В это памятное утро, проснувшись, первым делом вспомнил я про самопал. Смастерили мы самопал этот вдвоем с Пашей Архиповым и вот решили сегодня испробовать.

— Ты утречком выйди за свой сарай, — сказал Паша мне. — Никто не увидит за сараем.

Вся наша семья еще спала, когда я потихоньку выбирался из избы. Солнце уже взошло и разгоняло утренний туман.

Посреди двора у нас, как большая белая свеча, стоит береза. Если тень от этой березы падает на погреб, считай — еще утро; если на загон для коровы — обед; а к вечеру тень переползает на амбар, на избу. Ствол березы внизу начерно обшаркан: тут и корова почешет бок, и овцы потрутся шерстью.

Вверху на березе, в сучьях, висит моя скворечня. Сколько хлопот было с этой скворечней: и доски раздобывал сам, и гвоздей надергал из стен и разных ящиков. Отец лазил на березу прилаживать скворечню. И все это попусту: воробьи завладели скворечней. Целую неделю силились скворцы отбить у них свой домик, и все напрасно.

Сегодня, видать, драка уже кончилась, скворцы улетели, одни воробьи хорохорятся кругом скворечни. Примостились, сидят, точно комья из конопляных жмых, и чирикают себе на солнышке. Рады, что опять прогнали хозяев.

Зло меня берет: точно смеются надо мной окаянные воробьи. Вот де, ты старался, ладил домик для черненьких, а мы его себе отвоевали, серенькие. Ничего де, что собираешься камень запустить — успеем, улетим, а пока распеваем себе песенки.

А какая песня у воробья, тошно слушать: знай свое, чилик-чилик! А форсу-то: и крылья по-скворчиному поднимет и кланяется туда-сюда, нашим-вашим!

Я уже приготовился запустить камень на березу, но спохватился, вспомнив про самопал.

— Погодите, вот я вас так пугну, что своих не узнаете, — погрозил я воробьям.

Тут как раз показался Паша.

— Давай-ка мы их пугнем, — сказал я Паше. — А то впрямь одолели скворцов.

— Ты что — с умом? — шепчет Паша. — Тут увидят. Пошли вон за сарай. Там шито-крыто.

Пришлось послушаться Павла. Пошли мы с ним за сарай.

— Ты будешь первым стрелять? — спрашивает Паша, вытаскивая самопал из кармана.

Налюбоваться я не могу на самопал. Ствол у него всего-навсего четверть длиной, ручка начерно выкрашена. Только курка нет. Был бы курок — настоящий револьвер.

— Ну, давай стрелю, — говорю Паше.

— Сам будешь запаливать или помочь? — спрашивает Павел.

Вот держу самопал. Паша торопливо ставит в куче соломы крышку от кадки. Чиркает спичку, сует мне в левую руку.

— Лучше целься! В середину меть! — командует Паша.

У меня дух захватывает, сердце замирает. Вот-вот бабахнет. От волнения самопал дрожит в руке. Наконец грохает оглушительный выстрел. Из ствола на целый аршин вылетает струя пламени. Сорвавшись с места, подбегаем к крышке, — дробин десять въелось в нее.

— Ловко ты, — удивляется Паша, — смотри, сколько дробин.

Меня охватывает радость: со временем, может, стану ворошиловским стрелком.

И не заметил я, как затлела от пыжа солома возле крышки.

— Заряди-ка самопал, — говорю Паше, — я вот проучу воробьев. Я их зараз уничтожу за нахальство. Будут они знать, как насильно чужой дом захватывать.

— В живую цель хочешь, — точно подзадаривает Паша. — Смотри, не осрамись: это ведь нелегко попасть.

Направились из-за сарая на середину двора, к березе. Оба с опаской поглядываем на избу нашу, на улицу. Только бы кто не вышел из избы или не увидал нас с улицы.

— А ну-ка дай я сам пальну в них, — говорит Паша.

— А почему это ты «сам», ведь я тоже «сам», — говорю Паше. — Нет, уж давай я бабахну.

Проспорили мы довольно долго. А тут еще, как назло, показался на улице бригадир по полевым работам дядя Маслеев. Двор наш открытый, все видать с улицы.

— А ну их, воробьев этих, — злиться начал Павел, — нарвемся вот из-за них с самопалом. Пошли обратно за сарай.

Только сказал это Паша, как началось страшное, неожиданное… Солома, в которую мы ставили крышку кадки, горела. Пламя высоко вздувалось вверх, до самой крыши. И на моих глазах пламя охватило крышу сарая, стало расползаться по ней во все стороны. Повалил густой дым. Сразу от пламени желтый, потом он становился черным и к небу уходил голубыми клочьями. Огонь гудит ровно и еле слышно потрескивает. Все воробьи вылетели из гнезд в крыше сарая и носятся, не найдя себе места. Слетели разом и воробьи с березы.

— Бежать надо! — тянет меня Паша со двора.

— Куда? зачем? — недоуменно спрашиваю.

— Убьют нас на месте, — трясется Паша, — айда скорее отсюда.

— За что убьют?

— Ты что — не понимаешь? — набрасывается на меня Павел. — Ведь мы подожгли, ты поджег…

У меня сразу опускается сердце, к горлу подступают комья, подкашиваются ноги. В глазах наливаются слезы, — вот-вот зареву от страха.

— Пакля, дурак, пакля! — в самое ухо кричит мне Павел. — Как ты выстрелил, пакля на солому — и загорелось.

Верно же: сколько раз я сам видел, как после выстрела из самопала, отлетев шагов на пять, дымит эта пакля, горит.

Вдруг где-то на задах раздается протяжный крик:

— По-о-ожа-а-а-р!

Павел хватает меня крепко за руку и тянет на улицу.

— Спасайся, пока цел!

Выбежав на улицу, мы оглянулись по сторонам и кинулись к заброшенной избе Евлахова, что стоит наискосок от нашей.

— Спрячемся здесь, сюда никто не зайдет, — говорит Паша.

— Надо бы сказать нашим, — чуть не плачу я, — они же все спят в избе.

— Сиди, не рыпайся! — держит меня Павел.

Спрятавшись в заброшенной избушке Евлахова, мы робко глядим в заколоченные досками окна. Доски невплотную друг к другу, так что хорошо нам видать улицу и наш дом.

По улице забегали люди. Все бегут к нашему дому. Бегут они кто с топором, кто с багром, многие бренчат ведрами.

— Пожар! — орет кто-то неистово.

Как хорошо бывало мне всегда с радостью глянуть на свою родную избу. Теперь она, изба наша, стоит, как бы замерев от страха. Позади нее, за амбаром, над постройками подымается большими стогами дым, хлещут огненные языки. Похоже — туча упала на наш дом и, разорвавшись на клочья, заплывает теперь обратно к белесовато-синему небу.

Вот уже народу полно и на улице против нашего дома, и во дворе, и в нашем садике рядом с домом. Мечутся все, бегают, точно под ногами раскаленная земля и невозможно устоять на одном месте.

Много сгрудилось людей в саду нашем. Впопыхах люди топчут кусты смородины, малины. Ломают сучья яблонь и вишен.

Вот кто-то стаскивает багром горящую балку.

— Уходи все вон! — закричали мужики.

Народ откатился назад на вишни, балка с крыши грохнула прямо на яблоню. У меня выступили слезы. Яблоня эта была самая лучшая в нашем саду, так мы ее и звали мичуринской. Сколько ухода было за ней, и вот разом погибла.

— Что же мы, Пашенька, наделали, — заливаюсь я слезами.

Паша и сам еле сдерживает слезы.

— Пропади он пропадом, этот самопал.

Улица наша вся теперь завалена вещами. Все соседи вынесли из домов столы, стулья, швейные машины. По улице слоняются коровы, бегают кучками напуганные овцы.

Вот уже подкатили к нашему дому пожарные. Пожарные нашего колхоза славились на весь район. Главный пожарный, дядя Артем, курсы прошел в городе.

— Сюда машину! Сюда! — орет мой отец где-то во дворе.

Дружно закачали колхозники, и застреляла светлая струя в огонь. Но не одолеть тонкой струе огонь, так он и расползается, переходит на другие постройки. От сарая переполз на амбар, с амбара на крышу избы.

— Окна хоть снимите! — кричит мать.

Отец мой с топором бежит к крайнему окну. Опалил он бороду: стала она заметно короче, однобокая.

Торопливо сбивая обухом гвозди, быстро высадил он все рамы — и сразу изба стала пустой, заброшенной.

Вдруг в окне показалась наша гусыня-наседка. Стоит она на подоконнике белая и крутит шеей туда-сюда.

У нас каждую весну за печкой в деревянном ящике высиживает наседка гусят. Сколько радости было, когда вылупился первый гусеныш.

И вот теперь почуяла наседка неладное, стала выбираться из избы. На солнце блестит ее грудь и шея.

Чуть погодя наседка резко и отрывисто крикнула, взмахнув крыльями, полетела.

Оставила она своего гусеныша первого, оставила недосиженные яйца в избе. Сгорит гусеныш теперь.

Непонятно и страшно мне все это. Смотрю я на все как во сне.

— Паша, уйдем отсюда, — молю Павла.

— Хочешь смерти — ступай, — шепчет Павел.

И шопотом начинает он говорить о том, что при пожаре виновных всегда бросают в огонь. Будто бы прошлым летом в Яркиной бросили в огонь одного мальчика.

Случилось будто это так: вздумал мальчик тот, как ушли все из дому, яичко себе сварить. Будто он, глупый, за сараем и развел огонь. И наделал дел. Полдеревни сгорело.

— Отец его и закинул в огонь, — говорит Паша, — без памяти он был, в сердцах.

— Полно тебе, — останавливаю Пашу, заливаясь слезами, — и так страшно, а ты еще…

Прямо на наших глазах сгорела начисто крыша избы и обвалилась. Вся изба теперь походит на пустой сруб из красных, обуглившихся бревен. Кажется — кинь в этот сруб кирпичом, тотчас все рухнет, развалится.

Вдруг, не помня себя, я выбегаю из Евлаховой избушки и бегу прямо на народ. Пускай бросают на огонь. Все равно конец. Сгоришь — и все. Навстречу мне бежит с вытянутыми руками мать. Плачет она, вопит, как маленькая:

— Сынок, куда ты подевался, сынок!.

Провалиться бы мне в это время сквозь землю! Убежать бы куда-то в поле, в лес и затеряться там, сгинуть!

Если бы только знала она про поджог, про выстрел мой из самопала… Какими бы словами ругала меня, каким бы битьем проучила! Но ничего-то она не знает, ничего ей неизвестно. Лучше бы она знала уже обо всем и отлупила бы так меня, чтоб живого места не осталось на теле!

Как неповинного, повела она меня к своим, к семье нашей и усадила на сундук, вынесенный из избы. Все наши молчат. Делать совсем нечего теперь. К нашему дому близко не подойдешь, догорает он свободно, без помехи. Пожарные защищают только дома соседей.