал Крабтри. — Лучше купи мне кофе.
Я предпочел бы пиво, однако добыть кофе в лабиринтах университетских коридоров было гораздо проще, и мы отправились в небольшое кафе, которое в последнее время я обходил стороной, поскольку там обитала одна милая и ужасно проницательная студентка философского факультета, убедившая меня не растрачивать попусту мой бесценный дар. Через два года она ненадолго стала моей женой.
— В углу под лестницей есть симпатичный столик, — сказал Крабтри. — Я там часто сижу: не люблю, когда на меня смотрят.
— Почему?
— Хочу оставаться для моих подданных загадочной фигурой, — с королевским достоинством изрек Крабтри.
— А-а, понятно. Тогда почему же ты разговариваешь со мной?
— «Сестра тьмы». Я почти сразу догадался, как только услышал про волосы, которые росли у него на лбу, образовывая «странный треугольный выступ, нарушавший пропорции лица».
— Наверное, фраза отложилась у меня в подсознании, поэтому получилась невольная цитата, я ведь работал по памяти.
— Ну, в таком случае у тебя очень плохая память.
— Зато у меня есть талант.
— Возможно. — Он скосил глаза и посмотрел на пламя спички, которую поднес к кончику сигареты. В то время он курил «Олд голд» — крепкие сигареты без фильтра. Теперь Крабтри перешел на легкие сигареты с низким содержанием никотина и ярко-голубой полосой вдоль фильтра; я их называю педерастическими сосульками, когда хочу, чтобы Терри сделал вид, будто он вне себя от гнева.
— Если у тебя нет таланта, то как же ты прошел творческий конкурс? — задал я коварный вопрос.
— У меня был талант, — сказал он беспечным тоном и дунул на спичку, — которого хватило всего на один рассказ. Но это не имеет никакого значения, я все равно не собираюсь быть писателем. — Крабтри сделал паузу, словно хотел придать особый вес своему заявлению, у меня сложилось впечатление, что он очень давно ждал возможности завести этот разговор. Я представил, как он стоит дома перед зеркалом с зажженной сигаретой в руке и, время от времени выдыхая в потолок причудливые кольца дыма, прикидывает, как поизящнее обмотать вокруг шеи свой красный кашемировый шарф. — Я посещаю занятия, чтобы как можно больше узнать о писателях. — Он откинулся на спинку стула и начал петлю за петлей разматывать шарф. — Я собираюсь стать вторым Максом Перкинсом .
У него было чрезвычайно серьезное выражение лица, но в уголках глаз плясали едва заметные искорки, словно он, внутренне усмехаясь, ждал, осмелюсь ли я признаться, что понятия не имею, кто такой Максвелл Перкинс.
— О, неужели? — небрежно бросил я, полный решимости противопоставить его высокомерию и самоуверенности грандиозность моих планов. Я тоже достаточно времени провел перед зеркалом, упражняясь в острословии и впиваясь в собственное отражение устрашающе-проницательным взглядом истинного писателя. Я натягивал толстый вязаный свитер с высоким воротом и льстил себе мыслью, что у меня хемингуэевский изгиб бровей. — Ну, в таком случае я собираюсь стать вторым Биллом Фолкнером.
Крабтри улыбнулся.
— В таком случае тебе предстоит проделать гораздо более долгий путь, чем мне.
— Да иди ты к черту, — сказал я, вытягивая сигарету из пачки, лежащей в нагрудном кармане его рубашки.
Пока мы пили кофе, я рассказывал о себе и моих странствиях по дорогам Америки, щедро приукрасив повествование откровенными деталями, касающимися моего богатого сексуального опыта. Я почувствовал, что разговор о девчонках приводит Терри в некоторое смущение, и спросил, есть ли у него подружка, но он отвечал неохотно, отделываясь какими-то невнятными фразами. Я не стал настаивать и, быстро переключившись на другую тему, начал вспоминать историю Альберта Ветча. Мой рассказ глубоко тронул его.
— Итак, — произнес Крабтри с торжественным видом и, сунув руку в карман пальто, достал тонкую книжечку в потрепанной желтовато-коричневой суперобложке. Он протянул книгу через стол, держа обеими руками, словно это была чашка, до краев наполненная горячим чаем. — Ты, должно быть, видел это издание.
Это был сборник из двадцати рассказов Августа Ван Зорна, выпущенный издательством «Аркхэм Хауз».
— «Загадки Планкеттсбурга и другие истории», — прочел я название книги. — Когда она вышла?
— Года два назад. Они специализируются на таких вещах.
Я полистал плохо сброшюрованные страницы книги, которую Альберту Ветчу так и не довелось подержать в руках. На обложке были помещены восторженные отзывы неведомых критиков и четкая черно-белая фотография автора: мужчина в очках с зачесанными назад волосами — невзрачное лицо человека, который много лет сопротивлялся собственной судьбе, сидя в маленькой комнате в башне отеля «Макклиланд» один на один с серой пустотой, заполнявшей его повседневную жизнь, со своими страданиями и сомнениями и разрушающим душу и тело недугом, который я называю синдромом полуночника. Но на фотографии ничего этого вы не могли видеть, здесь он выглядел очень спокойным, даже красивым, его волосы были слегка растрепаны — прическа, вполне соответствующая образу ученого, занимающегося творчеством Уильяма Блейка.
— Оставь книгу себе, — сказал Терри. — Думаю, это будет справедливо, учитывая твое близкое знакомство с автором.
— Спасибо, Крабтри. — Я почувствовал внезапный прилив нежности к этому щуплому парню с его кашемировым шарфом и напускным высокомерием. Со временем его надменность утратила столь явный характер наигранности и превратилась в естественную манерность, которая отнюдь не всегда вызывает восторг окружающих. — А что, — усмехнулся я, — может быть, в один прекрасный день ты станешь моим редактором?
— Может быть, — сказал он. — Ты нуждаешься в хорошем редакторе, это уж точно.
Мы улыбнулись друг другу и скрепили наш договор рукопожатием. В следующую секунду у меня за спиной возникла та самая девушка, которую я так старательно избегал последние несколько месяцев, и вылила мне на голову кувшин ледяной воды, утопив не только мою репутацию любимца женщин, но и книгу Августа Ван Зорна; во всяком случае, в моих воспоминаниях гибель книги выглядит именно так.
* * *
Щетки бегали по ветровому стеклу машины, исполняя свой привычный танец, пока мы, припарковавшись на Смитфилд-стрит, покуривали травку и дожидались, когда моя третья жена Эмили покажется в дверях «Бакстер-билдинг» — двадцатиэтажной стеклянной коробки, где она работала составителем объявлений в рекламном агентстве. Главным клиентом «Ричард, Рид и К0» была известная фирма, специализирующаяся на производстве польских колбасок, которые славились своими поражающими воображение размерами, что значительно облегчало задачу составления рекламных слоганов, но одновременно требовало от автора чрезвычайной деликатности в выборе слов и сравнений. Я видел, как через крутящуюся дверь прошла секретарша Эмили — девушка сердито встряхнула не желавший раскрываться зонтик и побежала к автобусной остановке, — затем вышли Сьюзан и Бен, друзья Эмили, за ними показался человек, чье имя вылетело у меня из головы, но я безошибочно узнал в нем Возбужденную Колбасу — роль, которую он исполнял на карнавале, устроенном фирмой на прошлое Рождество. Обитатели «Бакстер-билдинг» появлялись на крыльце и один за другим исчезали в мягкой сероватой дымке раннего вечера — дантисты и ортопеды, бухгалтеры и аудиторы, последним вышел печальный эфиоп, который продавал полудохлые цветы в маленьком киоске в вестибюле здания. Люди бросали взгляд на небо, раскрывали зонты или, просто прикрыв голову газетой, со смехом выскакивали под дождь и торопливо шагали по тротуару в предвкушении развлечений, которые сулил им вечер пятницы, освещенный яркими огнями, слегка подрагивающими в потоках дождя. Но когда пятнадцать минут спустя Эмили так и не вышла, хотя по пятницам она обычно ждала меня на крыльце — по давно заведенной традиции в конце недели я заезжал за ней, и мы отправлялись в какой-нибудь симпатичный ресторанчик, — я вынужден был признать, что неприятность, мысль о которой я старательно гнал от себя в течение всего дня, все же случилась: рано утром, когда я, ничего не подозревая, крепко спал, Эмили ушла от меня. Проснувшись, я обнаружил на кухне прислоненную к кофеварке записку и удручающую пустоту во всех ящиках и шкафах, где хранились ее вещи.
— Крабтри, дружище, — сказал я, — она меня бросила.
— Что она сделала?
— Бросила меня, сегодня утром. Я нашел записку. Я даже не уверен, пошла ли Эмили на работу. Скорее всего она сразу поехала к родителям отмечать Песах . Завтра должен состояться первый седер . — Я повернулся и взглянул на мисс Словиак. Они с Крабтри устроились на заднем сиденье, поскольку изначально предполагалось, что Эмили сядет впереди рядом со мной. Им пришлось немного потесниться, чтобы освободить место для тубы — гигантский футляр каким-то странным образом тоже оказался в машине, хотя я до сих пор не был уверен, действительно ли инструмент принадлежит мисс Словиак. — Их будет еще восемь, я имею в виду пасхальные трапезы.
— Он шутит? — спросила мисс Словиак. У меня возникло подозрение, что за время пути от аэропорта до Смитфилд-стрит она решила еще раз подкрасить глаза и губы, но, очевидно, на ходу это было не так-то легко сделать, и поэтому черная полоска туши оказалась где-то в районе бровей, а обведенные помадой губы съехали на щеку, от чего лицо нашей дамы приобрело смазанный вид, словно плохо наведенный на резкость кадр.
— Почему же ты ничего не сказал? — спросил Крабтри. — То есть, я имею в виду, зачем мы здесь сидим?
— Ну, просто я подумал… не знаю. — Я отвернулся и, уставившись на бегающие по лобовому стеклу щетки, стал слушать монотонный шум дождя; капли барабанили по крыше изумрудного «форда-гэлекси» 1966 года выпуска с откидным верхом — автомобиля, владельцем которого я стал меньше месяца назад. Я вынужден был принять этот раритет в качестве возмещения довольно крупного долга. В свое время я имел глупость одолжить денег Счастливчику Блэкмору — старому пьянице, который писал спортивные репортажи для «Пост-газетт» и в настоящее время проходил лечение в реабилитационном центре где-то в Голубых Холмах Мэриленда, куда Счастливчик попал с диагнозом «маниакально-депрессивный психоз». Он был размером с океанскую яхту, этот мой шикарный «форд», с норовистым характером, проржавевшим сцеплением, дряхлой проводкой и огромным задним сиденьем, которое будоражило воображение романтически настроенного человека. Однако я старался не думать, что происходило у меня за спиной, пока мы ехали из аэропорта в город.
— Я подумал, что… может быть, все это мне только показалось. — За долгие годы дружбы с марихуаной я привык, что многие гораздо более жуткие вещи при ближайшем рассмотрении оказывались всего-навсего плодом моего воспаленного воображения; в течение всего дня я старался убедить себя, что сегодня утром, часов около шести, пока я храпел, свободно раскинувшись на только что опустевшем супружеском ложе, мой брак не рассыпался на части, как старая треснувшая чашка. — Вернее, я хочу сказать, что надеялся на это.
— Вы хорошо себя чувствуете? — спросила мисс Словиак.
— Великолепно, — сказал я, пытаясь понять, как же чувствую себя на самом деле. Я горько сожалел, что вынудил Эмили уйти от меня, но совсем не потому, что мог поступить как-то иначе, причина моих сожалений крылась в другом: Эмили с таким упорством старалась предотвратить крушение нашего брака — исход, которому она, и это навсегда останется для меня загадкой, так долго сопротивлялась. Ее собственные родители поженились в 1939 году и до сих пор были женаты, со стороны их отношения даже походили на счастье. Я знал, что Эмили считает развод шагом, к которому прибегают слабохарактерные и безнадежно отсталые люди, не знающие, как правильно вести себя в кризисных ситуациях. У меня было гадкое чувство, какое возникает, если вы просите человека, не умеющего врать, снять трубку телефона и сказать, что вас нет дома. Так же я чувствовал, что люблю Эмили, но мое чувство было каким-то фрагментарно-умозрительным, похожим на любовь, которую вы испытываете к окружающим, находясь в состоянии сильного алкогольного опьянения. Я закрыл глаза и подумал, что подол шелковой юбки Эмили напоминал волну, захлестывающую ее стройные ноги, когда однажды вечером она танцевала под звуки музыкального автомата, играющего мелодию «Barefooting» в каком-то маленьком баре в Саут-сайде; я вспомнил плавный изгиб ее шеи и мягкие контуры тела, проступавшие сквозь ночную рубашку, когда Эмили склонялась над раковиной, чтобы умыть лицо; я отчетливо увидел большой сандвич с тунцом, который Эмили протянула мне, когда мы сидели за раскладным столиком на берегу океана и, щуря глаза от ветра, наблюдали за плывущими вдалеке китами; в то лето мы две недели провели в Люции, штат Калифорния. Я чувствовал, что люблю Эмили, как любил ее тогда, как до сих пор люблю все эти случайные воспоминания — с грустью и необъяснимой тоской, от которой хочется вздохнуть и печально опустить голову, но это была любовь, до боли похожая на ностальгию. Я вздохнул и опустил голову.
— Грэди, что случилось? — Крабтри наклонился вперед и положил подбородок на спинку моего сиденья. Я поежился — его длинные волосы щекотали мне шею. Благодаря соседству мисс Словиак Терри насквозь пропитался запахом «Кристалла». Аромат заставил меня вспомнить одновременно о жене и любовнице — в данной ситуации это выглядело настоящей жестокостью. — Что ты натворил?
— Я разбил ей сердце. Думаю, она узнала о моем романе с Сарой.
— Каким образом?
— Не знаю. — Я вспомнил, что несколько дней назад Эмили ужинала в ресторане со своей сестрой Деборой, которая работала секретарем на факультете изящных искусств в университете Питсбурга. Эмили вернулась из «Али-Бабы» в каком-то подавленном настроении. Наверное, Дебора что-то пронюхала и сочла своим долгом поделиться новостью с сестрой. — Не знаю, — повторил я, — честно говоря, мы с Сарой не особенно соблюдали конспирацию.
— Сара? — раздался голосок мисс Словиак. — Это к ней мы собираемся на вечеринку?
— Верно, — подтвердил я, — это к ней мы собираемся на вечеринку.
* * *
Вечеринку, знаменующую начало Праздника Слова, можно было назвать демонстрацией хороших манер и торжественной увертюрой к нашей литературной конференции: участникам предоставляли возможность познакомиться поближе и немного поболтать, прежде чем прозвучит команда «на старт» и гости, слегка покачиваясь, отправятся в Тау-Холл. Вечеринку устраивали часов в шесть вечера и делали в форме фуршета, с единственной целью, чтобы людям приходилось демонстрировать чудеса эквилибристики, пытаясь удержать на коленке тарелки и бокалы; затем примерно без четверти восемь, когда незнакомцы уже успевали подружиться, а легкое опьянение переходило в приятное головокружение, собравшихся приглашали проследовать на первую из двух лекций, с которыми выступали наиболее выдающиеся представители литературной элиты, согласившиеся в этом году принять участие в конференции. В течение одиннадцати лет и по сей день факультет английской литературы, возглавляемый Вальтером Гаскеллом — мужем Сары Гаскелл, собирал по нескольку сотен долларов с молодых честолюбивых авторов за право встретиться и получить массу бесценных советов от более или менее известных писателей, а также редакторов, литературных агентов и прочих нью-йоркских знаменитостей, отличающихся потрясающей способностью в неимоверных количествах поглощать алкоголь и почти беспрерывно молоть языком. Гостей размещали в пустующих во время весенних каникул комнатах студенческого общежития и, словно пассажиров круизного лайнера, твердой рукой вели через мероприятия, которыми изобиловала программа конференции: дискуссии критиков и литературоведов, похожие на старинный танец, с множеством расшаркиваний, исполняемых под тягучие звуки волынки, беседы с писателями, напоминающие сеансы психотерапевта, и бодрые наставления столичных издателей в зажигательном ритме ча-ча-ча. Подобные творческие конференции проходят во многих университетах, и я не вижу в этом ничего плохого, во всяком случае, они смущают меня ничуть не больше, чем распространенная среди туристических компаний практика организации осмотра достопримечательностей: загрузить огромную плавучую копию Лас-Вегаса толпой перепуганных американцев и, щелкая кнутом над их головами, прогнать на скорости тридцати узлов в час по всем местам, которые обязан посетить уважающий себя турист. Однако среди участников конференции обычно все же попадалась парочка перспективных авторов, а однажды, несколько лет назад, я познакомился с молодым человеком, который попросил меня посмотреть его рассказ; вещь оказалась настолько хорошей, что ему удалось подписать контракт с моим литературным агентом и получить гонорар под еще ненаписанный роман; вскоре роман был написан и опубликован, к несказанному восторгу читающей публики, права на экранизацию успешно проданы, после чего нераспроданные остатки тиража разошлись по сниженным ценам. Я в тот момент находился примерно на трехсотой странице моих «Вундеркиндов».
Поскольку в свое время идея Праздника Слова зародилась у Вальтера Гаскелла, то и вечеринку всегда устраивали в его доме: странном сооружении из красного кирпича, построенном в тюдоровском стиле; похожий на приплюснутую шляпу злой колдуньи, дом стоял в глубине аллеи, надежно отгороженный от улицы высокими кронами деревьев; как мне однажды сказала Сара, дом был перестроен из особняка, некогда принадлежавшего королю консервированных супов Г. Дж. Хайнцу. Вдоль подъездной аллеи виднелись фрагменты покосившейся старинной решетки из массивного кованого железа, а на заднем дворе возле оранжереи лежали поросшие травой ржавые рельсы: остатки миниатюрной железной дороги — детского увлечения одного из давно умерших потомков Хайнца. Дом был слишком велик для Гаскеллов, которые, как и мы с Эмили, никогда не имели детей, зато в нем хватало места для обширной коллекции Вальтера: экспонаты, посвященные истории бейсбола, расползлись по всему дому от чердака до подвала, так что даже в тех редких случаях, когда я приходил к Саре домой, нас не покидало чувство, будто мы не одни: повсюду ощущалось присутствие ее мужа, а по огромным комнатам и длинным темным коридорам бродили призраки ушедших в небытие великих игроков и знаменитых бейсбольных магнатов. Мне нравился Вальтер Гаскелл, и я, ложась в его постель, никогда не мог избавиться от чувства стыда, которое неприятно скребло меня изнутри, словно жесткая нить, вплетенная в мягкий радужный шелк моей страсти к его жене.
Однако я не стану утверждать, что у меня никогда не было осознанного желания завести роман с Сарой Гаскелл. Я принадлежу к тому типу мужчин, которые легко влюбляются и действуют с полным безрассудством, совершенно не думая о последствиях, так что едва вступив в мой первый брак, я почти мгновенно, можно сказать по определению, превратился в неверного мужа. В моей жизни было три брака, и каждый раз вина за развод лежала на мне, и только на мне, без каких-либо оговорок и оправданий. С первой же секунды, как только я увидел ее, у меня возникло вполне осознанное желание завести роман с Сарой Гаскелл, влюбиться в ее порхающие руки, которые при разговоре ни на миг не остаются в покое, в сложное инженерное сооружение из гребней и заколок, которое удерживает ее рыжевато-каштановые волосы, не давая им рассыпаться по плечам и тяжелой волной накрыть ей спину, в ее манеру говорить, когда беседа, словно корабль, потерявший своего капитана, мечется от одного берега к другому, переходя от нежного воркования к резким, полным жесткой иронии замечаниям, и в дым ее бесконечных сигарет.
У нас была квартира в Ист-Окленде, где мы встречались раз в неделю. Квартира принадлежала колледжу — Сара Гаскелл была ректором, и я влюбился в нее в мой первый рабочий день. Наш роман продолжался почти пять лет. Он не стал причиной каких-либо существенных перемен, разве что, в отличие от первого свидания, когда двое людей дрожащими руками пытаются справиться с незнакомым замком, теперь в казенной квартире колледжа был установлен телевизор, чтобы днем в среду мы с Сарой могли, лежа в постели, смотреть старые фильмы. Никто из нас не хотел бросать свою вторую половину или иным образом нарушать привычное течение нашей жизни, в которой было достаточно места для любви, вполне заслужившей право называться долгой и прочной.
— Она хорошенькая? — шепотом спросила мисс Словиак, когда мы, шаркая подошвами ботинок по гладким каменным ступеням, взбирались на крыльцо особняка Гаскеллов. Мисс Словиак слегка ткнула меня пальцем в живот, очень точно изобразив внешне небрежно-снисходительную, но, по сути, чрезвычайно доброжелательную манеру поведения хорошенькой женщины, когда она обращается к невзрачному мужчине.
«Да, мне так кажется», — наверное, я должен был ответить нечто подобное.
— Не такая хорошенькая, как вы, — сказал я.
Также ей было далеко до моей жены. Сара не обладала изяществом и легкой непринужденной грацией Эмили, она была крупной дамой с пышной грудью, внушительным задом, и, как это обычно случается с рыжеволосыми женщинами, ее своеобразная красота казалась странной и какой-то неуловимо изменчивой. Ее лоб и щеки были густо усеяны веснушками, а нос, хотя и выглядел симпатичным слегка вздернутым носиком, если вы смотрели на Сару в профиль, производил впечатление спелой картофелины, когда Сара поворачивалась к вам лицом. К двенадцати годам она уже достигла своего теперешнего роста и комплекции, и я полагаю, эта детская психологическая травма, а также необходимость соответствовать занимаемой должности послужили причиной того, что ее повседневный гардероб в основном состоял из просторных черных брюк, строгих блузок из белой хлопчатобумажной ткани и бесформенных твидовых пиджаков, отличающихся невероятным разнообразием расцветок — от грязно-желтого до пыльно-серого. Свои шикарные длинные волосы она пыталась усмирить с помощью целого арсенала заколок и шпилек, нанести макияж в понимании Сары означало подкрасить губы помадой бледно-морковного цвета, а единственным украшением помимо обручального кольца были висевшие у нее на шее очки в тонкой металлической оправе, которые Сара носила на шнурке от кроссовок. Процесс раздевания Сары превращался в акт отчаянного безумия, это было чем-то вроде вандализма — все равно что открыть клетки зоопарка и выпустить на волю стаю диких животных или подложить динамит и взорвать плотину, сдерживающую могучую реку.
— Привет, малыш, рад тебя видеть, — прошептал я на ухо Саре, когда она распахнула дверь и, отступив на шаг назад, пригласила Крабтри и мисс Словиак пройти в большой холл, отделанный панелями из темного дуба. Мне приходилось шептать довольно громко, потому что пес Сары, эскимосская лайка по кличке Доктор Ди, взял за правило всякий раз при моем появлении в доме Гаскеллов, независимо от цели моего визита, выражать душившие его чувства бешеным лаем. Доктор Ди лишился зрения еще в щенячьем возрасте, переболев тяжелой формой менингита; однако его незрячие голубые глаза имели необыкновенное свойство оживляться при вашем приближении, хотя, казалось, пес смотрел совершенно в другую сторону и вы думали или, как это было в моем случае — надеялись, что пес забыл о вашем существовании. Сара приписывала его враждебность некоторому помутнению рассудка в результате перенесенного в детстве заболевания, — для начала надо отметить, что Доктор Ди был законченным психом, страдавшим маниакальным пристрастием к рытью всяческих норок, дырок и ямок, куда он прятал ценные по его мнению кости и прочие объедки, — но, кроме того, до появления в доме миссис Гаскелл он был собакой Вальтера Гаскелла, и я полагаю, именно этот факт каким-то образом сказался на его отношении ко мне.
— Всё, Доктор Ди, успокойся. Извините, дорогая, просто не обращайте на него внимания, — сказала хозяйка, пожимая руку мисс Словиак. Сара окинула незнакомку быстрым взглядом, в котором промелькнуло едва заметное любопытство ученого-натуралиста, столкнувшегося с необычным экземпляром растения. — Здравствуй, Терри. Шикарно выглядишь.
Сара с энтузиазмом пожимала гостям руки и, казалось, была искренне рада нашему приходу, но, заметив ее рассеянный взгляд и легкую напряженность в голосе, я сразу понял, что Сара чем-то обеспокоена. Она наклонилась вперед, подставляя Крабтри щеку для поцелуя, но неожиданно оступилась, неловко покачнулась и едва не упала. Я подхватил ее под локоть.
— Эй, полегче с поцелуями, — сказал я, возвращая Сару в состояние равновесия. Одним из самых приятных моментов, из-за которых я особенно любил ежегодные вечеринки в доме Гаскеллов, была возможность полюбоваться на Сару, одетую в платье и вышагивающую на высоких каблуках.
— Извините, — пролепетала Сара и залилась краской, так что даже ее покрытые веснушками обнаженные руки порозовели. — Проклятые туфли. Не представляю, как люди ухитряются ходить на этих штуках.
— Дело практики, — заметила мисс Словиак.
— Мне надо поговорить с тобой, — прошептал я, перекрывая вопли Доктора Ди. — Это очень срочно.
— Надо же, какое забавное совпадение, — произнесла Сара в своей обычной полушутливой манере. Однако ее саркастическая ухмылка была обращена к Терри, для которого, как она знала, наш роман не являлся тайной, — мне тоже очень надо поговорить с тобой.
— Думаю, ему нужнее, — сказал Крабтри, передавая Саре пальто мисс Словиак и свой оливковый плащ.
— Сомневаюсь. — Сделав широкий жест рукой, Сара повела нас через холл к дверям гостиной. Подол ее платья — какого-то бесформенного одеяния, похожего на мешок с короткими рукавами, сделанный из черного искусственного шелка, наэлектризовался и все время прилипал к колготкам. Туфли на высоких каблуках, гулко цокающие по дубовому паркету, подворачивающиеся лодыжки, покачивающаяся походка, напряженно вытянутая вперед шея, обнаженные руки, рыжие волосы, зачесанные вверх и заколотые на затылке с нарочитой небрежностью, — прическа, предназначенная для особо торжественных случаев, — все придавало облику Сары неуклюжую величественность, которая казалась мне безумно привлекательной. Сара Гаскелл понятия не имела, как она выглядит и какое сногсшибательное впечатление могут производить на некоторых мужчин ее пышные формы. Глядя на то, как она балансирует на двухдюймовых «шпильках», вы первым делом подумали бы об отчаянной дерзости, словно вдруг увидели перед собой современный небоскреб в стиле модерн — шестьдесят три этажа из стекла и света, насаженные на тонкий стальной стержень.
— Трипп, что ты сделал с этим псом? — спросил Крабтри. — Почему он так пристально смотрит на твое горло?
— Он слепой. Доктор Ди не видит ни меня, ни моего горла.
— Но знает, как до него добраться.
— Тихо, Доктор Ди, — прикрикнула Сара, — замолчи немедленно!
Мисс Словиак боязливо покосилась на пса, который занял свое излюбленное место: усевшись между Сарой и мной, он надежно уперся передними лапами в пол, оскалил зубы и перешел с истеричного лая на утробное рычание.
— В чем дело, почему вы ему так не нравитесь? — спросила мисс Словиак.
Я в недоумении пожал плечами и, чувствуя, что заливаюсь краской — нет ничего более постыдного, чем оказаться в немилости у такого симпатичного и умного пса, — попытался отшутиться.
— Я должен ему денег.
— Грэди, дорогой, — вмешалась в разговор Сара, передавая мне пальто мисс Словиак и плащ Терри, — если тебе не трудно, пожалуйста, поднимись в комнату для гостей и брось это на кровать. — Она говорила напряженным голосом, словно произносила слова пароля.
— Боюсь, я не знаю, где находится комната для гостей, — ответил я, хотя мне не раз доводилось бросать на кровать для гостей саму Сару.
— Ну, тогда, пожалуй, будет лучше, если я покажу тебе дорогу. — Теперь в голосе Сары слышалась откровенная паника.
— Да, думаю, так будет лучше, — согласился я.
— А мы устроимся поудобнее и будем чувствовать себя как дома, — сказал Крабтри. — Если, конечно, наш милый Доктор не возражает. А ты как, старина, не против? — Он присел перед Доктором Ди на корточки и, ткнувшись лбом в нахмуренные брови пса, забормотал проникновенным голосом какие-то ласковые слова утешения, — искусство, которым владеет любой профессиональный редактор. Доктор Ди тут же успокоился и стал внимательно обнюхивать длинные волосы Крабтри.
— Терри, не мог бы ты найти моего мужа и сказать, чтобы он запер Доктора Ди в подвале? — попросила Сара. — Спасибо, ты очень любезен. О, ты его сразу узнаешь, он самый красивый мужчина в комнате, и глаза у него такие же, как у Доктора Ди. — Это была правда, Вальтера Гаскелла ни с кем не спутаешь: высокий широкоплечий мужчина с пышной седой шевелюрой, — настоящий богемный красавец, каких полно на Манхаттане, с прозрачными голубыми глазами, в которых застыло выражение тоски и внутренней опустошенности, — типичный взгляд бывшего алкоголика. — Какое милое платье. мисс Словиак. — Сара любезно улыбнулась гостье и двинулась вверх по лестнице, ведущей на второй этаж.
— Она мужчина, — сказал я, шагая вслед за Сарой с охапкой верхней одежды в руках.
* * *
Летом 1958 года в газетах Питсбурга появились сообщения о том, что некий Джозеф Тодеско, уроженец Неаполя, работавший помощником смотрителя в клубе «Форбс Филд», в чьи обязанности входило содержать в порядке бейсбольное поле, был уволен с работы за то, что самовольно занял свободный клочок земли возле ограды клуба и разбил там небольшой огород. Это был третий год его работы в «Форбс Филде», в прошлом мистер Тодеско не раз безуспешно пытался организовать собственный скромный бизнес: среди его начинаний числились цветоводство, разведение плодовых деревьев и тепличное хозяйство.
Он был хорошим садовником, но плохим бизнесменом и страшным транжирой, двух своих предприятий он лишился из-за нарушений в финансовой отчетности, остальные потерял благодаря беспробудному пьянству. Его ухоженные, но слишком буйно разросшиеся помидоры, цуккини и итальянские бобы, которые карабкались по длинным четырехфутовым шестам и мешали зрителям видеть стоящего на подаче игрока, привлекли внимание одного недружелюбно настроенного агента по продаже недвижимости. Агент как раз вел спорное дело между клубом и Питсбургским университетом, пожелавшим купить бейсбольный стадион. И вскоре мистер Тодеско оказался безработным. Попавшая в газеты история о несправедливом увольнении садовода-любителя вызвала протест общественности и резкое заявление со стороны профсоюзов, в результате через неделю Джозеф Тодеско был восстановлен на работе с условием, что вызвавшие скандал растения будут выкопаны и пересажены в его собственный садик размером с носовой платок. Еще несколько недель спустя мистер Тодеско праздновал день рождения своей единственной дочери — младшей из детей. Девочке исполнилось восемь, счастливый отец выпил лишку и, подавившись куском бифштекса, умер на руках любящей жены, в окружении детей, двух внуков и дорогих его сердцу томатов, кабачков и фасоли. На его дочь это событие произвело неизгладимое впечатление, в памяти девочки остался почти мистический образ отца: большой, толстый, неподвижно лежащий человек, который совершил нечто вроде гастрономического самоубийства.
Не знаю, верно ли я излагаю подробности этой трагической истории, но данный факт показывает, насколько далеко мне пришлось зайти в моих умозаключениях, чтобы понять, почему такая рассудительная женщина, как Сара Гаскелл, которая всегда старалась держаться подальше от разного рода сомнительных типов и панически боялась совершить какой-нибудь необдуманный поступок, обратила внимание на такого мужчину, как я. Ее мать, полька по происхождению, которую я видел всего дважды, была суровой, не склонной к проявлению сентиментальных чувств дамой с сильным характером, железной волей и жесткими седыми усиками, торчащими над плотно сжатыми губами. Она одевалась исключительно в черное и всю жизнь проработала в прачечной. Эта женщина постаралась, и, надо сказать, небезуспешно, искоренить в характере дочери все те отрицательные черты, которые могли передаться ей по наследству от несчастного Джозефа Тодеско, особенно склонность к авантюризму и любого рода невоздержанность, и воспитать женщину здравомыслящую, способную сделать правильный выбор в пользу пускай скромных, но реально достижимых целей. Таким образом, Сара предпочла посвятить себя изучению бухгалтерского дела, подавив свои творческие наклонности и рано проснувшийся интерес к литературе; затем последовал экономический факультет университета, диссертация и докторская степень в области менеджмента. Она успешно строила карьеру, отвергла предложения двух преданных поклонников и лишь в возрасте тридцати пяти лет, заняв должность ректора нашего колледжа, позволила себе подумать о замужестве.
Сара выбрала декана факультета английской литературы: его финансовые дела находились в отличном состоянии, социальное положение и карьера тоже соответствовали требованиям, склад характера и привычки говорили о том, что он станет хорошим мужем, и, кроме того, его внушительная библиотека, насчитывающая семь тысяч томов, содержалась в идеальном порядке — все книги были не только расставлены по алфавиту, но и рассортированы в соответствии с хронологией и национальной принадлежностью авторов. Также Сару Тодеско, которая была восьмым ребенком из бедной семьи, жившей в районе Гринфилда, привлекли благородные манеры Вальтера Гаскелла, его блестящее образование, полученное в Дортмундском университете, умение управлять красивой двухмачтовой яхтой и шикарная квартира его родителей неподалеку от Центрального парка. Мама одобрила выбор дочери, и Сара убедила себя, что Вальтер Гаскелл — это поистине блестящая партия. Но, тем не менее, несмотря на все усилия матери, где-то в глубине души Сара сохранила остатки неаполитанской чувствительности; возможно, она, эта чувствительность, а также остатки моего бурного темперамента и стали причиной того, что у Сары возникло желание рискнуть своим прочным и стабильным положением ради сомнительной радости общения со мной.
Другое обстоятельство, которым я объяснял возникший у нее интерес к моей персоне, было увлечение Сары (или, скорее, непреодолимое влечение, похожее на тяжелый случай наркотической зависимости, причем соблазнителем, посадившим ее на иглу, оказался именно я): Сара постоянно читала, она читала все, что попадалось ей под руку, будь то Джин Райс, Джин Шепард или Джин Дженет. Словно хорошо отлаженный механизм, она проглатывала книги со скоростью шестьдесят пять страниц в час; Сара читала с ожесточением фанатика и непроницаемо-мрачным выражением лица без какого-либо видимого удовольствия. Она читала в постели перед сном и едва проснувшись, сидя на унитазе и примостившись возле окна на заднем сиденье машины; когда Сара отправлялась в кино, она брала с собой книгу, чтобы почитать перед началом сеанса, а сколько раз я заставал ее на кухне с книгой в одной руке и вилкой в другой: разогревая куриный бульон, поставленный в микроволновку ровно на одну минуту, она в третий раз перечитывала, ну, скажем «Леди Молли» (Сара обожала серийные романы, где действовали одни и те же герои). Если под рукой не оказывалось книги, она бралась за газеты и журналы, — чтение было для нее чем-то вроде пиромании, — а когда в доме не оставалось ни одной непрочитанной газеты, Сара переходила к рекламным проспектам, инструкциям по пользованию бытовой техникой, надписям на консервных банках и на пакетах с сухим завтраком или просто длинным спискам продуктов на чеках из супермаркета. Однажды я стал свидетелем того, как Сара внимательно изучает этикетки на бутылках с шампунем и жидким мылом, — она как раз принимала ванну в надежде немного подлечить свой радикулит, но процедура занимала много времени, а Сара слишком быстро расправилась с толстым томом Чарлза Перси Сноу. Сара даже прочла мою первую книгу, задолго до того как познакомилась с автором, и я тешу себя мыслью, что она была моим лучшим читателем. Каждый писатель мечтает об идеальном читателе, и мне несказанно повезло, что мой идеальный читатель согласился еще и спать со мной.
— Можешь положить пальто сюда, — нарочито громким голосом произнесла Сара и, словно экскурсовод, указала мне на дверь комнаты, выдержанной в нежно-голубых тонах, со светлым паркетным полом и высоченным потолком.
Я переступил порог комнаты, Сара вошла вслед за мной и плотно прикрыла дверь. На левой стене рядом с большим зеркальным шкафом висели два прямоугольных футляра, в каких обычно хранят коллекции бабочек, у меня уже была возможность рассмотреть их, и я знал, что под стеклом находятся билеты на серию матчей чемпионата по бейсболу 1949 и 1950 годов. Противоположная стена была сплошь увешана фотографиями игроков команды «Нью-Йорк янки». Под фотографиями стояла широкая кровать с высокой спинкой и витыми ножками, на кровати лежало покрывало, отороченное мелкими оборками. Белоснежное покрывало напоминало пышное платье невесты. Я повалил Сару на кровать, красное пальто мисс Словиак и оливковый плащ Крабтри соскользнули на пол. Я плюхнулся рядом с Сарой и, приподнявшись на локте, заглянул в ее испуганные глаза.
— Привет, — сказал я.
— Здравствуй, ковбой.
Я задрал подол ее вечернего платья и провел ладонью по тому месту, где резинка от колготок плотно впивалась в бедро Сары, затем скользнул рукой под тугие колготки и в стотысячный раз добрался до курчавых волос у нее на лобке. Я действовал машинально, как хронический неудачник, который привычным движением лезет в карман пиджака, чтобы достать свой верный амулет — засушенную кроличью лапку. Она припала губами к моей шее где-то в районе уха. Я почувствовал, как она, пытаясь расслабиться, прижалась ко мне всем телом. Сара расстегнула пуговицу у меня на рубашке, просунула руку в образовавшуюся щель и сжала ладонью мою левую грудь.
— Эта, левая, принадлежит мне.
— Верно, — сказал я. — Они обе принадлежат тебе.
Мы помолчали. Спальня находилась прямо над гостиной, я отчетливо слышал музыку: Оскар Питерсон плел свою витиеватую джазовую мелодию.
— Итак?
— Нет, ты первый начинай.
— Ладно. — Я снял очки, внимательно посмотрел на мутноватые, заляпанные какими-то непонятными пятнами стекла и снова надел их. — Сегодня утром…
— Я беременна.
— Что? Ты уверена?
— У меня задержка, уже девять дней.
— Ну, девять дней, это еще ничего не…
— Значит, — сказала Сара, — Грэди, я абсолютно уверена. Понимаешь, год назад, когда мне исполнилось сорок пять, я перестала надеяться, что у меня когда-нибудь будет ребенок, но по-настоящему примирилась с этой мыслью только недели две назад. Или, точнее, поняла, что примирилась. Помнишь, мы как-то обсуждали эту тему.
— Да, помню.
— Ну вот, именно поэтому мне ничего не кажется, я действительно беременна.
— И как ты к этому относишься?
— Лучше скажи, как ты к этому относишься?
Я задумался.
— Пожалуй, я бы назвал твою новость интересным дополнением к моей, которая состоит в том, что сегодня утром от меня ушла Эмили. — Сара замерла, я почувствовал, как напряглось ее тело, словно она прислушивалась к раздающимся снизу голосам. Я замолчал и тоже стал слушать, пока до меня, наконец, не дошло, что Сара ждет продолжения. — Она уехала к родителям в Киншип, но думаю, после Пасхи Эмили не собирается возвращаться домой.
— Понятно, — сказала Сара, стараясь придать своему голосу безразличную интонацию, как будто я только что поделился с ней вычитанным в газете сообщением о производстве сверхпрочной цементной смеси. — Значит, теперь ты разводишься с женой, я — с мужем, мы женимся и воспитываем ребенка. Так?
— Да, такой вот простенький план. — Я откинулся на подушку и несколько минут разглядывал висящие у меня над головой фотографии бейсболистов: молодые загорелые парни улыбались в камеру рассеянной улыбкой чемпионов. Слушая прерывистое дыхание Сары, я и сам начал задыхаться. Моя левая рука, которую я опрометчиво подсунул Саре под спину, затекла, я чувствовал, как в кончиках пальцев начинается легкое покалывание. Я поймал обращенный на меня с фотографии грустный взгляд Джонни Майза. Мне показалось, что Джонни принадлежал к той породе мужчин, которые не задумываясь уговорили бы любовницу сделать аборт и избавиться от ее первого и, вероятно, единственного ребенка.
— А что, подруга твоего друга Терри на самом деле мужчина? — спросила Сара.
— Да, думаю, что да. Во всяком случае, насколько я знаю Терри…
— И что он тебе сказал?
— Он сказал, что хочет посмотреть мою книгу.
— Ты ему покажешь?
— Может быть. — Придавленная рука окончательно занемела, ноющая боль стала подбираться к плечу. — Я не знаю, что делать.
— Я тоже. — Глаза Сары наполнились слезами, слезы хлынули через край и потекли по щекам. Она зажмурилась. Я лежал достаточно близко, чтобы во всех деталях рассмотреть тоненькую сетку сосудов на ее плотно сомкнутых веках.
— Сара, милая, я так больше не могу, — я осторожно пошевелил рукой, пытаясь освободиться, — ты лежишь на моей руке.
Она не пошевельнулась, только открыла совершенно сухие глаза и смерила меня ледяным взглядом.
— Ладно, — сказала она, — похоже, тебе нужно время, чтобы переварить эту новость.
* * *
Я пил многие годы, потом бросил и понял одну печальную истину, касающуюся всех без исключения вечеринок. На вечеринке трезвый человек так же одинок, как писатель за письменным столом, и так же безжалостен, как прокурор, и печален, как ангел, взирающий со своего облака на наш суетный мир. Это поистине глупо — приходить на вечеринку, где собирается большое количество мужчин и женщин, и смотреть на окружающих трезвым взглядом, не защищенным спасительным розоватым фильтром и не затуманенным той волшебной дымкой, которая ослепляет вас, смягчает вашу проницательность и склонность критиковать себе подобных. Да, кстати, я не считаю трезвость великой добродетелью. Из всех способов достижения совершенства, доступных современному потребителю, этот кажется мне наиболее сомнительным. Я бросил пить не потому, что у меня были проблемы с алкоголем, хотя вполне допускаю, что были, просто алкоголь вдруг каким-то загадочным образом превратился для моего организма в настоящий яд: однажды вечером полбутылки «Джорджа Дикеля» остановили мое сердце на целых двадцать секунд (позже, правда, выяснилось, что у меня аллергия на этот сорт виски). Однако в ту пятницу, о которой идет речь, я, выждав положенные пять минут, последовал за Сарой и сияющим, как морская жемчужина, сгустком протеина, поселившимся в глубинах ее мягкого живота, и войдя в комнату, где Первая Праздничная Вечеринка была в полном разгаре, понял, что сама мысль на несколько часов влиться в толпу гостей, оставаясь при этом в трезвом состоянии, приводит меня в ужас. Впервые за многие месяцы я почувствовал желание взять стакан побольше и плеснуть в него хорошую порцию виски.
Меня заново познакомили с робким, похожим на эльфа человечком, чьи произведения считаются классикой современной американской литературы, беседа с ним на прошлогодней конференции доставила мне истинное наслаждение, но в этот раз он показался мне напыщенным, выжившим из ума похотливым стариком, который флиртует с молоденькими девушками, всеми силами пытаясь заглушить страх приближающейся смерти. Меня представили женщине, чьи рассказы я вновь и вновь перечитывал в течение последних пятнадцати лет, каждый раз заливаясь слезами как младенец; но сейчас, глядя на нее, я видел лишь сухую дряблую шею и пустые глаза человека, бессмысленно растратившего свою жизнь. Я приветливо улыбался и пожимал руки талантливым студентам, молодым, жаждущим славы писателям, профессорам и преподавателям нашего факультета, не любить которых у меня не было ни малейших оснований; я слышал их фальшивый смех, видел, как они задыхаются в своих тугих крахмальных воротничках и в смущении переминаются с ноги на ногу, и чувствовал идущий у них изо рта отвратительный запах — смесь имбирного пива и виски. Я избегал Крабтри, понимая, что стал для него тяжелой обузой, и старался не смотреть в сторону мисс Словиак — этот переодетый мужчина, расхаживающий на высоких каблуках, явление само по себе столь печальное, что даже не хотелось о нем думать. Я был не в том настроении, чтобы вести светские разговоры. Решив, что пришло время выкурить хороший косячок, я потихоньку выскользнул из комнаты, пробрался на кухню и вышел на заднее крыльцо дома.
Дождь прекратился, но в воздухе по-прежнему висела тяжелая сырость, вода с шумом неслась по переполненным водостокам. Легкий туман радужным облаком окутывал ярко освещенный дом Гаскеллов. С крыльца мне хорошо была видна отливающая влажным металлическим блеском крыша оранжереи. Года три назад у Сары неожиданно проснулась любовь к цветоводству, и она с энтузиазмом взялась за выгонку фуксий и пинцирование хризантем, но у меня возникли опасения, что нежные растения зачахнут, оставшись без внимания хозяйки, если в ближайшие месяцы Сара займется выращиванием младенца. Однако это казалось маловероятным, учитывая тот факт, что ректор колледжа принадлежит к тем людям, карьера которых держится на таких старомодных понятиях, как честность, порядочность и хорошая репутация. До сих пор мне удавалось избегать неприятностей благодаря чистому везению, а также осознанной привычке пользоваться противозачаточными средствами, — ни одна из моих женщин не забеременела, но я знал, что Сара и Вальтер уже давно не спят вместе, и не сомневался: отцом ребенка был я. Я был удивлен и слегка испуган: при слове «аборт» мне казалось, что я вижу сияющий белизной кафель и чувствую специфический больничный запах. «Это простейшая операция, они подкачивают немного воздуха и…»
Мне было жаль Сару и ужасно стыдно перед Вальтером, но больше всего меня угнетало чувство разочарования в самом себе. Большую часть жизни я провел в ожидании: я мечтал, что однажды окажусь в каком-нибудь самом обыкновенном городе, которому предназначено стать моим родным городом, и проснусь самым обыкновенным утром в объятиях женщины, которая предназначена мне самой судьбой; я мечтал общаться с обыкновенными людьми, делать хорошую работу, которая приносит удовольствие, но по сути ничего не меняет в размеренном течении моей жизни. А вместо этого к чему я пришел? Мне сорок один год, я побывал во множестве городов, ни один из которых так и не стал для меня родным, я потратил уйму денег на покупку ненужных вещей, которые потом бесследно исчезли, и на мимолетные развлечения, воспоминания о которых давно стерлись из моей памяти; я безоглядно влюблялся и столь же легко расставался, — их было как минимум семнадцать, моих бурных и бестолковых романов; моя мать умерла, когда я был младенцем, а отец покончил с собой, когда мне еще не исполнилось четырех; сейчас я вновь оказался в ситуации, когда все в моей жизни может перемениться, и неизвестно, к чему приведут эти перемены. Как ни странно, но, несмотря на весь мой богатый опыт, я так и не смог привыкнуть к столь захватывающему непостоянству вещей. Единственным более-менее стабильным явлением среди этого безумного хаоса была моя книга. Мне пришла в голову печальная мысль — само собой, она посещала меня далеко не в первый раз, — что мой роман вполне может пережить своего создателя, так и оставшись незавершенным. Тяжело вздохнув, я полез в нагрудный карман рубашки, где лежал дюймовый окурок сигареты, которую мы с Крабтри курили в машине, дожидаясь пока Эмили покажется на крыльце «Бакстер-билдинг».
Я поднес спичку к разлохмаченному концу окурка и, сделав первую затяжку, начал погружаться в приятное забытье, похожее на голубоватый туман, плавающий в незрячих глазах Доктора Ди, как вдруг справа от меня послышался шорох и легкое поскрипывание, словно кто-то ступал резиновыми подошвами по влажной траве. Я поднял глаза и увидел появившийся из тени дома неясный силуэт; человек прошел через сад и приблизился к освещенной оранжерее. Теперь я смог разглядеть незнакомца: это был высокий мужчина, одетый в длиннополый плащ. Он шел, опустив голову и глубоко засунув руки в карманы плаща. Обогнув оранжерею, он двинулся в направлении двух тускло поблескивающих стальных рельсов, которые пересекали сад Гаскеллов с востока на запад и по которым некогда разъезжал будущий глава консервной империи, осматривая свои скромные владения. В первую секунду я испугался, вспомнив, что пару месяцев назад в дом Гаскеллов забрались грабители, но, приглядевшись повнимательнее, узнал и этот длиннополый плащ, и сутулую спину человека, и его иссиня-черные волосы, гладкие и блестящие, как стеклянная крыша оранжереи. Это был мой студент. Между старыми проржавевшими рельсами, подняв лицо к темному небу, словно ожидая, когда из глубин космоса появится летающая тарелка пришельцев и, выбросив смертоносный луч, сразит его наповал, стоял Джеймс Лир.
Я удивился, увидев его здесь. Если студентов и приглашали на вечеринку в дом ректора, то обычно это были старшекурсники, которым доверяли распечатать программки конференции и раздать их гостям. Правда, иногда для особо одаренных студентов делались исключения, чтобы дать им возможность встретиться с настоящими писателями и посмотреть, как ведут себя в непринужденной обстановке корифеи современной литературы. Джеймс Лир, безусловно, был одаренным студентом, но он не принадлежал к тем милым мальчикам, которые вызывают у окружающих желание сделать ради них исключение из правил. Я попытался напрячь мозги и вспомнить, не мог ли я сам пригласить Джеймса на вечеринку. Он постоял еще несколько мгновений, уставившись в абсолютно пустое небо, на котором не было ни одной звезды, и вдруг резким движением выдернул руку из кармана. В его кулаке что-то сверкнуло — то ли осколок стекла, то ли зеркало, то ли какой-то металлический предмет.
— Джеймс? — позвал я. — Это ты? Что ты там делаешь? — Я спустился с крыльца и, все еще сжимая двумя пальцами окурок сигареты, пошел к нему по влажной траве.
— Это просто игрушка, — сказал Джеймс, показывая лежащий у него на ладони крошечный, размером не больше колоды карт, серебристый пистолет с перламутровой рукояткой. — Добрый вечер, профессор.
— Привет, Джеймс. Не думал, что встречу тебя здесь.
— Это пистолет моей мамы, — произнес он. — Она выиграла его в автомате, знаете, такой, с клешней. Мама тогда училась в Балтиморе, в католической школе. Я раньше стрелял из него пистонами, но теперь трудно найти пистоны подходящего размера.
— Зачем он тебе? — Я осторожно потянулся к пистолету.
— Не знаю. — Пальцы Джеймса стиснули рукоятку. — Случайно нашел в ящике стола и стал носить с собой, на удачу, наверное. — Он быстро опустил пистолет в карман плаща.
Этот знаменитый плащ Джеймса был чем-то вроде его фирменного знака. Одного взгляда на него было достаточно, чтобы понять: такую вещь можно купить только на барахолке; сделанный из водоотталкивающего материала, на клетчатой фланелевой подкладке, с широкими лацканами и большими накладными карманами, плащ выглядел заслуженным ветераном, который многие годы пытался защитить от дождя длинную череду своих сутулых владельцев: мелких бандитов, одиноких бродяг и просто никчемных засранцев. Он настолько прочно пропитался запахом грязных подворотен и заплеванных автобусных остановок, что стоило вам несколько минут просто постоять рядом, и вы понимали: удача в панике бежала от вас и вряд ли когда-нибудь вернется.
— Вообще-то у меня нет официального приглашения, — сказал Джеймс. — Это на тот случай, если вы заинтересуетесь, что я тут делаю. — Он сердито дернул плечом, поправляя лямку висевшего у него за спиной рюкзака, и впервые с начала разговора посмотрел мне в глаза. Джеймс Лир был симпатичным мальчиком: большие темные глаза, казавшиеся влажными, словно в них постоянно стояли слезы, прямой нос, гладкая чистая кожа, красиво очерченные губы, — однако его лицо выглядело каким-то неотчетливо-расплывчатым, словно он находился в раздумьях и пока не решил, какое хочет иметь лицо. В мягком свете, падавшем из окон особняка Гаскеллов, Джеймс казался совсем юным и болезненно хрупким. — Я пришел с Ханной Грин.
— Понятно. — Ханна Грин считалась самым талантливым молодым писателем у нас на факультете. Она была очень хорошенькой и в свои двадцать один год уже успела опубликовать два рассказа в «Пари ревю». Ее стиль отличался простотой и поэтичностью, такой же незатейливой, как капля дождя на нежном лепестке маргаритки, — особенно хорошо Ханне удавалось описание бесплодных пустынь и лошадей. Девушка жила на первом этаже моего дома: Ханна Грин платила за аренду сто долларов в месяц, а я был безнадежно влюблен в юную писательницу. — Можешь сказать, что пришел со мной. Тем более что мне следовало пригласить тебя.
— Профессор, а что вы делаете в саду?
— Ну, честно говоря, собирался выкурить косячок. Хочешь, могу угостить?
— Нет, спасибо. — Он неловко переступил с ноги на ногу. По-видимому, мое предложение смутило Джеймса, он машинально начал расстегивать пуговицы плаща, и я увидел, что на нем был все тот же черный костюм, узкий, похожий на удавку галстук, который он счел наиболее подходящим для такого важного события, как обсуждение его рассказа, и блеклая серая рубаха. — Не люблю терять контроль над своими эмоциями.
Мне показалось, он очень точно определил главную проблему всей своей жизни, но, решив оставить его высказывание без комментариев, я молча поднес сигарету к губам и глубоко затянулся. Приятно было стоять посреди темного сада на мягкой, примятой дождем траве, вдыхать свежий, наполненный запахом приближающейся весны воздух и прислушиваться к тому, как внутри тебя зарождается предчувствие неминуемого несчастья. Вряд ли стоящий рядом Джеймс пребывал в том же состоянии расслабленного спокойствия, но я не сомневался: окажись он сейчас на диване в гостиной с бутербродом-канапе в одной руке и бокалом в другой, ему было бы еще неуютнее. Джеймс Лир принадлежал к натурам молчаливым и замкнутым. Трудно представить, в каком окружении этот мальчик мог бы чувствовать себя более-менее уверенно, и поэтому Джеймсу было гораздо спокойнее, когда его никто не окружал.
— Вы с Ханной дружите? — помолчав немного, спросил я, зная, что они действительно были просто друзьями и вместе ходили смотреть фильмы в «Плейхауз» и «Филммейкерз». — Встречаетесь?
— Нет, — поспешно сказал Джеймс. При тусклом освещении невозможно было понять, покраснел ли он, я лишь видел, что Джеймс нахмурился и уставился себе под ноги. — Мы просто ходили в кино. — Он поднял голову и снова взглянул на меня, его лицо оживилось, как это обычно случалось, если речь заходила о его любимом предмете. — Смотрели «Дитя гнева» с Тирон Пауэр и Френсис Фармер.
— Ммм… Хороший фильм?
— По-моему, Ханна похожа на Френсис Фармер.
— Она сошла с ума, я имею в виду Френсис Фармер.
— Ага, как и Джин Тирени. Она тоже там играет.
— Наверное, классный фильм.
— Неплохой. — Он расплылся в улыбке; у Джеймса Лира была широкая плутоватая улыбка, придававшая ему совсем мальчишеский вид. — Думаю, мне нужно было немного развеяться.
— Да уж, — согласился я, — сегодня утром тебе досталось.
Он пожал плечами и снова отвернулся. Во время обсуждения в аудитории нашелся один-единственный человек, который сказал добрые слова в адрес Джеймса Лира, — Ханна Грин; и даже критическая часть ее выступления в основном состояла из расплывчатых замечаний, поданных в очень корректной и мягкой форме. Насколько мне удалось уловить сюжетную линию рассказа, если ее вообще можно было уловить за нагромождением рваных предложений и сумбурной, точно конвульсивные подергивания эпилептика, пунктуацией, характерной для стиля Джеймса Лира, речь шла о мальчике, которого соблазнил священник, а затем, когда у ребенка появляются первые признаки нервного расстройства, выражающиеся в грубости и плохом поведении, мама отводит его к тому же священнику, чтобы мальчик покаялся в своих прегрешениях. В финальной сцене мальчик смотрит через решетку исповедальни вслед уходящей матери, женщина медленно движется вдоль прохода и со словами: «Падет на нас огонь небесный» — погружается в солнечный свет, сияющий за открытыми дверями церкви. Рассказ назывался «Кровь и песок» — сложно понять, чем руководствовался автор, придумывая название для своего произведения. Как и все остальные, это название было позаимствовано у голливудского фильма. В послужном списке Джеймса уже имелись такие рассказы, как «Время свинга», «Огни Нового Орлеана», «Алчность», «Ножки за миллион долларов». Все его истории были наполнены какими-то туманными ассоциациями и непонятными наплывающими друг на друга образами, и все как одна сосредоточены на мрачных коллизиях взаимоотношений детей и взрослых. Названия, казалось, не имели никакой логической связи с содержанием, и повсюду прослеживалась навязчивая тема: суровое католическое воспитание, ломающее души и судьбы людей. Моим студентам приходилось изрядно поломать голову, чтобы оценить его произведения и попытаться сформулировать свое отношение к творческим опытам Джеймса Лира. Они видели, что Джеймс пишет со знанием дела, и понимали, что он, безусловно, талантлив, но выходящие из-под его пера вещи настолько озадачивали читателя и несли в себе такой сильный заряд враждебности, что в результате вызывали ответное раздражение, вылившееся в то утро в настоящий разгром, устроенный студентами во время дискуссии.
— Они были в бешенстве, — сказал Джеймс. — Если до сих пор мои рассказы им не нравились, то этот они просто возненавидели.
— Да, я знаю, извини, я немного выпустил ситуацию из-под контроля.
— Ничего. — Он повел плечом, поправляя сползшую лямку рюкзака. — По-моему, вам рассказ тоже не особенно понравился.
— Ну-у, как тебе сказать… э-э… я…
— Да это не важно. — Он махнул рукой. — Я его написал всего за час.
— За час?! Невероятно! — Несмотря на все несовершенство, это была глубокая и очень живая вещь.
— Я все придумываю заранее, так что остается только записать. У меня иногда бывает бессонница, вот этим я и занимаюсь, пока лежу в темноте и смотрю в потолок. — Джеймс тяжело вздохнул. — Ну, ладно, — сказал он, — вам, наверное, пора — скоро надо будет идти на лекцию.
Я поднял руку и поднес часы к свету, чтобы рассмотреть циферблат. Стрелки показывали тридцать пять минут восьмого.
— Да, ты прав. Пойдем.
— Но… профессор, я… э-э… мне тоже пора домой. Я еще успею на восьмичасовой автобус.
— Брось, что за ерунда, — твердо заявил я, — пойдем в дом, выпьем по стаканчику перед лекцией. Ты же не хочешь пропустить такую замечательную лекцию. Ты когда-нибудь был в доме ректора? Джеймс, это очень красивый дом. Пойдем, я тебя кое с кем познакомлю. — Я назвал фамилии двух писателей, которые в этом году были почетными гостями Праздника Слова.
— Меня им уже представили, — холодно бросил Джеймс. — Но я много слышал про бейсбольную коллекцию мистера Гаскелла.
— О, у мистера Гаскелла очень много сувени… ой… — Неожиданно у меня перед глазами полыхнула яркая вспышка, колени подогнулись и сделались ватными. Пытаясь удержаться на ногах, я вцепился в плечо Джеймса, оно было таким хрупким, словно я опирался на плечо бумажного человечка.
— Профессор, что с вами?!
— Ничего, Джеймс, все в порядке. Должно быть, немного перебрал.
— Сегодня на лекции у вас был нездоровый вид. Ханна тоже заметила.
— Да нет, просто не выспался, — сказал я. На самом деле последние несколько месяцев со мной случались приступы головокружения, словно внутри черепа вдруг взрывалась маленькая бомба, я вздрагивал и замирал, ослепленный нестерпимо ярким белым сиянием; приступы были мгновенными и происходили совершенно неожиданно. — Ничего, сейчас все пройдет. Моему старому толстому телу нужен небольшой отдых. Я, пожалуй, вернусь в гостиную.
— Ну, тогда до свидания, — произнес Джеймс, высвобождаясь из моих цепких объятий, — до понедельника.
— Ты разве не собираешься присутствовать на завтрашних семинарах?
Он покачал головой.
— Вряд ли, я… хочу позаниматься, нам много задали.
Он прикусил губу, резко повернулся и, глубоко засунув руки в карманы плаща, пошел через газон обратно к дому. Я невольно представил, как внутри кармана пальцы Джеймса крепко сжимают перламутровую рукоятку игрушечного пистолета. При каждом шаге рюкзак подпрыгивал и хлопал его по спине. Джеймс уходил от меня, ритмично поскрипывая подошвами ботинок, а я, не знаю почему, вдруг почувствовал сожаление: мне казалось, что этот неразговорчивый мальчик, замкнутый, одинокий и совершенно сбитый с толку своим прогрессирующим недугом под названием синдром полуночника, сейчас был единственным человеком, чье общество могло бы доставить мне удовольствие. О, да, он был тяжело и неизлечимо болен! Прежде чем завернуть за угол дома, Джеймс бросил взгляд на окно гостиной. Он так и остался стоять, запрокинув голову и подставив лицо яркому свету, которым был наполнен особняк Гаскеллов. Джеймс смотрел на Ханну Грин. Девушка сидела на подоконнике спиной к саду, ее светлые волосы растрепались и в беспорядке рассыпались по плечам, отчаянно жестикулируя, она что-то рассказывала находящимся в комнате людям. Окружившая Ханну публика дружно скалила зубы в беззвучном смехе.
Мгновение спустя Джеймс пришел в себя, отвернулся и сделал шаг в сторону, его сгорбленная фигура исчезла в густой тени дома.
— Джеймс, — крикнул я, — подожди минутку, не уходи.
Он обернулся, его лицо вновь оказалось в полосе света. Я щелчком отшвырнул окурок и направился к Джеймсу.
— Давай-ка зайдем ненадолго в дом. — Фраза получилась какой-то зловещей и прозвучала так резко, что мне стало неловко. — Думаю, тебе стоит взглянуть на одну интересную вещицу.
* * *
Когда мы поднялись на крыльцо и вошли в кухню, вечеринка уже подходила к концу. Большая группа классиков современной литературы, под предводительством Вальтера Гаскелла, отправилась в Тау-Холл, где должна была состояться лекция. С ними отбыл маленький престарелый эльф, одетый в толстый вязаный свитер с высоким воротом, — собственно, ему и предстояло в тот вечер выступить перед нами с лекцией на тему «Внутренний доппельгэнгер писателя». Сара и какая-то молодая женщина в сером деловом костюме соскребали в мусорное ведро объедки с тарелок и затыкали пробками недопитые бутылки с вином. В раковину, доверху забитую грязной посудой, с шумом бежала вода, и женщины не слышали, как мы с Джеймсом тихонько проскользнули в гостиную, где целая команда студентов-добровольцев собирала многочисленные стаканы и пепельницы с окурками. Выкуренная мной сигарета давала о себе знать: я почувствовал, как разлившаяся по телу знакомая легкость превращает меня в бесплотное привидение и как одновременно уходит решимость, с которой я всего несколько минут назад собирался тайком провести Джеймса Лира в спальню Гаскеллов, чтобы показать мальчику «одну интересную вещицу», висящую в шкафу Вальтера Гаскелла.
— Грэди, — обратилась ко мне одна из студенток, Кэрри Маквирти. Сегодня утром она особенно неистово критиковала рассказ Джеймса Лира. Сама Кэрри была настоящей бездарностью, но я всегда относился к ней с искренним сочувствием: Кэрри писала серьезный роман «Лиза и люди-кошки», работу над которым начала в возрасте девяти лет; почти половину жизни девушка посвятила своей эпопее — я трудился над «Вундеркиндами» намного меньше. — Ханна тебя искала. А-а, привет, Джеймс.
— Привет, — мрачно буркнул Джеймс.
— Ханна? — удивленно переспросил я, пытаясь скрыть охватившую меня то ли панику, то ли тихий восторг. — Где она?
— Я здесь, — раздался из прихожей голос Ханны. Она просунула голову в приоткрытую дверь гостиной. — Привет, мальчики, хотела узнать, куда вы оба запропастились.
— Гуляли в саду, — сказал я, — нам с Джеймсом надо было кое-что обсудить.
— Ага, я так и подумала. — Она саркастически хмыкнула, заметив лихорадочный румянец у меня на щеках и покрасневшие белки глаз. Ханна была одета во фланелевую мужскую рубаху, небрежно заправленную в мешковатые джинсы, и высокие ковбойские ботинки. Ни разу в жизни я не видел Ханну в другой обуви; даже когда девушка бродила по дому в махровом халате, или в шелковых кружевных трусиках, или в обтягивающих трикотажных шортах, ее ноги были надежно зашнурованы в ботинки из красноватой потрескавшейся кожи. В минуты слабости я любил представлять Ханну с обнаженными ступнями: в моем воображении возникал образ ее длинных ног с изящными лодыжками и аккуратными ноготками, покрытыми багровым, как пылающий закат, лаком — точно под цвет кожи ее любимых ботинок. Помимо копны светлых и не очень чистых волос, несколько тяжеловатой нижней челюсти и широкого скуластого лица с характерным для жителей западных штатов выражением упрямой решительности, — Ханна была родом из Прово, штат Юта, — она мало походила на Френсис Фармер. И все же Ханна Грин была очень красива и очень хорошо знала об этом, и, думаю, именно поэтому изо всех сил пыталась бороться со своей красотой, чтобы не позволить яркой внешности затмить остальные ее достоинства. Возможно, в этой упорной борьбе, которая изначально была обречена на провал, Джеймсу Лиру и виделось печальное сходство с голливудской звездой. — Если хотите, могу вас подвезти. Джеймс, ты поедешь? И ты, Грэди, собирайтесь. Мы можем прихватить твоих друзей, Терри и его подругу, не помню, как ее… Эй, Грэди, что случилось? У тебя какой-то странный вид.
Она коснулась моего плеча — Ханна принадлежала к тем людям, которые любят прикасаться к собеседнику, — я сделал шаг назад. Встречаясь с Ханной Грин, я всегда отступал: я прижимался к стене, когда мы сталкивались в просторном холле моего дома, где почти не было мебели, и прятался за газету, когда мы оказывались вдвоем на кухне. Я проделывал эти трюки с удивительным постоянством и потратил немало сил, пытаясь понять, в чем кроется причина столь необычного для меня поведения. Полагаю, я находил свого рода утешение в том факте, что мои отношения с юной Ханной Грин пронизаны предчувствием катастрофы, которая вот-вот может произойти, но вопреки привычному ходу вещей не происходит, — обычной маленькой катастрофы, коих в моей жизни было немало.
— Я в полном порядке, — сказал я. — Легкая простуда, ничего страшного. Где эта сладкая парочка?
— Наверху. Пошли за своими пальто.
— Отлично. — Я открыл было рот, собираясь позвать их, как вдруг вспомнил о Джеймсе и о своем обещании показать ему один из самых ценных экземпляров в коллекции Вальтера Гаскелла. Я обернулся. Джеймс стоял возле входной двери и, прислонившись к косяку, рассеянно смотрел через стекло в сад на прозрачный туман, подсвеченный фонарями, которые, словно солдаты, выстроились вдоль широкой подъездной аллеи. — Послушай, Ханна… э-э, не могла бы ты забрать моих друзей, а мы с Джеймсом потом приедем. У нас еще остались кое-какие дела.
— Конечно, с удовольствием, только твои друзья уже минут десять ищут свои пальто в спальне для гостей.
— А вот и мы, — раздался голос Крабтри. Он бочком спускался по лестнице, поддерживая за руку идущую вслед за ним мисс Словиак. Дама выступала с королевским достоинством, угрожающе покачиваясь на своих пятидюймовых «шпильках». Я подумал, насколько это непросто быть пьяным трансвеститом. Серебристо-зеленый костюм Терри остался в идеальном порядке — ни морщинки, ни складочки, задумчивый взгляд был устремлен поверх голов присутствующих, на лице застыла невозмутимо-чопорная полуулыбка — обычное для Крабтри выражение, которым он прикрывался в тех ситуациях, когда предполагал, что может стать причиной скандала. Но, едва заметив стоящего возле двери молодого человека, Терри мгновенно оживился, глаза вспыхнули хищным огнем, и, выпустив руку своей дамы, он решительно направился к Джеймсу Лиру. Мисс Словиак одним шагом перемахнула через три последние ступеньки и рухнула в мои объятия, ее красивые длинные руки изящно, хотя и без всякого злого умысла, обвили мою шею, и я погрузился в густую волну знакомого аромата «Кристалла» и еще какого-то острого и непристойного запаха.
— А-ах, извините, — выдохнула она, скорбно заломив брови.
— Привет, — улыбнулся Крабтри, протягивая Джеймсу руку.
— Джеймс, — сказал я, — познакомься, это мой лучший друг, а также мой редактор Терри Крабтри. Это мисс Словиак, подруга мистера Крабтри. Джеймс Лир — мой студент, я тебе о нем рассказывал.
— Неужели? — Крабтри все еще стискивал пальцы Джеймса, не в силах прервать затянувшееся рукопожатие. — Я бы обязательно запомнил.
— Послушай, Терри. — Ханна фамильярно подергала Крабтри за рукав, словно они были давними приятелями. — Это тот парень, о котором я тебе говорила. Ты спроси его, что случилось с Джорджем Сандерсом. Джеймс про него все знает.
— Спросить о ком? — пролепетал Джеймс, высвобождая свои побелевшие пальцы из железной хватки Крабтри. Его голос слегка дрожал. Интересно, заметил ли он в глазах моего друга тот безумный охотничий блеск и откровенный зов страсти, который не укрылся от меня. — Мы сегодня смотрели «Дитя гнева», — сообщил Джеймс, — Сандерс там тоже снимался.
— Да, да, мы с Терри как раз обсуждали этот фильм, — вмешалась Ханна. — Терри сказал, что Сандерс покончил с собой, только он не помнит как.
— Большая доза снотворного, 1972 год, — без запинки оттарабанил Джеймс.
— Невероятно! Прошу. — Крабтри подал пальто мисс Словиак. — Даже дату запомнил!
— О, наш Джеймс и не такое может, — воскликнула Ханна. — Правда, Джеймс? — Она с восторгом смотрела на него, словно младшая сестра, которую переполняет гордость за старшего брата и безграничная вера в его способность творить чудеса. Было видно, как старший брат, не желая разочаровывать малышку, напрягает окаменевшие мускулы, изо всех сил пытаясь изобразить на лице ослепительную улыбку. — Джеймс, кто еще покончил с собой? Я имею в виду киноактеров.
— Ты хочешь, чтобы я назвал всех? Это очень длинный список.
— Ну, хотя бы нескольких, самых известных.
Джеймс не стал закатывать глаза к потолку или задумчиво скрести подбородок, он просто открыл рот и приступил к оглашению списка.
— Пир Анжели, 1971, снотворное. Чарлз Бойер, 1978, способ тот же. Чарлз Баттерворт, 1946 — отравление выхлопными газами, считается, что это был несчастный случай, но вы же понимаете… — Он удрученно покачал головой. — У него была депрессия. — Джеймс Лир саркастически хмыкнул, но мне показалось, что это было сделано исключительно ради слушателей. Очевидно, Джеймс со всей серьезностью относился к голливудским самоубийцам, а также к просьбам Ханны Грин. — Дороти Дандридж, 1965, как и все остальные, наглоталась таблеток. Альберт Деккер, 1968, повесился, написав предсмертную записку помадой у себя на животе. Да, абсолютно согласен, нелепый поступок. Алан Лэдд, 1964, вновь снотворное. Кэрол Лэндис, забыл в каком году, но она тоже не была оригинальна — таблетки. Джордж Ривз, играл Супермена в телевизионных постановках, застрелился. Джин Себерг, 1979, снотворное, естественно. Эверетт Слоан, замечательный актер, снотворное. Маргарет Салливан, то же самое. Люп Велез, убойная доза снотворного. Джиг Янг. Этот сначала прикончил жену, потом застрелился сам, 1978 год. Ну, и еще масса имен, но я не уверен, что вы слышали о них. Росс Александр? Сара Блэндик? Мэгги Макнамара? Джи Скала?
— Я и половины не знаю, — сказала Ханна.
— Ты расположил имена в алфавитном порядке, — заметил Крабтри.
Джеймс пожал плечами.
— Ну да, просто мой мозг так устроен.
— Не уверена, — Ханна тронула его за рукав, — думаю, твой мозг устроен гораздо сложнее. Пойдемте, нам пора.
Крабтри двинулся к двери, но перед уходом снова с чувством пожал руку Джеймса. Я покосился на мисс Словиак. Она была явно задета и, очевидно, не настолько пьяна, чтобы не помнить, чем они с Терри занимались в спальне для гостей, и, вполне естественно, полагала, что произошедшее дает ей право рассчитывать на внимание со стороны моего друга, хотя бы до конца сегодняшнего вечера. Она демонстративно не позволила Крабтри взять ее под руку, и вместо этого сама повисла на локте Ханны.
Ханна подозрительно потянула носом.
— Какой знакомый запах. Как называются ваши духи?
— Почему бы тебе не присоединиться к нам после лекции, — сказал Крабтри, одарив Джеймса ласковой улыбкой. — В Хилле есть одно симпатичное местечко, когда я бываю в Питсбурге, мы с Грэди обязательно туда заглядываем.
Джеймс залился краской.
— О, я не знаю… вообще-то я не собирался…
Крабтри кинул на меня выразительный взгляд и произнес с нажимом:
— Возможно, твоему учителю удастся уговорить тебя.
Я неопределенно пожал плечами, и Терри Крабтри, наконец, скрылся за дверью. Однако мгновение спустя на пороге вновь возникла мисс Словиак. Она уже успела подкрасить губы кроваво-красной помадой и причесаться, ее шикарные длинные волосы переливались иссиня-черным блеском, как сталь вороненого пистолета. Мисс Словиак вплотную подошла к Джеймсу.
— Послушай, вундеркинд, ты никого не забыл включить в свой список покойников? — спросила она, уставившись в глаза сопернику.
* * *
Когда четырнадцатого января 1954 года Мэрилин Монро выходила замуж за Джо Ди Маджио, — церемония состоялась ровно через неделю после моего третьего дня рождения, — на ней поверх скромного коричневого костюма был надет короткий черный жакет, отороченный мехом горностая. После ее смерти жакет стал просто еще одним предметом, получившим наряду с многочисленными платьями для коктейля, меховыми накидками и черными колготками соответствующий номер в длинной инвентарной описи вещей актрисы. Наследники отдали жакет одной из лучших подруг Мэрилин. Подруга, вероятно не узнав в нем ту самую вещь, в которой счастливая невеста была изображена на всех фотографиях, сделанных в Сан-Франциско много лет назад, частенько отправлялась в симпатичном атласном жакете в свой любимый ресторан «Массо и Фрэнк», где каждую среду проходили грандиозные богемные попойки. В начале семидесятых, когда старая подруга Мэрилин Монро — актриса, которая всю жизнь снималась во второсортных мелодрамах и имя которой уже никто не помнит, кроме безумных киноманов вроде Джеймса Лира, — сама покинула наш бренный мир, жакет с горностаевым воротником, потертостями на локтях и оторванной стеклянной пуговицей был продан вместе с остальными скудными пожитками покойной старлетки на аукционе в Восточном Голливуде. Он попал в руки одного из верных поклонников Мэрилин Монро и таким образом занял достойное место в Царстве Реликвий. Жакет долго путешествовал в замкнутом мире фанатов, исповедующих культ Мэрилин Монро, пока не вышел на более широкую орбиту, оказавшись в руках одного нью-йоркского бейсбольного коллекционера; у него, к примеру, имелось девятнадцать бит, которыми некогда размахивал Джо Ди Маджио, и семь принадлежавших Янки Клипперу бриллиантовых булавок для галстука. Однако поразивший коллекционера финансовый кризис вынудил его продать многострадальный жакет Вальтеру Гаскеллу, который повесил реликвию на специальные плечики с антикоррозийным покрытием и поместил в шкаф с регулятором влажности.
— Это действительно жакет Мэрилин Монро? — спросил Джеймс с почтительной дрожью в голосе. Я понял, что заставило меня предложить Джеймсу Лиру посмотреть эту дурацкую реликвию, — желание стать свидетелем его восторга. Мы стояли в торжественной тишине спальни Вальтера Гаскелла, на ковре перед заветным шкафом была видна дугообразная полоса, похожая на раскрытый веер, — след от тяжелой бронированной двери, которая время от времени открывалась, чтобы впустить хозяина коллекции. Прежде чем нанести визит в свою сокровищницу, Вальтер Гаскелл надевал полосатую бейсбольную форму клуба «Нью-Йорк янки» и, заливаясь слезами, переступал порог шкафа. Слезы струились по его впалым щекам и твердому, словно высеченному из камня подбородку — Вальтер Гаскелл оплакивал свою безвозвратно ушедшую юность. За пять лет, что длился мой роман с Сарой, я так и не смог понять, в чем кроется причина ее недовольства мужем, но это недовольство отличалось такой глубиной и многогранностью форм, что ни один из секретов Вальтера не был для меня тайной. Он установил на дверях шкафа хитрый кодовый замок, но я хорошо знал комбинацию цифр.
— Да, это действительно жакет Мэрилин Монро, — сказал я. — Не стесняйся, если хочешь, можешь его потрогать.
Он бросил на меня неуверенный взгляд и вновь уставился в глубины шкафа. Стены хранилища были обиты толстыми пробковыми панелями, рядом с атласным жакетом выстроилась шеренга из пяти полосатых футболок с большой цифрой «3» на спине и темными пятнами от застарелого пота под мышками.
— Вы уверены, что мы не… что мы имеем право находиться здесь?
— Конечно, — заявил я, в очередной раз с опаской покосившись на дверь спальни. Войдя в комнату, я оставил дверь широко открытой и включил верхний свет, старательно делая вид, что я свой человек в доме и нам с Джеймсом нет никакой необходимости таиться, но малейший шорох, скрип половицы и доносящиеся снизу голоса заставляли меня вздрагивать, сердце то и дело подскакивало в груди и начинало бешено колотиться. — Ты просто говори потише, ладно?
Он вытянул руку и осторожно пощупал двумя пальцами воротник жакета, словно боялся, что от его прикосновения старый пожелтевший мех может рассыпаться в пыль.
— Мягкий, — едва слышно прошептал Джеймс, в его глазах появилось мечтательное выражение, а приоткрытые губы расплылись в блаженной улыбке. Мы стояли у порога шкафа, почти касаясь локтями друг друга, я уловил старомодный запах бриолина, которым Джеймс щедро напомадил свои блестящие черные волосы; тяжелый аромат цветущей сирени в сочетании с запахом мокрой псины, исходившим от его плаща, и удушливой нафталиновой волной, хлынувшей в комнату, едва мы открыли тяжелую бронированную дверь, создали столь омерзительный букет, что я почувствовал подступающую к горлу тошноту, однако мысль наблевать в сокровищнице Вальтера Гаскелла показалась мне кощунственной. — Сколько он заплатил за эту вещь?
— Не знаю, — сказал я, хотя до меня доходили слухи о баснословной сумме, которую Вальтер выложил за свои сокровища. Бейсбольно-голливудская коллекция стала для него не только увлечением, но и темой масштабного романа объемом в семьсот страниц, который он величал не иначе как «критическим исследованием функциональных особенностей» брака Мэрилин Монро и Джо Ди Маджио; желающих опубликовать это исследование пока не нашлось. В минуты особого душевного подъема Вальтер признавался, что «вскрывает в своем произведении характерные черты американского мифотворчества». В истории этой короткой и несчастной любви, замешенной на ревности, страсти, самообмане и отчаянии, ему, насколько я понял, удалось разглядеть типично американский сюжет о больших надеждах и трагическом разочаровании; брак, по его определению, является «важным антисобытием в жизни современного человека»; в образе бейсбольного слаггера ему привиделся аллегорический образ Мужа как участника поединка, где мужчина всегда оказывается на позиции игрока, отбивающего удар; также Вальтер пришел к неоспоримому выводу — пассаж, который мне особенно хорошо запомнился, — что «американское сознание склонно рассматривать брачный союз как сочетание табуированной экзогамии и корпорационного взаимопоглощения». — Он никогда не говорил Саре об истинной стоимости коллекции.
Мое сообщение чрезвычайно заинтересовало Джеймса, и я мгновенно пожалел, что вообще произнес эти слова.
— Наверное, вас с ректором связывают по-настоящему теплые дружеские отношения, не так ли?
— Да, — подтвердил я, — очень теплые. Также мы большие друзья с мистером Гаскеллом.
— Еще бы, если вы знаете комбинацию цифр на его кодовом замке и он позволяет вам заходить в его супружескую спальню… э-э… в его отсутствие.
— Совершенно верно, — медленно произнес я, пристально вглядываясь в лицо Джеймса и пытаясь понять, не издевается ли он надо мной.
Неожиданно внизу громко хлопнула дверь, мы оба подскочили, словно у нас над ухом кто-то выстрелил из пистолета, и, растянув губы в дурацкой улыбке, посмотрели друг на друга. Интересно, подумал я, моя улыбка выглядит такой же вымученно-фальшивой, как и его?
— Он такой тонкий и легкий, как будто ненастоящий, — Джеймс повернулся к шкафу подцепил двумя пальцами рукав жакета, приподнял и снова отпустил, — похож на театральный костюм.
— Возможно, все, что носит великая актриса, похоже на театральный костюм.
— Ого, сильно сказано, профессор Трипп. — Джеймс слегка выпятил нижнюю губу и одобрительно закивал головой. Насколько я помнил, это был первый случай за все время нашего знакомства, когда он отважился на подобный тон. По крайней мере, мне показалось, что он поддразнивает меня. — Честное слово, профессор, вам надо почаще баловаться наркотиками.
— Если вы собираетесь глумиться надо мной, мистер Лир, полагаю, вам следует обращаться ко мне Грэди или старина Трипп.
Я собирался всего лишь достойно ответить на наглый выпад распоясавшегося студента и немного поддеть его, но Джеймс крайне серьезно отнесся к моему предложению. Он покраснел, потупил глаза и стал внимательно изучать призрачный след в форме веера, навечно впечатавшийся в ворс ковра.
— Спасибо, — проникновенным голосом сказал он. После столь трогательной сцены ему, видимо, захотелось отойти подальше и от меня, и от шкафа. Джеймс попятился и отступил на середину комнаты. Я перевел дух, увеличение дистанции между моим носом и его волосами не вызвало у меня особых возражений. Джеймс окинул взглядом просторную спальню Гаскеллов: высокий украшенный лепниной потолок, старинный поблескивающий желтоватым лаком бидермейеровский комод, массивный дубовый гардероб с мутной, наполовину облезшей зеркальной дверью, пышные кружевные подушки и белое шелковое покрывало на аккуратно застеленной кровати — оно выглядело таким безупречно белым и таким холодным, что кровать казалась погребенной под толстым слоем снега. — Красивый дом, — заметил Джеймс. — Они, наверное, очень состоятельные люди.
Когда-то деду Вальтера принадлежала большая часть земель в графстве Маната во Флориде, а также десяток газет и блистательный победитель «Прикнесс Рейз» , но я не стал посвящать Джеймса в подробности истории семьи Гаскелл.
— Да, они в полном порядке. А твои родители состоятельные люди? Чем они занимаются?
— Мои родители? — повторил Джеймс, ткнув себя пальцем в грудь. — Да что вы. Отец работал на фабрике, где делают манекены. Серьезно, «Зейтз пластик», они производят манекены и отдельные части тела, ну, там, болванки для шляп в виде голов и, знаете, такие сексуальные ножки, на которые натягивают капроновые чулки. Но он уже давно на пенсии, он совсем старенький. У него теперь другое занятие: папа пытается разводить радужную форель в пруду на заднем дворе дома. Нет, мы, можно сказать, бедные. Мама, когда была жива, работала поваром по найму — готовила для банкетов, пикников, а в свободное время подрабатывала в сувенирной лавке.
— И где это было? В каком городе?
Рассказ Джеймса меня удивил, потому что, несмотря на его жуткий плащ, от которого за версту несло нищетой, и потрепанную одежду, явно купленную на дешевой распродаже, судя по лицу и манерам, Джеймс Лир был мальчиком из богатой семьи, как-то я даже заметил у него на запястье золотые часы «Хамильтон» на дорогом ремешке из крокодиловой кожи.
— Нигде. — Он покачал головой. — Вы все равно никогда не слышали об этом городе — Карвел, неподалеку от Скрэнтона.
— Не слышал, — согласился я, хотя название показалось мне смутно знакомым.
— Мерзкий городишко, — сказал он, — настоящая дыра, населенная кучкой жалких обывателей, меня все соседи ненавидели.
— Так ведь это здорово! — Глядя на Джеймса, я подумал, что он еще совсем мальчик, и с грустью вспомнил то далекое время, когда меня самого переполняли те же тревоги и сомнения, я точно так же ощущал себя изгоем, на которого выплеснулась вся мелкая обывательская ненависть к себе подобным, накопившаяся у обитателей маленького провинциального городка. Какое же это было неповторимо-прекрасное состояние — жить с мыслью, что ты противен не только себе самому, но и всем людям вокруг тебя. — Зато ты можешь начать писать о них, у тебя есть отличный повод и масса впечатлений.
— Уже написал. — Он слегка повел плечами и, качнув головой, показал на висящий у него за спиной рюкзак, довольно объемистый и не очень чистый. Это был один из тех заплечных мешков, которые входят в экипировку израильских парашютистов, с характерной эмблемой в виде красных крыльев на верхнем клапане; мода на них появилась среди моих студентов лет пять назад. — Только что закончил роман.
— Роман! — Я вытаращил глаза. — Черт возьми, Джеймс, ты не перестаешь меня удивлять. За этот семестр ты уже написал пять рассказов. А теперь еще роман! И сколько тебе понадобилось времени на роман, неделя?
— Четыре месяца. Я начал писать еще дома, во время рождественских каникул. Книга называется «Парад любви», а для города я взял название из фильма — Сильвания.
— Из какого фильма?
— «Парад любви» , — как нечто само собой разумеющееся сказал Джеймс.
— Да, конечно, я мог бы догадаться. Дашь почитать?
Он покачал головой.
— Нет. Вам не понравится. Так себе вещица, ничего особенного. — Он вздохнул. — Дрянной роман. Честно говоря, профес… Грэди…э-э… Трипп, даже стыдно вам показывать.
— А-а, понятно. Ну, раз так, не буду настаивать. — Я отступил без особого сопротивления, поскольку на самом деле перспектива продираться через сотни страниц текста, написанного в излюбленном стиле Джеймса и напоминающего осколки вдребезги разбитого стекла, представлялась мне не столь уж заманчивой. Я был рад, что Джеймс не стал захлопывать дверь ловушки, в которую я сам же и угодил, машинально предложив свои услуги в качестве читателя-добровольца. — Если ты говоришь, что книга дрянь, поверю тебе на слово. — Я с улыбкой взглянул на парня и увидел, как его глаза наполняются слезами. Улыбка мгновенно сползла с моего лица. — Эй, Джеймс, эй. Ну что ты, не надо, я же просто пошутил.
Но было уже поздно: Джеймс Лир заплакал. Рюкзак соскользнул у него с плеча и тяжело шлепнулся на пол, а сам Джеймс, бессильно опустившись на белоснежную кровать Гаскеллов, горько зарыдал. Он плакал беззвучно, закрыв лицо руками. Из-под ладоней Джеймса выкатилась одна-единственная слеза, она упала на его потрепанный шелковый галстук и медленно расползлась по нему, превратившись в уродливую кляксу с неровными краями. Я пересек комнату и остановился возле кровати. Часы на туалетном столике Сары показывали без пятнадцати восемь. Я слышал, как внизу цокают ее каблуки: Сара обежала все комнаты, выключая на ходу свет, выскочила в холл, бросила последний взгляд в большое зеркало, висящее в проеме между двумя высокими окнами, схватила сумочку и помчалась к выходу. Дверь со скрипом отворилась, затем с грохотом захлопнулась, раздался скрежет ключа, и замок защелкнулся. Мы с Джеймсом остались в доме одни. Я присел на кровать рядом с ним.
— Послушай, мне бы очень хотелось взглянуть на твой роман, — начал я. — Правда, Джеймс, очень.
— Да не в этом дело, профессор Трипп, — едва слышно прошептал он, вытирая глаза тыльной стороной ладони. Из его правой ноздри выползла сопля, он торопливо потянул носом. — Извините.
— А в чем? В сегодняшнем обсуждении? Да, приятель, понимаю, здорово они тебя потрепали. Это моя вина, мне следовало…
— Нет, — перебил он, — это тут тоже ни при чем.
— Что же тогда?
— Не знаю. — Он порывисто вздохнул. — Может быть, у меня депрессия? — Джеймс поднял голову и посмотрел на раскрытый шкаф. — Может быть, меня расстроил вид этого жакета. Когда-то он принадлежал ей, а теперь висит здесь так… я не знаю… печально.
— Да, у него действительно печальный вид, — сказал я. Снаружи раздался звук мотора — машина Сары ожила. Поворот ключа зажигания был единственным жестом, который Саре удавалось сделать с невероятным изяществом. Она обожала повязать голову длинным газовым шарфом в красно-белый горошек и носиться по территории университета в своем новеньком «ситроене», модель DS23 кабриолет, цвет «красная смородина».
— Я всегда очень расстраиваюсь, когда вижу такое, — признался Джеймс. — Ну, знаете, когда вещи, раньше принадлежавшие людям, сиротливо висят в шкафу.
— Да, я очень хорошо понимаю, о чем ты говоришь. — Я представил ряд женских платьев, висящих в шкафу где-нибудь в мансарде маленького домика с закопченными стенами из красного кирпича в городке Карвел, штат Пенсильвания.
Мы сидели бок о бок на краю белой, словно холодное заснеженное поле, кровати, смотрели на жалкий кусок черного атласа, висящий в шкафу Вальтера Гаскелла, и прислушивались к шороху гравия под колесами отъезжающего «ситроена». Я подумал, что сейчас Сара вырулит за ворота, повернет на улицу и страшно удивится, увидев, что «гэлекси» Счастливчика Блэкмора все еще стоит возле обочины, грустный и одинокий.
— Сегодня утром от меня ушла жена, — произнес я, обращаясь скорее к самому себе, чем к Джеймсу Лиру.
— Я знаю, — ответил Джеймс. — Мне Ханна сказала.
— Ханна?! — Теперь настал мой черед покраснеть и закрыть лицо руками. — Конечно, она, наверное, видела записку.
— Наверное, — сказал Джеймс. — И, честно говоря, мне показалось, она была просто счастлива.
— Счастлива?!
— Нет… то есть она намекала на что-то такое. Ну, вообще-то у меня всегда было ощущение, что Ханна и ваша жена не очень любят друг друга. Не очень. А уж если быть до конца откровенным, то, по-моему, ваша жена… как бы это сказать… ненавидела Ханну.
— Да, пожалуй. — Я вспомнил холодное молчание, которое, словно медленно наползающий ледник, несколько дней преследовало меня, после того как я предложил Ханне снимать у нас комнату. — Похоже, я и сам толком не знаю, что происходит в моем собственном доме.
— Похоже, — с нескрываемым сарказмом согласился Джеймс. — А вы знаете, что Ханна влюблена в вас?
— Нет, не знаю. — Я откинулся назад и плашмя рухнул на кровать. Это было очень приятно — лежать на спине, закрыв глаза, и ни о чем не думать. Испугавшись, что у меня уже не будет сил подняться, я быстро сел — слишком быстро, в голове взорвалась маленькая бомба и рассыпалась фейерверком из разноцветных звездочек. Что дальше, что еще я должен сказать? «Очень рад за нее»? Или «ей же хуже»?
— И все же, я думаю, она влюблена в вас, — повторил Джеймс. — Эй, профессор, вы знаете, а ведь я забыл еще одно имя — Пег Энтвистл. Хотя вряд ли ее можно считать звездой. Она снялась только в одном фильме — «Тринадцать женщин», 1932 год. Да и то в крошечном эпизоде, это была ее первая и последняя роль.
— И что потом?
— А потом она забралась на ту знаменитую надпись «ГОЛЛИВУД» и спрыгнула вниз со второй буквы «л».
— Симпатичная буква. — Облако из разноцветных звездочек немного рассеялось, но теперь я не мог избавиться от плотного серо-голубого тумана, что пришел на смену фейерверку и смешался с тяжелым запахом цветущей сирени, который источали волосы Джеймса. Композиция получилась невыносимая, я понял, что если сейчас же не займу вертикальное положение и не начну двигаться, то либо потеряю сознание, либо меня вырвет, либо и то и другое, причем оба несчастья произойдут одновременно. По телу разлилась слабость, руки и ноги сделались ватными, как у тряпичной куклы; я попытался вспомнить, когда ел в последний раз, — тщетно. В последнее время я часто забывал поесть — опасная забывчивость, особенно для мужчины моего роста и комплекции. — Джеймс, давай выбираться отсюда, — с легкой паникой в голосе сказал я. — А то опоздаем на лекцию. — Я оперся на костлявое, словно воронье крыло, плечо Джеймса Лира, поднялся на ноги и пошел к двери.
Выходя из комнаты, я погасил верхний свет, оставив Джеймса в темноте и одиночестве, — уже во второй раз за сегодняшний день; дверь в сокровищницу Вальтера Гаскелла тоже осталась открытой настежь. Я успел сделать несколько шагов по коридору, когда из темноты донеслось глухое ворчание — знакомый звук, от которого волосы у меня на голове встали дыбом. Доктор Ди! Перед уходом Сара выпустила его из подвала. Пес пробрался на второй этаж и теперь медленно приближался ко мне, он почти полз, низко припадая животом к полу: передние лапы широко расставлены, подрагивающие черные губы растянуты в кровожадном оскале, открывающем по-стариковски желтые зубы. Его незрячие глаза были устремлены куда-то в пространство у меня за спиной, словно безумный эскимосский пес вглядывался в заснеженные просторы далекой родины.
— Джеймс, — слабым голосом позвал я, — догадайся, кто к нам пришел. Какая неожиданная встреча. Привет, старина Ди. Чертовски рад тебя видеть.
Я прижался к стене, надеясь незаметно проскользнуть мимо него, но пес насторожился и с угрожающим рычанием двинулся прямо на меня. Я запаниковал, попытался отскочить в сторону, но потерял равновесие, споткнулся о распластанное на полу тело собаки и изо всех сил, впрочем, совершенно непреднамеренно, заехал ему носком ботинка под ребра. В следующее мгновение я почувствовал острую боль в лодыжке и плашмя грохнулся на пол. Доктор Ди склонил надо мной оскаленную пасть, я услышал низкий клокочущий звук, поднимающийся из глотки разъяренного зверя.
— Пошел вон! — заорал я.
Я испугался, но не слишком сильно, поскольку мне вдруг пришла в голову мысль, что в сцене смерти человека, раздираемого на куски бешеными слепыми собаками, присутствует сильное метафорическое начало; она, эта сцена, может очень хорошо вписаться в мою книгу, в ту ее часть, где Куртиса Вандера, старшего из трех братьев, постигает расплата за непомерную гордыню и совершенные им ужасные злодеяния. Я сжал руку в кулак, как, наверное, поступил бы и мой герой, и попытался ударить Доктора Ди в челюсть, — мне никогда не приходилось сражаться с собаками, но в драках с людьми я обычно использовал именно этот прием. Однако, как это обычно случается в потасовках между мужчинами, противник вовремя среагировал на выпад: пес лязгнул зубами и вцепился мне в руку.
Неожиданно раздался резкий сухой щелчок — крэк! — словно в лобовое стекло автомобиля ударился маленький камушек, отлетевший из-под колес идущей впереди машины. Доктор Ди взвизгнул, его свернутый кольцом хвост распрямился и стал похож на восклицательный знак, затем пес обмяк и шлепнулся мне на колени. Я потряс головой, пытаясь избавиться от звона в ушах, и поднял глаза. На пороге спальни стоял Джеймс Лир, в правой руке он сжимал крошечный серебристый пистолет с перламутровой рукояткой. Я осторожно вытянул ноги из-под тела собаки, голова Доктора Ди с глухим стуком опустилась на пол. Закатав брючину, я оттянул резинку носка: на лодыжке были видны четыре ярко-красные отметины — по две справа и слева от ахиллова сухожилия.
— А мне казалось, ты говорил, что пистолет стреляет пистонами, — напомнил я Джеймсу.
— Доктор мертв? Он сильно вас покусал?
— Не очень. — Я натянул носок и на четвереньках подполз к телу. Осторожно подсунув руку под щеку Доктора Ди, я приподнял тяжелую голову, сложил ладонь горстью и пощупал его мокрый нос — ни малейшего намека на дыхание. — Он мертв. — Я медленно поднялся с пола, чувствуя первые признаки боли и легкое онемение в лодыжке. — Черт возьми, Джеймс, ты убил собаку ректора.
— Меня вынудили обстоятельства, — несчастным голосом сказал Джеймс. — Разве не так?
— А тебе не пришло в голову просто оттащить его в сторону?
— Нет! Он же грыз вашу ногу! Я не решился… то есть я подумал, что он…
— Ладно, успокойся, — я положил руку ему на плечо, — на меня-то зачем орать?
— Что мы теперь будем делать? — испуганно спросил он.
— Мы найдем Сару и расскажем о том, что случилось, — ответил я, стараясь отогнать неведомо откуда взявшееся непреодолимое желание, больше похожее на видение, окутавшее мой мозг сладким туманом, сделать хороший глоток виски. — Но сначала я приведу себя в порядок. Нет, сначала ты отдашь мне свою игрушку.
Я протянул руку ладонью вверх. Джеймс послушно отдал мне пистолет. Он был теплым и гораздо более тяжелым, чем казался на вид.
— Большое спасибо. — Я опустил пистолет в карман пиджака.
Джеймс помог мне доковылять до ванной. В аптечке я нашел пузырек с перекисью, промыл четыре аккуратные дырочки, оставшиеся от собачьих клыков, прикрыл их дезинфицирующей салфеткой, заклеил пластырем, снова натянул носок и опустил брючину. Покончив с оказанием первой помощи оставшимся в живых, мы вернулись в коридор, где лежало мертвое тело славного доброго Доктора Ди.
— Думаю, нам не стоит оставлять его здесь, — сказал я.
Джеймс ничего не ответил. Он был настолько погружен в размышления по поводу возможных последствий только что совершенного преступления, что, скорее всего, вообще лишился дара речи.
— Да не переживай ты так! — Я тронул его за рукав. — Я все возьму на себя, скажу, что это была необходимая самооборона. Давай, помоги мне.
Я опустился на колени и обеими руками подхватил голову Доктора Ди. Маленькая струйка крови, вытекшая из круглого отверстия возле правого уха, запеклась и превратилась из ярко-алой в темно-красную. Я скривился от резкого запаха паленой шерсти. Джеймс тоже нагнулся и поднял пса за задние лапы.
— Только что из отверстия вышло небольшое облачко дыма, — сообщил Джеймс, его голос звучал спокойно, даже безмятежно, как у человека, впавшего в прострацию.
— Ух ты, — я сокрушенно поцокал языком, — жаль, не заметил.
Мы спустились по лестнице, протащили Доктора Ди через холл, затем по нескончаемо длинной подъездной аллее и, наконец добравшись до моей машины, уложили его на заднее сиденье рядом с гигантской тубой мисс Словиак.
* * *
Когда мы прибыли на лекцию, оказалось, что стоянка перед Тау-Холлом до отказа забита машинами. Мы долго кружили по территории студенческого городка, пока не отыскали симпатичное место для парковки: в живописной буковой аллее, ведущей к дому какого-то процветающего профессора. Я заглушил мотор, и мы некоторое время сидели в машине, слушая, как капли дождя барабанят по брезентовой крыше «гэлекси», словно растущие вокруг буковые деревья обрушили на нас град желудей.
— Здорово, — сказал Джеймс Лир, — как будто сидишь в палатке.
— Ты знаешь, не нравится мне эта идея. — Я вдруг представил, как было бы хорошо очутиться сейчас в палатке и, лежа на спине, смотреть через сетчатое окошко на мерцающее в ночном небе далекое созвездие Орион.
— Конечно, профессор Трипп, глупо говорить ей, что вы убили собаку. То есть, я хочу сказать, это же неправда. — Джеймс вздохнул и стал накручивать на палец длинную нитку, вылезшую из подола его потрепанного плаща. — Мне все равно, что она со мной сделает. Вероятно, ей следует вышвырнуть меня из университета.
— Джеймс, — я удрученно покачал головой, — это моя вина. Прежде всего, мне не следовало тащить тебя наверх и лезть в шкаф мистера Гаскелла.
— Но, профессор, — он с недоумением посмотрел на меня, — вы же знали код замка.
— Точно, знал, но если ты хорошенько пораскинешь мозгами… — я бросил взгляд на часы, — правда, у тебя на это нет времени, мы и так опаздываем. — Взявшись за ручку, я приоткрыл дверцу машины, — давай вылезай, поможешь перетащить его в багажник.
— В багажник?
— Да, в багажник. Возможно, после лекции мне придется везти в «Хай-хэт» целую ораву людей. Боюсь, людям может не хватить места, если на заднем сиденье будут лежать мертвая собака и туба.
Выбравшись из машины, я сложил спинку водительского кресла, открыл заднюю дверцу и, дернув пса за лапы, подтянул его поближе к выходу. Мне показалось, что от остывающего тела Доктора Ди исходило слабое тепло, словно оно было окутано какой-то посмертной аурой. Когда я попытался рывком приподнять труп, в пояснице у меня что-то щелкнуло, я судорожно сглотнул, почувствовав во рту солоноватый привкус крови. Джеймс обогнул машину и помог мне перевалить труп через борт багажника. Раздвинув чемоданы мисс Словиак, мы принялись заталкивать тело покойного Доктора Ди как можно дальше под заднюю откидную планку, мы толкали до тех пор, пока не раздался отвратительный хруст, похожий на звук сломавшегося карандаша.
— Фу-у, пакость какая, — сказал Джеймс, брезгливо вытирая руки о полы своего черного плаща. На одеянии Джеймса имелось немало пятен самого разнообразного происхождения. Интересно, подумал я, на нем уже есть пятна, появившиеся в результате соприкосновения с телом мертвой собаки? Поразмыслив, я пришел к выводу, что такое вполне возможно.
— Так, — скомандовал я, — теперь туба.
— Вместительный багажник, — заметил Джеймс, когда нам удалось запихать в него кожаный футляр, больше похожий на окаменевшее сердце какого-нибудь ископаемого чудовища, — можно уложить тубу, три чемодана, мертвую собаку и спортивную сумку.
— Угу, примерно так они и говорят в рекламных роликах, — ответил я, ощупывая наружные карманы спортивной сумки Крабтри. Открыв молнию на самом большом кармане, я с удивлением обнаружил, что он пуст. Я стал вскрывать карман за карманом, но все они тоже оказались пусты. Выдернув сумку из кучи багажа, я поудобнее пристроил ее на пятнистом чемодане мисс Словиак и открыл главное отделение. Внутри лежала пара белых рубашек, несколько пестрых галстуков и два шелковых костюма, при свете фонаря было видно, как дорогой материал переливается благородным глянцевым блеском.
— Они одинаковые, — сказал Джеймс. Отогнув уголок лежащего наверху пиджака, он внимательно пригляделся ко второму костюму.
— Ты о чем?
— Его костюмы. Эти два точно такие же, как тот, в котором он был на вечеринке.
Мальчик не ошибся, оба костюма были сделаны из одного и того же серебристого шелка и скроены совершенно одинаково: двубортный пиджак, большие пуговицы и воротник с широкими лацканами. Костюм, надетый на Крабтри, был точной копией этих двух. Я почему-то вспомнил комиксы о Супермене и представил, как мог бы выглядеть его шкаф: покачивающаяся на вешалках батарея одинаковых костюмов, в которых он совершает свои подвиги.
— Что за странная манера одеваться, — заметил я. На самом деле я находил в этом нечто трогательное и печальное, так же как и в образе Супермена: он всегда представлялся мне трагической фигурой — отважный герой, живущий в своей непреступной башне, имя которой Одиночество.
— Мне кажется, он хочет избавить себя от проблемы выбора одежды, — сказал Джеймс.
— А мне кажется, он вообще хочет избавиться от проблемы выбора. — Я застегнул молнию и засунул сумку обратно в багажник. — Ну же, Крабтри, дружище, я ведь знаю: ты человек предусмотрительный. — Взявшись за ручку матерчатого саквояжа, я потянул его на себя. Саквояж оказался настолько легким, что когда я рывком выдернул его из узкой щели между чемоданом и тубой, он едва не вылетел у меня из рук.
— Чья это туба? — спросил Джеймс.
— Мисс Словиак. — Я запустил руку в саквояж, заранее готовясь пережить страшное разочарование, когда обнаружится, что и там ничего нет. К моему величайшему облегчению, я нащупал три пары трусов, в которые было завернуто что-то твердое. Эти небольшие свертки перекатывались по дну сумки, как маленькие слитки золота. Мои пальцы мертвой хваткой вцепились в один из слитков. — То есть не совсем ее, если честно, я не знаю, чья это туба.
Джеймс неловко кашлянул.
— Можно я задам один вопрос по поводу мисс Словиак?
— Она трансвестит, — сказал я, распутывая завязанные узлом трусы. Внутри оказался «Джек Дэниелс» — крохотная бутылка виски, какими авиакомпании обычно снабжают пассажиров во время полета. — Смотри-ка, что я нашел, хочешь глоточек?
— Нет, спасибо, я не люблю виски. Значит, ваш друг… э-э… Крабтри… он… он гей?
— Я тоже не люблю виски, — сказал я, передавая ему бутылочку. — Открывай. Да, как правило, он придерживается нетрадиционной ориентации. Джеймс, ты пока постой на берегу, а я совершу еще одно погружение. — Я снова запустил руку в саквояж и извлек еще один сверток. — А иногда не придерживается. О господи, а тут что у нас такое?
Развернув трусы, я обнаружил пузырек с таблетками.
— Интересно, — протянул я, разглядывая пузырек, — этикетки нет.
— Что это может быть? — спросил Джеймс, вытягивая шею.
— Похоже на одного моего доброго приятеля по имени мистер Кодеин. Отличное средство, как раз для моей больной лодыжки. — Я высыпал на ладонь парочку пузатеньких таблеток, на каждой из которых была выдавлена цифра три. — Будешь?
— Нет, спасибо, — Джеймс покачал головой, — у меня и так прекрасное настроение.
— О, да, конечно, именно поэтому ты и бродил по саду Гаскеллов, размышляя, застрелиться ли прямо сейчас или стоит еще немного подождать. Или я ошибаюсь?
Он ничего не ответил. Легкий порыв ветра качнул мокрые ветви деревьев у нас над головами, и мне в лицо брызнули капли дождя. Колокол на городской звоннице пробил четверть девятого, — долгий протяжный звук заставил меня вспомнить об Эмили, чей отец, Ирвин Воршоу, работавший в конце сороковых годов литейщиком на металлургическом заводе, принимал участие в реставрации колокола.
Они использовали экспериментальную технологию, оказавшуюся неудачной, и в результате у колокола получился низкий печальный голос, похожий на похоронный звон, всегда напоминавший мне о старине Ирвине, для которого я как зять стал нескончаемым источником разочарований.
— Извини, Джеймс, мне не следовало этого говорить. — Я взял у него бутылочку, отвинтил крышку и, закинув в рот таблетки кодеина, словно это были шоколадные горошины М&М, запил их хорошим глотком «Джека Дэниелса». У меня во рту остался привкус сочного бифштекса из медвежатины, болотной тины и свежей, только что содранной коры дуба. Я отхлебнул еще, потому что у виски был такой замечательный вкус. — Помнится, последний раз я пробовал эту штуку года четыре назад, — поделился я своими воспоминаниями с Джеймсом.
— И мне дайте. — Джеймс сердито насупил брови и закусил нижнюю губу, словно испуганный подросток, который пытается выглядеть взрослым мужчиной. Я вытряхнул ему на ладонь таблетку и протянул виски. Я понимал, что как преподаватель совершаю безответственный поступок, однако на этом мои педагогические размышления закончились. Ему и так паршиво, решил я, и вряд ли может стать еще хуже. Думаю, в тот момент я убедил себя, что мне все равно. Запрокинув голову, он сделал решительный глоток, поперхнулся и зашелся в мучительном кашле.
— Эй, полегче, приятель! — Я отлепил от лацкана пиджака вылетевшую у него из горла обсосанную таблетку кодеина и вернул ее Джеймсу. — Попробуй еще разок.
На этот раз он аккуратно принял лекарство и нахмурился.
— По вкусу напоминает крем для чистки обуви, — сказал Джеймс и снова потянулся за бутылкой. — Можно еще глоточек?
— Увы, — я потряс бутылочкой у него перед носом, — пусто, авиакомпании не отличаются большой щедростью.
— По-моему, в саквояже была еще одна пара трусов. Давайте посмотрим, что в них завернуто.
— Отличная идея. — В третьем узелке я обнаружил еще одну маленькую бутылочку. — Привет, малышка, боюсь, тебя тоже придется конфисковать.
Джеймс расплылся в счастливой улыбке.
— Боюсь, что придется, — поддакнул он.
Всю дорогу до Тау-Холла мы бежали, как два молодых оленя, беззаботно шлепая по лужам, и на ходу передавали друг другу маленькую симпатичную бутылочку; мы ловко обогнули группку девушек, которые как-то странно посмотрели нам вслед. Когда мы с хохотом ворвались в просторный ярко освещенный вестибюль Тау-Холла, у Джеймса Лира был вид человека, находящегося в состоянии полнейшего восторга: щеки горели лихорадочным румянцем, в глазах стояли слезы от встречного ветра, который бил нам в лицо, пока мы неслись по широкой аллее студенческого городка. Я затормозил у дверей зала и, согнувшись пополам, попытался восстановить дыхание и унять боль в правом боку. Джеймс остановился рядом и уверенным жестом положил руку мне на спину.
— Я выглядел неуклюжим? — спросил я.
— Ну, если только самую малость. Как ваша нога, профессор? Сильно болит?
Я кивнул.
— Сейчас, дай мне пару минут. А ты как, в порядке?
— Нормально. — Джеймс утер нос рукавом плаща. Я заметил, что он изо всех сил пытается сдержать улыбку. — Все же хорошо, что сегодня вечером я не застрелился.
Я распрямился.
— Отлично, значит, будем считать, что вечер удался. — Я похлопал его по плечу и открыл дверь в зал.
* * *
По всей вероятности, Тау-Холл послужил чем-то вроде разминочной площадки для архитектора, который собирался приступить к строительству мусульманской мечети. Снаружи здание было украшено скульптурами сфинксов и пышным орнаментом в виде свитков папируса и загадочных жуков-скарабеев, интерьер вестибюля и зала изобиловал узкими восточными арками и стройными резными колоннами, сплошь покрытыми хаотичным растительным узором. Сиденья партера и балкон широким полукругом окружали сцену. К моменту нашего прибытия все пятьсот кресел, обитых кроваво-красным плюшем, были заняты участниками конференции, и все пятьсот голов повернулись в нашу сторону, когда мы со скрипом отворили высокую дверь и протиснулись в зал. Возле стены стояли складные стулья, на которых мы с Джеймсом благополучно разместились, установив их прямо в центральном проходе.
Вскоре выяснилось, что, опоздав к началу лекции, мы ничего не потеряли. Престарелый эльф открыл свое выступление чтением длинного отрывка из романа «Тайный сообщник». Я довольно быстро уловил главную идею его рассуждений, заключавшуюся в том, что, прожив долгую жизнь, он, как писатель, — вы, конечно, понимаете, о ком идет речь, но давайте будем называть нашего литератора просто К., — превратился в своего собственного двойника; и теперь этот злобный доппельгэнгер вторгается в его реальный мир, он бесплотной тенью отражается в зеркалах, прячется под скрипучими половицами паркета и с подлой ухмылкой выглядывает через щелочку в занавеске; он неотступно преследует К. и постоянно вмешивается в его взаимоотношения с окружающими; оставаясь равнодушным к бедам, страданиям и страстям человеческим, это существо с холодной сосредоточенностью наблюдает за людьми и анализирует их поступки. И лишь изредка, как утверждал сам К., его тайный сообщник проявляет себя в действии: вселившись в тело и завладев душой своего внешнего двойника, он, так сказать, на некоторое время узурпирует власть; обычно период его правления длится не очень долго, но его как раз хватает на то, чтобы К. совершил какой-нибудь достойный осуждения поступок или сморозил какую-нибудь глупость; цель его коварных вылазок проста — удостовериться, что те самые несчастья, которые для К. Второго являются предметом постоянного наблюдения и глубокого научного анализа, остаются составной частью жизни К. Первого. Иначе ему, тому из них двоих, кто является писателем, не о чем было бы писать. «Всю вину и всю ответственность я возлагаю на него, — заявил маленький вертлявый старичок, чем вызвал гул одобрения у собравшихся в зале литераторов. — Да, он, и только он виноват в том диком хаосе, в который превратилась моя жизнь».
Мне показалось, что К. описывает основные симптомы недуга, известного как синдром полуночника; поначалу он проявляется в простом чувстве отрешенности и невозможности вписаться в окружающую действительность, — чувстве, отнюдь не являющемся чем-то необычным для писателя, оно похоже на чувство зависти и ощущение непреодолимой пропасти между людьми, которое испытывает измученный бессонницей человек: он беспокойно ворочается на смятых простынях, то и дело взбивая жесткую подушку, в то время как весь мир вокруг него давным-давно погрузился в тихий и глубокий сон. Однако заболевание быстро переходит в следующую стадию: вскоре ты начинаешь уже осознанно стремиться к этому состоянию отрешенности, ты всячески культивируешь его в себе и даже гордишься им, считая признаком собственной исключительности. Ты уже не можешь остановиться, ты все дальше и дальше уходишь от реального мира, пристально вглядываясь в ткань собственной души, пока не наступит тот черный день, когда, вдруг очнувшись, ты обнаружишь, что сам стал главным и единственным объектом, на который направлен твой горящий ненавистью взгляд.
Со многими идеями К. я был полностью согласен, однако вскоре выяснилось, что мне никак не удается сосредоточиться на его выступлении. Нестерпимое жжение в том месте, где зубы Доктора Ди терзали мою плоть, приглушенное двумя таблетками кодеина, превратилось в слабую пульсирующую боль, но все предметы также утратили четкость и слегка расплылись по краям, словно подернулись жирной бензиновой пленкой. Сердце тяжело бухало у меня в груди, а внутренности в животе сворачивались от острых колик, которые, как волны, накатывали одна за другой. Я опьянел от нескольких глотков виски и от огромной дозы кислорода, полученной во время пробежки по аллее студенческого городка, и, наверное, поэтому все эти сияющие объекты вокруг меня — юпитеры по бокам сцены, позолоченные канделябры на стенах зала, золотистые волосы Ханны Грин, сидевшей в седьмом ряду справа, и массивная хрустальная люстра над головами собравшихся, подвешенная к потолку на самой тонкой из цепочек, какие только можно себе представить, — стали похожи на стеклянные шары уличных фонарей, окруженные легкой дымкой, бледным слегка подрагивающим ореолом. Однако, как только мне удалось сфокусировать взгляд, ореол исчез. В душной атмосфере Тау-Холла я уловил запах промозглой сырости и какой-то слабый ностальгический аромат — так пахнет пыль и старинные кружева, это запах времени и увядания, запах истлевших бальных платьев и выцветшего флага с сорока восьмью маленькими звездочками, который моя бабушка хранила в кладовке под лестницей и каждый год в День Независимости вывешивала над входом в отель «Макклиланд».
Я откинулся на спинку стула и сложил руки на животе, перекатывающаяся там теплая боль казалась очень уместной и как нельзя лучше соответствовала нахлынувшей на меня печали. Я больше не волновался, думая о крошечном сгустке протеина, который, словно космический спутник, парил под куполообразным сводом Сариной матки, или о том, что мой брак трещит по швам и что карьера моего друга вот-вот рухнет; я больше не вспоминал о мертвом животном, которое тяжело ворочается в глубине моего багажника, и, главное, я не думал о «Вундеркиндах». Я смотрел, как Ханна Грин тряхнула головой и заложила за ухо выбившийся локон, как она, согнув ногу, подтянула правое колено ко лбу — движение, которое мне было так хорошо знакомо, — и поставила свой красный ботинок на край кресла, чтобы резким движением поправить сползший носок. Прошло целых десять минут, которые я провел в полном блаженстве, без единой мысли в голове.
И тут Джеймс Лир начал смеяться. Он хохотал над какой-то ужасно забавной мыслью, которая, как большой пузырь, всплыла со дна его подсознания. Сидящие впереди люди обернулись и в недоумении уставились на него. Он зажал рот ладонями, согнулся пополам и снизу вверх посмотрел на меня, лицо Джеймса было красным, как кожа на любимых ботинках Ханны Грин. Я пожал плечами. Все, кто обернулся, чтобы посмотреть на Джеймса, вновь обратили свои взгляды к сцене, — все, кроме одного человека. Терри Крабтри сидел через три кресла от Ханны Грин, между ними расположились мисс Словиак и Вальтер Гаскелл. Терри задержал взгляд на Джеймсе Лире, затем посмотрел на меня и подмигнул, изобразив на лице игривую гримасу, означающую нечто вроде: «Эй, вы двое, что у вас там происходит?» Хотя у меня не было никаких дурных намерений, я не удержался и в ответ грозно нахмурился, моя страшная физиономия означала: «Оставь нас в покое». Крабтри вздрогнул и поспешно отвернулся.
Молочно-белый туман кодеинового кайфа очень нестоек, истеричный хохот Джеймса разрушил мое забытье; я мгновенно очнулся и тут же поймал себя на том, что в стотысячный раз обдумываю одну сложную сцену из моего романа; эти мучительные раздумья были похожи на машинальные движения заточенной в клетке зоопарка безумной гориллы, которая сидит у зарешеченного окна своего дома и, сжав в кулаках железные прутья, ритмично водит по ним руками вверх-вниз, покачиваясь всем телом вперед-назад. Сцена с участием Джонни Вандера, самого младшего из трех братьев, из трех моих великолепных, обреченных на гибель героев, должна была предшествовать одному из пяти трагических финалов книги, над которыми я трудился последние несколько месяцев. Джонни покупает автомобиль «рамблер» 1955 года выпуска у некого Бадди Зирзави — мелкого второстепенного персонажа, заслуженного ветерана многомиллионной армии преданных поклонников ЛСД. Я хотел изобразить эту покупку как нечто зловещее, а саму сцену наполнить низким гудением органа, пытаясь создать гнетущую атмосферу и передать ощущение надвигающейся беды. Моему герою предстояло совершить последний маленький шажок, ведущий к краю пропасти, после чего события начнут развиваться с пугающей стремительностью. Приобретение автомобиля становилось поворотным моментом всего повествования: именно на этой машине, которую сумасшедший Бадди в течение десяти лет создавал собственными руками, выстраивая адский механизм на основе своих наркотических автофантазий, Джонни Вандер отправляется в путешествие через всю Америку, в этой поездке ему суждено познакомиться с Валери Свит, девушкой из Палос-Вердоса, которая и приведет к гибели всю семью Вандер. Однако, несмотря на то, что большая часть романа уже была написана, Валери Свит до сих пор так и не появилась на страницах книги. Собственно, в ней-то и заключалась основная проблема, из-за которой я никак не мог выйти на финишную прямую. Я с нетерпением ждал встречи с Валери Свит. У меня было такое ощущение, что я всю жизнь писал только ради того, чтобы добраться до той заветной страницы, где впервые промелькнут ее дешевые солнечные очки в оправе из розовой пластмассы. И вот, когда мой измученный мозг, похожий на бьющуюся в заточении психопатку гориллу, вновь вернулся к размышлениям над неразрешимой проблемой, как мне выбраться из лабиринта, который я сам построил и по которому блуждал в течение последних семи лет, — заполнявшая Тау-Холл мощная энергетика неожиданно исчезла. В следующую секунду у меня в голове возникли какие-то помехи, перед глазами зарябило, словно с потолка обрушился мелкий дождь, я почувствовал сначала солоноватый привкус крови и затем отвратительную горечь, поднявшуюся из глубины желудка.
— Мне надо выйти, — шепнул я на ухо Джеймсу Лиру. — Меня сейчас вырвет.
Я поднялся и, метнувшись по проходу, выскочил из зала. В вестибюле никого не было, кроме двух студентов, лицо одного из них показалось мне смутно знакомым. Они курили на крыльце возле открытой двери, выпуская в ночное небо длинные струйки дыма. Я кивнул им и поспешно направился в сторону мужского туалета, стараясь при этом сохранить достоинство и не выглядеть человеком, которого вот-вот вывернет; я от всей души надеялся, что мне удастся проскользнуть внутрь, не изгадив лежащий на пороге резиновый коврик. Рябь перед глазами, привкус крови во рту и тошнота — все эти симптомы не были для меня чем-то новым. В течение последнего месяца со мной время от времени случались подобные приступы, они начинались совершенно неожиданно и обычно сопровождались ощущением странного душевного подъема и чувством невесомости, словно я шагаю по тончайшей золотой сети, сплетенной из ярких солнечных бликов, которые пляшут на поверхности бассейна. Я обернулся и посмотрел на стоящих возле двери парней, по козлиной бородке и остекленевшему взгляду я узнал одного из моих бывших студентов. Это был молодой писатель, прославившийся как автор параноидальных текстов для джазовой группы «Автомат Томпсона». Примерно год назад он заскочил ко мне в офис, чтобы сообщить с грубоватой прямотой, свойственной натурам честным и искренним, что у него сложилось впечатление, будто колледж обманывает его, заставляя платить деньги за курс писательского мастерства, который ведет псевдофолкнеровская бездарность вроде меня. В следующую секунду коридор перед дверями мужского туалета перевернулся на девяносто градусов, я почувствовал нестерпимый жар во всем теле и с удовольствием прижался щекой к холодной, очень холодной мраморной стене.
Когда я очнулся и открыл глаза, то обнаружил, что лежу на спине, моя голова покоится на каком-то небольшом возвышении, а рука Сары Гаскелл легко гладит меня по волосам. Подушка, которую она соорудила неизвестно из чего, была мягкой по краям и твердой как кирпич в том месте, где лежал мой затылок.
— Грэди? — произнесла Сара таким беззаботным тоном, словно позвала меня только для того, чтобы показать интересную статью, которую она прочла в утренней газете. — Ты жив?
— Привет, — сказал я, — кажется жив.
— Эй, ковбой, что случилось? — Взгляд Сары беспокойно скользил по моему лицу, она нервно облизнула губы, и я понял, что, несмотря на ее насмешливый тон, Сара была по-настоящему напугана. — Надеюсь, это не один из тех головокружительно-колдовских обмороков?
— Да, что-то вроде этого. Не знаю. Твоя собака умерла. Думаю, со мной все будет в порядке.
— Грэди, может быть, вызвать «скорую»?
— Не стоит. — Я слабо улыбнулся. — Лекция закончилась?
— Нет еще. Я видела, как ты выходил из зала, и решила… я подумала… — Она потерла руки, как человек, который выскочил на мороз без перчаток. — Грэди…
Прежде чем она успела произнести то, что собиралась и никак не решалась сказать, я сел и поцеловал ее. Приоткрытые губы Сары лоснились от толстого слоя помады. Наши зубы слегка соприкоснулись. Ее рука легла мне на затылок, пальцы Сары были холодными, как осенний дождь. Взглянув в ее бледное, покрытое веснушками лицо, я заметил промелькнувшее на нем выражение печального разочарования, какое часто можно увидеть на лицах рыжеволосых женщин, когда они чем-то обеспокоены. Мы снова поцеловались, ледяные пальцы Сары пробежали по моей шее, я поежился, словно мне за шиворот скатились капли дождя, и, вытянув руки, попытался прижать Сару к себе.
— Грэди… — Сара отстранилась и сделала глубокий вдох. Я видел, как она встряхнулась, будто вспомнила вдруг о чем-то важном, об обещании, которое дала себе, поклявшись, что больше не позволит моим поцелуям вскружить ей голову и увести от необходимости принять решение. — Я понимаю, сегодня не самое подходящее время для того, чтобы обсуждать те проблемы, которые мы должны обсудить, но… словом, я хотела…
— Нет, послушай, это я хотел поговорить с тобой.
— Может быть, ты сначала встанешь? — Сара перешла на жесткий ректорский тон, моментально среагировав на неуверенность, прозвучавшую в моем голосе. — Я уже слишком стара, чтобы кататься по полу и душить любовника в страстных объятиях. — Она поднялась на ноги, слегка пошатнулась на своих каблуках, однако устояла и, резко одернув подол платья, протянула мне руку. Я ухватился за ее пальцы. Сара рывком подняла меня с пола. Прикосновение ее холодного обручального кольца к моей ладони было похоже на слабый разряд электрического тока.
Сара отпустила мою руку и, оглянувшись через плечо, покосилась на коридор, ведущий к мужскому туалету. Коридор был пуст. Она снова посмотрела на меня, стараясь придать лицу строго-непроницаемое выражение, как будто я был фининспектором, явившимся сообщить, что колледж находится на грани банкротства.
— Итак, о чем ты хотел поговорить? Нет, погоди. — Она выхватила пачку сигарет «Мерит» из сумочки, предназначенной исключительно для официальных мероприятий. Эта симпатичная вещица, расшитая серебристым бисером, от которого слепило глаза, лет пятьдесят назад была подарена мистером Тодеско маме Сары и совершенно не соответствовала характеру обеих женщин. В сумочку с трудом помещались пачка сигарет и помада. Повседневная дамская сумка Сары Гаскелл скорее напоминала кожаный ящик для инструментов с двумя большими латунными замками, какие обычно вешают на дверях сарая, и была до отказа забита папками с документами, анкетами и учебниками, в наружном кармане позвякивала связка ключей, нанизанных на толстое металлическое кольцо, и тяжелых, как булава крестоносца. — Я знаю, что ты собираешься сказать, — заявила Сара.
— Нет, не знаешь. — Прежде чем Сара успела зажечь сигарету, мне показалось, что я уловил витающий в воздухе сладковатый аромат горелых листьев. Ага, подумал я, наверное, те ребята, из вестибюля… Запах был ужасно приятным. — Послушай, я…
— Ты любишь Эмили. — Сара чиркнула спичкой и уставилась на огонек. — Да, конечно, я знаю. И ты должен остаться с ней. Вполне разумный выбор.
— Боюсь, в данной ситуации речь не идет о выборе. Эмили бросила меня.
— Она вернется. — Сара смотрела на догорающую спичку. — Ой! — Огонек лизнул ей пальцы. — Поэтому я и собираюсь… то есть не собираюсь оставлять ребенка.
— Не собираешься? — Я видел, как в глазах Сары появляется холодное выражение — это был взгляд проницательного руководителя, ждущего, когда на лице подчиненного промелькнет облегчение, которое я, вероятно, должен был испытывать.
— Я не могу. У меня ведь нет другого выхода. — Она быстро провела рукой по волосам, блеск обручального кольца на безымянном пальце Сары был таким ослепительно-ярким, что казалось, будто ее рыжие волосы на мгновение полыхнули жарким пламенем. — Разве ты видишь какой-то иной выход?
— Я вообще не вижу никакого выхода. — Я потянулся, чтобы взять Сару за руку и, демонстрируя всю глубину моего сострадания, крепко сжать ее в теплых ладонях. — Я прекрасно понимаю, как тебе нелегко… э-э… решиться на такой шаг.
— Нет, не понимаешь! — Она отдернула руку. — Ни черта ты не понимаешь. И пошел ты знаешь куда! Ненавижу тебя за эти слова, и за то… за то, что ты…
— За что? — спросил я, когда Сара осеклась. — За что, моя милая девочка, ты меня ненавидишь?
— За то, что ты соглашаешься со мной. — Она угрюмо посмотрела в пространство, затем снова взглянула мне в глаза. — Потому что он есть, Грэди, он есть — другой выход. Или мог бы быть. — До нас долетел протяжный скрип открывающейся двери и приглушенный шум голосов. — Похоже, лекция закончилась. — Сара взглянула на часы и пыхнула сигаретой, отгородившись от меня плотной дымовой завесой. Она быстро смахнула одну-единственную слезинку, выступившую в уголке ее левого глаза. — Пора возвращаться. — Сара шмыгнула носом. — Не забудь свой пиджак.
Сара наклонилась, чтобы поднять старый вельветовый пиджак, который она стянула с моего бездыханного тела и, свернув в виде небольшой диванной подушечки, подсунула мне под голову. Когда Сара встряхнула пиджак, из кармана вывалился какой-то тяжелый предмет и с глухим стуком упал на пол. Мы оба уставились на блестящую штуку. Не знаю, что заставило меня вспомнить об одном зловещем автомобиле из моего романа: безумный Бадди вполне мог украсить капот «рамблера» такой вот игрушкой — чем-то вроде фирменного знака.
— Что это? — спросила Сара.
— Он не настоящий. — Я поднял пистолет, с трудом подавив желание поскорее засунуть его обратно в карман, но мне не хотелось, чтобы Сара подумала, будто это какая-то важная вещь, которую необходимо прятать. Я положил пистолет на ладонь и вытянул руку, давая ей возможность хорошенько рассмотреть оружие. — Сувенир из Балтимора.
Она потянулась к пистолету, я хотел отдернуть руку, но Сара оказалась проворнее.
— Симпатичный. — Она провела указательным пальцем по перламутровой рукоятке, затем уверенно сжала ее в ладони, положила палец на курок и направила ствол пистолета себе в лицо. — Хм, — сказала Сара, поднося пистолет к носу, — пахнет настоящим порохом.
— Обычные пистоны. — Я протянул руку, чтобы забрать у нее оружие.
Сара усмехнулась и направила дуло мне в грудь. Я не знал, на какое количество выстрелов рассчитан пистолет, но у меня не было ни малейших оснований считать, что в стволе не может оказаться еще одного патрона.
— Пиф-паф, — сказала Сара.
— Убит. — Я конвульсивно дернулся всем телом и навалился на нее, как вышибала, который пытается усмирить разбушевавшегося клиента. Сара замерла в моих объятиях.
— Я люблю тебя, Грэди, — выдохнула она, ткнувшись носом мне в грудь.
— Я тоже, моя рыжая обезьянка, я тоже очень тебя люблю. — Я осторожно вывернул запястье Сары, надеясь быстро и безболезненно разоружить ее.
— О, — раздался удивленный возглас, — извините, я просто хотела…
В дальнем конце коридора стояла мисс Словиак. Подруга Терри по-прежнему изящно выступала на своих пятидюймовых «шпильках», но ее длинные волосы были растрепаны, а на щеках виднелись черные подтеки туши и неровные красные пятна. Я догадывался, что мисс Словиак раскраснелась отнюдь не от смущения.
— Ничего, все в порядке, — сказала Сара. — Что случилось, дорогая?
— Этот ваш друг, Терри Крабтри… — Мисс Словиак смерила меня суровым взглядом и, тяжело вздохнув, несколько раз провела рукой по своим кудрявым волосам — жест получился сердитым и каким-то по-мужски резким. — Я хотела попросить, чтобы вы отвезли меня домой, если, конечно, вы не возражаете.
— Ну что вы, с огромным удовольствием. — Я расплылся в любезной улыбке. — Сара, начинайте без меня, а я отвезу мисс Словиак и подъеду прямо в «Хай-хэт».
— Я провожу вас до машины.
— Ну, вообще-то путь неблизкий, — предупредил я. — Мне пришлось припарковаться на Клив-стрит.
— Ничего, я прогуляюсь.
Мы прошли по коридору, свернули за угол и оказались в совершенно пустом вестибюле. Парочка, стоявшая возле двери, тоже исчезла, оставив после себя сладковатый запах марихуаны.
— Мне понадобится один из моих чемоданов, — сказала мисс Словиак, когда мы подходили к выходу. — Тот, что лежит у вас в багажнике.
— У меня в багажнике? — Я покосился на Сару. — Ладно, достанем.
У нас за спиной раздался стук открывающейся двери и нервное хихиканье, похожее на смех любителя «американских горок», пытающегося сохранить спокойствие за мгновение до того, как тележка войдет в головокружительный вираж и с грохотом покатится вниз. Мы обернулись. На пороге зала появился Джеймс Лир. Правой рукой он нежно обнимал Крабтри, левой держался за плечо молодого человека с козлиной бородкой, того самого, который забегал ко мне в офис, чтобы сообщить, что я жалкий обманщик. Спутники Джеймса подпирали его с обеих сторон, как будто мальчик был тяжело ранен и мог в любую секунду рухнуть на пол, нашептывая при этом обычные в такой ситуации пустые слова утешения и поддержки. Хотя Джеймс выглядел немного бледным, однако твердо держался на ногах, и у меня закралось подозрение, что ему просто нравится подобный способ передвижения.
— Двери так сильно скрипят! — заорал Джеймс и зашелся истеричным хохотом. Он опустил голову и с удивлением уставился на собственные ноги, обутые в тяжелые черные ботинки, которые один за другим вышагивали по ковру. — Ух ты, здорово!
Когда эти два заботливых человека, направляющиеся вместе со своим ослабевшим товарищем в сторону мужского туалета, поравнялись с нами, Крабтри совершенно случайно встретился со мной глазами. Он высоко вскинул брови и радостно подмигнул. Хотя сейчас было всего лишь девять часов вечера, Терри уже успел проделать первый из целой серии запланированных на сегодняшнюю ночь экспериментов со спиртными напитками и различными фармакологическими препаратами, украсть тубу, соблазнить и бросить симпатичного трансвестита и вдобавок принять участие в транспортировке человека, который того и гляди заблюет его шикарный костюм. Истинно крабтрибовский способ отдохнуть и весело провести время.
— Ах, парни, мне так стыдно! — Джеймс захихикал. — Вам приходится нести меня на руках.
— С ним все в порядке? — поинтересовался я, когда троица, проделав сложный маневр, благополучно обогнула нашу группу.
— Лучше не бывает. — Терри многозначительно закатил глаза. — Из него льется поток сознания.
— Мы направляемся в туалет, — сообщил Джеймс, — только мы можем не успеть.
Провожатые подхватили его под мышки и на всех парах припустили к туалету.
— Бедный Джеймс, — сказал я, глядя им вслед.
— Не знаю, парни, чем вы его угощали, — сказала мисс Словиак, — но думаю, на сегодня с него хватит.
Сара удрученно покачала головой.
— Отличная компания — Терри Крабтри и Джеймс Лир! — Она ткнула меня пальцем в грудь. — Пускай это останется на твоей совести. Жди здесь.
Сара ушла, чтобы лично разобраться в ситуации. Мы остались вдвоем с мисс Словиак. Я неловко переминался с ноги на ногу, наблюдая, как она нервно затягивается сигаретой и выдыхает дым длинными тонкими струйками.
— Мне очень жаль, что все так получилось.
— Неужели? — Она пыхнула сигаретой.
— Просто для людей, собирающихся на наши литературные конференции, это привычный стиль общения.
— Не удивительно, что я никогда не слышала о ваших литературных конференциях.
По залу прокатилась волна жиденьких аплодисментов, затем двери распахнулись и все пятьсот участников конференции шумной толпой повалили в вестибюль. Они возбужденно обсуждали самого К. и его подлого двойника; последний закончил лекцию весьма нелестным замечанием по поводу того вклада, который Питсбург внес в современную литературу, сравнив наш славный город с Люксембургом и Республикой Чад. Я помахал рукой, отвечая на приветствия некоторых из моих оскорбленных коллег, и обменялся церемонным поклоном с Франконией Эппс — состоятельной дамой неопределенного возраста из Фокс-Чепла, которая в течение последних шести лет регулярно посещала наши собрания в надежде найти издателя для своей книги под названием «Черные цветы». Она столь же регулярно, с терпением и настойчивостью Пенелопы, ткущей и вновь распускающей свое полотно, ткала, распускала и вновь сматывала в тугой клубок сюжетную нить романа, в соответствии с противоречащими друг другу капризами, пожеланиями и указаниями различных редакторов, которые не на долгое время проявляли интерес к ее произведению. При этом она ухитрялась в каждом новом варианте сохранить потрясающие воображение, но, к сожалению, бездарно написанные сцены с участием состоятельных женщин неопределенного возраста, размахивающих хлыстами, искусственными пенисами и прочими кожаными аксессуарами садомазохисток, а также кротких лошадок, носящих звучные имена Голиаф и Большой Джекоб. Мы с мисс Словиак оказались в окружении молодых писателей (молодых в буквальном смысле слова), они дружно дымили сигаретами и спорили, перебивая друг друга и энергично тыкая собеседника свернутой в трубочку программкой конференции. Среди них было несколько моих студентов, которые, с любопытством посматривая на мисс Словиак, собрались втянуть нас в разговор о загадочной природе доппельгэнгера, как вдруг молодые люди вздрогнули, словно прикоснулись к оголенному электрическому проводу, отпрянули в сторону и расступились, давая дорогу Саре Гаскелл.
— Здравствуйте, ректор.
— Здравствуйте, доктор Гаскелл.
— Здравствуйте. Добрый вечер, господа. — Сара холодно кивнула приветствовавшим ее студентам и смерила меня таким же сурово-непроницаемым начальственным взглядом. Она уже успела избавиться от своих неустойчивых туфель на высоких каблуках, расшитая серебристым бисером сумочка тоже куда-то исчезла.
— Его вырвало, но жизни мистера Лира ничего не угрожает, несмотря на то, что ты и твой идиот приятель сделали с человеком. — Сара скривилась, изображая крайнюю степень отвращения, которое у нее вызывает вся ситуация в целом и то, что случилось с мистером Лиром в частности.
— Очень рад, что все обошлось, — сказал я.
— Ладно, вези Антонию домой, а я присмотрю за мистером Лиром.
— Хорошо. — Я взялся за ручку и приоткрыл дверь, в вестибюль ворвалась холодная струя ночного апрельского воздуха. — Сара, — прошептал я, едва шевеля губами, — я ведь так и не успел сказать…
— Потом, — Сара слегка подтолкнула меня к двери, — потом скажешь…
— Да, рано или поздно все равно придется, — пробормотал я, пока мы с мисс Словиак шагали под дождем через весь студенческий городок, направляясь в сторону буковой аллеи, где я оставил машину. Дробный стук каблуков мисс Словиак невольно наводил на мысль о прекрасной даме, спешащей на свидание к возлюбленному. Когда мы, наконец, добрались до машины и я поднял крышку багажника, глаза дамы полезли на лоб.
— Произошло маленькое недоразумение. — Я кашлянул. — Конечно, все это выглядит ужасно, но на самом деле…
— Послушайте, — перебила меня мисс Словиак, выдергивая свой пятнистый чемодан из груды вещей. — Все, чего я… — мертвый хвост Доктора Ди зашуршал по пластиковому чехлу, — о господи! — так вот, все, чего я хочу, это поскорее добраться домой и больше никогда в жизни не встречаться ни с одним из ваших дурацких писателей.
— Да, я вас очень хорошо понимаю, могу представить, что вы сейчас чувствуете, — сказал я и, печально склонив голову, уставился на останки Доктора Ди.
— Бедняга, — помолчав, вздохнула мисс Словиак. Она положила чемодан на край багажника, высвободила его из чехла и щелкнула замками. — Честно говоря, как вспомню его пустые глаза — прямо в дрожь бросает.
— Сара пока не знает, я не смог ей сказать.
— Ну, на мой счет можете не беспокоиться. — Мисс Словиак стянула с головы свои черные кудри и положила в чемодан, на лице у нее было написано искреннее сожаление, словно у скрипача, который укладывает в футляр свой бесценный инструмент, расставаясь с ним до следующего утра, — я вас не выдам.
* * *
Как гласит легенда, я слишком усердно сосал грудь моей матери, жадные губы младенца так сильно терзали нежные соски, что в результате у нее развился абсцесс левой груди. В то время моя бабушка еще не была той доброй и ласковой женщиной, которую я знал впоследствии, она с большим неодобрением отнеслась к поступку дочери, выскочившей замуж в семнадцать лет; ей удалось внушить юной матери, что та не в состоянии должным образом исполнять свои обязанности. Поэтому когда ее левая грудь не выдержала напора требовательного младенца, мама восприняла свою болезнь как некий позорный факт, подтверждающий слова бабушки, и затаилась, вместо того чтобы немедленно обратиться к врачу. К тому времени, когда отец нашел ее в музыкальной комнате отеля, где мама лежала без сознания, уронив голову на клавиши рояля, и отвез в больницу, было уже поздно — у нее началось общее заражение крови. Мама умерла восемнадцатого февраля 1951 года, через пять недель после моего рождения. Так что по вполне понятной причине ее образ начисто стерся из моей памяти, однако у меня сохранились кое-какие смутные воспоминания об отце, Джордже Триппе, которого прозвали Малыш Джордж, поскольку мой дед носил прозвище Громила, — полагаю, от Громилы Джорджа я и унаследовал внушительные габариты и недюжинный аппетит.
Малыш Джордж снискал печальную славу среди местных жителей, убив молодого человека, который должен был стать первым за всю восьмидесятилетнюю историю колледжа Коксли евреем, получившим диплом этого славного учебного заведения. Мой отец был полицейским. Убивая одаренного юношу, чей отец был владельцем универмага «Глаксбрингер», расположенного на Пикман-стрит напротив отеля «Макклиланд», отец считал, без каких-либо, как выяснилось в ходе следствия, веских к тому оснований, что сражается с хорошо вооруженным противником. Отец воевал в Корее, там он лишился ступни на правой ноге, а также получил несколько тяжелых травм, как я полагаю, психологического свойства. В дальнейшем, после совершенного по ошибке убийства и последовавшего за тем самоубийства, было много разговоров о том, стоило ли вообще принимать его на работу в полицию. Он уходил на войну, имея репутацию нервного молодого человека, после его возвращения по городу поползли слухи, что Малыш Джордж страдает серьезным психическим расстройством. Однако, как и все провинциальные городки, наш умел прощать своим гражданам их личные слабости и мелкие недостатки, и коль скоро Громила Джордж в течение сорока лет возглавлял местную полицию, до тех пор, пока его не хватил удар, как раз в тот момент, когда он, сидя за карточным столом в задней комнате «Алиби таверн», собирался сделать решающий ход, моему отцу выдали пистолет тридцать восьмого калибра и позволили патрулировать ночные улицы, где ему на каждом углу мерещились тени коварных врагов.
Мне не было четырех, когда отец покончил с собой, и все, что сохранила моя память, — это лишь случайные обрывки воспоминаний. Я помню рыжеватые волоски на его жилистом запястье, плотно прижатые ремешком от часов; смятую пачку сигарет «Пэлл-Мэлл» с ярко-красной полосой, лежащую, словно пожухлый осенний лист, на подоконнике его спальни; дребезжащий звук, с которым мячик для гольфа падал и крутился волчком в изящной чашке белликского фарфора, — отец устроил тренировочную площадку на центральной галерее отеля и использовал чашки в качестве лунок. А еще я помню, как однажды услышал на лестнице шаги моего отца. Я уже говорил, что отец работал в ночную смену, он заступал на пост в восемь вечера и возвращался домой в самое глухое время — около четырех утра. Каждый день отец исчезал за дверями своей комнаты, когда я еще крепко спал, и вновь появлялся лишь под вечер, когда я уже ложился в постель. Эти невидимые уходы и возвращения были для меня таким же таинственным явлением, как снегопад или вид собственной крови. Но однажды ночью я проснулся и услышал позвякивание колокольчика над входной дверью, скрип ступенек и сердитый кашель отца. Следующее мое воспоминание: я стою у порога его спальни и смотрю в щелочку, как Малыш Джордж раздевается. Я часто рассказывал моим любовницам, да и сам привык считать, что видел отца как раз в ту ночь, когда он покончил с собой. Но на самом деле отец вынужден был отложить самоубийство на две недели — он благоразумно дождался дня выплаты жалованья, после чего вставил себе в рот вороненое дуло служебного револьвера и нажал на курок. Так что я не могу точно сказать, что это была за ночь и почему именно эти воспоминания оказались самыми яркими. Возможно, в ту ночь он убил Дэвида Глаксбрингера. Или такие вещи навсегда остаются в памяти, и вы, однажды увидев, как раздевается ваш отец, уже никогда не сможете забыть эту сцену.
Я вижу маленького мальчика, он стоит у приоткрытой двери и, прижимаясь щекой к холодному косяку, наблюдает, как этот высокий мужчина, который живет в отеле и всегда ходит в голубом мундире с широкими, во все плечо, погонами и блестящим золотым значком на груди, носит шляпу с высокой тульей и ремень, где в специальных кармашках хранятся патроны, и у которого есть большой черный пистолет, превращается в какого-то другого, совершенно незнакомого человека. Он снял шляпу и положил ее на край комода тульей вниз. Несколько тонких потных волосков прилипло к подкладке, зато остальные дыбом стоят на голове человека и слегка покачиваются, как морские водоросли. Одной рукой он начинает расстегивать пуговицы форменной рубашки, а другой достает из тумбочки бутылку и, небрежно плеснув виски в широкий стакан из толстого стекла, опрокидывает его в рот. Он садится на кровать, расшнуровывает свои черные, как похоронный катафалк, ботинки и, тряхнув ногой, скидывает их, ботинки летят в угол комнаты. Когда человек снова поднимается на ноги, он уже не кажется таким большим и грозным, у него очень бледный и очень усталый вид. Он стягивает брюки, я вижу его изувеченную правую ногу и светло-желтый протез, который крепится с помощью сложной системы кожаных ремешков и застежек. Он подходит к окну и стоит там некоторое время, глядя на морозный узор, проступающий по краям стекла, на пустынную улицу и нарядные манекены в ярко освещенной витрине универмага «Глаксбрингер». Затем стягивает через голову майку, снимает трусы и опускается на кровать, чтобы отстегнуть странную штуковину, которая заменяет ему ступню на правой ноге. После этого на нем не остается ничего, что можно было бы снять, развязать или отстегнуть. Я с восторгом и одновременно с ужасом наблюдал за удивительным перевоплощением, которое совершалось на моих глазах, словно мне позволили заглянуть в отверстие, находящееся в основании бронзовой статуэтки, и я увидел маленького уродца, гнома с плешивой головой и дряблым телом, обитающего внутри статуэтки. В ту ночь я воочию увидел то таинственное существо, которое по ночам являлось в наш дом и тяжело топало по ступеням лестницы и которое я привык называть отцом.
Я вновь вернулся к воспоминаниям детства, когда вез мисс Словиак домой. Пока мы ехали по Баум-бульвар, направляясь на восток в сторону Блумфильда, сидящая рядом со мной женщина постепенно превращалась в мужчину. Она достала из черной сумочки банку крема и жидкость для снятия лака, откинула крышку бардачка, поставила на нее свою косметику и взялась за дело. Сначала с помощью ватных шариков и крема мисс Словиак избавилась от толстого слоя макияжа и быстро смыла с ногтей бледно-розовый лак, после чего, задрав подол платья, один за другим стянула со своих длинных стройных ног ажурные чулки. Затем из лежащего на заднем сиденье чемодана вытащила светло-голубые джинсы и с некоторым трудом натянула их прямо под черное обтягивающее платье. Покончив с джинсами, мисс Словиак ухватила платье за подол и сняла его через голову. Чашечки ее черного шелкового бюстгальтера были щедро подбиты ватой и расшиты кружевами, в центре каждой чашечки красовалась крупная жемчужина, имитирующая возбужденный женский сосок; грудь под бюстгальтером оказалась маленькой, но мускулистой и совершенно безволосой. Антония надела полосатый шерстяной джемпер, белые носки и сунула ноги в белые кожаные кроссовки. Крем и ацетон вернулись в косметичку, и вместе с черным платьем, искусственным бюстом и скрученными в маленький невесомый комочек чулками отправились в угол пятнистого чемодана. Я пожалел, что мне приходилось следить за дорогой, поскольку процесс перевоплощения был поистине впечатляющим зрелищем. Восстанавливая свой первоначальный, задуманный природой мужской облик, она действовала с быстротой и ловкостью наемного убийцы из какого-нибудь боевика, который несколькими молниеносными движениями превращает старый зонтик в винтовку с оптическим прицелом.
— Меня зовут Тони, — сказала бывшая мисс Словиак, когда мы свернули на Либерти-авеню. — Ну вот я и дома.
— Здравствуй, приятно познакомиться.
— Не сказать, чтобы ты сильно удивился.
— В последнее время у меня появились проблемы с некоторыми рефлексами.
— Ты знал, что я мужчина?
Я на секунду задумался: как правильно ответить на поставленный вопрос. И решил, что, вследствие моей привычки постоянно врать, в данной ситуации я также имею право на маленькую невинную ложь.
— Нет, Тони, я думал, что ты красивая молодая женщина.
Тони улыбнулся.
— Мы почти приехали, я живу на Матильда-стрит. Сейчас налево, затем по Джунипер-стрит и еще раз налево.
Мы остановились возле приземистого двухэтажного домика, который стоял вплотную к соседнему, однако не настолько близко, чтобы навалиться на него своей кирпичной стеной. В мансарде на втором этаже горел свет, в крохотном палисаднике перед крыльцом дома мне удалось разглядеть гипсовую статую Девы Марии. Мадонна стояла в небольшой нише, похожей на морскую раковину, изнутри свод ниши был расписан звездами, отдаленно напоминающими те, что мы видим на небесном своде.
— Вот бы мне такую, — с восхищением сказал я. — А то у нас в палисаднике только японские фонарики.
— Это старая ванна. Я имею в виду нишу — мы поставили ванну вертикально и до половины закопали в землю.
— Здорово получилось, — похвалил я. Мотор «гэлекси» тихонько урчал, как довольный кот. В полукруглом окне мансарды появилась неясная тень, человек отдернул занавеску и, вглядываясь в темноту, прижался носом к стеклу. — Ну что, Тони…
— Что, Грэди?
— Пора прощаться.
— Да, пора. — Он протянул руку. — До свидания, Грэди. Спасибо, что подвез.
— Не за что. — Мы обменялись рукопожатием. — Послушай, Тони, я хотел сказать… Словом, извини, если сегодня вечером все получилось… э-э… не совсем так, как ты ожидал.
— Ничего, переживу как-нибудь. Я и сам мог бы догадаться, чем все закончится. Твой друг, Крабтри, он просто ищет… я не знаю, новизны, наверное, или что-то в этом роде. У него страсть, вроде как у коллекционера — он собирает всякие необычные штучки. Можно? — Тони повернул к себе зеркало заднего вида и стал внимательно разглядывать свое бледное лицо, желая убедиться, что на нем не осталось разводов туши или еще каких-нибудь следов мисс Антонии Словиак. Как и большинство трансвеститов, в образе женщины он был гораздо привлекательнее; сейчас его нос выглядел крючковатым, а глаза казались слишком близко посаженными друг к другу. Тони на мгновение замер, с удивлением вглядываясь в свое ненакрашенное лицо. Он провел ладонью по коротко стриженным волосам. На вид ему было не больше двадцати. — Со мной такое часто случается.
— Здесь лежит тот, чье имя начертано на воде.
— Что это?
Эту фразу, высеченную на могиле Джона Китса, Крабтри позаимствовал у поэта и обычно произносил с горьким сарказмом, в тех случаях, когда речь заходила о его собственном неумении или о неспособности других людей воплотить свой литературный дар в нечто вразумительное, написанное пером по бумаге. Некоторые из них, говорил Крабтри, начинают врать; другие, соткав замысловатый сюжет из запутанных нитей собственной судьбы, упорно следуют по намеченному маршруту до самого финала. Для Крабтри это был любимый жанр: придумать какое-нибудь симпатичное несчастье и тут же начать решать им же созданные проблемы, причем постараться улизнуть от неприятностей так, чтобы не оставить после себя никаких следов, кроме дурной репутации и скромных досье в полицейских участках Беркли и Нью-Йорка.
— Знаешь, он и раньше любил быструю смену декораций. — Я положил руки на руль и слегка покачал его из стороны в сторону. — Но сейчас у меня такое впечатление, что он немного переигрывает, его веселье смахивает на истерику.
— Из-за того, что его карьера рухнула? Ты это имеешь в виду?
— Боже мой! — Я изо всех сил вцепился в руль и до отказа вдавил в пол педаль тормоза, словно мы вдруг выскочили на обледеневшую дорогу, и я, испугавшись, что нас занесет, попытался остановить машину, хотя мы находились на тихой улочке Блумфилда и вообще никуда не ехали. — Это он сам тебе сказал?
— Он сказал, что за последние десять лет у него не было ни одного успешного проекта и все в Нью-Йорке считают его неудачником. — Тони вернул зеркало на место; пока он устанавливал его под нужным углом, передо мной промелькнуло мое собственное отражение — опухшее лицо и воспаленные глаза человека, измученного долгой бессонницей. — Конечно, после таких слов трудно было не проникнуться к нему сочувствием.
— Полагаю, он позволил тебе в полной мере выразить это сочувствие?
— Да, Терри не сопротивлялся. — Он ласково тронул меня за рукав пиджака. Я бросил взгляд на его руку: хотя Тони смыл лак, у его ногтей по-прежнему был какой-то хищный вид. — Я уверен, ты написал замечательную книгу, которая поможет твоему другу восстановить пошатнувшуюся репутацию.
Я промолчал.
— Или я ошибаюсь?
— Не ошибаешься. Моя книга — настоящий бестселлер.
— Ну, конечно, я так и думал. — Тони робко улыбнулся. — Поздно уже, я пойду, ладно? — Я кивнул. — Грэди, с тобой все в порядке?
До нас долетел скрип открывающейся двери, мы обернулись и посмотрели на дом. Лампочка над крыльцом зажглась, в тусклом свете я увидел маленького седого старика, он стоял на верхней ступеньке и, приложив ко лбу согнутую козырьком ладонь, вглядывался в темноту.
— Это мой папа, — сказал Тони и слегка взмахнул рукой. — Эй, привет!
Какое-то непонятное существо скатилось по ступенькам, пулей промчалось мимо статуи Девы Марии и начало неистово скрестись в пассажирскую дверь, затем в окне промелькнула улыбающаяся физиономия.
— Шэдоу! — Тони распахнул дверцу. В машину ворвался маленький, черный как уголек пудель. Собака, повизгивая от восторга, поставила передние лапы на бедро Тони, потом подтянулась и вспрыгнула к нему на колени. — Привет, девочка моя, привет! — Собака принялась облизывать ему лицо, старательно работая нежным розовым язычком. Тони тискал пуделя и с хохотом крутил головой, пытаясь уклониться от поцелуев. — А это моя собака, — сказал он.
— Я догадался.
— О, — воскликнул Тони, — кто моя сладкая девочка? Кто моя кудрявая красавица? Ты, ты, конечно, ты. О, Шэдоу! — Он ласково спихнул собаку с коленей.
Шэдоу спрыгнула на пол, выскочила из машины и рванула куда-то в сторону. В следующее мгновение мы услышали ее голос — низкий печальный вой.
— Она учуяла Доктора Ди, — устало вздохнул я.
— Грэди, — Тони испуганно зажал рот ладонью, — мой второй чемодан! Нам придется открыть багажник.
— Ничего, откроем. — Я заглушил мотор. — Ты просто придержи ее.
Мы вылезли из машины и направились к багажнику. Шэдоу и стоящий на крыльце седовласый старичок пристально следили за каждым нашим движением. Я поднял крышку.
— Шэдоу, сидеть! — Тони наклонился и обеими руками обхватил собаку, пытаясь сдержать ее порыв и не позволить сделать то, что она, по-видимому, считала необходимым сделать, — запрыгнуть в багажник и отдать последний долг покойному Доктору Ди. — Грэди, что случилось с этим несчастным животным?
— Его застрелил Джеймс Лир. — Я вытащил клетчатый чемодан и поставил его на землю. — Произошло маленькое недоразумение, они с Доктором не поняли друг друга.
— У этого сопляка и так с головой не в порядке, — заявил Тони, — а когда Крабтри вдоволь натешится и бросит его, парень окончательно свихнется.
— Не уверен. — Я выудил из багажника опустевший саквояж Терри и захлопнул крышку. Но я лукавил. В глубине души я верил, что Джеймса Лира можно спасти, правда, Крабтри вряд ли станет его спасителем. Однако если Джеймса спасти сейчас, то в будущем у него появится шанс превратиться в еще большего психа.
— Итак, мальчишка носит с собой оружие?
— Да, что-то вроде пистолета. — Я перехватил саквояж в левую руку и полез в карман пиджака за маленькой блестящей игрушкой. — Вот этот. Вообще-то в начале вечера я застал Джеймса в саду, когда он целился в самого себя.
— Можно взглянуть? — Тони потянулся к пистолету. — Ты не поверишь, все мои братья обзавелись целым арсеналом разных дурацких пушек. — Я передал ему пистолет. Шэдоу, задрав голову, с интересом следила за нами; как и все собачье племя, она свято верила, что любой предмет может оказаться съедобным. — О, перламутровая рукоятка. Двадцать второй калибр. Похоже, он рассчитан всего на один выстрел.
Я бросил взгляд на крыльцо, но старичок, очевидно, потерял всякую надежду дождаться своего блудного сына и ушел в дом, не забыв выключить за собой свет. Свет в окнах тоже погас, и дом погрузился в темноту. Мне показалось, что теперь я гораздо лучше понимал, почему в течение всего вечера мисс Словиак не проявляла особого желания поскорее вернуться под родительский кров. Тони взвесил пистолет на ладони и покачал головой.
— Фантазер.
— Что ты имеешь в виду?
— Ну, видишь ли, такая игрушка могла бы оказаться в сумочке Бетти Дэвис. Представляешь? Маленькая расшитая серебристым бисером сумочка. — Тони ухмыльнулся. — Спорим, этот пацан был бы гораздо счастливее, если бы мог перевоплотиться в Бетти Дэвис и застрелиться из перламутрового пистолета, нежели жить в своем теперешнем облике — симпатичного мальчонки с пухлыми губами, одетого в старый вонючий плащ.
Тони сжал рукоятку пистолета, его веки с длинными пушистыми ресницами пару раз дрогнули и сомкнулись. Мечтательно закрыв глаза, он осторожно поднес дуло ко рту. Хотя я уже успел проверить пистолет и знал, что оружие не заряжено, внутри у меня все похолодело. Впервые за сегодняшний вечер я четко осознал, что несколько часов назад Джеймс Лир, мой студент, собирался покончить с собой.
— Я, пожалуй, пойду, — пробормотал я. — Мне еще надо спасать Джеймса Лира.
Тони опустил пистолет и протянул его мне. Я махнул рукой.
— Оставь себе. Эта штука тебе очень идет.
— Спасибо. — Он окинул взглядом темный облупившийся фасад дома и нахмурился. — Возможно, он мне самому пригодится.
— Ха, смешно. — Я нащупал в кармане пиджака ключи от машины.
— Эй, Грэди, — позвал Тони, когда я сел за руль и уже собирался захлопнуть дверцу. — Я бы на твоем месте отправился домой и завалился спать. Судя по твоему виду, тебя самого пора спасать.
— Неплохая идея. — Я закрыл глаза и представил, как сворачиваю на Деннистон-стрит, подъезжаю к нашему чистенькому, увитому плющом дому, вхожу в просторную прихожую, небрежно кидаю пальто на перила лестницы, поднимаюсь в спальню, плашмя падаю на вечно неубранную постель и остаюсь лежать среди сбитых и скомканных простыней. Но потом я вспомнил, что дом пуст и никто не ждет моего возвращения, и нехотя открыл глаза. — Пока. — Я кивнул Тони и взялся за ручку, собираясь поднять стекло, но вдруг остановился. — Черт, совсем из головы вылетело. Что мне делать с этой проклятой тубой?
— Оставить себе. — Тони наклонился, просунул руку через опущенное стекло и потрепал меня по щеке — жест, которым он мог бы приласкать толстенького розовощекого младенца. — Эта штука тебе очень идет.
— Большое спасибо, — сказал я и поднял стекло. Отъезжая от тротуара, я мельком бросил взгляд в зеркало заднего вида: Тони Словиак подхватил чемоданы, вошел в калитку и, миновав статую Девы Марии, печально взирающую на него из своей ниши, поплелся по дорожке к дому отца. За ним по пятам бежала маленькая черная собака, при каждом шаге пудель радостно прихватывал его то за одну, то за другую брючину.
* * *
Бар «Хай-хэт» был нашим с Крабтри открытием. Мы обнаружили его во время одного из первых визитов Терри в Питсбург. Это был период между моим вторым и третьим браком, ставший закатом той великой эры, которая звалась нашей беззаветной дружбой, наши последние незабываемые деньки, когда мы сами себе казались лихими пиратами и когда все небесные созвездия еще были на своих местах, а в дремучих лесах, под железнодорожными насыпями и на темных ночных улицах еще скрывались злые индейцы, и отчаявшиеся безумцы, и опасные, как острая бритва, женщины с мистическим взглядом, похожим на взгляд королевы, изображенной на картах Таро. Я в то время еще был кровожадным монстром, лесным чудовищем, снежным человеком из американских комиксов: жирный орангутанг, который яростно колотит себя кулаками по шерстистой груди. Я носил длинные волосы и весил двести тридцать пять фунтов — цифра не очень изящная, но поддающаяся уменьшению при некотором усилии воли. Я свободно ел все что хотел с беспечностью молодого здорового мужчины и вваливался в бары с грацией кубинского танцора, у которого из-за голенища сапога торчит рукоятка ножа, а за лентой черной широкополой шляпы красуется пышный цветок.
Мы обнаружили «Хай-хэт», или просто «Хэт», как называли заведение Карла Франклина постоянные посетители, в районе Хилла в одном из обшарпанных зданий на Централ-авеню, где оно было втиснуто между еврейской рыбной лавкой с разбитой и заколоченной досками витриной и аптекой, витрина которой отличалась изысканно-мрачным дизайном: за мутноватым стеклом обитало, и живет там до сих пор, небольшое семейство безголовых, безруких и безногих человеческих торсов, одетых в специальные брюки для вправления пупочной грыжи. Со стороны улицы находился наглухо закрытый пожарный выход и висела ржавая металлическая табличка с витиеватой надписью «У Франклина»; чтобы попасть в само заведение, вам надо было свернуть в боковой переулок и войти во двор, где вы, миновав небольшую парковку, оказывались нос к носу со здоровенным верзилой по имени Клемент, в чьи обязанности входило для начала окинуть вас пристальным взглядом и определить степень ваших дурных наклонностей, а затем ощупать с головы до ног, если возникало хотя бы малейшее подозрение, что потенциальный посетитель может быть вооружен. При первой встрече Клемент не производил впечатления дружелюбно настроенного парня, со временем у вас также не возникало ощущения, что он питает к вам теплые чувства. Хозяин бара, Карл Франклин, родился и вырос в районе Конклин-стрит, в нескольких кварталах от Централ-авеню, в шестидесятых годах Карл играл на ударных в больших джаз-бандах и маленьких ансамблях, в его карьере был даже недолгий период работы у Дюка Эллингтона; затем Карл вернулся в родной город и открыл «Хай-хэт», он разрекламировал его как ночной джаз-клуб в надежде привлечь элитарную публику. В заведении имелся красавец «стейнвей» — замечательный старинный рояль, одна из стен была обшита зеркальными панелями, на других все еще висели фотографии Билли Экстина, Бена Вебстера, Эрролла Гарнера и Сары Ваган, но джаз-клуб давным-давно перешел в разряд обычных баров, где негритянские оркестры играют песенно-танцевальную музыку в стиле ритм-энд-блюз, покачиваясь в лучах ядовито-розового света, который заливает зал, пропахший дешевыми духами, пивом и соусом для барбекю. Веселящуюся в баре толпу вряд ли можно было назвать элитарной публикой, в основном она состояла из мужчин среднего возраста и сомнительных профессий, пришедших в сопровождении своих возлюбленных обоих полов и всевозможных оттенков кожи.
Я приехал в Питсбург, чтобы начать новую жизнь в качестве профессора английской литературы, и уже три месяца влачил безрадостное существование в жалкой квартирке, расположенной на втором этаже над украинской закусочной в Саут-Сайде, когда ко мне явился Крабтри, одетый в форменный полицейский плащ из блестящей кожи, с приличным запасом марихуаны в одном кармане и шестьюдесятью пятью долларами в другом, что составляло выходное пособие, выплаченное владельцем модного журнала для мужчин, который решил раз и навсегда избавиться от неприбыльного бизнеса и начал с увольнения литературного редактора. Мы с Терри немедленно отправились в путешествие с целью изучения баров и ночных клубов, имеющихся в моем городе. Побывав «У Дэнни», и на «Заставе у Джимми», и в «Дорожном колесе» — забегаловки, давно исчезнувшие с карты Питсбурга, — мы приземлились в «Хай-хэте», где в тот субботний вечер выступали «Голубые петухи» — любимцы местной публики, к которым присоединилась заезжая знаменитость Руфас Томас. Степень нашего опьянения к тому моменту достигла столь высокого градуса, что теплая атмосфера, царящая в «Хай-хэте», и качество развлекательной программы показались нам не просто более-менее приемлемыми — мы были убеждены, что все вокруг безумно нас любят, и, насколько я помню, искренне верили, что Руфас исполнял «My Way», французское лирическое стихотворение, на мелодию песенки «Walking the Dog». Правда, немного позже случилась маленькая неприятность: одного из посетителей жестоко избили в соседнем переулке, и он приковылял обратно в «Хэт», придерживая рукой оторванное ухо, да еще мы с Крабтри, с аппетитом умяв четыре порции свинины на ребрышках, остаток вечера мучались несварением и поочередно бегали в туалет. С тех пор, когда Терри навещает меня в Питсбурге, мы обязательно заглядываем в это милое местечко.
Было около половины одиннадцатого, когда я подошел к бару и предстал перед сканирующим взглядом Клемента. Я порадовался, что догадался отдать пистолет Тони Словиаку; ходили слухи, что даже если вы попытаетесь спрятать оружие в самых укромных уголках вашего тела, Клемент предпримет все необходимые меры, но, так или иначе, вытряхнет из вас запрещенный предмет. Оркестр ушел на перерыв, оставив вместо себя музыкальный автомат, который разливался мелодией Джимми Роджерса. Я остановился на пороге в том месте, где начинался ковер веселого оранжевого цвета, напоминающий растворимые таблетки детского аспирина, и окинул зал ностальгическим взглядом. Я не был здесь года два, за это время обстановка в моем любимом баре заметно ухудшилась. Ковер истерся, и местами сквозь прорехи был виден коричневый линолеум, прожженный окурками от сигарет и покрытый какими-то пятнами, о происхождении которых мне даже не хотелось думать. Плитки на знаменитой зеркальной стене кое-где отвалились, и она стала похожа на щербатый рот, зато возле эстрады для оркестра появилась фреска, на которой был изображен сам хозяин заведения, отбивающий зажигательный ритм на гигантской ударной установке. Посетители внесли в полотно свои коррективы, пририсовав к барабанным палочкам волосатые яйца, а под носом у Карла Франклина выросли шикарные усы а-ля Сальвадор Дали. Танцевальная площадка была испещрена следами от каблуков. Я оглянулся по сторонам, ожидая увидеть шумную компанию участников Праздника Слова, окутанную клубами розоватого дыма. Однако в баре сидели лишь завсегдатаи «Хай-хэта», некоторые с насмешкой и досадливым раздражением косились на ворвавшегося в зал незнакомца. Я не сомневался, что на моем собственном лице было написано глупое удивление.
На танцплощадке конвульсивно подергивались с десяток пар, изображавших нечто вроде ритуального танца голодного дикаря под тягучую и невыразимо прекрасную мелодию «Baby What You Want Me to Do». В гуще танцоров я заметил Ханну Грин и К., человека, в чью жизнь бесцеремонно вторгался его собственный призрак. Ханна была неуклюжим, но энергичным танцором и обладала поразительной способностью проделывать нижней частью туловища различного рода непристойные движения. К чести старика К. нужно отметить, что он, отнюдь не цепляясь за такое устаревшее понятие, как чувство собственного достоинства, все же не столько сам отдавался ритму бешеной пляски, сколько наблюдал за ритмично подпрыгивающей грудью Ханны Грин. Я помахал им рукой, Ханна улыбнулась и, когда я, картинно оглядевшись по сторонам, в недоумении пожал плечами, ткнула пальцем в дальний угол зала. За столиком перед нескончаемой вереницей пивных бутылок сидели Крабтри и Джеймс Лир. Вернее, Джеймс полулежал на стуле, прислонившись головой к стене и закрыв глаза. Можно было подумать, что он крепко спит. Что же касается Крабтри, то он с выражением блаженной сосредоточенности на лице смотрел невидящим взглядом куда-то в пространство поверх голов танцующих. Рука Терри была опущена вниз и отведена немного в сторону. Однако я видел его руку только до локтя, остальная часть скрывалась под скатертью и уходила в направлении коленей Джеймса Лира. Я с тревогой посмотрел на Ханну. Вероятно, у меня был настолько испуганный вид, что Ханна растянула губы в жуткой полуулыбке, закатила глаза и сложила ладони на груди — жест, которым вы могли бы проводить завывающую сиреной машину «скорой помощи».
Я подозвал официантку, попросил принести мне порцию «Джорджа Дикеля» и направился к столику. Когда я прибыл на место, обе руки Крабтри лежали на скатерти, Джеймс тоже выпрямился и более-менее ровно сидел на стуле. Его высокий лоб, безупречная чистота которого в свое время натолкнула меня на мысль, что Джеймс — мальчик из богатой семьи, был усеян капельками пота, на щеках играл лихорадочный румянец. В расширенных глазах мальчика застыло выражение то ли безграничной эйфории, то ли беспредельного ужаса.
— Джеймс, ты хорошо себя чувствуешь? — спросил я.
— Я пьян, — с искренним раскаянием в голосе сказал Джеймс. — Извините, профессор Трипп.
Я опустился на стул рядом с Крабтри и с облегчением вытянул ноги — укушенная лодыжка ныла все сильнее.
— Ничего, Джеймс, ты в полном порядке. — Я одарил его светлой улыбкой, пытаясь поддержать и подбодрить парня — уже который раз за сегодняшний день: сначала, когда его рассказ был растерзан беспощадными товарищами, и потом по дороге в спальню Гаскеллов, когда я успокаивал Джеймса и говорил, что все будет хорошо. — Все хорошо, — повторил я.
— Просто отлично, — добавил Крабтри. Он протянул мне свою початую бутылку пива. Я запрокинул голову и одним большим глотком допил тепловатую жидкость. — Трипп, дружище, мы боялись, что потеряли тебя.
— Где все остальные? — Я широким жестом опустил на стол пустую бутылку, словно только что показал пример невероятной алкогольной лихости. — Неужели вас только четверо?
— Больше никто не пришел, — сказал Крабтри. — Сара и… как его, Вальтер сказали, что заскочат ненадолго домой, а потом присоединятся к нам. Но, наверное, передумали и решили провести вечер, уютно устроившись на диване перед телевизором в обнимку с собачкой.
Я бросил взгляд на Джеймса, ожидая, что на его лице промелькнет виноватое выражение, но он находился слишком далеко отсюда. Я засомневался, помнит ли Джеймс Лир о том, что натворил в доме ректора. Однако он все же ненадолго пришел в себя и даже начал моргать глазами, но затем голова Джеймса склонилась набок, и он снова безвольно привалился к стене.
— Это только пиво? — спросил я, мотнув подбородком в сторону бездыханного тела.
— В основном, — кивнул Терри. — Хотя подозреваю, что вы успели немного позабавиться, когда добрались до фармакологических запасов старины Крабтри.
— Ну-у, так это когда было. — Я поморщился и, опустив руку, осторожно пощупал рану на лодыжке. — Кодеиновый кайф — штука недолговечная.
— Верно, но господа грабители не все забрали, — он похлопал по нагрудному карману своего серовато-зеленого, как новенькая долларовая купюра, пиджака, — кое-что осталось, а Джеймс оказался любопытным мальчиком. — Крабтри с ласковой улыбкой посмотрел на молодого человека. Тот мирно посапывал в своем углу, его губы были слегка приоткрыты, из уголка рта вытекла тоненькая нитка слюны.
— Парень в отключке, — заметил я.
Мы некоторое время помолчали, наблюдая за тем, как под блеклой серой рубахой ритмично поднимается и опускается хилая грудь Джеймса Лира; его похожий на удавку галстук наполовину развязался и уныло болтался на шее, как сломанный цветок. Крабтри взял полотняную салфетку и аккуратно промокнул слюну, вытекшую изо рта Джеймса, он действовал с такой нежностью, словно вытирал перепачканные кашей губы младенца.
— Он написал книгу, — сообщил Терри. — Целый роман.
— Да, знаю. Про какую-то демонстрацию, вернее про парад — парад любви.
— Почему же ты мне ничего не сказал?
— Да я сам только сегодня узнал. Он таскает рукопись с собой в рюкзаке.
— Ну и как тебе его творчество, есть что-нибудь стоящее?
— Нет, — сказал я, — пока нет.
— Мне бы хотелось почитать этот «Парад любви». — Лоснящийся жирным бриолиновым блеском локон упал Джеймсу на лоб, Крабтри протянул руку и осторожно пригладил мальчику растрепавшиеся волосы.
— Крабтри, ради бога, — я понизил голос, — не делай этого.
— Не делать чего?
— Он еще совсем мальчик, и к тому же мой студент. И вообще, я не уверен, что его ориентация соответствует…
— Соответствует, — Крабтри убежденно кивнул, — уж поверь мне на слово.
— Не верю, мне кажется, он гораздо более тонкий и сложный человек, поступки которого нельзя объяснять такими примитивными вещами. Я требую, чтобы ты оставил его в покое.
— Требуешь? А в чем, собственно, дело?
— Ему и так хреново, — я перешел на шепот. — По-моему, сегодня вечером он собирался покончить с собой. Я, конечно, не уверен, но мне так показалось. В любом случае, у парня в башке полный бардак, и ему совершенно не нужны еще и сексуальные эксперименты.
— Напротив, новые яркие впечатления могут оказаться для него настоящим спасением. Эй, Грэди, — Крабтри слегка двинул меня локтем в бок, — ты сам-то в порядке?
— Да, а что? Почему ты спрашиваешь?
— У тебя вид какой-то… не знаю… затравленный.
— Ах, это, — я махнул рукой, — просто у меня дико болит нога.
— Нога? Что случилось с твоей ногой?
— Да так, ерунда, неудачно упал.
— А-а, понятно, ты и вправду выглядишь помятым. — Хищный блеск в глазах Крабтри угас, и мне показалось, что впервые с момента нашей встречи он взглянул на меня с прежней любовью и нежностью. Терри подался вперед и придвинул свой стул вплотную к моему. Теперь наши плечи соприкасались, от Терри все еще исходил слабый запах духов Тони Словиака. Официантка принесла заказанную мной порцию «Джорджа Дикеля». Я потягивал виски, чувствуя, как золотистая отрава теплой волной разливается по всему телу и начинает медленно согревать мою усталую душу.
— Мне нравится, как она танцует, — сказал Крабтри, поглядывая на Ханну Грин и старого эльфа. Кто-то сменил пластинку, и теперь музыкальный автомат играл «Ride Your Pony» Ли Дорси. Вернее, это был музыкальный телефон-автомат — одна из особенностей «Хэта», позволявшая причислить его к заведениям, где еще сохранился дух той безвозвратно ушедшей великой эпохи, когда Питсбург славился своими винными погребками и маленькими уютными ресторанчиками. Телефонный аппарат, черный и тяжелый, как старый паровой утюг, висел на одной из колонн в дальнем углу танцплощадки. К аппарату куском ржавой металлической проволоки был привязан список песен — потрепанные, заляпанные кетчупом листочки, напечатанные лет сто назад каким-то интеллектуальным маньяком: составив список из пяти тысяч названий, он разбил их на жанры и расположил в алфавитном порядке. Вы выбирали песню, опускали в автомат двадцать пять центов, снимали трубку и вступали в пьяный разговор с глуховатой пожилой леди, судя по акценту, славянского происхождения, которая сидела в каком-то неведомом подземном бункере, доверху забитом черными виниловыми дисками. Несколько минут спустя в зале начинала звучать заказанная вами песня. Когда-то, как уверяла меня Сара, многие бары Питсбурга были оборудованы такими музыкальными телефонами-автоматами, теперь же «Хэт» остался чуть ли не единственным приверженцем этой старомодной системы. — В движении локтей просматривается сильное влияние живописных традиций Древнего Египта, что же касается пластики ног, то здесь присутствует легкий намек на стиль Снупи из одноименного мультфильма.
— Как долго они с К. занимаются этой гимнастикой? — спросил я.
— Слишком долго для К., — удрученно покачивая головой, сказал Крабтри. — Посмотри на него.
— Да-а, — протянул я. — Бедный старый идиот.
Я смотрел на танцующую Ханну, стараясь не замечать острого желания, которое покалывающей болью сосредоточилось где-то в районе позвоночника.
— Эй, Грэди, ты только посмотри на того парня, — воскликнул Крабтри, указывая на столик возле танцплощадки.
— На какого парня? О боже, — я улыбнулся, — человек с волосяной пирамидой на голове.
Это был маленький щуплый мужчина, с тонкими чертами лица и потрясающей прической в стиле «помпадур»: его черные волосы, завитые тугими кольцами, были уложены в замысловатую конструкцию, которая гигантской переливающейся серебристыми блестками волной вздымалась у него на макушке. Мне не раз приходилось убеждаться, что в укромных уголках Питсбурга все еще можно встретить великолепные прически прошлых столетий, чудом дожившие до наших дней. Кроме того, на мужчине был изысканный велюровый костюм, расшитый золотыми и малиновыми лентами; он сидел, откинувшись на спинку стула, и попыхивал длинной коричневой сигарой. Его руки тоже были длинными, слишком длинными для такого щуплого тела, лицо человека покрывали ярко-розовые шрамы — следы былых сражений, сосредоточившиеся в основном в районе правой щеки и виска.
— Боксер, — сказал я, — легкий вес.
— Жокей, — выдвинул свою версию Крабтри. — Его зовут… э-э… Кёртис, Кёртис Хардэппл.
— Нет, только не Кёртис, — возразил я.
— Ну, тогда Вернон. Точно, Вернон Хардэппл. А шрамы на лице — это… м-м… следы лошадиных копыт. Однажды во время скачек он свалился на землю, и лошадь наступила ему прямо на лицо.
— Он токсикоман, пристрастился к болеутоляющим.
— Ему удалили половину черепа и вставили медную пластину.
— Также из-за диабета ему пришлось удалить большой палец на правой ноге.
— И теперь он больше не может пи́сать стоя.
— Он живет со старушкой-матерью.
— Верно. А еще у него был младший брат, который работал… м-м… тренером.
— Нет, конюхом.
— Его звали Клавдий. Он был умственно отсталым. И мать винит в его смерти Вернона, потому что…
— Потому что, потому что… Вернон поручил ему почистить одного злобного жеребца, и тот… размозжил бедняге голову! Или…
— Его убили, — раздался сонный голос. — Гангстер по кличке Фредди Ноздря хотел застрелить любимого коня Клавдия, и он собственной грудью закрыл животное.
Мы оба в изумлении повернулись и уставились на Джеймса Лира, который, приоткрыв налитый кровью глаз, мрачно посматривал на нас с Крабтри.
— Вернон, тот парень с красивыми волосами, сам все и подстроил.
— Очень, очень хорошая версия, — после минутного замешательства похвалил Крабтри.
Глаз медленно закрылся.
— Джеймс все слышал, — прошептал я.
Крабтри, который как раз взялся за шестую или седьмую бутылку пива, не выглядел особенно взволнованным из-за того, что Джеймс стал свидетелем нашего разговора. Я тоже поднял стакан и сделал несколько глотков золотистой отравы. Тишина, повисшая после мимолетного пробуждения Джеймса, стала невыносимой.
— Бедный, бедный Вернон Хардэппл, — сказал Крабтри. Он печально покачал головой и улыбнулся. — Эти истории почему-то всегда выходят такими грустными.
— Любая история — это история чьей-то неудавшейся жизни, — процитировал я седовласого ковбоя-писателя, на чьих лекциях мы с Крабтри впервые встретились двадцать лет назад.
— Эй, учитель, — Ханна Грин подлетела к столику, звонко цокая подковами своих красных ковбойских ботинок, — потанцуй со мной.
* * *
Мы танцевали под мелодию «Shake a Tall Feather», «Sex Machine» и еще под какую-то скребущую душу песню Джо Текса, название которой я никак не мог вспомнить. Мы танцевали до тех пор, пока оркестр не вернулся с перерыва. Когда музыканты забрались на эстраду и начали рассаживаться за своими инструментами, я решительно направился к столику и потребовал у Крабтри порцию болеутоляющего из его кодеиновых запасов, или что там еще имелось у него в походной аптечке. Я нуждался в хорошей дозе анестетика, чтобы заглушить жгучую боль в укушенной лодыжке и не менее острое чувство стыда, — не надо думать, что я не чувствовал себя полным идиотом, таскаясь, словно раненый минотавр кисти великого Пикассо, по пятам за юным существом, чистым и невинным, как небесный ангел. Крабтри удалось оживить Джеймса Лира, и теперь они с К. вели, судя по всему, сложнейшую, недоступную пониманию простого смертного беседу о значении образа какаду в фильме «Гражданин Кейн». Крабтри трудно было назвать безумным киноманом, но он обладал необыкновенной памятью и с легкостью мог восстановить мельчайшие подробности сюжета, и, конечно же, для человека, наделенного столь буйным и мрачным воображением, как мой друг, в образе, созданном Орсоном Белесом, нашлось немало пищи для размышлений. Во всяком случае, так он утверждал, пытаясь произвести благоприятное впечатление на Джеймса Лира. Под холодным взглядом К., или его проницательного доппельгэнгера, Крабтри протянул мне ладонь, на которой лежала целая россыпь таблеток, похожих на маленькие голубые виноградины, розовые полумесяцы, серые звездочки и крошечные белые пирамидки.
— Бог мой, твоя рука похожа на чашу со священными дарами. — Я склонился над столом. — Позволь мне попробовать одну из этих белых пирамидок.
Я запил таблетку жидкостью, которая плескалась на дне стакана Крабтри: нечто пахнущее кетоном и альдегидом и, как я предположил, отдаленно напоминающее плохую текилу. Затем я вернулся на середину зала и еще в течение часа танцевал под мелодии, которые старина Карл Франклин называл музыкой в стиле ритм-энд-блюз в исполнении знаменитого Питсбургского оркестра «Дабл Даун», до тех пор пока боль в лодыжке и чувство неловкости не исчезли окончательно. Ханна Грин закатала рукава фланелевой рубашки и расстегнула две верхние пуговки, предоставив мне возможность любоваться потрепанным воротником ее белой трикотажной футболки и тоненькой серебряной цепочкой.
Она танцевала с закрытыми глазами, изображая полную отрешенность от внешнего мира; задуманный Ханной сложный хореографический рисунок в основном состоял из ломаных движений и широких круговых пробежек по всей площадке, так что в какие-то моменты мне казалось, что Ханна танцует вовсе не со мной и лишь использует мое тело, чтобы создать центр вращения, вокруг которого она кружила по своей собственной спиралевидной орбите. Я пришел к выводу, что в этом нет ничего удивительного: мне бы на ее месте тоже не хотелось, чтобы кто-нибудь подумал, будто я мог выбрать в качестве партнера для танца этого неуклюжего монстра, этот ржавый механизм, скрипучий, как мой «форд-гэлекси», это старое чудовище с помятой физиономией, такой же унылой, как моя собственная. Но в следующую секунду она открывала глаза и, одарив меня особой улыбкой — так могут улыбаться только прекрасные амазонки из штата Юта, — протягивала мне руки, позволяя неуклюжему монстру немного покружиться вместе с ней. Каждый раз, когда наши лица оказывались на одной орбите, я чувствовал непреодолимую потребность завести разговор, главным образом для того, чтобы выразить свои сомнения: первое, разумно ли она поступает, танцуя со мной, и второе, стоит ли мне вообще танцевать. Поэтому, когда оркестр смолк и музыканты снова ушли на перерыв, я вздохнул с облегчением и собрался вернуться к столику. Однако Ханна мертвой хваткой вцепилась мне в запястье и, притащив меня к волшебному телефону-автомату заказала сразу три песни.
— «Just My Imagination», — сказала она, даже не взглянув на замусоленный список. — Затем «When a Man Loves a Woman» и «Get It While You Саn».
— O-o, нет, — застонал я, — это мне не по силам.
— Тихо, — шикнула на меня Ханна и, приподнявшись на цыпочки, обвила мою шею руками, — сегодня возражения не принимаются.
— Но завтра я пожалею об этом.
— Отлично, — заявила Ханна, — завтра суббота. У каждого человека должно быть какое-то занятие, которому он посвящает свободное время.
Еще несколько пар вышло на площадку, чтобы присоединиться к нашему танцу. Я никогда не мог понять, в чем, собственно, заключается искусство медленного танца, поэтому еще со школы убедил себя, что моя основная задача состоит в том, чтобы как можно крепче прижимать к себе партнершу, время от времени испускать томные стоны и переминаться с ноги на ногу, как человек, который давно и безнадежно ждет автобуса. Я чувствовал, как постепенно остывают лежащие на моих плечах потные руки Ханны, и вдыхал исходящий от ее волос легкий запах яблок. Примерно на середине душераздирающего признания в исполнении Перси Слидж разные субстанции, которыми я в течение вечера пичкал мой организм, составили более-менее сбалансированную комбинацию, и я на короткий миг забыл обо всех уже случившихся неприятностях и о тех разумных доводах, по которым мне следует оставить в покое бедняжку Ханну Грин. Я был счастлив. Я поцеловал ее желтые, пахнущие спелыми яблоками волосы, и почувствовал, как спрятанное у меня в штанах дряхлое артиллерийское орудие вдруг заворочалось и заняло ударную позицию. Должно быть, я вздохнул, и, вероятно из-за сукровицы, которой сочилось мое израненное сердце, этот вздох получился невыносимо печальным.
— Я сейчас перечитываю «Поджигательницу», — сказала Ханна. Полагаю, ею двигало искреннее желание подбодрить меня. — Потрясающая книга. — Ханна говорила о моем втором романе — крайне неприятной истории о любви и безумии, которую я написал незадолго до окончания моей личной второй мировой войны, сидя в глубоком бункере под названием «мой второй брак». Бункер был обречен на уничтожение, а мою вторую жену, ученого-метеоролога, я называл просто — Ева Б. Эта была изящная книга, стройная композиция которой стоила мне немалых мучений. И хотя сам я был крайне невысокого мнения о романе, надо признать, что в нем имелись кое-какие удачные эпизоды: например, очень яркое описание пожара в небольшом частном зоопарке и бурная сексуальная сцена, где читатель мог подробно рассмотреть, а также ощутить вкус и запах анального отверстия главной героини. — Это глубоко трагическая вещь, и невыразимо прекрасная. Ах, Грэди, мне нравится твой стиль, ты пишешь так просто и так естественно. Кажется, что каждое написанное тобой предложение всегда существовало, оно не придумано автором, а просто взято из какого-то тонкого эфирного пространства, или откуда там ты их достаешь, и перенесено на бумагу.
— Спасибо. — Я скромно потупил глаза.
— И мне нравится перечитывать те слова, которые ты написал на моем экземпляре книги.
— Рад, что тебе понравилось.
— Только я не такая невинная овечка, как тебе, может быть, кажется.
— Надеюсь, что это неправда, — сказал я и в этот момент случайно увидел собственное отражение в тусклой зеркальной стене, некогда считавшейся гордостью «Хай-хэта»: старый, толстый, хромоногий и сутулый снежный человек, с редеющими волосами и большими очками на потном носу, за стеклами которых видны мутные воспаленные глаза; руки этого страшилища так крепко сжимали хрупкое тело юного беззащитного ангела, что невозможно было понять, ангел ли под держивает его или страшилище, навалившись всей своей жирной тушей на ангела, прижимает невинное создание к грешной земле. Я перестал топтаться на месте и отпустил Ханну Грин. Почти одновременно со мной Дженис Джоплин прекратила свои настойчивые призывы не поворачиваться спиной к любви, которая сама идет нам навстречу; последняя из заказанных Ханной песен подошла к концу, и в зале наступила тишина. Остальные пары разошлись, оставив нас с Ханной в полном одиночестве, мы стояли посреди площадки и молча смотрели друг на друга. И тут хрупкое душевное равновесие, в котором я находился благодаря действию таблеток и виски, рухнуло, и я стал противен сам себе.
— Ну, и что ты собираешься делать дальше? — спросила Ханна, игриво шлепнув меня ладонью по животу.
В ответ я помычал какую-то глупость вроде: «Танцевать с тобой до рассвета».
— Я имею в виду Эмили. — Ханна нетерпеливо передернула плечами. — Полагаю, сегодня вечером, когда ты вернешься, она не будет встречать тебя у порога дома.
— Скорее всего не будет, — согласился я. — Пожалуйста, постарайся не выглядеть такой довольной.
Она покраснела.
— Извини.
— На самом деле я не знаю, что делать дальше.
— Я знаю. — Похлопав себя по карманам джинсов, Ханна выудила пригоршню мелочи и широким жестом припечатала к моей ладони три теплые монетки по двадцать пять центов.
Стараясь держаться прямо, я кое-как добрел до телефона, опустил деньги и снял трубку.
— Вы должны мне помочь, — сказал я.
— Кто это? — В трубке послышался надтреснутый голос, принадлежавший пожилой леди с тонкими, как куриные перья, волосами, выкрашенными в голубоватый цвет горной лаванды, в побитом молью свитере из ангоры и маленьких круглых очках, стекла которых поблескивали в полумраке, как глаза голодной кошки. Последние лет триста леди провела в своем подземелье, принимая заявки от представителей вымирающего племени влюбленных, у которых были пьяные голоса и вдребезги разбитые сердца. — Я не понимаю, что вы говорите.
— Я говорю, что мне необходима помощь, — сказал я, наматывая на палец телефонный шнур. — Мне бы хотелось услышать что-нибудь такое, что может спасти мою жизнь.
— Это музыкальный автомат, дорогуша, — равнодушным и несколько рассеянным голосом произнесла пожилая леди, словно, разговаривая со мной, она одновременно косилась на экран телевизора, установленного на ее рабочем месте, где бы это рабочее место ни находилось, или разглядывала свежий номер «Космополитена», лежащий на ее старых больных коленях. — Эй, ты понял? Это не настоящий телефон, и ты говоришь не с человеком, а с автоматом.
— Да, я понял. — В моем голосе не было уверенности. — Просто я не знаю, что заказать.
Я бросил взгляд на Ханну и попытался изобразить на лице спокойную и уверенную улыбку человека, который не боится, что его в любую минуту может вырвать, или он рухнет на пол без сознания, или причинит боль еще одной молодой женщине, превратив ее в очередную жертву своей душевной черствости. Судя по растерянности и тревоге, промелькнувшей в глазах Ханны, я решил, что моя жалкая попытка разыграть супермена бесславно провалилась, но тут я увидел К., он поднялся из-за стола и, словно ледокол, разрезающий вековые льды, направился сквозь толпу в сторону Ханны. Его лицо, искаженное мрачной решимостью, вызванной, насколько я мог разглядеть, сильным алкогольным опьянением, было истинным лицом того тайного сообщника, того вечного призрака, который обитал в пыльных углах пустой и холодной комнаты Альберта Ветча и других подобных ему полуночников. Но когда К. начал приближаться к Ханне, она просто повернулась, опустила голову и, мучительно покраснев от собственной грубости, так что ее лоб, щеки и даже шея сделались пунцовыми, зашагала в тот угол, где стоял я.
— Одну минутку — сказал я Музыкальной Ведьме, притаившейся в телефоне-автомате, и прикрыл микрофон ладонью. — Ханна, пожалуйста, потанцуй с ним. — Я снова попытался выдавить одну из моих натужных улыбок. — Он очень известный писатель. Эй, вы еще там? — обратился я к Ведьме.
— Интересно, куда я денусь? — хмыкнула женщина. — Дорогуша, тебе ведь уже было сказано — я не настоящий человек, это всего лишь моя работа.
— Но, Грэди, — Ханна взяла меня под руку, — я не хочу с ним танцевать. — Ее глаза, смотревшие на меня из-под растрепавшейся челки, наполнились такой тоскливой мольбой, что я не на шутку встревожился. Обычно Ханна воспринимала окружающую действительность с тихим оптимизмом, как и подобает девушке, выросшей в мормонской общине, всегда оставаясь подчеркнуто вежливой и сохраняя способность с философским спокойствием относиться к любым скандальным, печальным и диковинным событиям местного и вселенского масштаба. — Я хочу танцевать с тобой.
— Хорошо. — Вытянув шею, я наблюдал, как К. на полном ходу развернулся на сто восемьдесят градусов и с пьяной сосредоточенностью начал прокладывать обратный курс к столику. Он прибыл как раз в тот момент, когда головы Джеймса Лира и Терри Крабтри вынырнули на поверхность после погружения в очень долгий и очень глубокий поцелуй и закачались в плывущем по залу розоватом тумане. Глаза Джеймса расширились и остекленели, а губы сложились в большую идеально ровную букву «О».
— Извините, — сказал я в трубку, — но мне пора бежать.
— Да-да, конечно, дорогуша. — Женщина порывисто вздохнула и в раздумье принялась барабанить по наушникам своими длинными ядовито-розовыми ногтями. — Как насчет «Sukiyaki»?
— Отлично. А почему бы оставшиеся две песни вам тоже не поставить по своему выбору?
Я повесил трубку, заключил Ханну в вялые объятия и рассыпался в извинениях. Я извинился раз двадцать, так что в результате мы оба перестали понимать, о чем, собственно, идет речь. Ханна заверила меня, что все в порядке, и я поспешил к столику в дальнем углу зала. Подойдя к моим воркующим голубкам, я положил холодные пальцы на пылающий затылок Джеймса Лира.
— Через десять секунд, — сказал я, помогая Джеймсу подняться на ноги, — сюда набьется столько народу, что мы не сможем пробиться к выходу.
* * *
Ханна сказала, что никогда не была у Джеймса Лира в гостях, но, кажется, он снимает мансарду в доме своей тетушки Рейчел, которая живет где-то на Маунтан-Лебанон. Поскольку ни у кого из нас не было желания тащиться в Саут-Хиллз в два часа ночи, я упаковал Джеймса в крошечный, размером не больше спичечного коробка «рено» Ханны и велел им ехать ко мне домой. Крабтри и К. я намеревался отвезти сам, решив, что для всех четверых это будет самая безопасная комбинация.
Я уже собирался захлопнуть дверцу, когда Джеймс беспокойно заворочался на сиденье и поднял на меня перекошенное невыносимым страданием лицо.
— Ему снится плохой сон, — сказал я.
Мы с Ханной некоторое время постояли над спящим, наблюдая за его мучениями.
— Да-а, — протянула Ханна, — похоже, его плохой сон действительно очень плох, как плохое кино.
— Музыка отвратительная, — тоном мрачного критика изрек я, — и очень много мексиканских полицейских.
Джеймс поднял руку и, не открывая глаз, похлопал себя по левому плечу, затем по правому, как будто, лежа дома в собственной постели, пытался нащупать сползшую подушку.
— Мой рюкзак, — промычал он и распахнул глаза.
— Рюкзак, — воскликнула Ханна, обращаясь ко мне, — такой потертый грязно-зеленый мешок.
Джеймс снова вскинул бледную руку, пошарил по коленям, по сиденью, по полу возле своих ног и неожиданно схватился за ручку двери, собираясь вылезти наружу.
— Э-э, нет, приятель, сиди смирно. — Я затолкал Джеймса обратно в салон и обернулся к Крабтри, который сражался с К., пытаясь прислонить его обмякшее, как у сломанной марионетки, тело к капоту моего «гэлекси». Я крикнул Терри, что сбегаю в бар за рюкзаком Джеймса, и швырнул ему ключи. Они описали широкую дугу, попали ему в плечо и, звякнув, шлепнулись в лужу у правого колеса машины. Крабтри смерил меня грозным взглядом, присел на корточки и потянулся за ключами, одновременно упираясь одной рукой в живот старому эльфу.
— Извини, — пробормотал я и похромал к дверям бара.
Когда я вернулся в зал и прошмыгнул к столику, человек, которого мы с Крабтри окрестили Верноном Хардэпплом, попытался оттеснить меня в сторону и занять место в нашем укромном уголке. Мы оказались лицом к лицу, я почувствовал на щеке его жаркое дыхание, пропитанное кисловатым запахом пива. Гигантская волосяная пирамида у него на голове съехала набок и стала похожа на приплюснутый черный помпон. Вернон был готов вступить со мной в дружескую беседу.
— Что это вы пялились на меня? — поинтересовался он. У Вернона оказался низкий скрипучий голос и неприятная манера растягивать слова. При ближайшем рассмотрении я заметил, что шрамы у него на лице были оставлены каким-то зазубренным и не очень острым предметом. — Увидели что-нибудь смешное?
— Лично я на тебя не смотрел. — Я мило улыбнулся.
— На чьей машине ты ездишь?
— Что значит «на чьей»?
— «Форд-гэлекси», пятисотая модель, 1966 года выпуска, цвет «голубая хвоя», номерной знак YAW 332. Твоя машина?
Я утвердительно кивнул.
— Чушь собачья, — прорычал Вернон, слегка толкнув меня в грудь. — Это моя машина, мать твою.
— Она у меня уже много лет.
— Вреш-шь! — Покрытое шрамами лицо Вернона придвинулось вплотную к моему носу.
— Этот автомобиль принадлежал еще моей маме. — Обычно я не имею привычки вступать в глупые препирательства с сердитыми и потенциально опасными людьми в сомнительных местах вроде «Хай-хэта». Мне хотелось как можно скорее доставить Джеймса домой и уложить в постель, поэтому я вежливо извинился и собрался протиснуться мимо Вернона.
Он преградил мне дорогу.
— Что это вы, уроды, на меня пялились?
— Восхищались твоей прической. — Я снова любезно улыбнулся собеседнику.
Он вытянул скрюченные пальцы, словно намеревался ухватить меня за лацканы пиджака и хорошенько встряхнуть. Я машинально отступил на шаг назад. Вернон потерял равновесие и начал падать на меня; пытаясь удержаться на ногах, он резко выпрямился, взмахнул руками и опрокинулся навзничь, растянувшись поперек кожаного диванчика, который оказался у него за спиной. Видимо, диванчик показался ему удобным, потому что, повозившись секунду-другую. Вернон затих и больше не проявлял желания подняться, чтобы продолжить прерванный разговор.
— Сочувствую, дорогой Вернон. Поверь, мне искренне жаль твоего младшего брата.
Наш столик еще не успели убрать. Подойдя ближе, я увидел какой-то предмет, который не имел ничего общего с рюкзаком Джеймса Лира, на короткий миг мне показалось, что под столом на оранжевом ковре лежит искалеченное тело мертвой птицы. Сердце в груди подпрыгнуло и замерло. Тело птицы оказалось моим бумажником. Кредитки и несколько визитных карточек, напечатанных на глянцевой бумаге с золотым тиснением, — в прошлом году Сара подарила мне эти визитки на день рождения, — вывалились из него и рассыпались по ковру. Я собрал их и положил на место. У меня был солидный бумажник из мягкой черной кожи, который родители Эмили привезли мне в подарок из поездки по Италии, внутри имелось три больших отделения для хранения широкоформатных европейских купюр. Я убрал находку во внутренний карман пиджака, даже не проверив содержимое, как будто нарочно оставил мой элегантный флорентийский бумажник валяться под столом, где ему ничто не грозит. В любом случае, я не мог бы с точностью сказать, сколько наличных там оставалось. Страшно довольный, я направился к двери, мысленно поздравляя себя с тем, что родился на свет таким удачливым пьяницей.
— Пока, Вернон, — сказал я, проходя мимо диванчика, на котором нашел приют мой недавний собеседник, и похлопал себя по приятной выпуклости во внутреннем кармане пиджака. — Тебе стоит кое-чему поучиться у такого везучего парня, как я.
Когда я вывалился из бара, мой красавец «форд» и автомобильчик Ханны, тихонько урча моторами, стояли бок о бок посреди опустевшей парковки, белый дым легким облаком поднимался из выхлопных труб обеих машин, изнутри стекла были покрыты испариной. За лобовым стеклом моего автомобиля я разглядел два темных силуэта, тот, что поменьше, полулежал на пассажирском месте, слегка завалившись набок. По какой-то непонятной причине я почувствовал страшную досаду, увидев, что Крабтри сел за руль «гэлекси» Счастливчика Блэкмора. Я подошел к машине Ханны и постучал по стеклу, оно опустилось, ночной воздух вокруг меня заполнился ярким сиянием, которое излучала улыбка Ханны, и трагическими всхлипываниями аккордеона, — Ханна Грин была большой любительницей танго.
— Рюкзака нет, — сказал я, — наверное, он забыл его в Тау-Холле.
— Ты уверен? — спросила Ханна. — Может быть, его кто-нибудь взял?
— Нет. Никто не брал.
— Откуда ты знаешь?
Я пожал плечами и наклонился, чтобы получше рассмотреть Джеймса Лира. Он спал, положив голову на колени Ханны. Его спокойствию и умиротворенности можно было только позавидовать.
— Как он, в порядке?
— Надеюсь. — Ханна рассеянно погладила Джеймса по волосам где-то в районе уха. — Сейчас привезу его домой и уложу на диван. — Она тряхнула головой и, глядя на меня через приоткрытое окно, произнесла томным голосом: — В твоем кабинете, ладно?
— В моем кабинете?
— О, Грэди, ты же знаешь, как там сладко спится. — В течение всего прошлого семестра Ханна не раз дремала у меня в кабинете, положив ноги в красных ботинках на скрипучий подлокотник старого дивана и закрыв лицо каким-нибудь важным конспектом по социологии, пока я, сидя за столом, читал студенческие сочинения или разбирал почту.
— Полагаю, ему сейчас совершенно безразлично, где и на чем спать. Возможно, мы могли бы даже оставить его в гараже, прислонив к стенке рядом с метлой и лопатой для расчистки снега.
— Грэди!
— Ладно, согласен, пускай лежит в моем кабинете. — Ханна крепко пожала мои пальцы, которыми я держался за кромку полуопущенного стекла. Я улыбнулся: — Пока, увидимся дома.
Я обошел «форд» с левой стороны и остановился, дожидаясь, пока Крабтри освободит мое законное место водителя. Дверца распахнулась. Терри высунул голову и посмотрел на меня остекленевшими глазами.
— В твоем состоянии тебе не следует садиться за руль, — сказал он.
— А в твоем следует? Давай, вылезай и отправляйся назад.
Примерно с минуту он изучал меня безжизненным, как полярная тундра, взглядом, потом пожал плечами и перешел на заднее сиденье. Я скользнул в машину рядом с К. и тронулся вслед за Ханной. Когда мы выехали с парковки и, свернув в переулок, начали медленно двигаться по ухабистой дороге, мне все время казалось, что возле обочины маячит какая-то неясная тень. В следующую секунду перед капотом машины возникло странное существо, оно раскинуло непомерно длинные черные руки и бросилось на нас. Я ударил по тормозам. В свете фар мы увидели густую сетку моросящего дождя и гигантскую тридцатифутовую тень, которую отбрасывал стоящий перед нами черный человек.
— О боже, — придушенным шепотом прохрипел К., — это ОН!
— Что ему надо? — спросил Крабтри. Это был всего лишь Вернон Хардэппл, но К., по всей вероятности, привиделся кто-то другой.
— Ничего, — сказал я. — Просто, когда я возвращался за рюкзаком Джеймса, у нас с парнем возникли небольшие разногласия.
— А-а, понятно. Ну, тогда объезжай его и дело с концом.
— Хорошо, попробую.
— О боже, — простонал К. и сжал голову руками, словно боялся, что она вот-вот отвалится.
— Грэди, объезжай его! — гаркнул Крабтри.
— Хорошо. — Я попытался протиснуться мимо стоящего на дороге человека. Но переулок был слишком узким. Он сделал шаг вправо и снова оказался перед капотом машины. — Черт, места мало, не объехать.
— О-о, посмотрите на эти розовые шрамы, — воскликнул очнувшийся писатель, — как будто у него на подбородке вторая пара губ.
— Тогда сдавай назад, идиот! — заорал Крабтри.
— Хорошо. — Я рванул передачу и задним ходом вкатил на парковку перед баром, потом до отказа выкрутил руль влево и, не обращая внимания на знак одностороннего движения, двинулся по переулку в противоположную сторону. Но Вернон уже был на месте, на его лице застыла странная, почти счастливая улыбка. Я снова ударил по тормозам.
— Черт! — воскликнул я как раз в тот момент, когда он, готовясь к броску, качнулся на полусогнутых ногах и одновременно взмахнул руками — вперед, назад и снова вперед. Его перекошенный рот беззвучно двигался, отсчитывая: «Раз, два, три!» — Вернон подпрыгнул и бросился на капот машины. В полете он успел развернуться и шлепнулся на задницу. Капот «гэлекси» на удивление легко спружинил, и Вернон, широко расставив ноги, как ребенок, съезжающий по перилам лестницы, плавно соскользнул вниз к решетке радиатора. Ему удалось приземлиться на ноги, после чего он снова развернулся, отвесил глубокий поклон и улыбнулся своей бессмысленной улыбкой, глядя через лобовое стекло прямо мне в глаза. Затем он исчез.
— Кто это был? — медленно произнес К., осклабившись в такой же странной улыбке, которая, впрочем, выражала хорошо знакомые мне чувства ужаса и восторга. — Что это было?
— На капот моей машины вскочил человек, — пояснил я так, словно это был некий вид развлечений, который «Хай-хэт» предлагал на прощание своим лучшим клиентам.
— И с машиной ничего не случилось?
Я навалился грудью на руль и вытянул шею, пытаясь рассмотреть капот «гэлекси». Освещение в переулке было настолько тусклым, что вглядываться не имело смысла.
— Ничего, — с нескрываемой гордостью ответил я. — Раньше делали очень крепкие автомобили.
— Давай сматываться отсюда, — сказал Крабтри, — пока он не вернулся вместе с дружками.
Я быстро прошмыгнул по переулку, вырулил на улицу и направился в сторону Ваум-бульвара, с глубоким убеждением, что в очередной раз каким-то чудом избежал серьезной опасности, хотя, коль скоро речь шла о моем спасении, то любое чудо можно было считать закономерностью.
— Послушай, Крабтри, мы сейчас завезем К., а потом нам придется заскочить в Тау-Холл.
— М-м, угу, — раздалось у меня за спиной. Теперь, когда напряжение схлынуло, Терри вновь вернулся к своей обычной мрачной невозмутимости.
— Скорее всего рюкзак Джеймса остался в зале.
— Отлично.
— Не помнишь, у него был рюкзак, когда ты… э-э… выводил мальчика подышать свежим воздухом? — Я бросил взгляд в зеркало заднего вида, и мне очень не понравилось то, что я там увидел. Крабтри сидел, откинувшись на спинку сиденья, и, заложив руки за голову, смотрел на проносящиеся за окном витрины магазинов и пустые заправочные станции; по лицу моего друга расползлась улыбка тупого восторга, словно он был самым счастливым человеком в мире, и все, что он видел вокруг, лишь подчеркивало глубину и полноту снизошедшего на него тихого умиротворения. — Крабтри?
— Трипп?
— Ну, так был рюкзак или нет?
— Пожалуйста, Грэди, иди в задницу.
— Как раз туда я и направляюсь.
— А по-моему, эта дорога ведет обратно в колледж, разве не так? — спросил К., заметив промелькнувшую за окном вывеску ресторана «Электрический банан».
— Совершенно верно, — сказал я, искренне потрясенный памятью пьяного литератора, узнавшего в непроглядной ночной тьме дорогу, которую до этого он видел всего один раз.
— Знаешь, Грэди… правда, я не совсем уверен, но… по-моему, я остановился не в общежитии.
— Не в общежитии?
— Ага, точно, я остановился у Гаскеллов.
— Вот как? — Моя нога соскользнула с педали газа, и машина, прокатившись по инерции сотню ярдов, почти остановилась. — Ну, в любом случае, мы на правильном пути, в колледж и к дому Гаскеллов ведет одна дорога, — пробормотал я, как только ко мне вернулась способность говорить. Я нащупал педаль и послушно направился в Пойнт-Бриз.
— Интересно, что с ними случилось? — задумчиво протянул К., когда мы свернули на улицу, где находился особняк ректора. Чем ближе я подъезжал к дому Сары, тем меньше мне хотелось двигаться вперед. Мы едва тащились вдоль ограждавшего владения Гаскеллов грозного частокола из острых железных пик. — Ведь они так и не пришли в бар.
Но, в конце концов, настал момент, когда мне пришлось свернуть на посыпанную гравием аллею, ведущую к крыльцу особняка. На ночь Сара и Вальтер убирали свои машины в гараж, поэтому у аллеи был какой-то жутковато-пустынный вид, да и сам дом выглядел необитаемым. Два прожектора, установленных в кустах по обеим сторонам крыльца, освещали фасад и одновременно создавали таинственные тени, которые заполняли многочисленные арки, ниши и высокие, закрытые ставнями полукруглые окна. Однако мощные прожекторы, казалось, служили не для того, чтобы рассеять тьму вокруг величественного особняка, но скорее чтобы выхватить из темноты сам дом и предупредить случайного прохожего: это нехорошее место, за которым тянется дурная слава, — или просто сообщить: перед вами ветхое, предназначенное на слом строение. Сырой порывистый ветер трепал ветви двух старых яблонь, срывая с них белые, похожие на снежные хлопья лепестки цветов. Приглядевшись, я заметил, что в одном из окон второго этажа горит тусклый свет, за плотно задернутыми шторами время от времени мелькал чей-то неясный силуэт. Это было окно спальни. Значит, Сара и Вальтер еще не ложились, я мог бы прямо сейчас войти в дом вместе с К. и рассказать им о том грузе, который весь вечер возил в багажнике автомобиля и мысль о котором тяжким бременем лежала на моей совести.
— Пока, завтра увидимся, — сказал К., выпутываясь из ремня безопасности. Он подергал за ручку и распахнул дверцу, врезав по ней носком своего изящного ботинка из кожи кенгуру. Старый эльф вел себя очень разумно и действовал как человек, имеющий многолетний опыт: прежде чем выйти из машины, он внимательно пощупал ногой землю и убедился, что мы стоим на твердой почве.
— А теперь будьте особенно осторожны. — Крабтри прополз по заднему сиденью и, выскользнув из машины, придержал дверцу, прежде чем К. успел ее захлопнуть. Он с чувством потряс писательскую руку, затем аккуратно вернул зашатавшегося старичка в состояние равновесия и плюхнулся на переднее сиденье рядом со мной.
— Дорогой Терри, я с нетерпением жду вашего завтрашнего выступления. — К. сосредоточенно рылся в карманах, вылезшая из брюк рубашка несколько затрудняла его поиски. Длинные пряди жидких волос, которые К. зачесывал на правый бок, искусно прикрывая лысину, растрепались и стояли торчком, я заметил, что он каким-то невероятным образом ухитрился потерять правую дужку от очков. Должно быть, Сара предусмотрительно дала ему ключи от парадного входа. Когда он, наконец, отыскал их, на лице старика появилось выражение полнейшего счастья — он был так доволен собой, что мне пришлось отвернуться. Я не решался посмотреть в сторону дома, пока не услышал, как за ним закрылась входная дверь.
— Наверное, его старина доппельгэнгер очень доволен происходящим. — Я завел мотор и вырулил на улицу. Крабтри ничего не ответил. — Что ты сказал? — Я бросил взгляд на его мрачный профиль. — Эй, приятель, не надо так делать, поговори со мной. Что случилось?
— А то ты не знаешь.
— Ты злишься из-за того, что я не позволил тебе запудрить мозги бедняжке Джеймсу?
— Мои отношения с Джеймсом тебя не касаются.
— Ого, парень, ты становишься жадным. — Я усмехнулся. — Для одного вечера мисс Словиак тебе было недостаточно?
Крабтри снова предложил мне отправиться в то место, куда я просто физически никогда не смог бы попасть, и замолчал — иных предложений у него не было.
— Ну ладно, послушай, мне искренне жаль, что все так получилось. — Я предпринял еще одну вялую попытку извиниться. Ответа не последовало. Я махнул рукой, и остаток пути мы проделали в гробовой тишине. Мне в голову начали лезть всякие сентиментальные мысли: я представил пустую миску Доктора Ди, и резиновую кость, сиротливо валяющуюся где-нибудь в углу под лестницей, и красивый кожаный поводок, который отныне будет висеть на крючке в кладовке, и никогда больше старый пес не натянет его, выходя на прогулку с любимым хозяином. Занятый этими печальными размышлениями, я не заметил, как доехал до места, и очнулся, только когда припарковал машину на стоянке позади Тау-Холла.
— Сейчас вернусь, — сказал я, открывая дверцу, — жди здесь.
— Интересно, куда я денусь? — не глядя на меня, хмыкнул Крабтри.
Да, определенно, сегодня мне везло. Подходя к центральному входу, я еще издали заметил освещенный вестибюль и уборщика в голубом комбинезоне, — он готовил Тау-Холл к намеченным на завтра захватывающим литературным дискуссиям. Это был высокий сутулый парень с косматыми, похожими на свалявшийся войлок волосами. Он в прострации бродил по вестибюлю, таская за собой пылесос. Когда я постучал в застекленную дверь, парень обернулся на стук и кивнул мне, как старому знакомому. Я напрягся, пытаясь сообразить, не мог ли он быть одним из моих студентов.
— Тракслер, — произнес парень, открывая мне дверь. — Сэм Тракслер. Я учился у вас на первом курсе, а потом бросил.
— Надеюсь, в этом не было моей вины?
— Нет, профессор, не было. — Я не ожидал, что он воспримет мой вопрос настолько серьезно, и пожалел, что не могу вспомнить о нем ничего конкретного. — А теперь я играю в одной группе. Нас приглашают на разные вечеринки, иногда даже платят за выступления.
— Сэм, — я ткнул большим пальцем в направлении зала, — ты там уже убирал?
— Убирал. А-а, профессор Трипп, так это вы потеряли рюкзак?
Рюкзак лежал у Сэма в кладовке между красным пластмассовым ведром и гитарой в черном кожаном чехле, густо залепленном пестрыми наклейками.
— Мне показалось, что внутри лежат какие-то листочки, — сказал Тракслер, протягивая мне рюкзак. — Рукопись, наверное?
— Она самая. Большое спасибо, Сэм. — Я взял рюкзак и направился к двери.
— Не за что. — Сэм пошел провожать меня до выхода, по всей вероятности, мое вторжение стало для него законным предлогом, чтобы отвлечься от нудной работы. — Э-э, профессор, а это все правда, про Эррола Флинна? Ну, что для улучшения эрекции он обмакивал свой член в кока-колу.
— Черт возьми, Тракслер, я-то откуда могу знать, что он там делал со своим членом?
— Но как же, профессор, — парень выглядел слегка озадаченным, — вы же читаете биографию Эррола Флинна? — Он показал на рюкзак.
— О, да, конечно! — Я хлопнул себя по лбу. — Чистая правда. Он натирал член разными… м-м… веществами. Перцем. Металлическими опилками. Топленым овечьим жиром.
— Идиот. — Сэм вежливо улыбнулся и распахнул передо мной дверь. — Всего доброго, профессор.
— Пока, Сэм. — Я переступил порог. — Да, хотел спросить… как называется ваша группа? Я ведь должен следить за вашими… м-м… творческими успехами.
— Никак не называется. Мы пробовали разные варианты: «Сладкое мясо», «Горькая пилюля», «Большая берцовая кость», — но они как-то не приживаются. Ну, вы сами знаете, придумать название не так-то просто. А пока люди называют нас «Сэм и его парни» или «Банда Грэга».
— Логично, — сказал я. Слушая Сэма, я машинально перебирал в руках тесемки, которыми был стянут рюкзак Джеймса, неожиданно они развязались, и рюкзак скользнул вниз. Я успел ухватить его за верхний клапан и прижать к бедру. В раскрывшемся рюкзаке я увидел перетянутую резинкой пухлую рукопись Джеймса Лира.
— Новая книга? — почтительным тоном спросил Сэм.
Я кивнул. Джеймс не стал тратить время на такие формальности, как титульный лист с указанием имени автора; наверху страницы было просто написано крупными буквами: «ПАРАД ЛЮБВИ», далее шла жирная единица, обозначающая первую главу, и текст:
В пятницу после обеда отец вручил ему сотню мятых купюр достоинством в один доллар каждая и велел купить приличный пиджак в котором он мог бы пойти на вечер встречи выпускников колледжа.
В первом предложении читатель сразу же знакомится с двумя героями, видит свернутые в трубочку мелкие купюры, как образ тяжелой трудовой жизни и постоянной нужды, и слышит звучащий за кадром голос автора, который бесстрастным тоном излагает свою историю. Трудно было представить более удачное первое предложение. Я подумал, что после слова «пиджак» не помешало бы поставить запятую, но, по крайней мере, это была внятная фраза, не похожая на привычный рваный стиль Джеймса. Помнится, одна из его историй начиналась таким пассажем: «Испорчен. Был обед. Окончательно». Переходя к крупной прозе, он, похоже, решил обойтись без экспериментов. Второе предложение тоже не вызывало особых возражений:
Он доехал до Уилкез-Барра и потратил все деньги на симпатичный хромированный пистолет.
— Хорошая книга? — спросил Сэм.
— Не знаю, может быть.
Я затолкал рукопись обратно в рюкзак и пристроил ее рядом с большим пакетом, — биография Эррола Флинна, решил я, — небрежно завернутым в какую-то мягкую черную тряпку. В тусклом лоске ткани мне почудилось что-то знакомое. Осторожно отогнув уголок, я увидел желтоватый мех и почувствовал слабый запах нафталина. Казалось, в сонной темноте ночи раздался глубокий вздох, как будто кто-то со свистом втянул воздух сквозь сомкнутые зубы; мелкая морось неожиданно превратилась в настоящий дождь, тяжелые капли упали на рукопись Джеймса Лира, размыв в чернильную кляксу первое предложение, и такими же кляксами расползлись по жакету Мэрилин Монро, в котором она вместе со своим новоиспеченным мужем, мрачно восседавшим за рулем «ди сото», отправилась навстречу своей судьбе.
— Это не мой жакет, — сказал я Сэму Тракслеру.
— Ну да, я так и подумал.
Я покидал Тау-Холл с нехорошим предчувствием, что моему везению приходит конец. Когда я обогнул здание и, свернув за угол, подошел к стоянке, ни Крабтри, ни машины на месте не было.
* * *
Расстояние от студенческого городка до моего дома на Деннистон-стрит составляло ровно полторы мили. Мой путь лежал по широким прямым улицам, по обеим сторонам которых росли высокие клены, каштаны и ветвистые дубы, посаженные вскоре после Первой мировой войны. Я шел мимо темных домов и машин, припаркованных владельцами этих домов с той же аккуратностью, с какой заботливая хозяйка расставляет на камине фарфоровые статуэтки. Вернее, я хромал прямо посредине улицы и подолгу стоял на пустых перекрестках, посматривая на мигающие огни светофоров и прислушиваясь к трелям, которые они издавали, обращаясь к слепым пешеходам. Ровно полтора миллиона лет я брел под тоскливым серым дождем, он сыпал мне на голову, безжалостно разгоняя остатки алкогольно-кодеинового забытья. Чем дольше я брел и чем больше трезвел, тем острее становилась боль в лодыжке. Мое желание добраться до пластикового пакетика, который всегда лежит наготове в бардачке моей машины, по силе и яркости могло сравниться разве что со страстью религиозного фанатика. Среди вещей Джеймса Лира марихуаны не было, я без особого удивления убедился в этом печальном факте, внимательно изучив содержимое рюкзака, причем во избежание недоразумений проделал это несколько раз. Помимо трех предметов, о существовании которых я уже знал, мне удалось найти ручку с золотым пером и гравировкой: «От любящих родителей», полпачки освежающих мятных пастилок, двенадцать центов и открытку с автографом Френсис Фармер. В размашистом почерке я узнал руку Ханны Грин. Взобравшись на вершину последнего холма, за которым начинался мой квартал, я уловил низкий печальный звук, долетевший до меня слабым эхом, словно где-то вдалеке громыхал по рельсам тяжелый состав. Колокол на городской звоннице пробил три часа ночи.
На дорожке, ведущей к моему дому, машины не было. Никогда эта широкая посыпанная гравием дорожка не казалась мне такой пустой и унылой. Я жил в красивом кирпичном доме, построенном в 1915 году в стиле «прерия» и напоминавшем особняки первых рабовладельцев, дом был величественным и просторным, как здание национального банка. Высокую арку крыльца подпирали две массивные колонны. В моем чудесном доме имелись встроенные шкафы, стеллажи и книжные полки, большой кабинет, огромная гостиная, кладовка, превосходившая по размерам квартиры, в которых мне когда-то приходилось жить, и такое количество спален, что в них свободно могло бы разместиться несколько поколений целой семьи. Увитые плющом стены дома были выкрашены в теплый бледно-золотистый цвет. Веселые клумбы вдоль дорожки пестрели крокусами, примулами и нарциссами. Я кое-как доковылял до крыльца, с трудом преодолел пять ступенек и вошел в дом. Букет фрезий, стоявший в напольной вазе рядом с подставкой для зонтиков, источал тонкий аромат размоченных в молоке кукурузных хлопьев. Я повернул выключатель и оказался лицом к лицу с давно ушедшими скорняками, торговцами бакалейными товарами, типографскими наборщиками и парикмахерами, которые вместе с женами, детьми и внуками, а также длинноухим кокер-спаниелем и суровыми членами сионистского клуба смотрели на меня из своих деревянных рамок. Я стянул мокрый пиджак и открыл дверцу стенного шкафа, меня окутала волна знакомого запаха. Я уткнулся носом в воротник пальто Эмили и на секунду замер, сраженный ароматом «Кристалла». Из кухни доносилось недовольное бурчание холодильника. Я понюхал ее куртку из клетчатого драпа, и ее спортивную безрукавку из яркой плащовки, и короткую черную шубку из стриженой овчины, эту шубку она носила в ту зиму, когда мы только начали встречаться, восемь лет назад. В то время она жила в уютной квартирке неподалеку от центрального парка на Бикон-стрит. Я помню, как однажды вечером провожал Эмили домой, мы шли по мосту Пантер-холлоу, на середине моста я замедлил шаг, обнял ее и, собираясь поцеловать, прижал к холодным, покрытым инеем перилам. Мех под моими пальцами мягко пружинил, он был податливым и немного шершавым на ощупь, как кожа на ее горле. Когда я расстегнул три деревянные пуговицы и откинул полу шубки, на меня пахнуло легким цветочным запахом дезодоранта Эмили, от этого запаха у меня перехватило дыхание, и закружилась голова, словно я погрузился в теплые глубины ее постели.
Впервые я четко осознал, что Эмили Воршоу навсегда ушла из моей жизни.
Я давно добивался этого — нет, неосознанно, клянусь, я прогонял ее из моей жизни без всякого умысла или чувства злорадного удовлетворения, я действовал не задумываясь, почти машинально, как мальчишка, методично раскачивающий молочный зуб. Не ссылаясь на такие понятия, как доппельгэнгер, или на мое заболевание под названием синдром полуночника, трудно точно ответить на вопрос, почему я так поступал; одно несомненно — моя врожденная способность выплескивать во внешний мир чувство отвращения к самому себе, по всей вероятности, имеет к этому некоторое отношение. У меня не только никогда не возникало желания вступить в какой-нибудь клуб, который смог бы назвать меня своим полноправным членом, но если бы даже такое случилось, и они по собственной инициативе записали меня в свои ряды, я бы непременно явился на площадку для сквоша в перепачканных грязью уличных туфлях, а придя на новогодний бал, поджег бы их плюшевые портьеры.
Ни я, ни Эмили не могли бы назвать наше чувство любовью с первого взгляда. Мы познакомились в доме ее подруги, чей муж преподавал курс истории английского романа девятнадцатого века, а также председательствовал на посвященных игре в покер еженедельных собраниях профессоров нашего факультета, которые я иногда посещал в первые месяцы моего одинокого и безрадостного существования в Питсбурге. С первого взгляда она показалась мне холодной и надменной, хотя и красивой, а я, по словам Эмили, произвел на нее впечатление большого, шумного и хвастливого алкоголика. Разумеется, наши первоначальные суждения друг о друге были абсолютно верны. Мы еще несколько раз случайно встречались на разных вечеринках, но наше общение ограничивалось короткими и какими-то неуклюжими беседами. Однажды до меня дошел слух, что она потеряла работу — в то время Эмили работала фотографом в отделе маркетинга сталелитейного завода, в ее обязанности входило делать красивые рекламные снимки железных болванок и плавильных печей, — я дал моему коллеге-диккенсоведу, мужу приятельницы Эмили, телефон одного моего знакомого, старшего менеджера в «Ричард, Рид и К0». Парню понравилась ее работа, и он взял Эмили в агентство. Эмили сочла необходимым поблагодарить меня и пригласила на ужин в ресторан. После ресторана она пригласила меня к себе домой. Через год мы поженились. К моменту знакомства с Эмили у меня накопилась усталость и появилось странное недоверие к любви с первого взгляда. Два моих предыдущих брака, в которые я кидался как отчаянный пловец в бурное море, закончились полным крахом, и вполне логично, что на этот раз я предпочел окунуться в тихую заводь.
Думаю, к женитьбе на Эмили Воршоу меня подтолкнуло слишком буйное воображение, рисовавшее идиллические картины семейного счастья, размеренной сексуальной жизни и банальное желание обрести собственный дом, похожее на мечту выросшего в приюте сироты. Странный клан Воршоу, образовавшийся в результате долгого и сознательного воплощения в жизнь программы по усыновлению детей из Старого Света, состоящий из евреев и корейцев, интеллектуалов, шарлатанов и фантазеров, увлеченных проблемами покорения космического пространства, — клан, объединявший людей, ни один из которых не был связан узами кровного родства с другими членами семьи, показался мне наиболее подходящим галактическим пространством, где и моему блуждающему метеориту может найтись место. С моей стороны это был если и не достойный поощрения, то вполне искренний порыв, однако с тех пор я успел понять, что мимолетный chaleur и тоска по домашнему очагу, заложенные в фундамент здания под названием семейное счастье, являются не более прочным строительным материалом, чем сверкающий на солнце кусок голубоватого льда. Мой брак оказался не более надежным убежищем, чем живая изгородь во время грозы.
Войдя в кабинет, я обнаружил Джеймса Лира, он лежал на длинном зеленом диване, натянув до самого подбородка сложенный пополам и застегнутый на молнию спальный мешок. Этот старомодный мешок, разрисованный фигурками уток, охотников и борзых собак, некогда принадлежал отцу Эмили. Лампа на моем рабочем столе была включена. Скорее всего Ханна специально оставила ее гореть на тот случай, если Джеймс проснется посреди ночи и не сможет сразу сообразить, где находится. Она заботливо повернула абажур так, чтобы свет не падал ему в глаза. Интересно, Ханна все еще ждет меня?
Я представил, как она лежит в своей маленькой комнате на узкой кровати под фотографией Джорджии О'Киф работы Штиглица и, подперев кулаком щеку, прислушивается к скрипу половиц у себя над головой. На мгновение я позволил искушению овладеть моим воображением; воображение нарисовало заманчивую картину: я выхожу из кабинета, пересекаю холл и спускаюсь по лестнице, ведущей в комнату Ханны. Затем я бросил взгляд на рабочий стол. Ханна направила свет лампы точно на середину стола, высветив увесистую пачку бумаги, эти девственно чистые листы были моими неоплаченными векселями, белоснежным полем битвы, на котором я вел упорное и изматывающее сражение с «Вундеркиндами». На меня вдруг навалилась страшная усталость. Я опустил рюкзак на пол рядом с диваном Джеймса и выключил свет. В какой-то момент, поддавшись неразумному оптимизму, я потащился через холл к комнате для гостей, в надежде обнаружить там Терри Крабтри. Однако вовремя одумался и поволок свое дряблое тело в соседнюю, пустую и холодную спальню.
* * *
Когда утром в субботу я открыл глаза, за окном было черное небо и высокие звезды. Я повернулся на нашем необъятном супружеском ложе и взглянул на часы — стрелки показывали без четверти шесть. Укушенная лодыжка по-прежнему ныла, тупая пульсирующая боль жгла ногу, как будто я стоял на раскаленных углях. За ночь пластырь, которым я в спешке залепил рану, сполз, и на простыне остались бурые разводы, напоминающие начерченные кровью японские иероглифы. Я немного полежал, прислушиваясь к шторму, бушующему внутри организма, — похмельные волны то накатывали, захлестывая меня с головой, то нехотя отступали. Я старался покрепче вжаться в матрас и судорожно хватался за плавающие вокруг меня обломки сновидения. Мелкие детали ускользнули из моей памяти, но общий пейзаж и центральная метафора запомнились достаточно отчетливо: я пытался пробраться в темную, пышущую страстью пещеру между ног Ханны Грин. Я застонал в голос, стиснул зубы и, как учат нас мудрые йоги, сделал несколько глубоких вдохов. Однако через пару минут сдался и, поднявшись с постели, голый и несчастный, побрел в ванную блевать.
За последние несколько лет моего трезвого существования я совершенно потерял сноровку и разучился справляться с неизбежными последствиями неумеренного употребления алкоголя: вместо того, чтобы спокойно отдаться похмелью, я пытался сопротивляться. Когда меня перестало тошнить, я сполз на пол, свернулся калачиком и долго лежал возле унитаза, чувствуя себя одиноким и никчемным, словно подросток, подвергшийся суровому и несправедливому наказанию. Затем я поднялся с пола, надел очки, сунул ноги в шлепанцы и натянул мой любимый халат; считалось, что халат приносит мне удачу, закутавшись в него, я обрел некоторую уверенность и самоуважение. Как и большинство дорогих моему сердцу вещей, раньше этот халат принадлежал другому человеку. Много лет назад я случайно нашел его в стенном шкафу одного маленького коттеджа в Джирхарте, штат Орегон, — мы с Евой Б. снимали его на лето у семьи по фамилии Кнопфлмачер. Это был необъятный халат из белой ворсистой ткани с прорехами на локтях и крупными букетами розовой герани, вышитыми на мешковатых карманах. Я ни секунды не сомневался, что халат принадлежал миссис Кнопфлмачер. С тех пор я не мог сесть за рабочий стол в другой одежде. К моему несказанному восторгу, в одном из карманов халата я обнаружил крохотный обуглившийся окурок и коробок спичек. Я стоял у окна спальни, потягивал сладковатый дым и смотрел на восток, где появлялись первые проблески наступающего дня.
Вскоре я почувствовал себя значительно лучше и пошел вниз, к почтовому ящику. Выйдя на крыльцо, я увидел изящные закрылки «гэлекси», которые выглядывали из-за живой изгороди, отделявшей парковку от остального сада. Итак, Крабтри все же удалось отыскать путь домой, и ничего ужасного с ним не случилось. Я слышал богатырский храп моего друга, доносящийся из комнаты для гостей. В свое время Терри поставили диагноз «искривление носовой перегородки», которую он, панически боясь врачей, никак не решался выпрямить. Храп Крабтри напоминал рычание пещерного льва, его силы было достаточно, чтобы заставить дребезжать стоящий на тумбочке стакан с водой, напрочь загубить романтическую ночь любви и привести к кровопролитным сражениям с обитателями соседних комнат в дешевых мотелях, а также с помощью мощной вибрации воздуха убить все вредные бактерии и очистить фасад старинного собора от многовековых наслоений пыли и грязи. Я вернулся в дом и заглянул в почтовый ящик — утренняя газета еще не пришла. Идя на звук, я легко отыскал комнату Крабтри и, приложив ухо к дверям, немного постоял, прислушиваясь к ритмичной работе легких моего друга. Затем отправился на кухню варить кофе.
Дожидаясь, пока сварится кофе, я выпил большой стакан апельсинового сока и проглотил две чайные ложки меда: согласно строгим медицинским теориям, повышение содержания сахара в крови в сочетании с приличной дозой кофеина должно окончательно избавить мой организм от похмельного синдрома. Итак, марихуана, как средство борьбы с тошнотой и душевным дискомфортом, витамин С и сахар для очищения на клеточном уровне и кофеин для улучшения мозговой деятельности — похоже, ко мне начали возвращаться алкогольные привычки и практические навыки нездорового образа жизни. Когда кофе сварился, я перелил его в термос и, шаркая шлепанцами, направился в кабинет, где на зеленом диване лежал мой студент; Джеймс спал, подложив под щеку обе ладони, соединенные в молитвенном жесте, — словно человек, изображающий спящего. Одеяло сползло на пол, и я увидел, что, прежде чем завалиться на диван, Джеймс Лир разделся догола. Его пиджак, брюки, рубашка и галстук висели на подлокотнике, завершали композицию белые трикотажные трусы, аккуратно сложенные поверх остальной одежды. Интересно, подумал я, это Ханна его раздела или Джеймс сам оказался способен на такой подвиг? У него был замерзший и какой-то скукоженный вид, как у всякого долговязого человека, который спит, свернувшись калачиком: колени, локти и запястья казались слишком тощими, а веснушчатая кожа — слишком бледной и нежной. Его маленький сморщенный пенис с обрезанной крайней плотью был почти таким же бледным, как и все худое безволосое тело; как пенис шестилетнего мальчика, подумал я. Возможно, со временем, после многократных погружений в бурлящие страстью кратеры, мужские гениталии меняют цвет, подобно тому как руки красильщика покрываются несмываемыми темно-бурыми пятнами. При виде голого пениса Джеймса Лира мое сердце болезненно сжалось. Я поднял одеяло и осторожно накрыл лежащее на диване прозрачное тело.
— Спасибо, — не открывая глаз, пробормотал Джеймс.
— Пожалуйста, — сказал я и потащился со своим термосом к рабочему столу.
Часы показывали четверть седьмого. Я сел за стол и приступил к работе. Если я собирался выполнить обещание и показать книгу Крабтри, то к завтрашнему вечеру мне нужно было слепить хоть какой-нибудь финал для моих «Вундеркиндов». Отхлебнув кофе, я залепил себе смачную пощечину. Я открыл ящик стола и в стотысячный раз достал сюжетный план романа: этот убористый текст, напечатанный через один интервал на девяти замусоленных, покрытых кофейными пятнами страницах, я в порыве тщеславного вдохновения набросал одним ясным апрельским утром семь лет назад. К сегодняшнему ясному апрельскому утру я добрался до середины четвертой страницы, более-менее выполнив все намеченные в плане обязательства, так что мне оставалось воплотить в жизнь еще каких-нибудь пять с небольшим страниц. Случайное отравление, автомобильная катастрофа, пожар в старинном особняке, рождение трех младенцев и одного таинственного жеребенка по имени Атеист, кража, арест, судебный процесс, казнь на электрическом стуле, две свадьбы, похороны, путешествие через всю страну, два пышных бала, соблазнение невинной девственницы в полуразрушенном сарае и охота на оленя — все эти и еще с десяток масштабных сцен мне предстояло написать в соответствии с аккуратно подчеркнутыми заголовками лежащего передо мной идиотского сюжетного плана; судьбы девяти главных героев и события, которых хватило бы на несколько жизней, нужно было спрессовать в лаконичный, изящный, пронизанный глубоким философским смыслом и тонким юмором текст объемом в пятьдесят страниц. С саркастической ухмылкой на лице я перечитал высокопарно-наглые пометки, написанные в то далекое утро, ставшее отправной точкой моего тяжелого пути: «Не спешить, тщательно выписать детали. Эпизод должен быть очень-очень длинным и самым отвратительным. Эта сцена должна читаться на одном дыхании, как будто мчишься по гладкому полотну автомагистрали длиной в три тысячи миль». Как же я ненавидел того самоуверенного идиота, который написал этот план!
В который раз я с невероятным наслаждением позволил себе поиграть заманчивой мыслью: а не послать ли все к черту? Убрав с дороги этого разбухшего монстра, я обрету полную свободу и возможность взяться за «Укротителя змей», или за историю об уволенном со службы астронавте, который устроился на работу в Диснейленд, или о двух обреченных на вечную игру бейсбольных командах «Голубых» и «Серых», состоящих из людей, приговоренных к пожизненному заключению, или к новому роману — «Король фристайла», или к любому другому из сотен воображаемых романов, которые, словно прекрасные тропические бабочки и величественные лирохвосты, проносились мимо меня, пока я, с трудом ворочая тяжелой лопатой, разгребал кучи дерьма на страусовой ферме под названием «Вундеркинды». Затем я обратился к другой, столь же привычной, но гораздо менее приятной фантазии — посвятить Крабтри в истинное положение дел, честно сознаться, что для завершения «Вундеркиндов» потребуется еще несколько лет, и отдаться на его милость. Затем я вспомнил печальную историю жизни и смерти Джо Фея и привычным движением вставил в машинку чистый лист бумаги.
Я работал в течение четырех часов, методично печатая страницу за страницей и все глубже опускаясь на очень тонкой и скользкой веревке в сырую, кишащую жирными червями дыру под названием финал моего романа — путь, который за последний месяц я проделывал трижды. Теперь, на четвертом заходе, я должен был сначала вернуться назад — расстояние исчислялось всего-навсего двумя тысячами страниц, — превратить в бледную тень одного из самых ярких героев и полностью уничтожить другого; но я считал, что из всех неудачных вариантов окончания романа этот, возможно, станет лучшим. Работая, я старательно утешал себя, вернее, обманывал разными ложными объяснениями и оправданиями. Писатель, в отличие от большинства нормальных людей, придумывает самую вдохновенную ложь, оставшись наедине с самим собой. Завершение многолетнего труда таким радикальным способом, убеждал я себя, в конечном итоге можно считать самым удачным поворотом сюжета; в действительности сам факт завершения романа был той сюжетной точкой, к которой я так стремился. Если хорошенько подумать, то визит Крабтри следует рассматривать как определенный творческий толчок, как благодать божью, как руку помощи, которая одним движением распахнет двери и выведет меня из лабиринта, созданного моим собственным воображением. К завтрашнему утру я заканчиваю роман, отдаю рукопись Крабтри и тем самым спасаю свое доброе имя и его карьеру.
Время от времени я поднимал глаза от пишущей машинки, издающей тихое гудение, запах теплой пыли и неисправной электропроводки, — я пробовал работать на компьютере, но меня раздражало, что вместо текста приходится иметь дело с черно-белым мультфильмом, появляющимся на экране монитора, — и посматривал на Джеймса Лира, который ворочался с боку на бок, сражаясь со своими таинственными сновидениями. Похоже, стук моей машинки не мешал ему или, по крайней мере, не тревожил настолько, чтобы у Джеймса возникло желание подняться с дивана и перебраться в какое-нибудь более спокойное место.
И вдруг, как раз в тот момент, когда все семейство Вандер, направляющееся в Нью-Йорк на похороны Лоуэлла Вандера, уже сидело в мягких креслах, и я, защелкнув ремни безопасности, собрался запустить двигатели двухмоторного самолета, которому суждено было врезаться в бездушную громаду черной горы Уэзертоп, — так выглядела туча страусового дерьма, которое я сам вызвался разгребать, — у меня в ушах раздался тихий шепот, похожий на звук лопающихся мыльных пузырей, а затем перед глазами полыхнула яркая белая вспышка.
— Джеймс! — Я обеими руками вцепился в рукопись, как человек, который в последний момент пытается ухватиться за перила, чувствуя, что сейчас рухнет вниз головой и покатится по ступеням длинной, уходящей в пустоту лестницы. Я очнулся буквально через пару секунд и обнаружил, что лежу на полу. Подняв глаза, я увидел нахмуренное лицо Джеймса Лира. Он стоял надо мной, накинув на плечи одеяло, словно актер из дешевого вестерна, изображающий сурового индейца, завернутого в шкуру бизона.
— Со мной все в порядке, — сказал я, — просто оступился.
— Это я положил вас на пол, — ответил Джеймс. — Я испугался, что вы можете… ну, там, проглотить собственный язык или еще что-нибудь такое. Вы до сих пор пьяны?
Я приподнялся на локте и проследил взглядом за последней желтовато-зеленой кометой, просвистевшей у меня под черепом.
— Что за ерунда, — возмутился я, — конечно нет.
Джеймс удовлетворенно кивнул и зябко поежился. Поплотнее укутавшись одеялом, он отступил на шаг назад, шаг неожиданно превратился в неловкое балетное плие; покачавшись немного, он восстановил равновесие, ухватившись за спинку моего стула.
— А я пьян, — радостно сообщил Джеймс. В гостиной раздался настойчивый телефонный звонок. Это был новый суперсовременный аппарат, способный выполнять всякие хитроумные операции, вроде автоматического определения номера и скоростной сортировки абонентов по заданным параметрам и тому подобные фокусы; его звонок скорее напоминал вой сигнализации, который издает потревоженный среди ночи дорогой «порш». — Хотите, чтобы я ответил?
— Разумеется, — сказал я и с легким стуком уронил голову на пол. Я был уверен, что это звонит Сара с сообщением, что помимо собаки пропал также черный атласный жакет из коллекции Вальтера стоимостью в двадцать пять тысяч долларов. Я закрыл глаза, все еще чувствуя слабость, и подумал, не завелось ли у меня в мозгу какое-нибудь нехорошее существо, вроде злокачественного паука, который время от времени расправляет свои черные волосатые лапы, похожие на ржавые спицы старого зонта. Интересно, как бы я поступил, если бы доктор, поставив страшный диагноз, отпустил меня обратно в наш суетный мир, дотягивать отпущенное мне время. Взялся бы за перо, махнув рукой на остальную работу? Стал бы чертить свое имя на воде, соблазняя юных трансвеститов и неуверенных в своей сексуальной ориентации девственников, и, угнав изумрудно-зеленый «форд», носился бы по ночным улицам Питсбурга в поисках неприятностей? Я мысленно улыбнулся и на короткий миг поверил, что стал бы, но в следующую секунду понял: знай я, что в моем теле поселилась смерть, моим единственным желанием было бы залечь на диване с хорошей порцией марихуаны и, покуривая тонкие ароматные сигареты, смотреть бесконечные повторы «Дела Рокфорда», дожидаясь, когда явится девушка в черном кимоно и заберет меня с собой.
— Некто по имени Ирвин. — Шлепая босыми ступнями, Джеймс ввалился в кабинет и с кривой усмешкой остановился над лежащим на полу учителем. Очевидно, он все еще был слишком пьян, чтобы чувствовать похмелье и стыдиться своего распутного поведения. — Я сказал, что вы сейчас подойдете.
— Спасибо. — Я протянул руку, и Джеймс рывком поднял меня на ноги. — Думаю, тебе не мешает позавтракать. На кухне еще остался кофе.
Он рассеянно кивнул, как подросток, отмахивающийся от советов матери, и плюхнулся на диван.
— Может быть, чуть позже, — сказал он и качнул головой, показывая на стоящий в углу телевизор со встроенным видеомагнитофоном. — Эта штука работает?
— А? Да-да, конечно. — Мне всегда было как-то неловко, что у меня в кабинете стоит телевизор, хотя в те часы, когда полагалось работать, я работал и никогда не включал его. — Так, поставил на всякий случай, — я кашлянул, — смотрю иногда бейсбольные матчи, когда Эмили работает в гостиной.
— А какие у вас есть фильмы?
— Фильмы? Если честно, у меня их не очень много. Видишь ли, Джеймс, я ведь не занимаюсь коллекционированием. — Я показал на жалкую подборку видеокассет, стоящих на полке рядом с телевизором. — По-моему, там есть «Девять с половиной недель», сам записывал — с телевизора.
Джеймс презрительно скривился.
— «Девять с половиной недель»? Я вас умоляю, профессор.
— Ну, извини. — Я пожал плечами и, запахнув полы моего «счастливого» халата, направился в гостиную.
— Симпатичный халат, профессор Трипп, — бросил Джеймс Лир.
— Привет, Грэди, это Ирвин, — сказал отец Эмили.
— Привет, Ирвин. Как дела?
— Неплохо, но бывает и лучше. Теперь у меня появились проблемы с правым коленом, — многозначительным тоном произнес он.
— Что с ним такое? — Год назад Ирвину сделали операцию на левом колене и вставили искусственный сустав, которым он необыкновенно гордился, словно этот металлический шарнир был синтезирован клетками его собственного организма.
— Точно не знаю, но раньше десяти утра оно не сгибается.
— О-о, — протянул я, — это может причинить серьезные неудобства.
— Настоящий кошмар, — согласился Ирвин. — Например, сегодня оно начало гнуться… — На другом конце провода повисла долгая пауза — Ирвин сверял свои ощущения с показаниями хронометра. Он носил на запястье замысловатое устройство, отдаленно напоминающее часы размером с гигантскую ватрушку и способное определить не только время, но температуру, влажность и давление, а также выдать подробный анализ химического состава воздуха и сообщить о наличии в атмосфере внеземных форм жизни. Ирвин сам собрал этот чудо-прибор из специального конструктора, рекламу которого обнаружил на последней странице журнала «Попьюла сайэнз». — …Двадцать две минуты назад. А как у тебя дела?
— Неплохо, но бывает и лучше. — Я опустился на кушетку, обитую бледно-желтым ситцем с набивным узором из переплетенных розовых бутонов, в свое время эта изящная вещь вытеснила из гостиной зеленый диван, которому пришлось отправиться в ссылку в мой кабинет. — Как Эмили, благополучно добралась?
— Да, все в порядке. Я бы передал ей трубку, но, к сожалению, Эмили сейчас нет — они с матерью ушли в магазин… Послушай, Грэди, ты знаешь, какой сегодня день?
— Суббота?
— Сегодня «иерэв песах», первый вечер Песаха.
— Верно, — сказал я. — Поздравляю с праздником.
— Грэди, сегодня вечером мы устраиваем пасхальный седер.
— Да, Ирвин, я помню.
— Дебора уже здесь, Фил и Мари тоже скоро должны приехать.
— М-м, замечательно.
— Но мы, естественно, начнем после захода солнца, который сегодня состоится… минутку… — Последовала очередная пауза: я представил, как Ирвин, вскинув руку, всматривается в циферблат своего «Хронотрона», модель 5000-Х-25. —…Ровно в шесть восемнадцать.
— Э-э… Ирвин, послушай, я… у нас сейчас проходит Праздник Слова. — В беседах с Ирвином Воршоу я провел десять тысяч часов и успел обсудить множество самых разнообразных тем — от творчества Моше Аллизона до собачьих бегов и тектонической платформы, на которой покоится государство Израиль, но я никогда ни словом не обмолвился о движении геологических пластов, разрушивших брак его дочери. Ирвин не видел смысла в обсуждении человеческих чувств: на похоронах он предавался скорби, говоря об Израиле, испытывал гордость, он был разочарован в собственных детях и чувствовал себя счастливым в День Независимости. Ирвин Воршоу понятия не имел, насколько искренне я им восхищался. — Мы каждый год устраиваем такие конференции.
— Да знаю я, что за Праздник Слова вы устраиваете каждый год.
— Но ты даже не представляешь, сколько семинаров и лекций я должен посетить, ну и там еще всякие мероприятия. — Я готов был сказать, что мне самому предстоит прочесть лекцию, но вовремя остановился — конечно, случалось, что я не говорил Ирвину всей правды, однако я никогда не врал ему. — Я не уверен, что мне удастся вырваться.
— Понятно, — вздохнул Ирвин, — не удастся.
Его голос звучал глухо, как из бочки.
— Эй, Ирвин, ты в порядке?
— Да, Грэди, я в полном порядке. Ты же знаешь, Песах всегда выпадает на следующий день после… годовщины… смерти Сэма.
Я совсем забыл об этом печальном совпадении в лунном календаре: оно, это совпадение, происходило каждый год, несмотря на то, что Сэм утонул где-то в конце апреля.
— А-а, — я выдавил печальный вздох. — Его «йахрзейт»?
— Да. Вчера вечером мы зажгли поминальную свечу.
— Ирвин, мне очень жаль.
В ответ Ирвин вопросительно хмыкнул — я представил, как он пожал плечами, словно хотел сказать: «Чего, собственно, тебе жаль?»
— Ну что ж, — печально выдохнул он, — увидимся в другой раз, до свидания, Грэди.
— До свидания, Ирвин. — Я вдруг подумал, что, возможно, мне никогда больше не придется поговорить с Ирвином Воршоу.
— Грэди, дружище, — надтреснуто-трагическим голосом произнес он.
— Ирвин, старина, — я осекся, — скажи, Эмили знала, что ты собираешься мне позвонить?
— Знала. И была против.
— Угу. Я рад, что ты все же позвонил.
— Я надеялся, что сегодня вечером ты тоже будешь за нашим столом.
— Мне бы очень хотелось. Но…
— Конечно, у тебя конференция.
— Увы.
— Я понимаю.
— До свидания, Ирвин. Всем большой привет.
Вернувшись в кабинет, я обнаружил Джеймса Лира на диване перед телевизором, он сидел, засунув ноги в спальный мешок, и смотрел какой-то черно-белый фильм, звук был выключен. Когда я подошел поближе, Джеймс вскинул глаза и некоторое время с удивлением на меня таращился, как будто плохо соображал, кто этот человек и откуда он взялся. Его лицо было бледным как мел, щеки ввалились, нижняя челюсть слегка отвисла, в мутных глазах появилось нечто похожее на страдание — вероятно, он окончательно проснулся и теперь в полной мере чувствовал все последствия бурно проведенной ночи.
— У вас есть «Девять с половиной недель» и «Год дракона», — произнес Джеймс таким голосом, словно нашел не кассеты с фильмами, а обнаружил у меня чесотку и педикулез. — И все.
— Мне нравится Микки Рурк, — сказал я. — И что ты сейчас смотришь?
— «Соблазненный». 1947 год. Дуглас Серк, — механически, как автомат, оттарабанил он.
— А почему без звука?
Он пожал плечами.
— Я знаю, что они говорят.
Я покосился на экран.
— В главной роли этот бедолага Джордж Сандерс?
Он кивнул и судорожно сглотнул слюну.
— Джеймс, ты хорошо себя чувствуешь?
— Что я здесь делаю? — выдавил он.
— Смотришь телевизор.
— Как я здесь оказался?
— Ханна привезла тебя на своей машине. Вчера мы все были не в лучшей форме и не могли доставить тебя в Саут-Хиллз.
Мы некоторое время молча смотрели на экран: Джордж Сандерс элегантным жестом зажег длинную белую сигарету. Я кинул взгляд на свой рабочий стол, где возвышалась стопка чистой, как первый снег, бумаги, рядом лежало шесть листочков, исписанных бессмысленными черными строчками.
— Я вчера делал что-нибудь… такое?
— Что ты имеешь в виду?
— Что-нибудь плохое.
— Ну-у, — я поскреб подбородок, — ты украл свадебный жакет Мэрилин Монро из шкафа доктора Гаскелла. Как тебе такой вариант?
Из холла донесся стук — три четких размеренных удара, словно кто-то проверял, не попорчена ли моя входная дверь древесным грибком. Я посмотрел на Джеймса. Джордж Сандерс вставил в глаз монокль и сверкнул с экрана проницательным взглядом.
— Кто-то пришел, — сказал я.
У порога стоял полицейский, он постукивал по бедру свернутой в трубочку утренней «Пост-газетт» и смотрел на меня с извиняющейся улыбкой. Это был молодой парень, немногим старше Джеймса Лира, такой же высокий и бледный, с острым кадыком, который нервно бегал вверх-вниз по длинной худой шее. Щеки парня были покрыты множеством свежих порезов и клочками жидкой, похожей на пух щетины; от полицейского исходил приторно-сладкий запах карамели — спрей после бритья, особенно любимый капитанами университетских футбольных команд. Надежной опорой для его просторной фуражки служили большие хрящеватые уши. У него была гордая осанка, выпяченная колесом грудь и свойственная молодым полицейским манера слишком быстро произносить слова, как будто он стоял перед инструктором, изображающим мирного обывателя, и торопился без запинки выдать полагающиеся по уставу реплики. На пластиковой карточке, приколотой к карману его рубашки, значилась фамилия юного полицейского: «ПУПСИК». Я не стал приглашать его в дом.
— Извините за беспокойство, профессор Трипп, я расследую дело об ограблении и хотел бы задать вам пару вопросов.
— Пожалуйста, — сказал я, загораживая своим телом весь дверной проем. — Чем могу помочь?
— Вчера вечером кто-то забрался в дом Гаскеллов.
— М-м, угу.
— Это ваши друзья, — сообщил полицейский.
— О да, и очень близкие.
— И, насколько мне известно, вчера они устраивали что-то вроде приема? И вы были одним из последних, кто покидал дом?
— Да, похоже, что так.
— Очень хорошо. — Офицер Пупсик выглядел очень довольным собой и тем, как идет расследование, — события вчерашнего вечера начали выстраиваться в стройную логическую цепочку. — И вы ничего не заметили? Может быть, вокруг дома шатались какие-нибудь подозрительные люди?
— М-м, да нет. — Я возвел глаза к небу и прикусил губу, изображая напряженные раздумья. — Нет, я никого не заметил.
Брови офицера Пупсика сошлись на переносице.
— О, — разочарованно выдохнул он.
— И что им инкриминируют?
— Что? А-а, они проникли в шкаф, где хранилась коллекция доктора Гаскелла.
— О, нет!
— Да, черт побери! — Офицер Пупсик вставил неуместную реплику, позволив себе небольшое отступление от устава. — Там есть классные вещички. — Я мысленно кивнул, соглашаясь с его определением. — Им удалось вскрыть кодовый замок. Да еще пес Гаскеллов куда-то пропал. — Он в недоумении пожал плечами.
— Странное совпадение, — заметил я.
— Да, странное. Мы полагаем, что это он открыл дверь и выпустил его на улицу. Грабитель, я имею в виду. Он слепой, возможно, выбежал на дорогу, и его сбило машиной.
— Грабителя?
— Нет, собаку.
— Шутка, — сказал я.
Пупсик кивнул и, склонив голову набок, окинул меня проницательным взглядом Шерлока Холмса, словно понял, что для общения с этим типом следовало выбрать иную тактику, описанную на следующей странице учебника в упражнении под заголовком «Когда имеешь дело с идиотами».
— Надеюсь, вам удастся поймать его… их. Желаю удачи.
— Спасибо. — Офицер Пупсик выдавил любезную улыбку. — Что ж, все, пожалуй. Больше я вас не побеспокою.
— Если я что-нибудь вспомню…
— Ах, да, верно. Если вы что-нибудь вспомните, позвоните, пожалуйста, по этому номеру. — Пошарив в нагрудном кармане рубашки, он выудил визитку и повернулся, собираясь уходить, но вдруг замер и снова посмотрел на меня. — Да, вот еще, насчет этого парня… как его… Лир, Джеймс Лир.
— Он мой студент.
— Это понятно. А вы случайно не знаете, как с ним можно связаться?
— Насколько мне известно, он живет у своей тети в Саут-Хиллз, на Маунтан-Лебанон. Возможно, у меня на работе есть его телефон. Если хотите, можем проехать в офис.
Он немного постоял, задумчиво глядя в пространство и дергая себя за мочку уха, словно пытался заново осознать все, что я ему наговорил.
— Не стоит, я могу подождать до понедельника.
— Как скажете, офицер.
Он, наконец, повернулся и направился к своей машине.
— Симпатичный автомобиль, — сказал он, проходя мимо стоящего на дорожке «гэлекси». Вдруг лицо Пупсика исказилось болезненной гримасой. — Бедняжка. — Он сокрушенно покачал большой лопоухой головой.
Я понятия не имел, о чем он говорит. Можно было подумать, что сквозь крышку багажника полицейский увидел лежащее внутри мертвое тело Доктора Ди.
— Да-а, — вздохнул я, закрывая дверь, — очень жаль бедняжку.
Я вернулся в кабинет и, остановившись на пороге, долгим взглядом посмотрел на Джеймса Лира. Неожиданно из глубины дома донеслось трагическое всхлипывание аккордеона, затем из соседней комнаты раздался надрывный кашель и сдержанные проклятия — Крабтри проснулся и закурил свою первую утреннюю сигарету. Я вдруг отчетливо представил Ирвина Воршоу: положив телефонную трубку, он так и остался стоять в прихожей, бесцельно нажимая на кнопки «Хронотрона», чтобы в очередной раз получить исчерпывающие сведения о состоянии окружающей среды и движении небесных тел. Мне безумно захотелось обнять старину Ирвина, прижаться щекой к его небритой щеке и разделить вместе с ним, и с Эмили, со всей семьей Воршоу их поминальную трапезу. Они не стали моей семьей, и их Пасха — не мой праздник, но я был сиротой и атеистом и не мог отказаться от того немногого, что посылала мне судьба.
— Что мы теперь будем делать? — спросил Джеймс.
В гостиной раздался душераздирающий вопль, я повернулся и похромал на призывный голос телефона.
— Это я, — сказала Сара. — О, Грэди, как хорошо, что ты дома. Даже не знаю, с чего начать, тут произошло столько всяких неприятностей.
— Сара, дорогая, можешь подождать минутку? — спросил я, прежде чем повесить трубку.
Я вернулся в кабинет и выключил телевизор. — Джеймс, как насчет того, чтобы убраться отсюда подальше?
* * *
Я одолжил Джеймсу Лиру мою фланелевую рубашку и голубые джинсы, потом оделся сам, натянул старые ботинки на толстой рифленой подошве и выволок из глубины шкафа зеленый охотничий жилет. В одном из его многочисленных карманов я нашел засохший окурок и, порадовавшись находке, тут же употребил ее по назначению. Затем отыскал на кухне большую хозяйственную сумку и сложил в нее термос с остатками кофе, бутылку кока-колы, целлофановый пакетик с изюмом, четыре вареных яйца, зеленый банан и случайно найденный на дне холодильника кусок пиццы папперони, завернутый в блестящую металлическую фольгу. Для полноты ассортимента я бросил в сумку пачку сосисок в вакуумной упаковке — на тот случай, если программа нашего путешествия предусматривает пикник и разведение костра, — баночку душистого салатного перца и несколько побегов маринованного бамбука, упакованных в серую вощеную бумагу, в которую Эмили любила заворачивать сандвичи. Я рассовал по карманам жилета ручки, карандаши, зажигалку, маленькую записную книжку с тонко разлинованными страничками, большой швейцарский нож, дорожные карты штата Айдахо и Мексики, изданные Американской автомобильной ассоциацией, и еще кое-какие полезные вещи, найденные в ящике кухонного стола. Кто знает, что может пригодиться двум отважным путешественникам. Из кладовки под лестницей я прихватил старый шерстяной плед и фонарик. К этому моменту я уже перешагнул в тот привычный мир, где витает сладковатый запах марихуаны и странное чувство — нечто среднее между абсолютным счастьем и тихой паникой; сердце у меня в груди бухало, как кузнечный молот. Я представлял, что мы с Джеймсом отправляемся ловить форель в прозрачной горной реке где-нибудь в заповедном уголке Айдахо, и в то же время дрожал от напряжения, как будто нам предстояло во весь опор мчаться к мексиканской границе, удирая от своры разъяренных полицейских.
«Пока, может быть, еще увидимся», — сказал я, оставляя мой озадаченный дом один на один с его новыми обитателями.
На улице моросил все тот же мелкий дождь, казалось, он не прекращался со вчерашнего дня, но, в отличие от пятницы, сегодня, с приходом «иерэв песаха», на небе сияло солнце. Небо было таким голубым и высоким, что у меня в ушах раздался праздничный колокольный звон. От газона и тянущихся вдоль дорожки клумб поднимался легкий прозрачный пар. На кустах камелий покачивались бледно-розовые бутоны, усыпанные сверкающими дождевыми каплями. Мне почудилось, что я уловил первые признаки того загадочного смога, который приходит в Питсбург с наступлением лета, — горьковатый запах дымящих заводских труб и сладкий аромат дикой, не тронутой человеком земли, запах реки и сульфодиоксида, горячих автомобильных покрышек и лисьего меха. Я опустил руку в карман жилета и сжал рукоятку швейцарского ножа, ощутив внезапную надежду на лучшее, сосредоточившуюся на кончиках моих пальцев, и кофеиновое возбуждение, острой дрожью пробежавшее вдоль позвоночника. Затем мы прошли по дорожке, обогнули живую изгородь, и я увидел нечто вроде глубокого кратера на капоте моей машины, корявую звезду из морщин и царапин. «Бедняжка!»
— Как это случилось? — спросил Джеймс, проводя пальцем по неровному краю раны. Длинная полоска краски, как картофельная конура, слезла с покореженного металла и зеленой спиралью намоталась ему на палец. — Оп-ля.
— Проклятье! — Я стиснул зубы и зажмурил глаза: черная, смазанная дождевыми потоками фигура плясала в неровном свете фар, потом она взмыла в воздух и бросилась на лобовое стекло машины. До моего слуха долетел глухой звук, словно кто-то торжественно ударил в литавры.
— И он приземлился прямо на задницу, — произнес Джеймс.
— Верно, — я распахнул глаза. — Откуда ты знаешь?
Джеймс Лир посмотрел на меня, затем снова взглянул на капот «гэлекси» и пожал плечами.
— Форма вмятины напоминает задницу. — Джеймс открыл дверцу и швырнул рюкзак на сиденье.
Выезжая за ворота, я едва не нанес «гэлекси» Счастливчика Блэкмора еще одну, смертельную рану. Когда мы вышли из дома, я заметил белый фургон, медленно ползущий вдоль Деннистон-стрит, и водителя, который, высунувшись из окна, всматривался в номера домов. Но я не потрудился снова посмотреть на улицу, когда задним ходом выводил «форд» за ворота. Я двигался со скоростью около двадцати миль в час, поскольку, если вы едете задом наперед, вам приходится все время прибавлять газ, иначе машина норовит заглохнуть. В последнюю секунду я заметил в зеркале заднего вида белое пятно и пеструю наклейку на боку фургона: два свирепых боксера размахивали кулаками-кувалдами, надпись над их головами гласила: Я ударил по тормозам. Водитель фургона, напротив, прибавил скорость и умчался прочь.
— О боже, — застонал я, — удачное начало, ничего не скажешь.
— А почему бы вам не откинуть верх автомобиля, — предложил Джеймс, — может быть, это немного улучшит обзор.
Я покраснел и потянулся к кнопке на приборной доске.
— Все время забываю, что это можно сделать.
По пути мы заехали в супермаркет, и Джеймс, который презрительно сморщил нос, узнав о том, какой изысканный запас провизии я собрал нам в дорогу, взял сразу две бутылки апельсинового сока по две пинты каждая, прозрачную коробку с пончиками, щедро посыпанными сахарной пудрой, и свежий номер «Интетеймент Уикли». На первой странице был помещен красочный призыв непременно прочитать статью об актерском клане Фонда и большая фотография симпатяги Генри — кадр из фильма «Однажды на Диком Западе», мгновенно определил Джеймс.
— Красавец, — торжественно объявил он, сунув мне под нос газету, чтобы я мог во всех деталях рассмотреть фотографию.
— Да, — согласился я, — парень что надо.
В цветочном отделе я выбрал тринадцать роз и, заскочив в туалет, старательно обернул черенки мокрым бумажным полотенцем, чтобы мой подарок не завял по дороге. Возле раковины висел автомат с презервативами. Потратив пятьдесят центов, я получил нечто под названием «Сладкая киска». Производители заверяли, что с помощью этой штуки мне удастся опутать моего партнера волнообразными щупальцами сладострастного наслаждения. Мы надолго застряли в длинной очереди перед кассой, и чтобы как-то убить время, я решил показать Джеймсу мое приобретение, но в последний момент передумал: у меня почему-то возникли опасения, что подобный предмет может испугать робкого юношу. Пока мы стояли в очереди, Джеймс успел выхлебать целую бутылку сока. Я смотрел, как его острый кадык лихорадочно бегает вверх-вниз по длинной худой шее.
— Пить хочу — умираю. — Джеймс оторвался от бутылки и вытер губы тыльной стороной ладони. — Не знаю, что со мной такое.
Я расхохотался.
— Черт возьми, Джеймс, это состояние называется похмельем.
Он на секунду задумался и согласно кивнул.
— Довольно унылое состояние, — заметил Джеймс.
Мы миновали Биглоу, и я прибавил скорость, стараясь не смотреть на изувеченный капот «гэлекси» и не думать о том, во что превратилась машина Счастливчика Блэкмора, я сам и вся моя жизнь. Верх автомобиля был откинут. Я прислушался к шороху колес на влажном асфальте и к ровному гудению ветра, проносящегося у нас над головами, и к тихой музыке, которая лилась из динамиков и улетала, подхваченная встречным потоком, как будто за нашим автомобилем тянулся шлейф из серебристо-прозрачных мыльных пузырей. Все напрасно — вмятина в форме задницы неслась впереди меня и постоянно маячила перед глазами, как фирменный значок на капоте роскошного «роллс-ройса».
— Мне казалось, вы собирались поговорить с ректором, — бесцветным голосом сказал Джеймс, видя, что расстояние между нами и Пойнт-Бриз неуклонно растет.
— Собирался. — Я покосился на лежащий рядом букет и мысленно усмехнулся, подумав, что галантный жест является первым признаком нечистой совести. И с чего я решил, будто моя опухшая физиономия и эти хилые розочки из паршивого супермаркета вызовут у Эмили какие-то иные чувства, кроме снисходительной жалости. После слов Джеймса угрызения совести, вечно терзающие любого наркомана-курильщика, заставили меня вспомнить о Саре. Неужели все это правда, и я действительно бросил трубку, когда она позвонила, и теперь спешу удрать подальше от города, увозя в багажнике мертвое тело ее собаки? — Знаешь, Джеймс, может быть, это и не плохая мысль. Может быть, нам и впрямь следует вернуться?
Джеймс ничего не ответил. Он сидел, завернувшись в свой грязный, заляпанный пятнами плащ, подтянув колени к подбородку, внимательно прислушивался к бульканью апельсинового сока у себя в желудке. В правом кулаке Джеймс сжимал пока еще не тронутый пончик — этот обсыпанный белой пудрой пончик казался единственным балластом, который удерживал юношу на сиденье автомобиля и на вращающемся под нами земном шаре. Вид у него был несчастный. Каждый раз, когда колесо попадало в выбоину или наезжало на кочку, голова Джеймса, качнувшись вперед, откидывалась назад, как стрелка чувствительного сейсмографа. Я двигался прежним курсом, но чем ближе мы подъезжали к окраинам Биглоу, тем медленнее катил мой изувеченный «гэлекси». Я думал то о Саре, то об Эмили, то об Ирвине Воршоу, пока не достиг душевного равновесия или полного изнеможения, тут загорелся красный свет, и мы остановились возле пешеходного перехода.
— Посмотрите, — удивился Джеймс, — они все на одно лицо.
На краю тротуара стояла очаровательная молодая семья: стройные длинноногие родители — оба светловолосые, оба одеты в клетчатые фланелевые рубашки и затянуты в голубые джинсы, — их окружала стайка милых послушных детишек, таких же светловолосых, опрятных и похожих друг на друга как две капли воды. Они дружно ступили на мостовую и двинулись на другую сторону улицы. Идущие рядом с отцом мальчики помахивали прозрачными полиэтиленовыми мешочками, в которых блестела вода и плавали золотые рыбки. Легкие пушистые волосы детей, освещенные утренним солнцем, тоже отливали золотом. Все держались за руки. Казалось, они сошли с рекламного плаката какого-нибудь мягкого слабительного или с обложки брошюры с проповедями Адвентистов Седьмого дня. Мать несла на руках златовласого младенца, вышагивающий рядом отец курил тонкую трубку, сделанную из душистого верескового корня. Когда они поравнялись с нашей машиной, все семейство сначала посмотрело на вмятину на капоте, а затем окинуло нас с Джеймсом долгим взглядом, в котором сквозила непонятная жалость.
— Зеленый, — сказал Джеймс.
Я смотрел на младенца с золотыми волосами. Его лицо было прижато к левой груди матери, он помахивал раскинутыми в разные стороны ручками, как политик, выступающий перед избирателями с предвыборной речью. Крохотные пальчики то сжимались в кулачок, то разжимались и складывались в причудливые жесты, словно у каменной статуи Будды. Мне вдруг показалось, что я чувствую на локте тяжесть его тела. Я распрямил затекшую руку.
— Профессор, мы можем ехать.
Стоящий сзади автомобиль начал раздраженно сигналить. Семья перешла дорогу, и как раз в тот момент, когда они ступили на противоположный тротуар, я увидел лицо младенца, выглянувшее из-за плеча матери. Он улыбался какой-то ехидной улыбкой, похожей на нервный тик, словно лицевые нервы ребенка были парализованы, его левый глаз закрывала маленькая черная повязка. Мне это очень понравилось. Интересно, способен ли я произвести на свет такого же одноглазого младенца с пиратской ухмылкой на лице.
— Профессор?
На следующем перекрестке я развернулся на сто восемьдесят градусов и поехал обратно в Пойнт-Бриз.
* * *
Когда мы подкатили к дому Сары, я заглушил мотор и посмотрел на Джеймса. После прогулки в открытом автомобиле его черные жирные от бриолина волосы топорщились в разные стороны, как заскорузлый веник, — обычно в комиксах так изображают человека, получившего какое-нибудь ужасное известие. Пончик выскользнул из ослабевших пальцев Джеймса и упал ему на колени, голова была безвольно откинута на спинку сиденья, закрытые веки слегка подрагивали. Я понимал, что он притворяется спящим, надеясь уклониться от встречи с ректором, но мне трудно было винить его за этот маленький спектакль. В конце концов, я ведь пообещал перепуганному мальчику — хотя сомневаюсь, что он поверил в искренность моих намерений, — взять всю вину на себя.
— Ладно, Джеймс, — сказал я, выбираясь из машины, — жди здесь.
Я поднялся по ступенькам крыльца и постучал в дверь. Тишина. Я нажал на ручку, она легко поддалась — дверь оказалась не заперта.
— Сара, — позвал я, переступая порог дома. — Вальтер.
В кухне на плите булькал кофейник, на столе лежала стопка выглаженного белья, пачка сигарет «Мерит» и потрепанная книга в мягкой обложке — Сара взялась за один из романов К., — в качестве закладки она использовала ядовито-розовую зажигалку «Биг». По крайней мере, Сара была дома. Я снова вышел в холл и начал взбираться по лестнице на второй этаж.
— Сара? Это я, Грэ-эди! Алло, есть кто живой?
Я просунул голову в кабинет Сары, заглянул в комнату для гостей и во все остальные комнаты второго этажа, ожидая в любую секунду получить сокрушительный удар по черепу от разъяренного Вальтера Гаскелла, который выскочит из темного угла и, размахивая одной из своих коллекционных бит, кинется на меня, как бешеный зверь. Наконец я добрался до супружеской спальни Гаскеллов, где совсем недавно совершилось ужасное злодеяние и куда мне, человеку, имеющему к нему непосредственное отношение, пока не стоило возвращаться. Дверь была приоткрыта и слегка покачивалась от сквозняка. Я толкнул ее носком ботинка, дверь виновато скрипнула и распахнулась.
— Сара?
Я окинул комнату взглядом: кровать, как обычно, была аккуратно застелена и напоминала холодную снежную целину; на тумбочке возле изголовья мерно тикал будильник; две пары шлепанцев — одни клетчатые, вторые нежно-голубые, как горная лаванда, стояли бок о бок на коврике рядом с комодом. Тяжелая бронированная дверь шкафа была открыта настежь — волшебное хранилище Вальтера опустело; вполне понятно, что он эвакуировал коллекцию в другое, более безопасное место. Стараясь не смотреть на то место, где Доктор Ди встретил свою безвременную кончину, я глубоко вдохнул и, задержав дыхание, словно мне предстояло перешагнуть через труп старого пса, переступил порог комнаты. Два огромных двухстворчатых окна спальни выходили на улицу, мне хорошо был виден «гэлекси» и сидящий внутри Джеймс Лир; его голова по-прежнему была откинута на спинку сиденья, рот приоткрыт. Он и вправду выглядел как человек, погруженный в глубокий безмятежный сон. Я пересек комнату и подошел к двум другим окнам, выходившим на задний двор. Прильнув к стеклу, я стал вглядываться в сад, и в поросшие травой ржавые рельсы, между которыми вчера вечером стоял Джеймс Лир и в раздумьях почесывал висок дулом своего игрушечного пистолета, и в большую оранжерею Сары, — это была сложная конструкция, три года назад выписанная по французскому каталогу и доставленная Саре прямо из Парижа. За запотевшими стеклами мне удалось разглядеть смутную тень.
Выйдя в коридор, я снова задержал дыхание и осмелился взглянуть на пол у порога спальни. Я увидел маленькую круглую дырочку, как будто кто-то уронил на ковер горящую сигарету, и темно-коричневые брызги, похожие на крошечные пятна от кетчупа на рубашке рассеянного джентльмена. В том месте, где криминалисты вырезали кусок дорогого берберского ковра с обуглившимся ворсом и, без сомнения, с непонятными коричневыми брызгами, остался равнобедренный треугольник, через который был виден бледно-зеленый линолеум. Я поковырял носком ботинка злополучную дыру и отправился к Саре, чтобы сообщить ей о том, что напишет в отчете эксперт питсбургской полиции.
Сад Гаскеллов не назовешь большим — участок размером тридцать на двадцать футов, обнесенный со всех сторон низким забором из белых деревянных колышков и натянутой между ними проволочной сеткой. В саду было разбито пять-шесть клумб, присыпанных жирным черноземом и огороженных неровным бордюром из вкопанных в землю кирпичей. Между клумбами шла дорожка из тех же кирпичей, выложенных в виде «елочки». Дядя Сары спас эти кирпичи во время сноса знаменитого бейсбольного стадиона «Форбс Филд», где некогда отец Сары разбил свой скромный огород. Осенью все растения на клумбах были выкопаны, а земля тщательно перепахана. Хилые побеги дикого винограда, ползущие по шатким шпалерам, выглядели болезненными, розы по обеим сторонам дорожки были безжалостно обрезаны почти под корень, на яблоне болталось несколько сморщенных, побитых морозом яблок, и мне показалось, что в углу сада, возле самого забора, я заметил почерневшие останки тыквы. Хотя я знал, что Сара уже произвела кое-какие весенние посадки, моему неопытному глазу сад казался пустым и безжизненным.
Шагая по кирпичной дорожке к небольшому стеклянному дворцу, я несколько раз судорожно сглотнул и откашлялся, прочищая горло, сердце тяжело бухало у меня под ребрами. Я был убежден, что после того, как выложу Саре все то, ради чего явился сюда, мне уже больше никогда не придется переступить порог этого дома. Оранжерея, построенная в форме креста с круглой площадкой посередине, над которой возвышался стеклянный купол, была покрыта каплями росы и ослепительно блестела под лучами весеннего солнца. Изнутри стекла запотели, но сквозь белесый туман я разглядел темные силуэты растений.
Я постучал в дверь, она печально задребезжала под моими ударами.
— Сара? Это я, Грэди.
В ответ послышалось невнятное бормотание. После секундного замешательства я все же сообразил, что это было приглашение войти, брошенное сухим отрывистым тоном.
Я вошел, подталкиваемый в спину струей холодного воздуха, словно оранжерея, открыв свою пасть, втянула меня внутрь. Пол был посыпан гравием, и мои шаги гулким эхом отдавались под стеклянными сводами Сариного дворца. От духоты и жары я моментально вспотел. Спертый воздух, наполненный множеством запахов, можно было назвать почти зловонным. Мне в нос ударил аромат жирной земли, цветущих фрезий, базилика и застоявшейся дождевой воды, гниющего дерева, резиновых шлангов, мха и легкий запах хлорки, который обычно витает над бассейном. Тысячи растений заполняли все четыре крыла оранжереи. Демонстрируя всевозможные формы листьев, усов, колючек и соцветий, они, как солдаты на параде, выстроились ровными рядами вдоль низких деревянных скамеечек — от пушистых кактусов и карликовых роз в маленьких горшочках до вереницы крошечных зеленых побегов, выглядывающих из картонных коробок, и пышного куста гардении, вылезающего из гигантского керамического горшка. В дальнем конце оранжереи висели мощные флуоресцентные лампы, освещавшие плантации цинний, флоксов и длинные ящики с душистым горошком, который Сара пыталась заставить карабкаться по металлическому каркасу запасного выхода. Центр оранжереи украшала финиковая пальма высотой не меньше шести футов, дерево было посажено в кадку размером с рыбацкий баркас. Возле пальмы стояла кушетка с вытертой красной обивкой и красивой резной спинкой в виде виноградной лозы.
— Невероятно, ты, мерзкий ублюдок, не пожелал со мной разговаривать и бросил трубку.
Сара шла мне навстречу из правого крыла оранжереи, считавшегося царством кактусов. Судя по выражению ее лица, мой визит не вызвал у Сары сильной неприязни. Она тяжело топала большими ботинками с подбитыми металлическими пластинами носами — мечта любого рокера, — ботинки были черными, как печная сажа, кожа кое-где потрескалась и облезла. Кожаная куртка неопределенного зеленовато-коричневого цвета была такой же старой и потрескавшейся. Воротник из меха неизвестного животного выглядел так, словно его очень долго жевала большая слюнявая собака. Некогда куртка принадлежала мистеру Тодеско, покойному отцу Сары. Из кармана куртки торчал уголок книги в мягкой обложке — на экстренный случай, решил я. Из-под куртки виднелся голубой рабочий комбинезон. Голова Сары была повязана старым, слегка тронутым молью шерстяным шарфом. Она шла ко мне, сдергивая на ходу брезентовые перчатки.
— О, — протянул я, — какая честь — дама снимает перчатки и даже готова подать мне руку.
— Ненавижу тебя, — буркнула Сара и обняла меня за талию.
— Я тоже.
Мы обнялись и немного постояли, прислушиваясь к шуму вентилятора, тихому гудению воды в отопительной системе и беспокойному дыханию растений.
— Где Вальтер? — Я, наконец, прервал молчание.
— Там. — Она мотнула головой примерно в том направлении, где находился университет. — Но он сегодня не в себе. Грэди, нас вчера ограбили. Унесли его жакет, то есть жакет Мэрилин Монро. И Ди куда-то пропал.
— Да, я знаю.
Сара отстранилась и окинула меня удивленным взглядом.
— Откуда?
Я тяжело вздохнул и уронил руки, они повисли, как безжизненные плети.
— Сегодня утром ко мне приходил полицейский.
— Ты во всем сознался? — спросила Сара.
Я с трудом выдавил улыбку.
— Ну, вообще-то для этого я и пришел.
— Чтобы сознаться? — Она довольно сильно ткнула меня пальцем в живот и опустилась на кушетку. Я тяжело плюхнулся рядом. — Противный Грэди. — Сара шлепнула меня перчаткой сначала по одной, потом по другой щеке. — Злодей Грэди. Ты наследил: твои отпечатки остались повсюду.
— Правда? — у меня пересохло в горле. — Однако быстро же они работают.
— Эй, да я пошутила.
— Ха, — мрачно сказал я.
— Грэди, это ведь только шутка?
— Ну, да, шутка.
— Какие у тебя на сегодня планы? — Сара внимательно осмотрела меня с ног до головы. — Похоже, собираешься на пикник?
— Я еду в Киншип.
— В Киншип? К Эмили? — Сара похлопала себя по нагрудному карману комбинезона в поисках сигарет, но, вспомнив о том, что сама же установила строгий запрет на курение в оранжерее, безвольно уронила руки на колени. — Зачем? Она тебе сама позвонила?
— Нет, мне звонил ее отец.
— Отец?
— Он пригласил меня на вечерний седер. Сегодня первый день Песаха.
— М-м, понятно.
— Сара…
— Все в порядке. Нет, действительно, это очень мило. В такой день ты должен быть с ними.
— Сара, дорогая…
— Я говорю вполне серьезно. Они — твоя семья… как бы семья. Ты столько раз рассказывал мне об этом…
— Сара, ты не поняла. Я хотел сказать… ну, словом, я еще ничего не решил. И я еду туда совсем не для того, чтобы помириться с Эмили.
— Разве?
— Нет.
— Нет? Разве не для этого?
— Ну… да, что-то вроде того… Я не знаю.
— Грэди, а мне надо, чтобы ты знал.
— Я знаю.
— Нет, это я хотела бы знать, что ты, наконец, принял какое-то решение. — Сара снова полезла в пустой карман комбинезона. — Извини, дорогой, я не хочу на тебя давить, но я должна знать. Если ты собираешься остаться с Эмили и ее семьей, а я считаю, что это было бы самым разумным решением, то так прямо и скажи. Если же ты собираешься приехать в Киншип и рассказать Эмили обо мне и о ребенке, то я тоже хочу об этом знать. Если ты намерен оставить Эмили и уйти ко мне, — хотя я бы не советовала тебе этого делать, поскольку у меня тоже возникнет масса проблем, — то я хотела бы знать об этом заранее.
— Да. — Я кивнул.
— Что «да»?
Я облизнул пересохшие губы.
— Я хочу быть с тобой. — Я совершенно не был уверен, что действительно имел в виду то, что сказал, а также в том, как Сара может истолковать мое заявление, но поскольку дальше я собирался приступить к рассказу о зверском убийстве собаки и о краже раритета из коллекции Вальтера, то такое начало показалось мне самым подходящим. — Сара…
— О, Грэди! — Сара глубоко вздохнула и поцеловала меня. Мы повалились на кушетку, и она прижалась ко мне всем телом. — Я заложила этот сад в тот год, когда влюбилась в тебя, — начала она мечтательным голосом, словно ребенок, рассказывающий волшебную сказку, и, свернувшись калачиком, поудобнее устроилась в моих объятиях. — Это было в апреле, в такой же солнечный день. В то время здесь еще ничего не росло, кроме пожухлой травы и сорняков. И вот однажды я пришла сюда, чтобы найти цветок или еще какое-нибудь растение, ты ведь помнишь — цветок был нашим условным сигналом.
Она сделала паузу, и я понял, что теперь настал мой черед. Сара нетерпеливо подтолкнула меня плечом.
— Это были крокусы, — выдал я свою реплику.
— Я вышла на задний двор и увидела крокусы. Они были повсюду. Я до сих пор не знаю, откуда они взялись. И я попросила, чтобы ты отвез меня в садоводческий центр, где дают напрокат разные машины и инструменты. И мы отправились в Саут-Сайд. Это было наше второе свидание.
— Это был день начала бейсбольного чемпионата.
— Да, и я помню, как ты был доволен, что я позволила тебе слушать по радио репортаж о матче. А я взяла у них напрокат культиватор и вспахала весь двор. А потом рабочие привезли кучи лошадиного дерьма, и земля целую неделю лежала под паром. А затем я поставила забор, разбила клумбы и грядки, посадила шпинат, и брокколи, и восковую фасоль.
— Да-а, я помню.
— И ты расскажешь Эмили о нас, — произнесла Сара все тем же тягучим голосом. Она взяла мою правую руку и положила себе на живот, — и об этом.
Я лежал на кушетке и смотрел на хитросплетение металлических реек, поддерживающих стеклянный купол оранжереи. Я видел Сару, одиноко сидящую в утлой лодчонке: течение уносит ее все дальше и дальше — туда, где ревет водопад, и клубится густой туман, называемый счастьем материнства. Она уверена, что я вместе с ней вошел в лодку и, устроившись на корме, бешено гребу веслом, не давая нашему суденышку перевернуться. Я попытался разобраться в собственных чувствах — бессмысленное занятие, все равно что искать тело дохлой крысы, заглядывая в пыльную, затянутую паутиной дыру где-нибудь в темном углу подвала. Я был потрясен тем, что после пяти лет нашего романа, зная, насколько зыбка и неустойчива моя любовь, Сара все еще сохраняла веру в меня; сколько еще у нее осталось иллюзий, которые мне предстоит разрушить? Как я мог сказать ей все те ужасные вещи, которые обязан был сказать? Твоя собака мертва. Ты должна сделать аборт.
— Я поговорю с Эмили, — сказал я. Выждав немного, я убрал руку с живота Сары, поцеловал ее в щеку и усилием воли заставил себя подняться на ноги. — Сара, я пойду, а то как бы Джеймс Лир не заскучал — он дожидается меня в машине.
— Джеймс Лир? Что он делает в твоей машине? С ним все в порядке?
— Да, мальчик просто отсыпается — жуткое похмелье. Я сказал ему, что на минутку заскочу в дом, я ведь не знал…
— Ты хочешь взять его с собой? В Киншип?
— Хочу. — Я утвердительно кивнул. — По-моему, Праздник Слова не особенно его интересует, да и мне в компании будет веселее.
— Особенно на обратном пути.
— Особенно, — согласился я.
На прощание я еще раз поцеловал Сару и направился к выходу. Открыв стеклянную дверь, я позволил оранжерее выдохнуть меня наружу.
Когда я вернулся к машине, Джеймс медленно приоткрыл один глаз и посмотрел на меня из-под полуопущенного века, как будто, опасаясь неприятностей, поджидающих его в реальном мире, осторожно выглядывал из своего сна через эту узкую и влажную щель.
— Ну? — буркнул он, когда я уселся в машину. — Вы ей сказали?
— Сказал что?
Джеймс кивнул и закрыл глаз. Я откинулся на спинку сиденья и вытянул руку, чтобы поправить боковое зеркало; шарнир, на котором оно крепилось, заело, раздался легкий щелчок, зеркало треснуло и отвалилось. Я швырнул его на заднее сиденье рядом с букетом роз и повернул ключ зажигания. Усталый мотор «гэлекси» чихнул, громко выстрелил и завелся. Я дал задний ход, и мы, не имея не малейшего понятия, что происходит у нас за спиной, выкатились за ворота на скорости сорок миль в час.
* * *
Я не собирался будить Джеймса Лира: если усталому мальчику нужен покой, пускай спит до самого Киншипа. Но через десять минут после того, как мы выехали из Питсбурга, я совершенно непреднамеренно угодил колесом в глубокую выбоину. Машину тряхнуло, реакция Джеймса была мгновенной — он очнулся, выпрямил спину и удивленно огляделся по сторонам.
— Извините. — Джеймс захлопал широко открытыми глазами, в его голосе слышалась неподдельная искренность, как у человека, который еще не до конца проснулся.
— Ничего, — сказал я. — Смотри, пончик уронил.
Он посмотрел на лежащий у него на коленях пончик и кивнул.
— Где мы? Я долго спал?
— Не очень. Мы только что выехали из Питсбурга.
По какой-то непонятной причине мой ответ страшно взволновал Джеймса. Он посмотрел направо, затем стал смотреть поверх моей головы налево, где тянулась длинная полоса леса, вернее высаженные ровными рядами хвойные деревья, и высокие заборы, над которыми торчали печные трубы, сложенные из грубого серого камня в лучших традициях псевдоанглийского стиля, потом вывернул шею и посмотрел на убегающее назад шоссе. Я даже засомневался: может быть, он до сих пор спит и просто беспокойно вертится во сне. Но, судя по его осмысленному взгляду, мальчик совершенно проснулся и даже начал постукивать ногой в такт звучащей из радиоприемника музыке, одновременно барабаня пальцами по крышке бардачка. Он поправил единственное оставшееся у нашего автомобиля боковое зеркало, поиграл с ручкой стеклоподъемника — сначала поднял стекло, немного подумал и снова опустил, затем взял лежащий у него на коленях пончик, поднес ко рту, но, так и не откусив ни кусочка, аккуратно вернул его на место — пончик лег точно на белый кружок сахарной пудры, оставшийся на плаще Джеймса. Насколько я помнил, у Джеймса никогда не было этой отвратительной привычки все время ерзать и что-то теребить в руках. Я пришел к выводу, что он пытается отвлечься и подавить подступающую к горлу тошноту.
— Джеймс, ты хорошо себя чувствуешь?
— Конечно. Очень хорошо. — Мне показалось, что он вздрогнул, словно я поймал его на грязных мыслях. — Почему вы спрашиваете?
— Ты какой-то беспокойный.
— Ха. — Джеймс качнул головой, отвергая всяческие подозрения, что он в принципе может испытывать нечто похожее на беспокойство. Взяв пончик, он внимательно посмотрел на него и снова положил себе на колени. — Все хорошо, — повторил он, — я чувствую себя… нормально.
— Рад за тебя.
Интересно, может быть, мой спутник наконец очнулся и осознал, что после череды столь бурных событий минувшей ночи — таких как приступ дикого хохота, в результате чего его пришлось выносить из переполненного зала, а также кража со взломом и гомосексуальный половой акт, совершенный в общественном месте, — в настоящий момент он сидит рядом со своим беспутным профессором, направляясь за город, чтобы отметить Песах — не самый популярный в Америке праздник — с родственниками бывшей жены этого самого профессора, в изуродованном «форде-гэлекси» 1966 года выпуска, в багажнике которого лежит тело убитой им собаки.
— Джеймс, ты хочешь вернуться? — спросил я и сам удивился — откуда в моем голосе взялась эта странная, похожая на надежду интонация. — Думаешь, мы должны вернуться в город?
— Вы хотите вернуться?
— Я? Нет! Почему ты считаешь, что я хочу вернуться?
— Не знаю. — Джеймс выглядел слегка озадаченным.
— Послушай, приятель, ведь это была моя идея, я имею в виду поездку в Киншип. Песах. Да я обожаю Песах. Я мечтаю принять участие в вечернем седере, посидеть за столом в окружении родственников, предаваясь воспоминаниям обо всех десяти казнях египетских, и от души поесть петрушки . Нет, правда, я должен туда поехать, и очень этому рад.
— А почему вы должны туда ехать?
— Ну, ты же сам понимаешь почему.
— Кхе… — Он покосился на меня. — Нет, сэр, я тоже не хочу возвращаться в город. — Джеймс снова взялся за боковое зеркало — повернул его под одним углом, под другим, словно проверял, не гонится ли кто за нами.
— Полиции пока не видно? — спросил я.
Он некоторое время изучал меня пристальным взглядом и, наконец, решил, что все же это была шутка.
— Нет, — сказал он слабым голосом, — пока не видно.
— Послушай, Джеймс, я там… э-э… немного растерялся, ну, когда говорил с ректором… Но обещаю, мы все уладим, сегодня же, как только вернемся. Ладно? А что касается Воршоу, знаешь, это очень интересные люди. Я уверен, они тебе понравятся.
— Хорошо. — Джеймс покорно кивнул, словно я только что отдал ему какой-то суровый приказ. У него был очень несчастный вид, как у человека, которого вот-вот вырвет.
— Это все из-за апельсинового сока, который ты в себя влил. Еще бы, сразу две пинты. Хочешь, чтобы я остановился?
— Нет.
— Не смущайся, мы же в Суикли-Хайтс, сейчас найдем тебе подходящее поле для гольфа, где можно спокойно поблевать.
— Нет! — Он вцепился обеими руками в крышку бардачка, она откинулась, и ему на колени вывалился пластиковый пакетик с марихуаной. Джеймс принялся судорожно заталкивать пакетик обратно, затем, очевидно решив, что его поведение выглядит глупо или недостаточно естественно, перестал суетиться — он скатал пакетик в тонкую трубочку и зажал между двумя пальцами, как будто это была большая прозрачная сигарета. Джеймс залился краской, его уши и шея сделались багровыми. — Нет, пожалуйста, не надо останавливаться. Со мной все в порядке.
— Эй, приятель, если ты…
— Извините, профессор Трипп, просто я терпеть не могу этот гребаный Суикли-Хайтс. — Я удивился — в устах Джеймса ругательство звучало непривычно. Подобный язык был ему несвойствен, во всяком случае, в рассказах Джеймса я ни разу не встречал крепких выражений, даже в самых напряженных и жестких сценах чувствовалось почти нарочитое отсутствие бранных слов, как будто тот маленький голливудский режиссер, который сидел у него внутри, аккуратно сдавал свое творение в отдел цензуры и убирал все непристойности, прежде чем решался выпустить его в свет. — Суикли-Хайтс — кучка богатых… богатых ублюдков. — Он уставился на свои колени, обтянутые грязным плащом. — Мне их жаль.
— Ты хочешь сказать, что и сам не прочь стать богатым ублюдком? — спросил я.
— Нет, — спокойно произнес Джеймс. Он положил пакетик с марихуаной на правое колено, поскольку левое было занято пончиком, и расправил его ладонями. — Богатые никогда не бывают счастливы.
— Неужели?
— Да, — мрачно буркнул он. — У людей без денег тоже не очень много шансов стать счастливыми, но богатые — я думаю, у них вообще нет никаких шансов на счастье.
— Если только они его не купят. — Как и накануне вечером, я был поражен молодостью Джеймса, меня переполняли смятение и зависть, наверное, нечто похожее испытывает старый бейсболист с парализованной рукой, глядя на молодого, талантливого и полного сил игрока, который делает подачу за подачей — мощные, размашистые и бестолковые удары, летящие мимо цели. — Оригинальная теория, — я усмехнулся. — Богатые люди не бывают счастливы. Знаешь, мне кажется, что «Гражданин Кейн» был бы гораздо интереснее, если бы они затронули в фильме эту тему.
— Да, — Джеймс благосклонно кивнул, — я понимаю, о чем вы говорите.
— Надо же, Джеймс, ты только сразу не смотри, но, по-моему, одному из богатых ублюдков Суикли ты явно приглянулся.
— Что? — Он заерзал на сиденье и подпихнул пакетик с марихуаной под правое бедро. С нами поравнялась красная «миата», в которой сидела молодая симпатичная блондинка в темных очках. Крыша ее кабриолета была откинута, и ветер неистово трепал светлые волосы девушки. Прежде чем дать газ и на бешеной скорости унестись вперед, она одарила Джеймса ослепительной улыбкой и приветливо помахала ему рукой. Джеймс упорно смотрел в другую сторону.
— Твоя знакомая? — спросил я, наблюдая за реакцией девушки, когда она заметила на капоте «гэлекси» очертания задницы Вернона Хардэппла.
— Нет, — Джеймс замотал головой, — клянусь, я ее не знаю.
— Я тебе верю.
Некоторое время мы ехали молча. Потом Джеймс выудил из-под бедра пакетик с марихуаной, решительно вскрыл его и, сунув нос в образовавшуюся щелку, понюхал содержимое.
— Судя по запаху, травка что надо, — с видом знатока изрек он.
— А ты откуда знаешь? Вчера ты говорил, что не куришь травку, потому что «не любишь терять контроль над эмоциями».
Джеймс снова залился краской. Думаю, он прекрасно осознавал, что вчера несколько утратил контроль над эмоциями, и если бы пошел чуть дальше, то непременно превратился бы дикаря, который, зажав в зубах сигарету и выпуская из ноздрей клубы едкого дыма, шатается по Централ-авеню и пинает ногами припаркованные возле тротуара машины.
— Это все из-за отца, — сказал он и, подумав немного, добавил: — Он курит травку. Ему врач прописал.
— Врач? Твой отец болен?
Джеймс кивнул.
— Да, мой папа… у него рак… прямой кишки.
— Боже мой, Джеймс. — Я был потрясен. — Черт, дружище, прости, я не знал.
— Угу. Он очень плохо себя чувствует, наверное, из-за химиотерапии. Настолько плохо, что даже не выходит из дома. Ну, и работать, конечно, тоже не может. Папа совсем забросил свой пруд, ужас — вода зацвела и покрылась какими-то хлопьями, и форель почти вся передохла. — Он покачал головой и скорбно вздохнул. На лице Джеймса промелькнуло легкое отвращение, словно он со всей ясностью вспомнил тот ужасный запах гниения, который витает над заросшим прудом его отца. — Ну, вы же понимаете, в таких случаях прописывают вот это. — Он встряхнул пакетик. — Хотите, я сверну вам сигаретку. Я всегда сам делаю сигареты для отца.
— Тебе самому приходится сворачивать сигареты? А я слышал, что сигареты с наркотиками, которые официально выдают онкологическим больным, делают промышленным способом, как обычные.
— Возможно, но только не те, которые выдают моему отцу. — Джеймс сурово нахмурил брови. — Мы просто получаем траву, вот в таких же маленьких пластиковых пакетиках.
Я пожал плечами. Мы проехали мимо полуразрушенного сарая, над входом в который все еще виднелась выцветшая вывеска «Рэд Мэн», и почти сразу же за сараем на обочине дороги промелькнул указатель, сообщавший, что до поворота на Киншип, штат Пенсильвания, осталось семьдесят пять миль. Я почувствовал, как екнуло сердце, и к горлу подступил комок, словно где-то глубоко внутри меня натянулась невидимая струна.
— А-а, ну тогда конечно. Если хочешь, можешь свернуть мне небольшой косячок. — Я сунул руку в нагрудный карман жилета и достал сложенную книжечкой маленькую упаковку папиросной бумаги. — Держи. Постарайся, чтобы ее не унесло ветром.
Он опустил крышку бардачка, оторвал от книжечки один листок, расстелил его на крышке и, взяв в щепотку крошечный комочек слипшейся травы, положил его на бумагу. Затем плотно закрутил пакетик и подпихнул его себе под бедро. Порыв ветра едва не унес листок, он с шуршанием заскользил по крышке бардачка.
— Эй, осторожно. Учти, приятель, я надеялся, что мне этого запаса хватит надолго. — Я прижал ладонью ускользающий листок и на мгновение бросил руль, «гэлекси» тут же вильнул в сторону, нас слегка тряхнуло, и мы вылетели на поросшую травой обочину дороги. — О господи! — Я выровнял машину.
— Извините, — сказал он, собирая рассыпавшиеся компоненты моего будущего косячка. Джеймс мельком взглянул на меня и начал заворачивать слипшийся комочек травы в папиросную бумагу, словно это был маленький подарок, который он собирался преподнести своему профессору.
— Нет Джеймс, не так. Ты сначала должен размять его, иначе сигарета будет плохо гореть. Ты же говорил, что знаешь, как это делается.
— Я знаю, — произнес он таким оскорбленным голосом, что я решил оставить мальчика в покое. Пожав плечами, я стал смотреть вперед на извилистое шоссе, похожее на блестящую черную реку, по которой я столько раз проносился вместе с Эмили и которая была для моей жены главной магистралью ее жизни. Глядя на безликие красновато-серые и грязно-желтые городки с их низкими, приплюснутыми, как блин, домишками и куполами церквушек, похожими на блестящие луковицы, на бейсбольные поля и ржавые ангары железнодорожных станций, она вспоминала, как ездила по этим же местам, возвращаясь домой из колледжа на время летних каникул, приезжала на праздники и выходные или для того, чтобы вместе с семьей отметить день рождения, или мчалась в родительский дом, ища утешения после любовных трагедий своей питсбургской жизни. Я знал, что, как и у большинства женщин, в жизни Эмили случались серьезные разочарования — обычно мужчины называют их маленькими неудачами. И я был далеко не первым предателем, который мчался по шоссе № 79 вслед за сбежавшей от него Эмили, подгоняемый обидой и довольно сомнительными намерениями.
— Готово. — Джеймс протянул мне неумело свернутую сигарету. — Ну, как? — с нескрываемой гордостью спросил он.
— Великолепно. — Он удовлетворенно кивнул и расплылся в улыбке. Я передал ему зажигалку, мы оба заметили, что мои пальцы дрожат. — Не мог бы ты прикурить сигарету?
— Ладно, — не очень уверенно ответил Джеймс. — Профессор, а с вами-то все в порядке? У вас у самого какой-то беспокойный вид. — Он зажал сигарету губами, прикурил и передал ее мне.
— Все нормально. — Я взял сигарету, затянулся и выдохнул легкое облачко дыма. Ветер подхватил его и унес прочь. — Просто немного волнуюсь, — сказал я, проводив дым глазами. — Ты же понимаешь — мне предстоит встреча с женой.
— Она на вас очень сердится?
— Очень. И имеет на это полное право.
Он кивнул.
— Она красивая. Я видел ее фотографию у вас на столе. Она… э-э… китаянка?
— Кореянка. Ее удочерили. В семье Воршоу трое приемных детей, и все корейцы.
— А своих детей у них нет?
— Есть, вернее, был — Сэм умер. Вообще-то сегодня годовщина его смерти. Или вчера? Я забыл, эта дата как-то очень сложно вычисляется по лунному календарю. Вчера они зажгли свечу, которая должна гореть в течение двадцати четырех часов.
Джеймс молчал, видимо, размышляя над моими словами. Я тоже молча курил корявую сигарету, свернутую неумелой рукой. Джеймс не позаботился о том, чтобы удалить мелкие семена, они время от времени вываливались из окурка и вместе с пеплом падали на мой охотничий жилет. Мы уже миновали Зелейнопл, Эллвуд-Сити и Слипери-Рок. Количество поворотов, которыми я мог воспользоваться, чтобы свернуть с шоссе, и расстояние между мной и Эмили неуклонно сокращалось. И я уже начал серьезно жалеть, что решился на эту поездку.
Как ни хотелось мне оказаться среди шумных, восторженно-сентиментальных и философски-невозмутимых родственников жены, я понимал: лучшее, что я могу сделать, — это оставить Эмили в покое. Я и так доставил ей массу неприятностей, а известие о беременности Сары станет для нее настоящим ударом. Дело в том, что в течение нескольких лет мы с Эмили пытались завести ребенка. Она становилась старше, я тоже старел, мы считались мужем и женой, но между нами была пустота, в которой, как в черной дыре, исчезало время и пространство. Когда наши попытки справиться с этой задачей естественным путем ни к чему не привели, мы обратились к врачам: следуя их рекомендациям, мы пробовали разные методы, от измерения температуры и составления графиков до скрупулезного изучения ежемесячных циклов и наблюдений за поведением яйцеклеток Эмили; мы даже начали думать об усыновлении ребенка. А потом, в один прекрасный день, мы, словно по волшебству, даже не обсуждая эту тему и не говоря друг другу ни слова, сдались.
У меня вырвался глубокий вздох. Я почувствовал на себе внимательный взгляд Джеймса Лира.
— Думаете, она обрадуется вашему приезду? — спросил Джеймс.
— Нет, не думаю.
Он кивнул.
— Песах, — помолчав, сказал Джеймс. — Это когда запрещено есть хлеб?
— Вот именно, Песах — это когда запрещено есть хлеб.
— А на пончики запрет тоже распространяется?
— Распространяется. Наверное, — добавил я уже не так уверенно.
Он достал из коробки липкий пончик и протянул его мне, а сам взялся за второй — тот, что всю дорогу лежал у него на колене, терпеливо дожидаясь своего часа. Очевидно, от одной маленькой затяжки у мальчика проснулся зверский аппетит. Мы набросились на пончики и, откусывая большие куски, жевали их в полном молчании, которое на этот раз означало полное взаимопонимание. Потом Джеймс облизал пальцы и повернулся ко мне, на верхней губе у него выросли смешные сахарно-белые «усы».
— Однако не похоже, что нас ждут веселые выходные, — сказал он.
* * *
В трех милях от скоростной автомагистрали, в том месте, где старое муниципальное шоссе встречается с янгстаунской дорогой, находилось кафе под названием «Сенека» , вход в заведение украшала вывеска в виде традиционного головного убора индейского воина, перья степного орла были сделаны из гнутых неоновых трубок. Благодаря этим светящимся перьям я всегда безошибочно находил присыпанную щебенкой и кое-где покрытую редкими асфальтовыми заплатками дорогу, которая вела к ферме Воршоу; сразу за кафе надо было свернуть налево и, громыхая колесами, вскарабкаться на железный мост, перекинутый над одним из мелких притоков реки Вулф, а затем ехать все время прямо: мимо универмага, где продавались продукты, одежда, садовые инструменты и скобяные товары, мимо бензоколонки и почты — собственно, эти три здания и составляли городок Киншип, штат Пенсильвания, или все то, что от него осталось. Правда, еще имелось здание городской школы, напоминавшее руины, чуть более живописные, чем небрежно сложенная поленница дров, и обуглившиеся останки пожарной каланчи, где некогда несла вахту команда пожарных-добровольцев; в 1977 году, через десять лет после того как команда была расформирована, каланча сгорела дотла. Также на первом этаже в здании бывшего городского совета находилось нечто вроде антикварной лавки, но она просуществовала всего несколько лет и давным-давно закрылась.
За последнее столетие, с тех пор как первые поселенцы — мечтатели-утописты с суровыми лицами и надвинутыми на глаза черными широкополыми шляпами — покинули Киншип и разбрелись по просторам североамериканских штатов в поисках Великой Американской Мечты, городок заметно обветшал и постепенно пришел в полный упадок. Установленная над ручьем деревянная будка-кладовка, где первые поселенцы, еще не знавшие, что такое холодильник, держали скоропортящиеся продукты, была одним из немногих строений, сохранившихся до наших дней. Ирвин Воршоу обожал эту будку. Айрин Воршоу уже много лет пыталась добиться, чтобы будке присвоили статус исторического памятника, хотя, как мы полагали, вовсе не потому, что Айрин так уж волновала судьба культурного наследия прошлого. Нет, просто она считала, что если немолодой уже человек, обуреваемый безумными идеями вроде изобретения суперстойкой магнитной краски, или жидкостной пилы, или тефлонового покрытия для спортивных площадок, позволяющего играть в хоккей в условиях жаркого климата, и дальше станет сидеть в будке, которая занесена в государственный реестр исторических памятников, курить кубинские сигары, слушать Веберна и Штокхаузена, то это вполне можно будет признать преступлением как минимум федерального масштаба.
Когда Ирвин Воршоу купил участок земли на окраине Киншипа, он стал владельцем не только этой замечательной будки-кладовки, но еще двух древностей, относящихся к середине пятидесятых годов, — старого сарая и небольшого лодочного ангара, расположенного на берегу пруда. Ирвину пришлось самому строить дом, он работал по выходным, праздникам и во время отпуска, строительство растянулось на несколько лет, совпавших с периодом правления президентов Кеннеди и Джонсона. На первом этапе строительства Ирвину удалось возвести скромный двухэтажный домик из подручных материалов, которые он натаскал из заброшенных домов и коровников, раскиданных по разным уголкам графства Мерсер. Сооружение Ирвина было покрыто серой, потемневшей от дождя и снега дранкой, на крыше торчала широкая четырехугольная каменная труба, окна в столовой и гостиной представляли собой эклектическое собрание всевозможных старомодных конструкций с выдвижными рамами, которые поднимались вверх по специальным пазам; два больших полукруглых окна в спальнях второго этажа были прорезаны слишком близко друг к другу, отчего дом казался косоглазым. Полы были кривыми, ни одна дверь толком не закрывалась, а в ветреные дни дым от камина, вместо того чтобы подниматься по дымоходу, упорно валил в обратную сторону и черным едким облаком расползался по всему дому. И все же Ирвин Воршоу построил свой дом; почти все он сделал своими руками, ему лишь немного помог младший брат Гарри и еще один местный житель — Эверетт Трипп, алкоголик и старый развратник, который попытался залезть Эмили под юбку, когда ей было восемь лет, и который, вполне вероятно, состоял в отдаленном родстве с автором этих строк. Когда сыновья Ирвина немного подросли и смогли помогать отцу, он взялся за ремонт сарая. Эту величественную развалюху, стоявшую среди высокой травы в сотне ярдах от дома, эксперт из краеведческого музея штата Пенсильвания определил как постройку времен Гражданской войны.
— Я ни разу в жизни не видел настоящей фермы, — сказал Джеймс, когда мы свернули направо как раз возле обугленных останков пожарной каланчи и двинулись по широкой аллее; по обеим сторонам аллеи росли огромные вязы с узловатыми стволами и сухими ветвями, на которых не было ни единого листочка. Деревья, посаженные заботливыми руками одного из мечтателей-утопистов в конце прошлого века, находились на одинаковом расстоянии друг от друга и тянулись вдоль всей аллеи от Киншипа до самого дома Ирвина Воршоу. В течение многих лет, благодаря капризам местных ветров, этим прекрасным великанам удавалось избежать заражения голландским грибком, но сейчас в ровном строе деревьев появились провалы. В прошлом году я сам помогал Ирвину спилить несколько засохших вязов. Похоже, и этой весной не всем деревьям суждено расцвести. Я подумал, что пройдет еще три-четыре года, и живописная вязовая аллея исчезнет навсегда.
— Оставь свои восторги до более подходящего случая, — сказал я Джеймсу, — ферма Воршоу — такая же ферма, как я учитель английского.
— Смотрите, — воскликнул Джеймс таким возмущенным тоном, словно поймал меня на лжи, и ткнул пальцем в сторону двух коров, пасущихся бок о бок с дряхлым мерином отвратительного грязно-желтого цвета, — эта троица представляла единственных обитателей возрожденного из руин сарая. — Коровы!
— Разве в Карвеле нет коров? — спросил я, до глубины души тронутый детским восторгом, который светился в глазах Джеймса. — Мне казалось, что это совсем маленький городок.
— Не во всех маленьких городках есть коровы.
— Верно, — согласился я. — То желтое существо называется лошадью.
— Лошадью? — поразился Джеймс. — Да-да, я что-то слышал о лошадках.
— Очень сильная штука , — сказал я.
Я припарковался рядом с «жучком» Эмили, стоявшим в ажурной тени большого каштана, и мы вылезли из машины. Дерево было покрыто густой листвой, еще неделя-другая — и оно расцветет, по ветвям, словно тонконогие пауки, расползутся белые цветы. Точно такой же высокий раскидистый каштан с крупными овальными листьями рос перед отелем «Макклиланд». Едва выбравшись из машины, я почувствовал, как от резкого ветра у меня загорелись щеки, уши наполнились ровным гудением, а растрепавшиеся волосы стали похожи на всклокоченное облако. Моя укушенная лодыжка затекла, и я с трудом наступал на ногу.
— Рекомендую осмотреть. — Я указал на луг, где возвышались изъеденные ветром белые известковые камни, напоминавшие миниатюрный Стонхендж.
Я объяснил Джеймсу, что под каждым из этих камней покоится тело одного из домашних питомцев семьи Воршоу, кошки и собаки были похоронены, словно древнеегипетские фараоны, вместе со всем своим имуществом — ошейниками от блох, любимыми пластиковыми косточками и резиновыми мышками. Большинство имен, написанных краской, давно смыли дожди, но на некоторых камнях надписи еще сохранились, и вы, приглядевшись, могли прочесть звучные имена кошек, нашедших последний приют под этими известковыми монументами, — Шлампер, Фарфел, Эрмафаил. Один камень, похожий на выщербленный коренной зуб, выделялся из общей группы и стоял чуть в стороне от остальных. Это было надгробие на могиле ризеншнауцера, в свое время подаренного Эмили на день рождения; щенка купили специально для того, чтобы утешить девочку, которая была потрясена смертью старшего брата. В тот год, когда Сэм утонул, Эмили исполнилось девять. Она настояла, чтобы щенка назвали в честь брата. Таким образом, после смерти ризеншнауцера имя Сэма также появилось на кладбище домашних животных, где оно и остается до сих пор — блеклая, но все еще различимая надпись. Останки Сэма-человека покоятся под бронзовой плитой на кладбище Бет-Шалом, в Норт-Хиллз, на углу Тристан-авеню и Изольда-стрит.
— A y меня в детстве были золотые рыбки, — сказал Джеймс. — Когда они умирали, мы просто спускали их в унитаз.
— Ч-черт, — прошипел я, уставившись на заднее сиденье «гэлекси»: пока мы мчались в открытом автомобиле, ветер изрядно потрепал розы, оборвав с них все до последнего лепестка. Должно быть, на всем пути от Питсбурга до Киншипа за нами тянулся длинный шлейф из нежно-розовых лепестков. И хотя мой букет был всего-навсего жалким пучком травы за шесть долларов, а мое появление с ним, скорее всего, выглядело бы неуклюжей попыткой загладить вину, лишившись букета, я растерялся и почувствовал себя совершенно безоружным.
— Да-а уж, — протянул Джеймс. Он смотрел на меня с жалостью и осуждением, как будто перед ним был сильно пьяный человек, который, с трудом поднявшись со стула, обнаружил, что весь вечер сидел на собственной шляпе.
— Вот так, — небрежным тоном сказал я и швырнул обглоданные цветы на могилу Сэма. — И не забудь свой рюкзак.
Я развернулся и похромал по дорожке. Открыв дверь, ведущую в прачечную, я пригласил Джеймса в дом. Никто никогда не входил в этот дом через парадное крыльцо. Мы переступили порог прачечной и окунулись в облако влажного сладковатого пара, исходившего от сушильного аппарата. Протиснувшись мимо него, мы оказались в жарко натопленной кухне, также наполненной всевозможными запахами. На лице Джеймса промелькнуло разочарование. Вероятно, он ожидал увидеть настоящую деревенскую кухню с грубо сколоченной деревянной мебелью, начищенными до блеска медными сковородками, глиняными горшками и кружевными занавесками на окнах. Но лет двадцать назад Айрин, поддавшись моде или безвкусице семидесятых, полностью переоборудовала кухню, превратив ее в настоящий фейерверк красок: от красновато-коричневых оттенков сусального золота до цвета авокадо и спелого апельсина, шкафы и столы были облицованы пластиком, имитирующим ореховое дерево, и украшены витиеватыми золотыми ручками. В кухне пахло подгоревшим маслом, жареным луком и свежим порохом — я узнал аромат канадских сигарет Эмили. Самой Эмили нигде не было видно. Айрин и Мари, жена Фила, стояли возле плиты спиной к нам и, склонившись над металлическим котелком, опускали в него кусочки сырого теста — клецки из мацы. Услышав скрип двери, обе женщины обернулись.
— Решил устроить вам сюрприз. — Я внутренне сжался — мне было бы очень горько, если бы мое появление оказалось для Айрин Воршоу неприятным сюрпризом.
— Ну, здравствуй, здравствуй. — Она раскинула руки и, покачивая головой, словно не верила собственным глазам, шагнула мне навстречу. Айрин была невысокого роста, но по весу превосходила меня на добрых пятьдесят фунтов, и если она вдруг покачивала головой или пожимала плечами, то все остальные части ее тела тоже приходили в движение и начинали колыхаться. Живя в деревне — а после того как Ирвин пять лет назад вышел на пенсию, Айрин почти все время жила в деревне, — она полностью изменила стиль одежды и старалась, насколько это было возможно, приблизиться к образу Моне в период его сельской жизни в Живерни. Она носила широкополую шляпу и просторную блузу из голубого штапеля с пышными рукавами. Айрин Воршоу была натуральной блондинкой с тонкими чертами лица, изящными руками и маленькими ступнями, на ранних фотографиях вы могли видеть красивую девушку с насмешливыми глазами и трагической улыбкой; злодейка-судьба приложила немало усилий, чтобы со временем эти два прилагательных поменялись местами.
Я поцеловал ее мягкую щеку и закрыл глаза. Айрин приподнялась на цыпочки и крепко прижалась губами к моему лбу. Я почувствовал исходящий от нее горьковатый запах — смесь подсолнечного масла, хвойного мыла и витамина В, который она регулярно принимала, строго соблюдая дозировку — пятьсот миллиграммов в день.
— Здравствуй, дорогой, — сказала она. — Рада тебя видеть.
— Рад это слышать.
— Я знала, что ты приедешь.
— Откуда ты могла знать?
Она пожала плечами.
— Просто знала и все.
— Айрин, познакомься, это Джеймс Лир, мой студент и очень талантливый писатель.
— О, как замечательно, — с нажимом произнесла Айрин. В начале сороковых она училась в колледже Карнеги и ее основным предметом была английская литература; долгие годы знакомства со мной также не прошли бесследно, и Айрин привыкла с большим уважением относиться к писателям. Ее литературный вкус был гораздо более утонченным, чем вкус Сары, и отличался особой избирательностью. Она читала вдумчиво, по нескольку раз перечитывала и подчеркивала особенно удачные фразы, выписывала имена главных героев и составляла на форзаце книги подробные генеалогические схемы. На стене над рабочим столом Айрин висел портрет ее кумира: Лоренс Даррелл в толстом свитере, окутанный клубами сигаретного дыма. В бумажнике она носила мятый, вытащенный из мусорного ведра клочок программки «Вечера поэзии», на котором рукой скучающего Джона Апдайка был нарисован кариозный зуб, донимавший его в тот злосчастный вечер. Все эти годы я беззастенчиво пользовался расположением Айрин, основанным исключительно на моем статусе писателя. — Здравствуй, Джеймс. Ты писатель? И ты специально приехал в Киншип, чтобы провести с нами вечерний седер?
— Я… да… приехал, — произнес Джеймс, поплотнее заворачиваясь в свой грязный плащ, на подоле которого был виден оставшийся от пончика белый кружок сахарной пудры, — если вы не возражаете. Мне никогда не приходилось участвовать в… э-э… церемонии…
— Конечно, конечно, мы будем очень рады. — Айрин сморщила нос, изобразив на лице милую улыбку старой доброй бабушки, но я видел, что ее голубые глаза, внимательно изучавшие Джеймса, были холодны как лед, — такой холод могут излучать только глаза старой доброй бабушки. Джеймс Лир обладал какой-то расплывчато-флегматичной красотой, которая для такой женщины, как Айрин, могла служить признаком общего нездоровья, дурного воспитания, склонности к онанизму или неустойчивой психики. Я не исключал, что у человека, чьи детские годы пришлись на десятилетие, когда в моде были цвета спелого апельсина, авокадо и красновато-коричневые оттенки сусального золота, вполне могли возникнуть необратимые повреждения психики.
— А это Мари, моя невестка.
— Привет, Джеймс, — сказала Мари.
Мари была дочерью военного, она родилась на борту армейского санитарного вертолета — факт, всегда вызывавший мой живой интерес, — ее маму не успели доставить в госпиталь, поскольку у вертолета кончилось горючее, и летчику пришлось совершить экстренную посадку на Уэйк-Айленде. У Мари были рыжие волосы, веснушчатое лицо, пышная грудь и несколько широковатые бедра. Выйдя замуж за Фила, она, в отличие от меня, полностью вписалась в семью Воршоу; и, если не считать одного прискорбного факта — ее бездетности, Мари превратилась в идеальную еврейскую невестку. На самом деле она была гораздо более добропорядочной еврейкой, чем муж и его родители. Зажигая по пятницам свечу, она покрывала голову платком, в марте пекла треугольные пирожки и знала от начала до конца государственный гимн Израиля, причем могла пропеть его на чистом иврите. Как и все офицерские дети, выросшие в суровых условиях походной жизни, она обладала ровным характером и особой невозмутимостью, благодаря этим качествам Мари прекрасно ладила с семьей мужа, в которой не было ни одного человека, связанного с другими узами кровного родства, не говоря уж о внешнем сходстве или каких-либо иных общих семейных чертах.
— Ты выглядишь усталым. — Мари слегка потрепала меня по щеке.
— В последнее время приходится много работать. — Я тяжело вздохнул. Интересно, насколько хорошо она осведомлена о том, что произошло между мной и Эмили.
— Как твоя книга?
— О, отлично, просто великолепно, на днях закончу. — Если мне не изменяет память, впервые Мари услышала эту фразу в день своей помолвки с Филом Воршоу. — А у вас все готово? Запах восхитительный.
— Более-менее, — сказала Айрин. — Столько хлопот, просто голова кругом. Но Мари очень мне помогла. И Эмили тоже. — Она посмотрела на меня. — Я рада, что она решила приехать на день раньше.
— М-мм, да-да, конечно, — промычал я. Интересно, она насмехается надо мной? Как и большинство наркоманов, я тратил массу времени и сил, размышляя над тем, что кроется за невинными фразами окружающих и не смеются ли они надо мной. Но ни в голосе, ни в выражении лица Айрин не было и намека на насмешку. Однако это вовсе не означало, что она не смеялась надо мной. До выхода на пенсию Айрин тридцать лет проработала в частном агентстве, которое снабдило чуть ли не все бездетные семьи штата Огайо приемными малышами из Кореи, и умела поддеть человека, сохраняя при этом каменное выражение лица.
— Так что грех жаловаться, — произнесла она с трагическим вздохом и, привычным жестом сунув руку в карман своей блузы, извлекла из него фигурку шоколадной курицы, завернутую в блестящую желтую фольгу. Она отогнула края фольги, как будто это была банановая кожура, и аккуратно откусила курице голову. — Уж все лучше, чем подыхать от скуки.
— О боже, Айрин.
— Да, — продолжала Айрин, тщательно пережевывая куриную голову, — и как я могла поддаться на его уговоры и оставить наш дом на Инвернесс!
Все эти годы Айрин чувствовала странную нежность к своему двухэтажному домику из серого кирпича — самому маленькому и невзрачному на всей Инвернесс-авеню. Когда дом, наконец, удалось продать, Айрин радовалась больше всех. Но после переезда в Киншип в воспоминаниях Айрин дом приобрел какой-то мифический облик и величественные пропорции разрушенного Иерусалимского храма.
— Я знаю, Айрин, для тебя переезд оказался непростым шагом.
— Очень непростым, — сказала Мари, обращаясь к Джеймсу.
— Но, кажется, я уже говорила об этом, не так ли? — Айрин подмигнула Джеймсу и печально покачала головой. Посвятив свою жизнь решению демографических проблем тысяч семей в разных уголках Западной Пенсильвании и штата Огайо, сама Айрин словно по иронии судьбы оказалась вдали от своих оставшихся в живых детей, на окраине городка-призрака, рядом с мужем, который большую часть времени проводил в будке, занимаясь конструированием каких-то загадочных электрических схем и строительством особо прочных гнезд для ласточек-береговушек.
— А где все остальные? — спросил я, озираясь по сторонам. Возле тостера на блюдце из китайского фарфора стояла поминальная свеча, о которой говорил Ирвин. Огонек, слабо мерцавший в стеклянном стаканчике, наполненном студенистой массой, казался бледным и неподвижным. Сбоку на стаканчике был прилеплен маленький ядовито-оранжевый ярлычок с напечатанными на нем цифрами: $0.75.
— Дебора загорает на пирсе, — ответила Айрин, проследив за моим взглядом. — От нее совершенно никакой помощи. А Фил… где он, так и сидит в подвале?
— Естественно. Играет с Гроссманом, — сказала Мари. — Вчера ночью мистер Гроссман опять сбежал.
— Мистер Гроссман? — с интересом спросил Джеймс. — Кто это?
— Со временем узнаешь. — Айрин устало закатила глаза. Затем посмотрела на меня и произнесла многозначительным тоном: — Ну, а где найти Ирвина, ты, надеюсь, и сам знаешь.
— В будке у ручья.
— А где же еще?!
— Тогда, может быть, мы пойдем туда? Поприветствуем хозяина дома.
— Отличная мысль. — Айрин отвела тыльной стороной ладони упавшую ей на глаза влажную прядь волос и беспомощно развела руками, показывая на кастрюли, миски, сковородки и яичную скорлупу, разбросанную по всем столам и прочим горизонтальным поверхностям, какие только нашлись на кухне. — Боюсь, мы провозимся до глубокой ночи.
— Да брось ты, — сказала Мари, — все не так страшно.
— Твоими бы устами… — Айрин перевела взгляд на Джеймса. — Кстати, сколько тебе лет?
— А? Что? — переспросил Джеймс, оторвавшись от созерцания крошечного, почти невидимого огонька, который семья Воршоу зажгла в честь очередной годовщины смерти Сэма Воршоу. — Двадцать. Скоро двадцать один.
— Ну что ж, значит, ты самый младший. — Айрин пыталась сохранить непринужденно-деловой тон, но ее голос едва заметно дрогнул, словно в голове у нее никак не укладывалось, как же такое могло случиться, что самым младшим в их доме оказывается этот двадцатилетний незнакомец в грязном плаще бездомного бродяги. Из сострадания к Мари мы с Айрин старались не смотреть в ее сторону. Я вдруг со всей ясностью понял, что отныне вся ответственность за рождение внука тяжким бременем ложится на плечи Мари. — Во время седера тебе придется задавать Четыре вопроса .
— С удовольствием, — отозвался Джеймс, поплотнее запахивая полы плаща.
— Вот Фил-то обрадуется, — улыбнулась Мари, ее голос тоже слегка дрогнул.
— Ну и хорошо. Пойдем. — Я положил руку на плечо Джеймса, и мы направились к выходу. На пороге прачечной я остановился. — О, кстати, — произнес я небрежным тоном человека, убежденного в том, что его семейная жизнь — сплошное безоблачное счастье, — а где Эмили?
— На пирсе, — сказала Мари, — они вместе с Деборой, болтают о чем-то.
— Болтают? — Поскольку всю прошлую зиму Дебора занималась разводом со своим третьим мужем, у меня не было сомнений, что им есть о чем поболтать. — Понятно.
— Грэди… — Айрин положила ложку, которой помешивала в кастрюле, подошла ко мне и взяла мои руки в свои ладони. Она смотрела на меня с надеждой и нетерпеливым ожиданием. — Я очень рада, что ты приехал. — Айрин кивнула в том направлении, где находилось убежище Ирвина. — И ты прекрасно знаешь, как он обрадуется.
— И Эмили тоже обрадуется?
— Конечно. А ты сомневался? Глупости все это, так и знай.
Я улыбнулся. Поведение Айрин было ярким примером того, что в наши дни люди называют отрицанием очевидных фактов, — обычно это определение произносится с видом крайнего неодобрения. Мне всегда было трудно понять, чем нежелание смотреть в лицо очевидным фактам отличается от надежды.
— И вовсе это не глупости. — Поддавшись несокрушимому оптимизму Айрин, я воспрял духом и даже почувствовал легкое головокружение. Мне вдруг показалось, что нет ничего невозможного, и может быть, мое сердце, этот безумный рулевой, стоящий у штурвала в рубке, которая находится где-то в районе грудной клетки, привело меня в Киншип для того, чтобы я помирился с женой. — Я совершенно не уверен, что мой приезд так уж сильно порадует Эмили.
Айрин сокрушенно поцокала языком и, подавшись вперед, ласково шлепнула меня по щеке.
— Надеюсь, ты не воспринимаешь всерьез все то, что говорит тебе этот человек, — сказала Айрин, обращаясь к Джеймсу. Она достала еще одну шоколадную курицу и, безжалостно оттяпав ей голову, положила останки птицы обратно в карман. Наверное, у нее в кармане скопилась целая куча маленьких обезглавленных тел.
Мы прошли через прачечную, вышли из дома и двинулись по дорожке, ведущей на задний двор.
— Джеймс, что случилось? — спросил я, заметив, что мальчик чем-то сильно взволнован.
Джеймс Лир посмотрел на меня испуганными глазами.
— Четыре вопроса о чем? — спросил он и, нервно сжав кулаки, глубоко засунул руки в карманы плаща.
* * *
Этой весной пруд Воршоу как обычно разлился и превратил задний двор в непроходимое болото. Клумбы скрылись под водой, мраморная купальня для птиц лежала перевернутая набок, каменный Будда, которого Айрин поставила охранять ее розовые плантации, невозмутимо взирал на нас из-за куста азалии, его божественное тело по самую грудь было затянуто болотной жижей. Я похромал вслед за Джеймсом по шатким деревянным мосткам, проложенным Ирвином от крыльца дома до покосившейся будки, где первые мечтатели-утописты хранили скоропортящиеся продукты. Мостки, как и все остальные созданные Ирвином конструкции, были одновременно замысловатым и крайне ненадежным сооружением из старых, потемневших от времени досок и трухлявых бревен, сколоченных в хаотичном порядке в соответствии с грандиозным замыслом строителя, предусматривающим наличие веревочных перил и даже скамейку примерно на середине пути между домом и будкой; с каждым годом конструкция мостков все больше усложнялась. Мне всегда казалось, что плотина из мешков с песком была бы гораздо более разумным решением, но мозг Ирвина работал совершенно иначе. Пока мы, громыхая досками, шагали по мосткам, я уловил доносящиеся из будки протяжные всхлипывания и мощные крещендо столь любимой Ирвином «интеллектуальной» музыки. В молодости, прежде чем переключиться на сталелитейное производство, Ирвин прослушал курс основ композиции в колледже Карнеги, который вел бывший ученик Шёнберга, и сам написал несколько вещей; недоступные человеческому восприятию произведения назывались «Молекула I–XXIV», «Концерт для бутылки Клейна» и «Reductio ad Infinitum» . Вот так работал мозг Ирвина Воршоу.
Дойдя до скамейки, я остановился и бросил взгляд в сторону пруда — черного и блестящего, как капот «бьюика»; по форме пруд отдаленно напоминал носок. В районе пятки находился лодочный ангар и небольшой деревянный причал, на котором, удобно устроившись в шезлонгах, загорали Дебора и Эмили Воршоу. Эмили сидела спиной к нам, но Дебора, заметив гостей, приветливо замахала руками.
— Грэди! — крикнула она, сложив ладони рупором.
Эмили повернулась и посмотрела на меня поверх спинки шезлонга. Затем, после некоторого раздумья, слабо взмахнула рукой. На ней были супермодные, похожие на узкую черную повязку солнечные очки, под которыми невозможно было разглядеть выражение глаз. Я вспомнил кровожадного убийцу из фильма «Крик», скрывавшего свое лицо под маской смерти, и пришел к выводу, что это сравнение можно считать наиболее точным.
— Это моя жена, — сказал я.
— Которая?
— Та, от чьего взгляда останавливается сердце. В голубом купальнике.
— Она вам помахала, — заметил Джеймс. — Это хороший знак?
— Думаю, что хороший. Спорим, мое появление стало для нее о-бал-ден-ным сюрпризом.
— А во что одета вторая женщина?
Я присмотрелся повнимательнее. Между животом и шеей Деборы виднелись два бледно-розовых овала, которые издали можно было принять за бюстгальтер, украшенный двумя коричневатыми розами.
— На ней надета… ее собственная грудь.
Возле шезлонга Деборы стояла приземистая граненая бутылка, наполненная какой-то темной жидкостью, и лежала стопка цветной бумаги — судя по всему, глянцевые журналы. Однако это могли быть и комиксы. Английский язык Деборы был далек от совершенства, и она редко читала иную литературу. Я бы не назвал день достаточно теплым, чтобы загорать в полуобнаженном виде, но Деборе это казалось вполне естественным: раздеться догола и завалиться в шезлонг с бутылкой «Манишевича» и свежим номером «Космополитена» в руках — отличный способ скоротать время, дожидаясь начала вечернего седера. Дебора была на семь лет старше Эмили, однако со своими приемными родителями она познакомилась позже, чем ее сводная сестра. Дебору привезли из Кореи, когда ей было уже четырнадцать, и, в отличие от Эмили и Фила, она так и не смогла полностью приспособиться к жизни в Соединенных Штатах и к традициям семьи Воршоу, таким же эклектичным и неуклюжим, как любые начинания Ирвина. По предыдущим годам я знал, что Дебора воспринимает седер как совершенно необязательное и гораздо более утомительное повторение церемонии, проводимой на День благодарения. Дебора была своего рода антиподом Эмили: рядом с хорошенькой сестрой она выглядела невзрачной; в тех случаях, когда Эмили проявляла выдержку и терпение, Дебора действовала сгоряча; легко поддаваясь гневу и эмоциям, она не умела толком решить ни одной проблемы, в то время как Эмили была виртуозом arriere-pensee и тонким дипломатом. Мне почему-то всегда казалось, что Воршоу нашли Дебору в диких джунглях и удочерили воспитанного волками ребенка.
— Эй, Грэди! — Дебора призывно замахала руками. Эмили сидела неподвижно, лишь время от времени неторопливо подносила к губам дымящуюся сигарету. Ветер слега шевелил ее блестящие черные волосы. Я понял, что пока не готов к встрече с женой. Поэтому, ограничившись взмахом руки — беспечный жест старого хитреца Грэди, которому некуда спешить, — и театрально покачав головой, я развернулся и повел Джеймса дальше. Подойдя к владениям Ирвина, я аккуратно постучал в дверь костяшками пальцев.
— Кто там? — спросил Ирвин. Когда вы являлись к нему в будку и вежливо стучали в дверь, он никогда не говорил просто: «Войдите».
— Это я, Грэди.
Послышался скрип кресла и сдавленное «ой», когда Ирвин попытался подняться со своего места.
— Не надо, не вставай, — сказал я, открывая дверь. Переступив порог, мы окунулись в прохладную сумеречную атмосферу старинной будки-кладовки. Сам ручей высох еще в середине двадцатых годов, но, несмотря на все усовершенствования Ирвина, в будке сохранился острый запах артезианской воды и ощущение, что на стенах постоянно подрагивают неровные отблески, как будто вы находитесь в пещере, а тягучая монотонная музыка, которую так любил Ирвин, это всего лишь звук воды, падающей со сталактитов в бездонное подземное озеро.
— Входите, входите. — Ирвин отложил книгу и, обхватив обеими руками больное колено, с трудом поднялся со стула. Я подошел к нему, мы обменялись рукопожатием, и я представил ему Джеймса. Последний раз мы виделись с Ирвином в январе. Прошло всего около трех месяцев, но я с удивлением отметил, что его волосы совсем поседели. Похоже, семейные неурядицы дочерей, последовавшие одна за другой, не прошли для Ирвина даром. У него были темные круги под глазами и усталый вид человека, измученного долгой бессонницей. Хотя Ирвин оделся так, как обычно одевался на праздники и семейные торжества, — черные брюки, грубые черные башмаки, рубашка и галстук, — но рубашка была мятой, под мышками проступили темные пятна, и выбрит он был так же плохо, как офицер Пупсик: на щеках остались клочки жесткой серебристой щетины и многочисленные порезы.
— Великолепно выглядишь, — сказал я.
— Что с твоей ногой? — Он убавил звук стереопроигрывателя. — Ты хромаешь.
Я покосился на Джеймса.
— Так, маленькая неприятность, — бросил я и добавил, видя, что мой ответ не удовлетворил Ирвина: — Собака укусила.
— Тебя укусила собака?
Я пожал плечами:
— Да, укусила, хочешь — верь, хочешь — нет.
— Разреши, я посмотрю, — он указал пальцем на мою ногу. — Пойдем к свету.
— Да брось ты, Ирвин, ничего страшного со мной не случилось. Лучше скажи, что ты читаешь?
— Ничего не читаю. Пойдем, я посмотрю.
Он ухватил меня за локоть и попытался увести от кресла к стоявшему в углу торшеру с треснутым стеклянным абажуром. Я вывернулся и пошел посмотреть, что он читал перед нашим приходом, поскольку обожал дразнить тестя, донимая его язвительными замечаниями по поводу увлечения разным легковесным чтивом, вроде «Использование газопроницаемых материалов в полимерных композициях» или «Современный анализ тональных композиций итальянских духовных песнопений XVII века». Когда ему хотелось по-настоящему развеяться и отдохнуть от серьезных книг, он мог взять с полки какой-нибудь труд Фреге или замусоленный томик старины Джорджа Гомоуса и, закурив одну из своих вонючих кубинских сигар, на многие часы погрузиться в чтение. Он перевернул раскрытую книгу вверх обложкой и оставил лежать на подлокотнике кресла, я заметил голубую библиотечную наклейку и прочел название, написанное белыми буквами на корешке книги: «Пойма большой реки». Я покраснел и взглянул на Ирвина — его лицо тоже сделалось ярко-пунцовым.
— Ты взял ее в библиотеке?
— Никак не мог найти свой экземпляр. Пойдем. — Он потащил меня к торшеру. После превращения будки-кладовки из продовольственного склада в резиденцию Ирвина в ней образовались три особые зоны, разделенные четкими, хотя и невидимыми границами. Читальный зал, где стояла пара кресел с высокими подголовниками, две лампы и электрический камин; стена была увешана полками, на которых расположилась обширная библиотека Ирвина — книги по металлургии и многочисленные труды по теории музыки. В центре находилась лаборатория: металлическая раковина и пара длинных рабочих столов, один заваленный инструментами, другой идеально чистый, на этом столе Ирвин проводил свои опыты по механике и химии — от починки старого тостера до изобретения особого клейкого вещества, перед которым не устоит даже тефлоновая поверхность. В дальнем углу будки стояла складная походная кровать, накрытая байковым одеялом, и холодильник, забитый банками «Айрен сити лайт»; ежедневно ровно в пять часов вечера Ирвин выпивал одну банку — не более и не менее, — руководствуясь исключительно соображениями медицинского порядка, — методичность, достойная зависти и искреннего восхищения. Когда Ирвину перевалило за шестьдесят, он заново открыл для себя одну непреложную истину, что, к моему величайшему удивлению, случается с очень немногими мужчинами: залогом абсолютного мужского счастья и душевного равновесия является хорошо оборудованный домашний бар. Мы однажды попытались подсчитать, сколько часов Ирвин провел в своей будке, результат не превышал среднестатистические показатели для мужчины пенсионного возраста — двадцать тысяч часов. Думаю, что Айрин усомнилась бы в точности наших расчетов.
— Сюда. — Ирвин сдвинул в сторону мою книгу и, похлопав ладонью по подлокотнику кресла, выбил густое облако пыли. — Грэди, ставь ногу. Джеймс, присаживайся.
Я ухватился за плечо Ирвина, чтобы удержать равновесие, поставил ногу на подлокотник и, закатав брючину, осторожно спустил носок. Утром мне некогда было заниматься перевязкой, и сейчас вид раны заставил меня вздрогнуть. Четыре дырочки, оставленные клыками Доктора Ди, потемнели и сморщились, зато сама лодыжка сильно распухла, вокруг укуса расползлось красное пятно с редкими вкраплениями серовато-желтого цвета. Я захлопал глазами и отвернулся. Почему-то мне стало стыдно.
— Выглядит скверно, — заметил Джеймс.
— Инфицированная рана, — сказал Ирвин и наклонился, чтобы получше рассмотреть мою ногу. На меня пахнуло маслом для волос, потом и запахом нового кожаного бумажника с легким оттенком апельсиновой цедры и листерина — я узнал аромат «Отважного тигра», лосьона после бритья, которым Ирвин пользовался в особенно торжественных случаях. Я крепко зажмурил глаза и подумал, суждено ли мне еще когда-нибудь вдохнуть эти знакомые запахи.
— Когда это случилось? — спросил Ирвин.
— Вчера вечером. Ему сделали все необходимые прививки, — добавил я, полагая, что в случае с Доктором Ди мое предположение, скорее всего, соответствует истине. — Лучше скажи, с чего вдруг ты взялся перечитывать этот старый роман?
— Не знаю. — Ирвин пожал плечами. — Вчера был в библиотеке и случайно наткнулся. Я думал о тебе. — Он шлепнул меня по колену, удар получился чувствительным — раненая лодыжка отозвалась дергающей болью. — Стой, не двигайся. Сейчас проведем дезинфекцию и сделаем перевязку.
Ирвин распрямился и отправился в свою лабораторию. Я стоял не двигаясь и смотрел на карту Марса, которую Ирвин вырезал из журнала «Нэйшнл Джеографик», и прикрепил цветными кнопками к стене над своим креслом. Растроганный его заботливостью, я с трудом сдерживал слезы.
— Итак, Джеймс, — сказал Ирвин, роясь в своих шкафах и ящиках; он вытаскивал пузырек, внимательно читал этикетку и запихивал его обратно, — насколько я понимаю, тебе нравится Франк Капра.
Я был уверен, что никогда не рассказывал тестю ни о Джеймсе Лире, ни о его увлечении кинематографом. Я с удивлением посмотрел на Джеймса. Он стоял возле кресла, сжимая в правой руке открытую книгу, а левую как-то странно прятал за спиной.
— Э-э, да, нравится… то есть нравился… Он умер прошлой осенью.
— Я знаю. — Ирвин вернулся в читальный зал, прихватив из лаборатории пакет с ватными тампонами, бутылку изопропилового спирта, бинт, рулончик скотча и потрескавшийся, наполовину использованный тюбик дезинфицирующей мази. Он тяжело вздохнул и начал медленно сгибаться.
— О-о, — простонал Ирвин, опускаясь на свое искусственное колено, — ой… ай!
Он смочил спиртом ватный тампон и стал осторожно промывать рану. Я вздрогнул.
— Щиплет?
— Немного.
— Ножом орудовал? — Он приподнял голову и окинул Джеймса быстрым взглядом.
Джеймс потупился, словно его уличили в преступлении.
— Иголкой.
— Эй, парни, о чем это вы?
— О его руке, — сказал Ирвин. — У него на руке нечто вроде художественной резьбы. Покажи ему.
Джеймс замешкался, потом нехотя вытащил руку из-за спины и отогнул рукав плаща. Я увидел бледно-розовые отметины, которые отдаленно напоминали буквы, процарапанные на тыльной стороне ладони.
— Джеймс Лир, — произнес я грозным голосом, — у тебя на руке написано «Франк Капра»?
Он кивнул.
— Я сделал надпись в день его смерти. Он умер в сентябре.
— О, господи. — Я покачал головой и посмотрел на согнутую спину Ирвина. — Он без ума от голливудских фильмов.
Ирвин взял тюбик и выдавил на палец маленький завиток мази.
— Ну, должны же они кому-то нравиться.
Легкими осторожными движениями он начал втирать мазь в рану. Хорошенько подумав, я решил, что эти четыре отметины, которые, возможно, навсегда останутся у меня на лодыжке, будут выглядеть столь же глупо, как шрамы на запястье Джеймса.
— Ну и как? — немного помолчав, спросил я.
— Что как?
— Как тебе книга?
— Я читал ее раньше.
— А в этот раз? Нравится?
— Это роман, написанный очень молодым человеком, — сказал Ирвин с ностальгической ноткой в голосе. — Он заставил меня вспомнить собственную молодость.
— Может быть, мне тоже пора его перечитать.
— Тебе? Я бы не сказал, что со временем ты становишься старше. — Фразу трудно было воспринять как комплимент. — Ну, и чья же это была собака?
— Ректора. — Я снова принялся старательно изучать марсианскую карту. — У нее в доме была небольшая вечеринка.
— А как же твой Праздник Слова? — Ирвин отстранился и, прищурив глаз, полюбовался на мои раны и свою работу хирурга. — И все твои студенты, как они без тебя?
— Ничего, завтра вернусь, а потом, я ведь прихватил с собой одного из моих студентов.
— Мудрый поступок, — Ирвин одобрительно кивнул. — Я помню вашего ректора. Очень милая женщина.
— Угу, — сказал я, впившись взглядом в ноздреватый марсианский кратер под названием Nix Olympica .
В дверь постучали.
— Кто там? — спросил Ирвин.
— Привет, папа. Привет, Грэди. — В дверях показался Фил, или, точнее, его голова и верхняя часть туловища, правой рукой он навалился на ручку двери, как будто опасался, что может потерять равновесие и случайно переступить границу отцовских владений. Хотя в прошлом я несколько раз становился свидетелем проявления искренней любви и теплоты в отношениях между отцом и сыном, но, как правило, мужчины в семье Воршоу, общаясь друг с другом, чувствовали себя неловко и скованно. Обычно Ирвин сидел в своей будке, а территорией Фила, когда он приезжал домой, считался подвал; каждый предпочитал проводить время в своем убежище, и оба старались, чтобы их пути не пересекались.
— Познакомься, это Джеймс, — сказал я.
Фил кивнул:
— Привет. О боже, Грэди, что у тебя с ногой?
— Порезался, когда брился.
Он помолчал, наблюдая, как Ирвин отмотал кусок бинта и оторвал его зубами.
— Видели сиськи Деборы? — спросил Фил.
— Ага, — я энергично закивал головой.
Фил облизнул губы и ухмыльнулся:
— Да, я чего пришел… Мама велела спросить, может быть, наш малыш хочет посмотреть на мистера Гроссмана.
— Хочешь посмотреть, малыш? — спросил я Джеймса.
— Не знаю. — Джеймс окинул Фила осторожным взглядом. Фил был симпатичным парнем: высокий, стройный, с правильными чертами лица и смуглой кожей цвета крепкого чая с молоком, его коротко стриженные черные волосы топорщились на голове жестким ежиком. Фил был одет в узкие джинсы и белоснежную футболку, обтягивающую широкую мускулистую грудь и руки с выступающими рельефными бицепсами. — Кто он, этот мистер Гроссман?
— Змея, — ответил Фил, — степной удав, подвид боа-констриктор.
— Иди, Джеймс, взгляни, — бодрым голосом сказал Ирвин. — А я позабочусь о твоем учителе.
Джеймс пожал плечами и взглянул на меня. Я утвердительно кивнул. Он положил книгу на подлокотник кресла и послушно направился вслед за Филом. Мы услышали, как под их шагами загромыхали мостки.
— Надеюсь, из него получится неплохой писатель, — пробормотал Ирвин.
— Получится, — кивнул я. — Он хороший мальчик. Ну, может быть, слегка… замороченный.
— В таком случае ферма Воршоу самое подходящее для него место. Стой, не двигайся.
— Давай, Ирвин, я весь внимание.
— Не знаю, что уж там произошло… — Ирвин забинтовал мне ногу и, прижимая повязку одной рукой, другой взял рулончик скотча и поднес его ко рту. Пальцы Ирвина надежно удерживали бинт, хватка была достаточно крепкой, чтобы причинить мне боль. — Я имею в виду — между тобой и Эмили… Если бы такое случилось с Деборой, — слова Ирвина звучали не очень внятно, поскольку он пытался оторвать зубами кусок скотча, — то я бы понял. Более того, я бы удивился, если бы этого не случилось.
— Ирвин, мне трудно объяснить, просто…
— Она говорила со своей матерью. — Ирвин сердито рванул скотч зубами и закрепил повязку. — Похоже, со мной она разговаривать не хочет.
— Ну, ты же знаешь… Эмили такая…
— Да, знаю, она все держит в себе. — Он отгрыз еще кусок скотча, прилепил его рядом с первым и, довольный своей работой, похлопал меня по ноге. Его прикосновение было настолько нежным, что у меня на глазах выступили слезы. Он поднял голову, посмотрел мне в лицо и даже выдавил слабую улыбку. — Наверное, эту черту характера девочка унаследовала от меня. — Он снова опустил голову и окинул взглядом разбросанные по полу медикаменты.
— Ирвин… — Я протянул руку и помог ему подняться на ноги.
— Предполагается, что со временем семьи становятся больше, — сказал он, — а эта только и делает, что уменьшается.
Мы вышли из будки и остановились на мостках, глядя на последние отблески уходящего апрельского дня. На пирсе никого не было. Мы оба пошатнулись и на миг соприкоснулись плечами, как два инвалида, которым трудно было стоять на своих изуродованных конечностях, и замерли, глядя на опустевшие шезлонги и на солнце, низко висящее над голыми, затянутыми желтоватой дымкой холмами Утопии.
— Ирвин, я никуда не поеду, — сказал я, просто чтобы услышать собственный голос и понять, насколько искренне я способен произнести подобную фразу. — Я остаюсь здесь.
Он горько улыбнулся и хлопнул меня по плечу, как будто я только что выдал какую-то невероятно мудрую мысль.
— Грэди, дай мне небольшую передышку.
* * *
В доме была только одна ванная комната. Она находилась на втором этаже в кривом тупичке, берущем свое начало в большом холле. Это была очень симпатичная ванная комната, обшитая рифлеными панелями, с овальным зеркалом, стеклянными полочками, хромированными кольцами для полотенец и глубокой ванной, прочно стоящей на четырех львиных лапах из блестящей меди. Но, учитывая непредсказуемый характер и бессистемность, с которой работал кишечник Ирвина, а также распространенную среди женской половины семьи замечательную привычку часами предаваться размышлениям, лежа в горячей воде, ванная была самым посещаемым местом в доме и, как правило, оказывалась занята именно в тот момент, когда вам больше всего надо было туда попасть. Я поднялся наверх, прошел по коридорчику и, уткнувшись в тяжелую обшитую деревянными панелями дверь, обнаружил, что она плотно закрыта. Я мягко постучал — ровно три раза, ритмично выбивая костяшками собственное имя.
— Да?
Я отступил назад.
— Эм? — позвал я. — Это ты?
— Нет, — ответила Эмили.
Я повернул ручку. Дверь была не заперта. Все, что мне нужно было сделать, — немного надавить на дверь и войти. Вместо этого я беззвучно вернул ручку в прежнее положение и осторожно разжал пальцы. Я стоял, тупо глядя на закрытую дверь.
— Дорогая, я… кхе… очень хочу пи́сать… — Я сглотнул слюну, понимая, что уже сам вопрос, который я собирался задать, означает, что между нами больше нет атмосферы доверия и интимности, обычно существующей между мужем и женой. — Можно мне… ничего, если я войду?
За дверью послышался всплеск воды, отразившийся от стен приглушенным эхом.
— Я принимаю ванну.
— Понятно, — сказал я, обращаясь к закрытой двери, и прижался к ней вспотевшим лбом. Я услышал, как Эмили чиркнула спичкой, закурила и сердито выдохнула дым. Мысленно сосчитав до десяти, я отступил назад, прошел по коридору, спустился вниз и вышел во двор.
Я пересек двор и зашагал по дороге в сторону Киншипа, поглядывая на сплетенные у меня над головой ветви вязов, в поисках дерева, зараженного голландским грибком, на ствол которого можно спокойно пописать в такой праздничный день, как сегодня, не опасаясь, что мой поступок будет выглядеть недостаточно кошерным. Воздух был холодным и осклизлым, как влажное днище старого баркаса, и хотя отказ моей жены, — впрочем, вполне понятный, — не позволившей мне увидеть ее обнаженное тело, обидел меня, а сердце в груди болезненно сжималось при мысли, что, вероятно, я больше никогда не увижу мою Эмили обнаженной, — я все же радовался возможности уйти из дома; приятно было шагать в одиночестве, чувствуя, как в животе, словно мощный кулак, наливается свинцовой тяжестью переполненный мочевой пузырь.
Аллея делала плавный поворот, дойдя до него, я увидел мою золовку, уныло бредущую вдоль обочины футах в пятидесяти впереди меня. Дебора была закутана в прозрачное малиновое одеяние, подол которого волочился по гравию, точно королевский шлейф. Она помахивала правой рукой с зажатой между пальцами дымящейся сигаретой и что-то тихонько напевала себе под нос мягким печальным фальцетом: мне показалось, что это была песня скорби из «Whole Lotta Love». Я понимал, что должен оставить Дебору в покое, позволив ей предаваться своим фантазиям, но я был расстроен и смущен поведением Эмили и помнил, что в прошлом бывали случаи, когда советы моей золовки, всегда странные и совершенно бесполезные, вроде туманных предсказаний какой-нибудь полоумной прорицательницы, тем не менее настолько ошеломляли меня, что в душе рождалось столь желанное чувство надежды. Услышав шорох гравия под моими ногами, Дебора обернулась.
— Как странно, — сказал я вместо приветствия.
— Привет, Док.
— Обалденное платье. — Одеяние Деборы было расшито серебристыми блестками. Очевидно, художник, работая над рисунком, стремился добиться эффекта флуоресцирующей ряби, которая возникает, если крепко зажмурить глаза и изо всей силы надавить пальцами на веки. При взгляде на женщину в таком наряде у вас неизбежно возникнет мысль, что это вообще единственная приличная вещь в ее гардеробе.
— Нравится? Это индийское платье. — Дебора с размаху приложилась к моей щеке плотно сжатыми губами — по ее версии это считалось поцелуем, затем последовало энергичное рукопожатие, от которого у меня заломило пальцы. — Что ты называешь странным?
— Эмили не позволила мне зайти в ванную комнату пописать. Она там принимает ванну.
— Еще бы. Док, Эмили сама писает кипятком. До нее дошли кое-какие слухи о твоих проделках. — Док — это было прозвище, придуманное Деборой много лет назад. Все началось с того, что в ее устах Трипп звучало, как Грипп, затем к моей новой фамилии, естественно, добавился титул доктора, вскоре Доктор Грипп трансформировался в Гриб, что, учитывая мою комплекцию, по всей вероятности, было неизбежным. На каком-то этапе она решила вовсе обходиться без фамилии, а потом из Доктора я незаметно превратился просто в Дока. А поскольку у меня всегда имелся приличный запас «лекарственной» травки и иных «пилюлек», то прозвище в конце концов прижилось. Как я уже говорил, Дебора была не в ладах с английским, и я полагал, что еще счастливо отделался: метаморфозы, происходившие со словом «трипп», могли привести к гораздо более серьезным последствиям, чем невинное Док. — Ублюдок, — она ласково двинула меня кулаком в живот, — мерзкая скотина.
— Эмили слышала о моих проделках? — переспросил я, не обращая внимания на ее брань. Что мне всегда нравилось в Деборе, так это ее естественно-грубоватая манера общения с мужчинами вообще и со мной в частности. Когда она прибыла к берегам Америки, в ее скудном багаже имелся лишь небольшой запас из пяти-семи самых популярных английских ругательств, — с постоянством, вызывающим умиление, она пользовалась ими по сей день; также в память о своей далекой родине Дебора хранила гирлянду из засохших орхидей и древнюю окаменевшую плитку белого шоколада, которой сиротский приют снабдил свою воспитанницу, чтобы она могла перекусить в дороге, прекрасно понимая, что ей предстоит путешествие на другой конец света. — Интересно, и как же до нее дошли эти слухи?
— Думаешь, я сказала?
— Мне все равно. Лучше скажи, как у тебя дела?
Я протянул руку и осторожно убрал прядь волос, закрывавшую правый глаз Деборы. Она качнула головой и отвернулась. У Деборы были чудесные волосы, которыми она старательно прикрывала свое невзрачное лицо, делавшееся от этого еще более некрасивым. Дебора ненавидела свой нос, считая его похожим на картошину и одновременно слишком маленьким. Нос получил оригинальное, но, по моему мнению, незаслуженно обидное прозвище «недоношенный пудинг». Ее темные выразительные глаза можно было бы назвать красивыми, если бы они не косили так сильно. Кривые зубы Деборы напоминали мелкие зернышки на конце кукурузного початка.
— Ты что-нибудь знаешь об обезьянах? — спросила Дебора, глядя куда-то в сторону.
— Не так много, как хотелось бы .
— Как ты считаешь, их можно держать дома? Я вот подумываю, не завести ли мне беличью обезьяну. Знаешь, такой маленький смешной засранец, которого можно посадить на плечо и всюду носить с собой. Ты что-нибудь знаешь о беличьих обезьянах?
— Слышал только, что они часто убивают своих хозяев.
Дебора улыбнулась, показав мне свои кривые зубы.
— Док, ты мне нравишься, несмотря на все твои проделки. — В голосе Деборы слышался обычный оттенок скрытого лицемерия. Как и у большинства людей, научившихся свободно говорить на иностранном языке, но сохранивших при этом едва уловимый акцент, все фразы, которые она произносила, звучали слегка фальшиво. — И я хочу, чтобы ты это знал. Все считают тебя подлецом и сволочью — все, только не я. То есть я тоже так считаю, но ты мне все равно нравишься.
— Благодарю, — я улыбнулся и изящно шаркнул ногой. — Дебби, мне еще не приходилось встречать человека, который бы так плохо разбирался в людях.
— Да, что правда, то правда. — На мгновение взгляд Деборы затуманился. Ее последний муж, наполовину кореец, по имени Элвин Блюментоп, за которым она была замужем в течение целого года, дантист по профессии и игрок по призванию, наделал долгов, был жестоко избит кредиторами, а два дня спустя его арестовали по обвинению в неуплате налогов, судили и отправили в федеральную тюрьму Мэрион. Тот факт, что Дебора влюбилась в него и вышла замуж, почти наверняка гарантировал дантисту столь печальный финал. — Спасибо, Док, большое спасибо, что напомнил.
Она уронила на землю недокуренную сигарету, просто разжала пальцы и отпустила, словно устала ее держать. Внешне Дебора выглядела гораздо более жестким и уверенным в себе человеком, чем Эмили, и я постоянно забывал, — вернее, меня все время сбивал с толку этот нарочито беззаботный тон и немного чокнутый вид моей золовки, — что на самом деле ее очень легко обидеть. Я наступил на окурок и растер его подошвой.
— Ах, какой джентльмен, — фыркнула Дебора. — Итак, она не пустила тебя в ванную.
— Да, и не захотела со мной разговаривать.
— Она что же, вообще ничего тебе не сказала?
— Ничего. Правда, я постоял под дверью всего минут двадцать.
— А потом пошел сюда, чтобы пописать?
— Ага. — Я направился к ближайшему дереву, у которого, как мне показалось, был достаточно больной вид. — Не возражаешь?
— А ты покажешь мне свою сосиску?
— А то. — Я спрятался за стволом дерева и расстегнул брюки. — У тебя есть карандаш?
— Нет. Зачем тебе карандаш?
— Хочу пририсовать моей сосиске симпатичные глазки и ротик — специально для тебя.
— Разве у червяков бывают симпатичные лица?
— Ну вот, теперь ты меня обижаешь.
— Док, — Дебора кашлянула, — сколько раз ты был женат?
— Три.
— Я тоже три раза выходила замуж.
— Угу. Счет равный.
— Могу поклясться, двух предыдущих ты тоже обманывал.
— Ну, вроде того.
— И после этого ты будешь говорить, что я плохо разбираюсь в людях?!
— Ха! — Покончив со своими делами, я застегнул брюки и вышел на дорогу. — Итак, Дебби, ты ушла из дома, чтобы прогуляться со своей беличьей обезьяной, а чем еще ты тут занималась? Изображала бегство из Египта?
— Так просто, бродила… ну, заодно проверяла, нет ли чего интересного под засохшим коровьим дерьмом.
— Искала грибы? — Она кивнула. — Нашла что-нибудь? — Снова кивок. — И? Ты их съела?! — Она взглянула на меня исподлобья, в лучах заходящего солнца казалось, что ее глаза с расширенными зрачками светятся безумным блеском, лицо оставалось неподвижным и бесстрастным. — О, господи, Дебби, ты с ума сошла!
Она ущипнула меня за локоть и расплылась в улыбке:
— Что, испугался? Признавайся, здорово я тебя напугала? — Она запустила руку в карман и вытащила горсть серых сморщенных грибов. — Собрала на всякий случай, вдруг наш праздник затянется и станет совсем невмоготу. — Она ссыпала грибы обратно в карман и, пошарив в другом кармане, достала пачку сигарет. Дебора курила отвратительные корейские сигареты без фильтра под названием «Чен мей чонг», которые стоили ей в два раза дороже, чем пачка любых приличных американских сигарет; едкий дым напоминал запах паленой шерсти африканского бородавочника.
— Как только я увидела Эмили, — Дебора закурила и уставилась на пламя спички своими дико косящими глазами, — мне сразу стало ясно, что она приехала с какими-то очень важными новостями. Ну, ты знаешь, когда Эмили взволнована, у нее все лицо собирается в комок и под носом появляются такие мелкие морщинки.
— Угу.
— Я даже подумала, уж не собирается ли она сказать, что беременна.
— Забавно. — Я кашлянул — почему-то у меня вдруг ни с того ни сего пропал голос.
— Что забавно?
— Ничего.
— Нет уж, продолжай, раз начал.
Я не особенно доверял Деборе, и у меня не было никаких оснований считать, что она относится ко мне с большим доверием. Оставаясь наедине, мы оба чувствовали себя скованно и, чтобы скрыть неловкость, постоянно обменивались колкостями и называли друг друга разными забавными прозвищами; разговаривая, мы обычно переминались с ноги на ногу и курили, внимательно наблюдая за кольцами дыма, выплывающими изо рта собеседника. Отчасти это была напряженность, возникающая при общении людей, которые относятся друг к другу с некоторой долей подозрительности, но главным образом причина заключалась в том, что каждый из нас знал самые интимные секреты другого и мы оба понимали, что знаем их, хотя никогда не делились своими тайнами. Другими словами, я был мужем ее сестры, а она — моей золовкой.
— Женщина, о которой идет речь, — начал я после небольшой паузы, — та женщина, о которой ты ничего не говорила Эмили…
Дебора вытянула губы трубочкой и выдохнула длинную сероватую струйку дыма, направив ее в сторону Питсбурга.
— Ректор, — уточнила она.
— Она беременна.
— Ни фига себе. Эмили знает?
— Нет пока. Я сам только вчера узнал. Собственно, поэтому я и приехал.
— Хм. Ты собираешься объявить об этом за праздничным столом?
— Отличная мысль.
Дебора покачала головой, бросила на меня косой взгляд и снова отвернулась. Глядя поверх моего плеча, она ухмыльнулась и сняла с губы прилипшую табачную крошку.
— Если не ошибаюсь, ректор… твоя подруга, она замужем?
Я кивнул:
— За деканом нашего факультета. Он считается моим начальником.
— И она собирается оставить ребенка?
— Не думаю. Нет. Надеюсь, что нет.
— Тогда не говори Эмили.
— Но я должен.
— Никому ты ничего не должен. Во всяком случае, не сегодня. Черт возьми. Док, зачем спешить? Просто подожди немного. Посмотри, как станут развиваться события. Да и вообще, зачем беспокоить Эмили, если все равно никакого ребенка не будет? Ты же понимаешь, как сильно она расстроится.
Я был удивлен. Хотя я знал, что сестры довольно близки, мне редко приходилось видеть, чтобы она проявляла столь явную заботу об Эмили. Дебора, которая попала в семью Воршоу последней, с самого начала повела себя так, как будто она имела дело с незнакомцами, пускай добрыми и ласковыми, но все же недостойными ее внимания, словно они были кучкой неотесанных рыбаков, которые спасли благородную даму — единственную жертву, оставшуюся в живых после крушения королевской яхты. Она мягко коснулась моего плеча, и я подумал, что, возможно, в словах Деборы есть доля здравого смысла. И правда, зачем еще больше расстраивать Эмили, разве она мало страдала, узнав о моих похождениях? Но, вспомнив, что доводы, позволяющие избежать неприятных сцен, всегда казались мне крайне разумными, я решительно тряхнул головой:
— Нет, я должен все рассказать Эмили. Я обещал.
— Кому обещал?
— …Э-э… себе.
«Тоже мне, клятвопреступник, — читалось в ее взгляде. — Одним невыполненным обещанием больше, одним меньше, какая разница?»
— Ты собираешься остаться ночевать?
— Не знаю. Скорее всего, нет. Посмотрим, как пойдут дела.
— Тогда разреши мне поговорить с Эмили.
— Нет! — Я уже пожалел, что вообще завел с ней этот разговор. Дебору, как и любую старшую сестру, несмотря на всю ее заботу об Эмили, распирало вполне понятное желание увидеть, как у младшей сестрички отвиснет челюсть, а глаза наполнятся ужасом. — Боже мой, Дебби, ты должна поклясться, что никому не скажешь. Пожалуйста! Я еще и сам ничего не решил.
— Так вот чего ты ждешь, — сказал Дебора, глядя на меня как на безнадежного тупицу, — когда твое решение само созреет?
— Да иди ты к черту, — махнул я рукой. — Не переживай, я все решу и со всеми поговорю, только не надо на меня давить. Дебби, ты обещаешь, что будешь молчать?
— Клянусь. — Мягкий корейский акцент Деборы придал фразе особую искренность.
— Отлично. — Я кивнул спокойно и твердо, делая вид, что верю ее клятве.
— О господи, Док, и как ты ухитряешься вечно вляпаться в какое-нибудь дерьмо?
Я сказал, что не знаю, и, повернувшись, тоскливо посмотрел на дом.
— Ладно, пожалуй, пора идти выручать Джеймса, пока Фил не растерзал его в своем подвале. Ты идешь?
Она замешкалась на секунду, словно собиралась еще что-то добавить, но потом просто кивнула и пошла вслед за мной. Мы некоторое время молча шагали по дороге, прислушиваясь к хрусту гравия под нашими ногами.
— Кто он? — спросила Дебора. — Этот твой Джеймс.
— Мой студент.
— Хорошенький.
— Дебби, пожалуйста, оставь его в покое.
— Он сказал, что ему нравится мое платье.
— Неужели так и сказал? — Я окинул Дебору критическим взглядом. — Просто он очень вежливый мальчик.
— Вежливый?.. Ах ты… сволочь, — выпалила Дебора, на этот раз ругательство звучало вполне серьезно. Я понял, что снова обидел ее. Дебора резко остановилась и, опустив голову, окинула взглядом свое малиновое одеяние. — Ужасное платье, да?
— Нет, Дебби, я совсем не то имел в виду..
— Невероятно! И как я могла купить такое кошмарное платье? — В голосе Деборы послышались визгливо-истеричные нотки. — Нет, ты только посмотри!
— Я смотрю, и мне кажется, что это очень красивое платье. Дебби, ты выглядишь как настоящая королева.
Она возмущенно засопела, распахнула калитку и, промчавшись по дорожке, влетела на крыльцо. Однако не вошла в дом, а остановилась на ступеньках. Подойдя к крыльцу, я понял, что она всматривается в свое отражение, искаженное рифленым стеклом двери.
Брови Деборы сошлись на переносице.
— Пойду переоденусь, — объявила она. Ее голос дрогнул. — Я похожа на одичавшего хиппи. Ужас, не платье, а какой-то цирковой шатер.
Я попытался утешить Дебору и мягко коснулся ее плеча. Но она грозно фыркнула, сбросила мою руку и рванула на себя дверь. Ворвавшись в дом, Дебора пулей пронеслась через кухню и сердито затопала по лестнице. Двигаясь у нее в фарватере, я попал в черный потрескивающий электрическими разрядами воздушный поток, который затянул меня в прихожую и протащил до самой кухни. Мари, в нарядном платье, полностью готовая к празднику, стояла у плиты и неторопливо помешивала ложкой в металлическом котелке, где кипел бульон с клецками из мацы. Она повернулась ко мне и вопросительно вскинула брови.
— Просто прикидываю, как бы получше начать мирный вечер в семейном кругу, — пояснил я и мило улыбнулся.
* * *
Я отправился в подвал спасать Джеймса Лира. Спустившись вниз, я обнаружил его стоящим лицом к лицу с Филом Воршоу, который сжимал в руке ракетку для пинг-понга. Они играли в пиво-понг.
Игра, придуманная Филом в дни его буйной молодости, стала своего рода шутливым ритуалом посвящения, который проходили появлявшиеся в доме поклонники его сестер и все остальные гости мужского пола; в свое время не избежал этой печальной участи и ваш покорный слуга. По общему мнению семьи Воршоу, трудный переходный возраст и буйная молодость Фила сильно затянулись, но в конце концов он все же остепенился и теперь вспоминал о своих хулиганских проделках и предавался неумеренным возлияниям, только приезжая в Киншип, когда можно было оставить машину во дворе и несколько дней не садиться за руль. Подозреваю, что возможность расслабиться и немного пошалить делала эти визиты в родной дом более-менее сносными. Я уселся на верхней ступеньке лестницы, как на трибуне стадиона, и стал следить за игрой.
— Эй, Джеймс, полегче на поворотах, — предупредил я.
— Ничего, он в полном порядке, — сказал Фил и, театрально взмахнув ракеткой, послал шарик точно в цель — он запрыгал по столу и плюхнулся в стакан с пивом, стоящий возле сетки на половине Джеймса Лира. — Джеймс отличный партнер, — Фил растянул губы в коварной улыбке. — Давай, малыш, твой удар.
Джеймс послушно взял пластиковый стаканчик, до краев наполненный пивом, выудил из него шарик и одним долгим глотком, который дался ему не без некоторого усилия, осушил стакан до дна. Когда с пивом было покончено, он с гордостью показал мне пустой стакан. На лице Джеймса застыла бессмысленная улыбка, как у ребенка, который, оказавшись за общим столом, пытается выглядеть взрослым и, набив полный рот сырых устриц, вымученно улыбается окружающим.
— Привет, профессор Трипп, — сказал он.
— Сколько уже?
— Это второй.
— Третий, — поправил Фил, обходя стол, чтобы снова наполнить стакан Джеймса. Очередную банку «Пабста» он достал из мини-холодильника, стоявшего в углу его бывшего убежища, также оборудованного хорошим домашним баром. Джеймс тем временем изящно-непринужденным жестом опытного игрока обтер шарик подолом моей фланелевой рубашки. Его волосы, освободившись от бриолинового плена, топорщились в разные стороны, как у сумасшедшего, а сам он превратился в одну сплошную глуповатую ухмылку, глаза Джеймса сияли, точно так же они сияли вчера, когда мы ворвались, задыхаясь от бега и хохота, в вестибюль Тау-Холла. Несомненно, он чудесно проводил время в подвале Фила и от всей души наслаждался игрой в пиво-понг. Я видел, что в будущем алкоголь станет для него серьезной проблемой.
— Итак, что случилось с твоей машиной? — вежливо поинтересовался Фил. — Чья это задница отпечаталась на капоте?
— Да так, один парень приложился.
Я рассердился на Фила за то, что он вовлек беднягу Джеймса в свой дурацкий пиво-понг. Однако злиться на него всерьез не имело смысла. Таким уж он уродился, Фил Воршоу — король хаоса и мастер крученых мячей во всех смыслах этого далеко не спортивного термина. Он прибыл из Кореи в 1965 году, имея репутацию самого резвого и непредсказуемого хулигана Судоуского детского дома, что моментально подтвердилось, когда мальчик начал, впрочем, не всегда преднамеренно, бить стекла и гонять соседских детей, вынуждая их спасаться на деревьях, откуда они не могли спуститься самостоятельно. Его карьера малолетнего вандала продолжилась в средней школе Олдердиса, где за первые четыре месяца он, вооружившись набором маркеров под названием «Волшебная радуга», расписал все горизонтальные и вертикальные поверхности Сквирилл-хилла, Гринфилда и Южного Окленда таинственными символами; специалисты-криптологи, проведя тщательный анализ, пришли к выводу, что это было корейское имя, данное Филу Воршоу при рождении, написанное на языке его далекой родины. Служба в Панаме и на Филиппинах стала для него настоящим раем, где ему не приходилось сдерживать свой буйный темперамент; после женитьбы Филу Воршоу потребовалось еще несколько лет, чтобы успокоиться и приспособиться к мирной жизни на военной авиабазе в Абердине.
— Парень? Какой парень?
— Парень по имени… — я покосился на Джеймса, — Вернон Хардэппл.
Фил коварным броском отправил шарик на половину соперника, но слишком сильно закрутил его и не попал в стакан Джеймса.
— Хард-эппл?
— Он был матадором, — пояснил Джеймс, даже не взглянув в мою сторону, и приготовился к броску. — Ноль-девять. — Картинно размахнувшись, он ввел шарик в игру.
— Матадор по имени Вернон Хардэппл?
— Он был женат на мексиканке, — сказал я. — Долгое время жил в Акапулько, там и научился искусству матадора.
— Но она бросила его. — Джеймс отбил подачу Фила и отправил шарик в дальний угол подвала, где стояла картонная коробка со старыми подшивками «Спортивного вестника». — Ноль-десять. Подозреваю, что после этого он стал рассеянным и, работая на арене, позволял себе некоторую небрежность.
— И бык выпустил ему кишки? — спросил Фил.
— Нет, просто сбил с ног, — сказал я. — Перелом бедра, и все — конец карьере.
— Так что теперь Вернон сражается с машинами на парковке возле «Хай-хэта», — закончил Джеймс. — Твоя подача.
— Знакомое название. — Фил точным ударом послал шарж через сетку, он скользнул по кромке стакана и лишь чудом не плюхнулся внутрь. Фил был настоящим виртуозом пиво-понга. — Одиннадцать-ноль. Все еще захаживаешь в старый добрый «Хай-хэт»?
— Иногда.
Неожиданно меня охватило какое-то смутное беспокойство по поводу вчерашнего инцидента с Верноном Хардэпплом. Почему он сказал, что машина принадлежит ему, назвав при этом номерной знак и определив цвет высокопарным «голубая хвоя», — странно, я-то всегда считал, что мой «гэлекси» имеет изумрудно-зеленый оттенок, напоминающий цвет брюшка навозной мухи. Сейчас, оглядываясь назад, я начал думать, что он вполне мог говорить правду и машина действительно принадлежит ему. Счастливчик Блэкмор утверждал, что выиграл ее в карты, но эта версия всегда казалась мне маловероятной, учитывая тот факт, что все последние годы Счастливчик находился в умопомрачительно длинной, уходящей в черную бесконечность вселенной полосе неудач. Получив ключи от «форда», я целую неделю ждал, когда он принесет документы на машину, пока не узнал от одного из его коллег, работавших в «Пост-газетт», что Блэкмор убыл в Голубые Холмы Мэриленда, поправлять окончательно съехавшую «крышу».
— А тот громила с руками-кувалдами все еще стоит у входа? Как его — Клеон? Клемент?
— Клемент. Все еще стоит.
— У парня бицепсы по двадцать два дюйма каждый. Сам измерял.
— Клемент позволил тебе измерить его бицепсы?
Фил пожал плечами:
— Я выиграл у него пари. — Фил украдкой покосился на меня и сделал очередную подачу, послав шарик мимо стакана Джеймса. — Да, Грэди, — двенадцать-ноль, — я слышал, ты прихватил для нашего Песаха особый сорт петрушки.
— Угу, есть кое-что. — Я строго посмотрел на Джеймса. Он покраснел. Я представил, как Джеймс, польщенный вниманием Фила, хвастался тем, какой он заядлый курильщик и какие ему требуются лошадиные дозы марихуаны, чтобы слегка прибалдеть. — В машине.
— И?
— И… что? — спросил я, складывая руки на груди.
Фил ухмыльнулся и вдруг издал притворный вопль ужаса, когда Джеймс совершенно случайно ухитрился попасть в цель. Он подхватил свое пиво и многозначительно повел бровями, глядя на меня поверх кромки стакана.
— Ах, вот ты о чем, — протянул я неуверенным тоном, изображая обычное для наркомана легкое замешательство и сомнение по поводу перспективы получить лишнюю дозу кайфа. — Ну, если хочешь, давай. — Умирая от желания свернуть хороший толстенький косячок и поскорее затянуться, я поднялся и собрался открыть дверь подвала. Фил решительно швырнул ракетку на стол.
— Игра ок… ик!.. окончена? — разочарованным голосом спросил Джеймс.
— Пора отлить, — сказал Фил. — Вы пока поднимайтесь. Встретимся наверху.
— Джеймс, пойдем со мной. — Я распахнул скрипучую дверь подвала и начал карабкаться по лестнице, наклоняя голову, чтобы паутина не лезла в глаза. Прежде чем я успел выбраться наружу, стоявший внизу Джеймс подергал меня за брючину.
— Грэди, — позвал он, — Грэди, смотри. — Я дал задний ход и, пятясь, спустился обратно в подвал. Он потянул меня за рукав и показал на низкую покосившуюся конструкцию из шершавых досок, обтянутых мелкой проволочной сеткой. Она занимала весь правый угол подвала и распространяла отвратительный запах давно не чищенного мусорного ведра. — Змея, — прошептал Джеймс.
Внутри этого импровизированного детского манежа лежала длинная толстая ветвь засохшего вяза, покрытая чешуйчатым узором, напоминавшим оплетку электрического провода. Это был мистер Гроссман — девятифутовый удав, который, к огромному сожалению всех членов семьи Воршоу, проживал с ними под одной крышей в течение двенадцати лет. Фил выиграл его на ярмарке, когда учился в последнем классе школы. Следующей осенью он ушел служить в армию, оставив удава на попечение родителей. Уже тогда мистер Гроссман был немолодым удавом, ветеринары предсказали ему скорую смерть, в радостном предвкушении которой Айрин Воршоу и провела последние годы, поскольку Фил Воршоу, обещавший забрать удава, каждый раз забывал о своем питомце и уезжал без него. Таким образом, мистер Гроссман до сих пор спокойно жил в своем загоне, регулярно убегая из него с помощью разных ухищрений, свойственных его змеиной натуре, терроризировал цыплят Айрин и оставлял кучки невероятно вонючего помета, раскладывая их по всему дому в каком-то одному ему понятном художественном беспорядке.
Я похлопал Джеймса по плечу:
— Верно, малыш, это змея.
Джеймс присел на корточки возле загона, просунул палец сквозь проволочную сетку и почмокал губами, послав мистеру Гроссману воздушный поцелуй. Змей едва заметно шевельнул головой.
— Мне кажется, я ему очень нравлюсь, — сказал Джеймс.
— О, да, очень, — согласился я, пытаясь припомнить, приходилось ли мне когда-нибудь прежде видеть, чтобы Гроссман подавал столь явные признаки жизни. — Точно, он в восторге от тебя.
Мы с Джеймсом выбрались из подвала, стряхнули с бровей и губ прилипшие нитки паутины и, обойдя дом, направились к моей машине. Вечерело. В небе над Огайо тянулся длинный шлейф перистых облаков, подкрашенных последними лучами заходящего солнца в розовато-фиолетовые тона. Воздух был влажным, покрытая росой трава мягко поскрипывала под нашими ногами. Пахло навозом и жареным луком, который в этот праздничный вечер полагалось готовить на курином жире. Из сарая донеслось низкое протяжное мычание — корова жаловалась на горькую жизнь. Когда мы подходили к машине, Джеймс, к моему величайшему изумлению, вдруг издал разбойничий вопль и, промчавшись скачками оставшиеся футов десять, ухватился обеими руками за верхнюю кромку двери, сделав вид, что собирается перемахнуть через борт и плюхнуться на переднее сиденье. Мне казалось, что его рост вполне позволял совершить лихой прыжок, и траектория полета, на мой взгляд, была выбрана верно, но в последний момент он остановился и, подпрыгнув на месте, прочно приземлился обеими ногами на траву. Джеймс обернулся, его лицо было очень серьезным.
— Я отлично провожу время, профессор Трипп.
— Рад за тебя. — Я немного оттеснил его и наклонился, чтобы открыть крышку бардачка. Достав заветный пакетик и папиросную бумагу, я разложил принадлежности для свертывания косячка на изуродованном капоте моего несчастного «гэлекси» и взялся за дело.
— Они симпатичные люди, — сказал Джеймс. — А этот Фил — классный парень.
Я улыбнулся.
— Классный.
— Правда, немного туповатый.
— Есть немного. Но все равно классный.
— Именно такого брата мне всегда хотелось иметь, — тоскливо-мечтательным голосом проговорил Джеймс.
— Если ты выберешь верную тактику, то, вполне возможно, он станет твоим братом. На их территории все еще действует принцип открытых границ.
— Послушай, Грэди, у тебя ведь нет твоей собственной семьи, ну, как у всех обычных людей?
— Нет, как у обычных людей, нет. В родном городе осталась пара тетушек, которых я никогда не навещаю. — Я туго натянул концы бумаги, расправил ее и прижал двумя пальцами. — А еще есть семейство Вандер, черт бы их побрал.
— Семейство Вандер?
— Три брата, герои моей книги. Они стали чем-то вроде моих собственных братьев. — Я потянул носом и порывисто всхлипнул. — Вот и вся моя семья.
— Эй, Грэди, знаешь, а ведь у меня та же самая история! — Он вскинул руку, шлепнул себя по лбу и трагически покачал головой. — О, бедные мы, бедные сиротки! — запричитал Джеймс.
Я расхохотался:
— Малыш, да ты пьян.
— Как же тебе повезло! — Он окинул дом долгим взглядом.
— Ты так считаешь? — Я провел языком по клейкой полоске на кромке бумаги, у нее был приятный сладковатый вкус.
Наши взгляды встретились, и я с удивлением увидел в его глазах нечто похожее на жалость.
— Грэди, ты помнишь, что тот парень, писатель, говорил о двойнике? — спросил Джеймс, глядя на отпечаток задницы на капоте моей машины. — Что он вроде бы постоянно вмешивается в его жизнь и устраивает дикий хаос, чтобы писателю было о чем писать. Думаешь, все это чепуха?
— Нет, — сказал я, — боюсь, что нет.
— Я тоже, — он тяжело вздохнул.
— Грэ-эди! Дже-эймс! — раздался голос Айрин. Она стояла на крыльце и махала нам рукой. — Пора начинать!
— Идем! — крикнул Джеймс. — Насколько я понимаю, Фила ждать бесполезно.
— Бесполезно. — Я ухмыльнулся. — Видишь ли, становясь таким старым, солидным и к тому же женатым человеком, как он, ты уже не можешь шалить, когда вздумается, и тебе трудно улизнуть из дома, чтобы выкурить с друзьями косячок.
— Словом, когда ты становишься мужем…
— Верно, мужем… — Я зажег сигарету и сделал первую длинную затяжку, вдохнув легкий, пахнущий сосновой смолой дым. Затем протянул сигарету Джеймсу: — Держи.
— Я тоже должен затянуться?
— Давай, не трусь.
— Ладно. — Джеймс взмахнул зажатой между пальцами сигаретой, словно это был бокал с вином, и провозгласил тост: — За братьев Вандеров! — Он решительно поднес сигарету к губам, глубоко затянулся и тут же закашлялся, скрывшись в клубах дыма. — Я не уверен, что эта штука мне нравится, — сказал он сквозь слезы.
— Почему?
— Потому что мне начинает казаться, что все происходящее уже произошло пять минут назад.
— Так и есть.
Джеймс сделал еще одну маленькую затяжку и задержал дыхание, позволив дыму заполнить его легкие. Он снова окинул взглядом косоглазый дом Ирвина Воршоу, посмотрел на длинный побег жимолости, небрежно свисающий с козырька над парадным крыльцом, и на силуэты людей, мелькающие за ярко освещенными окнами.
— По-моему, я счастлив, — проговорил он таким безжизненным тоном, что я даже не счел нужным реагировать на его высказывание.
* * *
Как человек, исповедующий иудаизм, Эмили была не более чем нерадивым участником отдельных ритуалов, который время от времени вдруг вспоминает о своих обязанностях верующего; я, рассеянный наблюдатель, перед которым из года в год проходила череда религиозных еврейских праздников, подчиняющихся причудливому лунному календарю, со всеми их путаными правилами и туманным смыслом, относился к ним, как бейсбольный болельщик к важнейшим отборочным матчам, проводимым по сложной, не поддающейся пониманию простого смертного системе. Но я всегда был неравнодушен к Песаху. Мне нравились невинное жульничество и озорство, являющиеся неотъемлемой частью процесса приготовления праздничной трапезы, когда самый обычный «хлеб наш насущный», повинуясь законам Песаха, чудесным образом приобретает многообразие форм и вкусов — пирожные из мацы, фарш из мацы, пудинг из мацы, лапша из мацы — маца напоминает маленького скромного зверька, который в изобилии водится в лесах и саваннах и которого индейцы ценят за мясо, шкуру, кости, внутренние органы и целебный жир. Мне нравилась изобретательность иудейской религии, которая прилагает массу усилий, чтобы отыскать лазейки в собственных безумных законах; мне нравились те ее постулаты, которые, в моем понимании, определяли отношение к Богу, и вся эта вековая возня с Его проклятиями, и своевольное обращение с Его указаниями и распоряжениями, и Его пристрастие к запаху жареного мяса, причем Он признает только лопаточную часть. И вдобавок ко всему я обнаружил, что меня всякий раз посещает чувство огромного, ни с чем не сравнимого удовлетворения просто от того, что я сажусь за большой стол и провожу несколько часов за странной трапезой, состоящей из дикого количества петрушки, куриных ножек на косточках, бесконечной мацы, крутых яиц и соленой воды, в компании симпатичных евреев, трое из которых корейцы. Меня утешала мысль, что хотя я ничего не добился в этой жизни и не достиг тех высот, о которых мечтал в юности, но, по крайней мере, одно мое желание исполнилось: празднование иудейской Пасхи уводило меня если не в реальные, то в воображаемые просторы, подальше от тех мест, где я родился и вырос.
В моем родном городе было всего семь евреев. Пятеро из них принадлежали семейству Глаксбрингеров: древний старик мистер Льюис П., который во времена моего детства уже отошел от дел и, передав основной бизнес сыну, сидел в отделе «Нумизматики и филателии» большого универмага на Пикман-стрит, основанного им лет пятьдесят назад; его сын Морис, жена Мориса, чье имя я забыл, и их дети — Дэвид и Леона. Шестым был мистер Каплан, владелец аптеки, он появился в нашем городе, когда я учился в начальной школе. И красивая рыжеволосая женщина, жена одного из преподавателей колледжа Коксли, которая посещала епископальную церковь и праздновала Рождество, но все в городе знали, что ее девичья фамилия была Кауфман. Затем мой отец убил Дэвида Глаксбрингера, и евреев стало шестеро. Я часто задавал себе вопрос, не было ли мое решение жениться на Эмили Воршоу отчасти продиктовано желанием возместить эту ужасную потерю в счете. Воршоу тоже потеряли сына; когда я впервые оказался за их праздничным столом, где сидели Ирвин, Айрин, Дебора, Эмили, Фил и дядюшка Гарри (брат Ирвина, через год скончавшийся от рака простаты), я стал седьмым участником седера.
В этом году нас было восемь человек. Это означало, что нам пришлось бы обедать в две смены, поскольку из-за неточности в архитектурных расчетах Ирвина, о чем Айрин напоминала ему при всяком удобном случае, столовая была слишком маленькой, чтобы мы все вместе могли усесться за один стол. Айрин пришлось задвинуть в угол кресла, оттащить в сторону журнальные столики и торшеры, чтобы мы могли втиснуться в гостиную, куда вы попадали прямо с улицы через парадный вход. Территория гостиной начиналась возле камина, который Ирвин сложил из серых закопченных камней, предварительно разобрав печку в какой-то заброшенной овчарне, и заканчивалась невероятно крутой и кривой деревянной лестницей, ведущей на второй этаж. Воршоу перевезли в Киншип всю мебель из дома на Инвернесс-авеню; теперь большую часть времени они занимались тем, что переставляли ее с места на место и постоянно спотыкались о многочисленные скамеечки для ног, осыпая их жуткими проклятиями. Обставляя свой дом в Питсбурге, Воршоу отдали должное стилю «модерн», который в тот период переживал расцвет; в результате после переезда диваны и стулья, обтянутые мягкой черной кожей, журнальные столики на витых ножках и прочие абстрактные конструкции из стекла, тика и красного дерева оказались в доме, где полы были сделаны из еловых досок, а стены обшиты щербатыми сосновыми панелями со следами сучков и желтыми смоляными подтеками. Айрин постоянно грозилась выкинуть старую мебель и купить более подходящую, но они жили в Киншипе уже пять лет, и до сих пор ни один пуфик не был выставлен за порог. Мне всегда казалось, что в нежелании Айрин расстаться с вещами, которые напоминали об их прошлой жизни в Питсбурге, помимо сентиментальных чувств, скрывался некий жест молчаливого протеста.
Когда мы с Джеймсом вошли в гостиную, Ирвин уже занял свое место в дальнем конце стола спиной к камину. Как ведущий седера, он восседал на высоком стуле, подложив под себя диванную подушечку. Фил в белой крахмальной рубашке с застегнутым под самое горло воротником расположился по левую руку от Ирвина. Его стриженные ежиком волосы были смочены водой и старательно приглажены. Перед ними стояла коробка из-под обуви, доверху заполненная ермолками. Они перебирали шапочки и, читая надписи на подкладке, пытались восстановить в памяти события прошлого, связанные с различными праздничными церемониями. Я слышал доносившиеся с кухни голоса Айрин и Мари, женщины нервно перешептывались, убеждая друг друга, что все готово и для паники нет никаких причин. Однако сестер Воршоу в гостиной не было. Они обе находились наверху в спальне. Помогая друг другу одеваться, сестры сплетничали, советовались, о чем-то шептались и плели заговор. От дурного предчувствия у меня заныло в животе.
— Эндрю… Эй… Эйбрахам. — Ирвин держал на вытянутой руке маленькую круглую шапочку, заляпанную какими-то бурыми пятнами, и, щуря глаза, вглядывался в памятную надпись на подкладке. — Июль… число… непонятно, 1964 года. А-а, так это же твой кузен Энди.
— Не может быть.
— Может. Я отлично помню: мы поехали к ним в гости в Буффало. Точно, там еще были тучи комаров, нас чуть живьем не сожрали, ужас.
Фил посмотрел в нашу сторону, многозначительно ухмыльнулся и повел бровями, приглашая нас к столу.
— Хм, комары. — Он выудил из коробки помятую ермолку золотистого цвета. — Они вечно норовят забраться в нос. Ненавижу комаров. Привет, писатели, как дела?
— Отлично, — ответили мы с Джеймсом, хор получился не очень стройным. Мы втроем расхохотались. Ирвин удивленно вскинул глаза, пытаясь понять, в чем заключалась шутка, потом вытащил из коробки две шапочки и протянул одну мне, другую Джеймсу.
— Они лезли в нос, — сказал он, передавая Джеймсу черную ермолку, мне досталась шапка благородного голубого цвета, — в рот, — наметанный глаз Ирвина внимательно изучал наши лица, — в уши, они лезли везде. Пожалуйста, Джеймс, Грэди, это вам.
— Спасибо. — Джеймс разглядывал маленькую черную шапочку: на его лице промелькнуло легкое замешательство, сомнение и одновременно невероятное почтение, как будто Ирвин только что передал ему волшебную лепешку, на которой с минуты на минуту должен проступить лик святого.
— Филипп и Мари Воршоу, — прочел Фил, взглянув на подкладку золотистой ермолки. — Одиннадцатое мая 1988 года. — Он склонил голову набок и закатил глаза к потолку. — По-моему, на этой церемонии я присутствовал. Не на ней ли отец жениха поспорил с дядей невесты по поводу творчества Арнольда Шонебергера? Оба так орали, что присутствовавшие на свадьбе дети начали плакать и потом их никак не могли успокоить.
Ирвин сделал над собой огромное усилие, чтобы сдержаться и не поправить Фила, перевравшего фамилию композитора . Он задумчиво подпер кулаком щеку и ничего не сказал. Я знал: для него это были мучительные воспоминания. Ирвин всю жизнь создавал себе имидж человека сдержанного и рассудительного, но, защищая любимого композитора, безвозвратно погубил свою репутацию, представ перед всем миром человеком, который способен устроить скандал на свадьбе собственного сына и насмерть разругаться с родственниками невесты.
— Бар-мицвах… Агнус Глеберман, — прочел я с некоторым трудом на подкладке доставшейся мне голубой шапочки. — Семнадцатое февраля 1979 года.
— Агнус Глеберман, — повторил Фил. — Кто это, черт возьми?
— Понятия не имею. — Ирвин пожал плечами. — Наверное, кто-нибудь из твоих друзей.
— Эй, смотрите-ка, что здесь написано, — воскликнул Джеймс, показывая нам подкладку своей черной ермолки: — Давыдов. Похоронная контора.
— О, Джеймс, извини, — сказал Ирвин, пододвигая к нему коробку из-под обуви, — возьми другую.
— Нет, нет, спасибо. — И Джеймс возложил себе на макушку черную шапочку.
— У меня никогда не было друзей по имени Агнус, — с видом оскорбленного достоинства заявил Фил, имитируя мое произношение и срифмовав имя неведомого мистера Глебермана с названием маленького гнусного насекомого, испортившего церемонию бар-мицваха кузена Эндрю Эйбрахама из Буффало.
— Думаю, это имя произносится как «а-а-ГНУС», — вскинув палец, изрек Ирвин. Мы втроем дружно расхохотались. — Ш-ш, тихо, — Ирвин выпрямился на стуле и направил поднятый палец в потолок, — слышите, идет! — предостерегающим тоном произнес он. Обычно таким голосом объявляют о приближении известного скандалиста, или капризного ребенка, или женщины, находящейся в дурном расположении духа.
Мы смолкли и, навострив уши, стали следить за размеренным поскрипыванием половиц у нас над головами, затем звук переместился на лестницу, под легкими шагами одна за другой заскрипели ступеньки, наконец скрип приблизился к гостиной и воплотился в фигуру Эмили Воршоу — очень даже симпатичную фигуру, как сказал бы Джулиус Маркс. Эта женщина, моя жена, была изящной и стройной, хотя немного широковатой в бедрах, с черными блестящими волосами, прохладными на вид и на ощупь. Черты ее лица, как сказал Крабтри, были острыми, словно обнажившаяся горная порода, с ясными и четкими линиями. Эмили подкрасила губы, нарумянила щеки и подвела глаза. На ней были черные джинсы, черный джемпер и черный вязаный кардиган. Увидев меня, она не рухнула замертво и не обратилась в бегство, и ее не поразил апоплексический удар, и вообще ничего ужасного с ней не случилось. Эмили лишь немного замешкалась — всего на секунду, не больше, за этот миг она успела окинуть Джеймса быстрым взглядом и одарить его невозмутимо-дружелюбной улыбкой. Затем она направилась к столу и, к моему величайшему изумлению, опустилась на свободный стул справа от меня.
— Привет, как дела? — произнесла она так тихо, что кроме меня ее никто не расслышал. У Эмили был негромкий голос, но в то же время глубокий и сильный, похожий на голос мужчины, который в переполненной комнате говорит по телефону со своей любовницей. В тех редких случаях, когда она волновалась, ее голос взлетал и ломался на высоких нотах, как голос подростка. Наши взгляды на мгновение встретились, и я снова удивился: Эмили смотрела на меня мягко, почти нежно, как будто ей было приятно видеть меня, потом она отвернулась, жест получился кокетливым, словно мы были двумя незнакомцами, которых предусмотрительная хозяйка нарочно усадила рядом. Я догадался, что Дебора сдержала слово и пока не выдала мою тайну. Следовательно, право испортить сегодняшний вечер остается за мной.
— Рад тебя видеть, — сказал я. Мой собственный голос сорвался, как голос подростка, переживающего период полового созревания. Я действительно был рад, мне вдруг захотелось поцеловать ее или хотя бы прикоснуться к ее руке и сжать пальцы. Но она сидела на стуле, подпихнув под себя обе руки, голова опущена, глаза скромно потуплены, — погруженная в какие-то свои, никому неведомые мысли, полностью отстраненная от внешнего мира девушка, к которой нельзя прикасаться. Я уловил запах гигиенической пудры и пряный аромат шампуня с гвоздичным маслом, которым она обычно мыла свои густые иссиня-черные волосы. Я почувствовал черную пульсирующую волну желания, которое как электрический разряд прорезало пространство в шесть дюймов, отделяющее ее левое бедро от моей правой ляжки. — Познакомься, это Джеймс Лир, мой студент.
Она отвела упрямую прядь волос, то и дело падавшую ей на глаза, — у Эмили были длинные узкие глаза, похожие на две острые «галочки», перевернутые в горизонтальное положение, в Корее такие глаза называют «петли для пуговиц» — и кивнула Джеймсу. Эмили не была большой любительницей рукопожатий.
— Известный киноман. — Эмили снова улыбнулась Джеймсу. — Я слышала о тебе.
— Я о вас тоже слышал, — сказал Джеймс.
В какой-то момент мне показалось, что Эмили собирается спросить его о Бастере Китоне — он был одним из ее кумиров, — но она не спросила. Эмили поплотнее уселась на стуле и еще больше сгорбилась, у нее был такой вид, словно она умирает от желания закурить сигарету. В комнате воцарилась тишина; обычно после появления Эмили на вечеринке или за обеденным столом наступал короткий период всеобщего молчания, поскольку глубина и всепоглощающая мощь ее собственного молчания были столь велики, что людям требовалось несколько мгновений, чтобы возобновить разговор.
— А где Дебора? — Ирвин наконец решился прервать паузу.
— Сейчас спустится, — сказала Эмили, ее маленький ротик скривился в насмешливой ухмылке, — или не спустится.
— Что случилось? — поинтересовался Ирвин.
Эмили молча тряхнула головой. Я подумал, что, возможно, вопрос так и останется без ответа.
— Она чем-то ужасно расстроена. — Эмили неопределенно пожала плечами.
В этот момент у нас над головой раздался громкий скрип, затем послышался дробный топот, словно мячик для гольфа и сочный грейпфрут поспорили, кто первым прибежит в гостиную, и теперь наперегонки неслись вниз по ступенькам.
— Нет, вы только посмотрите, — сказал потрясенный Фил, когда Дебора появилась на нижней площадке лестницы.
— Ты в этом собираешься отмечать Песах? — спросил Ирвин.
Не удостоив его ответом, Дебора плюхнулась на стул рядом с братом, упрямо вскинула подбородок, как человек, приготовившийся терпеливо сносить выпавшие на его долю страдания, и замерла, дожидаясь, когда мы придем в себя и осознаем тот факт, что вместе со злосчастным малиновым платьем она также скинула колготки и туфли и явилась к столу босиком, в халате на голое тело. Правда, это был очень симпатичный халат — тут мы все сошлись во мнении — длиннополый, из тяжелого плотного шелка, разрисованный яркими ромбами, он напоминал одеяло странствующего торговца.
— Это халат Алвина, — объявила Дебора. Произнося имя последнего из своих бывших мужей, она выразительно захлопала глазами. — Мы больше не увидим его за этим столом, верно? Но, по крайней мере, его халат может присутствовать на нашем празднике.
— Как мило, — фыркнул Фил.
— Всем привет, — сказала Мари, появляясь на пороге кухни, ее щеки раскраснелись, а тонкие желтоватые волосы растрепались и слегка покачивались при каждом шаге. В руках она несла две тарелки с мацой, на одной серебряной тарелочке лежало всего три лепешки, на другой большой тарелке маца была сложена высокой стопкой. Пока Мари обходила стол, чтобы поставить угощение, она успела заметить, что мы с Эмили мирно сидим бок о бок, и обратить внимание на экстравагантный наряд, который ее вторая невестка выбрала для сегодняшнего торжества. Но Мари ничего не сказала, только устало улыбнулась Ирвину. Большую тарелку с мацой она поставила между Эмили и Деборой, маленькая серебряная тарелочка предназначалась ведущему седера. Опуская ее на стол перед Ирвином, Мари наклонилась и запечатлела на его высоком лбу легкий полный сочувствия поцелуй. Затем она села рядом с Филом. Теперь за столом осталось только одно свободное место — напротив Ирвина.
— Что ты там копаешься? — крикнул Ирвин в сторону кухни. — Айрин, иди сюда. Джеймсу не терпится приступить к делу.
— Ничего, я не тороплюсь, — слабым голосом сказал Джеймс.
— Иду, иду. — Айрин влетела в гостиную. Она выглядела еще более возбужденной, чем Мари: на щеках играл лихорадочный румянец, на лбу блестели капельки пота. На Айрин было одно из ее любимых просторных одеяний, которые она называла праздничными платьями. Как модельер, Айрин тяготела к этническим мотивам, предпочитая стиль «муму», характерный для традиционных нарядов жительниц Гавайских островов; к созданию платья, которое она выбрала для сегодняшнего семейного торжества, ее, насколько я мог судить, подтолкнули некоторые эпизоды из фильма «Звездный путь». — Просто у меня возникла одна небольшая проблема с этим блюдом для седера, которое мы в прошлом году купили в Мексике: никак не могу вспомнить, что на нем должно лежать. — Айрин держала на вытянутых руках большое керамическое блюдо. Поставив его на стол рядом с мацой, она нахмурилась и сокрушенно покачала головой. Это было очень красивое блюдо, разрисованное темно-зелеными виноградными листьями, желтыми подсолнухами и причудливыми голубыми разводами, напоминающими морские волны. На блюде лежали необходимые для ритуальной трапезы продукты. — Так, морор и горькие травы — есть, харосет и куриная ножка на косточке — есть, яйцо и… Черт, вечно забываю, что нужно положить в шестой лоток.
— В какой шестой лоток? — спросил Ирвин таким нетерпеливым тоном, что всем сразу стало ясно: проблема, из-за которой Айрин задерживала начало пасхального седера, была не то что незначительной, скорее всего, ее вообще не существовало. — Хрен, петрушка, харосет, берцовая кость, яйцо. Пять предметов, всё на месте.
— Ну не знаю, сам считай. — Айрин пододвинула к нему тарелку.
Загибая пальцы, Ирвин взялся пересчитывать разложенные на тарелке продукты, каждый предмет находился в специальном маленьком круглом лоточке. Он еще раз прошелся по списку, бормоча себе под нос названия:
— Кость, яйцо и… ага! — Ирвин радостно прищелкнул пальцами: — Маца! Шестой лоток для мацы, — объявил он.
— Что ты болтаешь, какая еще маца! — Айрин слегка шлепнула его ладонью по затылку. — Маца сюда не влезет. Или прикажешь ее раскрошить? Ты лучше прочти вот это. — Она ткнула пальцем в слово, выведенное голубыми буквами на дне пустого лоточка. Надпись была сделана на иврите. — Тут написано все что угодно, только не «маца»!
Эмили немного оттеснила меня, наклонилась вперед и вытянула шею, пытаясь прочесть надпись. Ее левая грудь коснулась моей руки. Мы оказались так близко, что я услышал, как поскрипывал кожаный ремень у нее в джинсах.
— Каперс, — предложила она свой вариант.
— Кап… кар… — попробовала прочесть Айрин. — Карпес.
— Карпес? — Ирвин скептически фыркнул. — Что еще за карпес! Посмотрите, здесь же ясно написано — маца. Первая буква «м». — Он закатил глаза и возмущенно запыхтел. — Ох, уж эти мне мексиканцы.
— Ничего общего с «мацой» это слово не имеет.
— Может быть, это лоточек для соленой воды, — выдвинул свою версию Фил.
— А может быть, пепельница, — сказала Дебора.
— А может быть, это блюдо не для седера, — вставил я, пытаясь припомнить, бывали ли в прошлом случаи, когда мы обходились без подобных дискуссий. — Может быть, оно предназначено для какого-нибудь другого праздника.
— Я думаю, это слово «карпас» , — тихо произнесла Мари.
— Карпас? — хором переспросили мы.
Мари кивнула:
— Возможно, какой-то овощ. — Она говорила неуверенным тоном, старательно делая вид, что с трудом выуживает из памяти обрывочные сведения из своего скудного запаса знаний по иудейским обрядам, которые для присутствующих здесь компетентных людей являются чем-то само собой разумеющимся. Однако я видел, что Мари точно знала, о чем идет речь. Она всегда очень внимательно следила за тем, чтобы в вопросах, связанных с религией, не оттеснить на задний план родственников, имеющих официальный статус евреев — урожденных или считавшихся иудеями с раннего детства. — Наверное, это какой-то горький овощ?
— Нет, дорогая, горьким считается хрен — морор, — снисходительно-ласковым голосом пояснила Айрин. — И петрушка — горькие травы.
— Я знаю, но мне кажется, что карпас — тоже горький. Может быть, это что-то вроде одуванчиков?
— Отлично, Айрин, положи сюда несколько одуванчиков, — сказал Ирвин, решив довериться эрудиции своей невестки, что в данной ситуации было самым мудрым шагом.
— Одуванчики?! С чего вдруг я буду класть на блюдо для седера одуванчики?
— Вместо карпаса. — Он устало вздохнул, как будто ему приходилось объяснять элементарные вещи очень бестолковому человеку. — Возле пруда растет масса одуванчиков.
— Ирвин, я не собираюсь тащиться посреди ночи к пруду и, увязая по колено в грязи, собирать одуванчики. Даже и не надейся.
— Или, может быть, карпас похож на цикорий? — предположила Мари.
— А что, если положить редьку, — робко вставил Джеймс, отважившись вмешаться в ритуальные препирательства семьи Воршоу.
— Редьку! — воскликнула Айрин.
— Я знаю. — На губах Эмили промелькнула коварная улыбка. — Почему бы нам не положить немного кимчи?
Все захохотали и согласно закивали головами. Из холодильника была извлечена кимча, хранившаяся в специальном герметично закрывающемся контейнере, и солидная порция ярко-красной остро пахнущей смеси заняла свое место на блюде для седера. Мне показалось, что пока все складывалось очень удачно. Потом я вспомнил, что это не имеет никакого значения — совсем скоро я перестану быть членом семьи Воршоу, а после того, как сообщу Эмили свою потрясающую новость, хорошее настроение и все надежды на счастливое будущее растают как дым.
— Что ж, начнем, пожалуй, — сказал Ирвин. — Джеймс, подай мне, пожалуйста, агады.
Он указал на стоящий у нас за спиной комод. Джеймс протянул руку и взял стопку тоненьких книжечек. Этими брошюрками Ирвин пользовался из года в год — подобные дешевые издания, написанные на корявом английском, раздают на улицах благотворительные организации; в нижнем углу каждой страницы красовался фирменный знак давно не существующей марки кофе. Ирвин достал из нагрудного кармана рубашки пластмассовый футляр, вынул из него очки и, водрузив их на нос, торжественно кашлянул. Мы раскрыли свои брошюрки, приготовившись в очередной раз отметить начало долгого путешествия через одну небольшую пустыню толпы бывших рабов, не отличавшихся особым благочестием и чистотой помыслов. Ирвин начал с чтения короткой вступительной молитвы, где речь шла о таких давно вышедших из моды и политически устаревших понятиях, как дружба, семья, чувство благодарности, дух свободы, справедливости и демократии. Джеймс в ужасе повернулся ко мне. Я показал ему, как следует обращаться с еврейскими книгами: перелистав его экземпляр «Агады», я добрался до того места, где, как считал Джеймс, книга кончается, и открыл страницу, помеченную цифрой 1, после чего склонил голову и стал слушать, поглядывая из-под очков на сидящих за столом людей. Все внимательно следили по тексту за выступлением Ирвина — все, кроме Деборы, которая даже не смотрела в раскрытую книгу. Я поймал ее взгляд, некоторое время она разглядывала меня с полным равнодушием, потом покосилась на Эмили и, опустив глаза, уткнулась в свою брошюрку.
— А теперь мы наполним вином первую чашу, — объявил Ирвин, покончив со вступительной молитвой. — Всего их будет четыре, — пояснил он, обращаясь к Джеймсу.
— Осторожно, — воскликнул Фил, — Джеймс уже выпил четыре стакана пива.
— Ему не обязательно пить все четыре чаши, — озабоченным тоном сказала Айрин. — Джеймс, тебе совсем не обязательно пить.
Я повернулся к Джеймсу:
— И правда, Джеймс, не стоит усердствовать.
— Ах, господин Учитель, какие мудрые слова, — съязвила Дебора. Она смотрела на Джеймса. — Слушай, что он говорит, этот парень плохому не научит.
— Дебби, — предостерегающим тоном произнесла Эмили. Мы подняли чаши с вином. Ирвин прочитал благословляющую молитву. Меня охватило чувство такой безмерной благодарности к жене, что я едва не расплакался. Неужели Эмили решила простить меня? А я? Неужели я собираюсь отвергнуть ее великодушный жест, это незаслуженное прощение? Густое вино горячей солоноватой струйкой потекло мне в рот. Уголком глаза я заметил, что Джеймс выпил свою чашу до дна.
— Отлично, — Ирвин поднялся из-за стола. — А теперь я должен совершить омовение рук.
— Я тоже хотела бы помыть руки, — сказала Мари.
Почему-то желание Мари помыть руки вызвало у Деборы сильнейшее раздражение.
— А мне казалось, что по правилам омовение совершает только папочка. Или я ошибаюсь? — притворно-невинным тоном спросила она.
— Помыть руки может любой из участников седера, — отчеканил Ирвин.
— Конечно, мы все можем вымыть руки, — подхватила Мари. Разговор все больше напоминал игру в шарады.
— Действительно, почему бы Мари не помыть руки? — спросила Айрин, строго посматривая на Дебору.
— Может быть, и тебе стоит помыть руки? — Фил выразительно подмигнул сестре. — Я не уверен, что на них не осталось коровьих какашек.
— Да пошел ты, — зашипела Дебора. — И прекрати подмигивать, ненавижу, когда ты подмигиваешь.
— А можно и мне помыть руки? — спросил Джеймс.
— Конечно, конечно, — воскликнула Айрин. Она с улыбкой проводила троицу, которая отправилась на кухню мыть руки. Мы услышали, как струя воды застучала по дну металлической мойки. Айрин повернулась к Деборе, улыбка медленно сползла с ее лица. — Ты очень милый человек, Дебора. Находиться в твоем обществе — одно удовольствие.
— Да-а уж, — протянул Фил. — Какая муха тебя укусила?
Дебора бросила на меня красноречивый взгляд. У меня на лице сама собой появилась вымученная улыбка.
— Что ж, замечательно. — Дебора вскочила со стула. Я подумал, что наш праздничный ужин закончится, не успев начаться. — В таком случае, я тоже отправляюсь мыть эти чертовы руки.
Эмили посмотрела на меня и страдальчески закатила глаза — дескать, не обращай внимания, сестричка, как всегда, невыносима. Я кивнул. Наш безмолвный обмен взглядами, в котором было столько взаимопонимания, заставил мое сердце болезненно сжаться. Когда любители омовений вернулись в гостиную, мы приступили ко второй части церемонии: обмакивая веточки петрушки в соленую воду, мы по очереди читали отрывки из «Агады», где рассказывалось о воссоединении еврейского народа, об их мечтах, заблуждениях и страданиях и о древних восточных традициях hors d'oeuvres . Затем Ирвин потянулся к серебряной тарелочке, на которой лежали три лепешки из мацы, взял среднюю и, сломав ее пополам, завернул в полотняную салфетку.
— Ну, а теперь твоя очередь. — Ирвин так резко повернулся к Джеймсу, который, слегка приоткрыв рот, с восторгом следил за происходящим, что тот вздрогнул и отшатнулся.
— Что? — испуганно спросил Джеймс.
— Это называется афикоман . — Ирвин постучал указательным пальцем по лежащему на столе свертку, его седые кустистые брови сурово сошлись на переносице. — И не пытайся его украсть.
Глаза Джеймса округлились.
— Нет-нет, что вы, — прошептал он.
— Да не пугайся ты так, — сказал я. — На самом деле ты должен его украсть. А потом Ирвин предложит выкуп.
— И ты сможешь заработать немного денег. — Ирвин слегка подтолкнул сверток к тарелке Джеймса и кашлянул, стараясь скрыть улыбку. — Итак, продолжим. — Он взял свой экземпляр «Агады», мы все дружно перевернули страницу, и я увидел, как глаза Джеймса наполнились ужасом. Еще в начале церемонии он дрожащими руками перелистал книгу и сделал пометку ногтем. И вот теперь этот страшный момент настал. Он побледнел и кинул на меня умоляющий взгляд. Я похлопал его по плечу: — Давай, приятель, не трусь.
— Но я не смогу прочесть на иврите.
— Ничего. Мы знаем.
— Не спеши, — ободрила его Айрин. — Подготовься. Сделай глубокий вдох — и вперед.
Джеймс глубоко вдохнул, выдохнул и начал читать свой отрывок — список из четырех пунктов, который мы столько раз слышали в исполнении Фила Воршоу — обычно Фил торопливо бубнил слова на иврите. Джеймс выспрашивал у Ирвина, почему в этот вечер, посвященный воспоминаниям о страданиях и чудесах, он ест мацу, хрен и горькие травы и отчего сидит, откинувшись на оранжевую диванную подушку. Все члены семьи Воршоу, оставив в стороне свои бесконечные споры и ядовитые насмешки, перестали ерзать на стульях и замерли, прислушиваясь к чтению Джеймса. Он читал с выражением, старательно выговаривая каждое слово своим высоким ломающимся голосом, похожим на голос мальчика из церковного хора, словно его агада была инструкцией по применению какого-то сложного бытового прибора, который мы притащили в гостиную и теперь все вместе пытались понять, как с ним следует обращаться.
— Это было замечательно, — сказал Айрин, когда Джеймс закончил читать.
Джеймс зарделся и одарил Айрин ослепительной улыбкой, как будто они были любовниками.
— Мистер Воршоу, — начал он звенящим от возбуждения голосом.
— Зови меня Ирвин.
— Ирвин, а можно мне тоже… о, нет…
— Что, Джеймс? Что ты хотел сказать?
— А можно мне подушку, чтобы я тоже мог… э-э… возлежать.
— Принесите ему подушку, — сказал Ирвин.
Дебора поднялась со стула и направилась в дальний угол гостиной, куда были сдвинуты кресла и два дивана, заваленные грудой разноцветных подушечек. Эти раскиданные по всему дому подушечки, коврики и салфеточки, словно пласты древней породы, могли рассказать внимательному наблюдателю о разных увлечениях, одолевавших обеих дочерей Воршоу, — вслед за эпохой вязания крючком наступала эра макраме, сменившаяся затем веком кружевоплетения. Дебора вернулась с подушкой, на которой был вышит Микки-Маус с зелеными ушами и ядовито-желтыми глазами, и подсунула ее под спину Джеймсу.
— Вот так, красавчик ты наш. — Она потрепала его по щеке. Джеймс залился краской.
Ирвин приступил к ответам на поставленные вопросы. Окинув взглядом стол, за которым сидели трое корейцев, обращенная в иудаизм баптистка, один заблудший методист и один католик — человек, придерживающийся сомнительных взглядов на церковь и ее служителей, но сам, безусловно, принадлежащий к когорте мучеников, Ирвин поднял свою «Агаду» и на полном серьезе начал читать: «Когда мы томились в египетском рабстве…» Джеймс Лир внимательно следил за жестикуляцией Ирвина, который время от времени вскидывал указательный палец и покачивал им на уровне собственного уха, иногда он переводил взгляд на его седую голову, слегка подрагивающую на тощей сухой шее, и слушал ответы на свои Четыре Вопроса; на его лице была написана вселенская сосредоточенность, обычно появляющаяся на лицах сильно пьяных молодых людей, пытающихся вникнуть в суть вещей, которые не представляют для них абсолютно никакого интереса.
Затем мы по очереди начали читать историю о четырех сыновьях, об этих единокровных, но таких разных братьях: один ханжа и лицемер, другой полный тупица, третий откровенный подлец, а четвертый просто инфантильный растяпа — догадайтесь, в ком из них я узнал себя, — всю жизнь братьев критиковали и сравнивали друг с другом всякими изощренными способами, которые впоследствии были взяты на вооружение еврейскими родителями и в течение многих веков служили им настоящим пособием по воспитанию детей. Далее шел длинный пересказ трагической и по-оперному масштабной, но, насколько я мог судить, вполне типичной истории о жизни евреев в египетском рабстве, с невероятным количеством самых разных сюжетов от удивительных подвигов Иосифа до избиения еврейских младенцев. Как правило, примерно на этом месте у меня возникало желание попросить подушку и предаться моему собственному небольшому пасхальному возлежанию. Я откинулся на спинку стула, прикрыл глаза и почувствовал, что уплываю в какую-то туманную даль: я, одинокий и беззащитный, лежу на дне маленькой корзины из ивовых прутьев и под шорох прибрежного тростника ритмично покачиваюсь на волнах большой илистой реки; Египет превратился для меня в высокое лазурное небо, в злобное ворчание голодного крокодила и в звонкий смех принцессы и ее служанок, играющих на берегу, неподалеку от того места, к которому прибило мою корзину. Я почувствовал резкую боль в левом боку и распахнул глаза. Джеймс изо всех сил заехал мне локтем под ребра.
— Что? — я встрепенулся. — Моя очередь читать?
— Если тебя не затруднит, — сухо, с нескрываемой досадой в голосе бросил Ирвин. Я посмотрел на сидящую рядом жену и на всех ее родственников. «Опять под кайфом», — было написано на их лицах. В этот момент желудок Ирвина издал долгий протяжный звук, похожий на ворчание голодного крокодила, и все засмеялись. — Думаю, нам стоит немного прибавить темп, — сказал Ирвин.
Он в двух словах изложил нам историю обо всех десяти казнях египетских. Мы, соблюдая ритуал, вкусили сандвичи из мацы, затем вторая чаша была наполнена вином, Ирвин благословил напиток, и вновь Джеймс, если не считать десяти капель, пролитых в память о египтянах, на которых обрушились все эти несчастья, одним махом выпил свою чашу, после чего расплылся в счастливой улыбке, как моряк, благополучно добравшийся до родных берегов.
— Возьми яйцо, — сказал Ирвин. — Джеймс, возьми яйцо.
Наконец наступило время трапезы. Пока мы уплетали сваренные вкрутую яйца, Айрин, Мари и Эмили раскладывали по тарелкам первое блюдо: холодные скользкие куски фаршированной рыбы — рыба никогда не относилась к числу моих любимых блюд. Джеймс, упорно игнорируя предложение Ирвина разрезать рыбу, пытался разделаться со своей порцией без помощи ножа, орудуя одной лишь вилкой и немного придерживая кусок указательным пальцем левой руки.
— Это щука, — сообщил Ирвин таким обнадеживающим тоном, словно данный факт должен был придать Джеймсу сил и пробудить в нем зверский аппетит.
— Щука?!
— Хищник, — успокоил его Фил. — Живет под гнилыми корягами. Одному богу известно, чем эта рыбина питается.
Прибегнув к маленькой хитрости, Джеймс спрятал недоеденную рыбу под розовой кашицей из тертого хрена и отодвинул тарелку. Когда подали второе блюдо — восхитительно пахнущий суп с клецками из мацы, Джеймс с трудом подавил вздох облегчения.
— И что это символизирует? — спросил Джеймс, поддев ложкой плавающий у него в тарелке комочек теста.
— Что это? — не понял Ирвин.
— Вот эти круглые штучки, и фаршированная рыба, и вареные яйца. Почему мы едим так много маленьких белых шариков?
— Потому что у Моисея тоже были яйца, — выдвинул свою версию Фил.
— Да, возможно, это символ жизни и плодородия, — согласился Ирвин.
— Ну, с плодородием в этой семье не очень, — вставила Дебора. Она посмотрела в мою сторону и демонстративно отвернулась. — По крайней мере, у некоторых из ее членов.
— Деби, пожалуйста, — начала Эмили, неверно истолковав замечание сестры как намек на наши неудачные попытки зачать ребенка; я прекрасно знал, что, по общему мнению семьи Воршоу, во всем были виноваты мои неповоротливые сперматозоиды, утратившие подвижность в результате моего многолетнего пристрастия к марихуане. Если бы только они знали, — подумал я, — ах да, скоро они все узнают. — Давай не будем…
— Не будем что?
— За всем этим не кроется никаких символов, договорились? — Фил широким жестом указал на стол, заставленный тарелками и салатницами. — Все это можно есть… ну, вы понимаете, просто есть — это называется обед.
Обед состоял из жареной бараньей ляжки с хрустящей, посыпанной розмарином корочкой, на гарнир подали свежий картофель, жаренный в кипящем масле. Баранину с картофелем, суп с клецками, а также огромную миску зеленого салата, приправленного сладким перцем и красным луком, как нам было сказано, готовила Айрин. Мари была автором трех других блюд: сладкого картофеля, тушенного с луком и черносливом, цуккини под томатным соусом с чесноком и укропом и вкуснейшего печенья багелах , — в изготовлении которого, естественно, не обошлось без манипуляций все с той же мацой, — печенье было сочным и рассыпчатым одновременно. К сожалению, утверждение Фила, что во всем этом изобилии блюд нет ничего символического, было не совсем верным, поскольку Эмили также внесла свою лепту в приготовление пасхальной трапезы — на ней лежала ответственность за кугел, или пудинг, в данном случае также картофельный. Она трудилась над ним все утро, сообщила Айрин таким серьезным тоном, как будто хотела предупредить нас о смертельной опасности. Когда мы поднесли ко рту первый кусок пудинга, в комнате воцарилась гробовая тишина, казалось, сам воздух вокруг Эмили вдруг сгустился и наполнился странным, физически ощутимым напряжением.
— Ммм… — я закатил глаза, — потрясающе.
— Очень вкусно, — сказала Айрин.
Все остальные, осторожно прожевав первый кусок, согласно кивнули.
Наконец Эмили решилась попробовать свое произведение. Ей даже удалось выдавить робкую улыбку. Затем она опустила голову и закрыла лицо руками. Больше всего Эмили ненавидела себя за неумение готовить. Она была торопливым, рассеянным и крайне нетерпеливым поваром. Большинство ее кулинарных шедевров прибывали на стол с подгоревшим боком, непропеченной серединой и сопровождались униженно-смиренными извинениями расстроенной хозяйки. Думаю, в этих кулинарных неудачах Эмили виделся некий метафорический образ, относящийся к ее характеру и творческим способностям в целом: честолюбивые мечты юности, в которых она видела себя автором захватывающих романов, закончились карьерой рекламного агента — непревзойденного специалиста по сочинению текстов, прославляющих самую длинную колбасу в мире. Эмили вечно казалось, что она взяла не те специи, или забыла что-то положить, или слишком рано вытащила блюда из духовки.
— Твой пудинг напоминает… что-то связанное со школой… — сказала Дебора с невозмутимым выражением лица. — О, вспомнила, — она уверенно кивнула, — канцелярский клей.
Эмили послала сестру к черту и сказала, что ненавидит ее.
— Извините, — вздохнула она и уставилась в свою тарелку.
— Дорогая… — Впервые с момента нашей встречи я прикоснулся к Эмили. Я тронул ее за плечо и осторожно провел рукой по прохладным волосам. Эмили была тонким, умным и эмоциональным человеком, умеющим вести диалог и слушать собеседника, она была верной и преданной женой и очень красивой женщиной, но то, что я когда-то влюбился в ее красивое лицо, не означало, что я любил ее саму. Мне безразлично, что вы обо мне подумаете, — случается, люди женятся по гораздо более ничтожным поводам. Как и все хорошенькие личики, лицо Эмили вводило вас в заблуждение, заставляя приписывать его обладательнице те качества, которых у нее не было. С первого взгляда она могла сойти за сильную женщину, способную противостоять любым трудностям, хотя на самом деле в сложных ситуациях Эмили совершенно терялась и впадала в какое-то странное оцепенение, или вам могло показаться, что перед вами эмоционально холодный человек, взирающий на этот мир с философским спокойствием, в то время как Эмили была настолько не уверена в себе, что, приглашая друзей на день рождения, сама покупала за них подарки, на тот случай, если друзья забудут принести свои; почти каждую фразу она начинала с извинений и сожалений, и, несмотря на все свои сочинительские способности, Эмили не могла написать даже коротенького рассказа. — Мне действительно очень нравится твой пудинг.
Она перехватила мою руку и с благодарностью сжала мне пальцы:
— Спасибо.
На лице Деборы появилась гримаса отвращения.
— Эй вы, сладкая парочка… — Она устало махнула рукой. — Да пошли вы…
Дебора обладала врожденным даром сквернословия, но в данном случае за ругательствами моей золовки скрывался гораздо более глубокий смысл, хотя истинная причина ее негодования была понятна только мне. Я оскорбил Дебору своим неосторожным замечанием по поводу ее индийского платья, и она, безусловно, злилась на меня за эту бестактность, но я также видел, что другое мое признание привело Дебору в состояние тихого бешенства, оно клокотало у нее внутри, однако объект, на который его можно было бы выплеснуть, пока не нашелся, и Дебора злилась на весь мир. Ее бешенство, а также нежные чувства к сестре странным образом переплелись, словно загадочный лист Мёбиуса , одно переросло в другое, и в результате Дебора заявила, что кугел Эмили похож на слипшийся комок канцелярского клея.
— Грэди, — обратилась ко мне Айрин, решившись на смелую, но крайне опрометчивую попытку сменить тему разговора, — как продвигается твоя книга? Эмили сказала, что в эти выходные ты собираешься повидаться со своим редактором.
— Да, собираюсь.
— Терри приехал? — спросила Эмили жизнерадостным голосом. — Как у него дела, все в порядке? — Она натянуто улыбнулась.
— О, замечательно. На всех парах мчится вверх по карьерной лестнице. — Я поковырял вилкой в салате. — Словом, все как обычно.
— А что он сказал по поводу твоей книги?
— Сказал, что хотел бы ее посмотреть.
— Так, значит, книга готова? И ты собираешься отдать ему рукопись?
Я на мгновение замешкался и обвел взглядом присутствующих. Все ждали, что я отвечу. Я отлично понимал, о чем они сейчас думали, и не винил их за это. Каждый раз, задавая вопрос, как продвигается моя книга, они получали один и тот же расплывчатый ответ, что буквально завтра-послезавтра я допишу мой бесконечный роман. Если бы в один прекрасный день они услышали, что мой труд окончен, то, полагаю, все члены семьи Воршоу почувствовали бы невероятное облегчение. Наверное, я стал для них кем-то вроде бестолкового мастера, который уже несколько лет сидит на крыше их дома, пытаясь убрать поваленное молнией старое трухлявое дерево. Этот человек, как вековое проклятие, преследует их семью: приглашают ли они соседей на вечеринку, или собираются на семейные торжества, или садятся на кухне, чтобы обсудить планы на отпуск, они слышат приглушенный, но ни на миг не смолкающий визг его пилы.
— Почти готова, — сказал я с улыбкой, напоминавшей если не внешне, то по сути улыбку того беззубого, распутного, вечно пьяного и слегка придурковатого Эверетта Триппа, который некогда помогал Ирвину строить его новый дом.
После моего заявления в комнате воцарилась тишина, таким молчанием могло бы быть встречено сообщение смертельно больного человека, что он купил билеты на чемпионат мира по теннису, который состоится следующей осенью.
Дебора откинула голову и горько расхохоталась:
— Понятно, другого ответа мы и не ждали.
Вилка Эмили с грохотом упала на тарелку.
— Дебора, хватит. Я серьезно говорю — прекрати немедленно.
— Прекратить что, Эми?
Эмили открыла было рот, собираясь ответить, но вспомнила о присутствии Джеймса и промолчала. Она взяла вилку и принялась крутить ее в пальцах, разглядывая зубчики, как будто искала на них царапины. Не в ее правилах было устраивать скандал за обеденным столом. Я перевел дух, радуясь (хотя не без некоторого тайного разочарования), что моя жена отступила и не стала ссориться с сестрой. Мне не хотелось даже думать о том, какие удивительные открытия поджидали Эмили, прими она вызов Деборы. Когда дело доходит до открытого столкновения, вы всегда можете рассчитывать на умение Эмили держать себя в руках. За восемь лет нашей совместной жизни у нас был всего один настоящий семейный скандал: если мне не изменяет память, речь шла о сырном фондю и вишневой водке. Больше всего на свете Эмили не любила устраивать сцены и вообще привлекать к себе внимание.
— Пожалуйста, оставь Грэди в покое, — произнесла она наконец своим глубоким голосом, похожим на бархатный голос Казановы. — Хотя бы на сегодня, — добавила Эмили, попытавшись свести их препирательства к шутке.
Дебора откинулась на спинку стула и на секунду смолкла, видимо, обдумывая просьбу сестры.
— Ты идиотка, Эмми, — сказала она.
— Я идиотка?! Да ты на себя посмотри.
— Ну, посмотрела, что дальше?
— Нет, я сказала — посмотри на себя! — Эмили с такой силой сжала в кулаке вилку, что у нее побелели костяшки пальцев. Мне пришло в голову, что, раздразнив сестру, Дебора может напороться на гораздо более серьезные неприятности, чем просто словесная перепалка. Я вспомнил, как в тот удивительный вечер, когда мы разругались из-за сырного фондю, Эмили наступала на меня, угрожающе размахивая маленькой вилочкой для пирожных. — Ты явилась в гостиную в купальном халате! Ты даже не удосужилась расчесать волосы.
— Дебора, Эмили, — Айрин грохнула по тарелке своей вилкой, — вы, обе, прекратите немедленно. — Уголки ее губ поползли вверх — изобразив на лице улыбку, она посмотрела на Джеймса. — Хорошее же у Джеймса сложится впечатление о нашей семье.
Эмили послушно и с видимым облегчением разжала пальцы и положила вилку на стол. Ее напряженная спина и плечи расслабились. Эмили сдалась — меня снова охватила горечь и безумное разочарование.
— Извините. — Она улыбнулась Джеймсу. — Извини, Джеймс.
Джеймс кивнул, хотя кивок напомнил скорее испуганное подергивание, чем жест прощения, и, схватив свой стакан, сделал большой жадный глоток калифорнийского вина, как будто у него вдруг ужасно пересохло в горле. Дебора тоже смолкла, несколько секунд она сидела, уставившись в одну точку, и задумчиво поглаживала черный клубок спутанных волос у себя на голове, потом резко вскочила и запахнула разошедшиеся полы халата.
— Черт тебя подери, вечно ты перед всеми извиняешься! — Она уставилась на Эмили долгим взглядом, в котором читались жалость и презрение. В гостиной Воршоу кроме двух диванов, трех кресел и многочисленных пуфиков стояло также восемь стульев из светлой карельской березы, с красивыми резными спинками и гнутыми ножками; когда Дебора вскочила из-за стола, она так резко отодвинула свой стул, что передние ножки оторвались от пола, пару секунд стул балансировал на задних ножках, потом покачнулся и с грохотом упал на пол. Дебора резко обернулась, пытаясь поймать его, концом пояса от халата она зацепила свой бокал с вином, бокал печально звякнул и опрокинулся. — Все, — объявила Дебора с видом страшно усталого человека, — я сыта по горло. — Она сделала глубокий вдох и снова открыла рот. Я зажмурился и приготовился выслушать продолжение.
Услышав, как хлопнула дверь на кухню, я открыл глаза и обнаружил, что Деборы в комнате не было. Мари тоже исчезла. Через мгновение она снова появилась на пороге кухни с мокрой тряпкой в руках. Мари подошла к столу и накрыла ею расползающееся по скатерти большое кроваво-красное пятно. Повинуясь ее приказанию, Фил бросился поднимать опрокинутый стул. Ирвин избрал свою обычную тактику, к которой он прибегал, когда в доме разгорался скандал, — если речь шла о Деборе, Ирвин предпочитал называть скандал «приступом раздражения», — и полностью сосредоточился на еде: уткнувшись в тарелку, он с решительным видом взялся за толстый ломоть кугела. Джеймс погрузился в изучение стоящей перед ним бутылки калифорнийского вина: он читал текст на этикетке с таким озабоченным видом, как будто вдруг обнаружил, что напиток, который он пил весь вечер, называется вином, и теперь искал, не сообщает ли производитель, что нужно сделать, чтобы перестать пить. Я взглянул на Эмили — она внимательно смотрела на Айрин, которая, к моему величайшему изумлению, смотрела на меня. Мне в голову пришла безумная мысль, что, возможно, Дебора поделилась моим секретом вовсе не с сестрой, а с матерью. Но в следующее мгновение я понял, о чем думала Айрин: все тот же оптимизм, который заставлял ее верить, что наш брак с Эмили еще можно спасти, вселил в нее надежду, что странное поведение Деборы объясняется какими-то иными, внешними причинами. Она считала, что я угостил Дебору марихуаной.
— Дебора… — Я улыбнулся и сокрушенно покачал головой. Возле моего правого уха что-то зашуршало, и ко мне в тарелку плюхнулась ярко-голубая лепешка — моя пасхальная ермолка упала в праздничный салат.
Эмили поднялась из-за стола.
— Сейчас вернусь, — бросила она и решительным шагом направилась на кухню. Затем мы услышали, как хлопнула входная дверь, и через мгновение со двора донеслись возбужденные голоса. Мы остались вшестером. В гостиной воцарилась тишина. Мы сидели за столом и смотрели на разбросанные по скатерти кусочки мацы — они были похожи на белые страницы, вырванные из наших молитвенников. Мари, Айрин и Ирвин предприняли отчаянную попытку завести разговор: они стали вспоминать документальный фильм, который видели накануне вечером, в фильме рассказывалось о нескольких евреях, собиравших средства на восстановление Иерусалимского храма. Но разговор быстро иссяк. Все, на что мы были способны, это молча есть, стараясь не подавиться праздничным угощением и побороть безумное желание прислушаться к долетавшим со двора приглушенным голосам. Мне, естественно, это не удалось. Я не слышал, о чем говорят сестры, но мне и не требовалось слышать их реплики — я сам мог дословно воспроизвести весь диалог.
— А как тебе сюжет про шведскую ферму, где они уже начали разводить телок особой рыжей масти? — спросила Мари.
— Невероятно, — воскликнула Айрин, — я просто поверить не могла, когда узнала, что Абрамовичи, — помнишь, Кен и Джанет из Тинека, — собираются перевести на счет фермы пять тысяч долларов, чтобы у них была своя собственная жертвенная телка.
— Угу, — хмыкнул Ирвин. — Я, пожалуй, отзову наш вступительный взнос.
Мы услышали, как хлопнула входная дверь. Эмили вернулась в дом. Промчавшись через кухню, что уже само по себе было необычным, она ворвалась в гостиную и бросилась к стенному шкафу. Схватив длинный кожаный плащ, в котором вчера утром она сбежала из Питсбурга, Эмили кинулась обратно к дверям. По пути она на секунду остановилась, чтобы бросить на меня полный страдания взгляд, и выскочила из комнаты. Еще секунд тридцать мы неподвижно сидели за столом — Грэди Трипп и все эти люди, которые очень внимательно разглядывали его. Затем послышался осторожный скрип половиц, и в гостиной появилась Дебора. Вид у нее был довольный, энергично двигая челюстями, она перекатывала во рту большой кусок жвачки.
— Где твоя сестра? — спросил Ирвин.
— Поехала проветриться. — Дебора слегка пожала плечами.
— С ней все в порядке?
— Лучше не бывает.
Со двора донеслось сердитое фырканье мотора — старенький «жучок» Эмили завелся, послышался хруст гравия под колесами автомобиля, и она укатила. Я надеялся, что с Эмили ничего не случится, пока она в расстроенных чувствах будет носиться по окрестным дорогам в своей машинке с тусклыми фарами. Бешеная езда всегда успокаивала ее: Эмили промчится по вязовой аллее, проскочит Киншип и, добравшись до шоссе, свернет в сторону Барквилла, минует Нектарин и в районе Шэрона пересечет границу штата Огайо.
Дебора окинула взглядом разоренный стол с остатками ужина. От того легкого, беззаботного настроения, в котором начинался вечер, не осталось и следа.
— Какая мерзкая пирушка, — сказала Дебора и двинулась вокруг стола. Когда она проходила у меня за спиной, я уловил горьковато-гнилостный запах и заметил оттопыренный карман ее халата. Я понял, что Дебора жевала отнюдь не жвачку.
Она остановилась возле Джеймса и положила руку ему на плечо:
— Эй, красавчик, поднимайся, пойдем прятать эту чертову мацу.
* * *
Остатки ужина были убраны со стола, и наше поредевшее племя вновь собралось в гостиной, чтобы закончить прерванную церемонию. Деборы не было. Она потихоньку улизнула наверх и заперлась в спальне, — как я полагал, дожидаться, когда ее галлюциногенные грибы окажут свое магическое действие. Эмили тоже не вернулась. Ирвин усталым голосом бормотал благодарственную молитву, он то и дело прерывал чтение, щурился и тер кулаком глаза. Затем пришло время открывать дверь для пророка Илии. Это дело доверили самому младшему участнику седера. Джеймс Лир с трудом заставил себя подняться со стула и побрел на кухню, чтобы впустить в дом того долгожданного призрака, для которого мы налили стакан вина и торжественно поставили его в центре стола. Я знал, что по традиции, некогда существовавшей в семье Воршоу, открывать эту таинственную дверь должен был Сэм Воршоу.
— Не туда, — слегка осипшим голосом произнес Ирвин, — парадную дверь.
Джеймс остановился и, обернувшись, посмотрел на Ирвина. Затем медленно качнул головой, развернулся и направился к парадному входу. Ему пришлось всем телом навалиться на дверь и толкнуть ее плечом. Дверь открылась, издав приличествующий случаю мрачный стон, от которого кровь стыла в жилах. Ворвавшийся с улицы холодный ветер колыхнул пламя свечей. Я взглянул на Ирвина: он сидел, положив обе руки на стол, и смотрел в пространство, как будто мог видеть движение заполнившего комнату свежего воздуха. Я не сомневался, что если пророк Илия когда-нибудь и явится, чтобы выпить свой стакан вина, это будет означать, что сам Мессия идет вслед за ним — «и небо скрылось, свившись как свиток; и всякая гора и остров двинулись с мест своих» , — и отцы воссоединятся со своими утонувшими сыновьями.
Джеймс вернулся к столу, тяжело плюхнулся на стул и одарил нас слабой улыбкой.
— Спасибо, сынок, — сказал Ирвин.
— Послушай, Ирвин, — начал я, решившись после стольких лет знакомства задать наконец Пятый Вопрос, который никогда никто не задавал: — Как же так получилось, что старина Яхве позволил евреям целых сорок лет скитаться по пустыне? Что бы ему сразу не указать им верный путь? Они бы уже через месяц добрались до места.
— Они не были готовы вступить в Землю обетованную, — сказала Мари. — Евреям потребовалось сорок лет, чтобы выдавить из себя рабов.
— Да, возможно. — Ирвин с грустью поглядел на Джеймса. Я заметил появившиеся у него под глазами темные круги. — А возможно, они просто заблудились.
На слове «заблудились» Джеймс неожиданно откинулся на спинку стула и тихо закрыл глаза. Очередной стакан «Манишевича», который он сжимал в руке, выскользнул из его ослабевших пальцев, ударился о край стола, звякнул и покатился по полу.
— Черт, — выдохнул Фил, — парень отключился.
— Джеймс! — Айрин вскочила и, обежав вокруг стола, бросилась к нему. — Эй, Джеймс, очнись. — Ее голос звучал резко и отрывисто — так говорит испуганная мать, которая опасается худшего. — Поднимайся, дорогой, поднимайся, пойдем наверх, тебе надо прилечь.
Она помогла Джеймсу выбраться из-за стола и повела его наверх. Они стали взбираться по скрипучим ступеням лестницы; прежде чем скрыться из вида, Айрин обернулась и, сурово поджав губы, бросила на меня осуждающий взгляд: «И ты еще называешь себя учителем?» — я не выдержал и отвернулся. Мари тоже вскочила и в очередной раз побежала на кухню за мокрой тряпкой.
Десять минут спустя Айрин вернулась. Поверх просторного платья на ней был надет черный атласный жакет с воротником из белого меха. Жакет плотно обтягивал пышные формы Айрин.
— Посмотрите, что он мне подарил, — сказала Айрин, поглаживая воротник. — Горностай.
— Как он? Все в порядке? — спросил Фил.
Айрин покачала головой:
— Я только что говорила по телефону с его мамой. — Она кинула на меня озадаченный взгляд, как будто не могла понять, зачем я наговорил ей столько чудовищной лжи об этом милом несчастном мальчике, который сейчас лежал без чувств на кровати покойного Сэма Воршоу. — Их не было дома, но экономка дала мне телефон, по которому с ними можно связаться. Это оказался загородный клуб в городке… какой-то там Сент… не помню. У них клубная вечеринка. Но они сказали, что немедленно выезжают. Через два часа родители Джеймса будут здесь.
— Через два часа? — повторил я, пытаясь связать слова «мама» и «загородный клуб» с тем, что мне было известно о Джеймсе Лире. — Они успеют добраться из Карвела за два часа?
— Из Карвела? — переспросил Ирвин.
— Ну да, они живут в маленьком городишке под названием Карвел, это где-то в районе Скрэнтона.
Айрин пожала плечами:
— Не знаю, я звонила по местному номеру — 412.
— Подождите минутку, сейчас проверим. — Ирвин поднялся из-за стола и, шаркая подошвами, направился к висевшей под лестницей книжной полке. Притащив большой дорожный атлас, он пригладил свои растрепавшиеся седые волосы, открыл книгу и деловито послюнил палец, радуясь возможности вновь вернуться на твердую почву, погрузившись в свое любимое занятие — перелистывание энциклопедий и толстых справочников. Мы три раза просмотрели алфавитный указатель, но никакого Карвела так и не нашли.
* * *
Я сидел за рулем «гэлекси» Счастливчика Блэкмора и смотрел в высокое звездное небо. Я свернул симпатичный косячок, похожий на большой огурец, на длинную соломину для коктейля, на толстый пенис старого спаниеля. Я собирался выкурить этого симпатягу до самого основания, пока окурок не начнет жечь мне губы. Вглядываясь в ночное небо, я искал седьмую звезду в созвездии Плеяды. Я думал о Саре и старался не думать о Ханне Грин. В саду было так тихо, что я слышал, как дом поскрипывает своими больными суставами и как похрапывают коровы в хлеву. Иногда до меня долетал приглушенный шум машин, проносящихся по янгстаунской дороге — шорох шин напоминал тихие печальные вздохи. Окна в нижнем этаже дома были темными, однако в комнатах наверху, за исключением спальни Джеймса Лира, все еще горел свет. Эмили так и не вернулась, но она позвонила родителям из телефона-автомата и сказала, чтобы они не волновались и ложились спать — с ней все в порядке, но ждать ее не нужно. Я пару часов провел вместе с Филом на диване перед телевизором, наблюдая, как Эдвард Робинзон бродит в сандалиях на босу ногу по пыльным дорогам Мемфиса. Затем позволил Ирвину и Айрин втянуть меня в угнетающе-занимательную игру под названием «Скрэббл» . В конце концов все устали от бесплодного ожидания и разошлись по своим комнатам. Родители Джеймса опаздывали уже на два часа.
И все же я не мог не думать о Ханне Грин. Интересно, как она воспримет известие о том, что рассказы Джеймса о его тяжелой жизни были сплошной выдумкой, рассчитанной на то, чтобы вызвать сочувствие и завоевать наши симпатии. Она знала Джеймса Лира гораздо лучше, чем я; теперь же получается, что она не знала его вовсе. Мне и самому трудно было расстаться с привычным отношением к Джеймсу и перестать считать его бедным мальчиком из рабочей семьи, душу которого, словно незаживающая язва, разъедает тоска по умершей матери. Однако, как выясняется, на самом деле все эти душевные муки были всего-навсего страданиями главного героя его романа «Парад любви». Интересно, какие еще из историй Джеймса Лира окажутся эпизодами из жизни его литературных персонажей?
Я бросил взгляд на темное окно во втором этаже и вспомнил вычитанное в какой-то научной статье утверждение, что очень часто в сознании больных, страдающих тяжелой формой бессонницы, грань между сном и бодрствованием становится расплывчатой, свою реальную жизнь они странным образом воспринимают как один утомительно долгий кошмар. Возможно, с людьми, страдающими синдромом полуночника, происходит то же самое. Через какое-то время они уже не в состоянии отличить собственную фантазию от окружающего их подлинного мира; они смешивают себя со своими героями, а случайные события, происходящие в их жизни, принимают за продуманные повороты сюжета. Поразмыслив, я пришел к выводу, что если все это соответствует истине, то Джеймс Лир представляет собой самый тяжелый случай заболевания, с которым мне когда-либо приходилось сталкиваться.
Но потом я вспомнил другого одинокого фантазера, который сидел, удобно откинувшись на спишу своего кресла-качалки, и очень медленно покачивался — туда-сюда, вперед-назад, — его рука, сжимавшая пистолет, тоже слегка покачивалась. Возможно, и Альберт Ветч перепутал себя с кем-нибудь из своих литературных героев. Его археологи-отшельники и чокнутые библиоманы из маленьких городков Пенсильвании тоже нередко предпочитали густить себе пулю в лоб, нежели быть перемолотыми челюстями очередного слюнявого монстра с клыками и щупальцами, которого их неосторожное любопытство впустило в наш мир; лучше покончить с собой, чем провалиться в эту ухмыляющуюся пасть, такую же черную и бездонную, как холодная пустота вселенной.
Сигарета погасла. Я до отказа вдавил зажигалку на приборной доске и, уткнувшись концом окурка в красные угольки, снова раскурил косячок. Теперь я ясно понимал, что, несмотря на обилие монстров, смотрящих на нас из вселенского Небытия пустыми глазницами и разевающих свои гигантские черные пасти, по сути, во всех рассказах Августа Ван Зорна речь шла об одном — об ужасе пустоты: о пустоте гардероба, в глубине которого валяется забытая пара женских туфель, о пустоте белого листа бумаги и бутылки бурбона, которую приканчивают за одну ночь и отставляют на подоконник в половине шестого утра. Возможно Альберт Ветч, как и его герой Эрик Уолденси из «Дома на улице Полфакс», оказавшийся в огромном особняке с множеством длинных коридоров и пустых комнат, пустил себе гулю в лоб, потому что в его комнате в отеле «Макклиланд» было слишком много зияющих черных дыр, из которых тянуло смертельным холодом пустоты. Это и есть настоящий доппельгэнгер писателя, решил я, а вовсе не тот порочный бесенок, который напяливает ваш костюм и кладет в карман ключи от вашего дома, и не тот невидимый озорник, который время от времени вылезает неведомо откуда, чтобы напакостить вам и устроить в вашей жизни полную неразбериху; нет, это скорее типичный герой ваших произведений — Родерик Ашер, Эрик Уолденси, Френсис Макомбер, Дик Дайвер — чьи истории, бывшие поначалу лишь слабым отражением реального мира, со временем вторгаются в него и подчиняют себе сам ход вашей жизни.
Я вспомнил моих собственных незадачливых героев — пеструю толпу запутавшихся и полностью дискредитировавших себя романтиков: Дэнни Фикса из «Поймы большой реки», который в финальной сцене романа изо всех сил гребет веслом, направляя лодку в непроглядную темноту большого грота на побережье Мексиканского залива, чтобы спрятать там тело Слейни по прозвищу Большой Пес; и Уинтропа Пиза из «Поджигательницы», он умирает от сердечного приступа, копая яму на заднем дворе своего дома, на дне ямы мой герой собирался похоронить обуглившиеся лохмотья — все, что осталось от смокинга, в который он нарядился, чтобы устроить свой последний пожар; и Джека Хауорта из «Королевства под лестницей», который, сидя в подвале своего дома, управляет целой империей, построенной из детской железной дороги; он ведет войны, расширяет границы своих владений, устанавливает строгие законы и дает новым городам имена своих жен и детей, в то время как наверху, над головой императора, медленно разрушается его дом, его семья и вся его жизнь. Раньше я никогда не задумывался на эту тему, но во всех моих книгах неизменно присутствовал образ пещер и подземелий (еще одна классическая метафора, любимая писателями, работающими в жанре мистического триллера) и сцены, связанные с выкапыванием могил и похоронами. Для «Вундеркиндов» я тоже планировал написать одну «подземную» сцену: после того как Валери Свит соблазняет Лоуэлла Вандера, тот в ужасе бежит на окраину города, где находит убежище в развалинах своей старой школы; просидев там три недели, он, исхудавший, бледный и полуслепой, вылезает на поверхность, чтобы узнать, что его отец, Каллоден Вандер, отправился на тот свет. Кажется, мои герои, совершая опрометчивые поступки, все время либо сами забиваются в разные пещеры, склепы и подвалы, надеясь спрятаться от собственных ошибок, либо пытаются скрыть последствия этих ошибок — избавиться от них, закопав поглубже в землю. Ага, в землю, подумал я. Глубоко вздохнув, я щелчком отшвырнул окурок, затем вылез из машины, обошел ее и открыл багажник.
Лампочка на крышке давным-давно перегорела, но при ярком свете полной луны рассмотреть содержимое моего багажника не составляло труда. Я постоял, глядя на труп и тубу, лежавшие рядом, как два верных товарища. Нет, решил я, так не годится — нельзя оставлять беднягу валяться на дне багажника. Правое ухо пса неловко загнулось, так что на него было больно смотреть. К тому же Доктор Ди начал слегка припахивать. Две отличные армейские лопаты, воткнутые в землю под углом друг к другу, должны находиться возле заднего крыльца — образ лопат, заляпанных желтоватой глиной, как живой стоял у меня перед глазами. Позапрошлым летом мы с Ирвином с помощью этих лопат выкопали в саду перед домом аккуратную ямку, чтобы установить скворечник, укрепленный на высоком березовом шесте. Это был очень красивый скворечник, сделанный в форме русского терема с разноцветными витыми куполами-луковками, но, к сожалению, изобретенный Ирвином всепогодный универсальный клей, которым он склеил свое сооружение, за зиму растворился, скворечник развалился на части, и вместо терема на снегу осталась лежать кучка цветных щепок. Я посмотрел на белые известковые камни, похожие на костяшки пальцев, раскиданные по траве под цветущим каштаном, затем взглянул на Доктора Ди. Мне показалось, что он как прежде смотрит на меня своими пустыми безумными глазами. Я поежился.
— Сейчас, дорогой, подожди еще чуть-чуть, я достану тебя оттуда, — сказал я, захлопывая крышку багажника.
Я обогнул дом и нашел лопаты именно там, где и ожидал. Прихватив одну, я направился к каштану, разбухшие от воды кочки смачно хлюпали у меня под ногами. Освещенные луной надгробные камни отбрасывали длинные зубчатые тени. Я вонзил лопату в землю и начал копать, ссыпая комья мокрой глины на свободное место между могилами Эрмафаила и Вискоса — если мне не изменяет память, так звали длинношерстную морскую свинку. Наверное, потому, что я чувствовал себя виноватым, или просто оттого, что находился под кайфом, каждый раз, когда лопата врезалась в землю, я слышал какие-то сердитые голоса; я не мог понять, рождаются ли они у меня в ушах или это злобное бормотание было рассерженным голосом фермы Воршоу. Я рыл могилу, ожидая, что в любую минуту кто-нибудь выйдет из дома и спросит, какого черта я здесь делаю. И мне придется сказать, что я собираюсь закопать на их лужайке еще одну мертвую собаку.
Однако десять минут спустя мое дебютное выступление в роли одного из моих героев-гробокопателей бесславно провалилось. Я больше не мог копать. Совершенно обессиленный, я прислонился к стволу каштана и заглянул в яму — по моим расчетам, достаточно глубокую, чтобы похоронить средних размеров шпица. Да, прямо скажем, слабовато для крутого парня вроде моего пресловутого доппельгэнгера. Я тяжело вздохнул, в ответ на мой вздох с дороги донесся приглушенный шорох. Обернувшись, я заметил в темноте два длинных бледных луча, ползущих вдоль аллеи, они то и дело ломались, наскакивая на стволы вязов. Машина быстро приближалась к дому, с треском ломая сухие ветви, которыми была усыпана дорога. Автомобиль подпрыгивал на кочках, разражаясь тяжелым металлическим грохотом, после чего с болезненным скрежетом проваливался в очередную рытвину. Я бросил взгляд на дом. В спальне Сэма Воршоу горел свет, за окном покачивалась неясная тень. Джеймс Лир смотрел, как машина его родителей въезжает в ворота.
Это был «мерседес-седан» последней модели. Ласковое урчание мотора наводило на мысль, что он работает на содовой воде. В лунном свете серебристо-серый красавец выглядел изящным и высокомерно-величественным, как мягкая вельветовая шляпа. Затормозив в нескольких дюймах от заднего бампера моей машины, «мерседес» немного постоял, ослепительно сияя галогеновыми фарами и нежно урча мотором, как будто сидящие внутри люди сомневались, туда ли они приехали, или раздумывали, стоит ли им вылезать наружу. Затем водитель дал задний ход, резко затормозил и в три приема аккуратно развернул автомобиль капотом к воротам, после чего заглушил мотор, — на тот случай, если им придется спешно удирать, решил я.
Дверца со стороны водителя распахнулась, и наружу высунулась остроносая туфля, в ярком свете пасхальной луны она сияла благородным черным лаком. Судя по темному носку и полоске бледной кожи, мелькнувшей между носком и задравшейся брючиной, туфля принадлежала мужчине, одетому в вечерний костюм; через шею мужчины был перекинут белый шелковый шарф, который я в первое мгновение принял за талес священника. Мужчина был тощим и долговязым, хотя и не таким высоким, как Джеймс, но его сутулые плечи точно так же были сведены вперед, словно он чего-то опасался. Поприветствовав меня унылым взмахом своей бледной руки, он протянул ее сидевшей на пассажирском месте женщине. Это была высокая полная женщина, завернутая в поблескивающий белым мехом палантин из шкуры какого-то животного. Она остановилась на посыпанной гравием дорожке, слегка покачиваясь на устрашающе высоких каблуках. Мужчина захлопнул дверцу, и они двинулись в мою сторону. Оба улыбались, как будто заскочили на огонек к старым знакомым. Мужчина шел на полшага позади, чуть придерживая женщину за талию, словно они собирались исполнить веселый танец ча-ча-ча. В своих мрачно-черном и ослепительно белом нарядах они походили на фигурки, сошедшие с рекламной картинки французской горчицы, на двух маленьких куколок, стоящих на вершине свадебного торта, на пару элегантных призраков, чьи тела остались лежать в искореженном лимузине, направлявшемся на бал-маскарад.
— Добрый вечер, меня зовут Фред Лир, — сказал мужчина, приблизившись к ступеням крыльца, где я поджидал гостей. Я оставил лопату на кладбище домашних животных, воткнув ее в землю возле незаконченной могилы, в два прыжка домчался до дома и вскочил на крыльцо, как будто это было традиционное место встречи посетителей. Я стоял на нижней ступеньке, заложив руки за спину, и улыбался во весь рот — Грэди Трипп, приветливый хозяин уютной придорожной гостиницы. — А это моя жена Аманда.
— Грэди Трипп, — я протянул руку. Его пальцы крепко стиснули мою ладонь — умелое машинально-вежливое рукопожатие опытного торговца. — Учитель Джеймса. Добрый вечер. Как поживаете?
— Ужасно, — ответила миссис Лир, — нам ужасно стыдно. — Они поднялись вслед за мной на крыльцо и остановились у меня за спиной, терпеливо дожидаясь, пока я возился с ключами. Я тысячу лет не пользовался своим комплектом ключей от дома Воршоу. — Мы бы хотели извиниться за поведение Джеймса.
— Ну что вы, он не сделал ничего плохого.
Надавив плечом на дверь, я ввалился в гостиную и щелкнул выключателем. Когда зажегся свет, я увидел, что они были как минимум лет на пятьдесят старше того седовласого миллионера и бывшей предводительницы команды девушек-болельщиц, размахивающих разноцветными султанчиками, чей образ возник у меня в воображении, пока дама трусила ко мне по залитой лунным светом дорожке. Они были одеты словно пассажиры океанского лайнера, собравшиеся на прием, который устраивает капитан корабля, но их щеки были изрезаны морщинами, белки глаз казались желтоватыми, а волосы отливали серовато-стальным блеском, хотя Фред Лир носил прическу бравого матроса, а короткая стрижка его жены напоминала стрижку примерного бойскаута. Я прикинул, что Фреду не меньше шестидесяти пяти, Аманда, вероятно, на пару лет моложе. Должно быть, Джеймс стал одной из последних безделушек, которыми они решили украсить свой особняк.
— Боже, какой очаровательный домик, — воскликнула Аманда Лир. Она осторожно переступила порог гостиной. Учитывая рост и возраст дамы, каблуки ее туфель казались несколько высоковатыми. Это были очень красивые и очень дорогие туфли из черной телячьей кожи, украшенные маленькими черными бантиками. Ее черное платье с рукавами из легкой прозрачной ткани и тремя пышными оборками вдоль подола хотя и выглядело довольно скромным, однако отнюдь не соответствовало облику почтенной пожилой леди. Длинные ногти Аманды были покрыты ярко-красным лаком, глаза и губы накрашены, от дамы исходил густой аромат духов «Шанель № 5». — О, просто восхитительный домик.
— Грэди, у вас прекрасный дом, — сказал Фред Лир.
Я обвел взглядом комнату. Мебель вернулась на свои места, и в гостиной воцарился обычный беспорядок, отличавшийся строго продуманным отсутствием симметрии в расстановке стульев, пуфиков и скамеечек для ног. Оставшегося свободного пространства едва хватало, чтобы человек моих габаритов мог протиснуться к камину и к деревянной лестнице, ведущей на второй этаж. Вместо картинок со сценами утиной охоты, пасторальных пейзажей и пожелтевших иллюстраций, вырезанных из сельскохозяйственного календаря-справочника с изображением старинных сенокосилок и веялок, которые, казалось, просились на стены, обшитые шероховатыми сосновыми панелями, дом был забит репродукциями картин Элен Франкентейлер и Марка Шагала, открытками с панорамными видами Иерусалима и Питсбурга, плакатами Дианы Эрбуз и фотографиями, на которых были запечатлены дети и родственники Воршоу: выпускной бал, церемония бар-мицваха, свадьба кузена Эндрю Эйбрахама. Над камином висели две отвратительные копии с полотен Миро — школьное творчество Деборы. На инкрустированном комоде из орехового дерева валялся спутанный клубок колючей проволоки, считавшийся аллегорической композицией под названием «Израиль». На журнальном столике лежала забытая доска для «Скрэббла», на разграфленном поле, точно на алфавитном круге для спиритического сеанса, было набрано ОВУЛЯЦИЯ и СПРИНЦОВКА — словосочетание, похожее на таинственный совет, оставленный добрыми духами. На тумбочке возле телевизора стояло две вазочки с растаявшим мороженым.
— Это дом моего тестя. Мы приехали на выходные.
— Ваша теща очень добрая женщина, — воскликнула Аманда Лир. — Она так беспокоилась о Джеймсе, когда мы говорили с ней по телефону.
— Кхе… да… они очень хотели познакомиться с вами. Но, знаете, все так устали… у нас сегодня был небольшой праздник. Они просили извиниться, что не дождались вас.
— О, нет, нет, это мы должны извиниться за опоздание. — Фред Лир вскинул руку и, отогнув рукав своего элегантного смокинга, взглянул на часы. Я мгновенно узнал золотые часы «Хамильтон» с удлиненным циферблатом в стиле «арт-модерн», с которыми Джеймс иногда появлялся на занятиях и нервно накручивал колесико, если товарищи накидывались на него с особенно жестокой критикой. — Боже мой, на целых два часа.
— Мы не смогли уехать так быстро, как нам хотелось, — вставила Аманда. — Видите ли, сегодня день рождения Фреда, и мы решили устроить вечеринку в гольф-клубе. Мы готовились к ней целый год. О, это была славная вечеринка.
— Извините, в каком гольф-клубе вы праздновали? — спросил я, хотя заранее знал ответ. Они принадлежали к тем, кого Джеймс окрестил «богатыми ублюдками».
— В клубе Сент-Эндрю, — сказал Фред. — Мы живем в Суикли-Хайтс.
Итак, все эти загадочные вспышки молний, озаряющие грозовые небеса в рассказах Джеймса Лира, и трагические мотивы, связанные с лицемерием и похотью, таящейся под маской католицизма, — тоже чистый вымысел, одна сплошная фальшивка.
— А теперь, — Аманда сделала шаг вперед, сладкая пресвитерианская улыбка сползла с лица пожилой дамы, — я бы хотела знать, где он.
— Наверху. Спит. Думаю, он не знает, что вы приехали. Я сейчас схожу за ним.
— О, нет, я сама схожу за ним.
— И все же позвольте мне. — Я отступил к лестнице, уловив в голосе Аманды угрожающие нотки, как будто она собиралась схватить Джеймса за ухо, выволочь из постели, протащить вниз по лестнице, выпихнуть на улицу и затолкать в поджидавший у ворот «мерседес». Я уже начал сомневаться, стоило ли вообще звонить родителям Джеймса. Он был достаточно большим мальчиком. Люди в его возрасте имеют право напиваться до потери сознания. Я даже готов был поспорить, что иногда им следует это делать. — Там наверху масса комнат. Ха-ха-ха. Вы можете разбудить не того человека.
— О, да-да, конечно, Грэди, вы абсолютно правы. — Ласковая улыбка вернулась на место. — Мы лучше подождем здесь.
— Ах, Грэди, как неловко, мы доставляем вам столько хлопот. — Фред удрученно покачал головой. — Хотелось бы мне знать, что происходит с нашим Джеймсом.
— Я знаю, что с ним происходит, — мрачным тоном заявила Аманда. — О господи, — вздохнула она, однако в подробности вдаваться не стала.
— Ну, он, без сомнения, очень любит кино, — сказал я.
— О, я вас умоляю, давайте оставим эту тему, — отрезала Аманда.
— Давайте оставим, — сказал отец Джеймса. Он улыбнулся, пытаясь превратить разговор в шутку, однако я уловил в его голосе умоляющие нотки.
— Ладно, пойду позову Джеймса. — Я начал взбираться по скрипучим ступеням. — Да, Фред, с днем рождения.
— Спасибо, Грэди.
Я нашел Джеймса на верхней площадке лестницы. Он уже успел натянуть свой длинный черный плащ и стоял возле перил, поджидая меня, словно я был палачом, явившимся за узником, чтобы отвести его к месту казни.
— Я не хочу с ними ехать.
— Послушай, Джеймс, — начал я шепотом. На площадке было еще три двери, из-под которых пробивались яркие полоски света, и мне совершенно не хотелось, чтобы все обитатели дома выскочили из своих комнат. Взяв Джеймса за плечо, я слегка подтолкнул его в сторону ванной, потом сам юркнул внутрь и запер дверь. — Послушай, приятель, думаю, тебе лучше вернуться домой.
— Со мной все в порядке. Я очень хорошо провел время.
— Я бы сказал, слишком хорошо. Честное слово, Джеймс, в данный момент я не самая подходящая для тебя компания.
Он не смотрел на меня.
— Джеймс. — Я положил руку ему на плечо, чувствуя, что нарушаю какое-то очень важное обещание, которое дал ему на определенном этапе нашего путешествия, начавшегося двадцать четыре часа назад. Я бы многое отдал за то, чтобы вспомнить, что это было за обещание. — Послушай, сейчас у меня сложный период, и… со мной происходят странные вещи… Понимаешь, я должен принять очень важные решения. Я… видишь ли, я и сам запутался… немного. Мне и так приходится отвечать за очень многие мои поступки… и я не мoгy взваливать на себя дополнительную ответственность… если еще и с тобой случится что-нибудь плохое… Джеймс, я серьезно — поезжай домой.
— Это не мой дом, — бросил он холодно.
— Нет? А где же он в таком случае? В Карвеле? — Я снял руку с его плеча. — Или, может быть, твой дом находится в Сильвании?
Джеймс опустил голову и уставился на свои тяжелые черные башмаки. Снизу доносились приглушенные голоса двух стариков, поджидавших нас в гостиной.
— Джеймс, зачем ты мне все это наговорил?
— Не знаю, — он вздохнул. — Правда, я не знаю. Извините. Пожалуйста, не заставляйте меня идти сними.
— Джеймс, они же твои родители.
— Нет, — он вскинул голову. — Они мне не родители. — Глаза Джеймса округлились. — Они мои бабушка и дедушка. Мои родители умерли.
— Бабушка и дедушка? — Я опустил крышку стульчака и уселся на унитаз. После упражнений на кладбище укушенная лодыжка снова начала ныть, а затхлая вода, по которой я шлепал, пробираясь на задний двор, испортила повязку Ирвина. — Я тебе не верю.
— Клянусь. У моего отца был собственный самолет. Мы на нем летали в Квебек. Он был родом из Канады. Честное слово. У нас был дом в районе Канадского плато. А однажды они полетели без меня. Самолет разбился. Правда, клянусь! Об этой катастрофе писали все газеты.
Я внимательно посмотрел на Джеймса. У него в глазах стояли слезы, на бледном лбу и возле висков проступила тонкая голубоватая сеточка сосудов. В голосе звучала неподдельная искренность.
— О катастрофе писали все газеты. — Я устало потер пальцами глаза, пытаясь вернуть своему взгляду былую проницательность.
— Мой отец был вице-президентом «Драво». Серьезно. Он дружил с Калигури , ну и все такое. Моя мама тоже из известной семьи. Ее девичья фамилия Гуггенхайм .
— Угу, помню. Читал в газетах. Лет пять-шесть назад.
Джеймс кивнул.
— Их самолет упал неподалеку от Скрэнтона, — сказал он.
Мне нечего было возразить.
— Прямо на окраине Карвела? — уточнил я.
Он пожал плечами и смущенно потупился:
— Да, наверное. Пожалуйста, не заставляйте меня идти с ними. Ладно? — Он почувствовал мою нерешительность. — Просто спуститесь вниз и скажите, что не смогли меня разбудить. Пожалуйста. Они уедут. На самом деле им все равно.
— Нет, Джеймс, им не все равно, — сказал я, хотя, честно говоря, мне показалось, их гораздо больше волновало, что о них подумает семейство Воршоу, чем благополучие их сына. Или внука.
— Они обращаются со мной как с буйнопомешанным. А она… она даже заставляет меня спать в подвале моего собственного дома! Это мой дом, профессор Трипп. Родители мне его завещали.
— Почему же тогда они назвались твоими родителями? Джеймс, какой в этом смысл?
— Они так сказали? — На лице Джеймса было написано искреннее удивление.
Я закатил глаза к потолку и прикусил губу, пытаясь восстановить детали разговора.
— М-м, да, вроде бы так и сказали. Но, вообще-то, я не помню.
— Ха, это что-то новенькое. О господи, вы даже не представляете — они такие обманщики. Не понимаю, как я мог дать миссис Воршоу их телефон?! Наверное, я был сильно пьян. — Он зябко поежился, хотя в ванной было тепло, даже душно. — Они ужасно холодные люди.
Я выпрямился на унитазе и внимательно вгляделся в его бледное и такое юное лицо с красивыми и одновременно неуловимо-размытыми чертами, всеми силами пытаясь поверить ему.
— Джеймс, что ты болтаешь? Этот человек твой отец. Вы же похожи как две капли воды.
Джеймс захлопал глазами и отвернулся. Помолчав секунду, он тяжело вздохнул и глубоко засунул руки в карманы своего «счастливого» плаща, способного отпугнуть любую удачу. Он снова посмотрел на меня — очень твердо и пристально — и произнес осипшим голосом:
— Похожи. И на это есть свои причины.
Я на мгновение задумался.
— Джеймс, — наконец сказал я, — выметайся отсюда.
— Поэтому она и ненавидит меня. Поэтому и заставляет спать в подвале, — он перешел на шепот, — в ужасной темной дыре.
— Ага, в ужасной дыре, — повторил я, зная, что он опять врет, — с крысами и пауками среди бочек с первоклассным амонтильядо .
— Клянусь, — сказал Джеймс. Но он зашел слишком далеко и сам понимал, что увлекся. Его взгляд был устремлен в пол, и на этот раз он не поднял глаза. Эти двое внизу могли быть только его родителями и никем больше; даже если Аманда не говорила мне, что она его мама, то уж в разговоре с Айрин она точно назвалась матерью Джеймса. Я поднялся на ноги и решительно тряхнул головой:
— Все, Джеймс, хватит. Мне надоело слушать твои россказни.
Я взял его за локоть и подтолкнул к выходу. Он молча прошел по коридору и начал медленно спускаться по лестнице. Внизу я передал его в руки поджидавших родственников.
— Ты только посмотри на себя, — воскликнула Аманда, когда мы появились в гостиной. — Какой позор.
— Пошли, — буркнул Джеймс.
— Что это на тебе? — ужаснулась Аманда, окидывая его взглядом с головы до ног. — Я же выбросила этот плащ на помойку.
— А я его достал. — Джеймс пожал плечами.
Она повернулась ко мне. Впервые с момента нашей встречи я увидел, что Аманда Лир по-настоящему расстроена.
— Профессор Трипп, надеюсь, он не ходит в этом на занятия.
— Нет, ну что вы. Никогда раньше не видел этого плаща.
— Пойдем, Джимми, — сказал Фред и, шагнув к Джеймсу, обхватил его тощую руку чуть повыше локтя. — Мы и так причинили массу неудобств этим добрым людям. До свидания, Грэди, спокойной ночи.
— До свидания. Рад был познакомиться. — Я вежливо улыбнулся. — Позаботьтесь о Джеймсе, — добавил я и мгновенно пожалел о сказанном.
— О да, мы о нем позаботимся, — заверила Аманда. — Можете не беспокоиться.
— Пусти меня, — прошипел Джеймс, пытаясь высвободиться из железной хватки Фреда. Но пальцы старика крепко впились ему в руку. Он протащил Джеймса через гостиную и резко распахнул дверь на улицу, собираясь вытолкнуть его в непроглядную ночную тьму. Уже стоя на пороге, Джеймс обернулся. Он посмотрел на меня многозначительным взглядом и скривил губы в саркастической усмешке.
— Братья Вандеры, — сказал он.
Затем родители торопливо проволокли его через двор и, точно похитители младенцев из дешевого боевика, без особых церемоний затолкали на заднее сиденье своего красивого автомобиля.
* * *
Проводив Джеймса, я снова поднялся наверх и остановился на пороге спальни Сэма. Я смотрел на залитую лунным светом комнату и на смятую постель, она выглядела опустевшей и невероятно холодной. Мне захотелось лечь в эту покинутую постель. Я вошел в комнату, прикрыл дверь и зажег свет. Через несколько лет после смерти Сэма его комната в доме на Инвернесс-авеню была переделана в мастерскую для Айрин, но комната в загородном доме навсегда осталась спальней Сэма, и все в ней выглядело так, как при жизни этого давно ушедшего мальчика. Старое потертое покрывало по-прежнему лежало на кровати, нарисованные на нем лихие ковбои на лошадях с развевающимися гривами по-прежнему бросали свои тугие лассо. На книжной полке, висящей над письменным столом, стояли книги Сэма. Я прочел несколько названий: «География Канады», «Путешествие на Луну», «История военно-морской академии», «Космический хирург» Лема Уолкера. Письменный стол, шкаф и кровать составляли гарнитур, резной узор в виде переплетенных канатов и кренгельсов, судя по всему, означал «морской» стиль. Все вещи были потрепанными и выцветшими, на обоях проступила плесень, на мебели повсюду виднелись следы работы термитов. Ирвин и Айрин никогда не говорили о том, чтобы превратить комнату Сэма в нечто вроде алтаря или музея их погибшего сына — их единственного родного ребенка, — но тем не менее факт оставался фактом: они сохранили комнату в неприкосновенности, не изменив в ней ни одной детали. Некоторые из его старых вещей: пластмассовая коробка с морскими камушками и ракушками, статуэтка Кали, трехцветное знамя школы Резенштейна, где учился Сэм, — также перекочевали из питсбургского дома в Киншип.
Я опустился на узкую кровать и, откинувшись, упал на скомканное одеяло. Когда я попытался закинуть на кровать ноги, моя здоровая лодыжка зацепилась за какую-то веревку. Я снова сел и обнаружил, что запутался в лямках рюкзака. Взглянув на забытый рюкзак Джеймса, я поморщился и прикусил губу, внутри у меня шевельнулось острое чувство вины: нельзя было позволять этим привидениям увозить его в своем сером автомобиле-призраке.
«Прости меня, Джеймс». Я сунул руку в рюкзак и вытащил рукопись. «Парад любви». Закинув ноги на одеяло, я прислонился головой к деревянной спинке кровати. Дом Воршоу затих, погрузившись в сон. Свет стоящей на тумбочке лампы окутал меня непроницаемой стеной, словно отделив от внешнего мира. Я поудобнее устроился на постели Сэма и начал читать.
Действие романа разворачивалось в сороковых годах двадцатого века, в каком-то мрачном захолустном городке, затерянном среди столь милых сердцу Джеймса Лира унылых просторов Центральной Пенсильвании. Главный герой, Джон Игер, восемнадцати лет от роду, живет в полуразвалившемся доме на берегу грязной речушки вместе с отцом, водителем автопогрузчика на зейтзовской фабрике манекенов, и дедом, старым паразитом по имени Гамильтон Игер, который появляется в самом начале романа: на странице номер три дедушка подкладывает яд в миску маленького китайского мопса — любимой собачки мальчика. Мама Джона, болезненная молодая женщина, работавшая посудомойкой в фабричной столовой, умерла прошлой весной от пневмонии. «Ты красивый мальчик», — были ее последние слова, обращенные к сыну.
«Он был таким красивым, что казался невидимкой», — гласил следующий абзац.
Его лицо напоминало лицо зейтзовского манекена. Нос как плавник акулы. Губы красные, как запрещающий сигнал светофора. Черные глаза с длинными пушистыми ресницами были блестящими, как стеклянные глаза, вставленные в оленью голову, которая смотрит на вас со стены прихожей. Черты этого лица не задерживались в памяти видевших его людей. У них оставалось лишь смутное ощущение красоты. На фотографиях его лицо всегда выглядело так, словно в последнюю минуту перед щелчком камеры он повернул голову.
Первые сто пятьдесят страниц были посвящены событиям детства и юности, сформировавшим характер героя. Джон Игер предается воспоминаниям о своем прошлом, сидя у окна автобуса, в котором он направляется в Уилкез-Барр, чтобы купить пистолет, из которого на странице номер 163 он убьет Гамильтона Игера, выстрелив ему точно между глаз в отместку за то, что тот когда-то отравил его любимую собаку по кличке Уорнер Оланд. Это были неторопливые поэтические воспоминания, иногда слишком затянутые, хотя эпизоды с соблазнением малолетних, изнасилованием, псовой охотой, поджогом, пожаром и попытками самоубийства, приправленные обычным лировским сарказмом в адрес католицизма, а также сцены, в которых юных герой переживает моменты полного восторга, сидя в первом ряду кинотеатра, были живописно-убедительны. Читателя ничуть не удивляет, что Джон Игер в результате превращается в замкнутого молодого человека, который постоянно врет, рассказывая окружающим чудовищные небылицы, и нянчится с разъедающей душу ненавистью к самому себе.
После убийства деда Джон Игер неожиданным гостем является на бал выпускников, где убивает местного хулигана по имени Нельсон Макул, который всю жизнь мучил героя столь изощренными и жестокими способами, что читатель облегченно вздыхает, когда мерзавец наконец получает по заслугам. Разгоряченный этими преступлениями, не замечая кровавых пятен на обшлагах своих брюк, Джон Игер спешит в церковь, чтобы преклонить колени и покаяться в грехах. После чего снова садится в автобус и покидает город. Второе автобусное путешествие, которое занимает всего несколько страниц, по сравнению с первым кажется просто молниеносным; оно приводит Джона Игера в Лос-Анджелес, где наш герой безуспешно пытается пройти на территорию голливудской киностудии, затем становится жертвой уличных бандитов, которые грабят его на ступенях церкви Святой Девы Марии, далее следует напряженная сцена — романтическая и жестокая одновременно: Джон Игер близок к тому, чтобы превратиться в уличную проститутку и продать свое юное тело оставшемуся не у дел старому актеру, бывшей звезде немого экрана; в конце концов он отправляется на Венис-бич и, погрузившись в воды Тихого океана, сводит счеты со своей никчемной жизнью. По дороге к пляжу герой знакомится в вагоне трамвая с пухленькой блондинкой, милой и трогательной девушкой по имени Норма Джин Мортенсон, в которой он узнает родственную душу, прямо-таки живое воплощение собственной души, этой бесформенной груды желаний, неясной тоски, лжи, презрения к самому себе и пустоты, скрывающейся в самой ее сердцевине. Трикотажный свитер, плотно обтягивающий соблазнительные формы девушки, чулки со спущенными петлями, дешевая косметика и амбициозное желание стать звездой кинематографа каким-то странным образом — я, правда, не очень хорошо понял, каким именно, — приводят героя к мысли, что ему следует утопиться.
Я на одном дыхании прочел все двести пятьдесят страниц и закончил книгу меньше чем за два часа. Я не знал, как относиться к роману Джеймса.
Стремительно-уверенный тон повествования был характерен для первой хорошей книги, написанной начинающим автором с его абсолютной и совершенно ошибочной убежденностью, что все шокирующие подробности и крайности проявления человеческой натуры, которые он столь ярко описывает в своем произведении, вызовут в душе потрясенного читателя новые, доселе неведомые чувства гнева и удивления. Это был циничный, нелепый и захватывающий роман, пронизанный искренней грустью, которая, как балласт, не позволяла ему скатится в откровенную мелодраму. То ли Джеймс перерос свою страсть к лингвистическим экспериментам, то ли забыл о своем увлечении, или, может быть, ему просто надоело выслушивать мои замечания и раздраженные вопли товарищей-критиков, — но он оставил идиотские опыты с синтаксисом и пунктуацией: несмотря на витиеватый стиль и сбивчивую манеру повествования, ему удавалось вести внятный рассказ, по крайней мере в пределах одного предложения или даже целого абзаца выстраивая логическую цепочку событий и поступков героев.
И все же, закрыв книгу, я не мог отделаться от ощущения, что передо мной одна сплошная фальшивка, похожая на киношную декорацию. Характерные приметы времени были выписаны с поразительной точностью, но тем не менее их появление в тексте выглядело каким-то старательно-надуманным: в романе то и дело мелькали женские шляпки, звучали популярные мелодии сороковых и проносились, сверкая хромированными бамперами, длинные черные автомобили — образы, явно позаимствованные из старых фильмов. Кроме нескольких волнующих сцен, связанных с воспоминаниями героя о детстве и юности, и странного эпизода с престарелым актером в напудренном парике, большая часть «Парада любви» казалась скроенной из огрызков пожелтевшей кинопленки. Люди двигались, говорили и реагировали на реплики друг друга, как актеры в кино. И происходящее с ними тоже напоминало события, которые случаются только в кино. За исключением определенной эмоциональной напряженности, в книге не было практически ничего, что заставило бы читателя поверить в реальность рассказанной истории. Это была выдуманная история, написанная человеком, который знаком только с выдуманными историями. Подобно Миранде из шекспировской «Бури», знающей жизнь лишь по романтическим книгам из библиотеки ее отца.
Я положил рукопись на тумбочку и задумался. Возможно, меня нельзя считать объективным судьей. Потому что в глубине души я знал, что завидую этому мальчику: я завидовал его таланту, хотя и у меня был талант, и его молодости, хотя мне не приходилось сожалеть о моей ушедшей юности, но главным образом я завидовал тому, что он просто закончил свою книгу. Несмотря на все ее недостатки, Джеймс мог гордиться своей работой. Динамика, острота, богатство воображения и широта наблюдений — все эти элементы в полной мере присутствовали в романе, а сцена знакомства с пока еще никому не известной Мэрилин, если и не выглядела достаточно убедительной с точки зрения развития сюжета, была написана со страстью истинного поклонника актрисы и производила сильное впечатление. Но в самом начале книги был еще один эпизод, воспоминание о котором преследовало меня до конца романа, и сейчас я вдруг понял, что меня до сих пор гложет какое-то смутное беспокойство. Я снова открыл рукопись на пятьдесят второй странице: это была жесткая сцена, где старый Гамильтон Игер насилует молодую жену своего сына. Автор называл точную дату — август 1928 года.
Старик схватил ее за шею и, повалив на кровать, как цыпленка вдавил лицом в пыльный матрас. Она задохнулась. Рано утром он ходил в лес за черникой, и его пальцы были испачканы лиловым соком.
Джон Игер, продолжал автор все тем же бесстрастным тоном, родился девять месяцев спустя. Я перечитал абзац, чувствуя, как волосы на голове встают дыбом. Я уже не был так безоговорочно уверен, что Джеймс Лир врал мне, хотя прекрасно знал, что искусные лжецы даже после разоблачения продолжают долго и упорно врать. Я, конечно, не верил, что Фред Лир является одновременно отцом и дедом Джеймса, однако я все же не мог избавиться от чувства вины за то, что позволил этим двум призракам похитить его. Отложив рукопись, я вскочил с кровати и принялся мерить шагами комнату. Мысли о Джеймсе Лире не давали мне покоя.
Почему «Парад любви»? Казалось, Джеймс, как обычно, выбрал название книги просто потому, что оно было хорошим, без какой-либо явной связи с сюжетом и характерами главных героев. В этой манере Джеймса давать своим произведениям абсурдные названия было что-то невероятно трогательное, как будто, назвав книгу «Дилижанс» или «Алчность», он надеялся, что сможет превратиться из писателя в целую киностудию и создать на том голом пустыре, которым была его жизнь, волшебный город, наводненный костюмерами, звукооператорами, древнегреческими воинами в блестящих доспехах, одноглазыми морскими пиратами и кровожадными индейцами, а сам он будет продюсером и режиссером, сценаристом и осветителем, гримером и безмолвным статистом, которому суждено стать звездой, и знаменитой актрисой, находящейся на пике славы.
За свою жизнь я видел немало киноманов, от похотливых фантазеров, млеющих при виде красивых женских лиц, до страдающих ностальгией мечтателей, которые садятся в первый ряд кинотеатра, словно забираются в машину времени, и устанавливают тумблер на приборной доске в положение «никогда не возвращаться назад»; в той или иной степени эта киномания, как и любая другая страсть, подразумевает наличие некой внутренней пустоты. Для Джеймса главную привлекательность составляет зыбкая неопределенность того мира, где обитают актеры и актрисы: биографии, сочиненные пресс-службами кинокомпании, псевдонимы, которые они себе придумывают, и маски, которые они свободно натягивают, а затем так же легко сбрасывают. А еще — и это было видно из его романа — Джеймса просто завораживали картинки дружной общинной жизни в маленьких провинциальных городках — образы, столь часто навязываемые классической голливудской продукцией.
Джеймс был достаточно умен, чтобы понимать всю иллюзорность этих образов — его ощущение иллюзорности нашло отражение в «Параде любви», — и все же до такой степени заражен ею, что мог поверить в чудо, скрывающееся за белым полотном экрана, и переживать за судьбу старлетки, которая мелькнула в левом нижнем углу кадра, а позже проглотит двадцать девять таблеток нембутала и свалится вниз головой с балкона, и сожалеть, что какой-нибудь сценарист попал в черный список и лишился работы, и размышлять о патологических пристрастиях киношного героя-любовника, и, закатив глаза, перечислять имена голливудских самоубийц. Возможно, подумал я, истинным символом этой любви стали два слова, выгравированные на запястье Джеймса: «Франк Капра». Капра всегда считался романтиком, но мир его фильмов наводнен тенями, за которыми часто скрывается предчувствие упадка, саморазрушения и великого позора. Оплакивая смерть своего героя, романтизировавшего образ маленького американского городка, Джеймс с помощью иголки вырезал этот образ на собственном теле.
Я присел на кровать, обхватил себя руками за плечи и уставился в одну точку, слегка покачиваясь из стороны в сторону, потом тряхнул головой и снова вскочил на ноги. Я снял с книжной полки «Космического хирурга» Лема Уолкера и внимательно прочитал первую главу, из которой узнал, как на Альтаире IV проходят церемонии вручения дипломов Медицинской академии и что небо Альтаира постоянно озаряется вспышками позитронных молний. Я открыл ящик письменного стола Сэма и не нашел в нем ничего, кроме засохшего леденца и десятицентовой монеты 1964 года выпуска. Я всеми силами пытался избавиться от чувства, что из всех людей, чье доверие мне стучалось обманывать, Джеймс Лир окажется тем человеком, которому труднее всего будет пережить мое предательство.
— Ладно, — произнес я вслух, тоскливо поглядывая на рюкзак Джеймса. В моей мелкой эгоистичной душонке, черной и сморщенной, как завалявшаяся изюмина, было одно-единственное желание: лежать на кровати Сэма Воршоу и, покуривая толстенький косячок, читать об эпидемии китузианской лихорадки, поразившей людей-пчел на маленькой планете под названием Бетелгейз V. Но мое черствое и холодное сердце было там, на заднем сиденье серебристо-серого «мерседеса», который безмолвным призраком мчался по ночному шоссе, увозя своего пленника обратно в Питсбург. — Кажется, я знаю, что надо делать.
Я пихнул под мышку рукопись Джеймса, вскинул на плечо рюкзак, выскользнул из спальни и начал осторожно спускаться по лестнице. На последней ступеньке я споткнулся и подвернул вторую ногу. Пробравшись на кухню, где стоял телефон, я снял трубку и набрал свой домашний номер. Мне ответила Ханна. Я сказал ей, что нахожусь в Киншипе.
— Мы тебя потеряли, — перекрикивая шум, сообщила Ханна. На заднем фоне мне удалось разобрать голос Уилсона Пикетта, пушечную канонаду, трубные вопли целого стада слонов, истеричные женские крики и еще какой-то звук, похожий на трещотку гремучей змеи.
— Крабтри там? — спросил я, с трудом сдерживаясь, чтобы самому не орать во всю глотку.
— Да. Он устроил вечеринку.
— Боже, какая потрясающая новость. — Я затолкал рукопись Джеймса в рюкзак и затянул тесемки. — Проследи, чтобы он никуда не сбежал. Хорошо?
— А? Ладно, постараюсь. Послушай, Грэди, — завопила Ханна, — я хотела тебе кое-что сказать! К нам приходил полицейский. Сегодня днем. Эй, слышишь? Какой-то Попник.
— Пупсик. Чего он хотел? — Айрин повесила подарок Джеймса на спинку стула. Я поднес жакет к лицу и понюхал белый горностаевый воротник — от меха исходил слабый запах витамина В.
— Понятия не имею. Сказал, что хочет поговорить с тобой. Грэди, ты сегодня вернешься домой?
Входная дверь скрипнула и приоткрылась, потом с грохотом захлопнулась, и мгновение спустя на кухне появилась Эмили. От нее за версту разило табаком, лицо с расплывшимся макияжем было похоже на застывшую маску. Эмили двигалась, как-то странно переставляя негнущиеся ноги и прижимаясь к стене, точно испуганная кошка. Когда она проходила мимо меня, наши глаза встретились. Заглянув в эти черные размазанные круги, я почувствовал себя героем одного из рассказов Августа Ван Зорна, приблизившегося к последней черте, за которой следует ужасающая развязка. Я ничего не увидел в этих глазах, на меня смотрела пустота, черная дыра в пространстве вселенной.
— Убирайся, — сказала Эмили.
Я подхватил рюкзак Джеймса, перекинул через плечо украденный им жакет и поднес трубку к самым губам.
— Уже еду, — прошептал я.
* * *
Когда я вырулил на вязовую аллею, колеса «гэлекси» переехали что-то большое и твердое. Когда я ударил по тормозам, машину слегка повело на какой-то тошнотворно скользкой жиже. Я вылез из машины и пошел посмотреть, что это было. В кроваво-красном свете габаритных огней я увидел нечто вроде толстого электрического кабеля, лежащего поперек дороги, один конец кабеля был сильно расплющен. Я переехал мистера Гроссмана. В первое мгновение я испугался и метнулся обратно в машину, чтобы просто сбежать, рвануть с места и ехать куда глаза глядят, пока впереди не покажется берег Тихого океана. Я так и сделал, но, проехав ярдов десять, снова затормозил и дал задний ход. Тело мистера Гроссмана оказалось на удивление тяжелым. Я подумал, что никто в доме Воршоу не пожалеет об исчезновении этого подлого и страшно неблагодарного члена семьи. Дотащив его до машины, я открыл крышку багажника и положил останки мистера Гроссмана рядом с тубой и Доктором Ди.
* * *
Я возвращался в Питсбург. Все, что осталось в моей памяти, это неуклюжие попытки свернуть сигарету одной рукой и тихое потрескивание радиоприемника. Я включил первую попавшуюся станцию, оказавшуюся общественной радиостанцией колледжа Коксли, — призрачный голос прошлого, плывущий по зыбкой эфирной волне. В ту ночь они крутили мелодии Ленни Тристано. Около двух часов я въехал в город и, проскочив по пустынным улицам, направился в сторону Сквирелл-Хилла. Я ехал домой, но не собирался задерживаться там дольше, чем потребуется, чтобы забрать Крабтри, — если, конечно, предположить, что он еще вменяем. Я задумал совершить один дерзкий, безрассудный и совершенно идиотский поступок, а в таких случаях трудно найти более надежного компаньона, чем Терри Крабтри.
Посреди нашей мирно спящей улицы мой дом сиял огнями, как взлетная полоса аэродрома. Подходя к крыльцу, я услышал скабрезный хохот саксофона, оконные стекла вибрировали в такт басовым. Мой дом был до отказа забит писателями. Писатели были повсюду: они сидели на диванах в гостиной и наблюдали за другими писателями, которые, скинув туфли, отплясывали в центре комнаты; на кухне толпа писателей вела оживленную литературную дискуссию, свободно переходя от благопристойной лжи к неприглядной правде, они яростно дымили сигаретами и стряхивали пепел в банки из-под пива. Еще с полдюжины писателей устроилось на полу в холле: литераторы, точно племя индейцев, собравшихся вокруг своего идола, расселись кружком возле небольшой хозяйственной сумки с марихуаной и сосредоточенно наблюдали, как на экране телевизора кровожадная Гидра бесчинствует на улицах Токио. На диване позади них, свившись в тугой клубок, лежала пара моих студентов — очень «сердитых молодых людей» , которые украшали пирсингом носы и губы и никогда не снимали тяжелые армейские ботинки с металлическими застежками. На ступеньках лестницы, ведущей к моей спальне, сидели трое литературных агентов из Нью-Йорка. Одетые несколько лучше, чем писатели, и гораздо менее пьяные, они обменивались между собой конфиденциальной дезинформацией. Во всех остальных комнатах было столько местных поэтов, что, если бы в эту ночь на крышу моего дома рухнул гигантский метеорит, мы бы никогда больше не услышали ни одной строфы о тронутых ржавчиной отцах, о зараженных половым бессилием прокатных станах и о бессемеровских ретортах любви.
Еще одна писательница сидела у меня в кабинете. Она с ногами забралась на мой зеленый диван и, подтянув колени к подбородку, спрятала их под подолом свитера, так что наружу торчали только острые носы ее красных ковбойских ботинок. Писательница была погружена в чтение толстой рукописи, которая лежала на диване рядом с ней. Она хмурила брови и, склонив голову набок, задумчиво наматывала на палец, затем распускала и снова наматывала длинную прядь своих желтоватых волос.
— Привет, — сказал я, заходя в кабинет. Я плотно прикрыл за собой дверь и бросил взгляд на письменный стол. Только сейчас я сообразил, что, уезжая сегодня утром из дома, оставил моих «Вундеркиндов» на письменном столе, где любой желающий — где КРАБТРИ — мог свободно до них добраться.
— О, Грэди! — Ханна выронила страницу, которую только что дочитала и собиралась отложить в сторону, и быстро прихлопнула ее обеими руками, словно это была ее собственная рукопись и она не хотела, чтобы я видел ее работу. — О господи, Грэди! Надеюсь, ты не против. — Она сморщила нос, ужасаясь своему отвратительному поступку. — Прости. Мне так стыдно.
— Ну что ты, читай, пожалуйста, я не возражаю.
Она собрала в стопку раскиданные по дивану страницы, похожие на тонкие ломтики сыра, отрезанные от большой квадратной головы сорта «Грэди Трипп», тщательно подровняла ее со всех сторон и, перевернув текстом вниз, пристроила на подлокотнике дивана. Затем соскользнула на пол, подошла ко мне и обвила меня руками.
— Я так рада, что ты вернулся, — сказала Ханна. — Мы волновались. Куда ты пропал?
— Со мной все в порядке. Просто надо было съездить кое-куда, разобраться с эпидемией китузианской лихорадки.
— Что это такое?
— Ничего. Ты случайно не знаешь… кхе… — я указал подбородком на рукопись, печально перевесившуюся через подлокотник дивана, — Крабтри видел ее?
— Нет, не знаю. То есть, я хочу сказать… думаю, что не видел. Мы весь день провели в Тау-Холле. — Ханна прищурила глаз и сдавленно хихикнула. — А когда вернулись, Крабтри тоже был сильно занят.
— Еще бы. — Я нехотя высвободился из ее объятий. — Хотелось бы знать, где он сейчас.
— Понятия не имею. Я даже не знаю, дома ли он или… О, нет, Грэди, не уходи! — Она снова обвила меня руками. — Останься со мной.
— Послушай, мне действительно надо поговорить с ним, — пробормотал я, хотя мысль о том, чтобы снова сесть за руль и мчаться посреди ночи в Суикли-Хайтс ради совершения одного безумного поступка, вдруг перестала казаться мне такой уж заманчивой. Я мог бы остаться с Ханной и больше не вспоминать ни о Деборе, ни об Эмили, ни о Саре, ни о том бледном головастике, который с улыбкой поглядывает на меня из ее утробы, и главное — навсегда забыть об этом маленьком жалком врунишке — Джимми Лире. Ханна крепко прижалась ко мне. Я закрыл глаза и представил, как спускаюсь вслед за Ханной в ее комнату, ложусь рядом с ней на кушетку под фотографией Джорджии О'Киф, просовываю руку внутрь красных ковбойских ботинок и провожу пальцами по ее горячим и влажным лодыжкам… — Ханна, мне действительно надо…
— Слышишь, «The Horse», пойдем в гостиную, — она схватила меня за руку и потянула к двери, — пойдем, тебе надо потанцевать.
— Я не могу. Мои лодыжки…
— Лодыжки? Что с ними? Пойдем.
— Я не могу. — Ханна распахнула дверь. В комнату ворвались энергичные звуки рожков, имитирующих дробный стук копыт. Ханна пару раз качнула своими тощими ковбойскими бедрами. — Ханна, послушай, Джеймс… у него возникла небольшая проблема. Мы с Крабтри должны ему помочь.
— Что за проблема? Можно я тоже поеду?
— Нет. Я не могу тебе рассказать. Ничего серьезного. Ханна, я обещаю, мы съездим за Джеймсом — это не займет много времени, а потом я с тобой потанцую. Хорошо? Клянусь, мы обязательно потанцуем.
— Он застрелил собаку ректора?
— Что он сделал? — Я снова прикрыл дверь. — Кого он застрелил?
— Вчера вечером кто-то застрелил собаку ректора. Ну, эту, слепую. Пес пропал, и полиция считает, что его убили. Они обнаружили на ковре следы крови. А потом доктор Гаскелл нашел застрявшую в полу пулю.
— Боже мой, какой кошмар.
— Крабтри сказал, что это очень похоже на работу Джеймса. Во всяком случае, он на такое способен.
— С чего он взял? Откуда он вообще знает, на что способен Джеймс.
— А кто знает? — спросила Ханна.
«Уж ты-то точно не знаешь». Я стиснул руку Ханны в своих ладонях.
— Я скоро вернусь.
— А мне нельзя с тобой?
— Нет, думаю, тебе лучше остаться дома.
— Я занималась французским боксом.
— Ханна!
— Ладно, я поняла. — В семье Ханны было девять старших братьев, и она привыкла к тому, что мальчишки не принимают ее в свои игры. — Но можно мне хотя бы почитать «Вундеркиндов», пока вы ездите выручать Джеймса?
Я все еще не мог полностью осознать, что кто-то уже начал читать мою книгу. От мысли, что у нее появился читатель, у меня екнуло сердце и закружилась голова.
— Да, конечно, можно.
Ханна придвинулась поближе и засунула указательный палец мне за ремень. Ее пальчик оказался между пряжкой и моим животом.
— Можно я возьму твоих «Вундеркиндов» к себе в комнату и побуду с ними наедине? — Ханна так сильно дернула меня за ремень, что я чуть не опрокинулся прямо на нее.
— Ммм… не знаю, — сказал я, отступая на шаг назад. У меня мелькнула мысль, что я всегда отступаю при приближении Ханны Грин. — Как они тебе?
— Кажется, я их люблю.
— Правда? — Похвала Ханны, хотя и брошенная вскользь, неожиданно наполнила меня небывалой силой и уверенностью. Я сглотнул застрявший в горле комок. И вдруг ясно понял, как долго я находился один на один с моими «Вундеркиндами», сколько лет блуждал вслепую, не зная, куда и зачем иду. В самом начале я показал несколько первых глав Эмили. «Написано ужасно по-мужски» — это были единственные запомнившиеся мне слова. Я тогда посмеялся над ними, но с тех пор я был единственным читателем, пророком и создателем и, если не считать моих героев, единственным живым обитателем моей маленькой пенсильванской Утопии. — Хорошо. Конечно, возьми.
Она приподнялась на цыпочки и заглянула мне в лицо. У нее были сухие обветрившиеся губы, Ханна намазала их ванильным бальзамом.
— Кажется, тебя я тоже люблю, — сказала она.
«О-о, черт возьми. Может быть, мне и вправду лучше остаться».
— Трипп вернулся? — откуда-то снизу донесся голос Крабтри. Он звучал так жалостливо, и в нем слышалось такое облегчение, что я почувствовал нечто вроде угрызений совести. — Где он? Трипп!
Я вздрогнул и отшатнулся от Ханны.
— Не показывай ему рукопись, ладно? Спрячь, пока мы не уедем. — Я мягко потрепал ее по щеке и взялся за ручку двери. — Не скучай, скоро увидимся.
— Будь осторожен, — сказала она, отлепляя волосок, который повис у нее в уголке рта, приклеившись к намазанным бальзамом губам.
— Я буду очень осторожен.
Поскольку Ханна влюбилась в меня, у меня появилось полное право начать давать ей обещания, которые я не собирался выполнять.
* * *
Я нашел Крабтри в холле. Он стоял в полном одиночестве, прислонившись плечом к дверному косяку, и наблюдал, как люди в гостиной пытаются изобразить троянского коня. Одну руку он непринужденно сунул в карман брюк, в другой держал маленькую пластиковую бутылку минеральной воды. Мне показалось, что в мое отсутствие Крабтри решил сменить имидж Терри Веселого Озорника, мастера устраивать разные забавные шалости, на образ одинокого, трезвого и утомленного жизнью человека, который на собственной вечеринке стоит возле стены и смотрит на этот безумный мир скучающим взглядом. Терри Крабтри был одет в один из своих двубортных костюмов, отливающих металлическим блеском; сегодня он выбрал серый костюм с легким, почти неуловимым голубым оттенком, напоминающим мягкое свечение экрана черно-белого телевизора. Его глаза за круглыми стеклами очков были тусклыми, лицо опухло, на щеках проступили какие-то неровные красноватые пятна. Терри стоял на пороге гостиной и смотрел на танцующих в комнате людей. Он напомнил мне Джеймса Лира, который вчера вечером точно так же стоял в саду Гаскеллов и, задрав голову, с угрюмой завистью всматривался в освещенные окна особняка.
Как только Крабтри заметил меня, на его лице появилась обычная невозмутимая ухмылка. Он едва заметно кивнул и вновь отвернулся, уставившись на танцующих.
— Ага, явился, — сказал он безразличным тоном, казалось, мое внезапное появление ничуть его не тронуло, как будто пять минут назад он не бродил по дому, как заблудившийся призрак, выкрикивая мое имя. — Куда ты запропастился?
— Ездил в Киншип.
— Знаю.
— Как ты тут?
— Помираю, — он закатил глаза. — Знаешь, Трипп, этот твой Праздник Слова самая скучная вечеринка, на которую ты меня когда-либо приглашал.
— Извини.
— Посмотри на этих людей, — тоскливо вздохнул он.
— Они писатели. Поэты, как правило, более искусные танцоры. Но в этом году у нас с поэтами недобор.
— А эти кто — прозаики?
— В основном. — Я несколько раз тряхнул головой и судорожно подергал плечами. — Мы, прозаики, обычно предпочитаем стиль «бешеный Снупи».
— И все как один порядочные люди. У вас в Питсбурге совсем нет геев?
— Почему, есть. Я сейчас им позвоню.
— Да еще ты, как последняя сволочь, исчез, не сказав ни слова, и увез мой саквояж со всеми лекарствами.
— Неужели? Кто бы мог подумать, что у тебя в саквояже лежат лекарства?
— Лежат. Во всяком случае, лежали до вчерашнего вечера, пока ты не начал шарить по моим сумкам.
— Извини. Правда, мне очень жаль. Крабтри, пойдем со мной.
Он сложил руки на груди и с чопорным видом уставился на меня.
— У меня нет настроения глотать разную дрянь.
— Никакой дряни мы глотать не собираемся.
Он окинул меня взглядом с головы до ног.
— Ты уже под кайфом.
— Я знаю.
— Трипп, ты ужасно выглядишь.
— Крабтри, пожалуйста, пойдем со мной. Послушай, старина, мне действительно очень надо, чтобы ты пошел со мной.
— Пошел куда?
— Эй, дружище, — я вдруг поймал себя на том, что невольно копирую Ханну, когда она уговаривала меня остаться. Засунув палец ему за ремень, я попытался подтащить Крабтри к выходу. Он уперся каблуками в пол и не сдвинулся с места. — Черт подери, неужели ты не можешь просто пойти со мной, не задавая никаких вопросов? — возмущенно спросил я. — Или тебе обязательно нужно объяснять куда?
— Нет, не нужно. — Он отцепил мой палец от своего ремня, перевернул мою руку ладонью вверх, взглянул на нее и резко оттолкнул, словно, отвечая на вызов, вернул брошенную ему перчатку. Очевидно, Крабтри достаточно соскучился, чтобы забыть о своей роли обиженного друга. — Ты ведь так и не рассказал, почему сбежал сегодня утром?
— Да, я знаю, знаю. Я ужасный кусок дерьма. — Я понимал, почему он сердится, и не винил его за это. Я сам пригласил его на конференцию, сказал, что мы сможем побыть вместе, впервые за многие месяцы — за многие годы, — и исчез, заставив его посещать скучные семинары и развлекаться в одиночестве, устраивая вечеринку с толпой отвратительно добропорядочных людей. — Извини. Мне очень, очень жаль.
— Ну, хотя бы скажи, как ты съездил.
— Отлично. Ужасно.
— Эмили все еще собирается от тебя уходить?
— Да, скорее всего. — Я замотал головой. — О, по правде говоря, это был полный кошмар. Джеймс…
— Джеймс? Мой Джеймс?! — Лицо Крабтри озарилось улыбкой. Он ткнул себя в грудь уверенным жестом собственника. — Он ездил с тобой? И сейчас он тоже здесь? Где он?!
— Нет, его здесь нет. Собственно, поэтому ты мне и нужен. — Я понизил голос и зашептал ему в ухо: — Он попал в неприятную историю…
— Его арестовали? — завопил Крабтри.
— Ш-ш, тихо. Нет, его похитили.
— Похитили? Кто?
Я выдержал эффектную паузу.
— Родители.
Отец Крабтри проповедовал учение пятидесятников в Миссури, мать работала главным редактором журнала, посвященного проблемам машинного вязания. «Она может сделать все, что угодно» — была любимая фраза отца. «Она сделала из меня гея», — говорил Крабтри. Он попал в лапы сатаны в ранней юности и уже много лет не видел родителей.
— Родители? — Страшнее участи Крабтри представить не мог.
— У него на запястье нацарапано «Франк Капра», — добавил я жутким шепотом.
— Идем. Только возьму пальто.
Как пловец, бросающийся в воду со стартовой тумбочки, Крабтри рванул на кухню, сгреб в охапку свой оливковый плащ, висящий на спинке стула, схватил со стола початую бутылку «Джима Бима» и глотнул прямо из горлышка. Потом натянул плащ, завязал пояс, закурил сигарету и пихнул бутылку в левый карман. Проходя мимо холодильника, он прихватил пару банок пива и засунул их в правый карман. Когда Терри Крабтри вернулся в холл, от его мрачного настроения не осталось и следа: глаза сияли, губы сами собой расползались в счастливой улыбке.
— Давай купим пистолет, — радостным голосом сказал он.
Мы подошли к машине, я уже открыл дверцу, собираясь нырнуть внутрь, когда у меня за спиной раздалось вопросительное «эй?».
Крабтри стоял позади машины, барабаня пальцами по крышке багажника.
— В чем дело? — спросил я, хотя отлично понимал, о чем идет речь. — О, извини, — я нехотя обошел машину, — мне показалось, ты сказал, что не хочешь глотать разную дрянь.
— Я врал.
— Я так и думал.
— Открой багажник.
— Послушай, может быть, не стоит прямо сейчас…
— Открывай.
— Серьезно, Краб…
— Открывай немедленно.
Я открыл багажник.
— Фу-у! — Вонь была неописуемой — сочетание обычных автомобильных запахов и естественного запаха крови и смерти создало потрясающий букет: сладковатый, как залежавшиеся пищевые отходы, и резкий, как разлитый по асфальту бензин, в целом напоминающий запах тысячи резиновых покрышек, которые сначала долго катали по куриному дерьму, а потом сложили в огромную кучу и подожгли. — Что это? — Крабтри отскочил на безопасное расстояние и, вытянув шею, уставился в темные глубины моего багажника. Он поводил головой направо и налево, словно это была телекамера, укрепленная на очень длинном и гибком проводе. Изучив обстановку, Крабтри втянул голову в плечи и уставился на меня, вопросительно поблескивая стеклами очков. — Это змея? — спросил он.
— Это часть змеи, — сказал я и надавил на крышку, собираясь захлопнуть багажник. — Поехали, я все объясню по дороге.
— Эй, приятель, не так быстро. — Он ухватил меня за запястье. — Я еще не получил мои таблетки. — После небольшой борьбы ему удалось оттеснить меня в сторону. — И я до них доберусь, даже если там лежит дохлый скунс. — Крабтри осторожно запустил руку в дальний угол багажника и, сморщив нос, начал на ощупь искать свой саквояж.
Мы подкатили к Суикли-Хайтс около трех часов ночи и начали медленно кружить по его темным извилистым улицам. Вдоль тротуаров росли гигантские платаны, нависшие над дорогой ветви деревьев создавали ощущение, что вы двигаетесь по длинной галерее. По обеим сторонам улиц тянулись высоченные живые изгороди, за которыми скрывались роскошные особняки. Крабтри водил пальцем по карте Питсбурга и задумчиво жевал уголок открытки-извещения: университетская библиотека напоминала своему нерадивому читателю Джеймсу Селуину Лиру, проживающему по адресу Бакстер-драйв, 262, что он нарушает сроки пользования книгой. Заскочив на автозаправочную станцию, мы перелистали телефонный справочник и не обнаружили там никаких Лиров. Однако умница Крабтри, у которого никогда не было недостатка в идеях, порылся в рюкзаке Джеймса и отыскал между страниц биографии Эррола Флинна извещение, присланное две недели назад.
— Интересно, на рукописи указан другой адрес. — Крабтри схватил обеими руками карту и повернул так, чтобы тусклый свет от лампочки в глубине бардачка падал на бумагу. — Харрингтон, 5225.
— Это дом его тети, на Маунтан-Лебанон.
— Я смотрю по алфавитному указателю. Здесь нет такой улицы.
— Удивительно. Прямо загадка какая-то.
По дороге я рассказал Крабтри о событиях, произошедших со мной и с Джеймсом, с того момента как я вытащил из его потной ладони крошечный серебристый пистолет с перламутровой рукояткой, и о тех новых открытиях, которые я сделал за последние сутки. Однако я пропустил эпизод с жакетом Мэрилин Монро. Я убеждал себя, что реликвия, свернутая в аккуратный узелок, в целости и сохранности лежит у меня на заднем сиденье машины; завтра утром мы вместе с Джеймсом отправимся в дом ректора и вернем ее законным владельцам. Но на самом деле я молчал, потому что мне было стыдно. Я не хотел рассказывать Крабтри, с чего вдруг мне вздумалось тащить Джеймса в спальню Гаскеллов и что мы там делали до того, как на нас напал Доктор Ди. Я просто сказал, что убийство собаки было чистой случайностью. Слушая меня, Крабтри с каждой минутой проникался все большей и большей уверенностью не только в том, что Джеймс неплохой писатель, — его зоркому редакторскому глазу хватило нескольких минут, чтобы при тусклом свете автомобильной лампочки просмотреть «Парад любви» и прийти к подобному заключению, — но и в том, что именно он, Терри Крабтри, король Хаоса, и есть та катастрофа, к которой неумолимо приближался поезд Джеймса Лира. Я также рассказал ему обо всех печальных подробностях моей встречи с семьей Воршоу, однако Крабтри не проявил особого интереса к моим проблемам или, по крайней мере, делал вид, что слушает меня вполуха. Он все еще злился на меня. Что же касается «Вундеркиндов», то он ни словом не обмолвился о книге, я тоже боялся задавать вопросы. Если он видел рукопись и молчал, его молчание и было самым красноречивым ответом на все мои вопросы.
— Следующий поворот — Бакстер-драйв, — сказал Крабтри, поднимая глаза от карты.
Я свернул налево. Нумерация домов начиналась с цифры 230. Я погасил фары. Когда мы приблизились к номеру 262, я выключил мотор, и автомобиль покатился по инерции. Мы беззвучно подкрались к особняку Лиров и затормозили у начала широкой подъездной аллеи. Ворота были сделаны в виде двух массивных колонн, увенчанных здоровенными каменными ананасами. Справа и слева от них возвышалась ограда из остро отточенных железных пик, которые, устрашающе сияя позолоченными наконечниками, уходили куда-то в темноту. Мы вылезли из машины, дождались, пока дверцы сами мягко захлопнутся, и сделали несколько осторожных шагов по дорожке. Перед нами расстилалась извилистая река из отборного гравия — круглых, идеально отполированных камушков, похожих на россыпи самоцветов. Сотня ярдов ленивых излучин отделяла нас от парадного крыльца, которое широким полукругом охватывало весь фасад особняка — причудливого нагромождения серых валунов, ощетинившихся колоннами, портиками и заостренными арочными окнами. Сверху его придавливала череда двускатных крыш. Яркие прожекторы, установленные по периметру живой изгороди, освещали крыльцо и большую часть фасада.
— Бог ты мой, — прошептал я, — да тут не меньше пятидесяти окон, как мы узнаем, которое из них его.
— Не забывай, они держат его прикованным цепью к замшелой стене погреба. Надо просто найти вход в подземелье.
— Угу, при условии, что он говорил правду про подземелье, цепи с кандалами и про все остальное тоже.
— Если все это неправда, то какого черта мы вообще сюда приехали.
— Разумная мысль, — согласился я.
Когда мы подходили к замку, я заметил тонкий луч света, падающий на кроны деревьев. Где-то на верхнем этаже в левой части дома горел свет.
— Смотри, — я дернул Крабтри за рукав, — родители не спят.
— Наверное, точат свои вставные челюсти, — фыркнул Крабтри. Несмотря на растущее желание заполучить Джеймса, ему все же удалось сохранить чувство юмора. — Идем.
Он направился к ближайшему углу дома. Казалось, Крабтри знает, что делает. Я послушно следовал за ним, с замирающим сердцем прислушиваясь к громкому скрипу гравия у меня под ногами. Я старался ступать с пятки на носок, двигаясь крадущейся походкой индейца, но с моими лодыжками — укушенной и вывихнутой — это оказалось не так-то просто. В результате я просто прибавил шаг, надеясь как можно скорее оказаться в тени дома.
Никакого входа в подземелье нам обнаружить не удалось, как и ничего похожего на подземелье, однако в доме был высокий цокольный этаж, в торце здания мы заметили застекленную дверь и два окна. Из-за тюлевых занавесок с вытканными на них зелеными горошинами пробивался яркий свет и доносилось протяжное пение, какая-то женщина выводила унылым голосом:
— Дорис Дэй , — сказал Крабтри.
Я улыбнулся ему. Он понимающе кивнул.
— Джеймс Лир, — сказали мы хором.
Я пару раз осторожно стукнул по стеклу указательным пальцем. Через мгновение Джеймс Лир открыл дверь. На нем была красная пижама, из рукавов куртки торчали тощие запястья, слишком короткие мешковатые штаны едва прикрывали бледные лодыжки, костюм писателя украшали чернильные разводы и большие прорехи на локтях и коленях. Волосы Джеймса были всклокочены, глаза сияли огнем вдохновения, но почему-то казалось, что, увидев нас, он не особенно удивился. Джеймс поскреб затылок кончиком остро отточенного карандаша.
— Привет, парни. — Он тряхнул головой, как человек, внезапно очнувшийся после долгих раздумий. — А что вы тут делаете?
— Лир, мы явились, чтобы вывести тебя из темницы, — торжественно объявил Крабтри. — Надевай штаны.
— Джеймс, — заметил я, — мой халат не тема для пародий.
Отодвинув его, мы прошли в комнату, которая в моем воображении представлялась чем-то вроде тюремной камеры: свисающая с потолка тусклая лампочка, железная кровать, накрытая ветхим одеялом, и серые каменные стены с облупившейся краской. На самом деле мы оказались в просторной комнате, переделанной из подвала, где приятно пахло речной тиной, старыми книгами и влажной плесенью. Массивные дубовые балки поддерживали низкий потолок, на деревянном полу, сохранившемся с тех времен, когда считалось модным украшать помещения для слуг расписными узорами, был нарисован персидский ковер. В центре комнаты этот ложный ковер почти стерся, но вдоль плинтусов еще виднелись кровавые пятна. Высокие напольные светильники в виде деревьев с витыми стволами из черного кованого чугуна и позолоченными листьями составляли небольшую рощицу, сиявшую ослепительным светом, спутанные провода, как узловатые корни, расползались по углам комнаты, где были установлены электрические розетки. Вдоль стен, действительно оказавшихся серыми, правда, не каменными, а кирпичными, громоздились стопки книг; они напоминали шаткие винтовые лестницы, покосившиеся арки и накренившиеся башни, и над всем этим бумажным городом висели фотографии, афиши, плакаты и другие голливудские реликвии, которые удалось добыть Джеймсу Лиру. Справа от двери под потертым и сильно провисшим балдахином из черного бархата стояла гигантская деревянная кровать в стиле барокко, источенные термитами изогнутые ножки придавали ей невероятное сходство с затонувшим галеоном. Возле кровати притулился изящный ночной столик из розового мрамора, по краю столешницы шли маленькие золоченые перильца. На столике у Джеймса Лира стоял стакан апельсинового сока, лежала пачка бумажных носовых платков и незаменимое средство для занятий онанизмом — тюбик с вазелином. Кровать была застелена: похоже, Джеймс еще не ложился. Голубые джинсы и фланелевую рубашку, которые я дал ему поносить, он аккуратно повесил на спинку кровати. Однако длинного черного плаща нигде не было видно.
— Мне нравится, как ты обставил комнату, — сказал Крабтри. Он остановился под сенью одного из чугунных деревьев и огляделся по сторонам. Раскиданные по ветвям лампочки мерцали, изображая пламя свечей. — Когда ожидается прибытие капитана Немо?
Джеймс покраснел. Я не понял, чем было вызвано его смущение — самим вопросом или неожиданной близостью Крабтри, вдруг ввалившегося в его комнату. Мне казалось, что он слегка побаивается Крабтри, и, надо признать, со стороны Джеймса это была вполне разумная осторожность.
— Просто старый хлам. — Джеймс отступил в сторону. — Бабушка хотела все это выкинуть на помойку.
— Бабушка? — переспросил я. — Та леди, которая приезжала в Киншип?
Джеймс промолчал.
— Эй, парень, я знаю твою историю, и про родителей, и про бабушку с дедушкой, и я тебе верю, — сказал Крабтри, в его голосе звучала обычная неискренность, которая почему-то всегда вызывала доверие. — Поэтому мы здесь. — Он кинул взгляд на рабочее место Джеймса: необъятный письменный стол с выдвижной крышкой и множеством ящиков с золотыми ручками, и высокое кожаное кресло с дубовыми подлокотниками. На столе стояла механическая машинка «Ундервуд», из каретки торчал лист бумаги, напечатанная на нем фраза была оборвана на полуслове. Слева от машинки лежала аккуратная стопка чистой бумаги, справа — листок, наполовину заполненный убористым текстом. — Что ты пишешь?
— Рассказ. — Джеймс метнулся к столу и, выдвинув ящик, смахнул в него листок. — Так, ничего особенного.
— Неси его сюда. — Крабтри поманил Джеймса пальцем. — Я хочу посмотреть.
— Что? — Джеймс покосился на висящие над кроватью круглые электронные часы. На циферблате была приклеена черно-белая фотография человека с толстыми щеками, дико вытаращенными глазами и пышными усами. Лицо человека показалось мне смутно знакомым — это был какой-то известный актер тридцатых годов. — Прямо сейчас? Но уже поздно.
— Ха, приятель, сейчас уже рано, — заметил Крабтри и уставился на Джеймса светлым взглядом, перед которым я сам столько раз безмолвно отступал, когда в три тридцать утра Крабтри вдруг решал, что настало время начать развлекаться по настоящему. — Если не ошибаюсь, Грэди говорил, что ты не хотел возвращаться к родителям.
— Не хотел. — Джеймс безмолвно отступил. — И сейчас не хочу.
— Ну и отлично.
Джеймс расплылся в улыбке:
— Отлично. Я пошел одеваться.
— Эй, подожди-ка минутку, — сказал я. Они оба обернулись и вопросительно уставились на меня.
— В чем дело? — спросил Крабтри.
— Извини, Джеймс, но у меня такое ощущение, что ты снова врешь.
— Почему? — Он тревожно огляделся по сторонам. — Теперь-то что не так?
— Ты же говорил, что родители привезут тебя домой и бросят в ужасный сырой подвал, откуда тебе уже никогда не выбраться. Но знаешь, дружище, ты не очень похож на узника, а твой замок вряд ли можно назвать сырым подвалом.
Джеймс потупился.
— Джеймс, — строгим голосом начал Крабтри, — ты говорил Грэди, что твои родители…
— Они мне не родители. — Он вскинул голову и посмотрел мне прямо в глаза. — Это правда, они мои бабушка и дедушка.
— Да, конечно. — Крабтри растянул губы в тонкой улыбке. — Ты говорил, что бабушка и дедушка собираются бросить тебя в сырой подвал?
— Нет, ничего такого я не говорил.
— Ну и хорошо. — Крабтри ущипнул меня за руку, словно хотел сказать: «Вот видишь, все и разъяснилось». — Иди, одевайся.
— Ладно. — Он пересек комнату и, подойдя к кровати, сгреб в охапку голубые джинсы и фланелевую рубашку. — Можно… хм… профессор Трипп, можно я надену эти вещи?
— А-а, какого черта, — я махнул рукой, — делай, что хочешь.
Он вздрогнул. Я понял, что снова чем-то обидел его. Джеймс медленно кивнул и опустил голову. Он постоял, задумчиво теребя ворот моей фланелевой рубашки, потом повернулся и, слегка приволакивая ноги, направился к двери в дальнем конце комнаты. Через мгновение из ванны донесся шум бегущей воды.
— Ах, какой скромный мальчик, — то ли с восхищением, то ли с иронией сказал Крабтри.
— Ха!
— Да брось ты, Трипп. Чего ты на него взъелся?
— Я не взъелся. Просто вся эта чушь про его родителей, которые как бы не родители… — Я покачал головой. — Единственное, чего я хочу, — выяснить правду и понять наконец, кто он на самом деле, этот маленький паршивец.
— Правду? — Крабтри подошел к столу и, взяв книгу в темном матерчатом переплете, задумчиво взвесил ее на ладони. — Я знаю, для тебя нет ничего важнее правды, ты и сам ужасно правдивый человек.
Я вскинул правую руку и угрожающе потряс кулаком.
— Я полагаю, — сказал Крабтри, — тебе следует относиться к мальчику с большим снисхождением.
— Неужели? Интересно, почему?
— Потому что вчера ты бросил его одного, погасил свет и ушел, оставив сидеть в полной темноте.
Я опустил кулак.
— А-а, — сказал я и замолчал.
Не зная, что еще можно добавить, я отошел в сторону и стал разглядывать голливудские реликвии Джеймса. Присмотревшись к фотографиям, я понял, что Джеймсом двигала отнюдь не подростковая дурь, когда он вырезал у себя на руке имя умершего режиссера. Парень был настоящим фанатиком Франка Капры. Над столом, заваленным книгами и видеокассетами, висело штук двадцать афиш с названиями фильмов Капры, некоторые я слышал, другие были мне совершенно незнакомы. Эта стена представляла собой, так сказать, центр киномании Джеймса, фундамент, на котором строилась вся остальная империя страсти, состоявшая из отдельных процветающих колоний, где сияли звездные имена любимых актеров Капры: Джимми Стюарт, Гари Купер, Барбара Стэнвик; их фотографии висели над афишами, заползали на потолок и карабкались вдоль деревянных балок к противоположной стене. В остальных углах комнаты находились провинции лировской империи, там располагались отдаленные приграничные заставы голливудского царства, возглавляемые Генри Фондой, Грейс Келли и Джеймсом Мейсоном.
Осторожно пробравшись между чугунными стволами деревьев-светильников, стараясь при этом не зацепить стопки книг и видеокассет, я направился к величественному ложу Джеймса Лира. На стене возле затонувшего галеона висело штук сорок глянцевых фотографий киноактеров, чья взаимосвязь с именем главного кумира осталась для меня загадкой. На одном из снимков я узнал Чарлза Бойера, вглядевшись в лицо женщины с очень тонкими и нежными чертами, я решил, что это, должно быть, Маргарет Салливан. И вновь я наткнулся на портрет того усатого парня с выпученными глазами. Его лицо, как и лица на других снимках, показалось мне смутно знакомым. В центре коллекции висели известные фотографии Мэрилин Монро: Мэрилин в красном купальном костюме, Мэрилин, читающая «Улисса», Мэрилин, придерживающая руками подол взметнувшейся юбки. И тут меня осенило: я понял, что смотрю на конкурирующую империю, которой суждено расползтись по стенам комнаты Джеймса, постепенно захватывая все новые и новые территории. Название этой империи Королевство Голливудских Самоубийц. Я подумал, что атласный жакет великолепно впишется в зарождающуюся коллекцию Джеймса Лира.
— Герман Бинг тоже покончил с собой? — спросил я, ткнув пальцем в фотографию человека с пышными усами. — Ты бы узнал Германа Бинга, если бы увидел его на экране?
— Лучше взгляни сюда, — сказал Крабтри, пропуская мой вопрос мимо ушей. Он указал на лежащую возле стены высокую стопку книг. — Это все библиотечные книги.
— И что?
— А то, что они были взяты… — он вскинул брови, — два года назад. А эта, — Крабтри выхватил из стопки еще один том и взглянул на клочок бумаги, приклеенный к внутренней стороне обложки, — пять лет. — Он удивленно присвистнул и открыл еще одну книгу. — А на этой вообще нет пометки о выдаче.
— Он украл ее?
Крабтри принялся открывать одну за другой книги, безжалостно разрушая бумажный город Джеймса Лира.
— Библиотечные, — произнес он, медленно опускаясь на корточки и ведя пальцем по корешкам, — все до одной.
— Ну вот, я готов. — Джеймс стоял на пороге ванной, заворачивая рукава слишком просторной для него фланелевой рубашки.
— Похоже, вас ждут гигантские штрафы, мистер Лир, — сказал Крабтри.
— О… я… видите ли, мне…
— Можешь не оправдываться, — отрезал Крабтри. Он резко захлопнул одну из ворованных книг и протянул ее мне. — Взгляни. — Затем, поднявшись на ноги, шагнул к Джеймсу и взял его под руку. — Пора смываться.
— Э-э… да, но есть одна небольшая проблема, — сказал Джеймс, высвобождаясь из объятий Крабтри. — Старая леди спускается ко мне в комнату примерно каждые полчаса… правда, я клянусь… — Он бросил взгляд на пышные усы Германа Бинга. — Она будет здесь минут через пять.
— Старая леди? — Крабтри подмигнул мне. — Она следит за тобой? Зачем? Что такого ужасного ты можешь натворить?
— Не знаю, — Джеймс залился краской. — Наверное, боится, как бы я не сбежал.
Я посмотрел на Джеймса и вспомнил, как накануне вечером он стоял в саду Гаскеллов, сжимая в подрагивающей руке маленький серебристый пистолет. Затем опустил глаза и прочел название, написанное на корешке книги, которую мне передал Крабтри. К моему величайшему изумлению, я обнаружил, что это был сборник рассказов Августа Ван Зорна «Загадки Планкетсбурга» — собственность публичной библиотеки Суикли. В соответствии с записями на библиотечном вкладыше книгу выдавали три раза, последний — в сентябре 1974 года. Я закрыл глаза, чтобы не видеть этого печального подтверждения бессмысленности всего того, что делал Альберт Ветч, бессмысленности искусства вообще и человеческого существования в целом. Неожиданно я почувствовал, как к горлу подступает тошнота, и увидел знакомую белую комету, просвистевшую у меня под черепом. Я поводил рукой перед глазами, словно отмахиваясь от надоедливой осы, и вдруг ясно понял, что могу написать еще миллионы страниц блистательной прозы и остаться все тем же слепым минотавром, бесцельно слоняющимся по темному лабиринту, жалким неудачником, бывшим вундеркиндом, растолстевшим, пристрастившимся к марихуане очкариком, у которого в багажнике лежит труп собаки.
— Манекен, — сказал Крабтри, — нам нужен манекен, чтобы положить на кровать вместо тебя.
— Ага, что-то вроде большого окорока, — сказал Джеймс. — Как в фильме «Против всех».
— Нет, — я распахнул глаза, — нам нужно совсем другое. — Они оба в недоумении уставились на меня. — У тебя есть рыболовная сеть? Или старое одеяло?
Джеймс на секунду задумался, потом указал подбородком на одну из дверей в противоположном конце комнаты:
— Там. В стенном шкафу есть одеяла. Что вы собираетесь делать?
— Собираюсь немного разгрузить свой багажник.
Я открыл дверь рядом с ванной комнатой и оказался в помещении, где запах тины и плесени был не таким сильным, как в комнате Джеймса. Нащупав выключатель, я зажег свет и увидел, что это нечто вроде комнаты отдыха. В правом углу возвышалась длинная барная стойка, на которой стоял старый черно-белый телевизор, центр комнаты занимал большой бильярдный стол. Стены были обшиты еловыми досками, на полу лежал толстый ковер из верблюжьей шерсти. Шкаф, о котором говорил Джеймс, находился рядом с дверью. На нижней полке лежала стопка выцветших покрывал и несколько байковых одеял, но все они были слишком маленькими и ветхими. Под одеялами я обнаружил большой клетчатый плед, похожий на тот, которым Альберт Ветч прикрывал колени, спасаясь от ледяного ветра, дующего из черной пустоты Вселенной. Я перекинул плед через плечо и вернулся в комнату Джеймса. Джеймс и Крабтри сидели на кровати. Рука Терри исчезла под рубашкой Джеймса — под моей рубашкой, — он водил ладонью по животу юноши с выражением тихого восторга на лице, словно счастливый ученый, находящийся на пороге величайшего открытия. Джеймс, опустив голову, смотрел в вырез рубашки на ласкавшую его руну. Когда я вошел в комнату, он взглянул на меня и улыбнулся рассеянной улыбкой близорукого человека, которого застали без очков.
— Пошли, — произнес я как можно мягче, — я готов.
— М-м, угу, мы тоже, — сказал Крабтри.
* * *
Я медленно поднял крышку багажника, стараясь, чтобы она не скрипнула. Доктор Ди, мистер Гроссман и осиротевшая туба мирно дремали на дне багажника, каждому из них снились свои, очень разные сны. Я накинул плед на Доктора Ди, подсунул один угол под холку, второй протащил между задних лап и взвалил на руки окоченевшее тело собаки. Мне показалось, что Доктор стал гораздо легче, словно вес тела исчезал вместе с выходящими из него зловонными газами.
— Ты следующий, — пообещал я мистеру Гроссману. Что сказать тубе, я пока не знал.
— Ничего, если мы подождем тебя здесь? — прошептал Крабтри, когда я проходил мимо машины. Я слышал позвякивание маленьких пузырьков с успокоительным лекарством, которые он сжимал в кулаке.
— Да, будет лучше, если вы останетесь в машине.
Я взглянул на сидящего рядом с ним Джеймса. У него были остекленевшие глаза и перекошенный в улыбке рот, как у человека, пытающегося справиться с легким приступом диареи. Я видел, что он изо всех сил старается не бояться.
— Джеймс, у тебя все в порядке? — Я вопросительно качнул головой. Мой жест относился и к трупу, который я держал на руках, и к необъятному заднему сиденью моей машины, и к особняку Лиров, и к лунному свету, и ко всем произошедшим с нами несчастьям.
Он кивнул:
— Если вы услышите странный звук, похожий на гудение лифта, — бегите.
— И что это за звук?
— Гудение лифта.
— Ладно. Я быстро, туда и обратно.
Я пронес Доктора Ди по аллее, проскользнул вдоль стены особняка, свернул за угол и подошел к стеклянной двери. Чтобы открыть ее, мне нужно было освободить одну руку, я привалил тело Доктора Ди к стене, подпер его коленом и повернул ручку. С трудом удерживая пса под мышкой, я откинул одеяло и бросил труп на кровать. Пружины матраса зазвенели, как церковные колокола. Накрыв Доктора Ди одеялом, я расправил шерсть у него на лбу и вытащил наружу черный хохолок. Понимая, что совершаю глупость, я все же не мог не улыбнуться — мертвый пес в роли спящего Джеймса выглядел очень натурально.
Когда я вернулся в бильярдную, чтобы положить на место клетчатый плед, мне на глаза попались фотографии, висевшие на стене за стойкой бара. Однако к коллекции Джеймса они не имели никакого отношения. Это были старые семейные снимки, на некоторых был изображен ребенок, я безошибочно узнал Джеймса Лира: вот пятилетний мальчик в ковбойском костюмчике угрожающе размахивает двумя игрушечными пистолетами; на другой фотографии какой-то симпатичный мужчина держал на руках совсем маленького Джеймса, на заднем плане были видны вагончики фуникулера, взбирающиеся вверх по заснеженному горному склону; еще на одном снимке трехлетний Джеймс в белой рубашке с крохотным галстуком-бабочкой сидел на коленях молодой Аманды Лир. Остальные фотографии были традиционными студийными портретами, сделанными в довоенное время: строгие мужчины с набриолиненными волосами, чопорные дамы с завитыми кудрями и пухлые младенцы в платьицах с кружевными оборками. Возможно, я не обратил бы на них внимания, если бы не одна фотография — точная копия той, что висела у меня дома, — в свое время Эмили украсила стены нашего холла длинной вереницей снимков, подробно рассказывающих об истории ее семьи.
Это был групповой портрет: девять очень серьезных мужчин, одетых в черные костюмы, сидели в напряженных позах на фоне черного бархатного знамени. Я знал только одного из них: маленького человека в центре группы, который сердито смотрел прямо в камеру, это был дед Эмили — Исидор Воршоу, владелец кондитерской лавки, находившейся в районе Хилла, неподалеку от того места, где сейчас располагался бар «Хай-хэт». В центре знамени была вышита большая звезда Давида, над ней полукругом шла надпись: «Сионистский клуб Питсбурга», под звездой виднелась еще одна надпись, сделанная на иврите. Мне было странно видеть этот снимок в чужом доме, и в первое мгновение я решил, что смотрю на ту же самую фотографию, которая висела у меня в холле. Придя в себя, я заметил еще одного человека — высокого тощего парня, он сидел с правого края, положив ногу на ногу, и в отличие от всех остальных людей, уставившихся в камеру, смотрел куда-то в сторону. Он всегда был на снимке, и я всегда знал, что он там есть, однако никогда не замечал этого человека, хотя смотрел на него тысячи раз. У мужчины были темные волосы, впалые щеки и красивое лицо, но черты лица казались какими-то неотчетливо-расплывчатыми, словно в последнюю минуту перед щелчком камеры он повернул голову.
До меня донесся странный звук — низкий, полный тоски и страдания человеческий стон, похожий на вой маяка в ночном тумане. На какой-то безумный миг мне показалось, что я слышу собственный голос, но потом я понял: звук шел из глубины дома. Дом вздрогнул всеми своими балками и стропилами, стекла, вставленные в рамочки с фотографиями, мелко задребезжали. Лифт. Аманда Лир спускалась в подвал, желая убедиться, что ее сын не отправился вслед за Джорджем Сандерсом и Германом Бинтом, не исчез, растворившись в своей Великой Иллюзии.
Погасив свет, я прошмыгнул обратно в комнату Джеймса. Я уже подошел к выключателю, собираясь и здесь выключить свет и покинуть населенный привидениями лировский особняк, когда мой взгляд упал на пишущую машинку. Черный корпус «Ундервуда» напоминал старомодный катафалк, украшенный витиеватым узором из золотистых листьев. Я подошел к столу и рывком выдвинул ящик, в который Джеймс смахнул листок с текстом. Вначале шли пробные абзацы (каждый последующий на одно предложение длиннее предыдущего), густо испещренные пометками и стрелками. Далее был написан заголовок.
АНГЕЛ
Отправляясь отмечать Песах с его семьей, она надела темные очки и повязала свои великолепные светлые волосы капроновым шарфом, разрисованным большими красными вишнями. Они ссорились в такси по дороге к дому его родителей и помирились, пока ехали в лифте. Ее брак давно распался, он тоже был на грани развода. Она не была уверена, что настало время познакомиться с его семьей, и знала, что он тоже сомневался. Они подталкивали друг друга к этому шагу, словно дети, в нерешительности стоящие на парапете моста. Очень часто счастливые события в ее жизни оказывались иллюзией, и она не знала, действительно ли под мостом течет глубокая река, или это всего лишь полоска бумаги, выкрашенная в голубой цвет.
Он сказал, что в этот день три тысячи лет назад Ангел Смерти пролетел над Египтом, и тень от его крыльев легла на дома евреев. В этот день десять лет назад его брат покончил с собой. Он сказал, что в память о нем на столе в кухне будет гореть свеча. Она никогда не представляла смерть в образе ангела, и этот образ ей очень понравился. Ангел Смерти. Он, наверное, похож на кузнеца — в длинном кожаном фартуке, с закатанными рукавами рубашки и сильными жилистыми руками. Шесть лет спустя, перед тем как покончить с собой, она вспомнила…
Стоны лифта приближались, теперь они напоминали ритмичный скрежет ржавого водяного насоса. С каждой секундой скрежет становился все громче. Дом вздыхал, дрожал и пульсировал, как огромное сердце. У меня не осталось времени, чтобы дочитать рассказ Джеймса. Я положил листок на место, захлопнул ящик и кинулся к выходу. Подбегая к двери, я обернулся и случайно бросил взгляд на стакан с апельсиновым соком, стоявший на мраморном столике возле кровати. Сбоку на стакане был прилеплен ядовито-оранжевый ярлычок с напечатанными на нем цифрами: $0.75. Он украл поминальную свечу Сэма Воршоу. Я вернулся и взял стакан. Заглянув внутрь, я увидел ночного мотылька, который прилетел на свет поминальной свечи и утонул в расплавленном воске. Опустив палец в стакан, я подцепил любопытного мотылька и положил на ладонь. Это был маленький, невзрачный мотылек с грязно-серыми обглоданными крылышками.
— Ах ты, бедный маленький гаденыш.
Лифт дополз до первого этажа, грохнул, словно кто-то ударил тяжелым кузнечным молотом, и остановился. Раздался металлический скрежет — Аманда открыла решетку. Я опустил мертвого мотылька в нагрудный карман рубашки, погасил свет и выскочил в непроглядную ночную тьму. Меня окутало строгое церковное безмолвие и разлитый в воздухе сладкий аромат, похожий на запах свежескошенной травы на поле для гольфа.
Благополучно добравшись до машины, я уселся за руль и завел мотор. Мы мягко тронулись с места и, оставив позади колонны с каменными ананасами, покатили вдоль ограды.
— Джеймс… — начал я, когда мы добрались до конца улицы и машина начала набирать скорость. Я бросил взгляд в зеркало заднего вида, ожидая увидеть привидение в белой ночной рубашке, мечущееся у ворот лировского особняка и гневно размахивающее нам вслед кулаками. Однако в зеркале отражалась лишь залитая лунным светом дорога, темные кусты живой изгороди и удаляющаяся каменная громада дома. — Ты еврей?
— Ну да, вроде того, — сказал Джеймс, прижимая к груди свой драгоценный рюкзак. — То есть да — я еврей, но дедушка с бабушкой… они… не знаю… они отказались от иудаизма.
— Понятно. То-то я думал, откуда в твоих рассказах все эти католические мотивы…
— Да нет, просто мне нравятся разные мелкие уловки, к которым прибегает католицизм.
— И вы, конечно, принадлежите к епископальной церкви? По крайней мере, к пресвитерианской.
— Да, мы ходим в пресвитерианскую церковь. Они ходят. На Рождество. О-о, я помню, один раз мы пошли в тот знаменитый ресторан, на Маунтан-Лебанон, и я заказал крем-соду. Боже, как они орали. Говорили, что это слишком еврейское блюдо. Так что моя близость к иудаизму ограничивается заказом крем-соды.
— Опасная близость, — очень серьезным тоном заявил Крабтри. — Того и гляди, начнешь носить на макушке маленькую черную шапочку.
— В таком случае, — перебил я Крабтри, — тебе должен был понравиться пасхальный седер. И семейство Воршоу — как они тебе?
— Интересная церемония, — сказал Джеймс. — И они тоже очень милые люди.
— Ты почувствовал себя евреем? — спросил я, решив, что, возможно, поэтому ему взбрело в голову стащить огарок поминальной свечи.
— Нет, не особенно. — Он сполз вниз и, положив затылок на спинку сиденья, стал смотреть на холодные звезды, мерцающие в просветах между ветвями деревьев. — Я никем себя не почувствовал, вернее — почувствовал, что я никто. — Он произнес еще какую-то фразу, но мы ехали в открытом автомобиле, встречный ветер подхватил последние слова Джеймса и унес их в темноту.
— Извини, я не расслышал. Что ты сказал?
— Я сказал, что я никто.
* * *
Подъехав к дому, мы обнаружили, что входная дверь открыта настежь. Во всех комнатах горел свет, из гостиной доносилась тихая музыка.
— Есть кто живой? — позвал я, переступая порог дома. Молчание. Я заглянул в гостиную — пусто. На ковре валялись раздавленные чипсы, кассеты и конверты от пластинок были раскиданы по всей комнате. Кто-то пристроил полную окурков пепельницу на подлокотнике кресла, после ухода курильщика пепельница перевернулась, окурки раскатились по бледно-зеленой шелковой обивке кресла. Я прошел через столовую, заглянул на кухню и забежал в прачечную в поисках оставшихся в живых обитателей дома, собирая по пути пустые банки из-под пива и выключая за собой свет.
— Никого нет. — Я сделал круг и вернулся в холл, где остались Крабтри и Джеймс. Они тоже исчезли. Я направился вслед за ними в гостиную, чтобы узнать, не найдутся ли желающие выкурить вместе со мной косячок и пощелкать пультом телевизора в поисках приличной ночной программы, но не успел сделать и пары шагов, как услышал легкий щелчок — дверь, ведущая в спальню Терри, тихо закрылась.
— Крабтри, — позвал я испуганным шепотом.
Последовала секундная пауза, затем дверь приоткрылась, в щелке показалась голова Крабтри.
— Да-а? — протянул он. В его голосе слышалось легкое раздражение. Я застал Крабтри как раз в тот момент, когда он, жадно щелкая клыками, собирался приступить к трапезе и уже успел заправить за ворот рубашки белую крахмальную салфетку. — Что, Трипп?
Я стоял, сунув руки в карманы брюк, и переминался с ноги на ногу. Я не знал, что сказать. Мне хотелось попросить его остаться, поболтать со мной, как когда-то мы болтали ночи напролет, сидя напротив друг друга за маленьким столиком в каком-нибудь симпатичном кабачке Милуоки. Мне хотелось сказать ему, что я вряд ли выдержу еще одну ночь в пустой и холодной спальне. И спросить, осталось ли в моей жизни хоть что-нибудь настоящее — реальность, на которую можно опереться, надеясь, что завтра она не растворится, как дым.
— Вот, держи. — Я вытащил из кармана пакетик с надписью «Сладкая киска», который сегодня утром приобрел в супермаркете по дороге в Киншип.
Я швырнул ему блестящий пакетик, Крабтри ловко поймал его одной рукой. — Носи на здоровье.
Он прочел многообещающую надпись о волнообразных щупальцах наслаждения, сделанную дрожащими зелеными буквами, и расплылся в счастливой улыбке.
— Спасибо. — Крабтри собрался закрыть дверь.
— Крабтри!
Его голова снова высунулась из-за двери.
— А мне чем заняться? — спросил я.
Он пожал плечами.
— Почему бы тебе не заняться твоей книгой? — Терри грозно сверкнул на меня глазом. По его насмешливому тону я понял, что он видел рукопись; вопрос о том, понравились ли ему «Вундеркинды», отпал сам собой. — Она ведь почти готова, разве не так?
— Да, почти, — согласился я.
— Вот и отправляйся заканчивать свой роман, — отрезал Крабтри.
Он втянул голову в щелку и решительно захлопнул дверь.
Я поплелся обратно в кухню и, прижавшись ухом к двери, немного послушал, что происходит внизу, в комнате Ханны. Однако не расслышал ничего, кроме сонного дыхания самого дома. Деревянная поверхность у меня под щекой была жесткой и холодной. Укушенная лодыжка пульсировала тупой болью, я вдруг понял, что она ныла последние несколько часов. Неожиданно боль стала нестерпимой. Я понимал, что должен поехать в отделение неотложной помощи в Шейдисайд и показать ногу врачу. Но вместо этого я пошарил среди стоящих на столе бокалов, пивных банок и пластиковых стаканчиков и, отыскав недопитую бутылку «Кентукки», плеснул себе хорошую дозу анестезирующего средства. Со стаканом в руке я прошел через холл и открыл дверь в кабинет. Бросив взгляд на письменный стол, я увидел, что он пуст — рукописи на привычном месте не было. В первое мгновение меня охватила паника, однако я быстро вспомнил, что разрешил Ханне забрать рукопись к себе в комнату.
— Привет.
Я вздрогнул и повернул голову. На зеленом диване сидел какой-то человек и внимательно смотрел в экран телевизора. Звук был выключен. Я узнал одного из моих бывших студентов: парня с козлиной бородкой, который бросил мой курс, решив, что такая псевдофолкнеровская бездарность, как я, вряд ли может научить чему-то путному. Он сидел, откинувшись на спинку дивана, и сжимал вылезающими из драных джинсов коленями большую пластиковую бутылку пива. Парень одарил меня широкой улыбкой, словно он был старым другом, который весь вечер терпеливо дожидался моего возвращения. Рядом с ним валялась открытая книга: «Пойма большой реки» — прочел я перевернутое кверху ногами название, — вероятно, книга не вызвала у него особого интереса.
— Привет, — сказал я. — Джим?
— Джефф.
— Добро пожаловать, Джефф. — Я вскинул бровь, желая продемонстрировать всю степень моего восхищения его поступком: что ни говори, но надо было обладать известной долей храбрости, чтобы забраться ко мне в дом. — Что смотрим?
— Новости. Из Болгарии.
По экрану бежала мелкая рябь и прыгали красноватые полосы. У диктора была пышная прическа, похожая на соболиную шапку, и модный пиджак канареечного цвета. Судя по дате в углу кадpa, новости были трехдневной давности, но при выключенном звуке это не имело никакого значения. Опустившись на диван рядом с Джеффом, я минут пять бессмысленно пялился на цветную картинку.
— Ну, — сказал я, поднимаясь на ноги, — спокойной ночи.
— Пока, — бросил Джефф, не отрываясь от экрана телевизора.
Я спустился вниз. В комнате Ханны полыхал верхний свет. Она спала в окружении раскиданных по кровати листов рукописи. На ней была белая ночная рубашка с кружевной оборкой возле ворота. Из-под одеяла торчали босые ступни Ханны — толстые, широкие, с длинными кривыми ногтями. Я сел на край кровати, оперся локтями о колени и печально свесил голову. С этого ракурса мне был хорошо виден мотылек, лежащий у меня в нагрудном кармане рубашки. Я выудил его из кармана и стал разглядывать обглоданные крылышки мотылька.
— Что у тебя в руке? — спросила Ханна.
Я вздрогнул. Она смотрела на меня из-под полуопущенных век. Я разжал ладонь, показывая ей облитый воском трупик.
— Ничего. Просто мотылек.
— Я читала, — пробормотала она заплетающимся языком, — и заснула.
Я усмехнулся:
— Много прочитала?
Веки Ханны дрогнули и закрылись. Я бросил взгляд на часы — половина пятого утра. Я собрал разбросанные листы рукописи и сложил на тумбочке возле кровати. Постель Ханны была в беспорядке: простыня сбилась, одеяло перекрутилось, словно его пытались отжать в стиральной машине.
Я расправил простыню и встряхнул тонкое шелковое одеяло, оно вздулось бугром и медленно опустилось на Ханну, как купол парашюта. Я аккуратно накрыл ее босые ступни, поцеловал Ханну в щеку и пожелал ей спокойной ночи. Затем погасил свет и вернулся в кабинет. Джефф тоже уснул, положив ноги в носках на подлокотник дивана. Его ботинки валялись на полу возле телевизора. Я выключил телевизор, сел за стол и придвинул к себе пишущую машинку.
В девять утра, когда я все еще работал, а Джефф мирно спал на диване, явился полицейский, чтобы забрать Джеймса Лира.
* * *
Бледно-розовый Крабтри сидел на развороченной постели, подложив под спину две большие пуховые подушки и одну маленькую диванную подушечку. Из одежды на нем были только трусы в тонкую голубую полоску. Лучи утреннего солнца освещали его обнаженное тело, покрытое светлыми волосами — я не помнил, чтобы у него были такие светлые волосы, — создавая вокруг плеч, бедер и лодыжек золотистую ауру. Крабтри читал «Парад любви». Одной рукой он придерживал лежащую на коленях рукопись, другой нежно гладил голову своего друга. Голова была единственной видимой частью Джеймса Лира, все остальное тело лишь угадывалось под скомканными простынями. Выглядывающая из-под одеяла прядь волос была удивительно похожа на клок черной шерсти Доктора Ди. Брюки и рубашки, застывшие в причудливых позах, валялись на полу возле кровати. Витающий в комнате влажный запах осенних листьев напомнил мне запах кожаных рабочих перчаток, школьной раздевалки и старой брезентовой палатки. Навалившись на ручку двери, я просунул голову в спальню Крабтри. Он посмотрел на меня и улыбнулся. Это была добрая улыбка, без намека на обычную иронию. Я уже много лет не видел на лице Крабтри такой улыбки. Мне было безумно жаль стирать с лица моего друга это чудесное выражение.
— Он проснулся? — спросил я, мысленно порадовавшись, что не застал их за исследованием «серповидных отростков» друг друга или еще какой-нибудь крабтрибовской забавой, вроде игры в зоопарк, и Джеймс Лир не висит привязанный за ноги к потолку, иначе офицеру Пупсику пришлось бы разговаривать с покачивающейся на веревке «совой». — К нему посетитель.
Крабтри вскинул бровь и уставился на меня, надеясь угадать по выражению моего лица, кто этот загадочный посетитель. Безрезультатно. После минутного замешательства он наклонился и осторожно приподнял простыню, разрушив уютный кокон Джеймса. Из-под простыни показалась тощая шея и гладкая бледная спина. Джеймс Лир спал, как ребенок, свернувшись калачиком и подсунув ладони под щеку. Крабтри вытянул губы трубочкой и с умилением посмотрел на спящего. Затем повернулся ко мне и покачал головой — дескать, сам посуди, разве можно тревожить мальчика в такой ранний час. Он расплылся в снисходительно-нежной, почти сладкой улыбке, я даже подумал, что Крабтри влюблен. Однако это была слишком печальная мысль, и я поспешил прогнать ее прочь. Я привык полагаться на моего друга и всегда находил утешение в удивительной способности Терри Крабтри относиться ко всем романтическим чувствам с безжалостным сарказмом.
— Устал, бедняжка. — Крабтри накрыл Джеймса одеялом.
— Отговорки не принимаются, — сказал я, — ему все же придется проснуться.
— Почему? — удивился Крабтри. — Кто там? Старина Фред? — Он коварно улыбнулся и широким жестом указал на развороченную кровать и раскиданную по полу одежду. — Так зови его сюда.
— Полицейский, — сказал я.
Он открыл рот и снова закрыл. Беспрецедентный случай — Крабтри не нашелся с ответом. Помолчав, он положил рукопись на тумбочку и, склонившись над Джеймсом, что-то ласково прошептал ему на ухо. Джеймс тихо застонал и с трудом оторвал голову от подушки. Вывернув шею и щурясь, как только что вылупившийся цыпленок, он посмотрел в мою сторону. Его черные набриолиненные волосы топорщились в разные стороны.
— Привет, Грэди.
— Доброе утро, Джеймс.
— Полицейский? Это правда?
— Боюсь, что да.
После некоторой борьбы ему удалось выпутаться из простыни и перекатиться на спину. Он приподнялся на локтях, поморгал сначала одним глазом, потом другим, затем, приоткрыв рот, подвигал нижней челюстью, словно проверяя, насколько слаженно работают суставы и мышцы его нового тела. Одеяло соскользнуло вниз, открыв плечи и голый живот Джеймса, на котором отпечатались складки от простыни. На плечах были видны лиловые засосы и красные следы от зубов Крабтри.
— Чего он хочет?
— Ну, думаю, он хочет узнать, что случилось в доме ректора.
Джеймс молча откинулся на спину и уставился в потолок. Его левый висок прижался к локтю Крабтри.
— Ты ужасно храпишь, — сказал он, не глядя на Терри.
— Угу, многие жалуются. — Крабтри слегка подтолкнул Джеймса локтем. — Иди, Джимми, не трусь. Ты все запомнил? Скажешь как я велел.
Джеймс кивнул и медленно сел на постели. Он с сожалением посмотрел на свою остывающую подушку, затем резко повернулся в мою сторону:
— Я готов. — Он откинул простыню и, сверкнув голой задницей, спрыгнул с кровати. Джеймс одевался быстро и решительно. Отыскав среди разбросанных по комнате вещей свою одежду, он натянул трусы, влез в джинсы и поднял с пола мою фланелевую рубашку. Джеймс начал застегивать пуговицы и вдруг замер, заметив у себя на плече сочный лиловый засос. Он мягко коснулся его пальцами и посмотрел на Крабтри. Губы Джеймса расползлись в улыбке — кривовато-смущенной и почти благодарной. Я подумал, что в свое первое утро, после того как он стал любовником мужчины, Джеймс не выглядит особенно удивленным или расстроенным. Застегивая пуговицы моей рубашки, он продолжал поглядывать на Крабтри. В его взгляде не было слащавой сентиментальности, лишь легкое недоумение — словно, изучая своего нового друга, он пытался запомнить, как выглядят его колени и локти.
— Интересно, — начал я, — и что же ты велел ему говорить?
— О, он скажет, что ему очень, очень жаль, что он случайно убил собаку и готов понести любое наказание.
Джеймс согласно кивнул и полез под кровать за носками.
Я тяжело вздохнул:
— Боюсь, одними извинениями он не отделается.
Джеймс вылез из-под кровати.
— Кажется, я оставил ботинки в холле.
— Не думаю, что они тебе понадобятся. — Крабтри беззаботно махнул рукой. — В самом деле, не собирается же он тебя арестовать.
В холле громко скрипнула половица и раздалось позвякивание какого-то металлического предмета. Мы вздрогнули и переглянулись.
— Мистер Трипп, — послышался голос офицера Пупсика, — у вас все в порядке?
— Да-да, — крикнул я, — мы идем. — Я взял Джеймса за плечо и развернул лицом к двери. — Пошли, Джимми.
Уже стоя на пороге спальни, Джеймс обернулся и указал подбородком на лежащую возле кровати рукопись.
— Ну как? — спросил он.
Крабтри так сильно откинул голову, что его длинные волосы рассыпались по плечам, и с прищуром посмотрел на Джеймса. Я подумал, что редактор — это своего рода Оппенгеймер от литературы, прищурив глаза, он внимательно наблюдает сквозь защитные стекла очков за яркой вспышкой, которая сопровождает взрыв авторского эго.
— Неплохо, — голос Крабтри дрогнул, — очень даже неплохо.
Джеймс, как довольный ребенок, заслуживший похвалу строгого родителя, боднул головой воздух и расплылся в счастливой улыбке. Подхватив валяющиеся у порога ботинки, он размашистой походкой зашагал через холл к входной двери, где его поджидал офицер Пупсик.
Крабтри выпрямился и широко распахнул глаза.
— Я хочу это опубликовать. — Он схватил лежащую на тумбочке рукопись и с размаху хлопнул по ней ладонью. — Надеюсь, они мне позволят. Уверен, что позволят. Нет, честное слово, это просто гениальная вещь.
— Замечательно, — сказал я, чувствуя, как по спине пробежал легкий холодок. — Небольшое усилие со стороны офицера Пупсика, и он станет вторым Джином Дженетом. Давненько никому не удавалось написать хорошую книгу, сидя в тюрьме.
Крабтри сморщил нос:
— Брось, Трипп, за убийство собаки не сажают в тюрьму. По-моему, это преступление называется вандализмом?
— Да что ты говоришь? А про жакет он тебе ничего не рассказывал?
Крабтри нахмурился и отрицательно качнул головой. Мое сообщение взволновало его. Я снова почувствовал неприятный холодок под сердцем.
— Ну, по крайней мере, у тебя точно не будет проблем с издателями, — сказал я. — Скандальная репутация автора гарантирует успех книги.
* * *
Джеймс и полицейский стояли на крыльце и вопросительно поглядывали на меня через застекленную дверь, как двое мальчишек, явившихся узнать, нет ли у меня ненужной макулатуры. Я с облегчением заметил, что наручники все еще висели на поясе у офицера Пупсика.
— Мне очень жаль, мистер Трипп, — сказал полицейский, — но я вынужден забрать Джеймса. Доктор Гаскелл просил привезти его в офис, он хочет поговорить с ним.
Я согласно закивал головой и, повернувшись к Джеймсу, беспомощно развел руками — в очередной раз я отдавал его в руки других людей. И в очередной раз в его взгляде не было ни упрека, ни осуждения. Он просто улыбнулся и, легко спустившись по ступенькам, последовал за своим тюремщиком.
— Эй, минутку. — Я схватил лежащие на столике в прихожей ключи от машины. Молодые люди остановились и обернулись ко мне. — Думаю, тебе стоит кое-что прихватить с собой, не так ли, Джеймс? — Я многозначительно позвякал связкой ключей.
— А? Да, верно, — Джеймс слегка покраснел, но только слегка. Он чувствовал себя расслабленным и затраханным с головы до ног. Он был нежным и хрупким, как только что распустившийся цветок. Вряд ли его вообще можно было чем-то смутить. Скорее всего, он просто забыл об украденном жакете. И уж конечно меньше всего его волновало, что случится в кабинете ректора. Он просто плыл по течению и ждал, что произойдет дальше. — Кажется, я видел эту вещь на заднем сиденье машины.
— Какую вещь? — спросил офицер Пупсик.
— Жакет Вальтера… э-э… доктора Гаскелла, — я мило улыбнулся. — Все произошло совершенно случайно. Вообще-то, это моя вина. Я сказал Джеймсу, что хочу показать ему одну вещь, а он не понял, что она не моя, и… — Я осекся, видя, как стекленеют глаза офицера Пупсика. Нет таких объяснений и оправданий, которые показались бы полицейскому достаточно убедительными или правдивыми. — Словом, Джеймс хотел бы вернуть доктору Гаскеллу его собственность.
— О, — сказал Пупсик, — тогда считайте, что у вас появилась небольшая проблема. — Он удовлетворенно кивнул, довольный своей проницательностью. — Вы же оставили ее в мастерской. — Вскинув большой палец, он ткнул через плечо в направлении подъездной аллеи. — Ха, больше не было сил смотреть на эту ужасную вмятину?
— Что? Вы о чем? Я не… о боже!
Я сбежал вслед за ними по ступенькам крыльца и, вытянув шею, уставился поверх цветочных клумб на посыпанную гравием дорожку. Там ничего не было, кроме темного масляного пятна, похожего на лужу запекшейся крови.
— О черт!
— В чем дело? — насторожился офицер Пупсик.
— Грэди? — вопросительно произнес Джеймс.
— Ничего, все в порядке. — Я судорожно пытался вспомнить, где вчера вечером оставил машину. Ага, после лекции я вернулся домой пешком, так, а потом… или… нет, это было позавчера. — Ладно, Джеймс, ты пока отправляйся к доктору Гаскеллу и постарайся все объяснить, а я подъеду чуть позже, только… как только отыщу жакет.
— И все-таки, где она? — спросил Пупсик.
— Кто? Ах да, машина. Ну конечно, в мастерской. Вот ведь дырявая голова, отогнал ее в ремонт, а жакет забыл забрать.
— М-м, понятно. Если хотите, я могу вас подвезти.
— О, замечательно… то есть, нет. — Я благоразумно отклонил любезное предложение полицейского. — Спасибо, офицер, но думаю, мне не стоит ехать в этом. — Я подцепил двумя пальцами полы халата миссис Кнопфлмачер, надеясь, что выгляжу достаточно смешно. — Не беспокойтесь, я попрошу Крабтри — моего редактора, Терри Крабтри, он меня подвезет. Поезжай, Джеймс. Мы заскочим в мастерскую и тоже приедем.
Джеймс кивнул. Он уже не казался таким безмятежно-счастливым. Офицер Пупсик твердой рукой взял его под локоть и проводил до машины. Я шел чуть позади и, сунув руки в мешковатые карманы моего «счастливого» халата, старательно изображал спокойствие человека, которому совершенно нечего скрывать. Открыв дверцы машины, молодые люди обернулись, на лицах обоих было написано одинаковое недоверие.
Полицейский уселся за руль и, опустив стекло, еще раз окинул меня внимательным взглядом.
— Итак, — сказал он, указывая на меня дужкой солнечных очков, — вы утверждаете, что у вас находится собственность доктора Гаскелла, или, точнее, вы знаете, где она находится в данный момент. Так?
— Так. Собственность доктора Гаскелла находится у меня в целости и сохранности.
— И как только вы заберете ее из машины, которая находится в ремонте, вы доставите эту вещь доктору Гаскеллу. Верно?
— Верно. Доставлю немедленно.
Он кивнул, в последний раз подозрительно покосился на букеты розовой герани, вышитые на карманах халата миссис Кнопфлмачер, нацепил на нос темные очки и поднял стекло. Затем офицер Пупсик завел мотор и укатил, увозя с собой Джеймса Лира. Я слабо помахал им вслед. Я все еще махал рукой, стоя посреди опустевшей улицы, словно выжившая из ума королева, которая приветствует давно разошедшуюся толпу подданных, когда минуту спустя у меня за спиной возник Крабтри.
— Куда его увезли? — спросил он. Прежде чем выскочить на улицу, Крабтри успел немного приодеться: кроме полосатых трусов на нем была одна из моих старых футболок и кожаные сандалии, которые я в свое время стащил у него из шкафа. Футболка, если хорошенько подумать, тоже некогда принадлежала ему, вернее его любовнику-фармацевту — это была свободная белая футболка с двумя большими карманами на груди и рекламным слоганом, утверждавшим, что «Виагра» возвращает радость жизни. Интересно, подумал я, он намерен заполучить назад все вещи, которые я позаимствовал у него? — О каком жакете идет речь? Что он сделал?
— По-моему, я тебе уже говорил. Черный атласный жакет с горностаевым воротником. В этом жакете Мэрилин Монро выходила замуж за Ди Маджио.
— Ах, этот. — Крабтри зябко поежился и обхватил себя руками — утро выдалось холодное и сырое. — Мне всегда хотелось взглянуть на него.
— Вот и я хотел, чтобы Джеймс взглянул на реликвию. Думаю, увидев жакет, он почувствовал нечто вроде жалости.
— И?
— И когда я на минутку вышел — ну, когда мне пришлось вступить в бой с Доктором Ди, — он украл жакет.
— О да, поступок в стиле Джеймса, — сказал Крабтри, в его голосе послышался слабый намек на привычную крабтрибовскую иронию. — Но я все равно не понимаю — в чем проблема?
— Не понимаешь?
— Он просто вернет жакет Гаскеллу, и все дела.
— Гениальная мысль. И как я сам не додумался?
Крабтри прищурил глаз.
— Где жакет? — спросил он.
— Лежит на заднем сиденье машины.
Он покосился через плечо на аллею перед домом.
— Понятно, — сказал он после секундного замешательства. — Тогда возникает вопрос: где мы вчера оставили машину. Я как-то не очень отчетливо помню…
— Зато я помню вполне отчетливо: мы оставили ее именно на том месте, куда ты сейчас смотришь.
— Серьезно? Черт подери, Трипп, ее что — украли?
— Не то чтобы украли… — Я задумчиво кашлянул. — Скорее, вернули законному владельцу.
— Что значит вернули? Какому владельцу? Ты же говорил, что получил машину от Счастливчика Блэкмора в качестве возмещения долга.
— Получил. Но только у меня складывается впечатление, что она никогда не принадлежала Счастливчику. Он так и не принес документы на машину, я даже не смог зарегистрировать ее на свое имя. — Я почувствовал, что краснею. — Счастливчик говорил, что документы затерялись среди его рукописей.
— Рукописей? — недоверчиво-насмешливым тоном переспросил Крабтри. — Рукописей Счастливчика Блэкмора?!
Лет пять назад Крабтри выдал Счастливчику крупный аванс и подписал с ним договор на создание книги о бейсболисте, восходящей звезде питсбургской команды. Старина Блэкмор несколько месяцев морочил издателям голову и, делая загадочное лицо, говорил, что собирает материал для будущего бестселлера. В результате Крабтри получил сотню страниц какой-то невразумительной галиматьи и тут же аннулировал контракт.
— Может быть, она где-нибудь на соседней улице, — со слабой надеждой в голосе сказал я.
— Вполне возможно, — согласился Терри. — Может быть, ты по ошибке припарковал ее возле чужого дома?
— Я бы на их месте обрадовался такому подарку. Ха-ха-ха.
— Ха, — осклабился Крабтри. — Я бы тоже.
Мы вернулись в дом, надели брюки и ботинки и отправились прочесывать квартал в поисках «гэлекси». Утро было ветреное и зловеще-промозглое. Вспомнив вчерашний солнечный день и по-весеннему прозрачное голубое небо, я с сожалением отметил, что сегодня над Питсбургом вновь ползли тяжелые облака, низкие и такие угрожающе-яркие, что от них слепило глаза. Пока мы гуляли по улицам, я в двух словах рассказал Крабтри о моей встрече с Верноном Хардэпплом.
— Как он тебя нашел?
— Не знаю. Может быть. Счастливчик… о, нет…
Мы уже сделали круг и подходили к дому, когда я заметил валяющийся в траве возле живой изгороди белый клочок бумаги.
— Наверное, он нашел вот это. — Я поднял размокшую от росы бумажку и протянул ее Крабтри. — Вчера в баре я обронил бумажник.
— Грэди Трипп. Романист? — Крабтри удивленно повысил голос, читая надпись на глянцевой визитке, где над моим именем и телефоном был выгравирован этот сомнительный титул.
— Подарок Сары, — сказал я, изо всех сил стараясь не краснеть. — Думаю, она хотела немного подбодрить меня.
— Как мило, — хмыкнул Крабтри, опуская визитку в карман своей футболки. — Ну что ж, скорее всего Вернон выследил тебя и забрал машину.
— Скорее всего.
— Итак…
— Итак?
— Итак, нам надо найти Вернона и забрать жакет. — Крабтри на секунду задумался и уверенно кивнул головой. — Думаю, я смогу договориться с парнем. Я могу договориться с кем угодно.
— Я знаю — ты можешь, но, Терри…
— Да, Трипп, у нас просто нет иного выхода, — произнес он патетическим тоном. — Я не хочу… не могу допустить, чтобы с Джеймсом случилось… что-нибудь плохое. — Он робко покосился на меня. — Что? — Крабтри улыбнулся и ущипнул меня за руку.
— Ничего.
— Он мне нравится.
— Угу, мне тоже. — Мы свернули на дорожку и направились к дому. — Я попрошу Ханну одолжить нам машину. Думаю, она согласится.
— Думаю, девочка согласится одолжить тебе собственную почку, — заметил Крабтри. Он пристально посмотрел мне в лицо — впервые за сегодняшнее утро. Вряд ли то, что он увидел, доставило ему удовольствие. Налетевший ветер растрепал мне волосы, я поежился и вдруг подумал, что сейчас, когда он смотрит на меня таким оценивающим равнодушно-холодным взглядом, на самом деле Крабтри больше не видит меня, своего старого друга, на которого он возлагал столько надежд. Он видит лишь жалкого наркомана, никчемного писателя, из-под чьего вялого пера вышло две тысячи страниц бездарной прозы, гигантского заплывшего жиром монстра, надутый мыльный пузырь, доверие к которому стоило ему уймы денег и, возможно, карьеры.
— Да, кстати, — он вспомнил, что еще не спрашивал меня о Ханне, — что между вами происходит?
— Ничего. Я стараюсь держать себя в руках.
— Удивительно, — сказал Крабтри.
Входная дверь была открыта настежь. Я услышал долетавшие из глубины дома сиплые всхлипывания аккордеона и тихое позвякивание посуды: Ханна взялась за приготовление завтрака. Неожиданно я поймал себя на том, что боюсь заходить в кухню. Я удивился и вдруг понял, что меня пугает не встреча с Ханной, — я боялся услышать то, что она скажет о моих «Вундеркиндах». Меня охватило предчувствие неминуемой катастрофы. Моя книга наконец увидела свет, но все произошло совсем не так, как я ожидал. Мой роман, словно огромный черный локомотив, поражающий своей мощью и совершенством линий, должен был выехать из депо и, освещая дорогу ярким светом прожектора, помчаться по стальной колее. Я ясно видел снопы искр, летящие из-под колес красавца локомотива, и гордое знамя победителя, которое вьется и щелкает на ветру. Но вместо черного гиганта из гаража выкатился ржавый пикап с неисправными тормозами; случайно сорвавшись с колодок, он выскочил в самый неподходящий момент и теперь мчался вниз по ухабистому склону холма.
— Крабтри… — Я остановился на пороге дома. — Послушай, мы даже не знаем, как его зовут. Вернон Хардэппл — мы сами придумали это имя.
— Хм, верно. — Крабтри озадаченно поскреб затылок и нахмурился, пытаясь сообразить, что нам на самом деле известно о скандальном парне с изуродованным лицом и безумной прической на голове. — Знаешь, — сказал он после напряженных раздумий, — такое ощущение, что его вообще не существует, как будто мы сами выдумали этого Вернона Хардэппла.
— Ну, тогда нечего удивляться, что привидение украло машину и испарилось.
* * *
Ханна Грин и вездесущий Джефф топтались возле стола: Джефф вытягивал из пластикового контейнера тонкие ломтики бекона, Ханна взбивала яйца в большой керамической миске. Мощная волна душераздирающей аргентинской музыки выплескивалась из комнаты Ханны, катилась вверх по лестнице и разливалась по кухне. Джефф, помахивая ножом, читал лекцию о философии танго, в основе которой лежит латентная гомосексуальность, — я узнал идею, позаимствованную Джеффом у старины Джорджа Боргеса. Ханна скептически морщила нос. Я подумал, что Джеффу следует отдать должное: в конце концов, надо обладать определенной оригинальностью мышления, чтобы пытаться завоевать внимание девушки, беззастенчиво воруя гомосексуальные идеи Боргеса.
— Я вполне серьезно, посмотри, как они танцуют — педерастия в чистом виде, — говорил он вкрадчивым голосом.
— Ну тебя, отстань, — хихикнула Ханна и, запустив пальцы в миску, выудила кусочек яичной скорлупы.
— Нет, правда.
— Джефф… — Крабтри удрученно покачал головой. — Джефф, нам надо поговорить.
— О, привет, — воскликнула Ханна каким-то натянуто-официальным тоном. Она была одета в длинный лиловый халат, из-под подола выглядывали потрескавшиеся носы красных ботинок. Насадив на указательный палец половинку яичной скорлупы, похожей на маленькую симпатичную шапочку, она робко помахала мне рукой. Глаза Ханны сияли, на щеках проступил легкий румянец, она выглядела бодрой, хорошо отдохнувшей и говорила звонким голосом, как человек, который, пролежав несколько дней с высокой температурой, просыпается утром и вдруг чувствует, что жар спал и дело пошло на поправку. — Эй, парни, хотите яичницу?
Я отрицательно покачал головой.
— Ханна, можно тебя на минутку? — Я показал на дверь в ее комнату.
— Так ты и есть тот самый Крабтри — человек, который дико храпит по ночам? — услышал я голос Джеффа, когда мы спускались по лестнице. — Слушай, я думал, что началось землетрясение.
Я объяснил, что Джеймса Лира забрали в полицию. Нет-нет, ничего серьезного, мы его в два счета вытащим. Но для спасения Джеймса нам понадобится ее машина. Внезапное исчезновение «гэлекси» я объяснил какими-то невнятными ссылками на проделки Счастливчика Блэкмора. Нет, сказал я с тем же невнятно-загадочным выражением лица, будет лучше, если мы поедем вдвоем с Крабтри, а они с Джеффом отправятся на конференцию. Мы утрясем недоразумение с Джеймсом и буквально через час присоединимся к ним. Это было все, что я ей сказал, — все, что, по моему мнению, я должен был сказать, — но, как ни странно, Ханна не сразу согласилась одолжить нам свою машину. Она нахохлилась, отступила на шаг назад и тяжело опустилась на постель, рукопись лежала на тумбочке рядом с кроватью, все страницы были собраны по порядку, уголки аккуратно разглажены, словно к ним никогда не прикасалась рука человека. Ханна на мгновение замешкалась, потом подняла голову. Она смотрела на меня, нервно кусая нижнюю губу.
— Грэди… — начала она, снова замолкла, тяжело вздохнула и наконец произнесла: — Ты случайно не под кайфом?
Нет, я не был под кайфом и клятвенно заверил ее, что с утра не сделал ни одной затяжки. Мои клятвы звучали неубедительно, и я видел, что она не верит. Чем больше я горячился, тем сомнительнее казались мои слова.
— Ладно, ладно, успокойся. В конце концов, это не мое дело. Я бы даже не стала спрашивать… если бы… то есть я никогда не спрашивала, но…
— Что случилось, Ханна? — Я с удивлением посмотрел на ее озабоченное лицо. — Что такое?
— Иногда мне кажется, что ты слишком… слишком много куришь.
— Возможно. Да, пожалуй. А что? Почему ты сейчас об этом заговорила?
— Потому что… я не хотела, но… — Она потянулась к лежащей на тумбочке рукописи. Под тяжестью «Вундеркиндов» рука Ханны дрогнула. Когда толстая пачка бумаги плюхнулась ей на колени, звук получился гулким, словно Ханна уронила спелую дыню. Она уставилась на первую страницу, на три первых абзаца, которые я переписывал двадцать тысяч раз. Ханна покачала головой, начала было говорить и снова замолчала.
— Ну же, Ханна. Не стесняйся. Просто скажи, что думаешь.
— Начало великолепное. Честное слово, Грэди, потрясающее начало. Первые страниц двести я не могла оторваться. Мне очень понравилось. Я тебе еще вчера говорила.
— Да, помню. — Я кивнул, чувствуя, как замирает сердце и внутренности в животе сворачиваются тугим узлом.
— А потом… я не знаю…
— Не знаешь что?
— Ну, потом текст начинает… нет, местами он по-прежнему великолепен, но постепенно… я не знаю, как сказать… расплывается.
— Расплывается?
— Нет, не то чтобы расплывается, он становится… слишком насыщенным. Вот, к примеру, про индейское капище. Сначала появляются индейцы, они создают разных идолов и все такое — ладно, предположим; дальше — племя вымирает, проходят сотни лет, на месте капища остаются одни руины, идолы лежат погребенные под толщей земли, потом появляется какой-то ученый, он откапывает идолов, потом он кончает жизнь самоубийством и так далее, история про идолов растягивается страниц на сорок и уходит… я не знаю… — Ханна осеклась и захлопала глазами — она впервые оказалась в ситуации, когда ей приходилось критиковать своего учителя. — Понимаешь, история уходит куда-то в сторону, она никак не связана с твоими героями. Я не хочу сказать, что она плохая… о, нет, текст просто потрясающий, но… А рассуждения про городское кладбище… Все эти бесконечные надгробные надписи и размышления о телах, которые под ними лежат. А та часть, где ты рассказываешь про разные ружья, развешанные по стенам старого дома. А подробнейшая генеалогия лошадей, и… — Ханна поймала себя на том, что соскользнула в простое перечисление эпизодов, и замолчала.
— Грэди… — Она снова заговорила, теперь в ее голосе слышалось не просто разочарование — Ханна была в ужасе. — Ты написал целые главы — по тридцать, сорок страниц — где нет ни одного героя!
— Я знаю. — Я знал, что в книге были десятки, сотни таких страниц, но мне никогда не приходило в голову посмотреть на них с этой точки зрения. Мне вдруг стало ясно, что многие вещи, касающиеся «Вундеркиндов», никогда не приходили мне в голову. По большому счету — как странно! — я вообще понятия не имел, о чем моя книга, и даже не представлял, какое впечатление она может произвести на читателя. — О боже! — Я печально поник головой.
— Извини, Грэди, правда, извини, но я иногда не могла избавиться от мысли…
— Какой мысли?
— Я думала… как бы ты мог… какой была бы твоя книга, если бы ты не писал ее в состоянии… если бы ты писал ее со свежей головой.
Я сделал вид, что возмущен до глубины души.
— В сто раз хуже, — отрезал я, пораженный лживостью собственных слов. — Я уверен.
Ханна молча кивнула. Она не решалась поднять глаза, кончики ее ушей сделались темно-пунцовыми, ей было стыдно — за меня.
— Не спеши, дочитай до конца. Вот увидишь, у тебя будет совсем другое впечатление.
Она снова промолчала, но все же заставила себя поднять глаза. У нее было лицо женщины, которая в последнюю минуту вдруг обнаружила, что ее честный и благородный жених на самом деле проходимец, все его документы поддельные, а рассказы о несметных богатствах — сплошное вранье. Она сдала свой билет и распаковала чемодан, и теперь ей лишь осталось сообщить, что их романтическое путешествие отменяется. На лице Ханны была написана жалость, и негодование, и суровая решимость свободолюбивой дочери далекого и прекрасного штата Юта. Не знаю, как далеко она успела продвинуться за вчерашний вечер и сегодняшнее утро, но сама мысль, что ей придется дочитать книгу до конца, показалась Ханне невыносимой.
— Ну ладно. — Я отвел глаза и неловко кашлянул — теперь настала моя очередь краснеть и смущаться. — Значит, ты не против, если мы воспользуемся твоей машиной?
— Конечно, пожалуйста, — жестким голосом произнесла Ханна и небрежно взмахнула рукой, — ключи на туалетном столике.
— Спасибо.
— Не за что. Вы уж, парни, постарайтесь там насчет Джеймса и больше не бросайте его одного.
— Мы постараемся, — пообещал я. — Можешь не сомневаться.
— Грэди…
Я обернулся. Она протянула мне рукопись, словно вернула обручальное кольцо. Я взял «Вундеркиндов» под мышку, сгреб лежащие на столике ключи и затопал вверх по лестнице.
* * *
Итак, мы с Крабтри отправились в наше последнее путешествие — в бар «Хай-хэт», своего рода маленькую столицу, расположенную на окраине некогда могущественной империи под названием «наша дружба», которая, пережив период расцвета, как и полагается любой империи, неминуемо приблизилась к своему упадку. Это было единственное место, куда мы могли отправиться, чтобы начать поиски Черного Призрака, этого злобного волосатого гоблина, сотворенного нами в один безумный вечер пятницы. По настоянию Крабтри он сам уселся за руль и теперь гнал машину на бешеной скорости. Он вел старенький «рено» Ханны как истинный француз — с элегантной небрежностью срезая углы и подпрыгивая на ухабах, словно между ним и автомобильчиком существовала невидимая связь, подобная таинственному взаимопониманию, которое существует между искусным наездником и умной лошадью. Крабтри был полон холодной решимости, она сосредоточилась в его устремленном вперед взгляде, в его тощих плечах и длинных пальцах, крепко сжимавших руль машины. Казалось, он наконец нашел верный путь и, выбравшись из тумана, изо всех сил греб веслом, направляя свою лодку подальше от края пропасти. Он больше не желал плыть по течению и не хотел оглядываться назад — мы слишком долго находились с ним в одной лодке и слишком долго блуждали в густом тумане.
Я видел, что, пока Крабтри мчался по улицам, он пытался просчитать все возможные варианты стратегии и тактики, мысленно прикидывая, какие нас могут подстерегать опасности и каков может быть исход нашего предприятия по спасению Джеймса Лира. Раньше я был бы счастлив видеть Крабтри полным энергии и радостного возбуждения, мы словно вернулись в дни нашей молодости, и мой друг вновь чертил свое имя на воде, и мы вновь неслись навстречу приключениям. Но каждый раз, когда мы останавливались под светофором, Крабтри косился в мою сторону, и его глаза становились пустыми, на лице проскальзывало мимолетное выражение недоверия и жалости, словно я был случайным попутчиком, которого он подобрал в дождливую ночь на обочине дороги где-нибудь между Зилсбургом и Палукавиллом, — направлявшегося в никуда человека в старом плаще, пропахшем дождем и дорогой. У меня было ощущение, что если наше сегодняшнее предприятие не увенчается успехом, следующий этап операции по спасению Джеймса Лира пройдет уже без меня.
Я сидел на своем пассажирском месте, смотрел на проносящиеся за окном приземистые кирпичные дома и чувствовал себя разбитым и никчемным. Я вновь и вновь тоскливо прокручивал в голове слова Ханны и тем не менее мечтал добраться до маленького пакетика с травкой, спрятанного в бардачке «гэлекси». Мы уже миновали половину пути, когда до меня наконец дошло, что я до сих пор сжимаю в руках толстую пачку бумаги. Рукопись лежала у меня на коленях, и я машинально теребил пальцами уголок первой страницы. Не удивительно, что Крабтри то и дело жалостливо косился в мою сторону; вероятно, у меня был ужасно несчастный вид, как у потрепанного жизнью фокусника, который сидит, прижимая к груди бумажный пакет, где хранится все его имущество: остроконечный колпак, поеденные молью разноцветные шарфики, замусоленная колода карт Таро и восторженные рекомендательные письма от старых герцогинь и покойных монархов. Я не собирался показывать рукопись Крабтри, но тем не менее она оказалась со мной в машине, однако и скрывать ее я тоже не собирался, и, хотя мне было ужасно стыдно, присутствие «Вундеркиндов», которые, словно спелая дыня, приятной тяжестью давили мне на колени, придавало мне некоторую уверенность. Никто из нас не проронил ни слова.
Витрины магазинов, расположенных вдоль Централ-авеню, были закрыты ставнями, на дверях висели замки. Прохожих на улицах не было, если не считать попавшейся нам навстречу группки девушек в полосатых лосинах и нескольких дам в широкополых шляпах, промелькнувших на ступенях методистской церкви. Крабтри свернул в переулок и притормозил у въезда на парковку «Хай-хэта», где два дня назад Черный Призрак, словно матадор, размахивающий мулетой перед мордой разъяренного быка, исполнял свой жуткий танец перед капотом «гэлекси». Мятые пластиковые стаканчики, какие-то клочья волос и обрывки перепачканной кетчупом вощеной бумаги, подгоняемые резкими порывами ветра, широким хороводом кружились по пустой парковке. Глухие жалюзи на окнах клуба были спущены, черная металлическая дверь заперта на замок. «Хай-хэт» выглядел так, как выглядит любой ночной клуб при свете дня: когда гаснут огни и стихает музыка, клуб превращается в унылое здание, похожее на фанерный ларек с надписью «Мороженое», одиноко стоящий на занесенной снегом дорожке парка.
— Ну, и что дальше? — спросил я.
— Ничего, — ответил Крабтри. Он выкрутил руль, собираясь развернуться. — Теперь поедем… эй, смотри-ка!
Я посмотрел. В конце переулка стояла красная спортивная машина. Она была припаркована под странным углом, словно водитель ужасно спешил и не удосужился подогнать машину к кромке тротуара. Это был один из тех современных японских автомобилей, которые своим модернистским дизайном вызывают неприятные ассоциации с обглоданным черепом летучей мыши.
— По-моему, это машина Карла Франклина, — сказал Крабтри.
— Что, если я пойду посмотрю?
— Великолепная идея, — согласился Крабтри.
Я положил «Вундеркиндов» на сиденье и вылез из машины. Крабтри взглянул на рукопись. В какой-то момент мне показалось, что он собирается взять ее. Но он отвернулся и полез в карман за сигаретами.
— Давай, шагай, — сказал Терри, до отказа вдавив зажигалку на приборной доске. — У нас не так много времени.
Я постучал по затемненному стеклу машины и замер. Дожидаясь ответа, я поглядывал на скомканную бумажную салфетку, увязшую в раскисшей от дождя земле. Много лет назад, когда «Хай-хэт» еще претендовал на звание элитарного джаз-клуба, вдоль парковки была посажена живая изгородь. Летом кустарник покрывался маленькими белыми цветами, однако цветы оказались слишком привлекательной мишенью для посетителей расположенного по соседству стрелкового клуба, и со временем от изгороди осталась лишь длинная полоса вспаханной земли. Цвет помады, которой была перепачкана салфетка, я определил как темно-карминный. Прошла целая минута, прежде чем я решился повернуть голову и взглянуть в сторону нашей машины. Я надеялся, что увижу Крабтри, склонившегося над моей рукописью. Мои надежды не оправдались. Он сидел, положив руки на руль, и, попыхивая сигаретой, хмуро наблюдал за мной. Я снова постучал по стеклу, на этот раз чуть сильнее, выждал секунду, снова взглянул на Крабтри и в недоумении пожал плечами. Он нетерпеливо взмахнул рукой, показывая, чтобы я возвращался. Я успел сделать пару шагов, когда у меня за спиной послышался какой-то шорох, и в то же мгновение лицо Крабтри вытянулось, глаза удивленно расширились. Я резко обернулся и уткнулся носом в обнаженную грудь мужчины. Грудь была безволосой, потной и устрашающе мускулистой. Я отметил красивый ровный цвет этой богатырской груди, напоминающий кусок свежей печенки. Скользнув взглядом по торсу Клемента, я опустил глаза и обнаружил, что он не только забыл надеть рубашку, но также не стал застегивать ширинку, предоставив мне возможность полюбоваться его красными шелковыми трусами. Мне не показалось, что мой ранний визит обрадовал хайхэтовского вышибалу.
— Привет, Клемент. Извини, что побеспокоил, мне очень не хотелось, но…
— Угу. — Клемент сложил на груди руки с рельефными бицепсами — по двадцать два дюйма каждый, если верить расчетам Фила Воршоу, — и слегка склонил голову набок. От него пахло сексом, запах поднимался из расстегнутой ширинки и плотным облаком окутывал могучее тело Клемента — острый запах тмина, соленого бекона и теплых опилок. — И тем не менее побеспокоил.
— О, извини, мне очень жаль, но… Ты ведь знаешь меня? Грэди Трипп, — представился я, приложив руку к бешено колотящемуся сердцу. — Я раньше бывал у вас.
— Я помню твое лицо.
— Отлично. Послушай, я… кхе… мы с другом ищем одного человека. Маленький, худой, с высокой прической. У него еще шрам, — я провел пальцем по подбородку, — такой длинный, как будто у парня вторая пара губ.
Клемент на мгновение прищурил глаза.
— Ну? — Он приложил указательный палец к левой ноздре и лениво высморкался. Похоже, это было все, что он собирался сказать.
— Так ты его знаешь?
— Боюсь, что нет.
— Неужели? Готов поспорить, он к вам частенько захаживает. Такой щуплый парень, с черными волосами. Похож на жокея. — «Вернон Хардэппл», — едва не вырвалось у меня.
Клемент посмотрел на меня с насмешливым сожалением:
— Мы закрыты, приятель.
Он сделал шаг назад и, усевшись в машину, собрался захлопнуть дверцу.
— Подожди! — Я обеими руками вцепился в дверцу. Мое движение было машинальным, я не собирался сражаться с Клементом, но, ухватившись за ручку, вдруг начал изо всех сил тянуть дверцу на себя. Я не хотел, чтобы она захлопнулась у меня перед носом. — Эй, послушай…
Клемент улыбнулся, сверкнув золотым зубом и отпустил дверцу. Я отлетел назад и выгнулся всем телом, словно яхтсмен, натягивающий тугой парус, затем мои пальцы разжались, я отпустил ручку и шлепнулся в мокрую грязь рядом с перепачканной помадой салфеткой. Грязь громко чмокнула, звук получился чрезвычайно выразительным, хотя и не очень приятным. Клемент вылез из машины и остановился надо мной, с грозным видом уперев кулаки в бедра. Он дышал громко и размеренно, как бегун, пытающийся восстановить дыхание. Я понял, что у меня есть ровно две секунды, чтобы сказать Клементу что-нибудь хорошее. Я предложил ему все деньги, которые были в моем бумажнике, а также в бумажнике Крабтри. Он отказался. Золотой зуб сверкнул, как вспышка молнии. Очевидно, Клемент принадлежал к тем людям, которые улыбаются только когда злятся. Я выдвинул еще одно предложение, на этот раз он протянул руку и рывком поднял меня на ноги. Посмотрев на грязь, где остался интересный отпечаток, напоминающий завиток на капители античной колонны, я потрусил к нашему автомобильчику, пытаясь по пути отлепить от задницы промокшие джинсы.
Крабтри опустил стекло. Он вопросительно вскинул брови и посмотрел на меня со своей обычной ухмылкой, однако его глаза оставались серьезными.
Я наклонился к приоткрытому окну.
— Ну? — спросил он.
Я сглотнул слюну, покосился на стоящего вдалеке Клемента, вытер о штаны перепачканные грязью ладони и сказал, что мне пришлось пообещать вышибале в обмен на информацию о нашем призраке.
— Об этом не может быть и речи, — заявил Крабтри и без малейших колебаний вытащил из кармана пиджака маленький пузырек с лекарством. — Итак, он знает Вернона? Кто он? — спросил Крабтри, вкладывая пузырек в мою грязную ладонь.
— Сейчас узнаем.
— Питерсон Уолкер. — Клемент небрежно засунул пузырек в задний карман джинсов. — Люди называют его Пит Муха. Бывший боксер.
Это было похоже на правду. Среди подозрительных знакомых Счастливчика Блэкмора имелось немало костоломов.
— Муха, — догадался я, — легкий вес?
Клемент пожал плечами:
— Скорее блоха. Сейчас работает в магазине спортивных товаров, где-то в центре города, Вторая, Третья авеню. Название не помню, что-то на букву «к».
— А по воскресеньям они открыты?
— Эй, приятель, я что, похож на справочник «Желтые страницы»?
— Извини. — Я повернулся, собираясь уходить. — Спасибо.
— Никак надеешься заполучить назад свою машину? — неожиданно дружелюбным тоном сказал Клемент. Я замер. — Давай, попробуй, если хочешь, чтобы тебе прострелили башку. — Похоже, мысль о моей простреленной башке пробудила в нем легкий интерес. — Муха несколько месяцев разыскивал этот автомобиль. Говорил, что раньше он принадлежал его брату.
— А что случилось с его братом?
— Ему прострелили башку. — Клемент склонил набок свою здоровенную голову и лениво поскреб шею. — Двое парней из Моргантауна. Там у них были какие-то дела, связанные с лошадьми. Я слышал, что на самом деле они собирались убить Муху.
— А, да-да, я тоже что-то такое слышал. — Клемент смерил меня подозрительным взглядом, явно не веря в мою осведомленность. — Значит, Пит Уолкер крутой парень? Наверное, и пистолет есть?
— Есть. Симпатичная игрушка, девятый калибр.
— Ха, тебе ли не знать, — сказал я, имея в виду репутацию Клемента как непревзойденного специалиста по разоружению крутых парней.
— Боксеру вовсе не обязательно иметь пистолет, — мудро заметил Клемент, прежде чем захлопнуть дверцу машины.
— Потрясающе, — воскликнул Крабтри, когда я рассказал ему о том, что мне удалось выяснить. Его ядовитая ухмылка сменилась довольной улыбкой. — Все же верно мы с тобой его просчитали.
— Ага. Только с видом спорта ошиблись.
— Однако приятно сознавать, что мы еще на что-то годимся.
— Приятно, — согласился я. Мы мчались по улицам Хилла, направляясь в центр города. В отличие от сияющего Крабтри, которого просто распирало от энергии, как человека, неожиданно нашедшего решение всех своих проблем, я чувствовал себя грязным, разбитым и усталым, моим единственным желанием было свернуть хорошую сигарету. Мне казалось, что даже на расстоянии я могу уловить чудесный запах, который исходит от маленького пакетика с травкой, лежащего в бардачке «гэлекси».
— Что случилось? — спросил Крабтри.
— Ничего. А что?
— Ты вздохнул.
— Вздохнул? Просто подумал, приятно было бы сознавать, что и я еще на что-то гожусь.
— Например?
Я обеими руками приподнял увесистую рукопись.
— Например, что я все еще умею писать романы. Ха-ха-ха.
Крабтри кивнул и растянул губы в улыбке, означавшей, что ему понравилась моя маленькая шутка. Мы приблизились к перекрестку. На светофоре горел красный свет. Крабтри притормозил, но свет тут же сменился на зеленый, и он снова рванул вперед. В салоне машины пахло пылью и влажной землей. Мы сидели в крошечном автомобильчике Ханны Грин и молчали. Мы не разговаривали о «Вундеркиндах».
— Что, все настолько плохо? — спросил я.
— О, нет! Там есть потрясающие места, — сказал Крабтри. — Правда, Трипп, масса великолепных сцен.
— Черт… О боже.
— Послушай, Трипп…
— Пожалуйста, Терри, избавь меня от редакторских нравоучений, ладно? — Я склонил голову и уткнулся лбом в крышку бардачка. С минуту я смотрел на «Вундеркиндов», нависнув над рукописью, словно мост, перекинутый над извилистой мутной рекой. — Просто скажи, что ты думаешь. Только честно.
— Трипп… — начал он и осекся, соображая, как бы помягче выстроить фразу.
— Нет. — Я выпрямился — слишком резко, так что кровь отлила от головы и перед глазами поплыли радужные круги. Испугавшись, что со мной случится один из моих приступов, я заговорил — слишком быстро, надеясь заглушить словами бешеный стук сердца и звон в ушах. — Нет, я передумал. Не надо, ничего не говори. Вернее, давай говорить начистоту. Потому что мне надоело врать! Да, я признаю — книга не готова. Тебе это хотелось услышать? Пожалуйста. Да, я работаю над ней семь лет, и мне понадобится еще семь лет, чтобы закончить ее. Это все, что я знаю. Но также я знаю, что все равно закончу ее. Понятно? Я закончу роман.
— Конечно. Конечно, закончишь.
— И, возможно, моя книга пока далека от совершенства. Да, я понимаю: местами текст плывет, естественно, многое придется переделать… Но все равно — это великая книга, она… большая, глубокая и… и если хочешь, мой роман — это философская эпопея.
Мы подъехали к деловой части города. Впереди показалось мрачное приземистое здание муниципальной тюрьмы — знаменитое место, заслуженно считавшееся одной из достопримечательностей Питсбурга, однако остроконечная башня, похожая на колпак висельника, и пустые каменные глазницы на унылом фасаде всегда производили на меня гнетущее впечатление. Тюрьма представлялась мне заколдованным замком, населенным маленькими злобными карликами, которые пьют кровь невинных младенцев и ловят прекрасных певчих птиц, а потом живьем насаживают их на вертела и жарят в своих огромных каминах.
В это холодное воскресное утро деловая часть города была еще более пустынной, чем окраины Хилла. Я подумал, что при полном отсутствии движения нам не составит труда отыскать один симпатичный автомобиль изумрудно-зеленого цвета, напоминающего цвет брюшка навозной мухи.
— Ты так и не дал честного ответа на мой вопрос.
— Ты сказал, что не хочешь его слышать.
— Не хочу.
— Ладно, не хочешь, так не хочешь.
— Но ты все равно скажи.
— Твой роман превратился в какое-то непроходимое месиво. — Голос Крабтри звучал мягко, в нем даже слышался некоторый оттенок жалости. — Слишком много героев, манера повествования меняется каждые пятьдесят страниц. Ты увяз в диком нагромождении образов, все эти светящиеся младенцы, кабаны-оракулы и прочая чепуха в стиле «псевдо Гарсиа Маркес». И мне кажется, ни одна из твоих метафор не достигает цели, а еще…
— Сколько ты прочел?
— Достаточно.
— Ты должен прочесть всё. Ты просто должен продолжать читать! — Я в очередной раз повторил аргумент, с которым неоднократно обращался к сидящему внутри меня суровому и ворчливому редактору. Когда я наконец произнес его вслух, аргумент прозвучал крайне неубедительно: — Понимаешь, это такая книга. Она сама учит, как ее надо читать. Вроде «Ады» … или… Кравник.
— Кто? Гомбрович? — переспросил Крабтри. — Никогда не читал.
— Вспомнил! Кравник. Спортивные товары. Поворачивай. Сейчас налево. Прямо. Теперь направо. Прямо. По-моему, по левой стороне улицы. Серьезно, Крабтри, сколько ты прочел?
— Не знаю. Я не читал подряд, просто просмотрел.
— И все же. Хотя бы приблизительно. Пятьдесят страниц? Сто пятьдесят?
— Достаточно. Трипп, я прочел достаточно.
— Черт подери, Крабтри, сколько?
— Достаточно, чтобы понять, что не хочу читать дальше.
Я замолчал.
— Прости, Трипп. Правда, прости. Я не должен был так говорить. Мне очень жаль. — Ему не было жаль. Он продолжал уверенно накручивать руль, попыхивая ментоловой сигаретой и выдыхая в окно жиденькие струйки дыма. Крабтри шел по следу Питерсона Уолкера по прозвищу Муха и готовился вступить в борьбу за освобождение Джеймса Лира. — Я ничем не могу помочь. В данный момент. Книга слишком сырая. Прости, Трипп, мне очень неприятно это говорить, но я стараюсь быть честным. Могу я иногда позволить себе быть честным, просто для разнообразия? Я больше не могу продлевать сроки по твоему контракту. Ты же понимаешь, я сам нахожусь в подвешенном состоянии. Я должен предложить им что-нибудь новенькое. Свежую вещицу — энергичную, бодрую и не очень объемистую. Что-то миленькое и одновременно утонченно-извращенное.
— Что-нибудь вроде Джеймса.
— Он моя единственная надежда, — сказал Крабтри, останавливаясь под вывеской «Кравник. Спортивные товары». — Если, конечно, еще не поздно.
— Поздно, — пробормотал я, чувствуя, как внутри разливается пустота.
Магазин Кравника занимал полуподвальный этаж десятиэтажного коммерческого центра. Вероятно, во времена бурного роста американского капитализма коммерческий центр, как и большинство старых небоскребов, расположенных в этой части города, считался грандиозным сооружением девятнадцатого века.
Окна магазина были покрыты толстым слоем пыли и задернуты изнутри легкими голубыми шторами, на стенах виднелись следы от содранных афиш, вывеска с гигантской красной буквой «К» выглядела пугающе. Это была одна из многочисленных питсбургских лавчонок, которые кажутся закрытыми со дня основания, однако табличка на дверях магазина Кравника утверждала обратное.
— Нам повезло, они работают по воскресеньям.
— Отлично, — сказал Крабтри. — Послушай, Грэди, дай мне немного времени. Ладно? Поработай еще пару месяцев. Или полгода, год. Сколько тебе нужно? Подсократи свой роман. К тому моменту у меня будет более устойчивое положение, и я смогу помочь тебе, если… когда ты закончишь свою книгу.
— Пару месяцев? — Мне предоставляли долгожданную отсрочку, но странно — почему-то я не чувствовал облегчения. Обещание Крабтри смахивало на бюрократическую отговорку. И главное — подсократи свой роман. Хорошенькое предложение. Откуда мне знать, что следует подсократить, если я вообще не понимаю, о чем мой роман. — Смотри-ка, — произнес я беззаботным тоном, указывая на второе объявление, вывешенное за стеклом магазина, — бесплатная парковка во дворе.
Крабтри свернул в узкий переулок между зданием коммерческого центра и соседним домом. Мы оказались в большом дворе, заставленном мусорными баками, деревянные ящики и пустые картонные коробки обозначали границы парковки, принадлежавшей магазину спортивных товаров. Крабтри послушно вкатил машину на указанную территорию и занял одно из парковочных мест, отмеченных кривоватыми белыми линиями. Три соседних места были пусты, на четвертом стоял потрепанный «фольксваген» с номерным знаком 235-КРАВНИК, рядом с ним расположился изумрудно-зеленый «гэлекси». Крыша автомобиля была поднята, окна плотно закрыты.
— Жди здесь. — Я открыл дверцу и вылез из машины. Положив «Вундеркиндов» на переднее сиденье, я выудил из кармана пиджака ключи от «форда». — Мотор не глуши, возможно, нам придется бежать, причем быстро, так что будь готов.
— Я уже готов, — почти серьезно заявил Крабтри. — Слушай, Трипп, а ты не считаешь, что нам стоит просто поговорить с парнем? Вообще-то я не собирался сегодня утром грабить машины.
— Боюсь, парень не захочет с нами разговаривать.
— Почему?
— Потому что мы ему не нравимся.
— С чего ты взял?
— Он считает нас друзьями Счастливчика Блэкмора.
— Логично, — согласился Крабтри. — В таком случае нам стоит поторопиться.
Я быстро пересек парковку, подошел к «форду» и через заднее стекло заглянул внутрь машины. Жакет соскользнул на пол позади кресла водителя, но, судя по всему, был в целости и сохранности. Я осторожно вставил ключи в замочную скважину, приоткрыл переднюю дверцу и, перевесившись через спинку сиденья, схватил жакет. Сунув его под мышку, я прополз на пассажирское место и откинул крышку бардачка, заранее зная, что не найду ничего, кроме карты автомобильных дорог Мексики и штата Айдахо и замусоленной программки скачек с ипподрома в Чарлз-Тауне, с пометками Счастливчика Блэкмора. От отчаяния и безнадежности внутренности в животе свернулись тугим узлом. У меня не было никаких оснований считать, что маленький пластиковый пакетик по-прежнему лежит в глубине бардачка.
Пакетик был на месте. Очевидно, Питерсон Уолкер, так же как и я, считал бардачок вполне надежным тайником для хранения наркотиков. Сжимая в кулаке драгоценный пакетик, я выполз из машины и радостно затолкал его в карман пиджака. Должно быть, от переизбытка чувств я действовал слишком резко — раздался легкий треск, моя рука провалилась в карман и увязла в разодранной подкладке. «Черт!» — я болезненно зажмурился, и тут до меня дошло, что Крабтри не собирается издавать моих «Вундеркиндов». Единственное, что он сделает, — спишет меня со счетов как бесперспективного автора, на которого не стоит больше тратить время и деньги. Я перестал дышать, сердце больше не билось, ветер неожиданно стих, в небе не осталось ни одной птицы, и вдобавок ко всему я испортил мой любимый вельветовый пиджак. Затем я начал дышать, у меня над головой пролетел одинокий голубь, ветер зашуршал обрывком газеты, подхватил его и погнал по двору. Я оглянулся. Крабтри сидел за рулем «рено», с выражением легкой тревоги на лице он наблюдал, как я взламываю чужую машину, и каждые две секунды нервно нажимал на педаль газа.
Я больше не думал о том, что может произойти дальше, просто скользнул обратно в машину и уселся на свое привычное место за рулем «гэлекси». Что еще у меня есть, кроме ключей от этого автомобиля? И все, что мне надо сделать, — завести мотор, задним ходом вывести автомобиль с парковки, вырулить в переулок, свернуть в сторону Смитфилд-стрит, миновать мост над рекой Мононгахила, вырваться на шоссе и умчаться подальше от Питсбурга со всей скоростью, на которую способен дряхлый двигатель моего «гэлекси». На земле не было такого места, куда мне хотелось бы уехать, однако это вовсе не являлось причиной, чтобы остаться. Я поудобнее устроился на сиденье, поправил зеркало заднего вида и до упора отодвинул кресло назад в привычное для меня положение. В салоне автомобиля появился какой-то новый и одновременно странно знакомый запах — сладковатый и острый, — запах, который заставил меня очнуться и наполнил мое сердце щемящей тоской. Это был аромат «Отважного тигра»: Ирвин Воршоу и Питерсон Уолкер пользовались одним и тем же одеколоном. Я улыбнулся, вставил ключ в замок зажигания и уже собрался завести двигатель, когда мне в голову пришла еще одна очень разумная мысль. Прежде чем куда-либо отправиться, я наконец избавлюсь от того груза, который все выходные таскаю за собой, словно связку пустых консервных банок.
— Что ты там возишься? — заорал Крабтри, когда я снова вылез из машины. — Давай пошевеливайся, по-моему, сюда кто-то едет.
Не обращая внимания на его вопли, я молча обошел автомобиль и поднял крышку багажника. Туба и останки мистера Гроссмана все еще лежали на прежнем месте. По всей вероятности, похититель не заглядывал в багажник. За прошедшую ночь тело мистера Гроссмана изменилось не в лучшую сторону. У меня даже закрались подозрения, что, распрыскивая одеколон в салоне «гэлекси», Уолкер наивно полагал, будто сможет таким образом избавиться от зловония, распространяемого разлагающимся телом мертвого удава. Я вытащил футляр с тубой, пристроил его под мышкой и подхватил другой рукой мистера Гроссмана. Окоченевшее тело удава было тяжелым и странно искривленным, как ветка молодого ясеня.
— Черт подери, — Крабтри вытаращил глаза, — что это такое?
— А ты как думаешь? — задал я встречный вопрос. По моим расчетам, поиски ответа должны были занять у Крабтри некоторое время. Сжимая в руках мою сюрреалистическую ношу, я направился в противоположный угол двора, где стояла вереница зеленых помойных баков. На полпути к помойке я услышал за спиной какой-то подозрительный скрежет. Я быстро обернулся. В узком проходе, через который мы с Крабтри въехали во двор, появился белый фургон. Пит Уолкер сидел на пассажирском месте, рядом с ним маячила физиономия другого, гораздо более крупного парня с бритым черепом. Парень выкрутил руль и направил фургон прямо на меня. Водитель настолько сосредоточенно двигался к намеченной цели, что от усердия высунул кончик языка. Губы Уолкера беззвучно шевельнулись, фургон вильнул в сторону и остановился между мной и Крабтри. Я оказался прижат к помойным бакам.
Уолкер выпрыгнул из фургона и, не говоря ни слова, направился прямо ко мне. Он шел бодрой походкой, слегка склонив голову набок, словно увидел старого знакомого. Пит Муха был одет в спортивный костюм цвета спелого баклажана и желтые кожаные кроссовки. В руке он сжимал бутылку, завернутую в коричневый бумажный пакет. Уолкер на секунду остановился, с сожалением посмотрел на бутылку, ласково погладил ее по крутому боку и поставил на землю.
— Эй, Бугер, — бросил он через плечо, обращаясь к своему другу, — займись парнем в машине.
Бугер послушно выбрался из фургона и направился к Крабтри, который, выбрав довольно странный способ обороны, принялся изо всех сил давить на сигнал. «Рено» Ханны Грин несколько раз пронзительно пискнул. Убедившись, что подобная тактика крайне неэффективна, Крабтри дал задний ход и медленно выкатился с парковки, вырулив на середину двора, он развернул машину в сторону переулка. Совершая столь непростой маневр, Крабтри задел лысого парня — впрочем, в его действиях не было злого умысла — и отутюжил левом колесом ботинок на правой ноге Бугера.
— Боже мой! — воскликнул Бугер. Он сидел на земле, вытянув вперед ноги, и с оскорбленным видом разглядывал след протектора, оставшийся у него на ботинке. Я вновь вернулся к наблюдению за моим противником, ожидая увидеть пистолет девятого калибра, о котором говорил Клемент. Однако, к моему величайшему удивлению, вместо оружия Уолкер предпочел размахивать кулаками, выкидывая их перед собой, словно котенок, который пытается схватить подвешенную на нитке игрушку. У него были увесистые кулаки с крупными бесформенными костяшками. Однако мы находились с ним в разных весовых категориях: я превосходил Муху как минимум фунтов на сто. Я улыбнулся. Противник ответил не менее дружелюбной улыбкой. Поскольку во рту у Пита Уолкера недоставало нескольких зубов, улыбка получилась щербатой. Голова бывшего боксера слегка подрагивала, налитые кровью глаза внимательно следили за каждым моим движением.
Я уже начал обдумывать хитрый тактический ход, который заключался в том, чтобы позволить Мухе пару раз съездить мне по физиономии, когда он неожиданно разжал кулак, сунул руку в карман своего лилового костюма и извлек на свет какую-то здоровенную штуковину. Пистолет был настолько большим, что выглядел нелепым. Широкое черное дуло уступало по размерам разве что дырам во рту моего противника. Рука Уолкера заметно подрагивала, но я полагал, что на таком расстоянии это не имело большого значения.
Я сделал бросок влево и метнулся к автомобилю, который медленно катился к выезду со двора. Однако туба и мертвая змея сковывали мои движения. Уолкер оказался проворнее, он снова заплясал у меня перед носом, угрожающе размахивая пистолетом. Теперь я оказался отрезан от Крабтри.
— Эй, Муха, — обратился я к противнику.
— В чем дело? — спросил он.
С минуту мы стояли посреди двора, разглядывая друг друга, — толстый, подслеповатый минотавр и беззубый, конвульсивно подергивающийся Тесей, чудовище и бывший герой, встретившиеся лицом к лицу после долгих скитаний по нашим собственным темным и глухим лабиринтам. Ветер заметно усилился, вокруг нас закружилось густое пыльное облако и обрывки бумаг.
— Трипп! — заорал Крабтри, в его голосе слышалось то ли предостережение, то ли отчаянный призыв. Он катился к выходу. Автомобиль двигался очень медленно, словно Крабтри давал мне последний шанс догнать его, прежде чем он навсегда покинет меня.
Уолкер повернулся на крик. Пока он наблюдал, как «рено» выкатывается со двора, я поднял над головой окоченевшее тело мистера Гроссмана и, словно Аарон, сладкоречивый друг Моисея, с размаху швырнул удава в моего врага. Змеиное тело шлепнуло его по лицу, звук получился на удивление смачным, Уолкер пошатнулся и упал на землю. Пистолет вывалился у него из руки и заскользил по асфальту, точно скейтборд, выскочивший из-под ног незадачливого спортсмена. Я бросился бежать, расшвыривая обрывки каких-то бумаг, которыми был усеян весь двор. Футляр с тубой я держал на вытянутой руке, прикрываясь им как щитом. Злополучный атласный жакет был надежно зажат у меня под мышкой. Я мчался вслед за Бугером, который в свою очередь трусил за автомобилем Ханны Грин, правда, как мне показалось, без особого рвения. Вероятно, Бугер не очень хорошо понимал, кого он преследует и зачем. Крабтри мог бы легко уйти от преследователя, но продолжал медленно катиться вперед, дверца с правой стороны была открыта — Терри все еще надеялся, что я успею догнать его и на ходу вскочить в машину. Я довольно быстро настиг Бугера, прицелился и метнул тубу ему в спину. Однако немного промазал и нанес гораздо более жестокий удар — туба угодила ему по коленям. Бугер споткнулся, по инерции пробежал еще пару шагов и грохнулся на четвереньки. Кусок грязной газеты, подхваченный порывом ветра, налетел на поверженного противника и на мгновение закрыл ему лицо, потом отлепился от головы Бугера и помчался дальше.
— Ты ударил меня тубой, — сказал Бугер, с удивлением и обидой поглядывая на меня снизу вверх.
— Да, извини, приятель, так уж получилось.
Ветер принес еще один клочок бумаги, и на этот раз он прилип к моей щеке. Я отодрал белый листок и обнаружил, что держу в руках знакомый текст — отрывок из пятидесятой главы, в которой рассказывалось о бесславном закате медицинской карьеры Каллодена Вандера — главного мерзавца и дряхлого патриарха никчемного клана Вандеров. Я посмотрел на удаляющийся автомобиль и наконец понял: Крабтри ехал так медленно вовсе не потому, что ждал меня, просто ему было трудно сражаться с дверцей, пытаясь закрыть ее, и при этом вести машину, а также ловить разлетающиеся страницы, чтобы не позволить ветру окончательно уничтожить мой роман. «Вундеркинды» носились в воздухе. Я увидел, что мусорный смерч, кружившийся над парковкой, по большей части состоял из страниц моей книги. Они густыми снежными хлопьями сыпались на Бугера, скользили по асфальту и, точно ласковые котята, терлись о мои ноги.
— О боже! Стой! — заорал я. — Крабтри, останови машину.
Терри остановился и выскочил из машины. Мы вместе стали ловить порхающие в воздухе страницы, надеясь спасти то, что еще можно спасти. Мы хватали их на лету и сгребали с земли, как опавшие осенние листья.
— Извини, — сказал запыхавшийся Крабтри. Он неловко подпрыгнул и попытался ухватить пролетающий над головой листок, но промахнулся, листок взмыл вверх и уплыл в серое апрельское небо. — Извини, я не заметил.
— Сколько страниц ты потерял?
— Не очень много.
Я посмотрел на бумажную вьюгу.
— Считаешь, не много?
У нас за спиной раздался тихий хлопок. Мы обернулись. Уолкер стоял на одном колене возле зеленого мусорного бака, сжимая подрагивающими руками свой гигантский пистолет.
— Ч-черт! — прошипел Бугер, прижимая ладонь к красному пятну, которое вдруг начало расползаться у него на левом предплечье.
— О господи! — Крабтри схватил меня за запястье и поволок к машине. — Пора сматываться.
Я закинул жакет и тубу на заднее сиденье и плюхнулся рядом с Крабтри. Мы рванули прочь, оставив мой роман на парковке возле магазина спортивных товаров неизвестного мистера Кравника. Из-под колес «рено» взметнулся белый бумажный вихрь, словно морская пена за кормой быстроходного катера.
* * *
Задыхаясь от восторга, Крабтри тут же стал вспоминать подробности нашей столь успешно завершившейся операции. Он с дотошностью часовщика, ловко орудующего крохотным пинцетом, излагал мельчайшие детали событий, которые произошли за последние двадцать минут, и с пафосом пожарного, неторопливо раскатывающего брезентовый шланг, превращал банальный сюжет в героическую эпопею.
— Ты видел татуировку на руке у Бугера? Ужас, червонный туз, но сердце, представляешь, сердце было черным! А когда он бросился на меня… о боже, я почувствовал его дыхание. От него пахло фруктовым йогуртом! Клянусь, Трипп, фруктовым йогуртом. Я думал, он хочет поцеловать меня. О господи, кошмарный парень! Они оба жуткие типы. А как тебе его пушка! По-моему, девятый калибр, да? А когда он начал палить… черт, пули так и свистели, как будто на меня набросился целый рой диких пчел.
Крабтри сочинял очередную главу для воображаемой автобиографии, под названием: «Как в меня стреляли». Пока мы неслись по городу, он старательно заучивал текст. Крабтри был счастлив, что у него появилась возможность добавить новый эпизод к уже имеющейся в его арсенале истории. История произошла одиннадцать лет назад. Я также принимал в ней посильное участие. Крабтри очень хотелось угодить своему новому любовнику, художнику по имени Стэнли Филд. Чтобы потешить юношу, нам нужно было тайком пробраться в дом одного крупного коллекционера. В свое время коллекционер пообещал показать Стэнли какую-то потрясающую картину, однако они поссорились, и подлый коллекционер не сдержал обещания. Как и все наши грандиозные предприятия, которые в теории имели благородную цель, а на практике оказывались идиотскими затеями, посещение художественной галереи также не стало исключением, поскольку Стэнли забыл упомянуть, что любитель живописи был еще и крупным мафиози. Так что его коллекция, а заодно и вся территория поместья, охранялась до зубов вооруженными людьми, чье умение метко стрелять, к счастью, оставляло желать лучшего. От этого маленького эпизода с пулеметной стрельбой и двумя сбитыми сосновыми шишками, одна из которых упала мне на голову, Крабтри плавно перешел к воспоминаниям о двух других выстрелах, прозвучавших полгода спустя. Он разругался с художником, и разъяренный Стэнли выпустил в него две пули, одна из которых угодила Крабтри в левую ягодицу.
— Хаос! — Крабтри опустил стекло и вдохнул полной грудью, как будто за окном пахло свежескошенной травой или соленым океанским ветром. — Полный бардак!
— Полнее не бывает, — согласился я, глядя на лежащие у меня на коленях жалкие останки «Вундеркиндов». Мне следовало бы, задыхаясь от восторга, приветствовать ворвавшийся в мою жизнь долгожданный хаос, который был противоположностью смерти, и добавить несколько строк в нашу общую летопись, сказав, что от Вернона Хардэппла несло чесноком и пивом. С того самого дня, когда я лет двадцать назад попал под очарование прозы Джека Керуака с его опасным благодушием, импрессионистской рассеянностью и романтикой бродяжничества, я всегда считал, а в глубине сердца искренне верил, что отчаянные эскапады, вроде спасения Джеймса Лира, заточенного в сыром подземелье, или поисков пропавшего жакета, очень полезны: они расширяют писательский кругозор, служат хорошей темой для разговора, а также развивают ум и закаляют душу. Я должен был с распростертыми объятиями встретить обрушившийся на меня Хаос, как человек, почувствовавший живительный ток крови в онемевших конечностях.
Вместо этого я пытался понять, как могло такое случиться, и оценить размер ущерба, нанесенного моим «Вундеркиндам». Как выяснилось, Крабтри удалось спасти ровно семь страниц. С одной стороны на них красовался рифленый узор — следы от крабтрибовских мокасин, другая сторона, та, которая прижималась к асфальту, была похожа на рябую поверхность баскетбольного мяча; от страницы под номером 37 осталось чуть больше половины. Две тысячи шестьсот одиннадцать страниц — семь лет моей жизни! — остались на заднем дворе магазина спортивных товаров, вместе с изуродованным «фордом» и покойным мистером Гроссманом, вернее, тремя четвертями его полуразложившегося тела. Точно акционер, склонившийся над своими ценными бумагами, которые после крушения биржи превратились в груду макулатуры, я перебирал онемевшими пальцами замусоленные страницы, которые еще час назад считались моим главным сокровищем и надеждой на будущее. Это были разрозненные страницы, не имевшие между собой никакой связи, кроме двух эпизодов, где по странному совпадению речь шла о родимом пятне на правой ягодице Хелены Вандер, по форме пятно напоминало ее родной штат Индиана.
Я откинулся на спинку сиденья, положил затылок на подголовник и закрыл глаза.
— Семь страниц, — пробормотал я, — точнее, шесть с половиной.
— Не расстраивайся, — сказал Крабтри. — У тебя наверняка есть копии.
Я молчал.
— Трипп?
— У меня остались черновики, — я печально вздохнул, — и несколько более ранних вариантов.
— Отлично. Ты все сможешь восстановить.
— Конечно. Возможно, новый вариант получится лучше старого.
— Вот именно. — Крабтри энергично закивал головой. — То же самое сказал Карлейль, помнишь, когда он потерял чемодан.
— Это был Маколей.
— Или Хемингуэй, когда Хедли потеряла все его рассказы.
— Он так и не смог их восстановить.
— Неудачный пример, — сказал Крабтри. — Ну вот мы и приехали.
Мы свернули в буковую аллею, ведущую к Фаундер-Хилл, и въехали на территорию студенческого городка. Следуя моим указаниям, Крабтри подкатил к Арнинг-Холлу, где разместился факультет английской литературы. Мы припарковались на факультетской стоянке. Крабтри выбрал место, возле которого висела табличка с именем нашего диккенсоведа. Он деловито взглянул на часы и уверенным жестом пригладил свои длинные волосы. До начала торжественной церемонии закрытия Праздника Слова оставалось еще полчаса — у нашего иллюзиониста было целых тридцать минут, чтобы подготовить свой волшебный ящик с двойным дном и спрятать в рукаве нескольких кроликов, которых он в нужный момент выдернет за уши и продемонстрирует потрясенному Вальтеру Гаскеллу. Он подхватил лежащий на заднем сиденье черный атласный жакет — маленький ключик, которым Крабтри отопрет двери темницы Джеймса Лира, — затем выбрался из машины, застегнул пуговицы двубортного пиджака, одернул манжеты рубашки и слегка повел шеей. Крабтри закурил очередную ментоловую сигарету и выдохнул жиденькую струйку дыма.
— Хочешь пойти со мной?
— Не уверен.
Терри нагнулся и заглянул в машину. Он окинул меня быстрым взглядом, однако в нем не было ни удивления, ни тревоги. Крабтри смотрел на меня, как актер, который перед выходом на сцену проверяет, в порядке ли костюм его партнера. Он вытянул руку и указательным пальцем поправил очки у меня на переносице.
— Трипп, ты в порядке?
— В полном. Эй, Крабтри, скажи, если я не прав, но мне почему-то показалось, что ты не собираешься издавать мою книгу. Или я ошибаюсь?
— Ты ошибаешься. Послушай, Грэди, я не хочу, чтобы ты думал, что… — Он замолчал. Мне было больно смотреть, как он мучается, не в силах решить, о чем мне не следует думать. — Но, возможно… — Крабтри скосил глаз на лежащие у меня на коленях испачканные страницы, — возможно, это даже к лучшему. Не знаю, как объяснить… — Он снова запнулся.
— Что-то вроде знака свыше? Ты это имеешь в виду?
— Да, пожалуй.
— Сомневаюсь. Знаки свыше редко бывают настолько прямолинейными.
— Серьезно? Ну ладно, тебе виднее. — Он выпрямился и одернул лацканы пиджака. — Пожелай мне удачи.
— Удачи.
Он захлопнул дверцу. Я остался сидеть, уставившись в лобовое стекло.
— Значит, ты все еще хочешь быть моим редактором? — спросил я равнодушным и, как мне хотелось надеяться, ироничным голосом.
Крабтри заглянул в приоткрытое окно.
— Грэди, дай мне небольшую передышку. — В его голосе слышалось нетерпение. — А ты сам как думаешь?
— Думаю, что хочешь.
— Угадал.
— Будем считать, что я тебе поверил. — Я не верил ему.
— Будем считать. — Крабтри смотрел на меня сквозь приоткрытое окно. Он вдруг стал похож на того тощего нескладного юношу, с которым я познакомился двадцать лет назад. — Наверное, тебе действительно лучше остаться здесь.
— Наверное. — Мне стало невыносимо горько, но ничего другого я ответить не мог.
Донкихотство — понятие, лежащее в основе любой мужской дружбы, она существует до тех пор, пока друг сохраняет способность откликнуться на боевой призыв друга и, начистив дырявый шлем, взгромоздиться на старого осла, чтобы последовать за своим Дон Кихотом в поисках призрачной славы и сомнительных приключений. Ни разу за двадцать лет нашей дружбы я не отказывался следовать за Крабтри, я всегда был готов разделить с ним позор поражения и стать свидетелем его побед. Я очень хотел пойти вместе с ним. Но я боялся, и не только того, что мне придется рассказать Вальтеру Гаскеллу, какую роль я играл в убийстве Доктора Ди, а также объяснить, каким образом мне стала известна комбинация цифр его кодового замка. Я более-менее представлял, что и как надо сказать Вальтеру. Но если в результате всех разбирательств возникнет вопрос об исключении Джеймса Лира, то я бы предпочел, чтобы ответственность за это решение целиком и полностью лежала на ректоре. Я знал, что Сара тоже будет присутствовать на собрании, однако не имел ни малейшего понятия, что я мог бы сказать ей и тому маленькому головастику, который шевелится у нее в утробе. Я уставился на грязную страницу с замысловатым номером «765б» и сказал куда-то в воротник рубашки:
— Может быть, в следующий раз.
Терри кивнул, кашлянул в кулак, потом развернулся и зашагал к центральному подъезду Арнинг-Холла. Я остался наедине с тубой. В течение последних двух суток она с таким упорством следовала за мной по пятам, что я начал побаиваться моей навязчивой спутницы. Прислонившись лбом к стеклу, я наблюдал, как Крабтри легко взбежал по выщербленным гранитным ступеням крыльца и остановился перед входом. Он расправил жакет, взял его за плечи и осторожно встряхнул, словно это была скатерть, к которой прилипли хлебные крошки. Затем перекинул жакет через руку и исчез в дверях.
Случайно или нет, он оставил ключи в замке зажигания. Я включил радио. Приемник был настроен на радиостанцию Питсбурга. Местный журналист — его стиль мне никогда не нравился, но он считался большим специалистом в вопросах искусства, — беседовал с писателем К. о его жизни, работе, а также о страстях и соблазнах, одолевающих престарелого эльфа.
ИНТЕРВЬЮЕР: Итак, вы могли бы сказать, что ваши «Невыдуманные истории» стали для вас своего рода — я понимаю, термин звучит несколько высокопарно — катарсисом? Истории, в которых вы открываете — я употребляю данное слово в его первоначальном смысле: «открывать нечто скрытое» — перед взором потрясенного читателя те глубины, в которые погружается человек, возможно, отчасти похожий на вас, но, конечно же, не вы лично, поскольку мы говорим о вашем лирическом герое, — человек, рискнувший отправиться в это одинокое и, осмелюсь сказать, отчаянное путешествие. В данном случае я имею в виду сцену в прачечной, когда ваш герой ворует из сумочки пожилой леди упаковку антигистамина.
К.: О да (смущенный смех). Некоторые из этих штучек… кхе… препаратов действительно сносят крышу.
Я переключился на средние волны и, покрутив ручку настройки, остановился на жизнерадостной польке. Я несколько раз открыл и закрыл окно, слегка изменил угол наклона зеркала заднего вида, немного отодвинул сиденье, открыл, закрыл и снова открыл крышку бардачка. Ханна содержала его в идеальном порядке: аккуратная стопка дорожных карт, с помощью которых она два года назад добралась из Прово до Питсбурга, маленькая упаковка гигиенических тампонов, фонарик и плоская металлическая коробочка мини-сигар «Винтерманс». Коробка показалась мне знакомой.
Я взял коробку и поддел ногтем крышку. Внутри лежала россыпь тонких сигарет, свернутых умелой рукой. Ничего удивительного в моей находке не было — я сам свернул тринадцать симпатичных косячков и подарил их Ханне на день рождения. Дело было в октябре прошлого года, сейчас в коробочке осталось ровно двенадцать штук. Я вытащил одну сигарету и, поводив ею у себя перед носом, вдохнул теплый запах марихуаны и хорошего табака. Я постарался от души: сигареты Ханны были набиты отборной марихуаной, лучшей афганской травой, когда-либо пересекавшей границу Соединенных Штатов. Я вдавил зажигалку на приборной доске, откинулся на спинку кресла и стал ждать, когда сработает прикуриватель.
В зеркале заднего вида возник черный футляр с тубой, заметив мою спутницу, я вздрогнул и прикрыл глаза. Я вспомнил рассказ Августа Ван Зорна «Черная перчатка», это был один из его последних рассказов, написанных в жанре мистического триллера, вскоре Ван Зорн отказался от малых форм и переключился на длинные скучные анекдоты из сельской жизни. Главный герой рассказа, поэт-неудачник, совершивший какое-то преступление, — автор не уточнял, что конкретно натворил поэт, но читатель понимал: это было нечто ужасное, — постоянно находил женскую бальную перчатку. Куда бы он ни шел, перчатка преследовала его — она валялась на краю железнодорожной платформы и на скамейке в парке, поэт садился за рабочий стол и обнаруживал перчатку, висящую на бюсте Гомера, он откидывал одеяло и видел черную шелковую перчатку у себя на подушке. Поэт сжигал ее в пепельнице, выбрасывал в реку, закапывал в землю, но перчатка возвращалась. В конце концов однажды ночью перчатка является к спящему поэту и душит его своими пустыми пальцами.
Зажигалка нагрелась и с громким щелчком выскочила из гнезда прикуривателя. Я подпрыгнул на месте. Останки «Вундеркиндов» — жалкие шесть с половиной страниц — соскользнули у меня с коленей и веером рассыпались по полу. Я прикурил сигарету, глубоко затянулся, задержал дыхание и стал ждать, когда дым заполнит легкие, затем медленно выдохнул. Нескольких секунд, прошедших между вдохом и выдохом, вполне хватило, чтобы меня заполнило невыразимое отвращение к самому себе. Я сдавил пальцами тлеющий кончик сигареты, потушил ее и положил обратно в коробочку. Защелкнув крышку, я засунул коробочку в бардачок и, стараясь не делать резких движений, чтобы не потревожить притаившуюся у меня за спиной тубу, осторожно выбрался из машины. Я взгромоздился на моего старого осла, выехал на пыльную дорогу и отправился вслед за Терри Крабтри.
* * *
Совещание, на котором решалась судьба Джеймса Лира, было перенесено из академической тиши кабинета Вальтера Гаскелла, расположенного в старой части здания, в административный корпус, недавно пристроенный к Арнинг-Холлу. В пристройке, созданной по проекту известного архитектора, сына одного из бывших учеников колледжа, находился кабинет ректора — залитый холодным белым светом террариум со стеклянными стенами, черным ковром и модернистской мебелью из гнутых стальных трубок. Я догнал Крабтри на полпути между Арнинг-Холлом и административным зданием, и мы вместе направились в террариум, чтобы предстать перед семейством Гаскеллов. Выйдя из лифта, мы увидели за стеклянной дверью приемной Джеймса Лира. Он сидел на низкой кожаной кушетке, длинные ноги Джеймса были вытянуты вперед, руки безвольно лежали на коленях. Он со скучающим видом разглядывал свои ботинки. Джеймс заметил нас, бросил взгляд на атласный жакет, висящий на локте у Крабтри, выпрямился и неуверенно взмахнул рукой, словно не знал, что означает наше появление: спасение или окончательную гибель. Честно говоря, я и сам не знал ответа на этот вопрос. Одной затяжки оказалось достаточно, чтобы мир вокруг меня наполнился мерцающим туманом неопределенности. Я пожалел о сделанной затяжке. Рано или поздно я всегда жалел о выкуренных сигаретах и об утраченной связи с реальностью.
— Надо же, кого мы видим! — Крабтри всплеснул руками. — Вот он, наш маленький шалунишка.
— Мне кранты, — сказал Джеймс, как только мы переступили порог приемной. Вид у него был не особенно расстроенный.
— Тебя исключили? — уточнил я.
Джеймс кивнул:
— Да, вроде бы. Но я не уверен. — Он понизил голос: — По-моему, они там ругаются.
— Боже мой, какой кошмар. — Крабтри повел шеей и расправил плечи, как боксер перед выходом на ринг.
Мы прислушались. Из кабинета доносился приглушенный мужской голос. Слов мы не разобрали, но, судя по спокойному тону, мужчина просто что-то объяснял или рассказывал.
— В данный момент они не ругаются, — заметил я.
— Сейчас узнаем, что они там делают. — Крабтри поднял руку, собираясь постучать в дверь кабинета.
— Конечно, когда пришли Фред и Аманда, они сразу перестали ругаться, — сказал Джеймс.
Рука Крабтри зависла в воздухе.
— Фред и Аманда тоже там?
— Ага. Я же сказал: мне кранты.
— Ну, это мы еще посмотрим.
— Они привезли Доктора Ди.
— Нам всем кранты, — сказал я.
— Возможно, это относится только к тебе, — бросил Крабтри.
— У меня нормальный вид? — Я попытался выровнять дыхание и унять бешеный стук сердца: типичное для любого наркомана стремление скрыть от окружающих свое состояние и, если возможно, действовать как разумный человек, не теряя, однако, из виду светящиеся кометы и гигантские метеориты, которые с пронзительным свистом проносятся у него под черепом. Сама мысль, что ему не удастся скрыть свой кайф, почему-то вызывает у наркомана странное чувство стыда и досады. — Посмотри, у меня глаза не красные?
— Судя по твоим глазам, ты только что вывалился из газовой камеры, — отрезал Крабтри. Поддавшись внезапной панике, я уже начал сомневаться: действительно ли Терри хотел, чтобы я пошел с ним. — Встань у меня за спиной и молчи. Я сам все объясню. Понял?
— Да, да, конечно.
Он постучал в дверь кабинета.
Послышались шаги, дверь открылась. На пороге стояла Сара. Надо отдать ей должное: Сара, как администратор, к которому явился провинившийся подчиненный, и как женщина, увидевшая своего беспутного любовника, сохранила абсолютное присутствие духа. Она даже не удивилась.
— Входите. — Сара устало кивнула и отступила, приглашая нас в кабинет. Вдруг она вытаращила глаза и удивленно захлопала ресницами. — Он у вас? Вальтер, они принесли жакет!
Вальтер Гаскелл вскочил со стула и торопливо пересек комнату. В какой-то момент мне показалось, что он надвигается прямо на меня. Я попятился. Но Вальтер даже не взглянул в мою сторону. Его взгляд был устремлен на атласную реликвию. Крабтри расправил плечи и гордо вскинул голову. При приближении Вальтера он слегка нагнулся и выставил вперед руку с жакетом, словно метрдотель, предлагающий клиенту бутылку отменного кларета столетней выдержки. Вальтер с не меньшим почтением принял жакет и внимательно осмотрел его со всех сторон.
— Кажется, все в порядке, — объявил он.
— Слава богу! — воскликнула миссис Лир. — Ну, Джеймс Лир, тебе очень повезло, — Аманда метнула в пространство гневный взгляд, — что ты остался жив!
Когда мы вошли в кабинет, мистер и миссис Лир поднялись со стульев. Теперь, когда напряжение схлынуло, мистер Лир положил свою костлявую руку на плечи жены, словно хотел сказать: «Ну вот, дорогая, я же говорил: все уладится», жест получился успокаивающим и торжествующим одновременно. Глядя на этот привычный жест, я представил, как он постоянно произносит нечто подобное в тщетной надежде убедить жену, что в большинстве случаев все так или иначе улаживается. Мне вдруг пришло в голову, что главным препятствием к достижению гармонии и взаимопонимания в любом браке является эта непреодолимая пропасть между вполне оправданным, достойным всяческого уважения пессимизмом женщин и тупым животным оптимизмом мужчин, последний без сомнения можно считать главной причиной того удручающего состояния, в котором пребывает наш суетный мир. Аманда была одета в траурный наряд, словно собиралась на похороны: черное платье с широким кожаным поясом, черные колготки и черные лакированные туфли на высоких каблуках; ее седые коротко стриженные волосы топорщились на голове, как туго накрахмаленный колпак сестры милосердия. Фреда, судя по всему, вытащили с поля для гольфа. Как выяснилось, по воскресеньям он явно тяготел к клетчатым костюмам в голубовато-фисташковых тонах. Аманда Лир стряхнула со своего плеча руку мужа и направилась прямо ко мне.
— Да, а теперь я хотел бы обратиться ко всем присутствующим, — начал Крабтри, пытаясь протиснуться между мной и миссис Лир. Она ловко обогнула его и встала передо мной. От ее черного платья исходил горьковатый запах кедровых орехов.
— Однако в наглости вам не откажешь, мистер. После всего того, что вы устроили у нас дома, вы осмелились явиться еще и сюда!
— Извините, — пробормотал я.
Ее резкий тон привлек внимание Вальтера, он оторвался от изучения своего драгоценного жакета.
— Да, — сказал Вальтер, поглядывая куда-то в сторону. Мне показалось, что он старается не встречаться со мной взглядом, однако не из-за боязни посмотреть мне в глаза, а скорее потому, что не хочет смущать меня. Мой затуманенный марихуаной мозг подсунул очередную жуткую мысль: «А вдруг они все заметили, что я не в себе?» Вальтер сдавленно кашлянул. — Нам надо поговорить.
— Да, надо, — согласился я, мысленно прикидывая, что именно Сара успела рассказать мужу о наших с ней отношениях. Мне бы хотелось, чтобы она выложила ему все подробности.
Крабтри дружеским жестом положил руку на плечо Гаскеллу.
— Вальтер, позвольте мне высказать…
— Грэди, я полагаю, у всех собравшихся имеются к тебе кое-какие претензии, — многозначительным тоном произнесла Сара. Я проследил за ее взглядом. Она смотрела в дальний угол комнаты, где лежал большой нейлоновый мешок, похожий на чехол, в котором лыжники носят свое снаряжение. Мне не нужно было объяснять, что это за сверток. Я вдруг вспомнил, как Доктор Ди всю жизнь рыл норки, дырки и ямки и складывал в них казавшиеся ему ценными кости, он действовал с таким упорством, словно настойчиво пытался донести до окружающих его людей какую-то очень важную информацию, но его так никто и не понял, и теперь, когда старый пес умер, мы уже не узнаем, что он хотел нам сообщить. Потом я представил, как несчастного Доктора Ди заталкивают в душный нейлоновый мешок и с треском застегивают молнию у него над головой. Образ получился настолько жалостливым, что я порывисто вздохнул и сделал очень странную вещь. Во всяком случае, мне она показалась странной. Я шагнул к одному из стульев — причудливой конструкции, из обтянутых черной кожей металлических трубок, — тяжело плюхнулся на сиденье и заплакал.
— Грэди… — Сара подошла ко мне. Она стояла так близко, что могла бы дотронуться до моего плеча. Но не дотронулась. — Терри? — произнесла она с некоторым укором. Сара считала, что Крабтри угостил меня какой-то дрянью из своей знаменитой походной аптечки. Последний раз Сара видела меня в слезах несколько лет назад: тогда я еще сильно пил и со мной случались разные казусы, но я давно вел трезвый образ жизни, и уж конечно она никак не ожидала, что я могу расплакаться у нее в кабинете, да еще в присутствии посторонних людей. Правда, справедливости ради следует заметить, мои слова «сел и заплакал» вовсе не означают, что у меня по лицу бежали потоки горючих слез, а тело содрогалось от бурных рыданий. Я оказался способен лишь на жалкое подобие сдержанных мужских страданий: Грэди Трипп, молчаливо давящийся своим горем и утирающий ладонью влажные глаза, как человек, который пытается подавить зевоту.
— Итак, позвольте мне сказать, — начал Крабтри, окончательно убедившись, что я сбился с курса и вылетел на поросшую лопухами обочину. Он оттолкнул меня в сторону и, сев за руль, взял управление в свои руки. — Миссис Лир, мистер Лир, разрешите представиться, меня зовут Терри Крабтри. Я старший редактор издательства «Бастион». Вчера я прочел роман Джеймса и могу со всей ответственностью заявить: перед нами блестящий молодой писатель. Вы должны гордиться своим сыном.
— О, мы… — Фред бросил вопросительный взгляд на жену. Она кивнула. — Конечно, мы гордимся нашим Джеймсом, но…
— Вальтер, если вы с Джеймсом, и вы, миссис Лир, мистер Лир, готовы уделить мне несколько минут… Сара, здесь найдется какое-нибудь спокойное место, где мы могли бы поговорить? Вальтер, я хотел бы обсудить с вами несколько важных вопросов. Недавно мне посчастливилось прочесть вашу книгу.
— Мою книгу? Но я… мне не…
— Она произвела на меня неизгладимое впечатление.
— Вальтер, — произнесла Сара начальственным тоном, — почему бы тебе не проводить гостей в свой кабинет? А я пока побеседую с профессором Триппом.
Вальтер на мгновение замешкался. На его красивом лице с широкими скулами и мужественным подбородком появилось несколько мелких морщинок: гримаса означала то ли тихое бешенство, то ли понимающую улыбку. И он по-прежнему демонстративно не смотрел в мою сторону. Холодное отвращение и подчеркнутое высокомерие — из всех возможных вариантов он выбрал, пожалуй, самый разумный и вполне оправданный способ поведения. Жакет висел у Вальтера на руке, он машинально поглаживал мех на воротнике. Вальтер пристально смотрел на жену своими прозрачными голубыми глазами. Я подумал, что он дает ей последний шанс. Сара опустила руку мне на плечо. Он кивнул, повернулся к гостям и пригласил их проследовать в его кабинет.
— Что это на вас нашло, профессор Трипп?
Я не сразу ответил, потому что никак не мог набрать в легкие достаточно воздуха.
— Книга. — Мне наконец удалось выдохнуть одно-единственное слово и понять, что стало причиной моих слез. Воспоминания о Докторе Ди, который всю жизнь копал ямы на газоне Гаскеллов, наполнили мое сердце щемящей тоской, но я сокрушался вовсе не из-за смерти старого слепого пса. — Я потерял «Вундеркиндов».
— Всю рукопись?!
— Всю, осталось только семь страниц.
— О, Грэди. — Сара опустилась на колени и прижала к своей мягкой груди мою поникшую голову, в которой бешено кружилась и рассыпалась на части гигантская черная вселенная. Она положила холодную ладонь мне на лоб, как будто проверяла, нет ли у меня температуры. — Ты такой растяпа. — Голос Сары звучал сердито, но тон был ласковым.
— Я знаю.
Сара провела ладонью по моему виску, отыскала седой волос, ухватила его двумя пальцами и безжалостно выдернула.
— Ой, — я тихонько взвизгнут. — Все, больше нет?
— Есть, и очень много.
— Я старый.
— Ты ужасно старый. — Она выдрала у меня из головы еще один волос и уставилась на него, словно актер, изображающий философские раздумья Гамлета над пластмассовым черепом. — Я все рассказала Вальтеру.
— Угу, я понял. И он сказал, что давно знал о нашем романе, верно?
— Он сказал, что ничего не знал о нашем романе.
Я поднял голову и заглянул ей в лицо:
— Он все еще любит тебя?
Сара задумалась над моим вопросом. Она прикусила губу и закатила глаза, вспоминая подробности разговора с мужем.
— Мы не обсуждали эту тему. А ты все еще любишь Эмили? Нет, не надо, не отвечай. Я спрошу иначе: что она сказала, когда узнала о нас? Ты рассказал ей о нас?
Я рассказал Эмили о нас с Сарой? Я не мог вспомнить. Холодная рука Сары по-прежнему прижималась к моему лбу.
— Нет, — отрезала Сара, увидев, что мой неповоротливый мозг не способен выдать более-менее внятный ответ. — Не надо, ничего не говори. Просто скажи, что ты решил. Что ты собираешься делать?
Неожиданно я почувствовал, как работают мои легкие, как четко и размеренно функционирует этот загадочный механизм у меня в груди, ритм моего дыхания вдруг превратился во что-то видимое и осязаемое. Почему мои легкие до сих пор работают, почему они не остановились? И что случится, если они остановятся? А что, если они столько лет работают просто потому, что я никогда не задумывался над тем, как они работают?
— Грэди? — позвала Сара.
— Я не могу дышать!
Тонкий психолог, опытный администратор, Сара Гаскелл уловила в моем восклицании нечто большее, чем я на самом деле в него вкладывал. Она отшатнулась, вскочила на ноги и отбежала в сторону, словно я толкнул ее или попытался ударить. «Вы оба душите меня своей настойчивостью» — таков был смысл, который Сара вложила в мою фразу. Она решила, что я говорю о ней и о том требовательном головастике, которого сотворил мерзавец Грэди Трипп. Возможно, так оно и было.
— Отлично, я все поняла. — Сара указала на дверь. — Разговор окончен. Убирайся. Пошел вон.
— О, нет, Сара, прости! — Я умоляюще вытянул руки. — Я не то имел в виду. Просто… просто я очень устал.
— Ты хочешь сказать, накурился до одури.
— Нет! Я сделал всего одну затяжку! Правда, одну-единственную, и сразу же потушил сигарету.
— Ну надо же, какой подвиг! — Сара посмотрела на часы. — Боже мой, без четверти два! Через пятнадцать минут начнется церемония закрытия. — Она прищурила глаза и уставилась на меня холодным взглядом, не лишенным известной доли презрения и даже ненависти. Я отнял у нее драгоценное время — величайшее преступление, которое вы могли совершить по отношению к Саре Гаскелл.
— Ладно, Грэди. В таком случае уйду я. А ты, если хочешь, оставайся. Сиди и дыши. Дыши свободно и затягивайся поглубже. Сиди, сколько влезет, может быть, высидишь еще парочку своих дурацких слезинок. Пока. Желаю удачи.
— Сара…
Я поднялся со стула и шагнул к ней. Я сделал еще одну нелепую, жалкую, поражающую своим цинизмом попытку удержать Сару. Я оправдал ожидания тех людей, которые меня хорошо знают, потому что в подобной ситуации ничего другого они от меня и не ждали.
— Сара, а если я скажу, что хочу на тебе жениться?
Сара вытянула руку и уперлась ладонью мне в живот. Мгновение она в буквальном смысле держала меня на расстоянии вытянутой руки. Затем слегка толкнула меня, как будто я стоял на краю обрыва, а за спиной у меня клубилась голубоватым туманом бездонная пропасть. Прежде чем упасть, я заметил блеснувшее у нее на пальце обручальное кольцо. Я задохнулся от боли и плашмя рухнул на пол.
Сара переступила через меня и вышла из кабинета. Подол ее плиссированной юбки взметнулся, как кончик хлыста. Каблуки Сары гулко зацокали по мраморному полу. До меня долетели приглушенные голоса и гудение лифта, затем наступила полная тишина. Знающие меня люди, без сомнения, пришли бы к выводу, что это был именно тот ответ, которого я заслуживал.
* * *
Мне не хотелось входить в зал и привлекать внимание публики, собравшейся на торжественное закрытие Праздника Слова. Я проскользнул через вестибюль Тау-Холла, вскарабкался по боковой лестнице и оказался на балконе второго яруса. В отличие от лекции К., когда Тау-Холл был забит до отказа, итоговый доклад Вальтера Гаскелла не вызвал столь живого интереса, поэтому я без труда пробрался в дальний угол балкона и уселся на свободное место в самом конце ряда. Стены Тау-Холла были задрапированы кроваво-красной материей — под цвет обивки кресел. По бокам сцены и вдоль перил балкона драпировка свисала свободными складками. Я прислонился к стене, уткнулся носом в пыльный бархат и вдохнул тяжелый запах времени и увядания. Я оглядел зал — все пятьсот голов, пытаясь отыскать среди них рыжую голову Сары.
Крабтри я обнаружил сразу, он сидел в первом ряду, лениво откинувшись на спинку кресла, и сонным взглядом наблюдал за Вальтером. Он был похож на сытого кота, слизывающего с усов окровавленные перья. Блестящий молодой писатель сидел справа от редактора. Крабтри нарядил Джеймса в свой желтый спортивный пиджак, из-под пиджака выглядывал ворот моей фланелевой рубашки. Джеймс сидел очень прямо, аккуратно сложив руки на коленях, и внимательно смотрел на сцену. Его острый кадык лихорадочно бегал вверх-вниз по длинной худой шее — Джеймс жадно заглатывал каждое слово, которое произносил его старый смешной декан, обращаясь к аудитории, состоящей из редакторов и литературных агентов, — обычные вдохновенные советы Вальтера Гаскелла: смело идти вперед, усердно работать, полностью отдаваться творчеству и не думать о таких низких предметах, как поиски редактора и литературного агента.
Агент, сидящий в конце первого ряда, громко чихнул. Джеймс повернул голову, случайно вскинул глаза и заметил меня. Я вздрогнул: мне казалось, что бархатная драпировка и мое собственное одиночество надежно скрывают меня от людских взглядов. Глаза Джеймса расширились, он уже поднял руку, собираясь пихнуть Крабтри локтем в бок, но я приложил палец к губам и закрыл лицо куском пыльного бархата. Джеймс в недоумении посмотрел на меня, потом медленно кивнул, отвернулся и снова уставился на сцену. Глядя на Джеймса, одетого в любимый пиджак Крабтри, я вдруг почувствовал себя покинутым. Любовники часто обмениваются одеждой, особенно любовники-мужчины, но мое чувство было гораздо острее, чем примитивная ревность. Я словно сошел с орбиты: потеряв Крабтри и навсегда лишившись его любви, я утратил представление о самом себе — тот яркий образ, который сложился у меня в юности, растаял как дым. Я знаю, в наш неромантичный век это выглядит старомодно и просто глупо, когда нормальный гетеросексуальный мужчина вроде меня вдруг начинает связывать все свои надежды на будущее с любовью и верностью другого мужчины. И тем не менее именно так я всегда относился к Крабтри. Можно сказать, что я, как бы странно ни звучали мои слова, считал Терри моим мужчиной, а себя — мужчиной Терри.
Но я пришел сюда не для того, чтобы разыскивать Крабтри. Я вытянул шею и стал ряд за рядом оглядывать раскинувшийся подо мной зал в поисках Сары Гаскелл. Мне на некоторое время удалось забыть о моих легких и не думать о том, как происходит процесс дыхания, однако наркотический туман все еще бродил у меня в голове: теперь я вдруг сосредоточился на том, как происходит процесс глотания. Я так напряженно думал о механизме глотательного рефлекса, что вообще лишился способности глотать. Мне никак не удавалось рассмотреть Сару в шевелящейся внизу человеческой массе. Я почувствовал подступающую к горлу тошноту.
— Кого-то ищете, Профессор?
Это была Кэрри Маквирти — настоящая мученица, полжизни отдавшая своему роману «Лиза и люди-кошки». Кэрри сердито посматривала на меня сквозь стекла очков в тонкой металлической оправе, в ее взгляде сквозило явное презрение. «Интересно, неужели слухи о моем недостойном поведении уже расползлись по всему колледжу?»
— Кэрри. Извини, я тебя не заметил.
— Я догадалась, — отрезала Кэрри мрачным басом. — Вы ищете Ханну? Вон она, — Кэрри ткнула пальцем куда-то вниз.
Я знал, что мне не следует, но… посмотрел в указанном направлении. Ханна сидела в пятом ряду, крайнее кресло справа возле центрального прохода. Она ритмично покачивала головой и, давясь от смеха, зажимала ладошкой рот. Я также видел человека, который развлекал Ханну гораздо больше, чем Вальтер Гаскелл, но, совершенно очевидно, за счет последнего. Рука ее спутника легла сначала на спинку кресла, потом осторожно переползла на левое плечо Ханны. Ханна не сопротивлялась. Она снова захихикала и качнула своей длинной ногой в красном ковбойском ботинке. Лежащая у нее на коленях программка конференции соскользнула на пол. Когда Ханна наклонилась, чтобы поднять программку, мне наконец удалось разглядеть лицо ее кавалера, обрамленное длинными волосами, почти такими же светлыми, как волосы Ханны. Я отодвинулся от перил балкона и закрыл глаза.
— Вы знаете этого парня? — спросила Кэрри.
— Его зовут Джефф.
Я долго не мог заставить себя открыть глаза. Я сидел, откинувшись на спинку кресла, и слушал мягкий голос Вальтера с едва уловимым нью-йоркским акцентом. Вальтер Гаскелл вышел на финишную прямую: он вспомнил несколько забавных историй, произошедших за последние два дня, — ни одна из них не касалась убийства собаки, кражи священной реликвии или сюжета о неверной жене, ждущей ребенка от другого мужчины.
— А теперь приятные новости. — Вальтер сделал торжественную пазу и перешел к поздравлениям: какой-то удачливый писатель нашел издателя для сборника детских рассказов под названием «Белая грудь с кровавой отметиной», другой участник конференции, журналист криминальной хроники из «Пост-газетт», с которым я когда-то познакомился на вечеринке у Счастливчика Блэкмора, пристроил свой детективный роман в издательство «Даблдэй». Роман назывался «Одинокая креветка». Вполне допускаю, что путаю название детской книги и детективного романа. Раздались аплодисменты — очевидно, писатель и журналист раскланивались перед коллегами и благодарили организаторов конференции.
— И наконец, я хотел бы с особой гордостью сообщить, что наш студент Джеймс Лир нашел издателя для своего первого романа, который называется, если мне не изменяет память, «Парад любви».
Я открыл глаза. Вальтер расплылся в теплой отеческой улыбке и обратил благосклонный взор в первый ряд. Зал взорвался аплодисментами. Люди хлопали и хлопали. Джеймс не шелохнулся. Он сидел, положив руки на колени, и невидящим взглядом смотрел прямо перед собой на густое облако пыли, медленно кружащееся в свете мощных ламп, расположенных по бокам сцены. Когда Крабтри пихнул его локтем в бок, Джеймс подскочил, словно его ударило током. «Он учится в моей группе», — прошептала своему соседу Кэрри Маквирти. Джеймс повернулся лицом к публике. Все пятьсот человек, заполнивших партер, и пятнадцать человек, устроившихся на балконе, уставились на Джеймса Лира. Он тревожно озирался по сторонам, словно испуганный ребенок, окруженный стаей голодных голубей. Желтый пиджак Крабтри свободно болтался на его тощих плечах, худые запястья на несколько дюймов вылезали из слишком коротких рукавов. Грубые черные ботинки и фланелевая рубаха в красную клетку придавали ему неряшливый вид бродяги. Он был похож на огородное чучело, которое сняли с шеста и повесили на гвоздь в сарае. Ликование в зале пошло на убыль, аплодисменты становились все жиже и наконец совсем смолкли. В Тау-Холле наступила мертвая тишина, но Джеймс по-прежнему стоял перед притихшей публикой, неловко переминался с ноги на ногу и пугливо озирался по сторонам, как человек, который чувствует подступающую к горлу тошноту и ищет, куда бы убежать. Все происходящее мало походило на кадр из какой-нибудь голливудской мелодрамы про несчастного мальчугана, который из изгоя, не вызывавшего у окружающих ничего кроме раздражения и желания подшутить над противным одноклассником, вдруг превращается в героя дня, которому аплодирует вся школа. Восторг его бывших мучителей сам по себе превратился для него в невыносимую муку.
— Джеймс Лир. Чудной парень, — доверительным тоном сообщила своему соседу Кэрри Маквирти, — так сказать, гуманоид с неизвестной планеты, если вы понимаете, что я имею в виду.
— Эй, Джеймс, поклонись, — крикнула Ханна Грин. Аудитория разразилась хохотом. Джеймс сделался пунцовым. Он еще секунду постоял перед публикой, как испуганный гуманоид с неизвестной планеты, затем раскинул руки и поклонился — это был первый поклон, который ему пришлось совершить, превратившись в вундеркинда. Затем он на негнущихся ногах проковылял на свое место, сел и закрыл лицо обеими руками.
Вальтер Гаскелл торжественно откашлялся.
— И последнее, но, вероятно, не менее важное известие, — начал он дрожащим от нетерпения голосом: — Терри Крабтри, издательство «Бастион», также решил опубликовать мою книгу «Брак по-американски: закат и крушение», отрывки из которой некоторым из вас хорошо знакомы.
На Вальтера обрушились восторженные и совершенно искренние аплодисменты без какого-либо намека на лесть или подобострастие. Крабтри похлопал Джеймса по спине, положил руку на плечо и на мгновение прижал к себе — еще одна успешно проведенная операция и очередной захватывающий сюжет, написанный водянистым пером Терри Крабтри. Вальтер поклонился, легко и изящно, поблагодарил технический персонал и студентов-волонтеров, помогавших в работе конференции, и объявил Праздник Слова закрытым. В зале зажегся свет. Писатели поднялись со своих мест и, словно стая растревоженных летучих мышей, повалили к выходу.
— Профессор, вы идете? — спросила Кэрри. — Мистер К. устраивает прощальную вечеринку в доме Гаскеллов. Он лично меня пригласил. — Она скромно потупила глаза.
— Нет, думаю, что нет. — Я придвинулся к перилам балкона и взглянул вниз. Джефф вел Ханну по проходу, его рука лежала у нее на талии. Они присоединились к группке студентов, которые плотным кольцом окружили Джеймса. Он принимал поздравления, растерянно улыбался и нервно одергивал слишком короткие рукава желтого спортивного пиджака Терри.
— А-а, понятно, — протянула Кэрри. — Ну, тогда я пойду. До свидания, профессор Трипп.
— До свидания, всего доброго, Кэр… — И тут я увидел Сару. Она стояла в конце прохода и, как мне показалось, смотрела прямо на меня. Я изо всех сил замахал рукой и поднялся, собираясь бежать вниз. Но Сара вдруг резко повернулась и вышла из зала.
Я опустил руку, выдавил слабую улыбку и посмотрел на Кэрри. Она тоже развернулась и направилась к выходу. Я проводил ее взглядом и плюхнулся в кресло, словно тяжело больной человек, который с трудом дотащился до постели. Голоса в вестибюле постепенно стихли. Тау-Холл опустел. В дверях появился Сэм Тракслер с большим черным мешком для мусора. Сэм прошел вдоль рядов, собрал забытые программки и снова исчез. Я остался один. Я потерял все: роман, друга, редактора, жену, любовницу и моего лучшего студента; я лишился всего, чего достиг за последние десять лет жизни. У меня нет ни семьи, ни друзей, ни машины, и, вероятно, после этих выходных у меня не будет работы. Я закрыл глаза и откинулся на спинку кресла. В кармане пиджака что-то зашуршало. Я засунул руку в нагрудный карман, пальцы провалились в дыру на подкладке. Я нащупал маленький пластиковый пакетик с марихуаной. Пакетик был теплым. Я достал его и крепко сжал в кулаке.
Внизу послышался скрип открывающейся двери. Сэм вернулся в зал с пылесосом. Он размотал шнур, воткнул вилку в розетку и наклонился, собираясь включить пылесос.
— Эй, Сэм, — позвал я его. — Привет.
Сэм разогнулся и посмотрел наверх. Он не удивился, словно давно привык к тому, что в опустевшем зале кто-нибудь обязательно позовет его с балкона.
— О, привет, профессор Трипп.
— Сэм, ты куришь травку?
— Только когда работаю.
Я перегнулся через перила балкона, прицелился и швырнул пакетик, стараясь придать моему движению силу и резкость, как будто кидаю дротик или бумажный самолет. Пакетик запутался в складках драпировки, свисающей с перил балкона. Я подстраховался, зацепившись правой ногой за ручку кресла, потом нагнулся как можно ниже и хорошенько встряхнул пыльную бархатную оборку. Пакетик плавно полетел вниз, точно сорвавшийся с дерева осенний лист. Сэм подошел к тому месту, куда приземлился мой подарок, нагнулся и поднял его. Теперь у меня не осталось ничего.
— Ни фига себе! — Сэм вытаращил глаза. — Профессор, вы не шутите?
Я заверил его, что это не шутка. Неожиданно воздух вокруг меня сгустился и наполнился мерцающими огоньками, во рту появился солоноватый привкус крови, в ушах зашумело, как будто кто-то приложил к моей голове две огромные морские раковины.
«Ой!» — выдавил я, балансируя на перилах, словно большой концертный рояль, который при неудачной попытке втащить его в дом через окно застрял на подоконнике второго этажа. Затем дело сдвинулось с мертвой точки. Трудно сказать, что нарушило мое шаткое равновесие: на тела вроде моего, обладающие столь внушительными размерами и массой, распространяются те же загадочные законы гравитации, которые действуют на океанские приливы и становятся причиной тектонических сдвигов. Если бы я рухнул в зал, мое тело заполнило бы все пятьсот кресел и растеклось по Тау-Холлу, как Мононгахила в весеннее половодье. Справедливости ради стоит заметить: в тот короткий миг, прежде чем потерять сознание, я успел подумать, что открывшаяся перспектива выглядит крайне заманчивой. В следующее мгновение я качнулся вперед, сгреб обеими руками бархатную оборку и заскользил вниз.
Ворот рубашки натянулся и сдавил мне шею. Верхняя пуговица отскочила и больно ударила меня по щеке. Какая-то неведомая сила медленно втянула меня обратно и повалила на спину. Холодная рука легла мне на лоб. Прежде чем навсегда закрыть глаза, я увидел лицо Сары. Оно смотрело на меня с какой-то непонятной, головокружительной высоты.
— Грэди, ты рехнулся? — спросила Сара. — Что ты делаешь, идиот?
Я открыл рот, чтобы попытаться ответить на ее вопрос, но из этого ничего не вышло. Прозвучавшая в голосе Сары ласковая интонация дала мне слабую надежду, я почувствовал острую боль в груди, когда сердце, мой последний оставшийся в живых орган, вздрогнуло и раскрылось навстречу надежде.
* * *
Я взлетел, как воздушный змей, подъем сопровождался легкими рывками и толчками — тонкая серебристая нить, протянувшаяся между мной и бренными останками Грэди Триппа, время от времени натягивалась и нарушала мое плавное движение. Подо мной раскинулся Питсбург с его кирпичными домами, черными асфальтовыми дорогами и высокими железными мостами; в долинах между холмами лежал туман, город был наполовину скрыт дождем. В моих волосах запутались птицы. Лицо обледенело, на подбородке, точно колючая щетина, повисли сосульки. Клянусь, я ничего не придумываю — так все и было. Я услышал голос Сары, зовущий меня по имени. Я взглянул вниз, сквозь туман и пелену дождя, которой была окутана моя земная жизнь. Я увидел Сару Гаскелл, стоящую на коленях возле моего тела. Она склонилась надо мной и своим дыханием наполнила мои легкие. Ее дыхание было жарким и кисловато-сладким на вкус, от него пахло жизнью и табаком. Я сделал большой глоток хлынувшего мне в грудь воздуха, ухватился за светящуюся нить, смотал ее, как катушку спиннинга, и вернулся на землю.
* * *
Очнувшись, я обнаружил, что лежу в полумраке больничной палаты. Мое голое тело было закутано в бумажную ночную рубашку с короткими рукавами. Причитающаяся мне порция глюкозы поступала в организм через маленькую аккуратную дырочку, которую заботливый доктор проделал у меня на левой руке.
Это была симпатичная двухместная палата с веселыми светло-зелеными обоями, из вазы на подоконнике торчал жизнерадостный букет — лохматые метелки ковыля и несколько сухих веточек бессмертника, из окна открывался прекрасный вид на серые каменные стены церкви, расположенной на другой стороне улицы. Над колокольней, словно выцветшее знамя, висел клочок блеклого неба. Занавеска справа от меня была наполовину задернута, так что я видел только спинку соседней кровати и часть больничного коридора, залитого холодным голубоватым светом.
— Ау… — Я уставился на занавеску между кроватями. — Извините, вы не скажете, что это за больница?
Не дождавшись ответа, я отвернулся к окну и стал думать о том, что могло случиться с моим соседом: наверное, он лежит в глубокой коме, или у него сломана челюсть, или после какого-нибудь ужасного потрясения он лишился дара речи; словом, там находится человек, который не может ответить на мой вопрос. На самом деле я знал: комната пуста. Я смотрел на гаснущее вечернее небо, чувствуя, как на меня наваливается страшное одиночество.
— Сара? — произнес я вслух.
У меня зачесалось правое запястье. Я целую минуту лениво возил рукой по простыне, прежде чем согнул локоть и поднес руку к глазам. На запястье был надет пластмассовый браслет с моим именем и длинным рядом цифр — за этим шифром скрывались все подробности приключившегося со мной несчастья. Над цифрами тонкими синими буквами было выведено название больницы — дорогой частной клиники с безупречной репутацией, что находилась в пятнадцати минутах езды от Тау-Холла. Я закатил глаза и разглядел стоящие на тумбочке электронные часы: семь двадцать пять — я отсутствовал всего два часа.
В семь тридцать пришел дежурный доктор: молодой человек с длинными волосами, большим острым носом и голубыми глазами, такими же пугающе-холодными, как глаза Доктора Ди. У него было заросшее щетиной лицо и усталый вид путешественника, спускающегося по трапу «боинга» после тридцатичасового перелета. На пластиковой карточке, приколотой к нагрудному карману его халата, значилась фамилия усталого доктора: «ГРИНХАТ». Он смотрел на меня с таким разочарованием, что мне стало не по себе: я начал соображать, где мы могли встречаться раньше.
— Итак, что произошло? — спросил доктор.
— Я отключился. — Я решил не вдаваться в подробности и не говорить, что, насколько мне удалось понять, я еще и умер.
— Верно. — Доктор утвердительно кивнул.
— Последнее время со мной такое случается.
— А также последнее время вы слишком увлекаетесь марихуаной.
— Вы считаете, что обмороки связаны с моим увлечением?
— А вы как думаете?
— Да, вполне возможно.
— Как давно это началось?
— Что? Обмороки? Ну-у, примерно месяц назад.
— Давайте посмотрим, удастся ли вам встать. Только осторожно, — доктор показал на капельницу, — постарайтесь не выдернуть трубку.
Я заботливо поднял с постели мое неповоротливое тело.
— Как вы себя чувствуете?
— Неплохо. — На самом деле я чувствовал себя замечательно. В голове была такая удивительная ясность, какой я давно не испытывал, возможно, несколько лет. Боль в укушенной лодыжке почти исчезла.
— Скажите, Грэди, как давно вы курите марихуану?
— Не очень давно.
— И все же?
— С тех пор как Джордж стал нашим президентом.
— Ну что ж, в таком случае ваша проблема еще не приобрела катастрофические масштабы. Чем вы занимались последний месяц? Какие-нибудь серьезные перемены в образе жизни?
— Так, ничего особенного. — Я первым делом подумал о «Вундеркиндах». Ровно месяц назад я предпринял опрометчивую попытку завершить роман. И чем усерднее я работал, выдумывая все новые и новые варианты окончания моей эпопеи — каждый последующий хуже предыдущего, — тем чаще случались со мной странные приступы, и чем меньше оставалось дней до прибытия Крабтри, тем сильнее они становились. — Я не соблюдал режим, а последние два-три дня слишком много пил. Я знаю, это очень вредно.
— А еще от вас ушла жена.
Я опустился на край постели, мое бумажное одеяние громко зашуршало.
— Эти сведения записаны в моей истории болезни?
— Я говорил с женщиной, которая спасла вам жизнь, — произнес он без малейшего намека на пафос, словно у каждого человека имеется такая женщина, или, по крайней мере, доктор точно знал, в какой фирме ее можно взять напрокат.
— Да, верно. — Я провел указательным пальцем по губам, они все еще немного болели — очевидно, спасая мне жизнь, Сара слишком усердно целовала меня в губы.
— Она волнуется за вас, — сказал доктор. Он украдкой посмотрел на часы. Чтобы его жест был менее заметным, доктор носил часы, перевернув циферблат на внутреннюю сторону запястья. Он был милым человеком, этот доктор Гринхат. Я видел, что он изо всех сил старается проявить должное внимание к моему случаю, однако я был лишь слабым всплеском в том нескончаемом потоке больных, который изо дня в день проплывал у него перед глазами. — Вам следует обратиться к врачу, мистер Трипп. Для начала к терапевту.
— Обязательно, в самое ближайшее время.
Последовала пауза. Доктор Гринхат пробежал глазами листок, приколотый к алюминиевой дощечке, которую он держал в руке, затем снова посмотрел на меня. — А также вам стоит подумать о сеансах у психотерапевта.
— Вы слышали историю об убийстве собаки?
Доктор кивнул, потом взял стоявший возле окна стул, подтащил к моей кровати и уселся на самый краешек с такой осторожностью, словно боялся, что у него не хватит сил снова подняться на ноги.
— Грэди, у вас есть еще одна проблема — наркотики, — сказал он все тем же усталым голосом, в котором не было ни особого презрения, ни преувеличенной деликатности. — А кроме того, вы вообще очень небрежно относитесь к себе и к своему здоровью. Вы плохо питаетесь, верно? Вас укусила собака, а вы даже не обратились к врачу. Считайте, вам повезло, что сегодня вы оказались в больнице. В рану попала инфекция, еще день-два, и вы могли бы лишиться стопы. Нам пришлось накачать вас антибиотиками.
— Спасибо, — едва слышно прошептал я.
— Что же касается ваших приступов… Не знаю. Насколько я понимаю, последнее время вы находились в постоянном напряжении. Возможно, они объясняются именно этим.
— Значит, я попал под напряжение.
Доктор потер подбородок и слегка коснулся указательным пальцем нижней губы. Я подумал, что он слишком устал и у него не осталась сил на улыбку.
— Кхе… а та женщина, Сара, она все еще здесь?
— Нет. — В глазах доктора промелькнуло нечто похожее на сочувствие. — Она сказала, что ей надо вернуться домой, кажется, у них там какая-то грандиозная вечеринка.
— Послушайте, доктор, — я расправил подол моей бумажной рубашки, — я могу уйти? Мне надо… увидеть ее.
— М-м… — Он задумался, однако не стал листать историю моей болезни, приколотую к алюминиевой дощечке. Подозреваю, что отчаяние, которое доктор прочел в моих глазах, в конце концов заставило его сдаться.
— Я разрешу вам уйти, но при одном условии.
— Каком?
— Это будет последняя глупость, которую вы совершите.
— О, в таком случае я возвращаюсь в постель. — На этот раз доктор не тер подбородок и не подносил палец к губам. — Шутка.
— Послушайте, — он открыто посмотрел на часы, — я не имею права удерживать вас, если вы действительно хотите уйти. Но я назначу вам инъекции ампициллина. И пообещайте, что полностью пройдете весь курс. Я выпишу рецепт и скажу сестре, чтобы она принесла вашу одежду.
— Обещаю, весь курс, до самого конца. — Я приложил руку к груди. — Спасибо.
Но он уже скрылся в дверях и, взмахнув полами халата, умчался по коридору. Минуту спустя в палату вошла медсестра, она отключила меня от капельницы и избавила от пластмассового браслета. Я натянул заляпанные грязью джинсы, пропахшую потом рубашку и вельветовый пиджак с разорванным карманом, пробормотал «до свидания» и направился к выходу. Я уже был у самой двери, когда у меня за спиной раздался голос сестры, и я наконец узнал, как выглядит мой молчаливый сосед по палате.
— Эй, мистер Трипп, не забудьте свой барабан. Или что там у вас.
Само собой, это была туба — моя медная спутница, преследующая меня черная ванзорновская перчатка. Она снова увязалась за мной: мы вместе вошли в лифт и спустились на первый этаж, рука об руку прошествовали через просторный вестибюль больницы и вышли на крыльцо. Она послушно стояла рядом, пока я топтался на ступеньках, соображая, сколько времени мне потребуется, чтобы дойти до дома Сары. Туба терпеливо наблюдала за моими мучениями, когда я, взявшись за непривычное для меня дело, попытался принять решение.
Дорога до Пойнт-Бриз займет примерно полчаса, при условии, что моя отремонтированная лодыжка выдержит такую нагрузку. И что дальше? Предположим, я доберусь до дома Сары, и что я ей скажу? События прошедшего уикенда внесли некоторую ясность. Я понял как минимум две вещи: первое, в моей жизни нет места ребенку, во всяком случае, в той жизни, которую я вел до сих пор; и второе, если Сара сделает аборт, историю нашей зыбкой любви также можно считать законченной. Я прекрасно понимал: Сара рассматривает свою беременность как некий поворотный момент в наших отношениях — либо мы становимся родителями и вместе воспитываем нашего ребенка, либо превращаемся в бывших любовников, которые с горечью и озлоблением оглядываются на бездарно потраченные годы. Сам факт, что моим обалдевшим от марихуаны сперматозоидам удалось совершить отчаянный рывок по фаллопиевым трубам и добраться до Сариных яйцеклеток, можно считать если не чудом, то необыкновенной удачей. И что, кроме гордости и счастья, я должен испытывать, отвечая на вопрос: «Гожусь ли я на роль отца?» Вполне закономерный вопрос, возникший после пяти лет страстной любви, нежной дружбы и тайных встреч, приносивших радость уже только потому, что они были тайными.
Я подхватил тубу под мышку и попытался представить самого себя через восемь месяцев: Грэди Трипп, прижимающий к своей волосатой груди красного от плача младенца, эту крошечную химеру — наполовину Сару, наполовину Грэди, маленькое соцветие, скроенное из случайного набора генов. У меня перед глазами возник младенец с большой лысой головой и крепко сжатыми кулачками — юный вандал с вредным характером, одетый в старомодное кружевное платьице. «Ладно, предположим, — я мысленно кивнул головой, — просто ради того, чтобы наши рассуждения имели предметный характер, что появление еще одного сумасшедшего минотавра вроде Грэди Триппа не такая уж плохая идея». Как вообще человек понимает, что хочет иметь ребенка? В тот период моей жизни, когда мы с Эмили пытались завести ребенка, или, точнее, считалось, что я пытаюсь сделать ей ребенка, мне никогда не приходило в голову задать себе вопрос, хочу ли я, чтобы наши усилия увенчались успехом. Возможно, в глубине души я не верил, что женщина, которая долгое время подвергалась воздействию моей злобной ауры, способна зачать. Или речь идет не о понимании, а о чувстве? Можно ли чувствовать потребность иметь ребенка? Что это — неясное беспокойство, или осознанное желание, или постоянное томление, похожее на фантомную боль, которую испытывает человек, лишившийся ноги или руки?
Я поволок тубу обратно в вестибюль к стойке регистратуры, где сидела элегантная пожилая леди в просторной полосатой блузе. У леди были седые волосы и длинные ногти темно-вишневого цвета, на воротнике ее блузы красовалась большая изумрудная брошь. Она читала толстую книгу — роман К., третий по счету, про врача-некрофила — на лице пожилой леди застыло выражение крайней заинтересованности и глубокого отвращения. При нашем приближении она подняла глаза от книги.
— Скажите, у вас в больнице есть детское отделение? — спросил я. — Ну, знаете, такой стеклянный аквариум, где можно посмотреть на младенцев.
— Гм, — леди отложила книгу. — Очевидно, вы имеете в виду родильное отделение. Да есть, но я не уверена…
— Я писатель, собираю материал для книги.
— О, вы писатель? — Она заметно оживилась, однако с подозрением покосилась на мою тубу.
— Вернее, музыкант, но я пытаюсь писать. Правда, времени совсем нет — симфония отнимает столько сил… — Я ласково погладил тубу.
— Музыкант? Мы с мужем часто бываем в филармонии, у нас постоянный абонемент, я уверена, что мы видели вас…
— Ну, вообще-то, у нас очень маленький оркестр, мы работаем… кхе… в Огайо, Стюбенвиллская филармония.
— О-о…
— А еще мы часто играем на свадьбах.
Она окинула меня внимательным взглядом. Я прихватил двумя пальцами ворот рубашки в том месте, где была выдрана пуговица, изо всех сил стараясь выглядеть человеком с тонкой музыкальной душой.
— Пятый этаж, — после некоторых раздумий сказала пожилая леди.
Итак, мы с тубой отправились смотреть детей. Сегодня в витрине родильного отделения были выставлены всего два младенца. Они лежали в своих стеклянных ящичках, словно парочка больших спелых баклажанов. Возле витрины стоял мужчина: немолодой парень, вроде меня, в мешковатых штанах и потертом пиджаке. Его сонное лицо с мясистыми щеками было похоже на лицо торговца из бакалейной лавки. Мужчина задумчиво кусал гyбy и посматривал то на одного, то на другого младенца, словно никак не мог решить, на которого из них потратить все свои сбережения. Судя по всему, мужчина сомневался, стоит ли ему вообще раскошеливаться: у младенцев были большие головы странной яйцевидной формы и красные сморщенные личики. Они корчились в плаче, словно их одолевали какие-то невидимые демоны.
— Ух ты! — Я вытаращил глаза. — Интересно, как бы я себя чувствовал, будь у меня такой ребеночек?
Мужчина уловил иронию в моем голосе, однако неверно истолковал мое восклицание и ткнул пальцем в одного из младенцев — вероятно в того, к которому он сам не имел отношения.
— Эй, приятель, хочешь новость? — Мужчина растянул губы в ехидной улыбке. — Он у тебя уже есть.
* * *
Полчаса спустя я свернул в тенистую аллею в самом сердце Пойнт-Бриз и побрел вдоль грозного частокола из острых железных пик, окружавшего особняк Гаскеллов, за стенами которого некогда обитали наследники консервной империи. На город опустился холодный апрельский вечер, в воздухе висела прозрачная дымка, смазанные огни фонарей напоминали пастельный рисунок, сделанный рукой сентиментального художника. Туба не отставала от меня ни на шаг. Я тащил ее просто так, за компанию, в сложившихся обстоятельствах она оказалась моей единственной спутницей. Она была всем, что у меня осталось. Дом Гаскеллов сиял огнями, из окна гостиной доносилось сладкое пение виброфона. Однако человеческих голосов слышно не было. Я не очень удивился: обычно на вечеринку, которую Гаскеллы устраивали в честь закрытия Праздника Слова, приходило мало народу, она превращалась в собрание самых стойких участников конференции, выжившие находились в состоянии глубокого похмелья, и ни о каком бурном веселье не могло быть и речи. Я взобрался на крыльцо, осторожно поставил тубу на каменный пол, прислонил ее к дверному косяку и нажал кнопку звонка.
Я ждал. Налетевший ветер качнул ветви деревьев и зашуршал листвой, затем шорох листьев потонул в шуме хлынувшего дождя. Я постучал, подождал еще и слегка надавил указательным пальцем на массивную ручку. Дверь легко открылась. Я переступил порог, чувствуя, как от ужаса замирает сердце и холодеют ладони.
— Эй, есть кто живой?
Молчание. Я обошел первый этаж: заглянул в гостиную, в столовую, на кухню и, сделав круг, вернулся в прихожую. Дом был пуст, хотя повсюду виднелись следы недавнего присутствия людей: пепельницы забиты окурками, на журнальном столике громоздились пластиковые стаканчики, на спинках стульев висели забытые свитера и шляпы, на ковре посреди гостиной валялись мужские туфли: картина внушала мистический страх, казалось, на особняк Гаскеллов опустилось токсичное облако, которое поглотило все живое, или над домом промчался разрушительный смерч, оставив после себя лишь мертвые руины и гнетущую тишину.
Я подошел к лестнице и, задрав голову, крикнул: «Ау!» Мне ответило приглушенное эхо. Я начал взбираться вслед за ним на второй этаж. Холодная дождевая капля скатилась с моих влажных волос и побежала по спине. Я вздрогнул всем телом. Входная дверь осталась открытой, шум дождя, сердито барабанившего по лужам, и шорох деревьев, похожий на тихий смех, создавали удачную гармонию с дрожащими звуками виброфона. Пустой дом, одинокий безумец, идущий навстречу своей судьбе, которая поджидает его на верхней площадке лестницы в образе какого-нибудь жуткого монстра, и льющаяся из гостиной призрачная музыка — я превратился в героя рассказов Августа Ван Зорна. Мне пришла в голову мысль, что, возможно, никем другим я никогда и не был. У меня за спиной раздался глухой удар, похожий на звук упавшего на пол тела. Я подскочил и резко обернулся, приготовившись увидеть окровавленные клыки и слюнявую пасть, вылезшую из черного Небытия. Но это была всего лишь туба: она упала на бок и затихла — либо прислоненный к дверному косяку футляр случайно соскользнул, либо туба самостоятельно попыталась сдвинуться с места.
— Ну что такое, ни на минуту нельзя оставить тебя без присмотра, — я говорил почти серьезно.
Я быстро сбежал вниз по лестнице и замер посреди прихожей, пытаясь сообразить, что могло случиться и куда все подевались. Я стоял лицом к кухне, однако не забывал время от времени поглядывать на тубу, которая терпеливо дожидалась меня на крыльце. Окно кухни выходило на задний двор. Мне показалось, что в стекле отражается свет. Я прошел на кухню, прислонился лбом к холодному стеклу и выглянул на улицу. Сиреневатая подсветка в дальнем конце оранжереи была включена. Трудно предположить, что именно сейчас Саре взбрело в голову пойти посмотреть, как там поживает ее душистый горошек. Однако я все же поднял ворот пиджака и, шлепая по лужам, помчался через двор. Я пару раз постучал в дверь, затем надавил на ручку и вошел в этот странный стеклянный дом. Оранжерея вдохнула меня в свое жаркое чрево. Я остановился на пороге, дожидаясь, пока глаза привыкнут к полумраку. В оранжерее висел тяжелый запах прогорклого ванильного печенья и сладковатой гнили — потянув носом, я определил его как запах нарциссов. У меня закружилась голова, уши наполнились гудением, словно в воздухе пронесся рой невидимых пчел.
— Сара?
Я двинулся в глубь оранжереи. Казалось, с каждым шагом сердитое бормотание растений становилось все громче. Однако, подойдя к центральной площадке, где стояла резная кушетка и финиковая пальма, я понял, что это за звук, — слабое дыхание растений заглушал храп классика современной литературы. Под пальмой лежал К. Великий романист находился в глубокой коме. Вылезшая из штанов рубашка открывала голый живот, ширинка была расстегнута, грязь, плотным слоем облепившая красно-белые полосатые носки писателя, засохла и потрескалась. Значит, туфли, которые я видел на полу в гостиной, принадлежали ему. Очевидно, даже во сне К. и его доппельгэнгер продолжали свои бесконечные препирательства: брови литератора были страдальчески нахмурены, зато нижняя часть лица выражала полный покой, на губах застыла умиротворенная, можно даже сказать самодовольная улыбка, словно он наслаждался заслуженным отдыхом. Вдобавок к перепачканным грязью носкам, на рубашке К., примерно в районе левого нагрудного кармана, расползлось бурое пятно запекшейся крови, на левом запястье был нацарапан номер телефона или еще какое-то важное послание, которое литератор записал для памяти. Надпись почти стерлась. Я наклонился поближе, но смог разобрать только первую букву «Ф». Я зажег верхний свет.
К. испуганно захлопал глазами.
— Не-ет, — застонал он и замахал руками, словно хотел ударить меня или навести порчу.
— Эй, полегче, приятель. Не волнуйся, все в порядке.
Он взглянул на пальму у себя над головой.
— Где я? Что это за запах?
— Дыхание растений. Мы в оранжерее Сары Гаскелл.
Он сел, протер глаза, удивленно покрутил головой и посмотрел на свои заскорузлые носки.
— Ужас. Ничего не помню.
— И как здесь оказались, тоже не помните?
— Понятия не имею.
— Ничего, все нормально, — я похлопал его по плечу. — Попробуем начать с начала. Вечерника, много народу. А что было потом? Куда они все подевались? — Я кивнул головой в сторону дома. — Там пусто. Такое впечатление, что люди разбежались, в спешке побросав одежду, недопитые стаканы и недокуренные сигареты. — Я посмотрел на часы. Стрелки показывали без четверти девять. — Быстро же вы справились со своей прощальной вечеринкой.
— М-м, да-а… — пробормотал К. — Сара, — он кивнул, — точно, Сара, она всех выставила за дверь.
— Сара? — Я не мог поверить, чтобы Сара совершила столь бестактный поступок. Сара Гаскелл — ректор крупного университета, человек с железной выдержкой и крепкими нервами. У меня оборвалось сердце. — Это на нее не похоже. — Тут могло быть только одно объяснение: Сара решила, окончательно и бесповоротно, избавиться от поселившегося у нее в матке маленького Грэди-головастика. Более того, у меня вдруг возникла абсолютная уверенность, что непоправимое уже свершилось: Сара разогнала гостей, в истерике выскочила из дома, села в машину и, заливаясь слезами, помчалась в какую-нибудь подпольную клинику, где по ночам тайно делают аборты. — Зачем она это сделала?
— Не знаю. Не помню. — Через секунду он вспомнил. Глаза К. расширились от ужаса. Он вскинул голову и посмотрел на меня умоляющим взглядом, словно я был палачом, который явился, чтобы привести приговор в исполнение. К. всхлипнул и закрыл лицо руками. — Кажется… кажется, я сломал нос Вальтеру Гаскеллу.
— Шутите?
Он снова посмотрел на меня — на этот раз в его взгляде светилась надежда.
— А может быть, и нет, — К. подергал себя за кончик носа. — Я ведь только слегка зацепил. — Он убежденно кивнул. — Точно. По-моему, удар прошел вскользь.
— Какой удар?
— Я размахивал бейсбольной битой, знаете, такая большая желтая штуковина, похожая на бивень мамонта. Раньше она принадлежала Джо Ди Маджио. — Лицо К. смягчилось, губы расплылись в мечтательной улыбке. — Замечательная вещь.
— А, да-да, помню, — я восхищенно поцокал языком, — мощная штука.
— Еще бы, в ней до сих пор чувствуется удивительная энергетика. Когда вы размахиваете этой чудесной битой, заключенная в ней сила так и рвется наружу.
— Не сомневаюсь, неведомая сила выскочила из биты и сломала Вальтеру Гаскеллу нос.
— Ага, выскочила. — Писатель прищурил глаз и склонил голову набок. — Но, по крайней мере, — гордо заявил он, — я устоял перед ней и не украл биту Вальтера Гаскелла.
— Железный аргумент, — согласился я. — А потом она повезла Вальтера в больницу?
— Кто?
— Сара. — Значит, пока я тащился в Пойнт-Бриз, Сара поехала в клинику, возможно, она до сих пор сидит в приемном покое.
— Не знаю. Вальтер был весь в крови и орал на меня как бешеный. Думаю, я тоже покричал на него, немного. Затем появилась Сара, и они стали орать друг на друга. Потом Сара выпроводила гостей. Извините, я не помню подробностей, но если Сары нет в доме, то я понятия не имею, куда она подевалась.
— А Вальтер?
К. вскинул бровь и показал небритым подбородком куда-то в сторону входа в оранжерею. Лицо писателя расплылось в улыбке. Я не сразу сообразил, на что намекает старый эльф, и пару секунд в недоумении смотрел на него. Затем я уловил хищный блеск, появившийся в глазах К., и понял: доппельгэнгер хочет, чтобы я обернулся. Поворачиваясь, я почти не сомневался, что у меня за спиной стоит туба.
— Привет, Грэди, — произнес Вальтер Гаскелл.
Я увидел неясный силуэт на фоне входной двери.
Вальтер стоял, опираясь на большую желтую биту, которой некогда размахивал великий Ди Маджио. Эту реликвию он приобрел прошлой осенью. Вальтер настолько увлекся новой игрушкой, что совершенно забыл о дне рождения Сары. В последнюю минуту он попытался исправить свою ошибку и в качестве подарка преподнес жене старую бейсбольную биту. Сара была в бешенстве. Фигурально выражаясь, бита Вальтера, хотя, строго говоря, ее можно считать битой Сары, окончательно разрушила их брак. Если после стольких лет Сара все же нашла в себе силы уйти от мужа, то этот неудачный подарок сыграл в ее решении не последнюю роль.
Другой рукой Вальтер прижимал к переносице большой пузырь со льдом. Его белая рубашка была заляпана кровью.
— Привет, Вальтер, — жизнерадостным тоном сказал я.
— Извини, Вальтер, — подал голос К. — Я был пьян.
Вальтер согласно кивнул:
— Ничего, все в порядке.
— Вальтер, — начал я, — позволь мне также принести свои извинения. Понимаю, это звучит глупо, но я действительно… мне ужасно неловко… — Я облизнул пересохшие губы и скорбно заломил брови. На самом деле я не чувствовал особого раскаяния. Мне просто не хотелось, чтобы у Вальтера возникло желание пустить в ход свою реликвию. — Я… готов понести любое наказание.
— Наказание? — Пальцы Вальтера сжали рукоятку биты, обмотанную куском грязного скотча. Вальтер не выглядел рассерженным, и уголки его губ не подрагивали в кровожадной ухмылке, как это обычно показывают в кино, когда героя, который долгие годы мечтал совершить акт справедливого возмездия, буквально трясет от восторга и возбуждения. У него было усталое лицо и круги под глазами, он прижимал к разбитому носу пузырь со льдом и больше всего напоминал декана, который провел бессонную ночь в кабинете главного бухгалтера, где они, ругаясь до хрипоты, подсчитывали убытки и прикидывали, насколько сильно придется урезать бюджет будущего года. — Естественно, факультет вынужден будет объявить дисциплинарное взыскание и отстранить тебя от работы.
— Да, конечно, я понимаю.
— Боюсь, на неопределенный период, — добавил Вальтер. — Возможно, навсегда. Обещаю, со своей стороны я приложу максимум усилий, чтобы так оно и было.
Я покосился на К. Он внимательно посматривал то на меня, то на Вальтера. Старичок спокойно сидел на своей кушетке, но его лицо выражало легкую досаду: писатель сожалел, что у него под рукой не оказалось карандаша и записной книжки, чтобы по ходу развития сюжета сделать кое-какие пометки для будущей книги.
— Грэди, ты пустышка, жалкий обманщик, — продолжил Вальтер мягким голосом. — Сколько ты у нас работаешь? Семь лет? Почти восемь, и за все это время ты не написал ни одной книги. — Он назвал имена двух моих коллег, которые, так же как и я, считались писателями. — За последние семь лет они издали восемь книг — по четыре на каждого. Одна из них получила литературную премию. А ты, Грэди? Чем ты занимался?
Вальтер выдвинул обвинение, которого я давно ждал и боялся, однако, несмотря на все усилия, я так и не смог подготовить более-менее достойный ответ. Я поник головой.
К. вежливо кашлянул.
— Вы хотите спросить, чем он занимался помимо того, что спал с вашей женой? — услужливо подсказал писатель.
Вальтер отнял от носа пузырь со льдом и, уронив его на пол, обеими руками взялся за биту. Он взмахнул своим оружием. Бита описала в воздухе несколько широких кругов. Перепачканное кровью лицо Вальтера отекло и распухло, но прозрачные голубые глаза, похожие на незрячие глаза Доктора Ди, смотрели холодно и ясно.
— Ты хочешь ударить меня этой штукой?
— Не знаю, — сказал Вальтер. — Возможно.
— Так чего же ты ждешь? Действуй.
И он ударил. Я глубоко убежден: причиной большинства драк, которые случаются между мужчинами, становятся толковые и, главное, своевременные предложения, высказанные крайне легкомысленным тоном. Я велел Вальтеру ударить меня, и он взмахнул своей исторической битой. Я вскинул руку, пытаясь прикрыть лицо, однако ему все же удалось дотянуться до меня и нанести скользящий удар. Вальтер угодил мне в левый висок. Я не успел поймать очки: они взвились в воздух, описали широкую дугу и плюхнулись в кадку с пальмой. Кто-то ударил в огромный туго натянутый барабан, полыхнула ослепительная вспышка, я увидел, как у меня перед глазами расцветает, рассыпается радужным сиянием и медленно увядает прекрасная роза. Я попробовал поморгать глазами, затем достал из кадки очки, нацепил их на нос, расправил плечи, гордо вскинул голову и, демонстрируя невероятное самообладание и потрясающую крепость моего черепа, с достоинством прошествовал к выходу из оранжереи. К сожалению для моего достоинства, я сбился с курса и пошел в противоположную сторону. Мой путь закончился в дальнем конце оранжереи, где я запутался в резиновом шланге и упал.
— Грэди? — позвал Вальтер. В его голосе слышалось искреннее беспокойство.
— Я в полном порядке. — Поднявшись на ноги, я выпутался из шланга и отправился в обратный путь. Проходя мимо финиковой пальмы, я замедлил шаг.
— Вы все запомнили? — спросил я писателя.
К. уверенно закивал головой. Я подумал, что старичок выглядит немного бледным.
— Отлично. Если позволите, еще один вопрос: что написано у вас на руке?
Он опустил глаза. Ему потребовалось несколько секунд, чтобы сообразить, что означает блеклая чернильная надпись у него на запястье.
— Франк Капра. — Старичок пожал плечами. — Не помню. Кажется, сегодня вечером я где-то видел такую же надпись. Неплохая идея для книги, верно?
Я кивнул. Мы обменялись рукопожатием. Протискиваясь мимо Вальтера, я споткнулся об угол цветочного ящика. Вальтер вытянул руки, готовясь подхватить меня. Я покачнулся и едва не рухнул в его объятия. Затем выпрямился, оттолкнул руку Вальтера и вышел из оранжереи. Шлепая по лужам, я пошел через двор обратно к дому.
С каждым шагом я чувствовал себя все увереннее, голова перестала кружиться, звездочки перед глазами тоже исчезли. Я открыл дверь черного хода, прошел через кухню, пересек холл и вышел на крыльцо. Туба терпеливо дожидалась моего возвращения. Увидев мою верную спутницу, я почти обрадовался. Дождь заливал мне лицо, дождевые струйки бежали по стеклам очков, я стоял на крыльце, смотрел на дождь и пытался заставить себя отправиться в обратный путь, в пустой дом на Деннистон-стрит. Я просунул голову в дверь и окинул взглядом прихожую, надеясь обнаружить забытый гостями зонтик или еще что-нибудь, чем можно прикрыть голову. Ничего подходящего я не нашел. Я сделал глубокий вдох, взялся обеими руками за тубу, взвалил ее на голову, сбежал по ступенькам и пошел домой. Туба была слишком тяжелой, чтобы долго тащить ее на голове. Вскоре я сдался, подхватил ее под мышку, и мы пошли дальше, не обращая внимания на дождь. Джинсы намокли и прилипли к ногам, вода в ботинках громко хлюпала, дождь плескался в карманах моего вельветового пиджака. В конце концов я опустил тубу на землю, уселся на нее и, словно человек, цепляющийся за пустую деревянную бочку, стал ждать, когда нахлынувший поток смоет меня и унесет в открытое море.
Наводнение — замечательный финал. Именно этой сценой я когда-то планировал завершить «Вундеркиндов». В один дождливый апрельский день, после снежной и холодной зимы, река Мискаханок выходит из берегов и полностью смывает городок Вандебург, штат Пенсильвания. Я всегда ясно видел последний эпизод: маленькая девочка и горбатая старуха сидят на корме старой рыбачьей лодки; отталкиваясь шестом, они медленно проплывают через просторный холл дома Вандеров. Ребенок и старуха — все, что осталось от клана Вандеров, они выплывают из дверей дома, бурный поток подхватывает их утлую лодчонку, кружит в водовороте и вместе с мусором и обломками мебели уносит в неизвестность. Всякий раз, когда я представлял эту картину, у меня на глаза наворачивались слезы. Я машинально похлопал себя по карманам в поисках карандаша и записной книжки. В боковом кармане я нащупал какой-то комок слипшейся бумаги. Это были мои «Вундеркинды», семь раскисших от дождя страниц. Я осторожно развернул смятые страница, положил их на колено и старательно разгладил каждый уголок.
— Ну, — обратился я к тубе, — как ты отнесешься к тому, что мы прямо сейчас допишем финал нашего романа?
Я сложил из «Вундеркиндов» хлипкий, пропитанный водой бумажный кораблик. Полюбовавшись на него, я опустил мое утлое суденышко в водосточную канаву. Я смотрел вслед удаляющемуся кораблику: поток подхватил его, завертел и понес вдоль тротуара, вниз по улице навстречу полноводной Мононгахиле и дальше, на просторы Атлантического океана. Итак, предсказание старой ведьмы, записанное в моем плане, который я составил одним ясным апрельским утром семь лет назад, сбылось: взбесившаяся река смыла городок Вандебург, и дом Вандеров, и все, что осталось от самих Вандеров. Я встал, потянулся и расправил плечи. Я больше не чувствовал головокружения, оно, словно электрический ток, побежало по венам и артериям и заполнило каждую клеточку моего тела. У меня закружились руки и завертелись ноги, мое сердце превратилось в воздушный шар и, оторвавшись от земли, взмыло к ночному небу. Я не был счастлив. Я слишком многое отдал моей книге, слишком много сил потратил на то, чтобы написать миллионы слов и составить из них десятки тысяч изящных фраз, семь лет жизни — слишком большой срок, чтобы расстаться с ними без сожаления. И все же я чувствовал удивительную легкость, словно мое тяжелое тело сорвалось с орбиты и отправилось в свободный полет, я гигантскими скачками мчался по улицам Пойнт-Бриз, преодолевая сразу по девять с половиной футов, если бы не туба, я бы давно улетел вслед за моим сердцем, она одна удерживала меня на земле.
Мы шагали приблизительно в том направлении, где находился мой дом. Нас обогнала машина, проехав немного вперед, она остановилась возле кромки тротуара. Дождь барабанил по брезентовой крыше автомобиля, в свете фар струи воды были похожи на прозрачный веер, развернувшийся перед капотом красного «ситроена», модель DS23.
Я подтащил тубу к обочине, нагнулся и заглянул в машину. Внутри было тепло, подсветка приборной панели освещала салон мягким желтоватым светом. От куртки Сары пахло сырой шерстью и табаком, из радиоприемника доносилось тихое бормотание: передавали прогноз погоды. Сара скроила сердитую физиономию и слегка выпучила глаза, чтобы я знал: она ужасно сердится. В ее волосах блестели капли дождя, на правой щеке красовалось большое оранжевое пятно — кто-то из гостей успел поцеловать недружелюбную хозяйку дома.
— Подвезти? — Сара говорила невозмутимым тоном. Теперь, когда она отыскала меня, Сара решила не показывать своего волнения, однако, судя по ее плотно сжатым губам и подрагивающим ноздрям, она не просто волновалась — Сара в панике металась по всему городу. Возможно, она до сих пор не могла успокоиться.
— Я повсюду ищу тебя. Я была в больнице, заезжала к тебе домой… О боже, Грэди, что у тебя с головой?
— Ничего. — Я прикоснулся к левому виску. Глупо отрицать очевидное, если у вас на виске вздулась огромная шишка. — Ну, вообще-то, Вальтер ударил меня бейсбольной битой. — Я попытался подвигать глазами и обнаружил, что левый глаз как будто немного отстает от правого. — Все в порядке, — заверил я.
— Ты уверен? — Сара прищурилась, внимательно вглядываясь в мое лицо. Она пыталась определить, насколько сильно я окосел. — Что у тебя с глазами? Ты случайно не…
— Нет. Я не пьян и не под кайфом. — К моему величайшему удивлению, я понял, что сказал правду. — Честно.
— Честно, — с некоторым сомнением повторила Сара.
— Я великолепно себя чувствую. — И это тоже была абсолютная правда, если, конечно, не обращать внимания на промокшую одежду и хлюпающие ботинки. — Сара, ты даже не представляешь, как я рад тебя видеть. И мне столько нужно тебе сказать. Я чувствую себя таким… таким легким… — Я начал говорить о том, как я умер, и о кораблике под названием «Вундеркинды», отправившемся в свое последнее плавание, и о той неведомой силе, которая сорвала с орбиты мое толстое тело.
— Мой чемодан лежит в багажнике. — Сара, как обычно, перебила мою трескотню, не давая хлынувшему из меня словесному потоку замутить воду и превратить наш важный разговор в непролазную трясину. — Эмили вернется домой?
— Сомневаюсь.
Глаза Сары сузились.
— Нет-нет, точно, она не вернется.
— Тогда можно мне пожить у тебя? Несколько дней, пока я не найду квартиру или еще какое-нибудь место, где можно остановиться. Если, — быстро добавила она, — если, конечно, ты хочешь, чтобы я искала… другое место.
Я ничего не сказал. Дождь припустил с удвоенной силой, рука с тубой затекла, но я не мог заставить себя опустить на землю тяжеленный черный футляр, и Сара пока что не пригласила меня сесть в машину. Я подозревал, что от моего ответа будет зависеть, суждено ли мне вообще услышать это приглашение. Я так и стоял, нагнувшись к окну машины, дождь молотил меня по спине. Я вдруг вспомнил об обещании, которое дал доктору Гринхату.
— Что ж, отлично, — Сара включила передачу, машина медленно покатилась вдоль тротуара.
— Подожди. Сара, остановись.
На заднем стекле «ситроена» вспыхнули красные огоньки.
— Сара! — Я вприпрыжку помчался за машиной. — Конечно, ты можешь пожить у меня. Я буду очень рад.
Я ждал, что после моих слов лицо Сары озарится улыбкой, она предложит мне сесть в машину, привезет домой и уложит на зеленый диван, где я просплю ближайшие три дня. Но она, похоже, не считала наш разговор оконченным.
— Я решила оставить ребенка. — Сара внимательно смотрела мне в лицо, наблюдая за эффектом, который произведет ее сообщение. — Говорю на тот случай, если данный вопрос все еще представляет для тебя некоторый интерес.
— Представляет.
Впервые за время нашего разговора она сняла руки с руля.
— Знаешь, я вдруг подумала, что это не такая уж плохая идея — иметь ребенка. Пускай у меня будет хотя бы ребенок, — Сара развела руками, — если уж ничего другого у меня не будет.
— Думаешь, не будет?
— Мне так показалось.
Я выпрямился, отступил в сторону и, подставив лицо потокам дождя, кинул последний взгляд на пустое небо у меня над головой. Затем опустил на тротуар мою ношу, последний груз, который удерживал меня на земле, и открыл дверцу машины.
— В таком случае и я больше не вижу смысла цепляться за тубу.
* * *
Одним из самых странных предметов, выброшенных на берег тем наводнением, которое смыло меня с улиц Питсбурга и принесло в родной город, где я родился и вырос, был черный атласный жакет с горностаевым воротником, потертостями на локтях и недостающей стеклянной пуговицей. Хотя по закону Сара имела право требовать, чтобы Вальтер продал свою бесценную коллекцию и отдал ей половину стоимости имущества, приобретенного ими за время совместной жизни, она заявила, что не станет претендовать на дюжину полосатых футболок и похожую на бивень мамонта желтую бейсбольную биту, если он отдаст ей жакет. Я предпочел бы никогда больше не видеть эту вещь, но Сара сказала, что он стал для нее чем-то вроде талисмана, благодаря которому в тот памятный уикенд решилась наша судьба. От прочего движимого и недвижимого имущества Сара отказалась в пользу Вальтера, после чего он, как и подобает мудрому владыке могущественной империи, посчитал, что лучше пожертвовать одной, пускай и важной провинцией, сохранив при этом остальные земли и княжества. Когда все формальности были улажены и мы оба освободились от наших обязательств — личных и профессиональных, — мы с Сарой вступили в законный брак, что и было засвидетельствовано мировым судьей, который, как выяснилось, приходился троюродным племянником моей бабушке. На церемонии, состоявшейся в здании муниципалитета, Сара была в черном атласном жакете. Я считал это плохим предзнаменованием, но поскольку речь шла о моей четвертой свадьбе, вряд ли вообще стоило говорить о каких-либо предзнаменованиях.
В течение полутора лет, прошедших с того памятного уикенда, когда ветер разметал моих «Вундеркиндов» на заднем дворе магазина спортивных товаров мистера Кравника, я не мог написать ни одной строчки. Я собрал уцелевшие остатки рукописи: черновики, сюжетные планы и разрозненные страницы с отдельными абзацами, которые собирался вставить в текст, сложил в большую картонную коробку и задвинул под кровать. У меня в голове воцарился хаос, к тому же я не очень хорошо видел левым глазом, возможно, поэтому мне потребовался достаточно долгий период, чтобы вновь обрести душевное равновесие и способность внятно излагать свои мысли на бумаге.
Я познакомился с одним питсбургским нотариусом, у которого пару лет назад были проблемы с наркотиками, и узнал, что адвокат, занимавшийся моим разводом, также сумел избавиться от пристрастия к марихуане. Следуя примеру этих милых людей, я приложил все усилия, чтобы стать хорошим мужем для Сары и достойным отцом нашему сыну. Саре предложили пост проректора по учебной работе в колледже Коксли, ей удалось договориться с деканом факультета английской литературы, — того самого факультета, которому Альберт Ветч отдал большую часть своей жизни, — и меня взяли преподавателем на неполный рабочий день. Мы переехали в маленький городок, затерянный среди холмов Западной Пенсильвании, с его приземистыми каменными домишками цвета опавшей листвы и неоновыми вывесками, которые в долгие морозные ночи горят особенно ярко, так ярко, что на них невозможно смотреть. Мы сняли дом примерно в двух кварталах от Пикман-стрит, где до сих пор благополучно существует отель «Макклиланд». А потом, в одно воскресное утро, недели через две после нашего переезда, я достал из-под кровати большую картонную коробку и похоронил ее под кустом глицинии на заднем дворе нашего дома.
Я сажусь за рабочий стол рано утром, пока мальчик спит, и днем, если мне не надо идти в колледж; иногда я пишу вечером, когда возвращаюсь из «Алиби-таверн»: в те дни, когда меня посещает нечто вроде творческого кризиса, я люблю провести пару часов возле стойки бара. Кроме того, вечером во вторник, после того как схлынет поток посетителей, вы также можете застать меня в «Алиби». Вы без труда узнаете подслеповатого минотавра в вельветовом пиджаке, который сидит в дальнем углу бара возле музыкального автомата с кружкой «Айрен сити лайт»: он пьет его, руководствуясь исключительно соображениями медицинского порядка, как средство, способствующее восстановлению душевного равновесия. Если вы присядете на соседний стул и просидите там достаточно долго, вполне возможно, вам удастся завести с ним разговор и он обмолвится, что в настоящий момент пишет книгу об истории бейсбола, или масштабный роман о Гражданской войне, или усердно работает над сценарием под названием «Сестра тьмы», в основе которого лежат рассказы другого неизвестного литератора, некогда жившего в этом городе и писавшего под псевдонимом Август Ван Зорн. Обычно рядом с ним сидят двое или трое молодых людей — его студенты, полные надежд вундеркинды, чьи сердца сжимаются от восторга и благоговейного страха при мысли о тех блистательных романах, которые, как они верят, им суждено написать. В свое время он был знаком со многими знаменитыми писателями. Он любит рассказывать своим юным спутникам разные забавные и поучительные истории о том, как неизлечимая болезнь, которой страдают все настоящие писатели, неизбежно отражается на судьбе их героев. Молодые люди внимательно слушают своего учителя, некоторые даже отправляются в библиотеку колледжа и, отыскав на полке одну из его книг, присаживаются на корточки возле стеллажа и торопливо перелистывают страницы в поисках эпизодов, похожих на правду.