Триумф красной герани. Книга о Будапеште

Чайковская Анна

Тысячелетие в центре Европы

 

 

 

Завоевание Родины

«Тысячелетие в центре Европы» – это подзаголовок книги венгерского историка Ласло Контлера. Тут важны все слова. О европейском выборе Венгрии уже было сказано. Но важно и то, что венгры оказались не на окраине Европы, а в самом ее центре. Как раз в те времена, когда строился и украшался Будапешт, специалисты из венского Императорско-Королевского военно-географического института определили место географического центра Европы – на территории Австро-Венгрии на тот момент. В 1887 году на берегу реки Тисы был поставлен знак, латинский текст которого сообщал: «Очень точно, специальным аппаратом, сделанным в Австрии и Венгрии, со шкалой меридианов и параллелей, установлен здесь Центр Европы». Точка, конечно, условная, поскольку «Европа» – понятие не только географическое, но также историческое и культурное. Но сам факт не мог не сказаться на самоощущении народа. Mitteleuropa, Центральная Европа, «остров внутри Европы» (Миклош Месей) – самый что ни на есть европейский центр.

Но парадокс в том, что в этом самоощущении «центральность» замечательно уживается с «провинциальностью» и «сиротством». «Да, венгерский язык отдаляет нас от Европы и провоцирует в нас сознание, что мы чужие», – говорил Петер Эстерхази, и в данном случае говорил не как интеллектуал, обладатель собственно взгляда, но как выразитель взгляда общего.

Тема национального сиротства постоянна в венгерской культуре. «Мы – самый покинутый народ на земле», – это писал Шандор Петёфи, непререкаемый авторитет в вопросах венгерского патриотизма. Артур Кёстлер, ставший известным миру в качестве английского литератора, но родившийся венгерским евреем в Будапеште, на протяжении одного абзаца упоминает «беспрецедентное одиночество этого народа», «неширокий горизонт этого народа» и снова «безнадежное одиночество нации», поскольку «быть венгром – коллективный невроз», а здешние гении «для внешнего мира рождаются глухонемыми».

Позднее писатель Петер Залахи так выразил собственное раннее знакомство с тем же кругом идей, транслируемых обществом из века в век вне зависимости от социального строя и политического режима; в его случае это самый конец социалистической эпохи: «Словом, венгры пришли сюда тыщу лет назад и сегодня еще идут, если, конечно, не померли. Откуда идут и куда – никому не известно. А если кому известно, тот заблуждается. Тот не венгр. Или венгр, но не тот. В смысле – ненастоящий. Что есть венгр – покрыто большим туманом. Ясно только, что венгр ничем особенным не отличается, что выглядит он как все, везде легко приживается, за исключением Венгрии, где ассимилироваться ему невозможно – мешает общий язык».

Корни «сиротства», «одиночества», «невроза» – в истории.

Монумент на площади Героев, знакомый каждому венгру едва ли не с рождения, не оставляет двусмысленностей: пришли, да. Семь всадников изображены едущими с востока на запад, в сторону заката и Дуная. Первый – Арпад, тот, кто в 896 году привел венгров на Среднее Подунавье, преодолев Карпаты. Рядом Tas, Huba, Előd, Kond, Ond и Töhötöm – имена написаны на постаменте, и трудно не выучить их уже к окончанию начальной школы. При этом бронзовый Арпад выглядит неотличимо от Александра Невского и неуловимо напоминает Ричарда, стоящего во дворе Вестминстерского дворца. В отличие от «прекрасной эпохи», героическая эпоха Венгрии материально, телесно, в Будапеште не существует. По-настоящему старых строений здесь нет, а каменные фрагменты стрельчатых арок, встречающиеся во дворах Буды, слишком немногочисленны и немы, чтобы выступать свидетельствами эпохи. До-имперское прошлое Венгрии – по большей части вербально, повествовательно, текстуально, а следовательно – мифологично.

 

Поиск родни. Путешествие монаха Юлиана

В XIII столетии на поиски восточных родственников ушли четверо венгерских монахов. Вернуться после трехлетних странствий удалось лишь одному, но и он умер сразу по возвращении. Тогда в путь отправился монах-доминиканец по имени Юлиан с тремя собратьями. Это был май 1235 года; путь их лежал через Секешфехервар, Печ и Белград к Константинополю. Оттуда – кораблем на Тамань. Путники прошли вдоль реки Кубань, повернули на северо-восток, в землю аланов. Двое решили вернуться, а Юлиан с одним спутником отправился дальше, но вскоре тот умер, и Юлиан продолжал путешествие один. «Близ большой реки Этиль», которую историки идентифицируют по-разному, он встретил людей, язык которых понимал.

Надо себе представить: деятельный монах, покинув Константинополь, шел по землям малоизвестным, последнюю часть пути – в одиночку; людей, с которыми он мог говорить на одном языке, он встретил примерно через год, как покинул монастырь, – и только тогда на его «Jó napot kívánok!» прозвучал ответ: «Jó napot!»

Юлиан благополучно вернулся, отчитался в Буде перед королем Белой IV и в Риме перед папой Григорием IX; более того, осенью 1237-го он отправился в путь снова… Это был тот самый 1237 год: 16 декабря Батый осадил Рязань и вскоре взял ее, впереди поражение Владимиро-Суздальского княжества, осада и взятие Киева монголами. Это было монгольское нашествие на Русь. Доминиканец Юлиан стал свидетелем самого начала его; он писал: «…Князь суздальский передал словесно через меня королю венгерскому, что татары днем и ночью совещаются, как бы прийти и захватить королевство венгров-христиан. Ибо у них, говорят, есть намерение идти на завоевание Рима и дальнейшего…».

Последующие события затмили впечатление от экспедиции Юлиана, но память о нем осталась, и картина мира для венгров уточнилась: родственники у одинокого народа есть, но – очень, очень далеко. Европейская же часть венгерской истории тем более должна была осознаваться как результат собственных усилий. Королевство удалось создать тем, кого принцип «где родился – там и пригодился» на тот момент не удовлетворял.

Характеристика
Петер Эстерхази. Harmonia cælestis

«…вблизи – венгры кажутся самым высокомерным народом. А издали… издали их не видно».

 

Завоевание Родины. Продолжение

Самостоятельной истории Венгрии отпущено было немного: вполне активное, живое и деятельное Венгерское королевство пережило пик расцвета в XIV веке при короле Лайоше I (Людовике I Великом), когда его территория охватывала земли от Балкан до Балтийского моря и от Черного моря до Адриатического, и в XV веке при короле Матьяше, превратившем свой двор в центр ренессансной культуры.

Толковый реформатор, бесстрашный и агрессивный полководец, хитрый политик, образованный и ценящий культуру меценат, Матьяш был подлинным человеком эпохи Возрождения. Живи Макиавелли не во Флоренции, а в Буде, «Государь» мог быть бы написан с венгерского короля. Его портрет можно видеть на венгерской купюре в тысячу форинтов – властное, умное, безбородое лицо с тяжелым подбородком и орлиным носом, кудри до плеч, лавровый венок. Он добился усиления королевской власти, урезав права местных баронов, и в народной памяти остался «Матьяшем Добрым» и «Матьяшем Справедливым». Ему удалось выкупить у Габсбургов корону Святого Иштвана, оказавшуюся в Австрии за четверть века до того, во времена очередной неразберихи с престолонаследием. Он воевал с турецким султаном и с императором Священной Римской империи, взял штурмом Вену, заключил в крепость Влада Цепеша, более известного как Дракула, и пытался – правда, менее удачно – объединить Венгрию, Чехию, Австрию и Польшу для совместного противостояния Османской империи. После женитьбы Матьяша на дочери неаполитанского короля Беатрисе началось знакомство Венгрии с культурой итальянского Ренессанса. Библиотека короля, «Библиотека Корвина» или «Корвиниана», стала крупнейшим, за исключением Ватиканского, собранием книг в Европе. Сам он велел считать себя потомком римских императоров из династии Юлиев-Клавдиев и Энея и запомнился Европе как «последний рыцарь». Одна беда – Матьяш не оставил наследника.

После смерти короля в 1490 году в стране начались раздоры, феодальные распри, крестьянские восстания. И кровавые подавления крестьянских восстаний. Что было не только несправедливо, но и крайне недальновидно: на юге Европы столетие как зрела новая сила. Турки-османы уже разгромили Византию, уже взяли Константинополь (1453) и намеревались двигаться дальше. Дальше на их пути лежала Венгрия.

И 29 августа 1526 года у города Мохач армия Сулеймана Великолепного полностью разгромила объединенное венгро-чешско-хорватское войско. То была первая венгерская катастрофа.

«…Битва произошла на болотистой, растянувшейся на шесть миль равнине к западу от Дуная – на месте, выбранном для того, чтобы могла развернуться венгерская кавалерия, но предоставляющем такие же возможности более профессиональной и более многочисленной кавалерии турок. Узнав об этом безрассудном решении, дальновидный и умный прелат предсказал, что «венгерская нация будет иметь в день битвы двадцать тысяч мертвецов и было бы хорошо, чтобы папа канонизировал их». /… / Король Венгрии погиб на поле боя, пытаясь бежать с раной, полученной в голову. Его тело, опознанное по драгоценным камням на шлеме, было обнаружено в болоте, где, затянутый тяжестью собственной брони, он утонул под своей упавшей лошадью. Его королевство умерло вместе с ним, поскольку у него не было наследника; погибла и большая часть мадьярской знати и восемь епископов. Утверждают, что Сулейман выразил рыцарское сожаление по поводу смерти короля: «Пусть Аллах будет снисходителен к нему и накажет тех, кто обманул его неопытность: в мои желания и не входило, чтобы он так прекратил свой путь, когда он едва лишь попробовал вкус сладости жизни и королевской власти».

Фактически на полтора столетия Венгрия исчезла с карты Европы. Одна часть ее территории оказалась под властью турок, отойдя к Османской империи. Вторая, «Королевская Венгрия» со столицей в Прессбурге (Пожони), признала своими королями Габсбургов. И только Восточно-Венгерское королевство Яноша Запольяи сохраняло относительную и непрочную независимость. Буда, занятая турками в 1541 году, превратилась в столицу Будинского пашалыка, Budai vilájet. Турки, кстати, и сейчас называют Венгрию Macaristan, Маджаристан, с многозначительным «стан» в конце слова.

Хотя в исторической мифологии Венгрии турецкое нашествие выполняет примерно ту же функцию, что татаро-монгольское в русской, о тяготах ига здесь следует говорить с осторожностью. Крестьянство, замученное собственными феодалами, зачастую рассматривало турок как освободителей. Героическая история обороны города Эгер в 1552 году – страница славная, но единственная. Раздираемая внутренними противоречиями, страна упала в руки турок, как падает с дерева перезревший плод.

Все это надо знать в общих чертах, чтобы представлять себе логику венгерской истории, но материальных следов ее в живом городе почти нет. Те же, что есть, или спрятаны от посторонних глаз, как готическая капелла в глубине Замкового холма, куда путь ведет через помещения Музея истории Будапешта, или представляют собой романтическую реконструкцию на тему истории, как кажущаяся с первого взгляда средневековой церковь Матьяша.

Наследие давней эпохи, между тем, существует, и сталкивается с ним не только житель города, но и приезжий на каждом шагу. Существует – в преломленном, преобразованном жизнью виде. Вольно или невольно, но турки сделали для Венгрии три хороших дела. Во-первых, научили пить кофе. Венгрия – кофейная, не чайная страна, и Будапешт – вполне кофейный город, что станет особенно очевидно во времена расцвета города во второй половине XIX века, когда на каждую тысячу человек Будапешта, включая малых детей, станет приходиться по крайней мере одна кофейня. Кроме того, именно с турецкого времени формируется здесь культура купания. Мадьяры, пришедшие на берега Дуная в IX веке, как все кочевники-скотоводы, к купанию были глубоко равнодушны: умыться – смыть удачу. А мусульманам-туркам омовение предписано религиозным ритуалом. Они оценили по достоинству горячие источники Буды, и постепенно этот обычай вошел в употребление и у самих местных жителей. Наконец, турки прикрыли собой Венгрию от потрясений Реформации. Сравнительно низкий градус венгерской религиозности, видимо, имеет и это объяснение: пока вся Европа билась не на жизнь, а на смерть за «истинную веру», истину понимая различно, у венгров были иные заботы. А потом – потом страсти постепенно улеглись, и разделение на католиков и протестантов в Венгрии очевидно выглядит как проекция разделения чисто политического – на тех, кто за Габсбургов, и на тех, кто против.

Турецкое господство продолжалось с начала XVI до конца XVII века. Между тем в городе нет монументов, репрезентирующих эту страницу венгерской истории как трагическую. Не считать же таковыми главные памятники той эпохи – построенные турками в XVI столетии и с удовольствием используемые и сейчас купальни. Зато имеется трудно представимый в другой культуре объект – символический надгробный памятник последнему Будайскому паше, Абдурахман Абди Арнауту, павшему 2 сентября 1686 года, с саблей в руках, в семидесятилетнем возрасте. «Героический был противник, мир его праху», – написано на плите, установленной в 1932 году.

Турок выбили в конце XVII века австрийцы, точнее союзнические войска Священной лиги во главе с Карлом Лотарингским (памятник перед Королевским дворцом изображает, однако, не его, а Евгения Савойского, одержавшего окончательную победу над турками при Зенте в 1697 году). Парадоксальным образом город пострадал при освобождении австрийцами (1686) больше, чем при взятии турками за 145 лет до того. Сменилось вооружение – и уже обладающие артиллерией освободители не оставили в Буде и Пеште камня на камне, разрушив, среди прочего, и Королевский дворец. «Нет ни единой крыши, ни единой комнаты, ни даже деревянной балки: все до основания, до подвала сгорело», – как писал современник.

Итак, в конце XVII века венгры освободились от господства турецкого, но только для того, чтобы попасть под господство австрийское. Так эта ситуация выглядит издалека, из той исторической перспективы, где оттенки теряются, и приходится оперировать общими категориями: «венгры», «турки», «австрийцы», «завоевание», «освобождение». В реальности все было намного сложнее, запутаннее и противоречивей. Случалось венграм воевать и в союзе с австрийцами против турок (Миклош Зрини, полководец императора Фердинанда I, героически пал в бою с турками, защищая крепость Сигетвар; памятник ему – на площади Кодая), и в союзе с турками против австрийцев (Бетлен Габор, Иштван Бочкаи, Имре Тёкёли; их статуи – в монументе Тысячелетия между королем Матьяшем и князем Ракоци). Соответственно, и оценка этого этапа истории менялась в зависимости от политического положения момента: в разные эпохи Габсбургов можно было рассматривать как освободителей, как завоевателей, как колонизаторов, как боевых товарищей или как соседей по Европе.

С турецких времен и далее Венгрия оказывается в сфере влияния больших империй и государственных союзов, с мощью которых ей приходится считаться. Это турки, австрийцы, в ХХ веке – Советский Союз, в ХХI – Европейский. И для всех эта маленькая страна – кость в горле. Туркам венгры устраивали бесконечные акты сопротивления, австрийцам – войны и революции, Советскому Союзу – кровавое восстание 1956 года. Конфронтация Венгрии с ЕС обходится, к счастью, без больших эксцессов, но, возможно, именно потому, что в Брюсселе учитывают печальный опыт Вены и Москвы. Во всяком случае, страна отстояла национальную валюту, несмотря на то, что окончательный отказ от форинта и переход на евро были запланированы венгерским правительством сначала на 2010-й, затем на 2012 год. Да и в истории 2014 года – с получением от России кредита на 10 миллиардов евро на постройку пятого и шестого блоков АЭС «Пакш» с реакторами по российской технологии – Венгрия продемонстрировала заметную самостоятельность, как и в ситуации с принятой в 2012 году и вызвавшей критику Евросоюза новой Конституцией.

 

Про язык

Венгерский писатель Петер Надаш предлагает свою версию событий, приведших к утрате Венгрией независимости в XVI веке, напоминая о том, что в архаичном средневековом обществе понятие страна наполнялось куда меньшей конкретикой, чем в более поздние времена, и имело значительно меньше смысла, чем деревня:

«Кстати, следует пояснить, что когда местные говорят «деревня», то понимают под этим не населенный пункт с конкретным географическим наименованием. Для них это синоним мира, как для французов, когда они говорят: tout le monde – все, весь свет. Деревня – это и есть «все», а если кто-то в этот круг не входит, то, естественно, не имеет отношения и ко «всем». В определенном смысле они ведут себя подобно жителям Спарты, Лесбоса, Афин и других греческих полисов, которые всех, исключая себя, считали варварами. Или некими животноподобными существами, которые не знают и не почитают их богов, не знают толком их языка, словом, нелюдями. Примерно так вела себя рекрутированная из немецких, польских, венгерских, чешских и итальянских наемников средневековая армия, которой предстояло помериться силами – кстати, совсем недалеко от деревни – с грозными турками. В ночь перед битвой разноплеменные воины так перессорились, что повернули оружие друг против друга. Они не могли стерпеть, что другой, вместо нормальных слов, говорит что-то непонятное и не понимает их нормального человеческого языка. Перебив и разогнав друг друга, они открыли путь свирепому врагу, который за несколько веков почти дотла разорил эти края».

Успех давней экспедиции по поиску прародины не изменил положения и не отменил венгерского сиротства. И до, и после турецкого нашествия венгры оставались народом, живущим в самом центре Европы, в окружении народов романских, германских, славянских, не будучи родственниками никому из них.

«Отдельность» явлена была каждому, независимо от пола, возраста, социального положения и уровня образования: на этом, неиндоевропейском, языке вокруг не говорил никто. Вскоре венграм пришлось услышать и просвещенное мнение соседей. Иоганн Готфрид Гердер в сочинении «Идеи к философии истории человечества» и вовсе не оставлял венграм надежды на будущее: «…Между славян, немцев, валахов и других народностей венгры составляют меньшую часть населения, так что через несколько веков, наверное, нельзя будет найти даже и самый их язык». Австрийский поэт и драматург Франц Грильпарцер писал в 1840 году: «У венгерского языка нет будущего. Его идиомы не соответствуют европейским понятиям, распространение этого языка ограничено несколькими миллионами преимущественно необразованных людей. Если бы Кант написал «Критику чистого разума» по-венгерски, у него не нашлось бы и трех читателей. Венгр, говорящий только по-венгерски, остается мужланом, даже если обладает выдающимися способностями». Вполне фантастические представления об этом языке встречаются в науке и сейчас: «Венгерский язык не дисциплинирует его носителей в смысле необходимости тщательного исследования реальности. Более того, подобная лингвистическая гибкость просто подталкивает к импровизациям, и действительно венгры преуспели в создании длинных сказок и игнорировании реальных обстоятельств».

При этом языком государства и культуры в Венгрии удивительно долго оставалась латынь, в прочей Европе начавшая сдавать позиции со времен Реформации. Первая история венгерской литературы Давида Цвиттингера вышла в свет в 1711 году – на латыни; первая газета в 1725 году – тоже. Аристократия, тянувшаяся ко двору Марии Терезии, освоила немецкий и французский, но среднее дворянство говорило по-латыни еще в начале XVIII века, оставляя венгерский необразованному простонародью. Латинский сохранял статус государственного языка королевства Венгрии до 1848 года. Впрочем, и в крестьянском венгерском латинский пласт венгерского языка прослеживается без труда даже в ХХ веке. «Например, сорняк, именуемый повсеместно пастушьей сумкой, называют каствеллой (по-латыни – capsella bursa-pastoris)», – замечает Петер Надаш в книге «Прогулка вокруг дикой груши».

В первой половине XIX века венгерскую общественность охватила идея «Обновления языка» (Nyelvújítás). Речь шла о возвращении образованной части общества к собственному национальному языку, которого она не знала, и о придании этому языку должного статуса – как языка литературы, науки, администрации.

Говорят, первую речь в Национальном собрании на венгерском языке произнес граф Иштван Сечени, с которого вообще начинается тут многое – от судоходства до политических клубов, называемых словом kaszinó («Ты куда?» – «В казино», – а сам конституцию сочиняет). Скандал получился грандиозный. Приличные люди, Цицерона наизусть цитируют, и тут вдруг… Язык – объективно – еще не был приспособлен к выражению актуальных политических и экономических понятий; впрочем, латынь тоже. Осознание необходимости формирования собственного национального языка привело к созданию Академии наук и возникновению собственных поэтических и прозаических произведений, создаваемых сразу на венгерском. Одно из них – написанная в 1833 году поэтом Верешмарти поэма про прекрасную Илонку, влюбившуюся в короля Матьяша. Приезжающие с поэтом знакомы благодаря скульптурной группе, изображающей Михая Верешмарти с читателями на площади его же имени в Пеште, а с его персонажами – благодаря фонтану «Охота короля Матьяша» у стены Королевского дворца в Буде.

В тот момент в культуре Венгрии сложилась ситуация, более известная нам по собственному историческому примеру. Сначала – цитата из сочинений Дёрдя Бешенея о венгерском языке (1778 год): «Я дивлюсь, глядя на наш великий народ, который столь велик, благороден и стоек в защите других своих сокровищ, а родной язык, похоже, совсем забыл… Каждый народ обретает знание лишь на родном языке, на чужом же – никогда». Теперь – о языке русском: «…Многие коренные и весьма знаменательные российские слова иные пришли совсем в забвение; другие, невзирая на богатство смысла своего, сделались для непривыкших к ним ушей странны и дики; третьи переменили совсем ознаменование и употребляются не в тех смыслах, в каких сначала употреблялись. Итак, с одной стороны в язык наш вводятся нелепые новости, а с другой – истребляются и забываются издревле принятые и многими веками утвержденные понятия». Так писал в «Рассуждении о старом и новом слоге российского языка» (СПб, 1803) адмирал Шишков, борец за чистоту русского языка, требуя вернуться к национальным истокам и избавиться от иностранных заимствований. Но преуспел не слишком; собственно, он и знаком-то большинству благодаря пародийной фразе «Хорошилище грядет по гульбищу на позорище», которой будто бы предлагал заменить фразу «Франт идет по бульвару в театр», да по упоминанию в «Евгении Онегине». Александр Пушкин к затее адмирала отнесся юмористически («Шишков, прости: Не знаю, как перевести»), Карамзин не поддержал, «арзамасцы» посмеялись, и развитие русского языка обошлось без крайностей изоляционизма.

В Венгрии же победили «Шишковы», и весьма значительная часть попавших в язык иностранных слов была переведена на венгерский – категорично, искусственно, насильственно, но – успешно. Если б Шишков действительно предлагал заменить «франта» на «хорошилище», то достижения венгров, переделавших «театр» в színház («дом представлений») и «бульвар» в körút («круговую дорогу») его бы порадовали. «Обновление языка» в начале XIX века коснулось прежде всего корпуса слов, в рамках европейской культуры интернациональных: теперь здесь и аптека – не аптека, а gyógyszertár (дьодьсертар), и полиция – не полиция, а rendőrség (рендёршэг). Компьютер – и тот számítógép (самитогэп).

Энтузиазм был всеобщий: «Господин Жигмонд Терек, ходатай по делам обедневших дворян, обещает выплатить 20 форинтов тому патриоту, который переведет на венгерский язык «О духе законов» Монтескье. Расходы по изданию книги он берет на себя».

И национальная Академия наук была создана в те же времена и с той же целью: развитие венгерского языка называлось первой из ее задач. Инициатива принадлежала все тому же графу Иштвану Сечени; он отдал на учреждение «Ученого общества» годовой доход со своих имений. Здание Академии, построенное позднее, уже в начале 1860-х, на набережной возле Цепного моста поставлено эффектно, заметно издалека… Его можно считать первым шагом к тому стилю, что станет главенствующим в Будапеште австро-венгерских времен. Вслед за литературой архитектура Венгрии начинает поиск собственного языка и очень скоро его найдет.

Таким образом, тот факт, что в центре Европы по сегодняшний день сохраняется живой язык, не похожий ни на один соседский, имеет объяснение не только в историческом прошлом времен Великого переселения народов, но в сознательной культурной деятельности ряда литераторов, среди которых на первом месте – Ференц Казинци (1759–1831), старший современник нашего Карамзина, масон, издатель журналов «Орфей» и «Венгерский музей», переводивший мировую классику от Мольера до Стерна (он первым, в 1790 году, перевел на венгерский, например, шекспировского «Гамлета»).

А часто звучащая характеристика венгерского языка как не просто непонятного, но «инопланетного», «марсианского», имеет, похоже, конкретного автора. Фридрих Георг Хоутерманс, немецкий ученый, специалист по ядерной физике и космохимии, назвал марсианами венгерских гениев, работавший в 1930-е годы в Америке. Это были: Дьердь де Хевеши (Hevesy György), лауреат Нобелевской премии по химии; Теодор фон Карман (Kármán Tódor), инженер и физик воздухоплавания, дальний потомок Иегуды бен Бецалеля, основатель Международной академии астронавтики и Фон Кармановского института; Майкл Полани (Polányi Mihály), физик, химик и философ; Лео Силард (Szilárd Leó), один из создателей первого ядерного реактора; Юджин Вигнер (Wigner Jenő Pál), физик и математик, лауреат Нобелевской премии по физике; Джон фон Нейман (Neumann János Lajos), математик, с именем которого связывают архитектуру большинства современных компьютеров; Эдвард Теллер (Teller Ede), физик-теоретик, один из первых сотрудников Манхэттенского проекта.

«Они – марсиане; боятся, что их выдаст акцент, поэтому маскируются под венгров, людей, которые не в состоянии говорить ни на каком языке без акцента, исключая венгерский».

Можно себе представить впечатление, произведенное выходцами из Венгрии на американское научное сообщество: мало того, что добывают новое знание, будто нефть из-под земли качают, так еще и разговаривают на языке, людям непонятном. Марсиане, не иначе. Между тем, все они (кроме Полани) родились в течение четверти века, между 1881 и 1908 годами, в Пеште, в пределах трех городских районов, в четырехугольнике между зданием Парламента, Цепным мостом, Национальным музеем и площадью Героев.

И еще про язык
Иштван Барт. Русским о венграх. Культурологический словарь.

«…стоит только венграм столкнуться где-нибудь в отделенных уголках земли, и они блаженно погружаются в глубины родного языка – тайного, поскольку никто кроме них его не понимает, более того, венгры и не верят, что кто-либо другой способен его освоить (а если кому-то это удается, почитают за чудо); даже несколько слов, произнесенных чужеземцем по-венгерски, сразу же располагают венгров к доверию как знак симпатии; венгры гордятся гибкостью своего языка, произошедшего из двух истоков (угро-финского и тюркского) и вобравшего в себя уйму слов персидских и славянских, германских и латинских, и бог еще знает из скольких языков; гордятся изощренным построением фраз, хитроумной системой префиксов и суффиксов, способных передавать тончайшие смысловые оттенки, богатством синонимов, необычайным разнообразием венгерской поэзии, а также тем, что интонация, ритм и стихотворная форма любого языка может быть точно переведена на венгерский…»

 

Наводнение

«Пожар способствовал ей много к украшенью», – сказано Грибоедовым о Москве. Будапештцы могли бы сказать нечто подобное о своем городе (точнее, о Пеште) – с заменой пожара на наводнение.

Там, где Сербская улица вливается в Университетскую площадь, стоит на перекрестке дом. На углу его укреплена большая мраморная стела с картой Будапешта. По верху ее проходит волнистая линия. Это – память о наводнении 1838 года. Волна отмечает уровень воды днем 15 марта – 1 метр 51 см.

Наводнения в Будапеште не редкость. Они здесь «нормальные», то есть весенние или летние, в отличие от питерских, случающихся осенью, когда Нева, как сказано, «рвется к морю против бури, и Петрополь всплывает тритоном». Последнее большое наводнение произошло в 2013 году (чему тоже уже имеется памятник – на набережной у площади Баттяни), когда Дунай поднялся на 8 метров 91 сантиметр. Но то был июнь, прекрасная летняя погода. И, главное, в XXI веке налажен мониторинг уровня Дуная и к наводнению готовились загодя. А тогда, в 1838 году, стоял март. И никто не ждал беды.

Есть запись барона Миклоша Вешшелени: «13 марта… в пять часов снова пошел (лед) и вскоре начал громоздиться, а также разбивать и дробить ледяные глыбы, насыщая набухающую и снова мельчающую мощь начинающего бушевать Дуная. Вода частью уже вышла из берегов, разъяренный поток прорвал Вацскую дамбу, напор льда усиливался, а группы зрителей все еще верили, что напор его ярости иссякнет. В этой надежде я пошел в театр, и еще не успела окончиться пьеса, как нас обратило в бегство известие, что вода уже в городе».

В первый же день были залиты сегодняшние улицы Ваци и Ференца Деака – вплоть до площади Лехел. Затем вода пошла и на северную часть города. На второй день уровень воды все так же поднимался, плотины были уже снесены. «И вот уже дома начали валиться и разрушаться. Их треск, обвал, взлетающие облака воды, страшные вопли, плач, крик являли жуткую картину разрушения».

Никто не ожидал наводнения такого масштаба. Около пятидесяти тысяч человек потеряли свое жилье. Спасательные работы начались 14 марта. На сегодняшней площади Людовика, где теперь Музей естественной истории, нашли пристанище десятки тысяч беженцев. Еще быстрее заполнялись городские церкви и монастыри – лютеранская церковь на площади Ференца Деака или Францисканская церковь возле нынешнего проспекта Кошута. Как раз там на стене церкви сейчас можно увидеть рельеф с изображением потопа и самого барона Вешшелени: вода на уровне крыши, две женщины с малыми детьми, мужчина выбирается через чердачное окно. И в лодку барона за один раз все явно не поместятся…

По линии Большого бульвара уровень воды был невелик, но низменные районы оказались залиты полностью. В Йожефвароше, Ференцвароше и Терезвароше вода стояла на двухметровой отметке; самая высокая вода была отмечена в Ференцвароше – 2,6 метра от уровня земли.

Несчастье несчастьем, но для города потоп оказался едва ли не удачей. Стихийную старую застройку смыло всю, ветхие частные домики исчезли в одночасье. И появилась возможность перестраивать город заново, с учетом новой эстетики и новых технологий, не слишком оглядываясь на сложившиеся традиции. Петр Первый так себе Петербург рисовал – по линейке. В 1850-е в Париже этим же будет заниматься барон Осман – вычерчивать линии авеню и бульваров по старому тесному городу. Там, поняв, что узкие улочки средневекового города не дадут ни построить новой системы канализации и водоснабжения, ни обеспечить простор силам порядка во время мятежей (а парижане – известные бунтовщики), городская власть взялась прочерчивать новые авеню и бульвары, железной рукой сметая старую застройку. Улочки, помнящие стычки гвардейцев кардинала и королевских мушкетеров, исчезали одна за другой, и место старых переулков занимали новые бульвары.

Были бы у префекта Османа бульдозеры – сносил бы дома бульдозерами. В перспективе «османизация» Парижа как раз и превратила французскую столицу в самый шикарный город Европы, но безболезненной для жителей эту операцию (считается, что архитектурный облик Парижа изменился при Османе на 60 процентов) назвать было нельзя. И легко представить, какие проклятия посылали парижане на голову префекта…

Дунай ругать было бесполезно. Вода ушла, оставив руины, наступило лето. Оставалось засучить рукава и строить город заново. То, что получилось в итоге, выглядит как сплошной ряд парадных дворцов и площадей.

 

Австрия и Венгрия

Первая мировая война и потрясения ХХ века изменили все европейские города, но, кажется, менее всего – Будапешт. И сейчас в столице венгерского государства наглядны контуры одной из двух столиц империи. Сквозь Венгрию в Будапеште явственно проступает Австро-Венгрия…

Территориально – центр Европы. Хронологически – вторая половина XIX века. Такова кратчайшая формула Будапешта.

Уточняя ее, следует добавить: в культурном отношении – открытая миру среда, вынужденно (в силу как соседства с разнообразными культурами, так и собственного многоэтнического состава) – интернациональная, в политическом отношении – организованная в форму дуалистической Австро-Венгерской империи.

Австро-Венгрия – эскиз Евросоюза, тот же ЕС, только на две страны. Два государства, два правительства, два парламента. Один император.

Двойственность в отношениях Австрии и Венгрии закладывалась с самого начала, с первой встречи: австрийцы были освободителями и поработителями одновременно. Избавив страну от османского господства, они незамедлительно навязали ей господство габсбургское – менее тяжелое, но, похоже, более обидное. Как только Венгрия попала под власть австрийцев, Габсбургов, она угодила в ловушку. Социальный прогресс оказался намертво связан с национальным унижением, а попытки национального освобождения на практике оборачивались отказом от развития в общеевропейском направлении.

Габсбурги в принципе тянули страну вперед: к цивилизованному государству, к законности, в перспективе к парламентаризму и демократии. Но делали это руками немецких чиновников, от вида и языка которых у венгерских аристократов аж зубы болели.

Венгрия ощущала необходимость австрийцев сбросить. Но взяться за это могли лишь те слои общества, которые более всего были заинтересованы в сохранении феодального порядка (и плевать они хотели на то, что средневековье закончилось). Нос вытянешь – хвост увязнет…

Потом, позднее, придет понимание, что при всех сложностях и недостатках, естественных для «эскиза», худой мир лучше доброй войны. Но это потом. Современникам же, живущим «внутри эпохи», всегда есть за что обругать правительство, а уж начальствующее, но чужое – сам бог велел. Как пишет Оскар Яси, накануне крушения империи в годы Первой мировой войны положение сложилось такое, что каждая из частей империи обвиняла во всех бедах другую: в Венгрии считали, что «правящие военные круги сберегают остальные народы ценой крови венгров», а в Австрии – что «аграрная Венгрия живет в изобилии, безжалостно заставляя вторую половину монархии страдать от голода!»

А вот мнение видного венгерского историка, профессора Петера Ханока: «Для Венгрии было гораздо больше преимуществ в сосуществовании с Австрией, чем в разрыве с нею. Австрийские инвестиции в Венгрии, денежные и интеллектуальные (включая рабочую силу), были двигателем прогресса. Я имею в виду прежде всего технологию и экспорт. В течение двухсот лет, со времен Марии Терезии, эта система работала безупречно».

Беда Австро-Венгрии была в том, что она сложилась как многонациональное государство именно в то время, когда Европу охватил невроз национализма, бывший, в свою очередь, логическим следствием эпохи Просвещения. С остальными проблемами империя более или менее справлялась. С этой – не смогла. Но с остальными, повторим, – справлялась.

И прежде всего благодаря умению не доводить до крайностей, не стремиться к максимуму, к пределу, к абсолюту, довольствоваться средним и скромным. Слово «компромисс» осеняло собой сам стиль жизни Австро-Венгрии, из названия документа о формировании дуалистической империи превратившись в необъявляемый, но всеми принимаемый принцип.

Два высказывания современных наблюдателей об империи и ее правителе улавливают именно эту, «компромиссную», ее суть. К уже цитированной характеристике Австро-Венгрии как примера «умеренного процветания, относительного спокойствия и скромного благополучия» можно добавить реплику, в том же духе умеренности и компромисса описывающую ее правителя: «Весь секрет старого императора заключался в том, что он был абсолютно нормален. И в целом вполне зауряден. До такой степени, что мог бы быть идеальным собственным подданным».

Современник эпохи, писатель Роберт Музиль – примерно о том же: «Письменно она именовалась Австрийско-Венгерской монархией, а в устной речи позволяла именовать себя Австрией… Она была по своей конституции либеральна, но управлялась клерикально. Она управлялась клерикально, но жила в свободомыслии. Перед законом все граждане были равны, но гражданами-то были не все. Имелся парламент, который так широко пользовался своей свободой, что его обычно держали закрытым; но имелась и статья о чрезвычайном положении, с помощью которой обходились без парламента, и каждый раз, когда все уже радовались абсолютизму, следовало высочайшее указание вернуться к парламентарному правлению. Таких случаев было много в этом государстве, и к ним относились также национальные распри… Они были настолько ожесточенны, что из-за них по многу раз в году стопорилась и останавливалась государственная машина, но в промежутках и паузах государственности царило полное взаимопонимание и делался вид, будто ничего не произошло».

Ни один из Габсбургов не вошел в историю под именем «Великий». И – ни один не стал жертвой дворцового переворота.

При любом упоминании Габсбургской империи неизбежно звучит фраза: «Такой идиотской монархии не место на белом свете…». Но цитировать в разговоре об Австро-Венгрии «Швейка» – дурной тон, как судить о коммунистической России по поэмам Маяковского: гениальность авторов сопоставима, знак высказывания противоположен, объективность одинаковая, то есть нулевая.

Анекдот в тему

В телевизоре – футбол. Заглядывает старенький дедушка, спрашивает:

– Кто играет?

– Австрия – Венгрия.

– А с кем?

 

Золотой век

Будапешт – город, сохранивший дух, ритм и образ жизни Европы в последние десятилетия XIX века. Время, когда быстро и со всеми возможными украшениями и ухищрениями была застроена большая часть города, вошло в историю как la belle epoque, «прекрасная эпоха», о которой последующие поколения будут составлять впечатление по опереттам венца Штрауса и будапештца Кальмана – социологически неверное, но эстетически непротиворечивое.

«Когда я пытаюсь найти надлежащее определение для той эпохи, что предшествовала первой мировой войне и в которую я вырос, мне кажется, что точнее всего было бы сказать так: это был золотой век надежности», – такой запомнилась та эпоха Стефану Цвейгу. «Все в нашей почти тысячелетней австрийской монархии, казалось, рассчитано на вечность, и государство – высший гарант этого постоянства. <…> Никто не верил в войны, в революции и перевороты. Все радикальное, все насильственное казалось уже невозможным в эру благоразумия. Это чувство надежности было наиболее желанным достоянием миллионов, всеобщим жизненным идеалом. Лишь с этой надежностью жизнь считалась стоящей, и все более широкие слои населения добивались своей доли этого бесценного сокровища».

Надежность ощущалась не головой – телом, нутром. Брюхом. Это было всего лишь второе-третье поколение европейцев, не знающих, что такое настоящий голод, не помнящее, как выглядит оспа. О чуме остались напоминаниями только «чумные колонны» на площадях Мюнхена, Праги, Буды, Ваца, Вены. Население очевидно становилось здоровее.

Столетиями европейцы жили в мире телесного страдания – терпя свою боль и наблюдая чужую. Публичные казни, порки и пусть не всегда публичные, но повсеместно обычные пытки были тем фоном обыденной жизни, о котором теперь можно судить только по картинам Босха и Брейгеля, где если танец, то – под виселицей, если «Триумф», то – Смерти. У жизнерадостных художников-итальянцев на картинах и фресках телесных мук поменьше, но зубы болели и у Моны Лизы. И самые милые красавицы Ватто и Буше маялись от головной боли, рожали в муках, и в старости, наступавшей сразу после сорока, мучились от артрита и подагры. Боль была нормой, освященной традицией и словом божьим. Думали – навсегда, оказалось – до XIX столетия.

Изменений и в Будапеште, и Вене, и в Париже было много, и большая часть внушала оптимизм. Фернан Бродель недаром использует понятие «взлет» для описания той трансформации, что переживала Европа в XIX веке. Не всем были очевидны глубинные основы происходивших изменений, и не каждый горожанин связывал наглядные процессы урбанизации с индустриализацией, с этапами промышленной революции, например, с переходом в производстве металла с древесного угля на каменный уголь. Но менялось и то, что близко: вещественное наполнение окружающего мира и самое устойчивое – бытовые привычки. Менялась ежедневная обыденная среда и сама технология повседневной жизни.

«Комфорт проникал из дворцов в доходные дома; теперь воду не надо было таскать из колодца или канала, тратить силы, растапливая печь; повсюду воцарилась гигиена, исчезла грязь». Пожалуй, что касается «повсюду», то Стефан Цвейг несколько преувеличил задним числом. Будапештские доходные дома, выглядящие как дворцы, потому и имеют внутри обязательный дворик, поражающий приезжих тишиной и уютом, что строились нередко без водопровода и канализации, отапливались дровами и углем. Дворик с фонтаном посередине сейчас выглядит как место отдохновения; тогда он был вместилищем дровяного склада и тех никем не описанных и не зарисованных строений, откуда приезжавшие золотари вычерпывали содержимое выгребной ямы.

«…Однако настоящим «вторым домом» для горожанина, где он мог рассчитывать на приятную компанию и задушевную беседу, мог поиграть на бильярде, в шахматы или в карты, просто послушать международные или местные новости за чашкой кофе или стаканом воды, – пишет Ласло Контлер, – была кофейня. Многие люди едва ли не всю свою жизнь проводили в разговорах о политике, искусстве, литературе, о повседневности, листая газеты, журналы и даже энциклопедии в этих очень своеобразных общественных заведениях, которых в 1896 году только в Будапеште насчитывалось более 600 и почти 1,4 тысячи – по стране».

Журналист и детский писатель Адольф Агаи, работавший в те же времена, процитировал некоего путешественника, заметившего по поводу колоний, что американец, где бы ни поставил ногу, первым делом строит школу, англичанин – церковь, француз – театр, и если бы где-то в мире были венгерские колонии, то там первым делом строились бы, конечно, кофейни.

На старой фотографии, хорошо известной всем в Будапеште, запечатлено одно из таких заведений, «Дрешлер Кавехаз» («Dreschler Kávéház»), расположенное в том здании напротив Оперы, напоминающем дворец в невеликом королевстве, что к моменту выхода книги обещает стать пятизвездочным отелем. Столики вынесены на тротуар, под арочный портик. Черные костюмы, бородки, очки и пенсне. Кафе, как и пабы, пивные, трактиры (вспомнить «Последний кабак у заставы») – изначально заведения мужские. Мы об этом уже забыли, а на фотографиях Будапешта рубежа веков – хорошо видно. Все в шляпах – без головных уборов только официанты. В руках – газеты на тростниковых пюпитрах, чтобы не занимать место на столиках; в настоящих старых кофейнях они предлагаются посетителям и сейчас.

Кафе – «кофейня», точнее, кондитерская, по-венгерски «цукрасда» (cukrászda). Они становились центрами общественной жизни, достопримечательностями, и обрастали легендами. Про кафе «Abbázia», открывшееся в 1888 году в одном из четырех одинаковых зданий, формирующих площадь Октогон, говорили так: владелец, идя в ногу со временем, предлагал посетителям не только кофе, но и свежую прессу, как венгерскую, так и заграничную. Посетители же повадились вырезать из иностранных журналов красивые картинки. Хозяин терпел-терпел, но в конце концов начал ставить на каждой такой странице штамп: «Я украл эту картинку из кафе «Аббазия»». На что немедленно получил ответ в виде надписи на стене кафе: «Это здание я украл из высоких цен кафе «Аббазия»», что по-венгерски звучит более выразительно, чем в переводе. Про шикарный «Нью-Йорк», выстроенный на Большом бульваре накануне празднования Тысячелетия, рассказывали так: в день его открытия компания литераторов во главе с Ференцем Молнаром, автором романа «Мальчишки с улицы Пала», торжественно выбросила ключи от кафе в Дунай, чтобы двери его не закрывались ни днем, ни ночью. Литераторы особенно полюбили это кафе, и вскоре вошло в обычай бесплатно выдавать им чернила и листы бумаги (их тогда называли «собачьими языками») для записи неожиданно пришедших в голову гениальных строк. Редакции некоторых газет просто перенесли сюда свои заседания – тем более что интерьер кафе был украшен со всей роскошью благополучной и преуспевающей в те годы Австро-Венгрии.

Благополучие, конечно, было не повсеместным; преуспевание, как вскоре выяснилось, оказалось не таким уж прочным. Но достаточно пройти по проспектам и бульварам Будапешта, чтобы удостовериться: было бы решительно невозможно построить такой город без уверенности, что все идет так, как надо. Мир становится лучше, удобнее и безопаснее – правильнее во всех отношениях.

А еще и в Будапеште, и во всей Европе эта эпоха – время музеев. Британский музей и Лувр отрылись для публики уже в XVIII веке, далее – по нарастающий: в 1836-м открывается Мюнхенская Пинакотека, в 1839-м – Лондонская Национальная галерея, в 1852-м – Императорский Эрмитаж, в 1855-м – Дрезденская картинная галерея, в 1857-м – Лондонский Музей науки, в 1872-м – Исторический музей в Москве… Дальше – больше: Венские музеи-близнецы (истории искусств и естествознания) – в 1891-м, через четыре года – Русский Музей Императора Александра III и в 1912-м – Музей изящных искусств имени императора Александра III, «цветаевский», нынешний ГМИИ. Кажется, что инициаторами создания художественных музеев двигала мысль о том, что человек, видевший Мадонну Рафаэля, на подлость и злодеяния уже не способен. Все шедевры мира, все взлеты художественного гения – на расстоянии пешей прогулки по городу, по цене входного билета или вовсе бесплатно, как в Британском музее. Иди и наслаждайся, просвещайся, совершенствуйся.

Лень дойти? Так это время – еще и начало эпохи полноценной технической воспроизводимости произведений искусства. Увидеть ту же Сикстинскую мадонну Рафаэля до XIX века можно было только одним способом – приехав в Дрезден. Теперь книги и журналы наперебой торопятся донести до читателя-зрителя все подряд – от руин Пальмиры до столичной линии подземного электрического трамвая. «Собор покидает площадь, на которой он находится, чтобы попасть в кабинет ценителя искусства; хоровое произведение, прозвучавшее в зале или под открытым небом, можно прослушать в комнате», – отмечает в 1936 году философ Вальтер Беньямин, фиксируя процесс, начавшийся уже в конце XIX века, и в словах его звучит если не хвастовство, то законная гордость цивилизованного человека.

Европа как будто нашла себя, пришла в некую приемлемую для всех форму и намеревалась двигаться дальше – сколь угодно быстрее и со сколь угодно разнообразными новациями в сфере быта, техники и народного просвещения. Но в том же направлении и на тех же основах.

Да, случались волнения, аварии и даже преступления. Да, где-то шли войны, вот Балканская, например. Ну так никто и не ожидал всерьез, что человечество сразу научится жить без войн. Потом, постепенно, когда-нибудь… А пока мир такой, какой есть: трезвый, благоустроенный, насколько возможно справедливый, в значительной мере правильный. Движущийся в будущее размеренно и разумно – так, как следует.

Гений места, парадоксов друг
Петр Вайль. Гений места

«Для человека нового времени главные точки приложения и проявления культурных сил – города. Их облик определяется гением места, и представление об этом – сугубо субъективно».

 

Миллениум

Итак, мадьяры вступили на территорию современной Венгрии, как считается, в 896 году, а в 1896-м принялись торжественно, долго и вдохновенно отмечать тысячелетний юбилей этого события.

Собственно, весь город – не что иное, как подарок стране в год ее Тысячелетия. К этому году так или иначе подтягиваются даты строительства и открытия главных городских достопримечательностей, начиная с первой на европейском континенте линии метро и заканчивая безвестными, не попадающими в путеводители жилыми домами за Большим бульваром, где над воротами или у порога вырезаны в камне или выложены мозаикой все те же цифры – «1896».

Будапештское метро, кстати, в то время этим именем не называлось, поскольку слово «метрополитен» (от métropolitain – столичный) тогда еще нигде не связывалось с транспортом. Желтая, первая ветка – это Фёльдалатти (Földalatti), «Подземка». Император Франц Иосиф открывал ее лично, в первый день праздника, 2 мая 1896 года, после полудня.

Можно вообразить себе законную гордость будапештцев: в Вене-то такого нет! И в Париже нет. Есть, правда, подземка в Лондоне, но кто ж видел тот Лондон? Может, и Лондона никакого нет, туман один… Знающие люди могли бы подсказать, что в Лондоне-то в 1863 году запустили подземную железную дорогу, с паровозом, и выглядела она как вестибюль ада: дым, копоть, грохот; тогдашние врачи принялись доказывать, что кашель полезен для здоровья. И перевели на электрическую тягу лондонскую подземку лишь незадолго до венгерского празднования, в 1890 году. В Будапеште же сразу открывали линию электрическую, о чем и сообщало ее полное первоначальное наименование – Ferenc József Földalatti Villamos Vasú (Подземная Электрическая Железная дорога Франца Иосифа).

Будапештская подземка благополучно функционирует и сейчас, еще раз демонстрируя разницу между сегодняшним днем и «прекрасной эпохой». Современный метрополитен – всегда средство для перевозки больших масс населения, точнее даже – «трудовых ресурсов», и связывает обычно прежде всего вокзалы и заводы… Фёльдалатти же ведет от самого модного кафе «Жербо» возле набережной – мимо Оперы – в парк – и к купальням.

Самая известная фотография будапештской подземки запечатлела туманное осеннее или зимнее утро (на голых ветках деревьев – ни одного листика). Площадь Героев, левая колоннада монумента Тысячелетия с обратной стороны, с изнанки. Виден и раскинувший крылья архангел на вершине колонны, и аллегорические скульптурные группы, изображающие Бедствия и Войны, и семь статуй венгерских королей в колоннаде, от Иштвана до Лайоша I. Под землю, под колоннаду въезжает, поворачивая и спускаясь, вагон подземной железной дороги. Ни одного человека не видно – только туман, сквозь который еле различимы здания, обрамляющие проспект Андраши.

Вагон именно спускается, двигается в сторону от зрителя, хотя идет он на фотографии по левой колее. С открытия и до 1941 года движение в будапештской подземке было левостороннее, причем два последних перегона – до станций «Зоопарк», «Állatkert», (ныне не существующей) и «Артезианская купальня», «Artézi fürdő», (сейчас – «Купальня Сечени») – были наземными.

Первоначальные подземные станции и теперь сохраняются в том виде, в каком были созданы в 1896 году. Не сохранились только наземные павильоны. Они, более всего похожие на ажурные шкатулки, простояли совсем недолго и, судя по всему, стали мешать активизировавшемуся с началом ХХ столетия городскому транспорту. Зато достаточно спуститься на двадцать ступенек без всякого эскалатора, чтобы, как это часто бывает в Будапеште, оказаться в XIX веке: латунные дверные ручки, дубовые двери шкафов, скрывающих электрическое и пожарное хозяйство, белая кафельная плитка, названия станций в орнаментальных рамках. Поддерживающие перекрытия столбы вполне могут служить символом эпохи: сами стойки – клепаные колонны из стального швеллера. Для конца XIX века – новая, современная, передовая технология, прямой аналог металлическим конструкциям Эйфелевой башни, возведенной в Париже на семь лет ранее будапештской подземки. Но завершаются они традиционной капителью с листьями аканта, как на античных мраморных колоннах. Технология – новая, эстетика – старая.

Венгрия на рубеже веков переживает бум строительства, и не только в столице: «быстрее венгерских в тот период росли только отдельные города Америки». Район вокруг вокзала Келети горожане прозвали «Чикаго»: «новый пештский квартал как будто соревновался с незнакомым американским дядюшкой, в два года возникнув из ничего». И не он один.

Самый пик этого взлета приходится как раз на 1896 год. Именно вокруг даты Тысячелетия группируются все достопримечательности Будапешта, построенные, заложенные или открытые годом позже или годом раньше…

Да, Центральный рынок с его знаменитой разноцветной крышей фактически открылся 15 февраля 1897 года, но закончено строительство было именно в 1896-м, и отложить открытие пришлось из-за пожара, но дата на фасаде – та самая.

Да, базилику святого Иштвана освящали в 1905-м, но к году юбилея построили в целом; еще девять лет потребовалось на завершение внутреннего убранства, однако свое место на площади величественное здание в год праздника уже заняло, и купол уже вознесся над городом.

Да, строительство здания Парламента велось с 1885 по 1904 год, но в 1896-м торжественное заседание провели в нем, в зале под куполом; отпраздновав, продолжили работы.

Но уже без всяких оговорок, именно в 1896 году в Будапеште были построены: мост Франца Иосифа (сейчас – мост Свободы, зеленый, ведущий от Центрального рынка к купальням «Геллерт»), Выставочный зал «Мючарнок» на площади Героев, Министерство Юстиции (теперь – Этнографический музей) напротив здания Парламента, церковь Матьяша в Буде в ее нынешнем виде, Реформистская церковь в Буде на набережной, отель «Metropol» на проспекте Ракоци, театр Комедии и «Гранд Отель Роял» (нынешняя «Corinthia») на Большом бульваре… Добавить ли в список и здание кафе «Нью-Йорк», с башней и крылатыми мефистофелями, держащими светильники, там же, на Большом бульваре, построенное чуть раньше, в 1894-м?

По поводу самого Большого бульвара имеется весьма выразительная статистика. Застраивался он в 1880–1890 годах, причем такими темпами: 1884 год – пять доходных домов в четыре жилых этажа (не считая нижнего, занимаемого магазинами, конторами и ресторанами), с колоннами, башенками и атлантами; 1885 год – восемь таких домов; 1886 год – уже восемнадцать. И дальше активнее с каждым годом: 1889 год – двадцать домов, 1890 год – двадцать три. Наконец, 1891 год (пять лет осталось до юбилейного года) – двадцать четыре таких дома, по два в месяц!

Приходится признать: такого праздника, какой устроили себе венгры в 1896 году, не знала, пожалуй, ни одна из стран мира. Юбилейный год совпал с моментом небывалого взлета экономики страны и благосостояния ее жителей. Конечно, за пределами столицы экономических изменений почти не наблюдалось, а в политическом отношении страна, где нескольким семействам крупных магнатов принадлежало до четверти всей пахотной земли, со своими почти феодальными порядками выглядела архаично. Но в Будапеште Прогресс и Цивилизация явно демонстрировали свои блага.

Юбилей праздновали полгода, со 2 мая по 31 октября. На территории нынешней площади Героев (Монумента Тысячелетия на ней еще не было) и в городском парке рядом развернули огромную выставку, где в двухстах сорока павильонах публике демонстрировались успехи венгерской промышленности. Там были павильоны цемента и сельских пивоварен; павильон, демонстрирующий производство динамита – с портретом Нобеля и с древнегреческим портиком на фасаде; павильон прессы и даже особый павильон телефонных новостей, изобретение Тивадара Пушкаша (позвонив по определенному номеру, можно было прослушать новости, прогноз погоды и биржевую сводку; кстати, в Венгрии считают, что интернационально слово «алло» – не что иное, как произнесенное Пушкашем венгерское «Hallom» – «Слушаю»). Семь специально выстроенных парадных ворот вели на территорию выставки, включающую и замок Вайдахуньяд, построенный к празднику 1896 года в качестве павильона сельского хозяйства. Били фонтаны, играли оркестры, и под небесами на пятисотметровой высоте катал желающих воздушный шар.

На торжествах присутствовали император с императрицей, высшая знать империи, иностранные представители (от России – дядя Николая II, великий князь Владимир Александрович). В церкви Матьяша выставляли на всеобщее обозрение главную национальную святыню, корону святого Иштвана. В большом павильоне демонстрировали триптих Михая Мункачи «Ecce Homо», где его за полгода увидели триста с лишним тысяч человек. Визит императора в живописный павильон был снят на кинопленку. Так появился самый первый фильм в истории Венгрии.

На Будайском берегу Дуная, в районе нынешнего моста Ракоци, был построен целый городок развлекательных павильонов «в турецком стиле» – этакий маленький временный Константинополь. Там работали кофейни, варьете и разнообразные сценические площадки, где публику развлекали актеры городских театров. По вечерам в небе полыхали фейерверки, в водах Дуная разыгрывались морские битвы, имелся свой турецкий базар и даже нечто вроде открытого для посетителей гарема и почти настоящего храма Айя София. В отличие от выставки в парке Варошлигет, этот городок был построен целиком по частной инициативе: его задумал и организовал Карой Шомоши, владелец цирка и варьете.

Торжества, выставка, а более всего – прекрасный, только что построенный город должны были лучше любых слов убеждать будапештцев, что дни счастья и благополучия наступили навсегда и что Прогресс и Цивилизация никогда более не сдадут своих позиций, что жизнь отныне должна стать разумной, справедливой и мирной. Не иначе, звезды так счастливо встали в тот год над Будапештом…

Площадь героев – формула страны

Семь племен под предводительством Арпада пришли в 896 году на Дунай – их вожди, бронзовые всадники, стоят в центре площади. Путешествие венгров было делом богоугодным, о чем свидетельствует архангел Гавриил с вершины 36-метровой колонны – это самая высокая точка монумента. На новом месте пришельцы то жили мирно, то, случалось, воевали, но в целом неустанным трудом заработали себе славу и благополучие; об этом – аллегорические фигуры поверх колоннад. И тут же, как логическое продолжение, краткий конспект тысячелетней истории венгерской государственности – стоящие между колоннами фигуры ее главных действующих лиц. Крайний слева – первый король Венгрии, основатель государства Иштван Святой. Крайний справа – Лайош Кошут, пламенный революционер.

Логика истории сбивается. Правильнее было бы, если б император и король остался на своем месте, ведь именно на его правление пришлось празднование Тысячелетия. Зато так – нагляднее: ансамбль площади напоминает, что памятники ставят победители, что история – не факт, а текст, и что монументы обычно так же далеки от истины, как гимны, оды и парадные портреты.

 

Эклектика

Весь Будапешт – материализованное воспоминание о том времени, о «прекрасной эпохе», и в особенности о «венгерском полудне», пришедшемся на 1896 год. О нем город говорит не переставая, и не только мнемоническими фокусами вроде 96-метровой высоты куполов Парламента и базилики святого Иштвана, но и каждой улицей, каждым кварталом от Дуная до площади Героев, каждым своим зданием, значительная часть которых возведена не более, чем за полтора десятилетия до юбилейного года, за время сознательной деятельности одного поколения.

Здания эти построены в стиле, обычно называемом «эклектикой». Совсем недавно слово «эклектика» применительно к европейской архитектуре XIX века выглядело откровенно неодобрительным, даже ругательным. «Ампир» было словом солидным, а в компании с прилагательным «русский» превращалось в аттестат художественного качества: белое, округлое, добротное, с золотом. Принято было гордиться русским ампиром Петербурга, имея в виду штучные творения честного мастера Захарова, легкомысленного проныры Тома де Томона, удачливого Воронихина и великого Карло Росси – массовую застройку уничижительно припечатывая словом «эклектика». И Андрей Львович Пунин, профессор Академии Художеств, специалист по архитектуре именно этого времени, с удовольствием пересказывал старую шутку про заказчиков той поры: «Что, барин, в каком стиле строить будем? – Строй во всех, за все уплочено!».

Когда «во всех» – это и есть эклектика. Вот из этой-то эклектики и состоит Будапешт. И здесь видно, до чего этот стиль – к месту и ко времени. Он естественен в Будапеште равно и настолько так же, как естественны высокая классика дорики и ионики в Афинах Перикла и деревянные избы в северных русских селах. Людям второй половины XIX века он подходит, как хорошо сшитый костюм, как сюртук: и прилично, и движений не стесняет, и в обществе показаться можно. Его еще называют романтизмом, боз-аром или историзмом. Суть-то за всеми названиями скрывается одна – заглянуть в историю искусства и выбрать то, что подойдет.

Дело даже не в том, что заказчикам надоел классицизм (а он надоел). Как раз к середине XIX века повсюду открылись музеи и библиотеки. Публике стала доступна информация о сооружениях древности, Средневековья или Возрождения. Общая образованность тоже повысилась, газеты читали все, за новостями науки старались следить.

Заказчики изменили пожелания. Говорили теперь не «Как у соседа, но лучше», а «Как у Людовика XIV, только вместительнее», «Как в палаццо Строцци во Флоренции, только удобнее». Образцы-то – вот они: на расстоянии трех трамвайных остановок, в библиотеке, в музее, в книгах. Надо представить, насколько как раз тогда расширился кругозор таких частных заказчиков. Их отцы видели из архитектуры то, что вокруг. Ну кто-то в Вену съездит, кто-то в Париж – и нет принципиальных различий, из Будапешта или из Петербурга. Все равно это разовые поездки, без возможности зафиксировать увиденное, без возможности проанализировать и понять.

И вдруг – вот оно. На этой странице Египет, на той Ассирия, тут Людовик тот, там этот. И трудно представить себе, что могло бы удержать заказчика от формулировки техзадания в духе: «Сделайте, как на этой картинке». Дело даже не в том, что у архитектора стало больше книг, в деталях описывающих памятники архитектуры всех времен и народов. Важно, что эти книги стали доступны заказчикам. То есть тем, кто строит себе дома в городе, с целью жить в них или сдавать в аренду жильцам – не важно. Важно, что круг образов, которые крутятся в голове у заказчика, его собственным жизненным опытом уже не ограничивается. Перед ним вся история архитектуры, с античностью, с готикой, с ренессансом – и далее со всеми остановками.

Поначалу пробовали копировать «как есть». В Будапеште, на расстоянии полукилометра друг от друга, стоят выразительные образцы этой стадии освоения мирового архитектурного наследия: возле Базилики – дом «Пихлер» («Pichler ház», 1855–1857), воспроизводящий кружевной фасад венецианского дворца Дожей, а на Большом бульваре возле площади Октогон – дворец Баттьяни, скопированный с флорентийского палаццо Строцци (Batthyány-palota, 1884).

Далее пошло то самое «во всех стилях», сплавлявшее – сообразно степени эрудированности заказчика и мастерства архитектора – венецианские, флорентийские, римские, парижские и мавританские образцы в единое целое. Готическое? Тоже никаких возражений. Древнеегипетское – а почему бы и нет? Так и появляются при неоренессанском фасаде здания Оперы рядом с пышнотелыми музами, амурчиками барокко и ракушками рококо одновременно: на крыше здания – портретные скульптуры музыкальных деятелей XIX века в сюртуках, а у его центрального крыльца – египетские сфинксы. Никаких возражений: Оперу сфинксом не испортишь. Повышая концентрацию эстетической смеси, на Рождество будапештцы запрягают сфинксов в сани – и городская среда принимает эти сани с той же естественностью, с какой ресторанный обед соединяет французское шампанское с венгерской гусиной печенкой.

Понятно, почему советское искусствоведение не жаловало эклектику. Это буржуазный стиль. Стиль, соответствующий вкусам буржуа. То есть – горожан. Тот стиль, который выбирали для себя люди, получившие возможность выбирать самостоятельно.

Эклектика – торжество частного вкуса. И частной инициативы застройщика-предпринимателя. И частной же практики архитектора. Идеологии тут места нет. Когда характер фасада определяется взаимным согласием архитектора и заказчика, для комиссии по идеологии ЦК КПСС просто не остается поля деятельности. И осуждали этот стиль даже не за то, что «буржуазный», в смысле «классово чуждый» (хотя какая архитектура может быть у пролетариев?). И уж точно не за эстетические качества, поскольку эклектика использовала тот же набор архитектурных форм, что и глубокоуважаемый классицизм. За эту свободу частного человека, наглядно выраженную в камне, и не любили. Как так: чего захотел, то и заказал архитектору? А тот: как вздумал, так и построил! Непереносимо.

В Будапеште этот частный, обывательский, стиль существует свободно и повсеместно. Здания предыдущих стилей не давят его. Барокко мелькнет иногда антикварным украшением. Классицизма так мало, что можно вынести за скобки. Не говоря уж про готику, которая при ближайшем рассмотрении – та же эклектика, историзм, то есть неоготика, чему нагляднейшим примером может служить церковь Матьяша, выглядящая вполне средневековой, но получившая свой нынешний вид в 1896 году.

И последующие стили здесь вполне обходятся без того, чтобы теснить XIX век и расталкивать его локтями: ар-нуво в социальном смысле продолжает частную тему эклектики, Корбюзье здесь не было, а «архитектура стекла и бетона» по большей части занимает места зданий, разбитых в войну, и не высовывается за границы старой планировки ни на метр.

Зато неоренессанс, необарокко, неорококо, неоготика, неовизантийский стиль, индо-сарацинский стиль, неомавританский стиль, романтизм, боз-ар и прочий историзм – квартал за кварталом. В результате становится понятно, чем он хорош. В первую очередь – именно этой свободой частной инициативы, свободой действия с обеих сторон – заказчика и мастера.

При этом внимательный наблюдатель не может не заметить: свобода использования любых образцов и первоисточников отнюдь не превращает городские улицы в бессмысленный винегрет всего и вся, как этого можно было бы ожидать. Эклектика в архитектуре потому и очерчена четко выраженными временными рамками, в целом совпадающими со временем существования Австро-Венгрии, что максимальное количество вариантов внешнего оформления уравновешивается жесткими и совсем не многовариантными требованиями технологии.

Ограничена высота зданий. И не царским указом, а прочностью кирпича, способностью стены вынести тяжесть четырех-пяти этажей – и неспособностью вынести тяжесть десяти. Ограничена ширина окон: если балки деревянные (а они часто деревянные), не очень-то размахнешься. А высота потолка ограничена дважды. Слишком высоко поднять его мешает сопромат и экономика: увеличение высоты повлечет за собой увеличение стоимости и изменения планировки. Опустить слишком низко не дает рынок: в квартире с низкими потолками жить нехорошо, неприлично, не комильфо и никому не хочется. Формы фасада тоже определены естественными физическими причинами: на первом этаже могут быть арочные окна, на втором и далее – прямоугольные, но ни в коем случае не наоборот.

Получается, что жить в городе, застроенном, как Будапешт, всеми этими неостилями, уютно уже потому, что архитектура его живет по тем же законам, что и люди. Каркас-тело-корпус каждого такого дома похож на тело-каркас-корпус соседнего и того, что через дорогу. И лица-фасады опять же, как у людей, собраны из одних и тех же элементов: тут – карнизы, пилястры, капители, фронтоны, там – глаза, носы, губы, брови. А выражения этих лиц – разные, и возраст разный, и характеры. Все как у людей.

Эклектика была хороша еще и тем, что гениальности от каждого мастера не требовала. Это, пожалуй, был последний век, когда нужны были не гении и не «специалисты», а мастера. Мастера, хорошо выучившие свое дело, то есть все то, что касается конструкции здания, его основы, его скелета, – то, что не надо открывать, надо выучить открытое и понятое до тебя. И достаточно образованные, чтобы ориентироваться в богатстве уже сделанного, воспитанные на этом богатстве, изучившие, впитавшие его – благо книги уже были, библиотеки и музеи уже были.

Подобное можно наблюдать и на примере российской северной столицы, где еще с 1830-х годов «отход от классицизма и обращение к разнообразным стилевым прототипам стали все явственнее проявляться и в архитектуре городских особняков и дворцов». Но в отличие от коллег из Санкт-Петербурга, архитекторы Будапешта не были подавлены величием предыдущего этапа. Эклектичная архитектура Петербурга – в тени строений барокко и ампира, составляющих славу города. Будапештским мастерам в этом смысле можно позавидовать: они не страдали от комплекса неполноценности хотя бы потому, что у них за плечами не высились великие тени Растрелли, Захарова, Росси.

И становится понятно, откуда взялись внезапно в таком количестве архитекторы, за полвека, между потопом и юбилеем, застроившие весь Пешт. Ведь на «гения» среди них не тянет, пожалуй, даже умница Миклош Ибл. Но у них были хорошие учителя: Имхотеп, Иктин, Калликрат, Анфимий из Тралл и Исидор из Милета, Филиппо Брунеллески, Джулиано да Сангалло, Браманте, Виньола, Бернини, Палладио, Мансар, Габриэль, Кристофер Рен. А они оказались хорошими учениками…

Пожалуй, со времен Афинского Акрополя не было в Европе более гуманистической архитектуры, чем эклектика второй половины XIX века. Это не архитектура духа, как готика, где главное – стремление туда, вверх, за пределы грешного мира. Это не барокко, у которого прекрасно получались храмы, а еще лучше – дворцы; частный же дом, выполненный в стиле барокко, всегда выглядит, как тот же дворец, но в бюджетном исполнении. Классицизм же настолько демонстративно равнодушен к человеку, что, кажется, вовсе не берет в расчет его вкусы, потребности и физические возможности. И вот, пожалуйста: за торжественными трехэтажными фасадами той же улицы Зодчего Росси в Петербурге прячутся сложные по структуре здания, в которых число этажей доходит до пяти, а в Адмиралтействе в кабинетах верхнего этажа темно, потому что на месте окон – скульптурный фриз. Да и тридцать ступеней классицистической парадной лестницы Венгерского Национального музея созданы, кажется, только для того, чтобы всячески затруднить человеку его посещение.

Иное дело – здания буржуазной эпохи, здания исторических стилей, ставшие главным украшением города жилые дома. Построенные не для Бога, не для Государя, даже не для Общества – для человека. С большими окнами – чтобы светло. С балкончикам и галереями – чтобы поговорить. С предусмотренной возможностью, если нужно, достроить лифты, провести канализацию, газ и электричество и что там еще принесет Прогресс. И с украшениями того же буржуазного, мещанского, обывательского уровня – чтобы красиво, понятно, богато и «как у людей». Возможно, это был еще и последний век в европейской культуре, когда Художник и Заказчик понимали друг друга с полуслова, когда архитектура умела быть празднично-роскошной и цивилизованно-уютной одновременно, а город не стеснялся застраивать улицу за улицей домами, похожими на дворцы, и дворцами, похожими на дома.

«Ваше величество, сейчас в Вене много строят. Но эта мешанина стилей мне лично совсем не нравится, – как-то пожаловался императору австрийский художник Фридрих фон Амерлинг. – Она напоминает ресторанное меню в камне!» «Я в это не вмешиваюсь, – кротко ответил Франц Иосиф. – В таких вещах художники разбираются лучше». И правильно. Не должен монарх вмешиваться в обывательские меню – ни в каменные, ни в ресторанные. Что есть и в чем жить – это наше, человеческое, мещанское, городское, буржуазное дело. Мы – сами.

 

Прогулка по проспекту

Формально это Kossuth Lajos utca, улица Лайоша Кошута. Названа она была так в 1894 году, сразу после смерти человека, который очень много значит для Венгрии, несмотря на то, что история ее пошла не по тому пути, который он считал правильным. Но по логике города, улица Лайоша Кошута – продолжение проспекта Ракоци. Так же меняет имя каждые полкилометра Большой бульвар; поначалу это запутывает, потом становится понятно, почему название изменилось.

Здания в те времена строились в надежде, что их будут разглядывать. Не скользить на бегу равнодушным взглядом, а следовать изгибам арок, останавливаться на завитушках, отмечать ритм, задаваемый пилястрами и кронштейнами.

Фразу про архитектуру и музыку обычно вспоминают по поводу готических соборов, однако совершеннейшей истиной, точной характеристикой архитектурного искусства она становится именно в городе «прекрасной эпохи», на улице, застроенной доходными домами.

Главным художественным принципом здесь оказывается живой ритм окон и дверей, каким-то хитрым образом соотнесенный со скоростью движения пешехода. Он, этот ритм, естественен, как ритм шагов. Пять шагов – окно, еще пять шагов – следующее… Может, шесть или семь, у кого как, но согласованность между человеческим физическим (физиологическим!) движением и чередованием архитектурных форм – налицо. Это как раз тот гуманизм, о котором говорят обычно только применительно к греческой архитектуре. Между тем, вот она – человекосоразмерность. Наглядное выражение тезиса о том, что человек есть мера всех вещей. И архитектурных форм зданий на улице Лайоша Кошута в Будапеште в том числе.

Это действительно шумный проспект, по будапештским меркам. Ведет на Будайскую сторону, в Вену и далее – на Запад, так что загружен основательно, и по сторонам тут глядеть затруднительно. Поэтому сейчас получается наоборот: здесь не столько пешеходы смотрят на дома, сколько дома – на пешеходов.

Атланты, поддерживающие карнизы, смотрят на пешеходов с тем выражением лиц, которое должно соответствовать соломоновой фразе: «И это пройдет». Эти глаза уже видели: ежегодные демонстрации «за» и «против», случающиеся в Будапеште 15 марта, встречу ХХI века, весну 1989-го, танки 1956-го, бои 1945-го, ораторов 1918-го; видели горожан, обсуждавших смерть императора и короля Франца Иосифа, а перед тем – убийство наследника престола и начало войны. Празднование Тысячелетия завоевания родины тоже, скорее всего, видели, великое наводнение… Стоп, наводнения 1838 года не видели и видеть не могли; о нем помнит только Францисканская церковь напротив.

Пешеходы по этой улице или спешат вперед, без остановок, подгоняемые непрекращающимся потоком машин и автобусов, или тормозят у витрин, не столько шикарных, сколько занимательных. «Fegyver szaküzlet» – «Оружейный магазин»; из оружия там в основном сабли, их туристы и фотографируют.

Старая церковь – как камушек, затормозивший поток улицы. Создалось некоторое завихрение, и получился угол между стеной церкви и выросшим тут же зданием. Все это чертили и планировали, но все равно кажется, что оно «само» так выросло.

Улица втекает в площадь, как ручей в озеро. Дальше – симметричные, как две ладони, дворцы Клотильды, фантастический «Парижский двор», похожий на правительственное здание доходный дом Кирайи, а впереди – мост Елизаветы, который уже никогда не увидеть таким, каким выглядит он на довоенных фотографиях.

 

Архитектор Будапешта. Миклош Ибл

Пешт. Центр. Базилика святого Иштвана. С галереи, окружающей ее купол, открывается вид на весь город. Внизу, к востоку, расстилается Пешт – с прямым проспектом Андраши, под которым проходит первая на континенте линия метро, с черепичными крышами, с прямоугольниками внутренних двориков, где мелькают красные пятна цветущей герани. На западе, вровень с галереей базилики, виден на Крепостном холме Королевский дворец.

Многое из того, что открывается с высоты купола Базилики, – работа одного человека. Очень хочется представить себе его, уже шестидесятилетнего, но крепкого, с «профессорской» бородкой, стоящим на той же галерее и оглядывающим город. Направо – Опера: его произведение. Налево – Дворец: его же. Плюс целый ряд других строений, скрывающихся среди городской застройки, плюс собственно Базилика…

Миклош Ибл в наибольшей мере имеет право на то, чтобы называться архитектором Будапешта. Именно так: начал он архитектурную деятельность в 1845 году, умер в 1891-м; акт об учреждении единого города (1873) пришелся как раз на середину его профессиональной биографии.

Родился Миклош Ибл в Секешфехерваре в 1814 году. Стало быть, среди его известных ровесников – Михаил Лермонтов и Тарас Шевченко. Учился в Вене, в Мюнхене. Затем – у главного, чтоб не сказать единственного, классициста Будапешта, Михая Поллака (это его Венгерский Национальный музей своим холодным восьмиколонным портиком разбавляет жизнерадостную эклектику Пешта). Более того, первое ателье открыл на пару с сыном Поллака, Агоштоном. Но прежде успел получить образование в Мюнхенской академии художеств и совершить учебную поездку в Италию.

Да, Ибл не был гением-самоучкой. Возможно, он не был и гением, поскольку основ не потрясал и новых горизонтов не открывал. Он был мастером с хорошей подготовкой, основательной и – хотя бы по набору зрительных впечатлений (Вена, Мюнхен, Италия) – разнообразной.

Первой серьезной работой стала реконструкция особняка в городке Фот рядом с Будапештом для графа Иштвана Каройи. Семейство Каройи – один из знатнейших венгерских родов, известный с XIII века, а в XIX и XX веках исправно поставлявший стране политиков первого ряда.

Михай Каройи был премьер-министром и президентом Венгрии в 1918–1919 годах; это памятник ему в 2012 году убрали с площади у Парламента. Дьюла Каройи занимал пост премьер-министра дважды, в 1919 и в 1931–1932 годах. Скульптура еще одного из графов Каройи, Шандора, политика и мецената, встречает туристов в замке Вайдахуньяд: печальный бронзовый мужчина сидит, положив рядом книги и шляпу, на каменной скамье напротив Якской часовни.

Хозяин особняка в Фоте, граф Иштван Каройи – тоже не последняя фигура в национальной истории – политик, академик, меценат… Возможно, разговор сворачивает от самой постройки к ее хозяевам как раз потому, что про особняк-то сказать нечего. Обычная классицистическая постройка, симметричная, простая. Пожалуй, даже слишком простая…

Но параллельно Ибл работает еще над одним строением, уже совсем другим. Тридцатилетний архитектор строит в том же Фоте римско-католический собор. В историческом, «средневековом», стиле. Вот так и формируются мастера «прекрасной эпохи» – рисуя на одном чертеже колонный портик с ионическими капителями и в то же время на другом – базиликальный храм с романским порталом и готическим окном-розой. Однако до шизофренического раздвоения личности дело не доходит: основа конструкции и там и там – стена; ни готического каменного каркаса, ни романских контрфорсов не видно. Мыслит архитектор все же как человек XIX века.

В конце 1850-х Миклош Ибл получает работу в Будапеште. В Пеште, точнее. В хорошем месте, неподалеку от Национального музея, строит Манеж. Функционально – это то же самое, что и классицистические Манежи в Москве и Петербурге, то есть зал для тренировок кавалерии, для парадных конных выездок. Только Манеж в Санкт-Петербурге у Джакомо Кваренги (1804–1807) – чистый Парфенон, в Москве у Бетанкура и Бове (1817–1825) – тоже нечто импозантное, пафосное, гвардейское. Пештский Манеж будет поскромнее, да и мода архитектурная не стоит на месте. В 1850-е годы, действительно, не каждое общественное здание строится по античному образцу; иногда Манеж – это просто манеж. А чтоб не спутали со складом – статуя коня наверху.

И тогда же в творчестве мастера начинается главная тема эпохи – городские дома. Кажется, что строения такого рода ускользают от глаз туристов (и исследователей), потому что занимают место в промежутке между двумя жанрами. Это не вполне обычный городской дом, поскольку рассчитан только на одну семью и подчеркнуто параден. Но и «дворцом» его не очень хочется называть: не так уж демонстративно противостоит он окружающей среде; он тут – достойный среди равных, в своем обществе, а вовсе не барин в окружении холопов. В Венгрии используется слово palota, отсылающее к «палатам». В 1860-х Ибл строит один из таких городских дворцов – дворец Каройи (Károlyi-palota, Pollack Mihály tér 3). Строит щедро: тут и парадное крыльцо, и французские мансарды-башенки по бокам (графские дочки, что ли, оттуда из окошек кавалеров присматривать будут?), и статуи между окнами, и вообще много всего.

Понятно, что архитектор – фигура зависимая. Он работает на заказ, как портной. И трудно сказать, глядя на этот сливочно-шоколадный «тортик», один из многих будапештских «тортиков», как было дело. Может, заказчик, как в той петербургской шутке, требовал: «Строй во всех <стилях>, за все уплочено», а архитектор, скрипя зубами, нанизывал балюстрады на башенки. А может, как раз архитектор, по собственной инициативе, создавал своего рода демонстрационный образец, chef-d'œuvre для портфолио: я, мол, и так умею, и так, и эдак – выбирайте.

На момент создания дворца Иблу уж сорок девять лет. Он должен уже уметь многое и намерен работать еще долго. Тем более, что после Соглашения 1867 года и рождения Австро-Венгрии Пешт явно идет на подъем и на все находятся деньги: на землю, на стройматериалы, на архитектурные проекты, на оплату работы скульпторов, кузнецов, лепщиков, мозаичистов и прочих художников, украшающих новопостроенные здания. Такие, как Сберегательный банк Пешта (Első Pesti Hazai Takarékpénztár, Ybl-palota, Károlyi Mihály utca, 12; 1869). Это на полдороге от Университетской площади с двуглавой барочной церковью к площади Францисканцев. Здание выходит углом на перекресток и завершается четырехгранным куполом с окнами в огромных наличниках. Там, под куполом, спрятана роскошная, разворачивающаяся спиралью, лестница – белая с золотом, торжественная, как симфония, и, как оперетта, изящная. Сейчас в здании размещаются офисы, но взглянуть на нижние витки спирали можно, как и на просторный внутренний дворик.

Следующее здание Миклоша Ибла, позволяющее понять логику развития архитектуры Будапешта (да, уже Будапешта: города объединились в 1873 году), – это Главная таможня на набережной Дуная возле моста Свободы, тогда еще не существовавшего (Fővámház, сейчас Közgazdaságtudományi Egyetem, Budapest, Fővám tér 8; 1870–1874). Ныне все внимание оттягивает на себя Центральный рынок, стоящий слева и принадлежащий уже следующей эпохе, хотя и отделенный от времени Ибла всего четвертью века. Изначально же главенствовала, конечно, она. Но всю ее объять взглядом трудновато, и при нормальном восприятии с высоты человеческого роста, с набережной, с перекрестка, взгляд выхватывает детали. Вроде безупречных по ремесленному исполнению сдвоенных окон со скульптурами или тяжелых, под треугольными фронтонами, рам входных дверей. Это одно из первых зданий города, где нащупывается новая эстетика: горизонтали преобладают над вертикалями, протяженность фасада перестает требовать центрального элемента вроде купола или главенствующего фронтона. Здание понимается как часть ряда, из таких же зданий состоящего; тело города уже не желает быть просто фоном для дворцов и храмов…

Тут есть еще маленький, но симпатичный педагогический сюжет о том, как в ходе работы над зданием Таможни, или чуть раньше, маститый и опытный к тому времени Миклош Ибл заметил молодого немецкого каменщика без всякого образования, но зато, похоже, с фантазией, Хенрика Шмаля… Задачка для Вазари или для киносценариста: что это должна быть за ситуация? Что такое должен сказать, сделать, нарисовать молодой человек, как проявить себя, чтобы Ибл «взял его под свое крыло и обучил за собственный счет»? Не ошибся мастер: выпущенный в свободный полет, Хенрик Шмаль создал вскоре одно из самых оригинальных, хотя и малоизвестных, строений Будапешта – Párizsi udvar, «Парижский двор».

Дальше, конечно – Опера. Собственного здания Оперы – вот чего так не хватало в 1870-е годы жителям самых богатых городских районов, Липотвароша и Терезвароша. Разрешение от императора и короля Франца Иосифа было получено в 1873 году, и городская власть объявила конкурс проектов, причем требования прописали самые жесткие: архитектор должен был озаботиться и эффектным внешним видом здания, и акустикой, и удобством помещения для певцов и актеров, и механизмами смены декораций. После того, как 8 декабря 1881 года произошел катастрофический, со многими жертвами, пожар в венском Рингтеатре, на первый план вышли вопросы пожарной безопасности. По тем временам действенных средств решения задачи не было; материалы в распоряжении строителей имелись только традиционные – камень плюс все то изначально пожароопасное хозяйство, которым набит любой театр: дерево мебели и декораций, ткани… В здании был запроектирован металлический занавес, но насколько он надежен?

Ибл находит решение, не выходя за пределы собственной профессиональной компетенции, то есть в рамках возможностей архитектуры. В его проекте предусмотрен выход из зрительного зала на масштабную арочную галерею на фасаде. Из нее публика, в случае чего, может выйти на большой балкон над центральным входом, а там… Там – хоть лестницы приставить, хоть телегу с сеном подогнать – путь к спасению открыт, здание уже – не ловушка. К счастью, опробовать не пришлось: пожаров в будапештской Опере не было ни разу.

Как раз взгляд на Оперу позволяет понять художественную логику того варианта эклектики, что называется боз-ар. Для этого надо рассмотреть здание последовательно, начав издалека, но постепенно приближаясь к нему.

Итак, мы смотрим на фасад Оперы с противоположной стороны проспекта Андраши и видим в целом довольно сложное по силуэту и внутреннему наполнению сооружение; видим крупные детали: то самое крыльцо в три арки, пять арок галереи выше, скульптуры в нишах и у верхней балюстрады. Здание напоминало бы букет, если б природа знала параллельные линии и прямые углы; три темные розы – арки крыльца, пять гвоздик – арки второго яруса, листья чего-то темного и густо-зеленого – боковые ризалиты, и веточками кружевной зелени на фоне неба – скульптуры…

Подходим ближе. Целиком в поле зрения здание теперь не помещается: мы уже не видим крыши с ажурным коньком, из двух сфинксов разглядеть можем только одного, и одного из двух сидящих в нишах композиторов – или Ференца Листа, или Ференца Эркеля; на выбор, по очереди, но не обоих сразу. Становятся видны окна за аркадой наверху, а при окнах – фронтоны и контрфорсы, перед окнами – перила и балюстрады, а в боковых арочных нишах – скульптуры. Сложность силуэтов всех деталей и само соотношение количества деталей к целому остается примерно то же. Более того, мы можем подойти вплотную к одной из этих деталей – хоть к черному чугунному столбу, например – и убедиться, что и здесь сложный силуэт состоит из множества более мелких, но не менее сложных деталей… В точных науках такое называется «фрактал»: геометрическая фигура, обладающая свойством самоподобия, то есть составленная из нескольких частей, каждая из которых подобна всей фигуре целиком.

В архитектуре речь идет не о подобии самих форм, но о соотношении их характеров; о том, что степень их сложности на всех уровнях масштаба остается в целом неизменной – как при восприятии всего здания в целом, так и при рассматривании какой-либо маленькой его детали.

Причем предыдущий стиль, классицизм, ничего подобного не знает: уперевшись носом в колоннаду какого-нибудь восьмиколонного портика, мы увидим гладкую, в лучшем случае каннелюрованную колонну, ничего не говорящую ни о размерах, ни о силуэте здания в целом. «Фрактализация» архитектуры – свойство именно этого стиля, боз-ара второй половины XIX века. И, возможно, именно поэтому городские здания того времени выглядят такими естественными, органичными и человекосоразмерными. Уровень детализации (видимое нами богатство оформления) остается примерно тот же все время – смотрим ли мы издалека на здание в целом или вблизи на его фрагмент. И архитектор этим процессом управляет…

Похоже, эта сторона архитектурного искусства на какой-то момент стала главной. Не столько создание огромных архитектурных ансамблей (тут классицизм вне конкуренции), не столько оригинальность идей и новаторство замыслов (на этом поле начнут игру архитекторы следующего поколения), не столько масштаб самих сооружений (больше! выше! – это уже после войны), сколько гармоничное распределение красоты. Так это и понималось.

В конце концов, если принятое в отечественном искусствознании слово «эклектика» восходит к греческому «выбирать» и говорит о методике работы архитектора, то французское beaux-arts характеризует получающийся результат. А он должен радовать глаз; здание должно выглядеть нарядно, торжественно, празднично. Должно быть «сделано как следует», как говаривал император Франц Иосиф.

Между тем город начинает готовиться к празднованию Тысячелетия, и Миклош Ибл возводит еще одно сооружение. Варкерт (Várkert, Крепостной, или, пожалуй, Замковый сад, Ybl Miklós tér 9, 1874–1982) – это идущая вдоль набережной на Будайской стороне система террас, галерей и аркад. Как многие другие постройки Будапешта того времени, она создавалась не ради практической цели, а исключительно для украшения города – как променад, место прогулок, как еще одна точка, откуда можно любоваться видами Дуная и Пешта. При садах – павильон с башней и легкими аркадами. По виду, да и по сути, – игрушка, вроде Будайского фуникулера, тщательно продуманная, старательно исполненная вещь для нашего удовольствия. Возможно – отдых и разминка для мастера, которому в ближайшие годы предстоят работы максимально крупного, «градообразующего», масштаба. Вести он их будет, похоже, все одновременно, во всяком случае, в качестве финальной даты работы мастера над обеими последними постройками указывается обычно не момент «сдачи в эксплуатацию», а год его смерти, 1891-й.

В 1874-м Иблу исполнилось шестьдесят лет. Для архитектора – хороший возраст. Растрелли начал строить Зимний дворец в пятьдесят четыре года, Гюстав Эйфель свою башню – в пятьдесят пять, Микеланджело занялся куполом святого Петра и вовсе в семьдесят два года.

Миклош Ибл к этому времени все знает, все умеет. Репутация завоевана. И – это уже мастеру повезло – стиль, в котором он продолжает работать, эстетика, которой он придерживается, его собственная манера еще все так же актуальны и никому пока не кажутся устаревающими. Гюстав Эйфель еще только через десять лет займется своей башней, с которой начнется новая эстетика, эстетика металлоконструкции; пока же он тут, в Будапеште, строит вполне согласующийся по духу с работами Ибла Западный вокзал. Относятся мастера к разным направлениям и эпохам, но работают в одном месте в одно время. Интересно было бы узнать об их взаимоотношениях… И работ в это время Ибл ведет много: даты строительства и проектирования нескольких важнейших сооружений 1870–1880-х годов накладываются друг на друга.

Вскоре Ибл получает заказ на работу с главным храмом города. Судя по датам, он еще продолжает вести строительство предыдущих сооружений, но с базиликой ситуация форс-мажорная. Начинал ее строить Йожеф Хильд – архитектор, родившийся еще в XVIII веке, правильный классицист, строивший дома и храмы в эстетике «благородной простоты и спокойного величия», как завещали Палладио и Винкельман.

Его проект базилики в Будапеште явно напоминает о базилике в Эстергоме, что, во-первых, правильно, поскольку в церковном смысле архиепархия Эстергома-Будапешта едина, а во-вторых, неудивительно, так как Хильд принимал участие и в ее проектировании. В 1867 году 78-летний архитектор, почти закончив работу, скончался, а 22 января в следующем, 1868-м, купол, венчающий базилику святого Иштвана, рухнул. Завалы разбирали и выясняли причины до 1871 года. Затем проектированием занялся Ибл.

Вся верхняя часть здания – его рук дело. Собственно, за этот возвышающийся над городом купол и две башни-колокольни базилику и любят будапештцы. И не очень любят специалисты – за очевидный диссонанс между верхней и нижней частями фасада. Зная историю Венгрии, велик соблазн прочитать фасад базилики как ее краткий конспект, как формулу совершившегося в 1867 году преобразования. Стилистика Хильда ориентирована не только на классицизм, но и на тот «порядок вещей», что сложился в середине столетия. Австрия – абсолютистская монархия, Венгрия – ее подчиненная и побежденная провинция. Официальный язык – немецкий, делами ведают присланные из Вены немецкие чиновники. Названия улиц и площадей на указателях и табличках в городе – на немецком. А в старую церковь Матьяша в Будайском кремле венгров просто не пускают. И этот же холодный Ordnung, эта же замешанная на военном подавлении дисциплинированность явно видны в сухом и скучном рисунке нижней части фасада.

Когда за работу принимается Ибл, Венгрия – уже вполне полноправная половинка двойной империи. Будапешт – одна из двух столиц Австро-Венгрии. Дела идут, промышленность развивается, буржуазия крепнет… И вообще, юбилей скоро, Тысячелетие – праздновать будем! Веселиться будем! С этим настроением и создаются купол базилики и обе ее колокольни. И видно с холмов Буды только эту часть – то, что делал Ибл; тело здания, построенное Хильдом, кажется только подставкой, вазой для торжественно развернутого к небу букета.

Собственно, Оперы и базилики уже достаточно для того, чтобы имя мастера было вписано в мировую историю архитектуры.

И самый последний штрих. То, чего больше не существует. Работа, которая – вместе с куполом базилики – должна была стать вершиной профессиональной карьеры архитектора. И таковой стала. Но мы этого не увидим.

Первый Королевский дворец на холме в Буде над Дунаем был построен еще при короле Беле IV, в XIII веке. Перестроен при Сигизмунде, при турках использовался как военные бараки и конюшня. Во время взятия Буды доблестным Карлом Лотарингским разрушен, но в середине XVIII века отстроен заново. Полностью сгорел в ходе революции 1848–1849 годов, никто не жег его преднамеренно, так получилось. Отстроен снова, но без особого блеска.

И еще раз возродился в новых формах в 1880-е, когда Миклош Ибл и Алайош Хаусманн перестроили дворец в том буржуазном, нарядном стиле, что уже был отработан на всех этих многочисленных «дворцах» Будапешта, функционирующих в качестве банков, ресторанов, отелей или музеев, но выглядящих неизменно настоящими дворцами. Пусть этот стиль называется «неоренессансным», если угодно, или «необарочным», боз-аром или эклектикой, главное в нем – соответствие духу буржуазного города, спокойного, довольного собой, сытого, уверенного в том, что Европа вышла-таки на путь Прогресса и Цивилизации и сворачивать с него не будет. О том, как он выглядел, теперь можно судить по фотографиям в книгах, на стенах кафе и ресторанов, на популярном сайте Fortepan. hu, куда усилиями добровольцев сложена огромная коллекция любительских снимков Венгрии за ХХ век.

Но – только по фотографиям. Перестроенный Миклошем Иблом и Алайошем Хаусманном дворец был разрушен весной 1945-го. Он стоял на макушке холма, простреливалось все; и если находящиеся в Пеште базилика и Опера не пострадали, то дворец погиб. Он был восстановлен, конечно, после войны, но – в общих чертах. Внимательный взгляд заметит несообразные статусу детали: не бывает в королевских дворцах пластиковых окон, не бывает пустым, лишенным статуй, тимпан треугольного фронтона. И что это за пустой и мертвый щит торчит над фронтоном, словно забытый там строителями? Первоначально от колонного портика фасада, смотрящего на Дунай, отходили плавными дугами навстречу друг другу две лестницы – сейчас их нет. Нынешний купол – просто купол, без характера, без стиля. Безвозвратно пропали дворцовые интерьеры; внутри дворца теперь – Национальная галерея, ни лепнины, ни росписей, ни скульптурного декора, ни королевской мебели там нет. И ничто не отвлекает от разглядывания картин.

На довоенных фотографиях видно, что комплекс дворца главенствовал над городом, а над ним, как вершина, как главная макушка города, возвышался великолепный, сложного рисунка, купол. Напротив, на том берегу Дуная, ему отвечал купол базилики, и не нужно было пересчитывать грани и ребра, чтобы увидеть их очевидное родство. Но купол дворца, пожалуй, все же пышнее, наряднее; королевская власть к тому времени – не столько тягость, сколько приличествующая независимому государству реликвия, и архитектура дворца жизнерадостна, оптимистична и нарядна, как никогда до того и никогда потом.

Бронзовый памятник Миклошу Иблу стоит в Буде, внизу, под Королевским дворцом, рядом с Варкертом на площади Миклоша Ибла. Будапешт своих героев помнит…

 

Частная инициатива

Воспринимая город по аналогии с самым городским городом России, Петербургом, взгляд ищет в Будапеште следы руководящей императорской воли. Петербург основал и построил Петр – вспомнить хотя бы первые царские чертежи Адмиралтейства и его же замыслы касательно планировки Васильевского острова. Кто построил Будапешт (заметим заодно игру аббревиатур – ПБ и БП)? Никто – и все. Именно смесь разных воль и желаний без одного управляющего руководства – то, что улавливается в городе позднее всего. Именно это вообразить труднее: такой город построен частными лицами, для себя, как дом, хотя и как «фасад империи» тоже. Но если Питер – фасад империи прежде всего (и потому – Адмиралтейство, Зимний и Исаакий), то Пешт – прежде всего дом. Дом с внутренним двориком.

 

Двор. Основа жизни

Типичный двор будапештского дома австро-венгерских времен (bérház – доходный дом) объясняет устройство социального мира наглядно, как на уроке. Дом – прямоугольник. Один фасад смотрит на улицу, противоположный – тоже на улицу, на другую. В середине фасада, на нижнем, нежилом этаже, паузой среди витрин магазинов и кафе – высокая и широкая дверь. Она или металлическая, кованая, и тогда на ней цветут лилии и вьются розы, или деревянная, непременно с филенками, с резным орнаментом, пусть скромным, но обязательным.

Сразу за дверью начинается проход, за неимением лучшего слова называемый подворотней. С колоннами и пилястрами, со сводчатым потолком, с лепниной и росписями. Ведет он во двор, и тут у посетителя предсказуемо падает с головы кепка. На высоту всех четырех или пяти этажей двор опоясан рядами галерей и потому выглядит как декорация к сказке. Кажется, жить здесь должны исключительно персонажи опер, в крайнем случае – оперетт. И трудно поверить, что все эти волшебные кружева – белые, если лепные, или черные, если кованые, – окружают обыденную жизнь обычных людей. Дом, красивый изнутри даже в большей степени, чем снаружи, – это само по себе достойно размышления о роли эстетики в мире, но оставим эстетику в стороне. Интереснее разглядеть социальное устройство такого двора.

Парадная лестница (белую лепнину, пилястры с базами и капителями можно и не упоминать: все присутствует) спрятана в теле дома и ведет на галереи. По ним-то здешний житель и идет мимо соседских окон, чтобы попасть в свою квартиру. И его все видят: когда пришел, с кем пришел, что принес. В свою очередь и он видит, как живут соседи. Или, если занавески закрыты, хотя бы слышит: тут целуются, тут ругаются, тут кофе пьют, там молоко убежало. Все со всеми знакомы, все со всеми здороваются при встрече.

Галереи – общественное пространство. Захламить их вынесенным из квартиры барахлом нельзя: и соседи не одобрят, и пожарные оштрафуют. Нельзя также натянуть веревки и развесить над двором белье, как это обязательно сделали бы в Неаполе или Одессе. Но нельзя не потому, что «запрещено», а потому, что не принято, неприлично, не одобряется… Кем? Кажется, мы подошли к самому важному.

Обитатели дома, объединенного внутренним двором с галереями, – не что иное, как живая ячейка общества, по сути – полноправные и дееспособные граждане дворовой республики. Это они определяют, что такое хорошо и что такое плохо, руководствуясь собственными представлениями. Если те же неаполитанцы, например, решили, что двор с пододеяльниками и простынями, развевающимися на ветру и загораживающими небо, – хорошо, значит, так тому и быть. Неписаный дворовый закон принят и исполняется. Белье – сохнет.

Будапештцы решили, что – нехорошо. И потому веревки через двор не натягивают и белье над двором не вывешивают. Нигде. Не только в солидных домах на проспекте Андраши, по соседству с Оперой, но и в отдаленном бедном цыганском районе, в доме с несчастной судьбой, с облезшей до красного кирпича штукатуркой и осыпавшейся черепицей, не видавшем ремонта с 1896 года, зато попавшем под горячую руку в 1956-м, ничьих мокрых портков над головой висеть не будет. Причем без всяких писаных инструкций, запретов и предупреждений: «За нарушение – штраф». Для того, чтобы люди жили по законам, ими самими над собою признанными, не нужен, как выясняется, надзор вышестоящего начальства. Не нужен учет и контроль со стороны, не нужна вертикаль власти. Нужна – правильно – горизонталь галереи.

На фоне привычной городской архитектуры галереи выглядят творческим решением автора-архитектора или капризом заказчика, но на самом деле идея их уходит глубоко в века. И если связывать внутренний двор будапештского дома напрямую с античным атриумом было бы натяжкой, то сопоставить его устройство с народными венгерскими традициями вполне логично. Крестьянский дом здесь, как правило, представляет собой в плане длинный прямоугольник, вдоль продольной стены которого тянется крытая, спасающая от жаркого солнца, галерея. Соответственно, вход в кухню ведет прямо с галереи. Любопытно, что, когда в ХХ веке богатые городские квартиры в Будапеште начали делить на несколько семей, самым частым решением стала ликвидация отдельных прихожих. Другое возможное решение – сэкономить на персональных кухнях или туалетах и организовать то, что называется «местами общего пользования», – решением не считалось вовсе. Кухня и туалет должны принадлежать одной семье, и обсуждать здесь было нечего. А заходить в квартиру через кухню – дело привычное по крестьянскому прошлому и никого не удивляющее.

Именно отсутствием таких галерей отличаются питерские дворы от будапештских. Причина понятна: архитектор не включил их в проект, поскольку северный климат не располагает к прогулкам под открытым небом. Но важнее причины – следствие. Если нет галереи, значит, никто никого не видит. Значит, соседи могут годами не общаться и даже вовсе не знакомиться. Значит, в доме, где живет человек, не складываются предпосылки для создания сообщества соседей. Значит, этого простейшего, элементарного, как атом, сообщества – нет. Значит, не из чего вырасти обществу города, обществу страны… Как в той песенке: «Потому что в кузнице не было гвоздя». Потому что питерские архитекторы не проектировали, а заказчики не заказывали дворы с галереями. Так архитектура определяет жизнь.

Еще пример: во дворе с галереями невозможна компания шумных подростков с гитарами-магнитофонами-пивом. Не дураки же они, в самом деле, сидеть прямо перед глазами всех соседей, под присмотром бдительных бабушек из каждого окна? Тинэйджеры уходят на спортплощадки, в клубы; в пивные, как подрастут. А во дворе – тишина и благорастворение. Кто обеспечил? Архитектор.

Тот же архитектор позаботился о том, чтобы двор не превратился в автостоянку. Рецепт совсем прост – колонна, установленная посреди подворотни, две-три ступеньки у начала двора. И никто не заводит свою тарахтелку, пока вы спите, и никто не перекрывает машиной вам выход из подъезда.

В будапештском дворике невозможен Раскольников с топором под мышкой. Непременно ведь увидят, поприветствуют и спросят: «Куда идешь? Что несешь? Что невесел? Пойдем-ка пропустим по кружечке…» И осталась Венгрия без великого романа.

Архитектура – величайшее из искусств не потому, что «застывшая музыка», а потому, что определяет наше бытие и, следовательно, сознание. Мы в ней живем – как рыба в воде, как птица в воздухе. Она определяет наше поведение, наше понимание собственного места в мире. Низкий дверной проем вынуждает кланяться при входе. Высокая стрельчатая арка наводит на мысли «о высоком». Соседство монументальных колонн заставляет выпрямиться – или, наоборот, признать собственное ничтожество и постараться прошмыгнуть незаметно. Высота потолка коррелирует с самооценкой. Двор с галереями формирует соседское общество.

Архитектура формирует общество, и это приходится признать. Но верно и обратное: по архитектуре можно судить об обществе. Из всех искусств зодчество – самое объективное и вполне красноречивое. Именно потому, что по форме бытования – коллективное, то есть социальное. Поэт может писать «в стол». Художник может заставить холстами всю мастерскую и не показывать картины никому. Это их личное дело, обществу не больно-то и интересное. Но чтобы на свет появилось нечто архитектурное, необходимо, чтобы пришли к некоему согласию заказчик, архитектор и строитель. Нужно, чтобы первый сформулировал, что он, собственно, хочет. Второй – смог это смутное «ну, что б красиво, и вообще» перевести в проектную форму. Третий – сумел воспроизвести проект в материале, не перепутав местами этажи. Так что архитектура всегда выражает не автора-гения-индивидуума, а общество-нравы-эпоху.

И судить об обществе, если по справедливости, надо не по выдающимся шедеврам, хотя они тоже куда как красноречивы… Чтобы далеко не ходить: здание Парламента в Будапеште по стилистическим и эстетическим характеристикам близко к зданию Парламента британского, Вестминстерскому дворцу, возведенному на полвека раньше. Но наглядно отличается отсутствием чего-либо похожего на Биг-Бен, тем самым полностью проговариваясь насчет национального характера и образа жизни: часы на башне нужны тому городу, что неустанно торгует, бежит и торопится, и не нужны тому, что блаженно раскинулся на берегах Дуная, среди виноградников на зеленых холмах под ласковым солнцем.

Главный урок будапештского дворика с галереями – в идее соседства. Любить соседа не обязательно. Братских чувств к нему питать не нужно. Нужно лишь учитывать его присутствие и не делать в отношении него того, чего не хотел бы по отношению к себе. Золотое правило этики вытекает из жизни в таком доме само и с большей определенностью, чем из кодексов и проповедей. И распространяется на мироощущение большего масштаба.

Дворы Будапешта – выражение духа города в значительно большей мере, чем базилика (хотя бы потому, что религия никогда не была здесь на первом месте), чем Парламент, и даже – да простит нас Миклош Ибл – чем Королевский дворец. Двор может оказаться блистательным изначально и тщательно отреставрированным, а может – изначально бюджетным и безнадежно запущенным. Но ярусы галерей в нем будут, а, значит, будет нагляден механизм формирования общества. Так нагляден принцип действия механических часов и в Биг-Бене, и в старых ходиках: не в степени респектабельности дело, а в логике взаимодействия элементов.

Картинка из учебника

В учебнике для начальной школы под названием «Édes hazánk», то есть «Милая (дорогая) наша родина» (дословно – «сладкая»), описывается природа и история Венгрии: голубой Дунай, зеленые холмы, добрый король Матьяш и смелый герой Тольди. По ходу рассказа авторам надо донести до детей идею о том, что страна находится в Европе. Делается это так. На полях страницы – картинка: изображено многоэтажное здание с вывеской по верху «Hotel Európa». Шестой этаж, третье сбоку окно – красно-бело-зеленый флаг. Венгрия.

 

Векерлетелеп. Город-сад

Чуть в стороне от центральных улиц Пешта, в XIX районе, находится Векерлетелеп, Wekerletelep, или поселок Векерле – жилой комплекс начала ХХ века, который должен был стать примером идеального города: уютный, чистый, архитектурно привлекательный, самоуправляющийся.

Он был попыткой решения болезненных проблем, с которыми столкнулись тогда все большие города. Уж на что быстро строился Будапешт в XIX столетии, но жилья не хватало катастрофически. За последнюю четверть века население города выросло в два с половиной раза. Застройщиков интересовали приносящие немедленную прибыль доходные дома-дворцы, которые теперь составляют архитектурную славу Будапешта. Они строились со скоростью и сейчас невероятной, а тогда это должно было казаться чудом: проспекты и бульвары росли на глазах.

Но жильем для низших и средних классов никто не озадачивался. Результат – теснота и резкий рост квартирной платы. У Будапешта в это время не оказалось художника, который бы запечатлел картины городской бедности, но то, как она выглядит, можно представить по лондонским гравюрам Гюстава Доре – удручающе. Смрад, теснота, грязь. Каменные джунгли.

Тогда и возникла идея города-сада. В самом деле, почему бы не попробовать соединить новые возможности Его Величества Прогресса со старыми мечтами Ренессансной Европы? С одной стороны – электричество, комфорт, гигиена, наука, с другой – уже имеющиеся, в XVI веке придуманные и нарисованные планы идеального города. На картах Гугла этот поселок внутри Будапешта бросается в глаза сразу: жесткая центральносимметричная композиция на основе квадрата, от центра которого во все стороны прочерчены линии улиц. Это кажется странным, но Векерлетелеп выглядит в точности, как идеальный город на рисунках Дюрера или Альберти. С одним отличием: те планы остались на бумаге, а Векерлетелеп был построен в срок и существует в реальности. Можно приехать и увидеть своими глазами.

Путешественника встретит квадратная площадь, окруженная небольшими уютными домами под черепичными крышами, восемь главных улиц и сады. Много зелени – таков был центральный пункт городской программы, придуманный премьер-министром Шандором Векерле (его именем и назван район). Людям, оторванным от своих садов и полей, с непривычки тяжело в большом каменном городе. Пусть этот новый, специально проектируемый район соберет в себе все лучшее, что может дать город… Но пусть при этом он останется немножко деревней. Это была принципиальная установка: нельзя людям жить без зелени деревьев, без шума листвы, без запаха цветов. Нельзя!

И дело даже не в том, что в центре города зелени мало. Ее не мало – вполне достаточно. Но в самом Будапеште, как и в Париже, и в Лондоне, сплошная городская каменная застройка с крохотными вкраплениями одиночных деревьев или вазонов с цветами чередуется с большими участками, отведенными только под зелень – природными резервациями в виде садов, парков и скверов. А здесь, по деревенской традиции, «человеческое» и «природное» нарезано мелко и перемешано старательно: дерево – дом, лавка – куст, дорожка – грядка. В первые же годы в Векерлетелепе было высажено шестьдесят тысяч деревьев. Красную герань на окнах жильцы завели уже себе сами: без этого никак. А вдоль заборов насадили кусты смородины, причем в 1917 году урожай ее оказался настольно хорош, что жильцы, продав смородину, вернули до четверти годовой арендной платы.

Кстати, про 1917-й год. Строительство «идеального города» пришлось на время Первой мировой войны, для Австро-Венгрии несчастной и неудачной. На следующий год после того славного ягодного урожая вспыхнет бунт на флоте, число дезертиров из армии достигнет 250 тысяч человек, в самом Будапеште разгорится вооруженное восстание, будет убит взбунтовавшимися солдатами премьер-министр граф Иштван Тиса, и рассыплется в прах сама империя… Глядя на домики Векерлетелепа, ни о чем подобном не думаешь.

Думаешь о том, что городок получился милый и уютный, симпатичный и доброжелательный, но что-то в нем смущает. Чего-то не хватает. Что-то не так. Потом приходит догадка. Картина мира, которую держали в уме авторы Векерлетелепа, неполная. Здесь есть скверы для прогулок с младенцами, дворики для детишек, пивные для взрослых мужчин и кондитерские для взрослых женщин, уютные тенистые уголки с лавочками для стариков и старушек. Кто пропущен? Правильно, подростки.

Как и в идеальном городе Альберти, в идеальном мире Векерлетелепа настоящим населением считаются взрослые, в крайнем случае – взрослые и их малые дети. Взрослому здесь есть чем заняться и есть где отдохнуть. Подростку же приткнуться некуда. Не для него пивная («Молод еще!»), не для него детские уголки («Что я, маленький?!»). Ни стадиона, ни танцплощадки. Куда тинэйджеру податься? Может, проектировщики полагали, что он пойдет в церковь? Церковь-то есть…

Подростки, о которых не подумали, мстят. Путешественнику торжественный портал одного из зданий издалека может показаться украшенным разноцветной мозаикой. Ничуть – на стенах яркие, разноцветные, но бездарные граффити. И не приходится удивляться: куда-то же надо выплеснуть энергию этим «несосчитанным» архитекторами деткам.

И это не частная ошибка проектировщиков Векерлетелепа. Таков был мир тогдашней Европы: молодежь, подростки еще не составляли в нем отдельной группы. Грань между детством и взрослостью рисовалась четко. Во всех социальных слоях ребенок становился взрослым сразу, как только заканчивалось детство. Молодость, как состояние неопределенности, незрелости, считалась подозрительной. Газеты рекламировали средства для ускоренного роста бороды, молодые люди без всякой медицинской надобности носили очки и трости, чтобы казаться солидней и старше. И, как замечает Стефан Цвейг, тонкий и наблюдательный свидетель эпохи, «на любом поприще молодость являлась недостатком, а старость – достоинством».

Через полвека все изменится. Поколение бэби-бума сформирует культ молодости, у населения появится свободное время, в моду войдет спорт, исчезнут бороды, девушки наденут мини-юбки, а парни освоят велосипеды, ролики и скейты, появится специальная молодежная одежда и даже специальная молодежная музыка.

И выяснится, что задуманный как идеальный город, Векерлетелеп вошел в историю градостроительства не моделью будущего, а сразу – памятником прошлого. Его любят, о нем пишут в путеводителях, за ним по мере сил ухаживают, чистят и моют. И сохраняют, как сохраняют в Будапеште все – от фрагмента крепостной стены, в Средние века окружавшей Пешт, до старинных часов, едва ли не с тех же пор стоящих в холле гостиницы «Астория».

 

Цинциннат, призванный от сохи

В холле отеля «Астория» на каминной полке (камин давно не действует), отражаясь в зеркале, стоят часы с бронзовой фигурой. Сказать бы, что часы старинные, но достаточно упомянуть, что «Астория» эта – будапештская, и слово «старинные» начинает звучать тавтологией. Да и часов-то, честно говоря, нет. Постамент есть, отдельная приступочка на постаменте имеется, есть протянутая над пустым местом, где они когда-то были, бронзовая рука знаменитого римлянина. Но сами они уже призрак. Отель с тикающими по ночам невидимыми часами-привидением? С Будапешта станется.

В отличие от многих прочих мест и объектов, и постамент, оставшийся от часов, и отель не только старинные, но и просто старые. Откровенно старые, без притворства. Без показного «антиквариатства», без привязки к императрице Елизавете или другим знаменитым именам. И без глянца свежей реставрации. Прямой и честный взгляд: «Что сказать мне о жизни? Что оказалась длинной».

Римлянин, красиво стоящий слева от исчезнувших часов, изображен еще раз, на бронзовом рельефе, украшающем переднюю стенку постамента. Имя ему Цинциннат, Луций Квинкций.

Оный Цинциннат изображен в тот самый главный, самый опознаваемый момент биографии, который, собственно, и ввел его в историю. Это мы сейчас с ходу и не сообразим, что за Цинциннат такой. А гимназисты тех времен, когда «Астория» строилась, Цинцинната с Цицероном еще не путали, хочется верить.

Хотя дело-то давнее. Теперь уже и не выяснить, правда ли, что его, известного скромностью, стойкостью и приверженностью к простым сельским трудам и добродетелям, позвали раз ввиду опасности, исходившей от сабинян, в диктаторы. Приди, мол, и возглавь. Он, конечно, пришел и возглавил, и разбил, но главное – как позвали. Он в тот момент трудился на поле. Самолично, как подобает. Шел за быками своими, тяжкий сей труд исполняя… И вот являются к нему в такой ответственный момент послы от Римского Сената и первым делом просят надеть тогу. С собой они ее принесли, что ли? Будем считать, что принесли. Белую, шерстяную. Тяжелая вещь, кстати, – шестиметровое полотнище. Плащ-палатка практически. Цинциннат, значит, весь потный, взмокший, ему бы воды кто подал, а тут – тога. Но он человек ответственный, государственный. Надо – надел.

Тут вот, правда, имеется замечание Сергея Сергеевича Аверинцева, что тогу никак не надеть без посторонней (рабской) помощи. Пахал, значит, сам, а тогу надевать раба позвал? В Аверинцева, впрочем, только загляни – хочется цитировать целиком: «Гражданское достоинство римлянина, римская «важность» зримо воплощалась в рисунке складок тоги – достаточно вспомнить прославленный стих Вергилия о «племени, облаченном в тогу»… Греко-римское представление о человеческом достоинстве связано со зрительным идеалом благородно-независимой осанки; так, Каллисфен мог как угодно льстить Александру, но умер, чтобы не отвешивать ему земного поклона, т. е. не погрешить против осанки».

Эта сцена – с быками и послами, а не с Александром – и изображается в барельефе на часах «Астории». Скульптурный Цинциннат, что наверху – уже при параде. Тот, что на рельефе – в какой-то рабочей накидке и при быках. Так, с предметами, служащими опознавательными знаками персонажей, будут потом изображать христианских святых: Лаврентия – с решеткой, Дионисия – с собственной отрубленной головой. Те, кто сумел войти в историю не смертью, а деяниями, совершенными при жизни, тоже обычно сопровождаются опознавательными знаками, как Иероним львом. Цинциннат – тот теперь навсегда с этими быками, без быков его даже гимназисты не опознают.

Сюжет с быками и Цинциннатом запомнился человечеству благодаря Титу Ливию, которого тоже цитировать – одно удовольствие. Вот ведь как формулирует, будто сразу в мраморе каждое слово высекает, потомкам (нам?) в назидание: «Об этом полезно послушать тем, кто уважает в человеке только богатство и полагает, что честь и доблесть ничего не стоят, если они не принесут ему несметных сокровищ. Последняя надежда римского государства, Луций Квинкций владел за Тибром, против того самого места, где теперь находится верфь, четырьмя югерами земли, называемой с тех пор Квинкциевым лугом. Копал ли он канаву или пахал – мы не знаем. Точно известно только, что послы застали его за обработкой земли и после обмена приветствиями в ответ на их просьбу нарядиться в тогу для того, чтоб выслушать послание сената, если он дорожит благополучием Рима и своим собственным, Квинкций удивленно спросил, что стряслось, и велел жене Рацилии скорей принести ему тогу из их лачуги. Когда он, отерши пыль и пот, оделся и вышел к послам, те радостно приветствовали его как диктатора и, описав, в каком страхе пребывают воины, призвали в Рим».

Стало быть, в лачуге тога хранилась. Лачугу сенатора – не дворец – вообразить себе непросто… У художников, изображавших эту сцену на барельефе часов «Астории», тоже не очень-то получилось. Ну и бог с ней, с лачугой. Зато Цинциннат-то тут уж больно хорош. Идеал государственного мужа и мужа-кормильца, от земледельческих трудов отрывающегося только ради защиты Отечества, а от дел государственных – только чтобы вернуться к тем праведным трудам. Герой. Образец и пример для подражания.

Достоин запечатления в бронзе и в строках Тита Ливия, которые, как показало время, всякой бронзы прочней, не говоря уж о винтах, крепивших когда-то к постаменту на каминной полке будапештского отеля «Астория» часы, давно пропавшие.

 

Столицу, по крайней мере, украсить

– Так, значит, Пешт становится центром светской жизни, судя по тому, что у тебя здесь квартира. И что же вы поделываете тут?
Мор Йокаи. Венгерский набоб

– Цивилизацию насаждаем. Поскучнее, конечно, чем сезон в Париже, но несколько венгерских магнатов вбили себе в голову, что в Пеште будут жить, вот ради них и всех прочих и пришлось осесть в симпатичном этом городе.

 

Арх. обл., земля Франца Иосифа

От австро-венгерских времен остался неожиданный знак на карте России – архипелаг, названный именем короля и императора, но административно относящийся к Архангельской области…

История этого наименования связана с кораблем «Адмирал Тегетгофф». Принадлежал корабль австро-венгерской полярной экспедиции, отправившейся в 1872 году в эти края в поисках – как многие прежде – Северо-Восточного прохода к странам Дальнего Востока. А почему бы и нет? Начало 1870-х – неплохое время для Австро-Венгрии. В 1860-е проведены необходимые реформы, экономика империи догоняет развитые страны Европы, венский биржевой крах 1873 года еще впереди, Франц Иосиф – монарх в самом расцвете сил. И пора бы озаботиться колониальными приобретениями и некоторой, умеренной, как все в Дунайской империи, внешней экспансией.

В экспедицию вложили деньги имперские богачи: австриец граф Вильчек (побольше) и венгр граф Зичи (поменьше). Двуединая монархия в новом своем статусе существовала еще только первое десятилетие, и по всему выходило, что совместные усилия идут на пользу обеим половинкам.

Во главе экспедиции стояли два человека.

Первый, Карл Вейпрехт, морской офицер и геофизик, был прежде всего человеком науки. У него имелись собственные планы исследования Арктики, он изучал полярные льды и природу северного сияния. Многого сделать не успел: умер от туберкулеза вскоре после возвращения.

Второй, Юлиус Пайер – художник. Впрочем, художник – потом. Сначала унтер-лейтенант, с семнадцати лет участвовавший в битвах, затем преподаватель истории в кадетской школе, позже альпинист и картограф. Все это – до экспедиции. Вернувшись, он начал обучаться живописи – в тридцать пять лет! Написал целый ряд картин по арктическим впечатлениям и книгу «725 дней во льдах Арктики», открыл школу живописи для девочек в Вене и уже семидесятилетним собирался совершить плавание на Северный полюс на подводной лодке.

Один прожил сорок два года, второй – семьдесят два. Год жизни оба провели на вмерзшем в лед паруснике, без связи с миром, понимая, что надежда увидеть в полярных широтах море, свободное ото льда, увы, не оправдывается.

В августе 1872-го корабль попал в ледяной плен.

Наступила осень, потом полярная ночь. Весной над горизонтом появилось, наконец, солнце, и наступило полярное лето. Корабль все так же во льдах. Вокруг все так же снег, лед и иногда белые медведи.

Пайер пишет: «Еще больше, чем опасность, нас угнетает плен, потому что в опасности даже слабые оказываются сильными при том условии, что они могут дать хотя бы пассивный отпор. Подняться с койки, схватить ружье и мешок и выбежать на палубу стало механическим действием. Одеяло ночью примерзало к борту… под койками образовывались маленькие ледники…»

На корабле двадцать четыре человека. Команда – Австро-Венгрия в миниатюре: немцы, итальянцы, славяне, венгры. Судовой язык, кстати, итальянский. Еще – восемь собак. Одну потом утащит медведь.

Пайер ведет дневник, делает зарисовки. Он вообще натура поэтическая, как видно по текстам: «Медленно и гордо, будто на параде, тянется вечная очередь белых гробов-айсбергов к своей могиле, к южному солнцу».

Стараются не отчаиваться. Охотятся на тюленей и медведей. Открыли школу для матросов, чтобы не поддаваться скуке. По воскресеньям – праздничный обед. Но… «Это было действительно ужасное время. Нам предстояло в лучшем случае возвращение в Европу с достижениями, состоящими только из собственного спасения».

18 августа 1873 года отпраздновали, как полагается, день рождения императора. А через несколько дней: «Было около полудня. Мы стояли облокотившись на борт и смотрели в облака тумана, между которыми изредка проскакивал солнечный луч, как вдруг заметили в одном из таких промежутков далеко на северо-западе суровые скалистые горы. Через несколько минут перед нашими глазами предстала в солнечном сиянии прекрасная альпийская страна! В первое мгновение все замерли точно прикованные к месту и не верили глазам. Убедившись в действительности нашего счастья, мы радостно, громко закричали: «Земля, земля, наконец-то земля!»»

Через два месяца смогли высадиться. Еще через год по льду, преодолевая полыньи на шлюпках, добрались до Новой Земли. Вся экспедиция заняла 812 дней. На правах первооткрывателей Вейпрехт и Пайер дали земле имя Кайзера Франца Иосифа. Кстати, о том, что в этом районе Северного Ледовитого океана, между Новой Землей и Шпицбергеном, должна быть земля, говорил еще Ломоносов. Затем в 1865 году в «Морском сборнике» то же предположение высказал лейтенант (впоследствии вице-адмирал) Николай Шиллинг. А в 1871 году свой проект экспедиции для поиска этой земли представил в Русское Географическое общество Петр Кропоткин. Но эти планы не осуществились, открытие же земли произошло, как и писал Пайер, случайно: «Нам подарил ее каприз пленившей нас льдины…»

А дальше? А дальше – ничего. В следующие десять и двадцать лет Земля Франца Иосифа не привлекала ничьего внимания. Все-таки времена были еще довольно патриархальные. «Земля» – это прежде всего плодородная земля. Рассматривать любые новые территории на предмет, «нет ли там какого-нибудь никеля-молибдена-урана и прочей нефти», европейцы еще не привыкли, дорогу к полюсу посчитали закрытой.

Позднее Гашек, писатель, погубивший репутацию Австро-Венгрии, будет издеваться над имперской «ледяной промышленностью»: мол, с Земли «нашего всемилостивейшего монарха» всей Европе поставляется лед, вот только перетаскивать его через полярный круг трудновато.

Итак, Земля Франца Иосифа лежит безвидна и пуста, сам Франц Иосиф занят текущими делами империи, Франция дарит Соединенным Штатам статую Свободы, в Россию приезжает с концертами Иоганн Штраус, Вейпрехта уже нет на свете, Юлиус Пайер в Париже пишет драматические картины на полярные темы.

В это самое время зачисляется в «1-й Его императорского высочества генерал-адмирала Константина Николаевича экипаж» еще один герой нашей истории – подпоручик корпуса флотских штурманов Исхак Ислямов, а в северных морях снова начинается оживление. В 1895–1896 годах на Земле Франца Иосифа после неудачной попытки добраться до Северного полюса зимует Нансен. Штурмуют Северный полюс Роберт Пири и Фредерик Кук. С 1912 года дрейфует в районе Земли Франца Иосифа «Святая Анна» Георгия Брусилова. В 1912-м уходит к Шпицбергену и не возвращается экспедиция Владимира Русанова. Зимой 1914 года на пути к полюсу пропадает экспедиция Георгия Седова.

И в 1914 году Морское ведомство России отправляет искать три последние пропавшие экспедиции четыре корабля под общим руководством Ислямова. Найти не удается никого, но на мысе Флора на Земле Франца Иосифа команда Ислямова обнаружила послание, оставленное двумя единственными спасшимися моряками «Святой Анны». Тогда же Исхак Ислямов водрузил на Земле Франца-Иосифа российский флаг и объявил архипелаг территорией Российской империи.

А что же Австро-Венгрия, что же Франц Иосиф? Как отреагировал император на то, что земля, названная его именем, объявлена собственностью другого государства?

Никак. Императору было не до полярных замороженных земель: август 1914 года уже наступил, убийство в Сараево уже произошло, война, которую участники назовут Великой, а потомки – Первой мировой, уже началась.

Не до того было и Российской империи. Ислямов, сообщив о приобретении для страны новой территории, предлагал незамедлительно переименовать ее из Земли Франца Иосифа (странно, в самом деле, именовать собственный архипелаг именем монарха-противника) в Землю Романовых. Предложение застряло в бюрократических дебрях. А там ушла в прошлое сначала одна империя, а сразу за ней другая. Исхак Ислямов стал членом Гельсингфорсского мусульманского исполкома армии, флота и рабочих, потом воевал в составе Белой армии, эмигрировал, заведовал в Константинополе гидрографической частью Русской морской базы.

В 1926 году ЦИК СССР принял декрет, по которому все арктические острова, примыкающие к сухопутным границам государства, объявлялись советской территорией. Через три года, летом 1929-го, Отто Шмидт в ходе полярной экспедиции на ледокольном пароходе «Георгий Седов» водрузил на острове Гукера Земли Франца-Иосифа советский флаг. Вот так и получилось, что самой северной точкой территории России оказалась Земля Франца-Иосифа, австро-венгерского императора, точнее – остров Рудольфа, названный в честь его сына.

Стихи в тему

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

Исключительная роль
Оскар Яси. Распад Габсбургской монархии

«…в проблематике единства империи Габсбургов Венгрия с самого начала играла исключительную роль, будучи единственной страной, где так и не победил габсбургский абсолютизм, страной, которая никогда полностью не теряла свою государственность и оставалась для Габсбургов источником постоянных национальных противоречий, а затем привела к формированию дуалистической структуры Монархии; исключительная прочность этой структуры сделала невозможной реорганизацию национальной федеративной системы».

 

Еще путешественник-венгр. Дервиш-полиглот

Этот человек мог бы быть не менее знаменит, чем Афанасий Никитин или Тур Хейердал. Его путешествия были не менее рискованными, а написанная им книга – не менее увлекательна.

Он родился на территории Австрийской империи в 1832 году, а умер, когда двойная Австро-Венгерская империя доживала последний счастливый год, в 1913-м. Звали его Арминий Вамбери, если по-венгерски, или Герман Бамбергер, если по-немецки. Бедный, хромой с детства, сирота: отец умер до его появления на свет. В остальном – типичный умненький еврейский мальчик, каких много знала Дунайская империя, разве что с не совсем типичным увлечением: его влекла культура другой империи, Османской.

Двадцатипятилетним юношей он отправился в Стамбул эту культуру изучать, причем на жизнь там зарабатывал преподаванием французского языка в домах турецкой знати, а занимался тем, что готовил к изданию (и издал в двадцать шесть лет) турецко-немецкий словарь. Из Стамбула вернулся в Будапешт, кажется, только для того, чтобы, получив деньги от академии наук, снова устремиться на Восток. Только теперь дальше – в Среднюю Азию. И тайно. В костюме дервиша, под именем Решид Эфенди. Сначала в Турцию, оттуда в Тегеран. В Тегеране встретил паломников, возвращавшихся из Мекки. Вместе с ними – в Иран, а затем в Хивинское и в Бухарское ханства.

Там европейцев не жаловали. А уж европейцев, выдающих себя за азиатов, тем более. Несколько раз чуть не разоблачили, но его спасало знание всех сторон жизни Востока – от вопросов религии до школ арабской каллиграфии.

Откуда, кстати, знания? Путешествовал он в 1861–1864 годах, отправился в двадцать девять лет, вернулся в тридцать два года. Конечно, еще в Европе перечитал все, что было написано про мусульманский мир на европейских языках. В Стамбуле, надо полагать, также изучение жизни знакомством с турецкой знатью не ограничивал. Но все же начитанность – это одно, а способность раствориться на рынке Хивы, где все всех знают, где по повадкам вмиг отличают пришельцев с юга от пришельцев с севера, где надо говорить так, как все, жестикулировать так, как все, дышать так, как все, – это совсем другое.

Случались ситуации, когда он был на волоске от провала. Впрочем, иной раз сама ситуация выглядит невероятно: будь она сценой из фильма, на сценариста посмотрели бы неодобрительно. Однажды в Герате во дворце местного сановника Якуб-хана Вамбери услышал, к своему удивлению, венский вальс в исполнении ханского оркестра. Заслушался и непроизвольно начал отбивать такт ногой. Тут же был притянут к ответу, ведь на Востоке подобное не принято. Еле отговорился, убедив Якуб-хана в своем истинном и неподдельном мусульманстве.

А вот как описывает специфику «экстремального туризма» второй половины XIX века сам Вамбери: «Зная, например, за собой привычку размахивать руками при разговоре, что на Востоке не дозволяется, я, из боязни выдать себя, прибег к насильственным мерам, т. е. подвязал себе руку, сказав всем, что она у меня болит, и рука скоро отвыкла от непроизвольных движений. Я остерегался есть что-нибудь лишнее на ночь, боясь, что обременённый желудок нагонит тяжёлые сны и что я во сне заговорю, пожалуй, на каком-нибудь европейском языке… Мне приходили только на ум слова одного из моих спутников, который однажды утром пренаивно заметил мне, что я храплю совсем не так, как храпят жители Туркестана, на что ему кто-то поучительно заметил: «Да, так храпят в Константинополе!».

Четыре раза Вамбери переходил из иудаизма в ислам и обратно. Приходилось контролировать себя день и ночь: свою речь, свои движения, свой храп. В странствиях он всегда вел дневник, что было вообще-то смертельно опасно. Писал на клочках бумаги, которые прятал в лохмотьях. Впрочем, вряд ли кто-нибудь в Азии смог понять его записи, да и в Европе таких знатоков можно было по пальцам пересчитать: он писал арабскими буквами, но на венгерском языке. Все – ради науки.

Но этнографом он был постольку, поскольку того требовала ситуация. Увлечен же был, и серьезно – лингвистикой. Что неудивительно: родиться евреем в венгерской провинции, где язык администрации и науки – немецкий… Тут поневоле станешь полиглотом. У Вамбери имелась своя теория происхождения венгерского языка, не имеющего родственников в Европе. Он выводил его от языков тюркской группы, доказывая именно тюркское, а не финно-угорское происхождение, и сам полагал, что преуспел в этом. Современная лингвистика с Вамбери не согласна, но ценность его трудов никем не оспаривается.

Арминий Вамбери был бы хорош на страницах приключенческого романа. Борису Акунину должны нравиться такие персонажи – самостоятельные единицы, движимые не корыстью и даже не служением идее, а чистым и неуемным любопытством.

В роман он и вправду попал – в «Дракулу» Брэма Стокера. Когда герои, столкнувшись с чередой невероятных событий, немыслимых в Лондоне в девятнадцатом веке, убеждаются, что все они – дело рук вампира, то приходят к выводу, что единственный способ остановить зло – найти, где обитает вампир, и лишить его возможности покидать свой гроб. Тогда профессор Ван Хельсинг обращается за консультацией именно к Арминию Вамбери: «Я просил своего друга Арминиуса, профессора Будапештского университета, дать о нем сведения; он навел справки по всем имеющимся в его распоряжении источникам и сообщил мне о том, кем он был. По-видимому, наш вампир был тем самым воеводой Дракулой, который прославил свое имя в войне с турками из-за великой реки на границе с Турцией».

Вот! Чтобы поставить знак равенства между фантастическим исчадием ада и реальным, хотя тоже далеко не добродетельным, трансильванским воеводой, Стокер ссылается на авторитет Вамбери, знатока истории и этнографии, с которым был знаком лично. Будет ли преувеличением сказать, что вся последующая репутация Влада Цепеша, вся его кинематографическая слава и окончательное отождествление с бессмертным вампиром, и «Носферату – призрак ночи», и «Бал вампиров», и «Бэтмен против Дракулы» – последствия этой ученой консультации?

Из путешествия на Восток Вамбери вернулся в сопровождении ученика. Молодой мулла из Хивы по имени Исхак последовал за Вамбери в Венгрию в качестве друга и слуги. Или – зеркального отражения: человек Востока отправляется познавать Запад, встретив человека Запада, приехавшего познавать Восток. Единственный плюс: ему не надо было скрываться, и разоблачение не грозило смертью. Он выучил венгерский, в Будапеште стал учителем восточных языков и библиотекарем Академии наук. Его родным языком был узбекский, при этом он прекрасно знал средневековый среднеазиатско-тюркский литературный, так называемый чагатайский язык.

Можно представить, каким сокровищем оказался Исхак для тогдашних лингвистов. «Это как если б один из гребцов с корабля Одиссея пришел в Голландскую морскую академию проводить мастер-класс по вязанию морских узлов», по словам одного исследователя.

На самой знаменитой фотографии Арминий Вамбери изображен сидящим на ковре, босиком, в чалме и халате дервиша. И если б речь шла о персонаже авантюрного романа, то легко представить себе такой, например, поворот сюжета. Бедный дервиш, благодаря редкому уму и находчивости – этакий Ходжа Насреддин – оказывается при дворе восточного владыки, и тот демонстрирует его европейскому послу как диковинку или, напротив, как типичного представителя… Посол просит разрешения сфотографировать его для газеты, а дервиш молит всех богов, чтобы тот не вспомнил, как они однажды дискутировали на заседании научного общества.

Но нет – фотография была сделана в Лондоне, в студии, куда Вамбери специально принес наряд дервиша, а после фотосессии, переодевшись, он отправился на прием к лорду Пальмерстону. Ведь он, кроме всего прочего, был еще, похоже, разведчиком. Или шпионом? По известной отечественной традиции придется назвать его шпионом, поскольку действовал он против России. Он был связан с британской разведкой, и одна из сторон его работы состояла с том, чтобы поставлять в Лондон разведданные, необходимые, чтобы обеспечить военное присутствие Великобритании в мусульманской Азии, а присутствие там России, напротив, свести к минимуму. В Лондоне его ценили. В мае 1889 года он даже был официально представлен королеве Виктории как «верный и преданный друг».

Он прожил долгую жизнь, сорок лет возглавлял кафедру восточных языков в Будапештском университете. Совершенное им путешествие еще долго оставалось случаем уникальным и во многом непревзойденным. Нынешним туристам, наматывающим километры по земному шару под спасительным присмотром экскурсионных бюро, трудно представить, какая смелость и сила духа требовалась от человека, отправляющегося в такое путешествие полтора века назад.

Когда Арминий Вамбери собирался в путь, один страстный антрополог предложил поручить ему привезти несколько азиатских черепов, чтобы сравнить их с мадьярскими, но президент Венгерской академии возразил ему на это: «Прежде всего пожелаем нашему сотруднику привезти в цельности свой собственный череп; так он лучше всего исполнит наше поручение».

Топонимика

На набережной возле Цепного моста стоят две американки, развернув карту, и взывают о помощи:

– Это ведь Цепной мост Сечени, да? Это площадь Сечени. За деревьями памятник Сечени. Так? Дальше будет набережная Сечени, правильно? Купальни где?

 

Венгрия. Три имени

Это сейчас для всего мира Сечени – купальни, Ракоци – проспект, а Эстерхази – пирожное. А тогда…

А) Граф, который построил мост

Имя «лучшего», точнее «наивеличайшего из венгров» (legnagyobb magyar), граф Иштван Сечени заслужил не за один какой-либо героический поступок, а по итогам всей жизни, по сумме сделанного. Причем назвал его так (а венгры согласились) не друг, не соратник, не биограф, а человек, который мог считать себя вечным оппонентом и политическим противником Сечени, Лайош Кошут.

Граф Сечени родился в более чем состоятельной аристократической семье. Его отец, Ференц Сечени, был из той породы настоящих аристократов, которые полагали, что их привилегированное положение в обществе означает только то, что и обязанностей перед обществом у них куда больше, чем у людей обыкновенных. Вечную благодарность потомков он заслужил уже тем, что основал Венгерский национальный музей и Венгерскую национальную библиотеку. Сын этот взгляд полностью разделял, тем более что его время предъявляло деятельному человеку еще большие требования и давало больше возможностей, чем отцовский XVIII век. Европа прощалась с феодализмом, и страны, которые не смогли бы уловить дух эпохи, рисковали попасть в число отставших неудачников. В ранней юности граф Иштван Сечени успел прикоснуться к Большой Истории: в составе австрийской армии участвовал в наполеоновских войнах и даже в самой Битве народов под Лейпцигом в 1813 году. После двадцати пяти лет вышел в отставку и принялся изучать текущую политику и экономику Европы. И не по книгам, а лично: путешествовал, смотрел и знакомился, убеждаясь, что дела на континенте обстоят как в не написанной еще сказке Льюиса Кэрролла: «Здесь, знаешь ли, приходится бежать со всех ног, чтобы только остаться на том же месте! Если же хочешь попасть в другое место, тогда нужно бежать по меньшей мере вдвое быстрее!» «Вдвое быстрее» для Венгрии первой половины XIX века означало «быстрее, чем предписывает традиция, быстрее, чем диктует привычный образ жизни», и даже «быстрее, чем Австрийская империя», в состав которой страна тогда входила. Нужно было разбудить соотечественников, вдохновить дворянство и дать свободу предпринимательской инициативе. Сечени начинает с того, что в 1827 году открывает политический клуб «Nemzeti Kaszinó» – площадку для политических дискуссий венгерского дворянства. Сам выступает инициатором обсуждения настоящего и будущего страны: публикует политические трактаты «Hitel» («Кредит», 1830), «Világ» («Мир», 1831), «Stádium» («Стадия», 1833). Главная их идея: страна должна модернизироваться, и заниматься развитием страны обязано именно дворянство. Славу ему приносит жест щедрый и красивый: в 1825 году граф жертвует годовой доход от всех своих имений на создание Венгерской академии наук.

В 1830–1840-х годах Сечени полон энтузиазма и азарта. Он повсюду, его все знают. Устраивает первые Пештские скаковые соревнования (надо развивать коневодство), создает Венгерское экономическое общество (магнатам пора изучать экономику – с азов, с Адама Смита!). Учреждает Будапештское мостостроительное товарищество. Руководит работами по урегулированию нижнего течения Дуная и одновременно выступает инициатором строительства Национального театра в Пеште. Сечени – один из основателей, учредителей и активных участников таких предприятий, как Акционерное общество по строительству первой паровой мельницы в Пеште, Шопронско-Вашское тутовое общество, Заводское общество, Акционерное общество по строительству железной дороги, Балатонское пароходное общество и Общество по урегулированию бассейна Тисы. И вряд ли этот перечень полный.

Самая успешная его затея этих лет – знаменитый Цепной мост, Lánchíd. История его создания уже отшлифовалась до состояния легенды. Она, возможно, не совсем соответствует действительности, зато естественно вошла в корпус представлений, связанных со словом «Венгрия» (так история короля Артура – это история Англии, а рассказ о походе князя Игоря на половцев – история России, независимо от того, велика ли в этих сюжетах доля исторической истины).

Итак, в декабре 1820 года в Вене умирает отец Иштвана Сечени. Сам граф в это время в Пеште, и ему, чтобы добраться до Вены, нужно прежде всего переправиться с Пештской стороны на Будайскую. Но на Дунае лед, слишком тонкий для того, чтобы перейти через реку пешком, и слишком опасный, чтобы переплыть на лодке. Лодочники, во всяком случае, перевозить знатного пассажира отказываются: «Нельзя, ваше сиятельство, нельзя!..» Обыкновенный человек в такой ситуации сетовал бы на судьбу и проклинал погоду. Граф Сечени, вернувшись с похорон, смог в семейном несчастье увидеть национальную проблему: Пешту и Буде, народу, Венгрии нужен мост. На реализацию этой идеи понадобилось почти тридцать лет. Мост требовался первоклассный, построенный на века. Инженеров, способных спроектировать такое сооружение, в Венгрии не было. Сечени вспоминает о своих британских контактах и находит в Англии проектировщика: им становится инженер Уильям Тьерней Кларк, к 1839 году представивший заказчикам проект моста с центральным пролетом в 202 метра. На месте его строительством руководил другой британский подданный, шотландец Адам Кларк. Завершение работ пришлось на сложное время: в феврале 1848 года случилась революция во Франции, затем – волнения в Пруссии и Баварии. Восстали поляки в Познани, взялись за объединение страны итальянцы, и неспокойно было в самой метрополии – в Вене. Начиналась «Весна народов». Само собой, у венгров тоже хватало поводов выступить против тирании Габсбургов. Главным борцом за независимость Венгрии стал Лайош Кошут, революционер из тех, кто готов сражаться за идею до последней капли крови. А Сечени… Сечени, похоже, считал, что предпочтительный путь для Венгрии – развитие страны в составе Австрийской империи, а не борьба против нее, романтичная, но безнадежная. Он был против революции. Но революции начинаются помимо воли отдельных людей, даже самых умных.

В марте начались волнения и в Пеште. Венгры требовали независимости. Лайош Кошут создал новое национальное правительство. Сечени начал в нем работать. Занял пост министра путей сообщения и общественных работ: правительства приходят и уходят, а страна остается. Его мучили другие, не романтические заботы. Чем дальше, тем яснее он видел, что революция, начатая Кошутом, ведет страну к краху: Австрия, безусловно, была сильнее; победа Австрии означала бы гибель не только надежд на независимость, но и планов демократического переустройства общества. Венгерский историк Дьердь Шпира в книге «Четыре судьбы», написанной витиеватым языком, в духе едва ли не XVIII века, рисует жуткую картину: «Рабство или смерь нации – эти два одинаково страшных видения преследовали Сечени; не необходимость выбора между контрреволюцией и революцией, а необходимость выбора между терзавшими его воспаленный мозг двумя чудовищами обусловила его бессилие сделать выбор, и он с вконец расстроенными нервами бежал от самого себя, повинного, по его мнению, в том, что вызвал к жизни эти чудовища, сначала пытаясь покончить жизнь самоубийством, а потом укрывшись в психиатрической клинике». Австрийцы победили. 6 октября 1849 года в Пеште был казнен премьер-министр независимого венгерского правительства Лайош Баттяни, а 13 октября в Араде – тринадцать генералов венгерской армии. Через месяц, 20 ноября 1849 года, был открыт Цепной мост. Но графа Сечени на торжественной церемонии не было. Он так ни разу и не прошел по своему мосту.

Сделанное им для Венгрии сопоставимо со сделанным для России Петром I при том, что ни императором, ни королем Иштван Сечени не был и на всем протяжении своей жизни оставался частным человеком. Теперь его именем называют здесь самое важное, самое любимое – планы экономического развития, улицы городов, будапештские купальни.

Б) Бочка токайского для Петра Великого

Проспект Ракоци, Rákóczi út, идет от Восточного вокзала по направлению к мосту Елизаветы до станции метро «Астория». Посередине проспекта, деля его пополам, находится площадь Луизы Блахи, а рядом возвышается шпиль дворца «Нью-Йорк» со знаменитым кафе. Так что миновать проспект Ракоци, будучи в Будапеште, крайне сложно.

Путешественник увидит статую Ракоци на площади Героев, в колоннаде, где стоят скульптуры самых важных политических деятелей Венгрии. Здесь он – между Тёкёли и Кошутом, предпоследний в ряду. Впрочем, не только в Будапеште, но и едва ли не в каждом венгерском городе можно встретить улицу Ференца Ракоци. Его же портрет – на пятисотфоринтовой купюре. Самое главное – не путать этого человека с Ракоши, «лучшим венгерским учеником Сталина».

Трансильванский князь Ференц II Ракоци, живший триста лет назад, – настоящий национальный герой, которого помнят, любят и уважают. Юность его пришлась на бурное время, причем наблюдать ход истории с самого близкого расстояния Ракоци мог уже в детстве. Его отчим Имре Тёкёли (на той же колоннаде слева) чуть было не отправил мальчика в качестве заложника в Стамбул. А в десятилетнем возрасте он пережил осаду австрийскими войсками Мукачевского замка, причем руководила обороной его матушка Илона Зрини. Дальше – больше. Ракоци хотел освобождения Венгрии от власти Австрии и вышел на контакт с Людовиком XIV, у которого c австрийцами были свои счеты. Переписку обнаружили, Ракоци был арестован и ждал казни, но сумел бежать в Польшу. Оттуда – в Венгрию, где уже собиралась крестьянская армия повстанцев-куруцев… И в бой! К сентябрю 1703 года вся Венгрия до Дуная была освобождена от австрийцев, а сам Ракоци избран князем независимого от Австрии княжества Трансильвания. Однако ж ему и этого было мало. Ракоци намеревался вовсе лишить Габсбургов венгерского престола. За помощью обратился к России, и в 1707 году состоялось заключение договора между Ференцем Ракоци и Петром I. Причем, если не вдаваться в подробности, кажется, что договор этот выгоден только одной стороне. Петр обещал князю двадцать тысяч русских солдат для борьбы с Габсбургами за то, что тот (внимание!) станет польским королем. У иного закружилась бы голова от таких перспектив, но Ракоци хорошо представлял себе расклад политических сил, и договор, так и остававшийся тайным, реализован не был. Может, напрасно? Удача немедленно отвернулась от него: пошла череда военных поражений, в одном из боев Ракоци серьезно пострадал при падении с лошади, а войско, увидев, что вождь упал, бежало… Ракоци оставил армию на барона Шандора Каройи, поехал в Польшу просить помощи у России и Франции, где и узнал, что без его ведома и согласия куруцы капитулировали. Венгрия была для Ракоци потеряна. Он жил в России, во Франции, в Турции, пытался опереться на Османскую империю в борьбе с Австрией, предлагал туркам создать регулярный корпус из венгров, албанцев и запорожских казаков – бесполезно. Там же, в Турции, умер.

Через много лет его прах будет привезен в Венгрию, и торжественное шествие пройдет от вокзала именно по той улице, что сейчас носит его имя. Еще Ференца Ракоци называют одним из воплощений Сен-Жермена – кандидатура, во всяком случае, не хуже прочих. И именно с Ракоци начинается практика постоянных поставок в Россию венгерских вин, высоко ценимых в XVIII веке. В свое время трансильванский князь подарил бочонок Петру I, и тот, говорят, на следующий день поделился с Ракоци впечатлениями: «До сих пор меня не одолел никто и ничто, но вчера ночью меня осилило токайское вино».

В) Эстерхази: торт, мадонна, дворец, кино и постмодерн

Считается, что торт «Эстерхази» назван в честь Пала Антала Эстерхази, министра иностранных дел Австро-Венгерской империи. Но с именем этим можно встретиться здесь не только в кондитерских. В Будапештском музее изобразительных искусств хранится незаконченная работа, написанная в 1508 году двадцатипятилетним Рафаэлем. Когда-то она принадлежала папе Клементию XI, а с начала XIX века числится как «Мадонна Эстерхази». Собственно, большая часть коллекции музея – это и есть собрание Эстерхази, формировалось оно долго, зато получилось вполне представительным. В 1983 году Музей был ограблен. Воры унесли семь картин, включая произведения Тинторетто, Джорджоне, Тьеполо – и нашу «Мадонну». На месте преступления полиция нашла отвертку итальянского производства и пришла к выводу, что коль импорт в социалистической Венгрии редок, не иначе как действовали совместно венгры и итальянцы. Венгерская полиция быстро вычислила «своих», а итальянская арестовала главаря банды Джакомо Морини, который заявил, что заказчиком преступления был грек Евфимос Москохлаидис. И вскоре в саду монастыря Эгион под Афинами обнаружился большой чемодан, а в нем – картины. «Мадонна Эстерхази» вернулась домой.

Сама фамилия Эстерхази в Венгрии – понятие почти нарицательное, синоним богача. Княжеской линии дома Эстерхази в XIX веке принадлежало двадцать девять имений с шестьюдесятью городками и четырьмя сотнями деревень. Что род идет от Аттилы, конечно, неправда, но среди Эстерхази были несколько имперских фельдмаршалов, министры, меценаты, премьер-министр Венгрии. Богатство семьи началось с правильного выбора веры. Когда Европу разрывала пополам борьба католицизма и протестантизма, некто Миклош Эстерхази был изгнан из своей протестантской семьи за то, что исповедовал католицизм. Дважды женился на молодых богатых вдовах (католичках, конечно). Разбогател, стал важным человеком. Габсбурги заметили борца за веру, и в 1625 году он был назначен пфальцграфом Венгрии.

Князь Пал Эстерхази в 1687 году получил титул князя Священной Римской империи. Музыкант, композитор. В 1711 году опубликовал сборник своих сочинений «Небесная музыка». Его дворец в Айзенштадте был одним из культурных центров империи Габсбургов.

Князь Пал Антал Эстерхази стал знаменит как фельдмаршал, неплохо игравший на скрипке и виолончели. Не слишком отличавшиеся батальными успехами габсбургские военачальники вообще любили музыку. Пал Антал основал в Айзенштадте музыкальную школу и в 1761 году пригласил на должность вице-капельмейстера Йозефа Гайдна. Как раз для капеллы и домашнего театра Эстерхази написано большинство опер и симфоний Гайдна, в том числе получившая широкую известность симфония № 45 фа-диез минор, та самая «Прощальная» (1772), в конце исполнения которой музыканты один за другим прекращают играть, гасят свечи и уходят со сцены.

Это, как видно, семейное: князь Миклош Эстерхази, получивший прозвище «Великолепный», был тоже фельдмаршал и тоже музыкант. При нем превратился в «австрийский Версаль» и до того роскошный дворец семейства в городке Фертёд на западе Венгрии. Здесь Йозеф Гайдн был назначен уже главным капельмейстером и находился на этом посту до самой смерти князя Миклоша. И внук его, Миклош Эстерхази-младший, также покровительствовал музыкантам. По его заказу писали музыку Йозеф Гайдн и Людвиг ван Бетховен, в его оркестре работал Георг Адам Лист, отец Ференца Листа.

Графы и князья Эстерхази нередко оказывались в непосредственной близости к событиям, меняющим Европу. Граф Валентин Ладислав Эстерхази застал последние дни Старого режима во Франции, но, став свидетелем всех ужасов террора, он решил не возвращаться более во Францию, которую считал своей второй родиной. «Я присутствовал, – писал он, – на всех торжествах, происходивших в Вене по случаю бракосочетания Марии-Антуанеты, участвовал в придворных балах в Бельведере и во французском посольстве во всех кадрилях. Провожая из Вены эту принцессу, которая должна была служить украшением великолепнейшего трона в мире… я был далек от мысли, что ее ожидал эшафот…».

К счастью для репутации рода, майор Фердинанд Вальсен-Эстерхази, офицер французского генерального штаба, один из главных фигурантов дела Дрейфуса, принадлежал к побочной его линии. И потому можно перейти сразу к ХХ столетию.

Графиня Агнесса Эстерхази первую роль в кино получила в Будапеште в 1920 году, а с 1923 до 1943-го снялась почти в тридцати фильмах – пока в кино не пришел звук. У нее был многолетний роман с Имре Кальманом; похоже, именно она стала вдохновительницей «Сильвы», «Марицы» и «Принцессы цирка».

Еще имя – граф Янош Эстерхази, политический деятель Словакии времен Второй мировой войны. Он единственный голосовал против, когда в 1942 году парламент страны высказался за депортацию евреев в нацистские лагеря. «Мне стыдно, что руководство страны, считающее себя благочестивыми католиками, готово отправить словацких евреев в гитлеровские лагеря смерти», – заявил тогда Эстерхази. В 1944 году Янош Эстерхази спас сотни евреев, чехов, словаков и поляков. Гестапо объявило его в розыск, но арестовал его после войны уже КГБ. Словаки признали его виновным в сотрудничестве с фашистами и приговорили к смертной казни, затем заменив ее на пожизненное заключение. Умер в тюрьме. В 1993 году посмертно реабилитирован. В 2011-м посмертно же награжден премией Антидиффамационной лиги за спасение евреев во время Второй мировой войны.

В ХХI веке имя Эстерхази связывается не с музыкой и армией, как раньше, но прежде всего с литературой, причиной чему – писатель Петер Эстерхази. В романе «Harmonia caelestis» он собирает концепт своего «отца» как мозаику из биографий всех названных и неназванных Эстерхази, начиная с Миклоша, основателя рода. Когда же дело доходит до реального отца писателя, Матьяша, и повествование перебирается во времена до– и послевоенные, становится ясно, что многие понятия, известные по российской истории, в истории Венгрии наполнены несколько иным смыслом. Аристократическое семейство (дед автора, Мориц, в 1917 году был премьер-министром) в 1951 году депортировано из столицы в местечко Хорт в шестидесяти километрах от Будапешта, куда отец писателя при необходимости тайно ездит на автобусе. Крестьяне встречают сосланных приветствием: «Добро пожаловать, господин граф!» – отводят им лучшее помещение в доме, ни словом, ни жестом не обнаруживая привычной в российской исторической картине классовой ненависти. И вскоре предлагают вернуть свои земельные наделы господину графу: «Пусть управляет как прежде, оно так привычнее». После выхода романа автор получил возможность ознакомиться с материалами архивов венгерской службы госбезопасности, из которых следовало, что отец его в течение многих лет с этой службой сотрудничал, будучи активным агентом и осведомителем, и, следовательно, несет свою долю ответственности за дела режима. Результатом этого открытия стал роман-продолжение, роман-самоанализ «Исправленное издание. Приложение к роману “Harmonia caelestis”».

Доброе слово ушедшей эпохе
Дюла Круди. Boldogult úrfikoromban

«Куда девался тот мир, когда специально для Франца Иосифа пекари в Пеште месили и пекли хлеб? Когда за тем, чтобы в пекарне работники не чесали себе уши и пальцы на ногах, следила тайная полиция? Капут. Дурак всякий, кто пережил Франца Иосифа».

 

«Трижды нет!»

Так расшифровывается в Венгрии слово «Трианон», для остального человечества означающее всего лишь название версальского дворца. И без упоминания о нем будапештский характер понятен не будет.

Добившись равенства с Австрией (и обойдя соседей по империи), построив роскошную Оперу, величественный Королевский дворец, шикарное кафе «Нью-Йорк», открыв линию метро и купальни-термы, под стать древнеримским, с пафосом отпраздновав Миллениум, Будапешт так и дожил в настроении умеренного оптимизма и наглядно растущего благополучия до 1914 года.

За благополучием, однако, скрывались проблемы, решить которые сил не имелось ни у кого. Трагедия Австро-Венгрии заключалась в том, что она строилась как многонациональное государство именно в тот период европейской истории, когда на первый план вышли вопросы не имущественные, не религиозные, как в годы Реформации, не классовые даже, но именно национальные. С прочими стоявшими перед ней задачами империя в общем и целом справилась, обеспечив подданным полвека сравнительно мирной, сытой и безопасной жизни. С этой – не смогла, хотя о «тюрьме народов» в отношении ее говорить по меньшей мере несправедливо. Как пишет историк Ярослав Шимов, «можно вести речь скорее об «инкубаторе народов», в котором были созданы достаточно благоприятные условия для культурного, экономического, а затем и политического развития множества этносов и постепенного превращения их в современные нации. К началу ХХ века «гнездо» стало тесным для «птенцов», Первая мировая довершила дело, и «инкубатор народов» был разрушен».

При этом Венгрия сама функционировала как Австро-Венгрия в миниатюре, будучи той ее частью, что подобна всей фигуре в целом, как фрактал. Для хорватов, евреев, словаков, цыган, румын и других составляющих Венгрию народов венгры были тем же, чем для них самих – австрийцы: привилегированной нацией, элитой, учителями, начальниками, притеснителями и цивилизаторами. Теми самыми нелюбимыми «старшими».

Далее – Первая мировая и поражение Австро-Венгрии.

В обстановке повсеместного хаоса последних месяцев Великой войны парламент Венгрии 17 октября 1918 года расторг унию с Австрией и провозгласил независимость страны. Через месяц Карл I, второй после Франца Иосифа и последний император Австро-Венгрии, объявил, что «отстраняется от управления государством». Австро-Венгерская монархия перестала существовать. Дело было не только в военном разгроме: внутри самой монархии центробежные силы, долгое время сдерживаемые, возобладали над идеей «общего дома». Спустя год страны-победительницы подписали Версальский договор, официально завершивший Первую мировую войну, а еще через год – Трианонский договор с Венгрией. По нему страна лишалась двух третей своей бывшей территории и около 60 % населения (в том числе трех миллионов этнических венгров), 88 % лесных ресурсов, 83 % производства чугуна и 67 % банковско-кредитной системы. Из Венгрии «по живому» вырезали территории для Чехословакии (Словакия до 1920 года числилась «Верхней Венгрией», Братислава была известна как Пожонь или Прессбург), Румынии (ей отошла Трансильвания), Королевства сербов, хорватов и словенцев, позднее ставшего Югославией, и Австрии, а также Италии и Польши. При этом стране запрещалось отказываться от суверенитета, то есть пытаться вновь объединяться с Австрией, и содержать армию численностью свыше 35 тысяч пехотинцев.

В тот день, когда в Большом Трианонском дворце Версаля был подписан договор, сотни тысяч протестующих граждан вышли на улицы Будапешта. Затем страна погрузилась в траур. Катастрофа коснулась каждого, и помощи ждать было неоткуда. Такого просто не бывало раньше – никогда и ни с кем. Все флаги в стране были приспущены до 1938 года. Каждый учебный день начинался с молитвы о восстановлении родины в прежних границах. Историки фиксируют: «Этот день превратился в кошмар, всегда преследовавший сознание и память венгров». Всеобщее потрясение, как всегда, высказали в словах поэты. Строчка из стихотворения Аттилы Йожефа «Nem, nem, soha!» («Нет, нет, никогда!») стала выражением мыслей и чувств каждого венгра – и тех, что остались внутри новых границ, и тех, что оказались за пределами родины.

Как пишет Ласло Контлер, Трианон «потряс даже наиболее жестких критиков темных сторон довоенного режима в Венгрии и его национальной политики. Для них шок оказался особенно глубоким потому, что в большинстве своем они были выходцами из политически прогрессивного лагеря, хорошо относившимися к западным либеральным демократиям, единственно ответственным за их собственную политическую гибель. Трагедия последствий Первой мировой войны и Трианонского мира обусловливалась не столько тем, что эти события несли на себе печать роковой неизбежности, сколько парадоксальным стечением обстоятельств, из-за чего сохраниться сумели как раз те самые силы, которые и привели страну к войне и были виновны в ее финале».

И еще (это позиция венгерского историка, видящего ситуацию изнутри, и уже потому важная для понимания Венгрии): «Венгерское национальное самосознание было скроено по образцу, вполне соответствовавшему мироощущению граждан среднего по размерам государства с 20–30-миллионым населением, в котором мадьярский приоритет базировался не только на вульгарных принципах статистического большинства и расовой принадлежности, но и на исторических и политических достижениях нации. Такое самосознание испытало ужас ментальной клаустрофобии, когда его заставили втиснуться в узкие пределы маленькой страны, населенной всего 8 млн. граждан. Нацию охватили чувство ярости и жажда мести, спрессованные в лозунг: «Нет, нет, никогда!» И поскольку послевоенное мироустройство на континенте было явным образом далеко от совершенства, ни одна политическая сила, рассчитывавшая на успех в Венгрии в межвоенный период, не имела возможности появиться на общественной сцене, если в ее программе не содержалось требований по пересмотру условий мирных договоров. Этого требовали и консерваторы из старой политической элиты, господствовавшие в Венгрии в течение всего периода консолидации 1920-х годов, и крайне правые силы, чередовавшиеся у власти с консерваторами на протяжении 1930-х годов и во время Второй мировой войны. По вполне понятным причинам Венгрия вновь вступила в войну в союзе с Германией и вновь потерпела сокрушительное поражение».

Австрия без Габсбургов, Венгрия без Австрии
Петер Эстерхази. Harmonia cælestis.

«Когда исчезла монархия, нужно было восстанавливать связи, а прежде всего задаться вопросом, кто они, люди, которые собираются их восстанавливать. Что такое Австрия без Габсбургов и может ли она, такая крохотная, вообще оставаться Австрией? Неопределенность эта вместе с тем означала свободу. Венгрия же ощущала только увечность, исчезли две трети страны, и никто, включая моего отца, не думал о том, что четыреста лет спустя она опять стала независимой, об этом они забывали».

 

Эйфелев вокзал и национальная яма

Для Будапешта как города потрясение Трианона имело самые наглядные последствия. Прежде всего, не может не броситься в глаза, что, судя по состоянию городской застройки, после 1920 года серьезное строительство в столице остановилось. У страны опустились руки. Если что-то и возводилось, то не более чем жилые дома или небольшие церкви на окраинах; между последним мостом прекрасной эпохи, мостом Елизаветы 1903 года, и следующим, мостом Петефи 1937 года (тогда он назывался именем регента Миклоша Хорти) – три десятилетия. И – ничего сопоставимого со зданиями Парламента, Оперы, Базилики… Главные же архитектурные проекты ХХ века раз за разом превращаются в истории несостоявшихся затей, как задуманный было тридцатиэтажный монстр на площади Ференца Деака (нынешнее самое высокое здание площади, Anker-ház, не доходило бы этому «зиккурату» и до половины высоты).

Вот две такие истории.

…Когда градоначальники Пешта в 1870-х годах выбирали компанию, которой можно будет доверить строительство первого большого железнодорожного вокзала, они не промахнулись. Строить вокзал был приглашен Гюстав Эйфель, за которым на тот момент числились два небольших вокзальных здания во Франции, католическая церковь и синагога в Париже и два газовых завода в Южной Америке. И никакой башни!

Заказ на самое знаменитое сооружение Эйфеля еще ждал его в будущем, через десять лет. А пока сорокалетний инженер, выпускник Центральной школы искусств и мануфактур в Париже, предлагал городу проект вокзала-красавца, по сложности общего силуэта и обилию декоративных деталей сопоставимого со зданиями Оперы, Парламента и кафедрального собора. Впрочем, ни Парламент, ни Опера на тот момент еще построены не были, а базилика пребывала в лесах. Так что это не вокзал подстраивался под стиль городской архитектуры, а напротив – здание вокзала задало тон для прочих общественных зданий, ввело моду на восьмигранные высокие купола, барочные чердачные оконца, ажурные чугунные аркады и прочие замечательные декоративности.

Так строили вокзалы только в те времена… Вокзалы XIX века – это новые центры притяжения для больших и малых городов, вполне выдерживающие соперничество с центрами старыми – храмами и театрами. Места притягательные, соблазнительные. Помните: «Запрещается ученицам младших и особенно старших классов появляться на вокзале в дневное или вечернее время, но особенно в часы, когда проходит дизель-электропоезд Бухарест-Синая…»?

Вокзалы выглядели, казались и действительно были средоточиями соблазна, местами романтики. Будапештские молодожены завели обычай проводить первую брачную ночь в поезде, идущем на Вену с Южного вокзала. На Восточный вокзал Будапешта приходил знаменитый «Восточный экспресс», курсировавший между Парижем и Стамбулом с 1883 года. А на Западный вокзал обычно приезжала императорская пара – Франц Иосиф и Елизавета. На этот же Западный вокзал 27 декабря 1916 года приехал с супругой и наследником на собственную коронацию и новый император Австро-Венгрии, Карл. Как оказалось, последний император, на последнюю коронацию.

В 1930-х годах, после развала Австро-Венгрии и катастрофы Трианона, возникла идея реконструкции Западного вокзала. Причем не внутренней территории (Эйфель строил с размахом, в пространстве вокзала тесно не стало и через полвека), а фасада, декорации, того архитектурного «костюма», который отвечает не за утилитарную функцию железнодорожной станции, а за художественный ансамбль города, за его характер, стиль и образ. Намеревались заменить «французские» крутобокие крыши флигелей, те, что с башенками и окошками-брошками, на вертикально поставленные прямые параллелепипеды. Само собой, убрать корону. Поставить вместо арок на фасаде аскетичную стоечно-балочную конструкцию. Возвести позади еще один гигантский вертикальный параллелепипед – для административного аппарата, надо полагать.

Коротко говоря, планировали смахнуть с конструктивной основы все то, что придумано было для ее украшения и очеловечивания, срезать твердой рукой все ленточки-бантики и выпустить в свет практически голышом. Часы на фасаде, и те казались лишними: их не видно на проекте реконструкции. Из украшений – только государственные флаги. И это тоже симптоматично: какие брачные ночи, какие Восточные экспрессы? Вокзал отныне дело государственное, а не частное, как и поездки граждан. Как и сама их, граждан, жизнь…

Перестройка не состоялась. Вокзал сейчас именно такой, каким был до Первой мировой войны – со стенами из красного и желтого кирпича, с чешуйчатой металлической кровлей, с башенками, фигурными карнизами, арочными окнами самых разнообразных очертаний, с часами посередине стеклянного фасада, с чугунными листьями аканта на капителях колонн и короной на коньке крыши.

Что касается героя второй истории, театра, то он с 1880-х годов стоял на площади Луизы Блахи, главным фасадом в сторону Дуная, боковым – к проспекту Ракоци и задним, но тоже торжественным – к Большому бульвару. И выглядел так, как и полагается выглядеть главному театру столицы империи. Хорошо, пусть одной из двух, пусть даже второй, все равно – столице. Был центром значительного пространства, украшением района. Шестиколонный портик коринфского ордера, фронтон со скульптурной композицией, росписи, лепнина, статуи. Театр благополучно пережил начало и конец Великой войны и Венгерскую советскую республику 1919 года. Вторую мировую тоже пережил. В революцию 1956-го ему крепко досталось (это граница Эржебетвароша и Йожефвароша – здесь стреляли; чуть дальше по бульвару, на том конце Йожефвароша, у кинотеатра «Корвин» шли в ноябре самые серьезные бои).

В конце 1950-х здание театра полностью отремонтировали. И тогда же решили провести здесь вторую линию метро. С большой станцией. Как раз под театром. И в апреле 1965 года здание взорвали. На фотографиях видны этапы разрушения: вот уже нет зала, осталась часть со сценой – колонны в два этажа, фрагменты театральной машинерии, высокая кровля коробом, со шпилями. Театру обещали новое помещение и новое место – то возле Варошлигета, то на площади Елизаветы. На площади Елизаветы успели даже выкопать яму под фундамент.

На этом деньги кончились. Яма осталась. Народ окрестил ее «Национальной ямой». Был Национальный театр – стала «Национальная яма». В таком виде площадь пережила все главные события страны на рубеже ХХ – ХХI веков: смену режима, расставание с социализмом, возвращение на Запад и вход в Евросоюз. Наконец, нашлись умные люди – стены ямы сначала просто забетонировали, а затем облицевали камнем, а само пространство отдали молодежи. Место немедленно стало модным, там поселился клуб «Яма», затем «Аквариум», теперь кафе, музыка и танцы по пятницам.

А когда новое здание театра в конце концов все же было построено, перед его фасадом был устроен фонтан, в котором с тех пор лежит, частично уходя под воду (в историю? в память?) белый шестиколонный портик того, уничтоженного, театра. Как напоминание, как урок…

Обида
Александр Стыкалин. Драматизм истории Венгрии в XX веке велик.

«Пережитая несправедливость – как с нами поступила Европа в 1920-м! – до сих пор глубоко сидит в сознании среднего венгра. Даже венгры последовательно либеральных убеждений до сих пор считают Трианон несправедливостью, просто они не предлагают всe пересмотреть радикально».

 

Старое и новое

Город, отказавшийся приобретать современный, модный, технологичный облик, сознательно выбрал верность веку девятнадцатому, той самой «прекрасной эпохе». Можно выводить закон: «современные» здания Будапешта в исторической части города появляются тогда и только тогда, когда первоначальное сооружение было уничтожено в ходе Второй мировой войны. При этом они всегда занимают ровно то же место, где стояло предыдущее – по периметру ранее стоявшего корпуса. Никогда не превышают его, исчезнувшего, по высоте. И в большинстве случаев, все более внятно и определенно по мере приближения к нашим дням, стремятся превратиться в зеркало. Так, чтобы не спорить с «настоящей», австро-венгерской эпохи, архитектурой, а отражать ее, удваивать. Ни в коей мере не претендовать на главное место в ансамбле, а сознательно держаться на шаг позади. В зданиях 1970–1980-х тема смирения еще не столь очевидна, а то, что проектировалось позднее, почти всегда сознательно аккомпанирует австро-венгерским солистам: особнякам, доходным домам.

Таково, например, здание торгового центра на площади Вёрёшмарти, на той ее стороне, что ближе к Дунаю. В годы «золотого века» на его месте стояло здание, известное как Haas-palota – с кариатидами, вазами, портиками и арками; стилистически – более пышная, более импозантная версия в те же годы построенной Миклошем Иблом Таможни. В 1896 году здесь работала касса, продающая билеты на выставку Тысячелетия. В войну здание погибло. В советское время на его месте появилось новое строение – «бетонные панели и нахальные ребра фасада семидесятых». В свою очередь с наступлением новой эпохи оно тоже было разобрано, и на его месте появилось стеклянное сооружение, не превышающее окрестную застройку по высоте, в гранях которого и отражаются прочие, старые, австро-венгерские здания площади.

Главным принципом городской жизни становится сохранение наследия «золотого века». Любой доходный дом, любой уличный фонарь или почтовый ящик воспринимается теперь прежде всего как память о былом величии, о лучшей поре в жизни города, о «прекрасной эпохе» и о Великой Венгрии, Nagy-Magyarország, которые были, и уже – не будут. Именно поэтому в современном Будапеште можно встретить немало того, что обветшало, состарилось или ждет ремонта с того самого 1896 года, но… Но совсем немного того, что намеренно поломано, испорчено, порушено.

Фасады с осыпавшейся штукатуркой в контексте города воспринимаются как знаки долгой прожитой жизни. Это морщины и седина. А не синяк под глазом.

Более того, на Западном вокзале в отдельной, похожей на шкатулку пристройке, все это время сохраняется в полной неприкосновенности Королевский зал ожидания. Интерьер, убранство, мебель… Почему? Видимо, потому, что отсутствие короля – еще не повод для уничтожения короны. Или потому, что ломать что бы то ни было – занятие неблагодарное и неприятное. И желающих уничтожить нечто красивое, хотя вроде бы в настоящее время и ненужное, просто не находится.

 

Торцы площадей

Туристы ходят по Будапешту, беспечно задрав головы вверх, разглядывая купола, портики и балконы. У знаменитого здания Оперы – тоже. Там – циркульные дуги арок, и пышные капители, и своды с кессонами. Однако стоит взглянуть и вниз, под ноги. Там, перед самым входом в Оперу, каменная брусчатка сменяется деревянной. Это – торцы. Те самые, из Ахматовой:

Мне ответь хоть теперь: неужели Ты когда-то жила в самом деле И топтала торцы площадей Ослепительной ножкой своей? [84]

В XIX веке торцами, деревянными брусками, вертикально вбитыми в землю, были замощены все центральные улицы Петербурга. Такие мостовые называли еще «уличным паркетом»: он избавлял горожан от неумолчного грохота колес по камням булыжных мостовых, а лошади не разбивали на нем копыта.

Идея была предложена изобретателем Василием Гурьевым в начале XIX века. Первая торцевая мостовая появилась на участках Большой Морской и Миллионной улиц в 1820 году, а через двенадцать лет – на самой важной и модной части Невского проспекта, от Адмиралтейства до Фонтанки. Гурьев с гордостью отчитывался: «Все дома на Невском проспекте избавились от беспрестанного дрожания, которое повреждало их прочность. Жители успокоились от стуку, лошади ощутили новые силы и, не разбивая ног, возят теперь рысью большие телеги. Экипажи сохраняются, а здоровье людей, особливо нежного пола, получило новый быт от приятной езды…».

Именно деревянными торцами, кстати, решено было замостить Адмиралтейскую площадь на время строительства Исаакиевского собора, а также проезд от Невского к Зимнему дворцу, когда возводилась Александровская колонна. В обоих случаях торцы прекрасно выдержали тяжесть огромных каменных блоков и остались неповрежденными. Затем торцовые мостовые и тротуары появились в Лондоне, Париже, Берлине, Чикаго. И в Будапеште.

В Петербурге торцы чаще всего выглядели как шестигранные «шашки» и напоминали соты. Будапештские – прямоугольные или, как у Оперы, квадратные. Петербургские торцы вошли в русскую словесность. Их вспоминали Пастернак, Бродский, Гиппиус. Дмитрий Лихачев писал: «На булыжной мостовой потряхивает. При въезде на торцовую мостовую (а торцы были по «царскому» пути от Зимнего к Царскосельскому вокзалу, на Невском, обеих Морских, кусками у богатых особняков) потряхивание кончается, ехать гладко, пропадает шум мостовой».

Искать торцовую мостовую в Петербурге сейчас бесполезно. Не сохранилось ничего. При всех очевидных плюсах, торцы имели и существенный недостаток, точнее слабость: за ними нужно было постоянно ухаживать, мыть их, чистить и регулярно чинить. Во времена мира и покоя заниматься этим еще можно, но одновременно с революциями – затруднительно. Кроме того, они обернулись сущей катастрофой в наводнение 1924 года: всплыли и потащили за собой прохожих, как вспоминал Лихачев.

С тех пор их и перестали использовать. Так что единственная возможность прикоснуться рукой к недавней, но уже исчезнувшей истории столицы Российской империи – в Будапеште. Самые доступные и оберегаемые торцы находятся у здания Оперы. Известные лишь местным жителям квадратные – под аркой двора на внутренней стороне Музейного бульвара, прямоугольные – за входными воротами дома Густава Эмича в Йожефвароше. Можно нагнуться и потрогать пальцами старый деревянный брусок, теплый, отполированный миллионами подошв, с прожилками годовых колец и столетними трещинами.

Молитва венгра
«Молитва венгра», ежедневно произносимая венгерскими школьниками в 20–30-е годы ХХ века

«Верю в единого Бога. Верю в единую Родину. Верю в бесконечную милость Божию. Верю в возрождение Венгрии. Аминь».

 

Межвременье

Если о прекрасной эпохе Будапешт говорит каждой улицей, каждой фигурой атланта над аркой доходного дома и каждым квадратом торцовой мостовой под ногами, говорит красноречиво и с удовольствием, то о времени между Первой и Второй мировыми войнами – умалчивает. Может показаться, что от этой эпохи в Будапеште не осталось ничего. Более того, что ничего и не было построено. Тянутся квартал за кварталом респектабельные доходные дома времен Франца Иосифа, и ни одного небоскреба… После Трианона Венгрии было не до строительства, и в городе действительно нет ни одного строения, сопоставимого по праздничности силуэта и щедрости декоративного убранства с Парламентом, Оперой, Базиликой.

Сороковые годы – тоже время потерь. У путешественника может шевельнуться неощутимое подозрение, что с великолепными домами, фланкирующими самое начало проспекта Андраши, что-то не так. Не совсем понятно, почему статуя Гермеса на здании слева одиноким силуэтом рисуется на фоне облака и что там такое на крыше здания справа. Но выплывает монументальная апсида базилики святого Иштвана, и это смутное чувство тут же забывается. А между тем на обоих зданиях до войны возвышались купола, и силуэт города был совсем иным… Впрочем, с утратами времен войны все понятно.

Любопытней те объекты, что в ХХ веке все же строились или хотя бы планировались.

Дом, стоящий на Малом бульваре и отделяющий его от улицы Дохань, на глаза попадается всем, поскольку тут же – удобный транспортный узел, но в памяти обычно не остается: дом как дом. Однако на старых фотографиях видно, что крыша его завершалась пятью башнями, напоминающими то ли древние зиккураты, то ли египетские пирамиды, выполненные в стиле ар-деко. Или трубы корабля, причем военного: в их очертаниях угадывается нечто технологическое, даже милитаристическое, и не вполне понятно, зачем они вообще нужны нормальному доходному дому. Построено здание в 1911 году, когда, если верить Цвейгу, все в империи «прочно и незыблемо стояло на своих местах, а надо всем – старый кайзер; и все знали (или надеялись): если ему суждено умереть, то придет другой и ничего не изменится в благоустроенном порядке». Жизнь выглядела устойчивой и правильной. Откуда же эта ассоциация с военными кораблями? Предчувствия того, что еще не наступило и пока только зреет где-то за горизонтом, бывает, высказывают поэты. Но архитекторы?

Однако на верфях Англии, а затем Германии уже строятся тяжеловооруженные корабли, броненосцы, предназначенные отнюдь не для мирных пересечений океанов, как «Титаник», ушедший под воду в год, когда в дом с башнями въезжали первые жильцы и выставляли на подоконники горшки с красной геранью, знать не зная о том, что мирной жизни осталось три года… «Эти корабли сделали для войны. И для них устроили войну». Кстати, стоящий на следующем перекрестке отель «Астория» обязан своим именем основателю гостиничной сети Джону Джекобу Астору, ушедшему под воду вместе с тем же «Титаником». Мирные времена заканчивались; симптомами будущих катастроф выступали военно-морские известия, но и в сухопутном Будапеште, как видно, ощущалось: время вывихнуло сустав.

Неподалеку, тоже на Малом бульваре, стоит повернуть голову, стоит здание, для Будапешта не характерное. Небольшую площадь Мадач (Madách tér) организует П-образный корпус краснокирпичной отделки, на бетонных ножках-столбах, лишенных намека на ордер, с плоскими крышами, без капителей-фронтонов-атлантов-львов и прочего, зато с огромной приплюснутой аркой. Отсюда, по замыслу, должен был начинаться новый проспект Елизаветы (Erzsébet sugárút). Предполагалось, что он прорежет кварталы между улицами Кирай и Доб, пройдя в том же направлении, что и проспект Андраши, и после площади Клаузал сольется с улицей Доб, а дальше – через Большой бульвар на восток. Арка должна была открывать собой проспект, мощные флигели (в проектах они существенно выше) – служить торжественными пропилеями. Новые дома по линии будущего проспекта начали строить уже с учетом его расположения; так, в частности, появился отступивший от старой красной линии дом на улице Доб, из-за которого у дома соседнего оказался открытым глухой брандмауэр. Оба дома сейчас имеют собственную славу: поздний, 1939 года постройки – благодаря жившему в нем музыканту, а ранний, с брандмауэром – благодаря росписи на этом брандмауэре; речь об обоих – далее.

Проспект должен был быть величественным (что странно для страны, только что лишившейся двух третей территории), вдохновляющим массы на подвиги и свершения (пример Германии и СССР, возможно, казался универсальным) и рассчитанным на восприятие не столько с нормальной человеческой точки зрения, сколько с точки зрения некой надчеловеческой сущности. Симметрия его торжественного портала и значительность масштаба полностью оцениваются только при взгляде из-под небес. Судя по проектам, авторы вдохновлялись теми же идеями национального величия и так же склонялись к пафосу и гигантизму, как проектировавший «Зал Народа» для новой столицы Третьего рейха Альберт Шпеер или собиравшийся возводить в Москве четырехсотметровый Дворец Советов Борис Иофан.

Венгрия, никогда никуда не торопящаяся, к счастью, и тут не угналась за первопроходцами: проспект проложен не был, и дома времен Австро-Венгрии по большей части и сейчас пребывают на своих местах.

Исчезающий город
Петер Эстерхази. Harmonia cælestis

«Будапешт тогда был уже городом исчезающим, теряющим память, куда-то вдруг подевавшимся – непонятно было, где он, откуда явился, куда держит путь».

 

Шуточки пост-Трианона

Летом 2009 года в Словакии, до Трианона носившей имя «Верхней Венгрии», собирались открывать памятник святому королю Иштвану. На открытие намеревался приехать и принять участие в торжественной церемонии президент Республики Венгрии Ласло Шойом. Несмотря на то, что обе страны к тому времени были членами Евросоюза и Шенгерской зоны и что границы между ними стали понятием условным, Словакия запретила президенту въезд на территорию страны. Было сказано, что турпоездки частных лиц – это одно, а официальный визит президента – другое, указано на нарушение «стандартов благопристойности», а также на то, что 21 августа – не только день памяти первого венгерского короля, но и день начала вторжения войск Варшавского договора (и Венгрии в том числе) в Чехословакию в 1968-м. А потому визит венгерского президента – нежелателен. Международные СМИ тогда с удовольствием прогнозировали внутриевропейскую бузу, предвкушая дальнейший обмен оскорблениями. Узел-то в этих краях завязан тугой и давний; в Центральной Европе говорят: «Словак – это чех, который говорит по-венгерски» (A szlovák az a cseh, aki tud magyarul). Разгорелся скандал. И вскоре потух: дело отправилось в Европейский суд и окончилось ничем.

Через полтора года, зимой 2011 года, случился следующий казус. В зале здания Совета Европы в Брюсселе по случаю начала председательства Венгрии в ЕС появился ковер размером в двести квадратных метров, изображающий карту Венгерского королевства по состоянию на 1848 год. То есть включающего в себя территории Словакии, половины Румынии, Закарпатской области Украины, сербской Воеводины, а также части территорий Австрии, Словении и Хорватии. И опять разгорелся скандал, и сказано было немало резких слов о попытках венгерского реваншизма. И – снова кончилось ничем.

Трианон – это то, что действительно болит. В городе время от времени попадаются на глаза то наклейки на машинах в виде карты той, до-трианонской Венгрии, то ее же силуэт на сувенирной кружке. Пройдет мимо местный житель в майке с надписью «Nem, nem, soha!». И время от времени, в той или иной форме, эта боль выплескивается наружу этаким нарывом, фурункулом. Но формы он принимает несколько комические, скорее в духе историй Швейка, если уж не покидать культурной сферы региона. И потому в катастрофу не превращается. А нарыв… Ну что ж, бывает. Главное – вовремя йодом смазывать.

 

Неизвестная страна

Обычная реакция приезжающих в город туристов: «Говорили нам, что Будапешт хорош, но чтоб настолько… Никак мы не ожидали от Будапешта такой красоты!» За этой репликой скрывается и радостное удивление, и косвенное признание в огорчительном невежестве. Венгрия до сих пор по инерции воспринимается как страна бывшего соцблока.

Ни одна другая страна в Европе не порождает во внешнем мире столько путаницы. В сетевых публикациях на русском языке периодически появляются венгры с фамилией Наджи или Наги, хотя имеется в виду Надь (Nagy). Город Печ (Pecs) превращается в Пекс, Шопрон (Sopron) в Сопрон, Дьёр (Győr) в Гьёр. И Буда, ожидаемо, – в Будду. По тому, знают ли российские журналисты, как звучит название партии Jobbik, можно судить о степени их осведомленности в делах венгерской политики. Сами же венгры, устав объяснять разницу между Будапештом и Бухарестом, запустили серию интернет-плакатов с выразительными картинками румынской столицы и подписью: «Budapest not Bucharest».

Современная Венгрия – загадочная страна. В еще большей степени – если говорить не о современном государстве, а о его «золотом веке», временах австро-венгерских. Приходится признать: Австро-Венгрия в целом (и в особенности ее венгерская составляющая) неизвестна и нелюбима в России. Неизвестна, потому что нелюбима, и нелюбима, потому что неизвестна.

Во-первых, век ее был недолог. Не век, всего полвека, пять десятилетий – с 1867 по 1918 год. Во-вторых, в эти полвека российскому обществу вся Европа должна была казаться не более чем пригородом манящего, сказочного, дразнящего Парижа. Какая Вена, какой Будапешт? Нет, матушка, тут магнит попритягательней. Париж слыл центром мира. По старой памяти смущала, видимо, умы Германия и раздражала Англия – чего еще придумает англичанин-мудрец? Не угонишься, черт побери. Потом ее место заняла плохо отличимая из-за равности языка и такая же заморская Америка.

Австро-Венгрии в общественном сознании места не хватало. И уж точно не было шансов у Будапешта выйти из тени первой имперской столицы, Вены. Общее мнение выражает российский журналист: «Вена солнечней и «возвышенней»: это прежде всего музыкальная и театральная столица Европы, делящая лавры первенства с Парижем. Это город уютных кофеен, которые словно воплощают дух старой доброй Австрии. Будапешт, формально второй город империи, находился вне этого синтеза, являясь самостоятельным центром, однако, скорее, центром провинции, чем государства, а тем более культуры».

С 1914 года Дунайская империя стала врагом. А с 1917-го и далее любая «заграница» начала приобретать черты «того света», и всю Австро-Венгрию, с ее венским кофе, Штраусом и Фрейдом, с пирожными, актрисами и замками Эстерхази, с бульварами и опереттой, припечатала одна фраза Швейка. На Австро-Венгерскую империю полагалось смотреть свысока, как на списанный в архив, неудавшийся исторический проект. При наличии собственного катастрофического опыта ХХ века, правда, предъявлять дуалистической монархии серьезные обвинения не получалось. Журили ее, например, за бюрократизм: «…исключительно бюрократизированное государство. Ведь кроме бюрократической машины абсолютной монархии в Австро-Венгрии было мало других, объединяющих империю факторов. Не хватало даже того, что было в Российской империи, – одного явно преобладающего по численности народа. Неудивительно, что бюрократизм Австро-Венгрии «вскормил» и Гашека, и Кафку, и Чапека. Чапек придумал слово «робот». Кафка на первое место поставил бесчеловечность бюрократической машины, состоящей из людей-функций. А Гашек выявил во всем блеске идиотизм повседневной жизни».

В текстах историков по поводу Дунайской империи звучит недоумение: «Самое удивительное, что Австро-Венгрия продержалась еще больше полстолетия – по 1918 г. Ее должны были бы разорвать славяне через 10–15 лет…»

В социалистические времена все страны соцлагеря, даже европейские, воспринимались массовым российским сознанием как нечто второсортное, не дотягивающее ни до остальной Европы, ни до Советского Союза. Просеянные через сито советской прессы новости стран социализма выглядели той же серой полосой (с соцсоревнованиями и первомайскими демонстрациями), но меньшего, чем в Союзе, несерьезного масштаба.

Венгрия из сознания выпадала вовсе – просто на уровне непосредственного восприятия: славяне выглядели братьями по судьбе, гэдээровцы – бывшими, но перевоспитанными врагами, а куда отнести этих, говорящих на непонятной языке? «Трибуна люду» плохого не напишет, что ясно уже из названия, а чего ждать от газеты, невыговариваемо называющейся «Нэпсабадшаг»?

«Популярно объясняю для невежд: Я к болгарам уезжаю – в Будапешт», – пел Высоцкий в 1970-е, а к 2015-му российская публика уже подзабыла, какая именно из социалистических стран, Венгрия, Польша или Югославия, называлась «самым веселым бараком в соцлагере», legvidámabb barakk.

Петр Вайль, чье имя незримо витает над страницами этой книги, писал, объясняя Европу как «дом с множеством помещений и пристроек»: «Две комнаты, вокруг которых построено все остальное, – Греция и Италия. Есть побольше, вроде Германии, и поменьше, вроде Дании. Есть просторные залы от моря до моря – как Франция. Зимние и летние веранды – как Англия и Испания. Чердак – Швейцария, погреб – Голландия. Стенные шкафы – Андорра или Лихтенштейн. Солярий – Монако. Забытые чуланы, вроде Албании…». Венгрия забыта настолько, что ей вовсе не находится места в этом перечне.

И до сего дня государство под названием Magyarország (Мадьярорсаг) – самая непонятная страна Европы, а эпоха Австро-Венгрии – самая непонятая страница европейской истории.

Венгерская тоска
Иштван Барт. Русским о венграх. Культурологический словарь.

«Пессимизм – похоже, это действительно характерная черта венгерского менталитета – всегда предполагать неблагоприятные повороты судьбы».

 

О проигрышах и разгромах

Из трех главных национальных праздников, два – 15 марта, день начала антиавстрийской революции 1848 года, и 23 октября, день начала восстания 1956 года, – посвящены революциям и восстаниям проигранным.

Точнее, счет великих венгерских поражений начинается с 1526 года, с битвы при Мохаче, когда Сулейман Великолепный разгромил венгерскую армию и османы заняли большую часть страны. Тогда погиб и последний национальный венгерский король, двадцатилетний Лайош II, и все его полководцы. Тело короля долго не могли найти. На картине Берталана Секея бледный и мертвый Лайош покоится на белом полотне посреди южновенгерской степи; у него небольшая бородка и аккуратно подстриженная челка; вокруг склонились в одеждах, скорее оперных, чем подлинных, его воины; сцена торжественна и печальна. В реальности все выглядело, вероятно, менее благообразно: король утонул в речке, спасаясь бегством после разгрома войска, останки Лайоша были найдены лишь через два месяца. Первая венгерская катастрофа означала разделение страны на три части, разрыв преемственности и утрату значительной части культурных завоеваний прошлого: Венгрия при Матьяше – ренессансное государство, равное среди равных; Венгрия XVIII и первой половины XIX столетий – глушь, провинция, захолустье. В Венгрии до сих пор жива поговорка: «Больше потеряно при Мохаче» (Több is veszett Mohácsnál), успокаивающе произносимая при обычных житейских неприятностях. Так частная жизнь поверяется национальной историей, причем подходящим историческим воспоминанием оказывается именно воспоминание о величайшем бедствии…

А 4 июня страна вспоминает вторую венгерскую катастрофу. За названием «День национального единства» (A nemzeti összetartozás napja) скрывается все та же, самая болезненная для страны тема – Трианон. Поминальные службы, лекции, концерты. День – официально рабочий, но трамвайный маршрут № 2 работает в укороченном режиме: на площади перед Парламентом ожидаются демонстрации, на площади Героев активисты разворачивают огромный сине-желтый секейский флаг – в память об утраченной Трансильвании.

Повышенное внимание венгров к датам разгромов и поражений производит сильное впечатление на наблюдателей. Кшиштоф Варга, автор книги «Гуляш из турула» с типично польским именем и типично венгерской фамилией, пишет: «На самом деле венгры больше острого, жгучего любят сладкое. А больше всего – сладкий вкус поражения. <…> Список венгерских побед короток, а значит, его легче забыть. Как может благородно страдать страна, которой случалось выигрывать? Но кто запретит плакаться над собою стране, которая всегда проигрывала? Память о том, что проигрывали всегда, помогает забыть, что не всегда Венгрия была жертвой – случалось ей бывать и палачом. Списком венгерских поражений смягчается перечень венгерских преступлений».

Версия убедительная, и оспаривать ее, если что, – самим венграм. Про Венгрию в роли палача тоже найдется что вспомнить: 1914 – Талергоф, 1942 – Нови-Сад, 1942–1943 – Дон, 1944 – Холокост в Будапеште и провинциях, 1968 – Прага. Можно, однако, предложить и другую версию. Венгры празднуют проигранные революции? Дело в том, что через некоторое время после формально проигранных революций в стране наблюдается определенный расцвет и вполне ощутимое благополучие. Через два десятилетия после подавления революции 1848 года Венгрия вступает в лучшее время своей истории, что особенно заметно по столице: «С 1867 по 1914 год наблюдался максимальный подъем солнца Венгрии над политическим горизонтом. Это зенит будапештского благоденствия и благополучия: это пора реформ, возведения величественных монументов (во второй половине XIX века в Будапеште появилось 63 «полноформатных» памятника) казавшейся беззаботной жизни».

И предложенный авторами цитированной книги Шимовым и Шарым термин «венгерский полдень» столь же выразителен и столь же емко описывает положение дел «через два десятилетия после поражения», как привычный уже термин «гуляш-коммунизм» – положение дел «через десятилетие после поражения» революции 1956 года.

Через полвека после 1849-го Венгрия окажется на пике своего экономического и культурного развития, подтверждением чему – город, отстроенный к празднику Тысячелетия. Через полвека после 1956-го, в 2006 году, страна уж два года будет членом Евросоюза и ответит решительными акциями протеста, едва не перешедшими в восстание, на провал политики Социалистической партии Ференца Дюрчаня (это тогда мир облетели кадры с танком Т-34, едущим по площади Ференца Деака в Будапеште, снова заставляя вспомнить 1945 и 1956 годы). Как всякое более или менее стихийное народное выступление, это не обошлось без акций вандализма: среди прочего был сбит герб Советского Союза с памятника Красной Армии на площади Свободы. И если экономически страна выглядела слабой, то политический курс был очевиден – на Запад, в Европу, как в 896-м, как в 1956-м. Но пораженья от победы ты сам не должен отличать. Может быть, это касается не только поэтов?

Как полагают специалисты, в 2010 году «правительство Виктора Орбана получило от предшественников страну с деградирующей экономикой, крупнейшим в мире внешним долгом и полуразрушенной социальной сферой». При этом в 2013 году Венгрия досрочно погасила свои долговые обязательства перед Международным валютным фондом (МВФ), выплатив ему сумму в размере 2,85 млрд долларов, и обогнала Россию в рейтингах глобальной конкурентоспособности (2013–2014).

Так и живет страна, идя от катастрофы к катастрофе, – в центре Европы, в течение более чем тысячи лет, под давлением то Римской империи Германской нации, то Османской империи, то Австрийской империи, то Советского Союза, то – Европейского. Живет, не пропадает.