1. Хронологическая канва
Родилась 31 июля 1820 г. (1819 г.?) в С-Петербурге в семье актеров Брянских (наст. фамилия отца Григорьев).
В 1839 г. вышла замуж за журналиста и писателя И. И. Панаева, соредактора Н. А. Некрасова по журналу «Современник» (выкуплен ими у Плетнева в 1846 году).
С 1847 г. по 1862 г., в течение 15 лет была гражданской женой поэта и издателя Некрасова.
1849 г., 1851 г. — совместно с Некрасовым пишет романы «Три страны света» и «Мертвое озеро», печатавшиеся частями в «Современнике» в годы, когда свирепствовала цензура и ничего политически острого журналу публиковать не разрешали.
1840–1860 гг. печатает в журнале «Современник» рассказы и повести, становится сотрудником и «хозяйкой» редакции, своей в компании Белинского, Чернышевского и Добролюбова. Среди ее знакомых — Достоевский и Островский, А. Герцен и Лев Толстой.
1862 г. Смерть И. И. Панаева.
1864 г. Выходит замуж за секретаря редакции «Современника» журналиста Аполлона Головачева.
1866 г. Рождение дочери Евдокии Головачевой, в замужестве Нагродской, будущей писательницы.
1877 г. Смерть А. Ф. Головачева от чахотки.
В этом же году от рака прямой кишки умирает Н. А. Некрасов.
1889 г. Пишет «Воспоминания», ставшие главной книгой ее жизни.
1893 г. 30 марта. Умерла в возрасте 73 (74?) лет.
2. Авдотья Панаева: роман о Тургеневе
(за страницами панаевских «Воспоминаний»)
Через шесть лет после смерти Тургенева на его родине, в России, была написана, а затем опубликована книга, где Иван Сергеевич стал едва ли не главным героем. Правда, слово «герой» можно в этом случае заменить на «антигерой». В книге о нем писалось с явной антипатией, и в некоторых местах его изображение граничило с памфлетом. Я говорю о широко известных «Воспоминаниях» Авдотьи Яковлевны Панаевой, хозяйке литературного салона, участнице и свидетельнице редакционных будней журнала «Современник», многолетней подруге Некрасова. В ее мемуарах я насчитала 62 эпизода, так или иначе связанных с Тургеневым. Практически сразу за рассказом мемуаристки о детстве и юности, там, где она начинает повесть о «Современнике», появляется имя Тургенева. И это имя уже не сходит со страниц воспоминаний почти до их конца. Ни одному герою панаевских меморий, кроме Тургенева, такая честь не выпала. Рассмотрим конструкцию «образа Тургенева» в «Воспоминаниях» Панаевой.
2.1. Как это сделано
А сделано это так. В панаевском «романе о Тургеневе» все 62 связанных с писателем эпизода, — это нарастающее по густоте перечисление его провинностей и дурных черт, начиная с простейших — легкомыслия и рассеянности, кончая такими «злостными», как нелюбовь к русскому мужику и к России. Тургенев Панаевой выступает как основной оппонент сначала Белинского, а затем Некрасова, Панаева и в конце — Добролюбова. Кульминацией «романа о Тургеневе» можно считать сцены его разрыва с «Современником», когда он якобы написал Некрасову записку: «Выбирай: я или Добролюбов» (чего на самом деле не было).
Тургенев, герой панаевского повествования, выступает как некое «бродильное начало», запускающее движение сюжета. За его спиной вырисовываются Василий Петрович Боткин и Павел Васильевич Анненков, также не из числа «любимчиков» А. Я., правда, не в такой степени, как Иван Сергеевич. Их присутствие в «романе о Тургеневе» должно показать сплоченность «темных сил», тянущих редакцию «Современника», в лице Некрасова и Панаева, к разрыву с демократами («семинаристами», как презрительно они называют Добролюбова и Чернышевского) и с народом.
От них, этих «старых друзей», исходят всевозможные «сплетни» и злокозненности, и простодушные Некрасов и Панаев, по слабости и верности старой дружбе, порой поддаются на их коварные провокации. На фоне Тургенева и Компании Некрасов и Панаев выступают как герои-резонеры, на словах опровергающие «неправду», а на деле часто попадающие в ее тиски, что неизменно находит у рассказчицы извинение и оправдание. Героями без страха и упрека выступают в «романе» Панаевой Николай Добролюбов и Николай Чернышевский, олицетворяющие для писательницы «новый тип» людей и отношений.
2.2. Кем это написано
К этому имени обращаюсь не в первый раз, как и к имени Тургенева. Но в первый раз соединяю Панаеву и Тургенева в одной работе. Сложность в том, что обоим сочувствую. А они — гениальный писатель, мягкий и великодушный человек, и красавица со сложной судьбой, крутого и прихотливого нрава, с едким писательским пером, — они друг друга почему-то сильно не любили. На вопросе почему останавлюсь в своем месте.
Итак, Панаева Авдотья Яковлевна. Дочь актеров Императорской сцены Брянских, в 1839-м году ставшая женой Ивана Ивановича Панаева, небогатого дворянина, до невозможности ветреного и к семейной жизни мало расположенного. Иван Иванович подвизался на журналистской ниве, был вхож в кружок Белинского, куда привел и своего друга, молодого, но уже изрядно потрепанного жизнью, начинающего поэта и журналиста Некрасова. Панаев и Некрасов — с благословения Белинского — затеяли возобновить пушкинский «Современник»; первый номер выкупленного ими у Плетнева журнала вышел в 1847-м году. Примерно в то же время Авдотья Панаева склонилась на долгие уговоры Некрасова, ни на шутку в нее влюбленного, и стала его гражданской женой. Такое положение не могло не вызывать пересудов и сплетен — все трое проживали в одной квартире, где одновременно располагалась редакция журнала.
Положение Панаевой было щекотливым, но все искупали страсть Некрасова, посвященные ей стихи, возможность писать и печататься в «Современнике». Даже судя по некрасовским стихам, их совместная с Панаевой жизнь была не безоблачна: у обоих были тяжелые характеры и раны на душе. Некрасов ревновал, хандрил, а мучили друг друга они оба. К сожалению, у нас нет их переписки — все письма (за исключением двух маленьких ее записочек) были ею сожжены.
Собственно говоря, у Авдотьи Яковлевны было много причин публично излить свою душу, рассказать о тех страданиях, которые принес ей брак с неверным и пустоватым Панаевым, и долгая, изнурительная с обеих сторон связь с Некрасовым. После смерти Панаева в 1862-м году Авдотья Яковлевна, не дождавшись предложения от Некрасова, выходит замуж за секретаря редакции «Современника» Аполлона Головачева, у них рождается дочь. Записки свои Панаева пишет в конце 80-х годов, незадолго до смерти в 1893-м году. Однако, как кажется, пишет она воспоминания не с целью поведать «историю своей жизни», а с желанием заработать на кусок хлеба — они с дочерью после ранней смерти Головачева сильно нуждаются. Нельзя не обратить внимание на то, что о своих личных отношениях — с Панаевым ли, с Некрасовым и впоследствии с Головачевым — мемуаристка умалчивает. Некрасова и Панаева, принесших ей много горя, не чернит. Главный удар в книге приходится на Тургенева.
2.3. Как это написано
Панаева — писатель опытный. Ее первое произведение, повесть, «Семейство Тальниковых (1848) понравилось Белинскому и не было пропущено цензурой из-за изображения «деспотизма родительского» (эта, по-видимому, автобиографическая тема будет возникать в ее писаниях снова и снова). Затем на волне обновления жизни и бурного чувства, охватившего ее и Некрасова, они написали подряд два романа «Три страны света» (1848–1849) и «Мертвое озеро» (1850–1851). Романы писались спешно, дабы заменить не пропускаемые тупыми, но ушлыми цензорами произведения с намеком на злободневность. Некрасов, как рассказывает Панаева в тех же «Воспоминаниях», ночами «начитывал» литературу о разных странах и потом писал куски о приключениях героя. Авдотье Яковлевне доставались части, где действие протекало в Петербурге. Ее голос ясно слышен в описаниях петербургских де-гей и мастеровых, в шутливо-сентиментальных объяснениях героя и героини. Странно, что роман «Три страны света» выходит без имени Панаевой, автором называется один Некрасов. Странно и несправедливо! Рассказы и повести Панаевой печатались в журнале под псевдонимом Н. Станицкий. Это был секрет полишинеля. В одном из писем Толстого Некрасову (за 1857 год) сказано, что он «еще не прочитал повести Авдотьи Яковлевны». То, что Толстой собирался эту повесть прочитать, — знак хороший. Толстой тогда и Жорж Санд не жаловал!
В «Воспоминаниях» мы имеем дело с автором, поднаторевшим в создании одним-двумя штрихами точных и часто выразительных портретных характеристик. Самое же, на мой взгляд, главное достижение Панаевой-писательницы — мастерское владение диалогом. Диалог в ее книге — господствующее средство выражения мысли.
Нет, не прошли для нее даром молчаливое, но зоркое наблюдение за завсегдатаями литературных гостиных в обеих столицах, опыт собственного салона в их с Панаевом петербургском жилище, а также пребывание в раскаленной от споров атмосфере редакции «Современника». Говорю «молчаливое наблюдение» по двум причинам. Панаева, по ее собственному признанию, высказываться вслух не любила, делала это в редких и, можно сказать, крайних случаях. Вторая же причина та, что в литературных гостиных ее юности витийствовали такие проповедники, как Белинский, Грановский, Герцен. Блестящие ораторы, мыслители, к тому же мужчины. Женщины, жены и подруги, как правило, сидели рядом как слушательницы и, возможно, вдохновительницы. Панаева и была такой слушательницей.
От природы умная и способная, образование она получила самоучкой, «посредством чтения». Закончив всего-навсего императорское театральное училище, где не давали никаких положительных знаний, умудрилась научиться французскому и прекрасно овладеть своим родным языком. Чуковский пеняет ей на незнание орфографии: Некрасову, видите ли, приходилось исправлять ее ошибки. Не думаю, что Некрасов этим занимался, над текстом корпели «переписчики». А вот что слогом она владела блестяще — видно и слышно каждому читателю ее мемуаров.
В «романе о Тургеневе» некоторые выпады против писателя звучат весьма правдоподобно. Чуковский не зря пишет о том, что Панаева многое запомнила, вплоть до отдельных слов. Мемуары писались спустя несколько десятилетий после событий. Поэтому неудивительно, что запомнившееся слово часто попадало в иной контекст, меняло свой адресат, иногда с точностью «до наоборот». Вот пример. Да, Тургенев называл диссертацию Чернышевского «мертвечиной», но потом защищал ее автора от нападок Дружинина, и уже последнего клеймил этим страшным для живых словом. Все это прослеживается в письмах. Панаева же основывается не на переписке и даже не на дневнике, который, сколько знаю, она не вела. Она доверяет своей памяти и тому образу «героя» (Тургенева, Белинского, Некрасова), который сложился в ее сознании за долгие годы. В ее «романе о Тургеневе» разговоры ведут не живые Некрасов, Белинский и Тургенев, а литературные персонажи, в уста которых Панаева-писательница вкладывает соответствующие ее представлениям высказывания.
Она как умелый драматург выстраивает диалоги, в которых каждый из героев ведет свою партию. Нужно сказать, что «партия Тургенева» на несколько тонов смещена по отношению к оригиналу. Увы, таким его видела Авдотья Яковлевна. Вот Панаева пишет: «Тургенев в это время (конец 1850-х гг. — И. Ч.) наслаждался вполне своей литературной известностью, держал себя очень величественно с молодыми писателями и, вообще, со всеми незначительными лицами». Это высказывание Панаевой перекликается с язвительной репликой умирающего Добролюбова, пишущего из Дьепа Некрасову (1860): «…да ведь и Вы же далеко не Т., которому каждую зиму надо справить сезонник литературный».
В данном случае мы имеем дело со сплетней, распространившейся в литературной среде: Тургенев-де приезжает в Россию пожинать литературные лавры. «Величественный», самовлюбленный Тургенев из записок Панаевой плохо согласуется с Тургеневым реальным, который в феврале 1857 года пишет Боткину: «Я постоянно себя чувствую сором, который забыли вымести…».
Еще из того же письма: «Ты знаешь, что я бросил стихи писать, как только убедился, что я не поэт; а по теперешнему моему убеждению — я такой же повествователь, какой был поэт». Похожие настроения отразились в письме к Боткину от 26 ноября (8 дек.) 1863 г ода. «Никакого нет сомнения, что я либо перестану вовсе писать, либо буду писать совсем не то и не так, как до сих пор».
В монологах, приписанных Панаевой Тургеневу, мысль огрублена порой до карикатурности; так мог бы выражаться Базаров, помноженный на Ситникова: «Я не намерен покорно ждать участи, когда наступит праздник и мне выпадет жребий быть съеденным на пиршестве людоедов!…При первой возможности убегу без оглядки отсюда. И кончика носа моего не увидите». Или: «Каким лаком образованности ни отполируй такого субъекта, все-таки в нем просвечивает зверство». Если читатель не понял, поясню, что последнее высказывание относится к Толстому. Насколько далека эта якобы тургеневская оценка Толстого от подлинной, напишу в своем месте. А здесь хотелось привести примеры сомнительного соответствия лексики и стилистики высказываний Тургенева из «романа Панаевой» реальной речи великого писателя.
2.4. Начало знакомства
Они познакомились в 1842-м или 43-м году. Даже здесь их показания не сходятся. Панаева, с оговоркой «если не ошибаюсь», называет 1842-й год. Она указывает и «место встречи» — Павловск, где Тургенев летом жил на даче. У Тургенева в Мемориале под 1843-м годом значится: «Павловск. Катя. Определяюсь на службу. Даль. — Белинский. Панаева. В ноябре знакомство с Полиной». В позднейшей Автобиографии Тургенев сообщает о себе в третьем лице: «В 1841 году он вернулся в Россию (из Берлина, где жил на одной квартире с Михаилом Бакуниным, — И. Ч.), поступил в 1842 году в канцелярию министра внутренних дел под начальство В. И. Даля (того самого, автора Словаря, — И. Ч.), служил очень плохо и неисправно и в 1843 году вышел в отставку». Далее Тургенев пишет, что в тот год напечатал (анонимно) поэму «Параша» и познакомился с Белинским.
Я склонна думать, что Тургенев точнее Панаевой запомнил год знакомства с нею, тем более, что год этот был переломным в его жизни — через несколько месяцев после их встречи на его горизонте возникла Полина Виардо. Значимость знакомства с Виардо подчеркнута в тексте курсивом. Но и встреча с Панаевой не была для Тургенева проходной, о чем можно судить по ее отражению в Мемориале, куда заносились только самые памятные моменты. Отметим, что ни Иван Иванович Панаев, супруг молодой красавицы, ни Некрасов, примерно в то же время начавший бывать у Панаевых, в Мемориале Тургенева не упоминаются. Зато упоминается Белинский. Белинский был одним из главных людей тургеневской молодости. То, что следом за Белинским в Мемориале идет запись о Панаевой, говорит, как минимум, о том, что Тургенев обратил на нее внимание и выделил из числа прочих.
2.5. Роман о Тургеневе. Глава первая «Малодушный выдумщик»
Рассказ о Тургеневе Панаева начинает как раз с Павловска: будущий писатель «после музыки» часто приходил к ней на чай. Однажды он рассказал ей «о пожаре на пароходе», на котором он ехал и:) Штетина, когда «не потеряв присутствия духа, успокаивал плачущих женщин и ободрял их мужей, обезумевших от паники». Впо-следствие оказалось, что случай на пароходе действительно имел место, но юноша Тургенев вел себя не так хладнокровно: он очень хотел сесть в спасательную лодку с женщинами и детьми и беспрестанно повторял по-французски: «Умереть таким молодым!».
Рассказав эту историю, Панаева продолжает развивать тему о «лживости» Тургенева, который «в молодости часто импровизировал и слишком увлекался». Вот правильно найденные слова — «импровизировал», «увлекался». Если бы не импровизировал и не увлекался, может быть, и не развился бы в того писателя, каким впоследствии стал. Воспоминания о «горящем пароходе» мучили Тургенева всю жизнь. За несколько месяцев до смерти, в июне 1883-го года, он диктует (на французском) Полине Виардо небольшой очерк «Пожар на море. В этом очерке он вспоминает все происшествие, описывает себя, девятнадцатилетнего юношу, впервые отпущенного матушкой в заграничный вояж, рисует ужас пассажиров при криках о пожаре, свое собственное смятение, обещание денег матросу «от имени матушки», если тот его спасет, и потом свою неожиданно возникшую веру в спасение при виде прибрежных скал…
Не знаю, стоит ли верить его рассказу о прыжке на дно шлюпки с женщиной на спине или о трех пойманных им в шлюпке дамах, тут же по приземлении падавших в обморок… Есть у меня ощущение, что «бес фантазерства», а также романтического преображения действительности попутал Тургенева в разгар предсмертной болезни, как и тогда, в годы его молодости.
А вообще он с этим своим качеством боролся. В Воспоминаниях о Станкевиче (1856), с которым познакомился в том же 1838 году, когда случился пожар на пароходе, Тургенев пишет, что робел перед старшим товарищем «от внутреннего сознания собственной недостойности и лживости». Вполне допускаю, что Панаева не передергивает, когда приводит слова Белинского, обращенные к Тургеневу: «Когда вы, Тургенев, перестанете быть Хлестаковым? Это возмутительно видеть в умном и образованном человеке!».
В письмах Белинского того времени можно встретить упреки в «мальчишестве» и «лени», адресованные Тургеневу. Что ж, значит, права Авдотья Яковлевна, когда рисует отношения Белинского и Тургенева как бесконечные выволочки последнему со стороны нравственно безупречного собрата? Белинский-де отучал Тургенева как нерадивого школьника от вредных привычек, доходя порой до таких грозных инвектив: «Подтяните, ради Христа, свою распущенность, ведь можно сделаться нравственным уродом». Это цитаты из «романа Панаевой». А теперь возьмем строчки из реальных писем Белинского, написанных примерно в то же время:
«…если бы Вы уехали из Питера, я не знал бы куда и деваться; с Вами я отводил душу — это не гипербола, а чистая правда» (8 июня 1843, Москва).
«Когда Вы собирались в путь (в январе 1847 г. Тургенев выехал в Берлин, — И. Ч.), я знал вперед, чего лишаюсь в Вас, но когда Вы уехали, я увидел, что потерял в Вас больше, нежели сколько думал, и что Ваши набеги на мою квартиру за час перед обедом или часа на два после обеда, в ожидании начала театра, были ОДНО, что давало мне жизнь» (19 февраля 1847, Петербург).
Мало того, что Белинский любил своего молодого друга, ценил его ум и познания — он видел в нем человека сходных взглядов. Так, говоря о Некрасове, Белинский противопоставляет некрасовскому прагматическому взгляду на вещи — их общие с Тургеневым высокие понятия и идеалы: «…он (Некрасов, — И. Ч.) действовал честно и добросовестно, основываясь на объективном праве, а до понятия о другом, высшем, он еще не дорос, а приобрести не мог, по причине того, что возрос в грязной положительности и никогда не был ни идеалистом, ни романтиком на наш манер» (курсив мой, — И. Ч.) (1 (13) марта 1847, Петербург).
Да, Белинский, бывало, журил Тургенева, но тон этих увещеваний сильно отличается от воссозданного Панаевой. Вот одно из таких дружеских писем, связанных, по-видимому, с желанием Белинского спасти друга от чар Клеопатры, то бишь Полины Виардо: «Не знаю почему, но когда думаю о Вас, юный друг мой (Белинский был на 7 лет старше Тургенева, — И. Ч.), мне все лезут в голову эти стихи:
«Страстей неопытная сила Кипела в сердце молодом…» и пр.
Вот Вам и загвоздка; нельзя же без того: на то и дружба…». (19 февраля 1847, Петербург).
Деликатно, нежно, строчками из пушкинских стихов о безусом юноше, принявшем «вызов страсти» у самой Клеопатры, — Белинский пытается остановить друга от рокового шага, но в конце словно закашливается от смущения и неловкости, словно просит извинения за вмешательство в сферу очень личную, запретную. А теперь вспомним панаевское: «Подтяните, ради Христа, свою распущенность…». Иная интонация, иной градус отношений, да и сами отношения совсем-совсем другие…
В письмах 1847-го года Белинский называет Тургенева «юный друг мой». Между тем, «юноше» в это время уже к тридцати. Тургенев, который в 40 лет будет чувствовать себя стариком, человеком отжившим, очень долго не взрослел, вел себя по-мальчишески импульсивно, необдуманно, даже легкомысленно. Но повзрослел. Панаевский рассказ о «пожаре на пароходе» подразумевает обвинение не только в выдумках и самоукрашательстве, но и в малодушии.
Об этом нужно сказать особо. При всей своей вошедшей в поговорку «мягкости» (даже Флобер, по свидетельству Генри Джеймса, называл русского друга «мягкой грушей», иначе «размазней»), в ответственные моменты жизни Тургенев вел себя на редкость мужественно.
Вот эти моменты:
Будучи в ссылке в Спасском, находясь под присмотром полиции, тайно — переодевшись в мужицкое платье и обзаведясь фальшивым паспортом, — едет в Москву на концерт обожаемой Полины Виардо (22 марта 1853-го года).
* * *
В 1860-м году по принципиальным мотивам порывает с ближайшим другом Некрасовым и уходит из «Современника», с которым сотрудничал со дня его основания.
* * *
Активно дружит, ведет переписку и встречается с политическим эмигрантом и злейшим врагом самодержавия — Александром Герценом. В январе 1864-го года предстает перед российским Сенатом по делу о связи с лондонскими изгнанниками. Поддерживает отношения с Герценом до самой смерти Александра Ивановича в 1870-м году.
* * *
Удивительно мужественно ведет себя перед лицом смерти, вызывая восхищение близких и тех, кто будет читать его предсмертные письма и дневник.
2.6. Роман о Тургеневе. Глава вторая «Человек рассеянный и безответственный»
Кто не запомнил сцену в мемуарах Панаевой, когда компания из сотрудников «Современника» во главе с самим Белинским приезжает по приглашению Тургенева к нему на дачу — и не находит там хозяина! Пригласив друзей на обед, который будет-де приготовлен его чудо-поваром, Тургенев о приглашении забыл.
Случай напоминает сюжет гоголевской «Коляски», только Тургенев, в отличие от героя Гоголя, спрятавшегося от своих гостей в коляске, перед друзьями все же появился и угостил их, оголодавших, спешно приготовленными обескураженным поваром невкусными жилистыми курами…
Этой истории веришь. Скорее всего, так и было. Тургенев всю жизнь не отличался пунктуальностью и педантизмом, скорее наоборот. Вот Некрасов в 1855-м году пишет в письме к Толстому, что
Тургенев пропал: «поехал в Москву на три дня, и до сей поры его нет». В тот раз «пропавший» Тургенев объявился в Петербурге лишь через месяц.
Вот сам Тургенев пишет педантичному Герцену из Парижа (1862): «…что бы ты ни думал о моей неаккуратности — скорее земной шар лопнет, чем я уеду, не повидавшись с тобою». Стало быть, вопрос о «неаккуратности» поднимался…
А вот кусочек из письма Боткина Некрасову (28 марта 1856, Москва):
«Отзыв твой о Тургеневе мне усладил душу. Может ли быть он не добрым и не отличным человеком! Да, легкомыслен, ребенок, барич, — сколько хочешь, — но спустись поглубже — фонд удивительный. Я постоянно чую этот фонд и постоянно люблю его».
В очерке Генри Джеймса о Тургеневе, написанном с любовью и пониманием, при общей восторженной оценке личности русского писателя, о нем говорится как о «человеке откладывания» («а man of delays»). Джеймс, наблюдавший Тургенева в Париже, писал, что тот ни разу не пришел на свидание в назначенный день. Он всегда это свидание перемещал, но после нескольких таких откладываний непременно являлся, и отложенная встреча происходила.
В мемуарах много эпизодов, связанных с деньгами: Тургенев-де занимал деньги у Некрасова (что абсолютная правда), порой шантажируя его тем, что передаст рассказ в «Отечественные записки» к «Андрюшке» (Краевскому). Рассказывается, как Некрасов выплачивает Тургеневу необходимые тому 500 рублей, перехватывает рассказ, уже было запроданный Краевскому, и пишет тому извинительное письмо от лица Тургенева. Читала и думала, что Панаева, человек достаточно поднаторевший в журнальных делах, должна была с подобными ситуациями сталкиваться на каждом шагу. Сотрудники брали у Некрасова взаймы (однажды он не дал одному такому просителю денег из суеверия — вечером ему предстояла большая игра — и тот, его звали Пиотровский, покончил с собой). Просил у Некрасова в долг и Добролюбов — есть его письмо с просьбой о 500 рублях и мгновенный, в тот же день, ответ Некрасова: «По вечерам я не даю денег, завтра получите».
А что до авторов — естественно, все старались запродать свой товар подороже, торговались, оглядывались на размер гонораров в «Отечественных записках». По подсчетам Чуковского, с 1847 по 1855 год Тургенев напечатал пять своих произведений в этом «конкурирующем» с «Современником» органе. До 1850-го года (год смерти Варвары Петровны Тургеневой) Иван Сергеевич был «бедным» и жил в основном на свои гонорары. Некрасов, как никем другим, дорожил Тургеневым в качестве сотрудника «Современника», платил ему по высшему разряду и не отказывал в займах. Тургенев, в свою очередь, продал Некрасову право на второе издание «Записок охотника», которое сулило издателю хороший барыш. Кроме того, присутствие Тургенева на страницах журнала гарантировало приток читателей, что было крайне важно для финансового положения «Современника».
Коснусь еще двух аспектов «денежной темы», работающих у Панаевой на дискредитацию Тургенева.
2.7. Роман о Тургеневе. Глава третья «Фальшивый друг, озабоченный саморекламой»
Начнем с саморекламы. У Панаевой можно прочесть о ее встрече в Париже с переводчиком Тургенева на французский язык. Звали его Делаво, и Тургенев якобы жаловался на него Панаевой в таких выражениях: «Какое несчастье иметь дело с такой тупицей!
Просто дурында какая-то…». Оставим на совести Панаевой лексику ее героя, явно принадлежащую придуманному Тургеневу. Далее в тексте говорится, что из разговоров с переводчиком любознательная русская узнала, что Тургенев сам попросил его о переводе своих рассказов (из «Записок охотника», — И. Ч.) и что бедный Делаво должен был уламывать редактора Revue des Deux Mondes, чтобы тот поместил его перевод на своих страницах. Переводчик жаловался на ничтожный гонорар, получаемый за перевод. На вопрос А. Я., почему он не условился, чтобы Иван Сергеевич заплатил ему за труд, Делаво — в передаче Панаевой — ответил так: «Иван Сергеевич так хорошо говорил, когда предложил мне переводить его рассказы, что я согласился на все его условия».
А вот любопытно знать, на какие такие условия согласился бедняга переводчик?! Отдать часть гонорара Тургеневу?
В письме к Боткину из Парижа (в ноябре 1856 года) Тургенев пишет следующее: «Делаво перекатал моего «Фауста» — и тиснул его в декабрьской книжке «Revue des 2 Mondes», издатель (де Маре) приходил меня благодарить и уверял, что эта вещь имеет большой успех…». Известно письмо Делаво к Тургеневу, где тот слезно просит не передавать перевод «Записок охотника» Луи Виардо, так как он очень рассчитывает на хорошие деньги (400 франков), которые получит за эту работу от издателя.
Никому и никогда Тургенев не навязывал своих произведений для перевода. В те времена, как и теперь, переводчики старались переводить то, что громко прозвучало на родине. Таковыми были рассказы и повести Тургенева. Они переводились, как говорится, с колес. Так было во Франции, в Германии и даже в далекой Америке, где у Тургенева было несколько почитателей-энтузиастов, спешивших познакомить с его призведениями публику. Добавлю еще, что, мало беспокоясь о собственной «популяризации», Тургенев неустанно пропагандировал русскую литературу за рубежами России. Благодаря его советам и деятельной помощи во Франции были осуществлены переводы Пушкина и Гоголя. По рекомендации Тургенева, на французский переводились пьесы Островского и рассказы и романы Толстого. Панаева пишет, что русские писатели «завидовали Тургеневу в том, что его произведения переведены французами» — и это редкий в ее книге случай, когда нечто дурное приписывается не самому Ивану Сергеевичу.
В числе обвинений против Тургенева есть и такие, от которых оторопь берет: оказывается, он поощрял карточную игру Некрасова. Панаева пишет, что не хотела, чтобы Некрасов становился членом Английского клуба из-за его страсти к игре. Однако ее доводы «потерпели полное фиаско перед Тургеневскими». Тургенев-де доказывал Некрасову, что тому необходимо бывать в обществе — шлифоваться, встречаться со «светскими женщинами», которые «одни только могут вдохновлять поэта». Такое впечатление, что или сама Панаева, или выдуманный ею Тургенев думают, что в Английском клубе можно встретить «светских дам».
Корней Чуковский установил, что, если Некрасов и Панаев действительно с 1853-го года были членами Английского клуба, то Тургенева в его списках нет. Но не для Панаевой. Она рисует страшные картины: Тургенев в качестве Дьявола-искусителя (иначе не назовешь!) являлся в дом друга и «уговаривал его ехать в клуб именно для того, чтоб сесть играть в карты». Приводятся и искушающие речи: «У меня впереди есть наследство, ну, а у тебя что?». Кстати говоря, почему «впереди»? Весной 1853 года, о которой речь у Панаевой, Тургенев уже владел наследством. Но это мелочи в сравнении с чудовищным обвинением. Порылась в письмах и кое-что нашла.
Вот Тургенев пишет Некрасову из Спасского (1856):
«Твое письмо меня порадовало, хоть и сильно отдает хандрой. Плохо одно, что ты в карты играешь…».
А вот и «ответная реплика» Некрасова из письма другу в Париж (1858).
«Прощай. Будь здоров и, окончив повесть, приезжай к нам. Мне кажется, с твоим приездом я брошу проклятые карты, которые губят мое здоровье».
И в конце «денежной темы», связанной с отношением Тургенева к друзьям, скажу вот что. Да, не был Иван Сергеевич рачительным хозяином, таким, как Фет, не был «дельцом», в духе Некрасова: плохо и нерасчетливо распоряжался деньгами и именьем. Однако другом был верным. В 1878 году он пишет из Парижа своему многолетнему другу и протеже, человеку с драматической судьбой, поэту Якову Полонскому: «…делишки мои настолько крякнули, что я действительно вынужден был продать свою галерею… Но что до тебя касается, милый Яков Петрович, я почту за особое счастье быть твоим кредитором до конца дней моих — и, следовательно, тебе беспокоиться нечего…»).
2.8. Роман о Тургеневе. Глава четвертая «Появление героини»
Нет романа без любовной интриги. В любом романе непременно должна быть героиня. Или «антигероиня», как получилось у Панаевой. «Антигерою» Тургеневу в ее романе вполне логично соответствует «антигероиня» — Полина Виардо. Для нее, как и для Тургенева, не припасено у писательницы ни одной светлой черты.
Если героини обычно ослепляют своей красотой, то наша «антигероиня» — настоящая лягушка. Она некрасива — с огромным ртом. Так, может, добра, щедра, жалостлива? Нет, скупа, ей жаль денег даже на похороны хористки; к тому же, черты ее лица и «жадность к деньгам» обличают в ней еврейское происхождение. Затем пересказываются слухи о скупости певицы, которые якобы пронеслись по Петербургу.
Панаева увидела Полину Виардо на сцене Итальянской оперы в Петербурге в первый ее приезд в Россию а 1843-м году. Но если Тургенев сразу был околдован «божественной» Виардо и день встречи с нею — 1 (3) ноября 1843 года — стал для него «святым», то Панаева говорит о певице с какой-то ревнивой недоброжелательностью. Невольно приходит в голову, что красавица Панаева, вскружившая голову не одному Некрасову, — в нее влюблены были молодой Достоевский и, как кажется, Добролюбов, — испытывала нечно вроде ревности к Виардо. Панаева познакомилась с Тургеневым, как уже было сказано, за несколько месяцев до появления в его жизни французской певицы. И Тургенев эту встречу отметил в своем Мемориале. Не возникло ли в душе Панаевой чувства женской уязвленности, когда красивый, блестящий Тургенев мгновенно подпал под чары дурнушки Виардо!
Тургенев в романе Панаевой фат, завсегдатай дамских салонов, не упускающий случая рассказать друзьям о своих «победах». В этом есть доля правды. В Мемориале под 1842-м годом есть лаконичная запись: «Я лев». Молодой Тургенев искал свой путь, искал свою женщину. Увлекшись Полиной Виардо, — негодует Панаева, — Тургенев ведет себя как «крикливый» влюбленный, трубящий о своей страсти направо и налево. Что ж, вполне возможно. Главное, что чувство Тургенева оказалось совсем не внешним, а глубоким и стойким. И еще важно, что в дальнейшем формы проявления этого чувства изменились. Натали Герцен году в 1847 писала, что «все что связано с ним и Виардо — под покровом тайны». И это стало нормой: имя своей «Богини» Тургенев всуе не употреблял.
Что до «некрасивости» Виардо, то была она такого рода, что сводила с ума больше, чем любая красота. «Она отменно некрасива, но если я увижу ее снова, я безумно влюблюсь в нее» — слова принадлежат художнику Ари Шефферу. Именно это с ним и произошло. В Полину Виардо были влюблены многие, Гектор Берлиоз, например, в 56 лет воспылал к ней внезапной страстью. Муж Полины, Луи Виардо, директор Итальянской оперы, не чуждый писательству, до самой смерти питал к ней сильное и глубокое чувство. Он был старше жены на 20 лет и умер в один год с Тургеневым, который был практически ее ровесником. Сен-Санс писал об ее голосе: «…горький как померанец», он был создан «для трагедий, элегических поэм, ораторий». А Клара Шуман в письме к Брамсу называла Полину «наиболее одаренной женщиной» из всех ей известных. Чувство, внушенное певицей Тургеневу, было из разряда космических и сродни безумию. Вот строчки из тургеневского письма 1860-х годов: «Я уверяю вас, что мое чувство к вам есть то, чего мир не знал доселе, что никогда не существовало прежде и никогда не повторится вновь» (цитирую по книге Аврама Ярмолинского в своем переводе с английского). Такова была «героиня Тургенева», прямо скажем, мало совпадающая с панаевской.
Приведу один пассаж из «романа» Панаевой: «Не припомню, через сколько лет Виардо опять приехала петь в итальянской опере (через 10 лет, в 1853 году, — И. Ч.). Но она уже потеряла свежесть своего голоса, а о наружности нечего и говорить: с летами ее лицо сделалось еще некрасивее. Публика принимала ее холодно. Тургенев находил, что Виардо гораздо лучше стала петь и играть, чем прежде, а что петербургская публика настолько глупа и невежественна в музыке, что не умеет ценить такую замечательную артистку». Стоит заметить, что Тургенев во время этих гастролей певицы находился в Спасском, под присмотром тайной полиции. Поэтому не мог слышать Виардо в Петербурге и высказываться о петербургской публике.
Однако, даже из своей «лутовиновской ссылки» Тургенев умудрился вырваться на московский концерт Полины, и вполне вероятно, что сочиненный Панаевой текст совпал с действительностью и что Тургенев, и вправду, нашел, «что Виардо гораздо лучше стала петь и играть, чем прежде». Он был взыскательным ценителем вокального искусства, а певица в это время (ей 32 года, и сцену она покинет через 11 лет) находилась в зените своего певческого и драматического мастерства.
2.9. Роман о Тургеневе. Глава пятая «Еще раз про искренность»
В «романе Панаевой» от эпизода к эпизоду проводится мысль о тотальной неискренности Тургенева, который-де за спиной друзей говорит совсем не то, что в глаза. Если верить Панаевой, он регулярно проделывал подобное со старыми друзьями — Писемским, Фетом, Анненковым, а также отпускал колкие замечания за спиной «новобранца» «Современника» Льва Толстого.
Вообще тема «сплетни», распространяемой писателями друг про друга, — одна из постоянных у Панаевой. Ей кажется, что «старые писатели» отличались от «новых людей» — Чернышевского и Добролюбова — именно своим пристрастием к злословию и сплетне. В этой связи любопытна историческая оценка мемуаров самой Панаевой как «сплетнических», о чем пишет Корней Чуковский. В кружке друзей, занятых одним делом, каким была старая редакция «Современника», неизбежен обмен мнениями, оценками, замечаниями. Эти мнения неизбежно начинают циркулировать внутри и вне кружка. Что это — сплетни? или нормальный процесс дружеского и литературного общения?
Как-то неловко поднимать вопрос об искренности Тургенева.
Не хочется доказывать то, что представляется бесспорным: Тургенев потому и был «центром» дружеского кружка, что обладал такими притягательными для друзей качествами, как искренность и честность. И самое интересное, что оппонентом Панаевой в «споре о Тургеневе» выступает… Чернышевский. В письме к Некрасову за
1856- й год Николай Гаврилович пишет: «Пусть бранят кого хотят (речь идет о статье Михаила Каткова, — И. Ч.), но как осмелиться оскорблять Тургенева, который лучше всех нас и, каковы бы ни были его слабости (если излишняя доброта есть слабость), все-таки честнейший и благороднейший человек между всеми литераторами!».
А теперь вернемся к Толстому, к которому Тургенев — герой «панаевского романа» — относится с завистливой недоброжелательностью. Реальному Тургеневу была свойственна черта прямо противоположная зависти — чрезмерное увлечение чужими талантами, хотя часто «таланты» эти были мнимыми.
Отношения Тургенева и Толстого на протяжении жизни складывались сложно и неровно. Но характер этих отношений, тональность и даже фактографическая их канва целиком выдуманы Панаевой. Так она утверждает, что в бытность в Париже (то есть в 1857-м году) чуть было не стала свидетельницей дуэли Толстого и Тургенева. Поводом к дуэли, оказывается, послужила «женская сплетня», а «улаживателем» дела назван Некрасов, возвращающийся после своей миссии домой (любопытно, откуда возвращался Некрасов? — И. Ч.) «измученный и мрачный».
На самом деле, все было иначе.
Дуэль между писателями действительно чуть не произошла, о чем Панаева должна была слышать, но в другое время и в другом месте. Тургенев и Толстой поссорились в усадьбе Фета Степановке 27 мая (8 июня) 1861 года. Поводом было резкое замечание Толстого о воспитании дочери Тургенева. История случилась уже после ссоры Тургенева с Некрасовым, поэтому последний никакого участия в ней не принимал. Толстой отозвал свой вызов, бывшие друзья не общались 17 лет. Именно этот срок понадобился Толстому, чтобы осознать то, о чем он напишет в своем первом после семнадцатилетнего перерыва письме к Тургеневу: «Я помню, что Вам я обязан своей литературной известностью, и помню, как Вы любили и мое писанье, и меня». А ведь действительно любил. Интересовался, испытывал нежность, видел мощь таланта и иногда — исповедовался.
«Мне это очень нужно (рассказ «Утро помещика, — И. Ч.) — я желаю следить за каждым Вашим шагом» (декабрь 1856, Париж).
«Извините меня, что я Вас как будто по головке глажу: я на целых десять лет старше Вас — да и вообще чувствую, что становлюсь дядькой и болтуном» (январь 1857, Париж).
«Ну, прощайте, милый Толстой. Разрастайтесь в ширину, как Вы до сих пор в глубину росли — и мы со временем будем сидеть под Вашей тенью — да и похваливать ее красоту и прохладу» (там же).
«Кстати, что за нелепые слухи распространяются у вас! Муж ее (Полины Виардо, — И. Ч.) здоров как нельзя лучше, и я столь же далек от свадьбы — сколь, например, Вы. Но я люблю ее больше, чем когда-либо, и больше, чем кого-нибудь на свете. Это верно».
Как далеко все это отстоит от помещенных в «романе» Панаевой злобных, грубых по языку, «памфлетных» высказываний Тургенева:
«…как объяснить в умном человеке эту глупую кичливость своим захудалым графством!».
«…каким лаком образованности не отполируй такого субъекта, все-таки в нем просвечивает зверство».
«И все это зверство, как подумаешь, из одного желания получить отличие…».
Узнав о том, что Тургенев умирает, Толстой написал ему из Москвы:
«Я почувствовал, как я Вас люблю. Я почувствовал, что, если Вы умрете прежде меня, мне будет очень больно. Обнимаю Вас, старый милый и очень дорогой мне человек и друг» (май 1882, Москва).
И ответ Тургенева — карандашом, меньше чем за два месяца до смерти:
«Пишу же я Вам, собственно, чтобы сказать Вам, как я был рад быть Вашим современником — и чтобы выразить Вам мою последнюю искреннюю просьбу. Друг мой, вернитесь к литературной деятельности! (29 июня 1883, Буживаль).
2.10. Роман о Тургеневе. Глава пятая «Беглец из неизящного отечества»
Любил ли Тургенев Россию и ее народ? Смешной вопрос. Всем, кто прочитал хотя бы «Записки охотника», ответ на него будет ясен.
Но мы уже поняли, что у Панаевой — свой Тургенев, рисуемый соответственно ее представлениям. Тургенев у Авдотьи Яковлевны — карикатурный эстетствующий «западник». Он на пару с еще одним «нечистым», Боткиным, выдвигает претензии к Некрасову, зачем тот «напирает в своих стихах на реальность» (Тургенев), зачем воспевает «любовь ямщиков, огородников и всю деревенщину» (Боткин).
«Твой стих тяжеловесен, нет в нем изящной формы», — наставляет Некрасова друг Василий Петрович.
«Изящная форма во всем имеет преимущество», — согласно кивает друг Иван Сергеевич.
Если отделить зерна от плевел, то из всего этого можно вычленить следующее: Тургенев считался в «кружке» близких к «Современнику» литераторов человеком с большим вкусом, ценителем прекрасного. Это сильно отличало его от новейших критиков — Чернышевского, Добролюбова, Писарева, Антоновича, далеких от эстетических критериев, их критические разборы основывались исключительно на содержательных моментах и игнорировали «художество».
Кстати сказать, Некрасов бесконечно доверял мнению Тургенева, посылал ему «на отзыв» только что написанные стихи (Тургенев вообще считался «мэтром» в поэзии, редактировал сборники Фета и Тютчева, помогал советами Полонскому).
Приведу отзыв Тургенева на некрасовское стихотворение «Еду ли ночью по улице темной», далеко не «изящное» ни по теме, ни по форме: «…скажите от меня Некрасову, что его стихотворение в 9-й книжке меня совершенно с ума свело, денно и нощно твержу я это удивительное произведение — и уже наизусть выучил» (в письме к Белинскому 14 ноября 1847).
Но вернемся к сцене разбора некрасовских стихов Боткиным и Тургеневым из «романа Панаевой». Чрезмерно «эстетический» взгляд друзей на его поэзию подвигает Некрасова высказать свое задушевное кредо: «Так как мне выпало на долю с детства видеть страдания русского мужика от холода, голода… то мотивы для моих стихов я беру из их среды, и меня удивляет, что вы отвергаете человеческие чувства в русском народе!» (курсив мой, — И. Ч.).
Ну и ну! Насчет Боткина не скажу: он больше писал про Испанию и Францию, хотя предполагаю, что «человеческие чувства в русском народе» даже он не отвергал. А уж Иван-то Сергеевич! Будто не он автор «Муму», «Хоря и Калиныча», «Живых мощей», «Бирюка»…!
Читаем дальше антирусские филиппики «панаевского Боткина», двойника «западника» Тургенева.: «И знать не хочу звероподобную пародию на людей, и считаю для себя большим несчастьем, что родился в таком государстве». Стоп. Панаева «смешала в кучу» проклятия народу и государству, но ведь это не одно и то же. Во всяком случае, Тургеневу, месяц отсидевшему в тюремной камере и сосланному подальше от столиц за некролог о Гоголе, российские порядки уж точно не могли казаться образцовыми.
Но Авдотье Яковлевне не до таких тонкостей. Она запомнила, что в кулуарах «Современника» велись споры о России и Европе, и именно Тургенев и Боткин были их активными участниками, так как подолгу жили в европейских странах. Их «прозападные» высказывания в «романе Панаевой» вполне карикатурны. «Панаевский Боткин», объединяя себя с Тургеневым местоимением мы, говорит Некрасову: «Ты ведь не путешествовал по Европе, а мы в ней жили и не раз испытали стыд, что принадлежим к дикой нации».
Некрасов — не из панаевского романа, а реальный — за границу ездил; в первую поездку провел в Европе почти год (август 1856 — июнь 1857), но, как остроумно заметил Герцен, смотрелся в ней плохо — как «щука в опере». Тургенев же прожил за границей большую часть своей жизни, что не мешало ему оставаться русским. «Американский европеец» Генри Джеймс, тесно общавшийся с Тургеневым в Париже в 1875–1876 гг. пишет, что позади него, «в резерве», всегда стояла Россия, ее судьба, ее народ, о которых он думал и говорил беспрестанно.
Маленький кусочек из письма Тургенева Афанасию Фету (1862, Париж):
«Если бы я не был так искренно к Вам привязан, я бы до остервенения позавидовал Вам, я, который принужден жить в гнусном Париже — и каждый день просыпаться с отчаянной тоской на душе… Если бог даст, в конце апреля я в Степановке».
Почему же Тургенев покинул Россию и жил за границей? На это у Панаевой есть замечательный ответ. Оказывается, он не хотел писать для «русского читателя».
«Шекспира читают все образованные нации, а Гоголя будут читать одни русские, да и то несколько тысяч, а Европа не будет знать даже о его существовании!…Ведь мы пишем для какой-то горсточки одних только русских читателей… Нет, только меня и видели; как получу наследство, убегу и строки не напишу для русских читателей».
Так и хочется спросить: для кого же писал Тургенев, если не для русского читателя? Для французов? Для немцев? Для англичан? Сказывается памфлетная односторонность «романа» Панаевой — окарикатуренный Тургенев сам себя «ловит в ловушку».
Вовсе не «получение наследства» было регулятором перемещений Тургенева. В 1847-м году, практически нищим, он отправился вдогонку за Полиной Виардо и прожил «около нее» больше трех лет; а после смерти матери в 1850-м году, получив наследство, провел в России безвыездно 6 лет.
Но и любовью к Европе и «европейскими вкусами» также не объяснишь многолетнего пребывания Тургенева за пределами России. Восклицания «панаевского Тургенева»: «Нет, я в душе европеец, мои требования от жизни тоже европейские», — в такой же степени карикатурны, как и его стремление «убежать от русского читателя».
На самом деле все было гораздо сложнее; это был запутанный узел, центром которого была неодолимая страсть к Полине Виардо, а также возникшая впоследствии привязанность к ее семейству.
«Мне здесь очень хорошо; я с людьми, которых люблю душевно, — и которые меня любят» (Тургенев — Толстому из Куртавнеля, сентябрь 1856).
Но как кажется, еще одним фактором, уводившим Тургенева из России, был царивший в ней полицейский режим, всевластие государственного аппарата при бесправии народа, даже на уровне помещичьего класса. Лев Толстой, отвернувшийся от социальных вопросов в сторону вопросов нравственных, испытал на себе произвол властей во время обыска в Ясной Поляне (1862-й год). Тургенев от социальных вопросов в своих книгах не уходил, жил ими, и получил «грозное предупреждение» сразу по выходе его антикрепостнических «Записок охотника». Не будучи революционером в духе Чернышевского или своего друга Герцена, Тургенев предпочел относительно спокойную жизнь в чужой стране, без угрозы сделок с совестью (Некрасов), равелина и сибирского острога (Чернышевский), смертной казни, замененной каторгой и солдатчиной (Достоевский).
2.11. Роман о Тургеневе. Глава шестая «Разрыв с «Современником»
Сакраментальной фразы «Выбирай: я или Добролюбов», процитированной Панаевой, Тургенев не писал. Вот его записка Некрасову: «Убедительно тебя прошу, милый Некрасов, не печатать этой статьи: она кроме неприятностей ничего мне наделать не может, она несправедлива и резка — я не буду знать, куда деться, если она напечатается. — Пожалуйста, уважь мою просьбу. — Я зайду к тебе, (курсив Тургенева, — И. Ч.). Твой И. Т. (около 19 февраля (2 марта) 1860 г.
Разрыву Тургенева с «Современником» Панаева посвятила много наполненных ядом страниц. Можно сказать, что это кульминационные сцены ее «романа о Тургеневе», в них в спрессованной форме находят разрешение важные сюжетные нити этого романа, такие как дружба Некрасова и Тургенева, пришедшая к своему финалу, противостояние Тургенева и «семинаристов», закончившееся уходом писателя из журнала, неприязненное отношение к Некрасову «лондонских изгнанников», Герцена и Огарева, переросшее в открытое обвинение в воровстве и мошенничестве. Причем, даже в этом последнем обвинении Панаева видит «руку Тургенева». Поистине ненависть ослепляет.
Начнем с «противостояния» Тургенева и «семинаристов». Здесь не все так просто. В 1856 году Тургенев писал о Николае Гавриловиче: «Чернышевский, без всякого сомнения, лучший наш критик и более всех понимает, что именно нужно». Еще любопытнее поздний тургеневский отзыв о Добролюбове, причем о той самой статье, которая и стала «яблоком раздора» между ним и Некрасовым.
В Предисловии к собранию романов в издании 1880-го года Тургенев утверждает, что из всей тогдашней (современной роману, — И. Ч.) критики «Накануне» «самою выдающейся была, конечно, статья Добролюбова».
Из чего же тогда весь сыр-бор?
И все же противостояние было.
«Дети» в лице «молодой редакции» «Современника», а именно: Чернышевский и Добролюбов не слишком жаловали «отцов», видели их смешные и жалкие стороны (см. статью Чернышевского «Русский человек на rendez-vous», посвященную как раз тургеневской «Асе»), имели свой взгляд на будущее России.
В то же время, «отцам» претили догматизм и сухость «детей», их самонадеянность, вызывающий антиэстетизм. Реальный Иван Сергеевич вполне мог присединиться к реплике «панаевского Тургенева» в ответ на сравнение Николая Добролюбова с Белинским: «В последнем был священный огонь понимания художественности, природное чутье ко всему эстетическому, а в Добролюбове всюду сухость и односторонность взгляда!».
Мог, мог сказать. А вот в то, что призывал «употребить все усилия, чтобы избавить (русскую литературу) от этих кутейников-вандалов», — как-то не очень верится. С одним из этих «вандалов», Дмитрием Писаревым, переписку затеял, — тот писал ему из крепости, — другого «вандала», художество не признающего, сделал героем своего романа и проникся к нему едва ли не любовью…
О добролюбовской статье. Она была посвящена роману Тургенева «Накануне» и называлась «Когда же придет настоящий день?». Панаева справедливо пишет, что корректуру этой статьи цензор Бекетов собственноручно повез Тургеневу. Зачем? Панаева объясняет: «из желания услужить». Сам Бекетов в записке Добролюбову от 19 февраля 1860-го года пишет об «опасности» статьи: «Напечатать так, как она вылилась из-под вашего пера…значит обратить внимание на бесподобного Ивана Сергеевича, да и не поздоровилось бы и другим».
Таким образом, первым SOS прокричал цензор, опасаясь за политические последствия этой публикации для Тургенева и журнала. Статья Добролюбова, даже переработанная, даже в своей новой редакции, оставалась пропагандистской; в подтексте она содержала призыв к революционному деянию. День революции — вот что такое в добролюбовском иносказании «настоящий день». Тургенев воспротивился такому произвольно расширительному толкованию своего романа, и, как кажется, — вслед за цензором — испугался «неприятностей», уже однажды им испытанных.
Вовсе не желание «лишить Добролюбова возможности сотрудничать в «Современнике» (версия Панаевой) владело Тургеневым. В сущности этот эпизод был «последней каплей» в его дружеских отношениях с Некрасовым. Дело исподволь шло к разрыву. Ведь не случайно роман «Накануне» был опубликован не в «Современнике», где обычно печатались вещи Тургенева, а в катковском «Русском вестнике». Давний тургеневский друг Герцен уже напечатал в своем «Колоколе» статью «Very dangerous!!!» (1858), направленную против «Современника» и «свистунов»-демократов. Тот же Герцен уже высказал Тургеневу свое мнение о «нечестности» Некрасова в связи с «огаревским делом». Тургенев, чья убедительная просьба не печатать добролюбовской статьи удовлетворена не была, имел прямую возможность порвать с журналом и с Некрасовым. Что он, при всей своей вошедшей в поговорку мягкости, и сделал.
За драматичными сценами ухода Тургенева из «Современника» следует у Панаевой лиричекое отступление о привязанности Некрасова к Тургеневу.
Причем Тургенев изъясняет свою дружбу к Некрасову примерно так, как Гонерилья и Регана свою беспредельную любовь к отцу, королю Лиру, — лицемерно и со странными преувеличениями:
«Мне кажется, если бы ты вдруг сделался ярым крепостником, то и тогда бы наша дружба не могла бы пострадать».
Что ж, дружба была. Тема эта отдельная. Некрасов, будучи на три года младше Тургенева, любил его как старший брат или даже как старая «мамка».
Чего стоят такие слова из письма 1857-го года: «Будь весел, голубчик. Глажу тебя по седой головке. Без тебя, брат, как-то хуже живется».
В конце своего «романа о Тургеневе» Панаева сообщает, как Тургенев «отплатил» Некрасову за его дружеские чувства — пустил слух о присвоении Некрасовым денег Огарева. Обвинение облыжное — к сложному и запутанному делу об «огаревском наследстве» Тургенев не имел прямого касательства. Еще до его ссоры с Некрасовым, а именно в 1859-м году, было вынесено судебное решение о взыскании с А. Я. Панаевой и ее однодельца Н. С. Шаншиева денег… «ими ранее с Огарева взысканные и присвоенные».
За спиной Панавой, как считали многие — в том числе Герцен, — стоял Некрасов. Именно он, дабы спасти А. Я. от долговой тюрьмы, выплатил «украденные» деньги Огареву. Так что дело вышло на поверхность и получило огласку вовсе не из-за Тургенева.
2.12. Эпилог от автора: о причинах антипатии
Проще всего для ответа на этот вопрос процитировать Чуковского: «…цель у нее благородная: вознести и восславить Некрасова, — который был так тяжко перед ней виноват, — и посрамить, и обличить его врагов».
Но вот вопрос: был ли Тургенев врагом для Некрасова?
Даже когда Тургенев рассорился с «Современником» и ушел «хлопнув дверью», Некрасов продолжал надеяться на его возвращение и в журнал, и в свою жизнь. Был он для Некрасова самым близ-ким человеком, с очень схожей судьбой. Известен факт: вдогонку уехавшему не простившись Тургеневу Некрасов написал письмо, где слышно прямо-таки моление: «…желание услышать от тебя слово, писать к тебе у меня наконец дошло до тоски». Если Тургенев предпринял несколько не вполне лояльных по отношению к Некрасову шагов (например, в 1869 году привел в своих воспоминаниях о Белинском отрывки из писем критика с нелицеприятной оценкой Некрасова), то последний до конца дней не сказал о Тургеневе худого слова. И если исходить из мысли, что Панаева «в своих мемуарах бранит того, кого бранил бы Некрасов…» (Чуковский), то Тургенев не подпадает под эту категорию. Некрасов бы его не бранил.
Мне вообще не кажется справедливым утверждение Чуковского, что книга Панаевой «как бы продиктована» Некрасовым», как и то, что была Авдотья Яковлевна «элементарной, обывательски-незамысловатой женщиной», разливательницей чая… Нет и нет. Панаева не домохозяйка, отнюдь; и сама себя она понимала иначе; она спорит с Тургеневым, дружит с Белинским и с Добролюбовым. Чернышевкий посвящает ей собрание сочинений Добролюбова. Она автор многочисленных повестей, напечатанных в лучшем тогдашнем журнале. Нет, у Панаевой совсем не некрасовский, а свой собственный взгляд и на людей, и на вещи, взгляд едкий и острый, о ней вполне можно сказать пушкинскими словами, обращенными к Смирновой-Россет: «И шутки злости самой черной писала прямо набело». Писала — и никто ей был не указ.
На дворе стоял 1889-й год, Тургенев шесть лет как покоился на Волковой кладбище в соседстве с Белинским, — признанный классик, светлая, высоконравственная личность. И тут она со своими мемуарами — словно за что-то мстила, словно чем-то ей лично он досадил. И вот тут приходит в голову мысль: а как сам Тургенев относился к Панаевой? Оставил ли он какие-нибудь отзывы о ней?
Оказывается, оставил.
В 1857 году в письме к Марии Николаевне Толстой из Парижа написал он об Авдотье Яковлевне такое… Даже и не подумаешь, что Тургенев способен так написать о женщине: «Я Некрасова проводил до Берлина; он должен быть теперь в Петербурге. Он уехал с госпожою Панаевой, к которой он до сих пор привязан и которая мучит его самым отличным манером. Это грубое, неумное, злое, капризное, лишенное всякой женственности, но не без дюжего кокетства существо… владеет им как своим крепостным человеком. И хоть бы он был ослеплен на ее счет! И то — нет».
Призадумаешься. Откуда такой эмоциональный, словно со дна души, выплеск? Ну, положим, сочувствует Некрасову, близкому другу: видит, что явно не та с ним рядом, а делать нечего — привязан, да еще как — как крепостной человек. Но сказать о красавице Панаевой «это грубое, неумное, злое, капризное, лишенное всякой женственности… существо», да добавить к тому «не без дюжего кокетства» — значит полностью эту женщину смешать с грязью. Здесь что-то не так. Юпитер, ты сердишься…
Такие слова, сказанные о женщине, к тому же в письме к другой женщине, — в этом есть какая-то чрезмерность. Словно бедной Панаевой досталось не только за себя, и не только за Некрасова… Вчитываясь в эти злые характеристики, видишь, что ими в полной мере в устах «доброхотов» Тургенева могла быть «описана»… Полина Виардо. Кстати сказать, отношения между нею и Тургеневым были, по мнению этих доброхотов, точно такие же — крепостнические и мучительные. И сам Тургенев в отдельные моменты это осознавал, точно так же, как Некрасов.
Может, все это и есть «любовный плен»? «любовное ослепление»? или по-русски «присуха» — то, что Тургенев с такой яростной надрывной правдой описывает в «Вешних водах»? Но этой теме хочу посвятить специальную статью. Здесь же отметим взаимную неприязнь наших героев друг к другу. На страницах книги Панаевой эта неприязнь порой выливается в открытые столкновения — ее недружественные споры с Тургеневым, где она, как правило, отстаивает демократические позиции, а Тургенев выступает от лица «эстетов», «бар», людей слова, а не дела.
При всем осторожном отношении к ее «сочинительству», допускаю, что это отражение их реальных споров. Вполне возможно, в неприязни Панаевой к Тургеневу таились «классовые» инстинкты: она вышла из актерской среды, и симпатии ее к незаносчивым демократам-«семинаристам» очевидны.
Но, кроме этого, за взаимной неприязнью этих двух людей с обеих сторон ощущается какой-то сложный психологический клубок прямых и опосредованных отношений. А ведь знакомство их начиналось с взаимного интереса, может быть, даже с увлечения… Однако последующее сделало их врагами.
Не тот ли это случай, когда, по поговорке, от любви до ненависти один шаг?!
Библиография
1. Тургенев И. С. Переписка в 2-х томах. М., Худ. лит., 1986.
2. Некрасов Н. А. Переписка в 2-х томах. М., Худ. лит., 1987.
3. Панаева А. Воспоминания. М., Захаров, М., 2002.
4. Черняк Я. 3 . Спор об огаревских деньгах. М., Захаров, 2004.
5. Чуковский К. Панаева. В кн. Авдотья Панаева. Воспоминания. М., Захаров, 2002.
6. Тургенев И. С. Поли собр. соч. в 28 томах. М.-Л., Наука, 1968, том 15.
7. Тургенев И. С. Поли собр. соч и писем в 28 томах, М., изд. АН СССР, 1961, т. 3, Письма в 13 т.
8. Тургенев И. С. Дворянское гнездо. Романы. М., Эксмо, 2002.
9. Тургенев И. С. Первая любовь. Повести. М., Эксмо, 2002.
10. Yartnolinsky Avrahm. Turgenev. The man, his art and his age. New York, 1929,1959.
11. fames Henry. Ivan Turgenev. Library of the world’s best Literature edited by Charles Dudley Warren, New York, Internetional Society, 1897,1903.
12. Генералова H. П. И. С. Тургенев: Россия и Европа. СПб., 2003.
13. Чайковская И. Карнавал в Италии, Балтимор, 2007.
14. Чайковская И. Генри Джеймс и русские (Генри Джеймс и русская община в Париже во главе с И. Тургеневым в конце 1870-х, начале 1880-х гг.). Seagull, N. 3–4, февраль 2005.
15. Чайковская И. Мастер, ученик мастера (о Генри Джеймсе и Тургеневе). Вестник Европы, № 15, 2005.
Разборки мемуаристов
(Д. В. Григорович против А. Я. Панаевой)
Привела в эпиграфе высказывание Валериана Александровича Панаева, чтобы продемонстрировать читателю, насколько своеобразны бывают мнения даже по поводу уже «устоявшихся авторитетов». Василий Боткин, признанный в своем кругу «умник», знаток новых и древних языков… Иван Тургенев, получивший философское образование в Германии, достойный собеседник Герцена и плеяды «великих французов», — оба они, по слову военного инже-нера-путейца В. А. Панаева, люди пустые, не достаточно «глубокомысленные»… Воспоминания часто говорят не столько о «вспоминаемых», сколько о самом «вспоминателе», и говорят тем больше, чем шире у читателя обзор, богаче информация для анализа и сопоставления мнений. Суждение Валериана Панаева не может не позабавить как некий курьез, допущенный не очень проницательным мемуаристом, но в тех же воспоминаниях Валериан Александрович с блеском, глубиной и одушевлением рисует, например, Белинского… Виссарион Григорьевич когда-то сильно помог приехавшему из провинции юному Валериану Панаеву в жизненно важной ситуации. И вот читаешь у него про Белинского и наталкиваешься на эпизод, когда Тургенев, придя к другу-критику, будто бы демонстративно не заметил сидевшего тут же в комнате офицера (В. А. Панаева) и не поздоровался с ним. И приходит в голову: уж не наложило ли такое «высокомерно-пренебрежительное отношение» Тургенева к молодому В. Панаеву отпечаток на воспоминания последнего? Пусть на подсознательном уровне? К тому же, Валериан был двоюродным братом Ивана Панаева, с отроческих лет знал Авдотью Яковлевну Панаеву, общался с нею. Случайно ли, что у обоих сходная «критическая» оценка Тургенева? Может, и не случайно…
В этой статье я буду сопоставлять в основном мнения двух мемуаристов — Д. В. Григоровича и А. Я. Панаевой. Отношения между ними были достаточно прохладные, чтобы не сказать больше. Известно, что Григорович, узнав, что в «Историческом вестнике» будут печататься мемуары А. Я. Панаевой (напечатаны в «ИВ» 1889 году, в 1890 вышли отдельным изданием), сильно испугался и просил их не печатать. Каких именно «воспоминаний» Авдотьи Яковлевны боялся Григорович?
Не думаю, что ошибусь, предположив, что боялся он упоминания своего имени в нежелательном контексте. Повод для боязни был. Летом 1858 года Григорович привез на дачу в Ораниенбауме, которую в тот год как обычно снимало семейство Панаевых вкупе с Некрасовым, известного французского романиста Александра Дюма. Неурочное появление гостя на маленькой даче вызвало недовольство хозяйки. Но остановлюсь, расскажу обо всем по порядку. Вначале необходимо прояснить некоторые сопутствующие обстоятельства, связанные с фигурой Григоровича.
1. «Маленький Тургенев»
В воспоминаниях А. Ф. Кони есть любопытное сравнение Григоровича с Тургеневым. По мнению Кони, они были похожи даже внешне, вот портрет Григоровича: «Высокий, седой в последние годы, с прядью волос, падавшей, как у Тургенева, на лоб, он во многом его напоминал в увлекательной прелести рассказов и отчасти в живости движений, их сопровождавших». Прочла в «Воспоминаниях» Авдотьи Панаевой, что в редакции «Современника», в отсутствие Тургенева, публику развлекал Григорович. Можно предположить, что в сознании окружающих Григорович был некой «заменой» Тургенева, его — сказать ли? — несколько удешевленной копией. Современники подмечали и то, что Григорович «льнет» к старшему собрату (Тургенев был старше на четыре года), и то, что ведет себя в обществе сходным образом, и что осваивает, как и И. С., крестьянскую тематику. Тот же Валериан Панаев запальчиво оспаривал первенство Тургенева в изображении крестьян, приписывая эту заслугу целиком Григоровичу: «Тургенев в «Записках охотника» дал несколько эпизодических грациозных картинок, где попадались простолюдины, и только. Тогда как раньше этого явился Григорович с своими романами из народного быта…». Сейчас, с дистанции времени, читать подобное странно и смешно. Оба писателя практически одновременно опубликовали свои прозаические произведения, посвященные деревне, но, если рассказы Тургенева до сих пор читаются как «маленькие психологические драмы» (а вовсе не «грациозные зарисовки»), погружающие нас в атмосферу российской деревни, с ее разнообразием человеческих типов помещиков и крестьян (а вовсе не одних «простолюдинов»), то под пером Григоровича (при том, что современники, тот же Лев Толстой, очень высоко оценили повесть «Антон Горемыка») возникает эдакий этнографический очерк с мелодраматическим сюжетом, написанный на тему «меньших братьев», которых следует пожалеть. Разница в «качестве текста», в силе и энергии лепки характеров, в мастерстве изображения природы и внутренней жизни героев, в языке, наконец, такова, что не может не броситься в глаза. Тот же Валериан Панаев, несколько умерив свой апологетический пыл в отношении Григоровича, уточняет, что тот сделал «смелый шаг не в смысле литературном, а в смысле социальном». Но и социальный смысл у Григоровича ограничивается идеей жалости и сострадания, в то время как Тургенев показывает бездонную нравственную пропасть, пролегшую между лучшими представителями крестьян и «владеющими» ими помещиками…
Григорович всю жизнь был «возле» Тургенева. Весной 1855-го года, вместе с Дружининым, он навестил писателя в Спасском; приятели пробыли у Ивана Сергеевича около месяца и написали за это время совместный фарс «Школа гостеприимства», который затем был ими разыгран перед соседями-помещиками, о чем я еще напишу. Через 26 лет, в 1881 году, Григорович опять прибыл в Спасское навестить Тургенева, в последний раз приехавшего на родину — уже немолодого и больного (через два года его не станет), — в этот раз третьим был Яков Полонский. Тургенев ждал тогда в гости актрису М. Г. Савину, и Григорович служил посредником между ею и хозяином Спасского, нетерпеливо ожидавшего известий о Марье Гавриловне, об ее изменчивых планах. Когда Тургенев умер, именно Григорович был поставлен Литературным фондом во главе комиссии по организации похорон. Он же произнес на тургеневских похоронах многим запомнившуюся речь, не завершенную из-за слез. Вот как об этом вспоминает А. Ф. Кони: «На похоронах Тургенева, которого он сердечно любил, у края могилы он (Григорович, — И. Ч.) стал говорить прощальное слово, но вдруг изменился в лице, заплакал и, горестно махнув дрожащей рукой, замолк…». Правда, тогдашние острословы не преминули заподозрить Григоровича в неискренности, и в эпиграмме «на похороны Тургенева» прозвучала обидная для Дмитрия Васильевича фраза: «Григоровича поддельная слеза».
Как бы то ни было, Григорович Тургенева любил, был ему предан и, по слову И. А. Гончарова, «играл первую скрипку» в его оркестре. Но нужно сказать несколько слов о самом Григоровиче.
2. Григорович — кто он и откуда
О Григоровиче лучше всех рассказал он сам в своих «Литературных воспоминаниях». Судьбу писателя, прожившего 77 лет и пережившего почти всех своих великих современников, — годы его жизни 1822–1899, — не назовешь обычной. Во-первых, хотя он рос в России, в деревне на берегах Оки, но воспитали его француженки. Его мать и бабушка (отца-украинца он лишился в 8 лет), были эмигрантками из Франции. По материнской линии писатель восходил к французскому роялисту, казненному на гильотине в период якобинского террора. Обе женщины, ставшие волею судеб российскими помещицами, говорили исключительно по-французски: русскому языку мальчик учился у дворовых и крестьян. Французский язык, бывший для писателя родным, очень пригодится ему впоследствии, когда он станет спутником и переводчиком Александра Дюма в прогулках последнего по Петербургу и окрестностям… Но вырасти в русского беллетриста, бытописателя крестьянства при том, что до 14 лет практически не говорить по-русски… что-то не припомню таких примеров… разве что уникальный случай Екатерины Второй, научившейся не только говорить, но и писать письма и комедии по-русски. Сам Григорович постоянно подчеркивал, что осваивать русский язык было ему нелегко, что он упорно этим занимался и что некоторые коллеги по писательскому цеху, в частности московский «кружок» драматурга Ал. Н. Островского, Аполлон Григорьев и Писемский, кололи его «французским происхождением»: где, дескать, иностранцу понять и изобразить российского мужика…
Второй необычной особенностью судьбы Григоровича было редкостное число крупнейших российских литераторов, встреченных им в самом молодом возрасте, еще до начала или в самом начале собственной писательской карьеры. И первым в этом списке следует назвать Федора Достоевского, с которым Дмитрий Григорович некоторое время жил на одной квартире в бытность обоих в Инженерном училище. В своем тогдашнем приятеле Дмитрий замечал «врожденную сдержанность характера и отсутствие юношеской экспансивности-откровенности», видел он и то, что Достоевский «уже тогда выказывал черты необщительности… сторонился, не принимал участия в играх, сидел, углубившись в книгу…». В начале 40-х годов Григорович познакомился с Некрасовым, которому чрезвычайно важно было то, что новый приятель — «полу-француз» и потому сможет переводить для него разные «пьески» из парижских журналов (Некрасов тогда зарабатывал «литературным предпринимательством»), а кроме того, поможет с «французским романом», за перевод которого будущий издатель «Современника» взялся не зная языка. Чрезвычайно выразительна такая деталь: молодому Некрасову цензура запретила издавать юмористический журнал «Зубоскал» из-за «неосторожной», как пишет Григорович, фразы в объявлении: «Зубоскал» будет смеяться над всем, что достойно смеха». Григорович, как кажется, не случайно не выказывает своего отношения к нелепому запрету цензуры; будучи человеком «неполитическим», в записках он избегает скользких социальных тем. Так, на протяжении многих лет сотрудничая с редакцией «Современника», он словно не заметил Чернышевского, пришедшего в журнал в 1856 году, и в своих воспоминаниях о нем даже не упомянул, а о Добролюбове процедил сквозь зубы нечто не слишком доброжелательное. Зато много и красочно рассказывает он о таких своих «литературных приятелях», как Некрасов, Достоевский, Иван Панаев, Дружинин, Боткин, Павлов, Белинский и Тургенев. Инженера из Григоровича не получилось, он — по одному полукурьезному обстоятельству — вышел из Главного Иженерного училища не доучившись: не отдал на улице честь Великому князю, сбежал от догонявшего адьютанта, но был «вычислен» дирекцией и подвергнут наказанию. Случившееся стало удобным поводом для того, чтобы впечатлительный юноша покинул учебное заведение: расположения к математике и инженерному делу не питал, суровой казенщине тамошних порядков не соответствовал. Куда было податься человеку с артистическими наклонностями? Сам Григорович признается, что к занятии литературой привлек его пример Некрасова: «Пример молодого литератора, жившего исключительно своим трудом, действовал возбудительно на мое воображение». Но, как кажется, в возможностях своих как сочинителя Григорович всегда сильно сомневался. И понятно почему: тут и неуверенность во владении языком, и осознание слабости своих творческих потенций в сравнении с теми, кого уже в недалеком будущем провозгласят корифеями русской литературы. Кажется, что именно под гнетом этой неуверенности Дмитрий Васильевич постоянно ищет себя: служит чиновником при императорских театрах под началом известного Гедеонова, работает секретарем «Общества поощрения художников». Был период в жизни Григоровича (60-70-е годы), когда он полностью отошел от литературы. В 1883 году, вернувшись к писанию, он написал «Гуттаперчивого мальчика», произведение тягучее и сентиментальное, однако до сих пор входящее в круг детского чтения. А начал Григорович свое литературное поприще — очерком «Петербургские шарманщики», написанным специально для некрасовского сборника «Физиология Петербурга» (1845). Именно после этого очерка, работая над которым 23-летний «полуфранцуз» погрузился в быт петербургских шарманщиков (как впоследствии с упорством и терпением «ученого-натуралиста» погрузится в быт деревенских мужиков), Григорович становится «своим» в узком кружке петербургских литераторов, группировавшихся вокруг Виссариона Белинского. И тут судьба делает его непосредственным свидетелем и участником эпохального события — неожиданного вознесения на «Литературный Олимп» его близкого приятеля, некогда делившего с ним кров, товарища по Инженерному училищу Федора Достоевского.
Григорович был первым слушателем романа «Бедные люди»: Достоевский позвал его к себе и прочитал только что законченную вещь — от начала до конца, «слушатель» восхитился, выпросил у автора рукопись и в тот же вечер до четырех утра читал ее Некрасову. Взволнованные до слез, оба тотчас же, несмотря на сверхранний час, отправились к Достоевскому, чтобы выразить ему свое восхищение. Тетрадь с романом тут же была доставлена Белинскому и, наконец, в январе 1846 года в «Петербургском сборнике», выпущенном опять же Некрасовым, «Бедные люди» были опубликованы. История навязла в зубах, но почему-то никто не подивился тому, что именно с Григоровича, проявившего недюжинное литературное чутье, начался путь автора «Бедных людей» к читателю. Не могу не продолжить тему. В марте 1886 года 64-летний Григорович написал письмо начинающему автору, врачу по образованию, пописывающему в основном короткие юмористические рассказы. Седовласый мэтр писал: «Вы, я уверен, призваны к тому, чтобы написать несколько превосходных, истинно художественных произведений. Вы совершите великий нравственный грех, если не оправдаете таких ожиданий». Стоит ли говорить, что слово одобрения «старика Григоровича», было воспринято Чеховым (а это был он), как благословение, как нежданная «благая весть», полученная в ту пору, когда сам он не относился серьезно к своему «писательству»: «Ваше письмо, мой добрый горячо любимый благовеститель, поразило меня, как молния. Я едва не заплакал…». Мне кажется, что, как и в случае с Достоевским, писатель чутким слухом уловил дыхание таланта и — поддержал его и ободрил.
Ровно через год после «Петербургского сборника», в январе 1847 года, начал издаваться обновленный «Современник». Григорович стал частым посетителем редакции, постоянным автором журнала; с ним, так же как с Иваном Тургеневым, Львом Толстым, Александром Островским и Иваном Гончаровым, было заключено «обязательное соглашение», по которому писатель получал проценты от журнальной выручки, обязуясь печатать свои вещи исключительно в «Современнике» («Современник, 1856, № 10). На известной фотографии «первой редакции» журнала мы видим Григоровича среди коллег-писателей. И все же, повторюсь, не мог он уже тогда не чувствовать некоторого неудобства в компании «корифеев».
Однако, не будучи равным в таланте Тургеневу, Толстому, Некрасову, был Дмитрий Васильевич человеком наблюдательным, живым, с острым чувством юмора, что в полной мере отразилось в его «Литературных воспоминаниях», написанных в 90-е годы. В них — не только рассказ о себе, но и панорама современного литературного процесса, с любопытными портретами, а порой и едкими характеристиками тех, кто в нем активно участвовал. Есть и еще одна особенность у этих мемуаров: они полемичны, о чем современный читатель порой не догадывается. Но зная «литературный контекст» той эпохи, можно сказать с определенностью, что Григорович выступает против некоторых весьма громко прозвучавших мнений современников. С чем же и с кем спорит Григорович?
3. Тайный поединок
Главным оппонентом Григоровича была безусловно Авдотья Панаева, чьи «Воспоминания» появились в «Историческом вестнике» в 1889 году, а через год вышли отдельной книгой. Григорович работал над своими записками в 1887–1893 годах, уже познакомившись с мемуарами Авдотьи Яковлевны. Его собственные воспоминания впервые были опубликованы в журнале «Русская мысль» (1892, № 12, 1893, № 1, 2). Таким образом, их публикация началась всего за 4 месяца до смерти Панаевой, последовавшей 30 марта 1893 года; до выхода отдельной книжки мемуаров Григоровича его «оппонентка» не дожила.
Как и почему между ними пробежала кошка? Трудно сказать. В «Воспоминаниях» Панаевой Григорович — персонаж второстепенный, он появляется в XII главе — там, где А. Я. рассказывает о посещении Александра Дюма: «В 1858 году у нас на даче гостил молодой литератор N (Д. В. Григорович). Впрочем, он часто исчезал на целые недели на дачу к графу Кушелеву, которого тогда окружали разные литераторы. Кушелев был сам литератор и издавал журнал «Русское слово». При его огромном богатстве, конечно, у него было много литераторов-поклонников». Не думаю, что Григоровичу было приятно это читать: литераторы-поклонники в доме богача-издателя чем-то напоминают льстивых и голодных «клиентов»-прихлебателей на вилле римского патриция. Еще кусочек из Панаевой: «Знаменитый французский романист Алексадр Дюма, приехав в Петербург, гостил на даче у графа Кушелева, и литератор Григорович сделался его другом, или, как я называла, «нянюшкой Дюма», потому что он всюду сопровождал французского романиста. Григорович говорил как француз, и к тому же обладал талантом комически рассказывать разные бывалые и небывалые сцены о каждом своем знакомом. Для Дюма он был сущим кладом». И опять обида: Панаева приписывает Григоровичу рассказывание «бывалых и небывалых сцен», да еще о каждом знакомом. Дальше — больше. Мемуаристка винит Григоровича в том, что тот привез Дюма на дачу в Ораниенбаум, предварительно не договорившись с хозяевами. Косвенное подтверждение ее правоты — статья Ивана Панаева («Заметки нового поэта») в № 7 «Современника» за 1858 год, где о визите Дюма, сопровождаемого «нянюшкой» Григоровичем, рассказывается как о неожиданном. Сам Григорович в своих воспоминаниях от «инсинуаций» открещивается, протестует и против рассказов А. Я. о «многократных» и опять-таки внезапных посещениях Дюма ораниенбаумской дачи, о неутомимом «обжорстве» французского путешественника… Но о визите француза расскажу в своем месте. Здесь же, обобщая процитированное, скажу, что страницы мемуаров Панаевой свидетельствуют о ее весьма прохладном отношении к Григоровичу. «Молодой литератор» платил хозяйке дачи под Петергофом тою же монетой. По поводу ее воспоминаний он писал в письме к П. И. Вейнбергу: «Надо быть трижды закаленным в бесстыдстве и грубости подобно г-же Головачевой (Панаевой), чтобы ломить сплеча все, что взбредет в голову, и не стесняться ложью и клеветой, когда память отказывается давать материал…». Только ли знакомством с ХП главой панаевских мемуаров вызван этот эмоциональный пассаж? Или к личной обиде примешивалось еще что-то? Приятель Григоровича Е. Я. Опочинин пишет: «Когда Е. Я. Головачева-Панаева в своих «воспоминаниях в «историческом вестнике» облила грязью память Н. А. Некрасова (так! — И. Ч.), Дмитрий Васильевич в коротенькой беседе со мной по этому поводу между прочим заметил: — Ну что ж, тут нечему удивляться и нечем возмущаться: старушка несла всю жизнь тяжелое ведро помоев, и нет вины со стороны тех, кого они зацепили, когда она их расплескала».
Вполне допускаю, что Григорович мог произнести фразу о несомых Панаевой «помоях» и об отсутствии вины у «облитых», но первая половина высказывания, принадлежащая Опочинину, вызывает недоумение. Дело в том, что только человек очень предубежденный или невнимательно прочитавший мемуары А. Я., может обвинить ее в том, что она «облила грязью Некрасова». Наоборот, где только возможно, Панаева оправдывает и обеляет поэта, не наносит ему ни одного удара, что могла бы сделать, если исходить из того, что их отношения в последние годы разладились, да и совместная с Некрасовым жизнь была для А. Я. достаточно мучительна. Парадокс, но Панаева Некрасова ни в чем не упрекает. Вот что пишет по этому поводу такой тонкий и многознающий исследователь, как Корней Чуковский: «Некрасов выходит у нее под пером лучшим из людей… Это в ней прекрасная черта — верность Некрасову, вдовья, посмертная преданность столь любившему и столь мучившему ее человеку». И чуть выше: «…цель у нее благороднейшая: вознести и восславить Некрасова, — который был так тяжко перед ней виноват, и посрамить, и обличить его врагов». Нет, неправ Опочинин, считавший, что мемуары Панаевой были направлены против Некрасова. Скорей наоборот, Некрасов стал героем ее книги, о чем недвусмысленно пишет Корней Чуковский («выходит у нее под пером лучшим из людей»). Однако, есть в «Воспоминаниях» Авдотьи Яковлевны персонаж, которого вполне можно назвать «антигероем». Этот персонаж — Тургенев. В записках Панаевой я насчитала 62 эпизода, так или иначе негативно характеризующих Ивана Сергеевича. Ясно, что современники, не могли не отметить этой «анти-тургеневской» направленности панаевского опуса. Не мог ее не отметить и Григорович. Он, считавший Тургенева как личность и человека «самым симпатическим в русской литературе», должен был возмутиться панаевскими оценками Ивана Сергеевича. Да, он был лично задет мемуаристкой, однако слова о «помоях», которые несла «старушка», и о «лжи и клевете» в ее мемуарах могли выражать не только чувства личной обиды, но и рекцию на «клеветническое» изображение Тургенева. Не вступая в открытую полемику с Панаевой, Григорович скрытно с ней полемизирует, оспаривая многие ее утверждения, высказанные в «Воспоминаниях». Обратимся же к этой скрытой полемике.
4. Спасите меня, я единственный сын у матери
И первое, что сразу привлекает внимание. Рассказывая о своей с Дружининым поездке к Тургеневу в Спасское в мае 1855 года, Григорович много места уделяет фарсу «Школа гостеприимства», написанному тремя писателями по «свежим следам» своего пребывания в усадьбе и тогда же ими разыгранному. Непритязательный сюжет был навеян впечатлениями от запущенного имения Тургенева, унаследованного им после смерти матери, Варвары Петровны Тургеневой (1850 год). Вот как описывает содержание пьески Григорович: «Фарс о помещике-добряке, получившем в наследство деревню и назвавшем в нее гостей, в то время как в деревне все запущено, в крайнем беспорядке, всюду почти одни развалины».
В рассказанной Григоровичем истории для нашей темы очень важно следующее место: «Тургенев взялся играть помещика и добродушно согласился даже произнести выразительную фразу, внесенную в его роль и сказанную будто бы им на пароходе во время пожара: «Спасите, спасите меня, я единственный сын у матери!».
Читавшим книгу Панаевой наверняка вспомнится эпизод, когда ее знакомый «узнал» в Тургеневе охваченного страхом юношу, восклицавшего на горящем пароходе mourir si jeune (умереть таким молодым, фр.). Но нужно пояснить, откуда взялся «пожар». Речь идет об известном пожаре на пароходе «Николай Первый», на котором двадцатилетний Иван Тургенев ехал в Германию — учиться; пожар произошел в ночь на 19 мая 1838 года. К этому происшествию, видимо, оставившему в его душе глубокий след и, возможно, до конца так и не изжитому, Тургенев вернулся в очерке «Пожар на море» (1883), продиктованном уже смертельно больным писателем по-французски и записанном Полиной Виардо. Для нас важно, что уже в 1855 году этот случай циркулировал в форме «литературного анекдота» и Иван Сергеевич был не против этой циркуляции.
Участие Тургенева в качестве автора и исполнителя фарса, основанного на его собственной комически поданной биографии, говорит, что сам он психологически уже преодолел эту ситуацию (или преодолевал таким способом!), тем более, что его жизненное поведение тех лет (публикация некролога на смерть Гоголя, вызвавшая ссылку в Спасское по личному распоряжению царя (1852), посещение концерта Полины Виардо по подложным документам, грозящее при раскрытии тяжелыми последствиями (1853), обнаруживало недюжинное личное и гражданское мужество… «Случай» с Тургеневым, приводимый в мемуарах Панаевой спустя 40 лет, оказывается, был не только общеизвестен, но и вошел в шутливую пьеску, к которой приложил руку сам Иван Сергеевич, не имевший ничего против автошаржа, — это ли не афронт для суровой «обличительницы»! Добавлю, что несовершенный этот фарс, слепленный на скорую руку, при том, что в числе его авторов назывался Тургенев, в феврале 1855 года был поставлен в Петербурге «на домашнем театре» известной семьи Штакеншнейдеров. Конечно, привлекло к пьеске имя Ивана Сергеевича, которого Дружинин, передавший рукопись петербуржцам, объявил почему-то единственным автором. На столичной любительской сцене «Школа гостеприимства» произвела «скандал и позор» — собственные слова Тургенева, присутствовавшего на спектакле и поспешившего с него сбежать».
5. Герой и «антигерой» меняются местами
Если в мемуарах Панаевой «лучшим из людей» (Чуковский, — И. Ч.) выступает Некрасов, а Тургенев подвергается разнообразной и постоянной критике, то у Григоровича наблюдается обратная картина: Некрасова он осуждает, Тургенева же последовательно защищает от критических нападок. XIV глава записок Григоровича так и называется: «Тургенев. Его разрыв с Некрасовым. Черты из жизни и характера И. С. Тургенева. Прежний состав редакции «Современника», замененный новыми людьми».
Весьма любопытно, что Григорович то ли из суперосторожности (на дворе 1893 год, смерть бывшего «государственного преступника» в Саратове в 1889 году встречена официальным ледяным молчанием), то ли из личной неприязни даже не назвал «главного человека», пришедшего на смену «старой редакции» «Современника», а именно: Н. Г. Чернышевского, а о Добролюбове, как я уже сказала, отозвался весьма холодно. В отличие от Панаевой, в записках которой Некрасов, поставленный Тургеневым перед выбором «я или Добролюбов», делает выбор в пользу Добролюбова, Григорович рисует другую, более соответствующую реальности картину: «Из переписки Тургенева с Герценом видно между тем, что разрыву способствовал Герцен, а инициатива разрыва принадлежит самому Тургеневу» (курсив мой, — И. Ч.).
О Некрасове как редакторе журнала» Григорович отзывается критически. Вот несколько высказываний: «Главный недостаток редакции («Современника», — И. Ч.) состоял в том, что не было у нее настоящего главы, настоящего руководителя. Некрасов был, бесспорно, умнее всех нас в практическом отношении, но этого было еще недостаточно; ему недоставало образования настолько, чтобы вести как следует такое предприятие. Он не знал ни одного иностранного языка и не был вовсе знаком с иностранною литературою».
А вот отрывок из XIV главы, где Григорович описывает ситуацию после ухода из «Современника» Тургенева (1860), за которым потянулись и все остальные «старые приятели» журнала: «Главный редактор и хозяин журнала, Некрасов, посвящал ему те свободные часы, которые оставались у него после вечеров и ночей, проводимых за картами в английском клубе и в домах, где велась крупная игра».
Очень важен для нашей темы и следующий абзац о Панаеве, бывшем соредакторе Некрасова, с которым тот на паритетных началах приобрел журнал у Плетнева. Он, по словам Григоровича, «из редактора превратился в простого сотрудника, получавшего гонорар за свои ежемесячные фельетоны. Добрейший этот человек, мягкий как воск, всегда готовый услужить товарищу, когда-то веселый, беспечный, любивший приятельскую компанию, находился теперь постоянно в мрачном, раздраженном до болезненности состоянии духа».
Этими словами глава завершается, причем после приведенного высказывания следуют точки — свидетельство выпущенного текста. Григорович не хотел и боялся «влезать» во внутренний конфликт, возникший между Некрасовым и Панаевым, о чем можно судить по его письму из Ниццы от 6 ноября 1887 года Алексею Суворину: «От скуки принялся за работу — продолжаю свои литературные воспоминания; но чем дальше подвигаюсь — тем яснее вижу, что печатать невозможно; правдивая картина редакции «Современника», отношений Некрасова и Панаева — сделали бы то, что от моих старых костей пыли бы не осталось!» Точки в конце повествования о тяжелом моральном состоянии Панаева, об его превращении из редактора в «обыкновенного сотрудника» на гонораре можно расшифровать. Ясно, что современники, знавшие положение дел в журнале, прочитывали их как прямое обвинение в адрес Некрасова, узурпировавшего все то, что некогда принадлежало Панаеву. Кстати, именно об этом в язвительно-ироническом ключе пишет в своих мемуарах Павел Ковалевский.
А что же Тургенев? Какие слова находит для него мемуарист? Самые добрые. О Тургеневе Григорович пишет в тоне панегирическом, перечисляя одно за другим все его достоинства, как-то (иду по порядку): сердечная доброта и мягкость, бескорыстие, терпимость к критике, снисходительность к другим при строгости к себе, умение общаться с молодежью, привлекаемой к нему его художественным талантом, а вовсе не популизмом («желанием популярничать»)… Тургенев под пером Григоровича человек всецело положительный, если и имеющий недостатки, то такие, как чрезмерная мягкость и слабость характера, что однако проявлялось только в житейском поведении, а не при создании литературных произведений и что не помешало ему порвать с лицом, «с которым прежде находился он на приятельской ноге» (имеется в виду Некрасов, — И. Ч.).
Самое поразительное, что точно такой «список» достоинств Тургенева приводит в очерке о нем американец Генри Джеймс, считавший русского писателя «лучшим из людей». Иного мнения была о Тургеневе Авдотья Панаева, в записках которой Иван Сергеевич приобретает карикатурные черты. Ее «обвинения» против него порой вызывают недоумение: поощрял карточную игру Некрасова, отвергал, вкупе с Боткиным, «человеческие чувства в русском народе», не хотел писать «для русского читателя»… Григорович проходит мимо этих смехотворных обвинений, заостряя внимание на главных характерологических чертах личности Тургенева.
Правда, два «навета» Панаевой (естественно, ее не называя) он не оставляет без внимания. В записках Авдотьи Яковлевны постоянно упоминается о денежных просьбах Тургенева к Некрасову, об авансах, даваемых ему редактором журнала, о щедрости, с которой тот платил писателю и другу. Григорович же говорит о щедрости Тургенева, продавшего Некрасову издание «Записок охотника» за тысячу рублей и радостно воспринявшего весть о том, что тот перепродал его за две с половиной тысячи, то есть нажил на нем полторы тысячи [140]Там же, стр. 157.
. И еще одно: у Панаевой много говорится о едких и комических замечаниях Тургенева по поводу приятелей, иногда принимавших вид эпиграммы. Григорович, сам любивший съязвить и, как мы помним, охарактеризованный Панаевой как тот, кто рассказывает «бывалые и небывалые сцены о каждом своем знакомом», защищая Тургенева, приводит в своих мемуарах примеры эпиграмм Пушкина и Тютчева, направленных на близких друзей, и под конец не может сдержать восклицанья: «Кто же в этом не грешен?» 14°.
В противовес всем тургеневским недоброжелателям — и в первую очередь Панаевой — мемуарист рисует портрет если не «лучшего из людей», то точно человека очень хорошего. Именно Тургенев, по мысли Григоровича, мог бы быть объединителем тогдашних литературных сил. «С его большим умом, разносторонним образованием, тонким эстетическим чувством, широтой и свободой мысли, Тургенев мог бы быть… центром литературного кружка». Однако, мемуарист видит и то, что Тургеневу для практического дела недостает «твердости, выдержки, энергии, необходимых условий в руководителе». Григорович приводит слова Варвары Петровны Тургеневой о своих сыновьях — «однолюбцах», формулируя еще одну причину, по которой Тургенев не встал во главе «литературного кружка» в России: «никогда бы не решился оставить Париж и семейство Виардо». Мотивировка эта сильно отличается от панаев-ской, у А. Я. писателя увело из России желание жить в «цивилизованной стране» и писать для «европейского читателя».
Глава, посвященная Тургеневу, представляется мне принципиальной в книге Григоровича. Ни про одного писателя — а их в его мемуарах достаточно — он не написал так много, подробно, с таким жаром и желанием обличить недоброжелателей и прямых клеветников. Ни для одного другого персонажа своей книги он не сформулировал «черты из жизни и характера», как сделал это для Тургенева. И панаевские мемуары, оценивающие Ивана Сергеевича резко негативно, как кажется, послужили точкой отталкивания для создания этой главы и катализатором — для ее полемического запала.
6. Спор о том, как Александр Дюма гостил у Панаевых
Теперь вернемся к спору между Григоровичем и Панаевой по поводу Александра Дюма. В последней главе своих мемуаров Дмитрий Васильевич пишет следующее: «…меня впоследствии печатно обвинили, будто я, никому не сказав ни слова, с бухты барах-ты, сюрпризно привез Дюма на дачу к Панаеву и с ним еще несколько неизвестных французов». Действительно, Авдотья Панаева в своих «Воспоминаниях» повествует о том, что Григорович объявил о желании Дюма познакомиться с редакторами «Современника» и что просил «принять его по-европейски». Мемуаристка продолжает: «Я настаивала только, чтобы чествование Дюма происходило не на даче, а на городской квартире, потому что наша дача была мала, да и вообще мне постоянно было много хлопот с неожиданными приездами гостей, потому что было крайне затруднительно доставать провизию, за которой приходилось посылать в Петергоф, отстоявший от нашей дачи в четырех верстах. По моей просьбе решено было принять Дюма на городской квартире… Григорович уехал опять к Кушелеву на дачу с тем, чтобы пригласить Дюма через неделю к нам на завтрак на нашу городскую квартиру». Дальнейшие события выглядят в изложении Панаевой так: «Прошло после того дня два; мы только что сели за завтрак, как вдруг в аллею, ведущую к нашей даче, въехали дрожки, потом другие и третьи… я, вглядевшись, воскликнула: «Боже мой, это едет Григорович с каким-то господином, без сомнения, он везет Дюма!» Я не ошиблась — это был действительно Дюма, и с целой свитой: с секретарем и какими-то двумя французами, фамилии которых не помню, но один был художник, а другой агент одного парижского банкирского дома…».
Спор между мемуаристами в настоящее время легко разрешим. Дело в том, что в 1993 году наконец-то вышло полное издание путевых записок Дюма о поездке в Россию. В главе «Прогулка в Петергоф» второго тома этого трехтомного издания читаем: «В тот вечер Григорович остался в доме гостеприимного хозяина (Куше-лева-Безбородко, — И. Ч.)… Перед сном мы немножко поговорили…, и мы решили (здесь и далее курсив мой, — И. Ч.) что утром совершим первую прогулку в окрестности Санкт-Петербурга… Мы совершим прогулку по Петергофу и его окрестностям, затем пойдем обедать к Панаеву, другу Григоровича, редактору «Современника», познакомимся там с Некрасовым, одним из известнейших поэтов молодой России, и в завершение посетим исторический Ораниенбаумский дворец, где в июле 1762 года был арестован Петр 111».
О неожиданности визита французского писателя читаем также в статье Ивана Панаева: «…мы оканчивали наш обед… и когда Дюма (ехавший из Петергофа…) показался из-за деревьев — высокий, полный, дышащий силой, весельем и здоровьем, со шляпою в руке… — мы… отправились к нему навстречу». Дюма объяснил внезапность своего появления следующим образом: «Господа, я к вам являюсь запросто, без церемоний. Мы люди свои — артисты…». Всем прочитавшим записки Дюма становится ясно, что противиться его планам было бесполезно; сын наполеоновского генерала, писатель и путешественник, он четко намечал себе план на день и неукоснительно ему следовал, что помогло ему за сравнительно короткий срок (9 месяцев) объехать, если не всю страну, то большую ее часть, и при этом писать ежедневные заметки, которые затем посылались в Париж, чтобы поспеть к выходу издаваемого им ежемесячного журнала «Монте-Кристо».
Григорович не мог противостоять напору Дюма, что с комической жалостью изображает Авдотья Панаева. (Григорович) «Голубушка, я всеми силами отговаривал Дюма, но его точно муха укусила; как только встал сегодня, так и затвердил, что поедем к вам. Гости к нему приехали, я было обрадовался, но он и их потащил с собой… Войдите в мое-то положение, голубушка, я молил мысленно Бога, чтобы вас не было в саду, потому что, желая заставить Дюма отложить его намерение, я наврал ему, что вы очень больны и лежите в постели!» Положение друга Дюма показалось мне так смешно, что я рассмеялась».
Между тем, в своих мемуарах Дмитрий Васильевич с негодованием все это отрицает: «Привезти гостя и притом иностранца, да еще известного писателя к лицам незнакомым, не предупредив их заблаговременно, было бы с моей стороны, не только легкомысленным, но и крайне невежественным поступком по отношению к хозяевам дома, которых мы могли застать врасплох, и наконец, против самого Дюма, рискуя явиться с ним в дом в такое время, когда хозяева могли отсутствовать».
Нужно сказать, что «сюрпризное» появление не было для Дюма редкостью. Так, в главе «Ропша» писатель сообщает: «Оказавшись в Петергофе, мы решили сделать сюрприз нашим друзьям — Арно и его жене — и напроситься к ним на завтрак… вошли без доклада, как это водится у настоящих друзей, и застали мадам Арно с грамматикой в руках, диктующей своим двум дочерям».
Дюма, «напросившийся» на завтрак, как напрашивались на угощенье его герои-мушкетеры, понимал сам, в сколь сложное положение ставит хозяйку: «Непростая это вещь — импровизировать завтрак для трех мужчин с могучим аппетитом в загородном доме в тринадцати верстах от Санкт-Петербурга, откуда приходится везти все, вплоть до хлеба». Любопытно, что здесь он почти дословно повторяет аргументы Панаевой «против» приема французских гостей на даче… Но саркастический Григорович в своих мемуарах продолжает «обличать» Панаеву: «По случаю этой поездки досталось также и Дюма. Рассказывается, как он несколько раз потом, и также сюрпризом, являлся на дачу к Панаеву в сопровождении нескольких незнакомых французов…и без церемонии оставался ночевать, поставив, таким образом, в трагическое положение хозяев дома, не знавших, чем накормить и где уложить эту непрошеную ватагу… Подумаешь, что здесь речь идет не о цивилизованном, умном французе в совершенстве знакомом с условиями приличия, а о каком-то диком башибузуке из Адрианополя». Теоретически Дюма действительно не башибузук, а француз из Парижа. Однако, в той же статье Ивана Панаева, близко наблюдавшего французского романиста, стиль жизни Дюма в чужом доме, даже описанный с невероятным пиететом, все же никак нельзя назвать поведением «цивилизованного француза, знакомого с условиями приличия». Судите сами: «К кому бы он ни явился, он сейчас располагается бесцеремонно, как у себя дома, говорит без умолку, кушает, пьет в большом количестве пиво, идет работать в кабинет хозяина, сбрасывая с себя верхнее платье и надевая туфли…». Кстати, на прощанье Дюма, обняв хозяина, сказал ему: «Sans adieu!» (Не прощаюсь! (фр.). Это ли не намек на дальнейшие посещения, тем более, что и хозяйка дачи, и ее кухня французу понравились: «Мадам Панаева — тридцатидвухлетняя дама (на самом деле, «тридцативосьмилетняя, — И. Ч.), очень красивая, с выразительными чертами лица, автор ряда романов и рассказов, опубликованных под именем «Станицкая» (ошибка переводчика: не Станицкая, а Станицкий, — И. Ч.)» [153]Указ. соч.,т. 2, стр. 212.
.
Нет, не кажется мне, что Панаева выдумывает, рассказывая, как в одно из следующих посещений Дюма пожелал ночевать у них на даче, так как в доме графа Кушелева «чувствует тоску», да и у повара графа «все блюда точно трава», не кажется выдумкой и то, что «Панаев, уступив свой кабинет гостям, должен был спать на диване в другой комнате вместе с Григоровичем». Между тем, Григорович убеждает читателя, что был «только один раз с Дюма на даче у Панаева». А вот этому я не верю. Не может быть, чтобы «нянюшка» Дюма, его «чичероне» (так называл Григоровича Панаев) отпускал француза одного на дачу Панаева, а сам оставался ночевать в доме графа Кушелева. Это как-то совсем несообразно… Зато я на сто процентов верю Авдотье Яковлевне, описывающей свой разговор с Добролюбовым, перед которым она восхваляет «храбрость» французского писателя, однажды съевшего «нарочно» приготовленный для него обед из щей, пирога с кашей и рыбой, поросенка с хреном, уток, свежепросоленных огурцов, жареных грибов и сладкого слоеного пирога. Накормила — в надежде не скоро его увидеть, но все было напрасно: через три дня после «русского обеда» Дюма явился, как ни в чем ни бывало. Не соглашусь лишь с конечным выводом Авдотьи Яковлевны: «…желудок Дюма мог бы переварить мухоморы!». На многих страницах своей книги о России писатель-гурман пишет о еде, жалуется на ее качество в ресторанах и гостиницах, на ее отсутствие на почтовых станциях, ему, как мы помним, не мог угодить даже повар графа Кушелева. А вот качество еды у Панаевой, приготовленный ее рукой кофе, даже обычная для русских, но не знакомая иностранцу простокваша, пришлись привередливому французу по вкусу; что до количества съеденной им пищи, то оно связано исключительно с его могучим аппетитом и отменным здоровьем, и при чем здесь ядовитые несъедобные мухоморы?
В полемике Авдотьи Панаевой и Дмитрия Григоровича относительно Дюма я, как видит читатель, целиком стою на стороне мемуаристки, в чем мне помогают свидетельства самого Дюма и Ивана Панаева. Резкие возражения Григоровича представляются мне необоснованными и вызванными желанием «сохранить лицо».
7. Французский след, или Несколько слов о поединках
Появление Дюма на даче Панаевых вызвало неожиданные последствия полудетективного свойства. Дело в том, что любознательный романист — с подачи Григоровича и по его подстрочнику — перевел на французский язык три стихотворения Некрасова: «Забытая деревня» (1855), «Еду ли ночью…» (1847) и «Княгиня» (1856), вставил их в свой рассказ о посещении Панаевых и поместил этот материал в своем ежемесячном парижском журнале «Монте-Кристо».
К последнему стихотворению Дюма дал свои комментарии, так как знал всех его «прототипов», а именно: графиню Воронцову-Дашкову и ее второго мужа-француза. Некрасов в своей балладе «Княгиня» рассказал жалостную историю, случившуюся незадолго до создания стихотворения (1856) и бывшую в тот момент у всех на устах: якобы, русская аристократка была «уморена» за границей своим мужем, доктором-французом, спустившим все ее состояние. Дюма опровергает это «общее заблуждение», объясняя, как все было на самом деле: «Госпожа Воронцова-Дашкова вышла во Франции замуж за дворянина, занимавшего в обществе по меньшей мере то же положение, что и его супруга; его состояние превышало богатство жены… она умерла среди роскоши, в одном из лучших домов Парижа… окруженная неусыпной заботой мужа, который в течение трех месяцев ее болезни не выходил из дома».
Дюма вступился за своего соотечественника, обвиняемого в бесчестном поступке, назвал он и его имя — барон де Пуайи. Это предыстория. А история началась тогда, когда, как рассказала Авдотья Панаева в своих мемуарах, спустя несколько недель после отъезда Дюма, в то время как Панаев читал ей и Некрасову свой «фельетон» о Дюма, предназначенный для «Современника», на аллее дачи появились дрожки — и опять с французами. Один из них и был тем самым «французским мужем» русской аристократки. Он приехал вызвать Некрасова на дуэль за стихотворение «Княгиня». «Странно было, — пишет Панаева, — как доктор-француз мог узнать об этом стихотворении в Париже». Сейчас нам понятно, что узнал он о нем из статьи Александра Дюма, поместившего в ней перевод стихотворения, сделанный не без помощи все того же Григоровича. Поединок не состоялся, дело замяли, хотя Некрасов уже ездил «тренироваться» стрелять из пистолета.
В моей статье речь тоже идет о «поединке», хотя его участники — Григорович и Панаева — оружие в ход не пускали, а Авдотья Яковлевна, даже не ведала, что ее, уже после ее смерти, вызовут «к барьеру». Но — случилось. Оба мемуариста дали свою версию одних и тех же событий и написали несхожие портреты одних и тех же знаменитых в российской истории персонажей. Дело исследователя сопоставить их мемуары и постараться из-под наслоений, образованных ошибками памяти, личными пристрастиями и антипатиями, а также сознательными искажениями истины, извлечь кристаллы бывшего на самом деле, что я и попыталась сделать в меру своих сил.
Иван Тургенев и Николай Некрасов сходство любовных коллизий
В Италии, в городе, где я жила, главный городской проспект, необыкновенно длинный и живописный, упирался в море с двух сторон. Мне хочется использовать этот образ для героев моей статьи.
Некрасов и Тургенев — как личности и как творцы — мало друг на друга похожи, каждый из них прошел свой неповторимый путь; однако есть нечто, что выпало на долю им обоим. Море, к которому они подошли с разных сторон, было одно и то же; броситься в его волны было и желанно, и опасно. Оба испытали мучительное любовное чувство, сродни наваждению, оба любили замужних женщин, любовь и мешала им жить, и давала силы для жизни. Она стимулировала их творчество, но одновременно осознавалась как вериги, зависимость, рабство. Сложный, плохо изученный психологами феномен. Попробуем хотя бы схематично проследить процесс возникновения и развития любовного чувства у наших героев, отмечая сходные и несхожие моменты на их пути.
1. Несколько предварительных замечаний
В своей статье я буду опираться на биографические факты, почерпнутые, главным образом, из писем Тургенева и Некрасова — друг к другу и к близким людям. Еще один источник информации — художественные произведения, проза Тургенева и стихи Некрасова, хотя по понятным причинам даты создания последних часто сознательно искажались.
Если в случае Тургенева у нас есть, хоть и в небольшом количестве, его письма к Полине Виардо, переведенные на русский язык, то письма Некрасова к Панаевой сожжены и, следовательно, отсутствуют (за исключением одной копии, о чем речь впереди).
Нет в обиходе и писем Авдотьи Панаевой к Некрасову (за исключением двух случайно сохранившихся панаевских писем и одной записки). Письма Панаевой сожжены ею самой и, по ее предсмертной просьбе, дочерью. Часто буду обращаться к «Воспоминаниям» Авдотьи Панаевой. Правда, книга эта, при всей ее ценности, отличается не стопроцентной достоверностью, к тому же, уходит от описания взаимоотношений как с Панаевым, так и с Некрасовым.
2. Начало
Они увидели друг друга и своих будущих возлюбленных примерно в одно и то же время. В «Воспоминаниях» Панаевой сказано, что Некрасова в ее петербургский салон привел Белинский зимой 1842-го года.
В Мемориале Тургенева назван год встречи с Авдотьей Панаевой — 1843, тогда же он встретился с Белинским (вероятно, тоже в панаевском салоне). В записи за тот же год сказано: В ноябре знакомство с Полиной [161]Мемориал. И. С. Тургенев. Поли. собр. соч. и писем в 28 т., соч.,т. 15, стр. 201.
. С тех пор день 1 ноября (в некоторых источниках называется 3 ноября) — дата его первой встречи с Полиной Виардо — был для Тургенева особым. Исследователи относят знакомство Тургенева с Некрасовым к середине 40-х гг. Однако, в салоне Панаевых они могли увидеть друг друга раньше, начиная с 1842-го года (именно в это время Тургенев прибыл в Петербург после обучения за границей). Вполне вероятно, что тогда же и произошло их знакомство.
Какими тогда были Некрасов и Тургенев?
Вот как описывает Авдотья Панаева свое первое впечатление от Некрасова:
«Некрасов имел вид болезненный и казался на вид гораздо старее своих лет». Она же передает свое впечатление от Тургенева, только что приехавшего из Берлина и проводившего лето на даче в Павловске: «На музыке, в вокзале, он и Соллогуб резко выделялись в толпе: оба высокого роста и оба со стеклышками в глазу, они с презрительной гримасой смотрели на простых смертных».
А вот портрет Тургенева из письма Федора Достоевского брату (ноябрь 1845): «Поэт, талант, аристократ, красавец, богач, умен, образован, 25 лет (ошибается, на самом деле, 27, — И. Ч.) — я не знаю, в чем природа отказала ему? Наконец: характер неистощимо прямой, прекрасный, выработанный в доброй школе…».
Позднее Достоевский переменит свое мнение о Тургеневе, станет относиться к нему враждебно, но пока начинающий писатель в восхищении от старшего собрата и, в отличие от Панаевой, не видит в нем никакого высокомерия.
Положение наших героев по ряду пунктов сильно отличалось и даже было в чем-то полярным.
Тургенев, хоть и не богач, — наследство он получил лишь со смертью матери, после 1850-го года, но человек с надеждой на богатство, только что вернувшийся из-за границы, получивший великолепное образование, говорящий, как минимум, на пяти европейских языках. И Некрасов, работяга-труженик, лишенный помощи семьи, зарабатывающий на жизнь литературным трудом, журнальной поденщиной, недоучившийся гимназист, ни одним иностранным языком не владеющий. Тургенев — блестящий красавец, вхожий в салоны, любимец дам, Некрасов — неуверенный в себе «плебей», с дурной наружностью и плохими манерами.
Некрасову в это время двадцать один год, Тургеневу — двадцать четыре. До встречи с «женщиной своей судьбы» каждый из них уже имел за плечами некоторый опыт чувств.
Тургенев. В том же Мемориале за 1842 год есть лаконичная запись: «Я лев». Эта самохарактеристика аукается с записками Панаевой, отмечающей походы Тургенева в дамские салоны и то, как он «во всеуслышанье рассказывал, когда влюблялся или побеждал сердце женщины». Сам Тургенев, вспоминая то время, себя не жалеет: «Я был предрянной тогда; пошлый фат, да еще с претензиями». А до этого была романтическая любовь к одной из пяти сестер Бакуниных — Татьяне (другая сестра, Любовь, была невестой Станкевича, Александру любил Белинский). И одновременно с «идеальной» любовью к Татьяне Бакуниной тянулась связь с деревенской белошвейкой из Спасского Авдотьей Ермолаевной Ивановой, у которой в мае 1842 года рождается дочь Пелагея (Полина). Девочку Тургенев не оставил: восьмилетнюю, послал в Париж, на воспитание в семью Виардо; Полина номер два забыла русский язык, возненавидела свою «приемную» мать, Тургеневу пришлось взять ее к себе, он жадно искал для нее женихов, мечтая скорее освободиться от тягостной заботы: дочка не любила ни природы, ни собак, ни художества — всего того, что так дорого было отцу.
Некрасов. Личная жизнь Некрасова скрыта от посторонних глаз, подспудна. Есть стихотворное признание самого поэта, говорящее о нежелание делиться своими любовными переживаниями: «Не допускал я никого / В тайник души моей стыдливой». Догадаться о некоторых фактах некрасовской биографии можно только по его стихам. «Первая» подруга поэта, его «протомуза», чем-то напоминала Панаеву… Об этом сходстве читаем в стихотворении «Зачем насмешливо ревнуешь?» (между 1852 и 1855).
Не знаю я тесней союза,
Сходней желаний и страстей —
С тобой, моя вторая муза,
У музы юности моей.
Из более конкретных черт «протомузы», первой возлюбленной Некрасова, можно назвать ее веселость. В стихотворении «Я посетил твое кладбище», условно датируемом 1856-м годом, поэт пишет:
Ты умерла… Смирились грозы.
Другую женщину я знал,
Я поминутно видел слезы И часто смех твой вспоминал.
Но, как кажется, в облике лирической героини, несущей черты Панаевой, веселость тоже проглядывает. Это о ней написано: «Где твое личико смуглое/ Нынче смеется, кому? (1855). Да и в своих записках Авдотья Яковлевна подчеркивает не только свое гордую замкнутость, молчаливость, отчужденность от общества (вызванную в большой степени ее двусмысленным положением), но и веселый смех, овладевающий ею по временам, особенно в присутствии мрачных и брюзжащих людей (см. рассказ о тесте Грановского).
Еще одно необходимое замечание. Первая подруга поэта, по всей вероятности, относилась к разряду женщин, выброшенных на самое дно жизни, к так называемым «падшим». Думаю, что именно к ней обращено стихотворение, столь любимое Достоевским и большим числом тогдашних гуманистов, воодушевленных идеей возвысить «падшую душу» до себя, дабы тем самым ее возродить.
Когда из мрака заблужденья
Горячим словом убежденья
Я душу падшую извлек
И, вся полна глубокой муки,
Ты прокляла, ломая руки,
Тебя опутавший порок…
(«Когда из мрака заблужденья», 1846 или 1845)
Кончается стихотворение призывом, ставшим своеобразным идеологическим кредо для демократической интеллигенции: «И в дом мой смело и свободно /Хозяйкой полною войди».
Провозглашенное в молодости поэт осуществил незадолго до смерти, когда женился на Фекле Анисимовне Викторовой, преображенной им в Зинаиду Николаевну Некрасову.
3. Счастливый день
Легко ли было завоевать избранницу?
Тургенев в самом начале своих ухаживаний за Виардо, по словам язвительной Панаевой, не очень «ценился» певицей, был принужден коротать время за беседой с ее мужем, в то время как знаменитость принимала богатых и чиновных почитателей. Влюбленный ловил каждый знак внимания: был вне себя от радости, когда Полина однажды потерла ему виски одеколоном, чтобы усмирить головную боль. Панаева называет молодого Тургенева «крикливым» влюбленным, свои чувства он не скрывал, присутствовал на всех концертах Виардо, громко аплодировал и кричал браво. Поведение вполне в духе тогдашних «обожателей» «очаровательных актрис». Разница проявится потом, когда он отправится вслед за Полиной и ее мужем во Францию, затем вернется в Россию и, не выдержав разлуки, несмотря на маменькины проклятия и угрозы, снова устремится за своей любовью и проживет вблизи нее безвыездно больше трех лет. Именно в это время сочиняются «Записки охотника» — книга, посвященная Полине Виардо. Это годы, когда Тургенев беден, когда только-только начинается его литературная известность, когда он в письмах осаждает Некрасова просьбами о денежных ссудах, когда он томится в надоевшем Куртавнеле, так как не имеет денег следовать за обожаемой певицей в ее гастролях…
А что Полина? Про эволюцию ее отношений к Тургеневу можно только догадываться. Она не была свободна, муж, Луи Виардо, бывший на 20 лет ее старше, возглавлял Итальянскую оперу в Париже. В семье росло четверо детей, три дочери и сын Поль.
Любила ли Виардо мужа? Судя по одному из ее откровенных писем к другу, нет; но уважала, ценила его безмерную преданность, не покидала, хотя имела за свою жизнь несколько именитых поклонников, художников, музыкантов, пылавших к ней страстью…
Было ли чувство Тургенева безответным? В «Мемориале», пунктирно освещающем историю их знакомства в течение первых десяти лет, читаем запись за 1845 год.: «19/31 декабря Templario — первый поцелуй…» [171]Тамже, стр. 203.
. Со дня их первой встречи прошло 2 года. Тургенев все еще никто в социальном плане — ни богач, ни известный писатель, — он просто «бедный влюбленный», следующий по пятам за чужой женой…
Еще через четыре года (со дня встречи прошло почти 6 лет!) короткая запись: «14/26 июня я в первый раз с П»ш.
Все то лето Тургенев провел в Куртавнеле, загородном доме Виардо в пятидесяти километрах от Парижа. Он по-прежнему без денег, в ссоре с матерью (из-за Полины), он всего лишь автор нескольких комедий и «охотничьих» рассказов, напечатанных в «Современнике». Полина Виардо в это время — известнейшая певица, гастролирующая по всей Европе, в ее доме собираются прославленные музыканты, писатели и художники. «Удельный вес» Тургенева и Полины Виардо в эти годы разный; то, что певица ответила на его чувство, говорит о многом…
Любовь Тургенева не была всецело платонической, как иногда пытаются ее представить. Но нельзя не обратить внимание на одну выделенную курсивом запись в том же Мемориале за 1845 год: Сразу за строчкой: «Поездка в Пиренеи» следует: «Самое счастливое время моей жизни». Мы ничего не знаем об этой поездке. Знаем только, что Тургенев проводил Василия Боткина до испанской границы, а на обратном пути посетил Пиренеи. Было это в июле-августе 1845 года. В Петербург Тургенев вернулся в середине ноября. Чем были заполнены несколько месяцев «пиренейского» путешествия? Пиренеи — это франко-испанская граница, а Испания — родина Полины Гарсиа Виардо. Приходит в голову, что «отсутствие описаний» этого «самого счастливого времени жизни» Тургенева не случайно. Хотя Полины не было с ним во время путешествия по Пиренеям «во плоти», над влюбленным путешественником явно витал «дух» его возлюбленной…
Мне представляется знаменательным, что «самое счастливое время» Тургенева предшествовало тому, что случилось в Куртавнеле летом 1849 года.
Путь Некрасова к «завоеванию» мужней жены Авдотьи Яковлевны Панаевой был не менее сложен и долог. Гордая красавица, жена записного «хлыща», писателя Ивана Панаева, хозяйка литературного салона… Что могло ее привлечь к этому рано состарившемуся ровеснику (была она старше его на год или два), разве такие увлекают женщин? Похоже, что свою бывшую вполне безнадежной ситуацию запечатлел он в одном из стихотворений:
Ах ты страсть роковая, бесплодная,
Отвяжись, не тумань головы!
Осмеет нас красавица модная,
Вкруг нее увиваются львы.
(«Застенчивость», 1852 или 1853)
Так и видишь ссутулившегося в углу человека, впившегося вглядом в красавицу-хозяйку, окруженную уверенными в себе, бойкими литераторами.
Ко времени их встречи (1842 год) Панаева три года как замужем, но брак ее вызывает толки. Муж, Иван Иванович Панаев, человек крайне легкомысленный: женившись на первой красавице Петербурга (ходили слухи, что женился на спор), ведет себя вполне свободно, словно и не женат. Минимум пять лет Панаева не обращала внимания на влюбленного Некрасова, отвергала его мольбы.
И, однако, в конце концов «роковая» страсть Некрасова, которую он хотел, но не мог побороть, находит отклик.
Как долго ты была сурова,
Как ты хотела верить мне,
И как не верила, и колебалась снова,
И как поверила вполне!
(Счастливый день!
Его я отличаю
В семье обыкновенных дней…)
(«Да, наша жизнь текла мятежно», апрель-сентябрь 1850)
Как кажется, на «решение» Панаевой повлияли не только пренебрежение мужа и исключительной силы натиск Некрасова; их союз создавался в период второго рождения журнала «Современник», выкупленного Некрасовым и Панаевым у Плетнева и начавшего новую жизнь в январе 1847 года. Именно к этому времени, как мне кажется, Авдотья Яковлевна «созрела» для ухода к Некрасову, этот шаг открывал ей дорогу не только к обновлению жизни, но и к писательству, сделав автором — на прояжении многих лет — лучшего журнала той эпохи некрасовского «Современника».
4. Переписка Тургенева и Некрасова: первые годы
А теперь поменяем оптику и посмотрим, как отразились некоторые моменты любовной истории наших героев в их переписке.
В одном из писем 1858 года, отправленном из Вены, Тургенев с едкой горечью объединяет себя и Некрасова в одну группу: «Мне жалко, что о себе ты даешь известия плохие; скверные наши годы, скверное наше положение (во многом, как ты знаешь, сходное)». Это понимание общности жизненной ситуации проходит через всю переписку Тургенева-Некрасова с момента начала их сотрудничества в «Современнике», то есть с 1847 года.
Некрасов, будучи на три года младше Тургенева, был намного его умудреннее, опытнее в преодолении жизненных невзгод и в практических делах. Тургенев мог ему казаться этаким мальчиком-барчуком, литературным дилетантом, пописывающим себе в удовольствие, в то время как он, Некрасов, озабочен выживанием журнала (а незадолго до того — собственным физическим выживанием). В письме от 11 декабря 1847 года эта позиция хорошо видна:
«Радуюсь, что Вы работаете, только, пожалуйста, не ослабевайте — право, я рад за Вас и за «Современник», — на такую отличную дорогу Вы попали; очевидно, Вы начинаете привыкать к труду и любить его — это, друг мой, великое счастье!» Видимо, поняв, что немного перебрал в поучениях, Н. А. тут же себя одергивает: «Ну, а затем за таковой тон извините». Обратим внимание на обращение «на Вы»: они еще не друзья, а издатель и сотрудник журнала. В этом же письме издатель-поэт упоминает «похвалы, которыми обременили Вы мои последние стихи в письме к Белинскому» (каков оборот! — И. Ч.), но, оказывается, похвала Тургенева не содействовала творчеству: «я с каждым днем одуреваю более, реже и реже вспоминаю о том, что мне следует писать стихи». Кончается письмо фразой: «Но, за исключением сего, живу изрядно…». Через два месяца, в феврале, в таком же достаточно официальном письме в конце будет написано: «Прощайте. Мне весело. Очень преданный Вам Н. Некрасов».
Откуда это «живу изрядно», «мне весело»? Откуда это «одурение», мешающее писать стихи? Как все это попало в письма к Тургеневу? Поразмышляем. Где в это время, а именно: зимой 1847 года, находится адресат некрасовских писем Тургенев? За границей, куда, при всех прочих резонах, его привела любовь-страсть, о чем его петербургское окружение бесспорно знало. В жизни Некрасова именно в это время происходят изменения: в социальном плане — он становится редактором «Современника», и в личном — после долгих лет «уговоров» его безнадежная любовь к Авдотье Панаевой обретает взаимность. Скрытный от природы, Некрасов только легким намеком говорит в письме о своем счастье. Да и не до пояснений — отношения между ним и Тургеневым на этой фазе знакомства довольно далекие.
Зимой 1850 года Некрасов пишет Тургеневу в Париж, сообщая «гнусные обстоятельства» своей жизни: лихорадка, глазная боль, невероятное количество работы. «Кроме физических недугов, — продолжает он, — и состояние моего духа гнусно, к чему есть много причин…».
На что намекает Некрасов? На ситуацию с «Современником» вряд ли. В этом же письме говорится, что подписка в этом году идет лучше прошлогодней, да и не привык Некрасов пасовать перед «практическими» трудностями, здесь, как кажется, дело в другом. По некрасовским стихам этого времени можно догадаться об его размолвке с Панаевой и ее последующем (в апреле) отъезде за границу. Его питают теперь только ее письма и воспоминания («Да, наша жизнь текла мятежно»).
И жизнь скучна, и время длинно,
И холоден я к делу своему.
Тогда же написанное стихотворение «Так это шутка? Милая моя…» рисует картину какой-то «детской» (чтобы не сказать жестче) зависимости влюбленного от его неуравновешенной подруги, к тому же, находящейся от него за тридевять земель. Нечто подобное знал и изображал Тургенев. Именно эта возможность «играть» любимым, проверять на нем свою власть, короче — управлять им как своим «крепостным» в отношениях Панаевой-Некрасова позднее вызовет резкую «антипанаевскую» реплику Тургенева. Кажется, что реакция его была тем сильнее, чем больше ситуация напоминала его собственную…
На «ты» они переходят во время ссылки Тургенева в Спасское. Проведя полтора года вдали от столиц (апрель 1852 — декабрь 1853), Тургенев по приезде в Петербург удостоился обеда, данного в его честь редакцией «Современника». На этом обеде, 13 декабря 1853 года, Некрасов прочел шутливые стихи, в которых объяснился в любви Тургеневу:
Я посягну на неприличность
И несколько похвальных слов.
Теперь скажу про эту личность:
Ах, не был он всегда таков!
Он был когда-то много хуже,
Но я упреков не терплю
И в этом боязливом муже
Я все решительно люблю…
Тут уместно вспомнить одно более позднее письмо Некрасова к Тургеневу, где есть рассуждение о любви: «Кстати о любви. Для меня лучшее доказательство, что я тебя люблю, заключается в том, что я почти вовсе лишен способности хвалить тебе в глаза твои сочинення и очень наклонен умалять перед тобой их цену в надежде поджечь тебя на что-нибудь лучшее. Это так. Всякий любит по-своему».
В легком экспромте в честь Тургенева Некрасов упоминает «характер слабый», капризную брань по поводу «холеры и поноса», неумеренные похвалы всему, «что ты ни напиши» — все это достоинства сомнительные, и однако, исходя из «особенностей» некрасовской любви, можно сказать с уверенностью, что Некрасов Тургенева действительно любил.
5. Свой свояка…
На письмо Некрасова, посланное с дачи в Петровском парке (лето 1855 г.) Тургенев, сидевший в Спасском над «Рудиным», отозвался тотчас: «Твое письмо меня и обрадовало и огорчило. Огорчило оно меня насчет твоего здоровья…». Дальше идут слова ободрения и совет: «Посмотри, ты еще много здоровяков перескри-пишь. Веди только жизнь аккуратную — и не подставляй свой без того не яркий светоч дуновению страстей. Каково сказано? Обрати внимание». Действительно, сказано красиво, метафорично, то есть не впрямую. Тургенев не говорит другу: брось А. Я., из-за нее ты сокращаешь себе жизнь, но облекает эту мысль в поэтическую оболочку. А дальше хвалит стихи, обращенные к К***(к той же Авдотье Яковлевне): «Стихи твои «К***» — просто пушкински хороши — я их тотчас на память выучил». В этом же письме Тургенев осведомляется: «А за границу ты все собираешься ехать?». Речь о поездке Некрасова за границу идет уже давно. Главная причина — болезнь: нужно проконсультироваться с тамошними врачами, подышать не петербургским туманом, а прогретым солнцем живительным воздухом Италии. Но есть и причина тайная, от друзей скрываемая: увидеть А. Я., помириться с ней. Тургенев же пока прочно осел в России, он — под надзором полиции, ему не выдают заграничного паспорта. Оба хандрят. Панаева далеко, в Европах, и
Некрасов, вернувшийся с московской дачи, в начале сентября молит Боткина разделить его одиночество: «…если бы ты был так мил, что остановился бы у меня…а? Это было бы для меня праздником, а что тебе будет удобно — я ручаюсь». Василий Петрович ждет в Москву Тургенева, чтобы вместе с ним отправиться к хандрящему Некрасову. В октябре тот снова зовет, и видно по письму, что «считает дни» с момента отъезда Панаевой: «Поверь, что мне, собственно, ты будешь несказанно приятен — уже по тому одному, что сегодня 52-ой день, как я сижу один в четырех стенах с самим собою да с книгою, лишь изредка навещаемый немногими приятелями». Васенька Боткин откликается на скрытую жалобу, понятливо соболезнует в ответном письме: «Ты что-то захирел, брат, — теперь некому за тобой смотреть!».
Но тут ситуация в стране резко меняется. Постигшая Россию катастрофа в Крымской войне (1853–1856) и совпавшая с ней смена власти (в 1855 году на престол взошел Александр Второй) ослабили полицейскую машину, привели бюрократический аппарат в некоторое временное замешательство. 24 мая 1856 года Некрасов сообщает Тургеневу радостную новость: «Милейший Тургенев, вчера я видел Краснокутского, который мне сказал, что ты можешь явиться или прислать кого-нибудь за получением заграничного паспорта. Мой паспорт тоже готов, но я не еду покуда: два мои доктора советуют залечить здесь горло…».
Тридцативосьмилетний Тургенев, шесть лет не видевший подруги, поездку свою не откладывает и Некрасова не ждет — 21 июля отбывает в Европу на пароходе «Прусский орел». А за месяц до этого со своей дачи под Ораниенбаумом (созданной руками Панаевой и так хорошо описанной ею в мемуарах) Некрасов отсылает Тургеневу письмо, где опять затрагивает больную для обоих тему: «За границу едем; но, думая о тебе, что-то невольно вспоминаю стихи:
Под ним струя светлей лазури,
А он, мятежный, просит бури…
Эх, голубчик! Мало что ли, тебя поломало? И каково будет уезжать? Ну, да это не мое дело. Ничего не смею говорить, потому что сам бы на твоем месте поехал».
Когда-то Белинский хотел остановить уже не слишком юного, двадцатидевятилетнего, Тургенева устремившегося, как бабочка на огонь свечи, за Полиной Виардо. Умирающий от чахотки критик приводил тогда в письме к Тургеневу строчки из пушкинского стихотворения — о Клеопатре и безусом юноше, явно не одобряя порыв своего «молодого друга». Теперь Некрасов тоже поэтическими строчками, но уже из Лермонтова, пытается и не пытается остановить безумца. Признает в итоге, что сам такой. В день отплытия Тургенева за границу, 21 июля, друг-поэт сочинил посвященные ему приветственные и прощальные стихи:
…Ты счастлив.
Ты воскреснешь вновь;
В твоей душе проснется живо
Все, чем терзает прихотливо
И награждает нас любовь…
Спустя небольшое время, 16 августа 1856 года, Некрасов, как Тургенев, начнет свое путешествие за границу; он поплывет на таком же пароходе и с тою же надеждой на встречу с любимой.
6. За границей
Почти год — с половины августа 1856-го до конца июня 1857-го — Некрасов проводит за границей. Это время — кульминация его отношений с Панаевой. Складываются они, как и до того, в России, непросто. В отношении Тургенева поэт, по его собственным словам, дошел до «высоты любви и веры», в письмах он подчеркивает общность их судьбы, заклинает друга не повторять его ошибок.
Тургенев, приехав после долгой разлуки в Париж, не мог сразу найти себе место в жизни Полины Виардо и ее семьи. Он тоже метался, не находил понимания и в переписке, как Некрасов, проводил параллель между собой и другом.
За границу Некрасов едет со страхом — это его первая поездка, он не знает языков, рядом с ним нет надежного попутчика. «Вот я наконец ПОЕХАЛ, — пишет он с дороги Тургеневу, — и дальше, — К сожалению, у Видерта (попутчик, но ненадежный, — И. Ч.)… лихорадка, и завтра я без него пускаюсь до Вены. Нечего делать!». Почему в Вену? Там назначена консультация со «светилом», но, как кажется, главным для него было то, что в Вене найдет он А. Я. Они встретились. Панаева пишет в «Воспоминаниях»: «Мрачное настроение духа, в котором он находился с тех пор, как заболело у него горло, исчезло. Он с любопытством осматривал город, ездил по театрам и как бы забыл, зачем приехал в Вену, так что я должна была несколько раз напоминать ему о необходимости отправиться к доктору».
Италия, Рим так хороши, что Некрасов злится и испытывает какие-то «Достоевские» чувства: «Я думаю так, что Рим есть единственная школа, куда бы должно посылать людей в первой молодости. Но мне, но людям подобным мне, я думаю, лучше вовсе не ездить сюда. Смотришь на отличное небо — и злишься, что столько лет кис в болоте, — и так далее до бесконечности. Возврат к впечатлениям моего детства стал здесь моим кошмаром…Зачем я сюда приехал!».
Временами язвящее чувство обиды на судьбу, так запоздало открывшую перед ним свои богатства, разряжается в духе «пошлого фарса» — плевком на «свет божий» с высоты купола Св. Петра (позднее его соотечественник осуществит похожий плевок, но уже с башни Эйфеля). О «плевке» написано другу. Написано и еще об одном сожалении. «Полагаю, что если при гнусных условиях петербургской жизни лет семь мог я быть влюблен и счастлив, то под хорошим небом, при условии свободы и беспечности, этого чувства хватило бы на 21 год по крайней мере».
Дальше в письме чудесное лирическое место: «А. Я. теперь здорова, а когда она здорова, тогда трудно приискать лучшего товарища для беспечной бродячей жизни. Я не думал и не ожидал, чтоб кто-нибудь мог мне так обрадоваться, как обрадовал я эту женщину своим появлением. Должно быть, ей было очень тут солоно, или она точно меня любит больше, чем я думал. Она теперь поет и попрыгивает, как птица, и мне весело видеть на этом лице выражение постоянного довольства — выражение, которого я очень давно на нем не видал. Все это наскучит ли мне или нет, и скоро ли — не знаю. Но покуда ничего — живется».
Как это напоминает «живу изрядно» и «мне весело» в уже цитированных письмах начала их любви! Авдотья Яковлевна весела, он на время забыл про болезни — и жизнь снова хороша. Некрасов настойчиво, из письма в письмо зовет друга в Рим, где собирается зимовать. Наставляет: «Не изменяй плана, разве в таком случае, если жаль будет покидать ш-гпе В. Ну, тогда бог с тобою — увидимся в феврале — я думаю в феврале быть в Париже». Как видим, в письме появляется m-me В., а в самом конце есть приписка: «А. Я. тебя благодарит и кланяется».
Однако в отношениях с Панаевой у Некрасова скоро наступает очередной кризис. К декабрю решение у Некрасова созрело, и он пишет Тургеневу из Рима «с высоты своего нового знания», приглашая его действовать так же: «А что же о нашем свидании? Я в это время много думал о тебе и нахожу, что тебе бы лучше приехать в Рим (то есть уехать из Парижа — от Виардо, — И. Ч.).…Прибавлю еще, что благодетельная сила этого неба и воздуха точно не ФРАЗА. Я сам черт знает в какой ломке был и теперь еще не совсем угомонился, — и если держусь, то убежден, что держит меня благодать воздуха и пр. Впрочем, я уж знаю, что сделаю; советую тебе выяснить и решить — легче будет».
В декабрьских письмах Некрасова снова и снова звучит сопоставление своего положения с тургеневским:
«Желаю, желаю, чтоб твое леченье (пузырь) шло хорошо. Дела сердечные — бог с ними! Когда же мы угомоним сердечные тревоги? Ведь ты уж сед, а я плешив!…».
«Жаль мне тебя, Тургенев, но посоветовать ничего не умею. Знаю я, что значит взволнованное бездействие — все понимаю. Оба мы равно жалки в этом отношении».
В январе 1857, оставив Авдотью Яковлевну в Риме, Некрасов едет к Тургеневу в Париж.
В каком виде застает он приятеля? Вот строчки из тургеневского письма Марии Николаевне Толстой, написанного примерно в это время (6 января 1857):
«Когда Вы меня знали, я еще мечтал о счастье, не хотел расстаться с надеждой; теперь я окончательно махнул на все это рукой». Брату Марии Николаевны, Льву Толстому, в это же время он пишет, словно разъясняя, почему не может быть счастлив: «Кстати, что за нелепые слухи распространяются у вас! Муж ее (Полины Ви-ардо, — И. Ч.) здоров как нельзя лучше, и я столь же далек от свадьбы — сколь, напр., — Вы. Но я люблю ее больше, чем когда-либо и больше чем кого-нибудь на свете. Это верно».
Некрасов пробыл в тот раз в Париже недолго, до середины февраля. Он вернулся в Рим, объясняя это желанием «посмотреть там Пасху». Его отъезд был внезапным, и, вполне возможно, что он хотел поскорее увидеть Панаеву. И снова перемирие в отношениях, которому, как кажется, не желая того, «собственным примером» поспособствовал друг. Вернувшись из Парижа, Некрасов обращается к Тургеневу с умиротворенным письмом:
«С твоей точки зрения, светло и кротко любящей, я должен быть счастлив, да признаться, и с своей очень доволен. Вчера гулял на лугу, свежо зеленеющем, в вилле Боргезе и собирал полевые цветы! На душе хорошо». В чьей компании гулял на вилле Боргезе и с кем вместе собирал там цветы, другу можно не объяснять, тем более что дальше речь идет как раз о спутнице: «Я очень обрадовал А. Я., которая, кажется, догадалась, что я имел мысль от нее удрать. Нет, сердцу нельзя и не должно воевать против женщины, с которой столько изжито, особенно, когда она, бедная, говорит ПАРДОН».
Итак, Некрасов снова «при Панаевой», вместе они отправились в Неаполь, где, по словам А. Я., он «настолько почувствовал себя хорошо, что в компании русских знакомых… взобрался на Везувий, на самый кратер».
Вместе с Авдотьей Яковлевной Некрасов вторично едет в Париж. В день приезда в Париж, 5 мая 1857 года, Некрасов пишет большое исповедальное письмо молодому Льву Толстому, им открытому писателю (опубликовал в «Современнике» его первую повесть «Детство»), любимому им человеку, «ясному соколу», как он мысленно его называет. Есть в письме большой пассаж о «парижском друге»: «Тургенев просветлел, что Вам будет приятно узнать. Болезнь его не мучит, другие дела, важные для него, идут, должно быть, хорошо». Дальше следует удивительное признание, правда, главная часть его, по обыкновению, отсутствует: «Я так его люблю, что, когда об нем заговорю, то всегда чувствую желание похвалить его как-нибудь, а бывало — когда-нибудь расскажу Вам историю моих внутренних отношений к нему».
И вот, наконец, то, что замыкает письмо и дает силу рассуждениям о любви в его начале: «…На днях мы как-то заговорили о любви — он мне сказал: «Я так и теперь еще, через 15 лет, люблю эту женщину, что готов по ее приказанию плясать на крыше нагишом, выкрашенный желтой краской!» Это было сказано так невзначай и искренно, что у меня любви к нему прибавилось…».
Представляется, что это некрасовское письмо было написано в самый пик любви поэта к Панаевой, в момент ее кульминации, совпавшей (случайно ли?) с пиком дружеских отношений с Тургеневым. То и другое оборвалось как-то сразу, катастрофически быстро и непоправимо.
7. Любовная лодка разбилась…
Вернувшись в Петербург из почти годового путешествия, Некрасов в конце июня 1857 года посылает Тургеневу отчаянное письмо. Начинается оно так: «Я прибыл на дачу близ Петергофа (нанятую для меня Васильем). Я поселился на даче с моей дамой и с Панаевым, которого болезнь подломила». Дама, с которой поселился Некрасов, явно не Панаева. Настроение свое поэт описывает следующей фразой: «В день двадцать раз приходит мне на ум пистолет» (Любопытно, что перед заграничной поездкой и тоже в момент отсутствия Авдотьи Яковлевны, Некрасов признавался в письме Тургеневу, что смотрит на «потолочные крюки»). Далее следует «исповедь сердца»: «Я ужасно рад, что ты чувствуешь желание работать, рад за тебя. Но смотри — обдумай, ехать ли тебе в Париж. Вспомни, как ты трудно отрывался, и зимой еще, что есть предел всякой силе. Право, и у меня ее было довольно. Никогда я не думал, что так сломлюсь душевно, а сломился.
Не желаю тебе ничего подобного. Конечно, ты от этого далек, но все не худо вовремя взяться за ум. Горе, стыд, тьма и безумие — этими словами я еще не совсем полно обозначу мое душевное состояние, а как я его себе устроил? Я вздумал шутить с огнем и пошутил через меру. Год тому назад было еще ничего — я мог спастись, а теперь. Приезжай сюда, не заезжая в Париж».
Трудно понять, что произошло, почему они снова оказались врозь, почему Некрасов в таком отчаянии. Кроме того, что и он и она были с неуравновешенными вспыльчивыми характерами, у обоих к этому времени накопилось много обид и взаимных претензий.
К тому же, были и другие обстоятельства. В начале июня 1857 года Некрасов ездил в Лондон, чтобы обелить себя перед Герценом, но тот, через Тургенева, передал свой отказ его принять. В глазах Герцена, а следовательно, и всех его друзей, Некрасов был «мошенником» и «вором» — в связи с делом об огаревском наследстве. В дело это была замешана Авдотья Яковлевна, и до сих пор не ясна мера вины обоих в присвоении огаревских денег.
А Тургенев в сентябре этого же «кризисного» года, утешая друга, сравнивает себя и его с утопающими: «Лишь бы выкарабкаться на берег, а там еще, быть может, ноги послужат». И еще раз, в самом конце: «Итак, до свиданья — будь здоров, это главное — авось мы еще не утонем. Твой Ив. Тургенев».
8. Конец
Шестидесятые годы были роковыми и для дружбы Некрасова и Тургенева.
В 1860-м году Тургенев навсегда порывает с другом и уходит из «Современнка».
Личная жизнь Тургенева к этому времени упорядочивается. Да, он продолжает сидеть «на краешке чужого гнезда», как написал когда-то Некрасову, но он перестает метаться и делает окончательный выбор — остается с Полиной Виардо и ее семьей. Вот тот берег, куда его выбросило волной и который он благословил.
9. О феномене «любовного безумия»
Дадим слово героям моей статьи. В 1860 году Некрасов пишет большое письмо своему молодому другу и сотруднику Добролюбову, лечившемуся от неизлечимой чахотки в Швейцарии (бедный, он умрет через год, уже в России). В письме большой кусок об Авдотье Яковлевне, которую Добролюбов (как кажется, тайно в нее влюбленный) может встретить за границей: «…Не желал бы я, однако, да и не могу стать вовсе ей чуждым. Странное дело! Без сомнения, наиболее зла сделала мне эта женщина, а я только минутами на нее могу сердиться. Нет злости серьезной, нет даже спокойного презрения. Это, что ли любовь? Черт бы ее взял! Когда же она умрет! Я начинаю злиться. Сколько у меня было души, страсти, характера и нравственной силы — все этой женщине я отдал, все она взяла, не поняв (в пору, по крайней мере), что таких вещей даром не берут, — вот теперь и черт знает к чему все пришло. Ну, да будет».
В этих рассуждениях — кардинальное отличие Некрасова от Тургенева. Тот «отдал» и не ждет ничего назад, он отдал — даром и готов отдавать еще и еще. Некрасову же кажется, что за его любовь женщина должна чем-то заплатить… Если додумать эту мысль, то приходишь к выводу, что поэт не оценил в полной мере той жертвы, которую принесла для него А. Я. Ее положение в обществе, вследствие сближения с ним, было очень щекотливым и двусмысленным — недаром в своей книге она, как бы между прочим, говорит, что в конце сороковых годов, стараясь уйти от сплетен, перестала посещать дома своих друзей и знакомых, а в сохранившемся ее письме к Некрасову (1855 год) читаем: «Все, что близко ко мне, все меня презирало и презирает». Да и не знаем мы, чем она уж так провинилась перед поэтом, донимавшим ее ревностью, мрачной хандрой и упреками…
Но важнее здесь другое: Некрасов в письме в отчаянии констатирует, что эту женщину, несмотря на все доводы разума, он продолжает любить.
Незадолго до смерти Некрасова будет опубликовано стихотворение «Слезы и нервы» (без подписи), написанное в начале 60-х, где есть такие строчки:
И, увидав себя в трюмо,
В лице своем читает скуку И рабства темное клеймо…
Вот оно — нужное слово: рабство. Оно точно совпадает с характеристикой, данной Тургеневым отношениям Некрасова-Панаевой: «(Панаева, — И. Ч.) владеет им как своим крепостным человеком [212]Курсив мой.
. И хоть бы он был ослеплен на ее счет! И то — нет».
Важно, что Тургенев пишет это в письме к Марии Николаевне Толстой, женщине совсем иного склада, нежели Панаева, закончившей свои дни в монастыре. Мог бы он написать подобное Полине Виардо? Сдается, что нет. Слишком близок портрет к самой Полине. Слишком похожи отношения — его и Виардо, хотя его «рабство» и добровольное (вспомним: «готов по ее приказанию плясать на крыше нагишом, выкрашенный желтой краской!»).
В произведениях Тургенева подобного рода отношения будут воспроизведены не единожды, и всегда «неправильной» женщине, любовь к которой как в омут затягивает человека, противостоит образ чистый, ангельски светлый, близкий и понятный герою. Но вот поди ж ты! Дьяволица или, скажем так: женщина не похожая на остальных, чужая, осознающая свою власть, приходит и берет героя.
Любовь «овладевает человеком без спроса, внезапно, против его воли — ни дать ни взять холера или лихорадка… Подцепит его, голубчика, как коршун цыпленка, и понесет его куда угодно, как он там ни бейся и не упирайся» (из повести «Переписка», 1856).
Где можно встретить нечто подобное, так сказать, «прототип» этих отношений? Сам Тургенев, вернее его персонаж из «Переписки», отсылает нас к немецким сказкам, где «рыцари впадают часто в подобное оцепенение». Мне приходят в голову «влюбленные безумцы»-меджнуны из персидских сказаний.
Так что ж, Панаева и Полина Виардо именно такие жесткие и властолюбивые хищницы? Думается, что нет, ведь даже Некрасов, порвавший с Панаевой и склонный во многом ее обвинять, в стихах говорит, что она, «как всегда, стыдлива», что она «потупит очи молчаливо»… Не вяжется с образом ястреба…
А у Тургенева в одном из последних его шедевров, повести «Клара Милич (После смерти», 1883 год) дается «код» к истории его любви, причем героиня, наделенная чертами той самой «неправильной» женщины, при более близком рассмотрении совмещает в себе полярные черты: она наивная дикарка и актриса, смелая и робкая, некрасивая и прекрасная, чужая, но ставшая герою близкой и нужной (хотя и в мистической форме, после смерти). Как много в ней от его возлюбленной!
«Оно его беспокоило, это чтение, оно казалось ему резким, негармоничным… оно как будто нарушало что-то в нем, являлось каким-то насилием».
«А эта черномазая, смуглая, с грубыми волосами, с усиками на губе, она, наверно, недобрая, взбалмошная…».
«Цыганка» (Арапов не мог придумать худшего выражения), что она ему?».
«И между тем Арапов не в силах был выкинуть из головы эту черномазую цыганку, пение и чтение и самая наружность которой ему не нравились».
«неподвижные черты с их властительным выражением»…
«и так было это лицо прекрасно».
«Горда — как сам сатана — неприступна!».
«Не красавица…а какое выразительное лицо! Я такого лица еще не встречал.
И талант у нее есть».
«Ты победила… Возьми же меня!
Ведь я твой — и ты моя!».
Завершу эту часть словами Тургенева: «Есть такие мгновения в жизни, такие чувства… На них можно только указать — и пройти мимо».
10. Послесловие: о счастье
Осенью 1873-го года старинный друг Тургенева и его «протеже» поэт Яков Полонский написал ему в Париж из Петербурга: «Некрасов все еще на охоте в Чудове — он на охоту ездит со своей Зинаидой Николаевной.
Эта Зинаида очень милая и симпатичная блондинка, радушная, приветливая, без всяких ужимок, — и говорят, страстная охотница, т. е. ездит на охоту и хорошо стреляет». А далее следует крутой логический вираж и методом индукции — от частного к общему — Полонский приходит к умозаключению: «Изо всех двуногих существ, мною встреченных на земле, положительно я никого не знаю счастливее Некрасова. Все ему далось — и слава, и деньги, и любовь, и труд, и свобода. Надоест Зинаида — бросит и возьмет другую, а жаль, если бросит».
Тургенев с ответом не замедлил, по поводу Некрасова, с которым уже много лет отношений не поддерживает, написал так: «Ты называешь его УДАЧНИКОМ; быть может. Не желал бы я только быть в коже этого удачника».
Тяжело судить чужую жизнь и тяжело подводить итоги чужой жизни. Ведь и о своей часто судишь несправедливо, поспешно, под влиянием дурных мыслей.
В такой «нехороший» час Тургенев выписывает для Полонского несколько строк из своего дневника: «…Полночь. Сижу я опять за своим столом; внизу бедная моя приятельница что-то поет своим совершенно разбитым голосом, а у меня на душе темнее темной ночи…». В продолжении письма И. С. пишет:
«Ты забываешь, что мне 59-ый, а ей 56-й год, не только она не может петь — но при открытии того театра, который ты так красиво описываешь, ей, той певице, которая некогда создала Фидес в «Пророке», даже места не прислали: к чему?
Ведь от нее уже давно ждать нечего… А ты говориишь о «лучах славы», о «чарах пения»… Душа моя, мы оба — два черепка давно разбитого сосуда…
Ты можешь теперь понять, как на меня подействовали твои стихи. (Прошу тебя, однако, истребить это письмо)».
Удивительно, но в этом письме, написанном в упадке духа, мне почудились отголоски счастья. Письмо явно навеяно обидой — не за себя, за подругу, великую певицу, которую новые поколения не знают, не слышали, не зовут на свои празднества. Всей своей жизнью и прошедшей через нее любовью Тургенев заслужил право сказать о себе и о ней: «…мы оба — два черепка давно разбитого сосуда». И пусть эта мысль черна — она навеяна полночной тьмой, — главное же в этой фразе — объединение себя и любимой в одно целое, «мы оба». И просьба об уничтожении письма — тоже из страха за подругу, не дай бог, люди узнают об ее унижении…
Темные тоскливые мысли — кого ночью они не посещают?
Другое дело, когда, работая над повестью и размышляя над своей судьбой, вкладываешь в уста близкого тебе персонажа слова: «Я счастлив… счастлив». А именно их произносит Аратов, герой предсмертного тургеневского произведения «Клара Милич».
Сожженные письма
(Переписка Николая Некрасова и Авдотьи Панаевой)
Историю взаимоотношений Некрасова и Панаевой воссоздать неимоверно трудно. И одна из причин — та, что у нас нет их переписки. А письма были и, наверное, в немалом числе. Но, судя по стихам Некрасова, Панаева начала жечь письма задолго до окончательного разрыва с поэтом.
Они горят!.. Их не напишешь вновь,
Хоть написать, смеясь ты обещала…
Уж не горит ли с ними и любовь,
Которая их сердцу диктовала?
(«Горящие письма», 1855 или 1856, 9 февраля 1877)
Чьи письма сжигает Панаева — свои или Некрасова? По-видимому, свои. Это подтверждается еще раз в следующей строфе, где есть строчки:
Но та рука со злобой их сожгла,
Которая с любовью их писала.
Скорее всего, на Панаеву нашел тогда «такой стих», что она потребовала от Некрасова вернуть ее письма и при нем начала их уничтожать.
Как поразила поэта эта «акция» говорит хотя бы то, что за год до смерти он вновь вернулся к этим стихам, внеся в них исправления. Дата этого возвращения точно зафиксирована — 9 февраля 1877 года, в то время как обычная ситуация для стихов Некрасова — это отсутствие дат или даты сознательно затемненные…
«Горящие письма» завершаются восклицаньем: Безумный шаг! Быть может, роковой…
Действительно, за Панаевой числится этот безумный шаг: она сожгла не только свои письма к поэту, но и письма Н. А. к ней (сама и с помощью дочери, писательницы Евдокии Нагродской).
Так ли уж хотел Некрасов сохранить эти письма?
В стихотворении 1852 года «О письма женщины нам милой!» читаем:
О письма женщины нам милой!
От вас восторгам нет числа,
Но в будущем душе унылой
Готовите вы больше зла.
В стихотворении предвидится миг, «когда погаснет пламя страсти», в этом случае предполагаются два пути. Первый — «Отдайте ей ее посланья» и второй: «Иль не читайте их потом». Чтение любовных писем может разбудить мучительную тоску или «ревнивую злобу». По-видимому, послания все же были отданы Панаевой «на расправу». Однако, сам поэт тоже имел некоторое внутреннее побуждение с ними расправиться, хотя от последнего шага удерживался.
Подчас на них гляжу я строго,
Но бросить в печку не могу.
Завершается стихотворение трехстишием, которое через четыре года почти дословно повторится в «Прощанье»:
Но и теперь они мне милы —
Поблекшие цветы с могилы
Погибшей юности моей
Мне эти письма будут милы
И святы, как цветы с могилы, —
С могилы сердца моего.
(«О письма женщины
(«Прощанье», 1856)
нам милой», 1852)
Письма еще не сожжены, не горят у него на глазах. Они еще бережно складываются в портфель и хранятся там. Он еще может позволить себе отнестись к ним как к реликту прошлого, уже слегка поблекшему.
О письмах говорится также в двух более ранних стихотворениях (1850 года). Оба написаны в период отсутствия Авдотьи Яковлевны в Петербурге, она, в одиночестве, отбыла на лечение за границу.
Некрасов воспринял отъезд Панаевой как некую рубежную веху в их отношениях. В стихотворении «Да, наша жизнь текла мятежно…» последовательно рассматривается вся история их отношений с А. Я. вплоть до наступившей разлуки. С начала любви прошло едва ли больше четырех лет, но чувство развивалось так бурно и интенсивно для обоих, что расставание (пока временное, но кто знает?) оказалось «неизбежным».
Да, наша жизнь текла мятежно, Полна тревог, полна утрат, Расстаться было неизбежно — И за тебя теперь я рад!
(«Да, наша жизнь текла мятежно», апрель-сентябрь 1850)
Обращаю внимание на слово «утраты». По предположению Я. 3. Черняка и К. И. Чуковского, как раз в это время, в 1849–1850 году, умер новорожденный сын Панаевой и Некрасова. Известно также, что в 1847-48 году они потеряли первого ребенка (чему посвящено некрасовское стихотворение «Поражена потерей невозвратной…» (1847–1848?). Так что утраты были, и утраты тяжелые, совместно переживаемые…
Поэт лукавит, говоря, что «рад» за уехавшую подругу. Его чувства далеко выходят за пределы, очерченные этим словом. Отъезд любимой не прибавил ему радости, наоборот, он томится, испытывает муки ревности… В состоянии, когда отсутствует желание жить дальше (Не знал бы я, зачем встаю с постели…), одно утешение для него — письма от А. Я. Их он называет «заветные листы». Содержание их обычно для близких любящих людей: здорова ли? что думает? легко ли… живется в чужих странах? грустит и скучает или нет? Это стихотворение-воспоминание о начале и развитии их любви кончается откровенным признанием ревнивца:
Но мысль, что и тебя гнетет тоска разлуки.
Души моей смягчает муки.
Весь срок пребывания любимой за границей (а это почти полгода — с апреля по сентябрь) для оставленного поэта — время ожидания писем. Все остальное, вся прочая жизнь — не в зачет. Лучше бы вообще не жить — пребывать в состоянии бездумного сна и ждать ее возвращения. Опираюсь на строчки в начале стихотворения:
Желал бы я, чтоб сонное забвенье
На долгий срок мне на душу сошло…
«Долгий срок» — это, судя по всему, те самые полгода отсутствия любимой, так отчетливо зафиксированные в дате написания стихотворения.
Еще одно лирическое признание, написанное в то же самое время и имеющее ту же самую фиксированную дату: апрель-сентябрь 1850 года — «Так это шутка? Милая моя…».
Сопоставляя эти стихи с «Горящими письмами», можно убедиться, как непросты на самом деле были отношения, связывающие Некрасова с Панаевой.
Во всяком случае, то, что формулирует поэт в стихотворении 1856–1857 года, плохо согласуется с содержанием более ранних стихов. Вчитаемся в тексты.
Так это шутка? Милая моя,
Как боязлив, как недогадлив я!
Я плакал над твоим рассчитанно-суровым,
Коротким и сухим письмом;
Ни лаской дружеской, ни откровенным словом
Ты сердца не порадовала в нем.
(Так это шутка? Милая моя…, 1850)
Если переложить стихи на смиренную прозу, то получится, что любимая написала поэту что-то очень злое, язвительное и несправедливое, над чем он «плакал и страдал», не понимая причины столь сильного озлобления. Но в следующем письме ему было объявлено, что «это шутка». Ничуть не возмутившись таким странным поворотом, лирический герой ликует и празднует победу.
И сердце шлет тебе благословенья,
Как вестнице нежданного спасенья.
Такую реакцию хочется назвать детской — недаром далее следует сравнение с ребенком, которого няня нарочно оставляет одного в лесу, тем самым приведя его в смятение, вслед за чем, как ни в чем не бывало, появляется перед ним. Бедный ребенок «все забыл» и «к сердцу жмет виновницу испуга, как от беды избавившего друга». Но это дитя, не понимающее «коварства» няни. А тут взрослый, почти тридцатилетний человек, сознательно не желающий замечать затеянной с ним игры. Скажем, однако, несколько слов о «героине» некрасовской лирики.
Авдотья Яковлевна Панаева. Была она человеком замкнутым, молчаливым и гордым. Признанная красавица, в браке с небогатым дворянином Иваном Панаевым, счастья не нашла — разве что избежала судьбы «актерки», предначертанной ей актерской профессией родителей. Тяжелые детство и юность, а затем неопределенность положения «подруги Некрасова» при официальном статусе жены Ивана Панаева, не сделали ее характер более мягким и податливым. Чернышевский, близко наблюдавший ее и Некрасова, при всем сочувствии к ней, как-то обмолвился: «Невозможная она была женщина». Но и Некрасов, прошедший тяжелую школу жизни, ангелом не был. Соединились они уже не в юные годы, и к этому сроку у обоих на сердце накопилось много горечи. Оба были импульсивны и горячи, с взрывными энергичными характерами. Правда, энергия Некрасова то и дело сменялась апатией и глубокой депрессией.
Некрасов полюбил Авдотью Яковлевну задолго до ее согласия стать его подругой. Полюбил ее «роковой страстью», практически без всякой надежды на взаимность. В уже цитированном стихотворении «Да, наша жизнь текла мятежно…» так описана предыстория их отношений:
Как долго ты была сурова,
Как ты хотела верить мне,
И как не верила, и колебалась снова,
И как поверила вполне!
Если исходить из этих стихов, получается, что между поэтом и А. Я. был заключен своеобразный договор «веры». Она поверила тому, что говорил ей влюбленный. Можно предположить, что говорил он ей о своем чувстве и о тех новых перспективах, которые откроются перед ней, соедини она с ним свою судьбу. И это согласуется с воспоминаниями, сохраненными в «Горящих письмах»:
Свободно ты решала выбор свой,
И не как раб упал я на колени…
Здесь говорится о союзе двух равноправных людей.
Между тем, в стихотворении «Так это шутка? Милая моя…» в отношениях двоих равноправия нет. Он зависит от ее каприза и принимает такое положение без возражений и упреков. О том, что в отношениях Панаевой и Некрасова такой тип отношений имел место, говорит еще одно стихотворение, написанное уже позже, в 1861 году, знаковом для русского общества и для «Современника»: в том году был провозглашен манифест об отмене крепостного права и умер деятельнейший сотрудник Некрасова двадцатипятилетний Николай Добролюбов. Стихотворение называется «Слезы и нервы», оно было опубликовано без подписи за год до смерти Некрасова. В нем — о деспотизме женских слез, истерических сцен, которым раньше поэт «слепо верил», чего ныне уже нет. Во второй части автор, уже освободившийся от тягостной зависимости, задается вопросами:
Кто ей теперь флакон подносит,
Застигнут сценой роковой?
Кто у нее прощенья просит,
Вины не зная за собой?
Кто сам трясется в лихорадке,
Когда она к окну бежит
В преувеличенном припадке
И «ты свободен!» говорит?
Кто боязливо наблюдает,
Сосредоточен и сердит,
Как буйство нервное стихает
И переходит в аппетит?
Очень «фактурная» сцена, с долей иронии и самоиронии, описывающая зависимость от женщины, склонной к истерии: тут и флакон с успокоительным лекарством, и попытка выброситься из окна и, наконец, жадное поглощение пищи после очередного нервного припадка. В конце зарисовки, вслед за сценой «утреннего примирения» — покупки «дорогого наряда», — следуют важные строки о герое, обобщающие ситуацию:
И увидав себя в трюмо,
В лице своем читает скуку
И рабства темное клеймо…
Рабство. Слово сказано. Любовный плен иногда принимает и такие формы.
И вот что хочу заметить. Последняя часть стихотворения, состоящая из вопросов, начинающихся с кто: кто подносит флакон? кто просит прощенья? кто проводит трудные ночи? и т. п., наводит на мысль, что у автора, во-первых, есть живой интерес к тому, что за человек заменил его на любовном посту, и, во-вторых, что у него безумная ревность к этому человеку…
Мне кажется, когда Тургенев в письме к Марии Толстой (сестре писателя, 1857 год) писал о Панаевой, что она «мучит Некрасова самым отличным манером» и владеет им как своим «крепостным человеком», он имел в виду именно такого рода отношения. К слову сказать, сам Некрасов не всегда корректно вел себя с А. Я. — даже на людях. Известно, что «вспышки» Некрасова не нравились Чернышевскому, в этих случаях подходившему к А. Я. «поцеловать ручку».
А теперь перейдем непосредственно к письмам.
Сохранились два небольших письма Панаевой к Некрасову за 1855 год, оба написаны летом, одно за другим, с промежутком в 8 дней.
Первое письмо датировано 30 июня. Это тяжелое время для обоих. Вот что пишет комментатор по поводу этих писем: «Три более ранних письма (третье письмо — записка в одно предложение, — И. Ч.) Панаевой к Некрасову (1855) относятся ко времени обострения их отношений: весной 1855 года умер сын (второй их погибший в раннем возрасте ребенок), болезнь самого Некрасова приняла особенно опасное развитие, денежные дела Панаевой были крайне запутаны».
Про денежные дела — немного погодя. Что до болезни Некрасова — она действительно обострилась. У него признавали горловую чахотку. В Москве лечил его профессор Иноземцев с огромным штатом помощников по какой-то своей особой методике — с помощью холодной воды. Друзья, да и сам Некрасов, считали, что болезнь его безнадежна и жить ему осталось недолго. Итак, попробуем нарисовать диспозицию, то есть ту обстановку, которая предшествовала написанию двух известных нам панаевских писем.
В середине апреля 1855 года умирает четырехмесячный Иван, сын Панаевой и Некрасова. На поэта смерть ребенка (а он, по-види-мому, при ней присутствовал) подействовала удручающе. К тому же, Авдотья Яковлевна решила, что лето им с Некрасовым лучше провести раздельно: она тоже была в болезненном и подавленном состоянии. Некрасова взял под свое крыло его московский друг Василий Боткин. В подмосковном Петровском парке была снята дача, где друзья решили провести лето. Некрасов лечился, писал стихи (в тот тяжелый для него 1855 год сочинил он пропасть лирики), сильно хандрил, писал письма А. Я.
Видимо, в одном из его писем была просьба прислать «Илиаду», так как ответное дошедшее до нас письмо Панаевой начинается со слов: «Я распорядилась об Илиаде».
Первое, что останавливает внимание в письме А. Я., это обращение к Некрасову на Вы. Письмо полно выговоров (за поспешность в письмах, за отсутствие описаний принимаемых против болезни мер), но в нем звучит неподдельное беспокойство: как себя чувствует, так ли лечится. Сама еще не оправившись после родов и смерти малыша, она предлагает Некрасову: «Если желаете, я приеду к Вам на будущей неделе». Бросается в глаза и еще одно: дела «Современника» для нее свои. Она пишет: «Нам и Краевскому (ж. Отечественные записки, — И. Ч.) позволили политику», то есть печатать политические новости.
А. Я. вхожа в закулисье журнальных дел и знает, что Ив. Ив. Панаев просил об этом министра и что письмо его, «верно, имело влияние»; она поясняет: не было еще официального уведомления, потому и в журнале «нельзя было напечатать в объявлении».
Описывает А. Я. и свое времяпрепровождение; для Некрасова важно, что она никого не видит и никуда не ездит. Утром сидит за работой (вышивает?), вечером пишет повесть («Степная барышня»), ездит купаться, гуляет по саду и читает. Такой однообразный и чинный распорядок должен был прийтись по душе ревнивому поэту. В конце упоминается «неприятнейший факт», о котором «ничего нет нового». Комментарий к этому месту отсутствует, позволю себе робкую догадку: уж не дело ли с наследством Огарева?
Именно в это время Николай Огарев, оказавшись за границей, в Лондоне, сумел придать ход делу о деньгах покойной жены, умершей в Париже тремя годами раньше. Именно тогда начался процесс Огарева против Авдотьи Панаевой и Н. С. Шаншиева, закончившийся в 1860 году решением суда вернуть присвоенные деньги Огаревой.
Конец письма заставляет удивиться. А. Я. пишет: «Вам жму крепко руку».
Это или отголосок «новых отношений» между полами, или — что представляется более справедливым, — жест участия, когда через обряд рукопожатия из руки в руку передаются энергия и живое тепло.
Второе письмо написано Панаевой 8 июля 1855 года, тоже из Петербурга. Оно — ответ на полученное от Некрасова. Ответ жесткий, злой, негодующий: «Что за тон? Что за странные предположения… Вы все дурное, все низкое приписываете мне, как бы Вашему первому врагу». Негодующий тон письма сменяется затем печальной жалобой: «…Ваше письмо много мне принесло слез и горя. А у меня его так мало, что Вы и не задумались прибавить самой ядовитой горечи». Здесь, конечно, намек на только что понесенную утрату. В письме возникает тема оскорблений и презрения, кото-рые-де сопровождают жизнь Авдотьи Яковлевны: «Все, что близко ко мне, все меня презирало и презирает… Утешьтесь, не Вы первый меня оскорбляли. Моя мать и сестры с презрением смотрели на меня…» .
Как кажется, эта тема была одной из наиболее болезненных для обоих и должна была постоянно возникать в их разговорах и письмах. Положение Панаевой, которая будучи женой Ивана Панаева, находилась в так называемом «гражданском браке» с Некрасовым, было двусмысленным, неудобным, вызывало толки. И главный удар сплетен, пересудов, даже оскорблений, естественно, приходился на женщину. А смерть ребенка еще более обострила ее чувствительность и растравила накопленные обиды и раны.
В конце этого второго очень неласкового письма Панаева пишет: «Прощайте. Желаю одного теперь в жизни — это возврата Вашего здоровья, а с ним Вы, верно, забудете все старое. Оно очень Вам надоело, я вижу по всему» (там же).
Речь, таким образом, идет о разрыве. Судя по письму, отношения между двумя крайне натянутые и болезненные.
Панаева приезжала в Москву к больному Некрасову в начале июня, а затем и в Петровский парк — в конце июля 1855 года. Василий Боткин, недолюбливавший А. Я., писал однако Тургеневу, что она «хорошо сделала, что приехала к нему. Разрыв ускорил бы смерть Некрасова». Тот же Боткин признавал, что она «очень хороша теперь с ним…» (Боткин — Тургеневу, 5 августа 1855, Москва).
Осенью-зимой 1855-56 года Авдотья Яковлевна вновь уезжает за границу. Если исходить из приблизительной даты написания «Горящих писем» (1855 или 1856), можно предположить, что письма свои она жгла перед отъездом — после очередной громкой размолвки с Некрасовым. Однако, провожая подругу в дорогу, поэт снова молит о письмах («Прощанье», зима 1856).
Летом 1856 года Некрасов один, без компаньонов, первый раз отправляется в Европу; в Вене он встречается с А. Я., там происходит их примирение.
Они вместе путешествуют по Италии. Из Рима Некрасов тайно от Панаевой едет в Париж — к Тургеневу. У него есть желание «удрать» от А. Я. Но попытка не удается, психологически он привязан к ней крепко: Некрасов очень быстро возвращается, под предлогом, что хочет посмотреть Пасху в Риме.
Некоторое время их отношения идилличны, они вместе собирают цветы на весеннем лугу вокруг виллы Боргезе, едут на юг Италии, потом снова в Париж — на этот раз уже вдвоем. Это, можно сказать, лучшее время их любви, если не считать ее начала. Но внезапно все обрывается. Некрасов возвращается в Россию, Панаева (по всей видимости) остается за границей. В сентябре 1857 года поэт пишет А. Я. письмо.
Об этом письме мы знаем по его копии, обнаруженной Михаилом Лемке в 1918 году в недрах Третьего отделения, где письмо подверглось перлюстрации.
Не все некрасоведы считают его подлинным. Выдвигается аргумент: Некрасов был в это время в Петербурге вместе с Панаевой. Зачем было ему писать ей письмо за границу? В самом деле, Тургенев в уже цитированном письме к Марии Толстой (1857) пишет: «Я Некрасова проводил до Берлина; он должен быть теперь в Петербурге. Он уехал с госпожою Панаевой…». Но пароход до Петербурга отправлялся не из Берлина, а из Штетина. Панаева могла оставить Некрасова именно там. В «Воспоминаниях» Авдотьи Панавевой можно прочесть, что Некрасов, которому научное «светило» предписало ехать для лечения на остров Мадеру, воспротивился этому и обратился к А. Я.: «Я прошу вас довезти меня до русской границы, а там я один кое-как могу добраться ло Петербурга». Далее следует пояснение Панаевой.: «Некрасов знал, что я намеревалась брать морские ванны, которые помогали мне от мучительных страданий печени» (стр. 275). Итак, Панаева могла только довезти Некрасова до границы и затем вернуться, чтобы продолжить морские ванны.
Некрасов вернулся в Россию (в Петергоф) после почти годового отсутствия 30 июня 1857 года. Дата эта известна из его письма Тургеневу, в котором он описывает свое душевное состояние такими словами: «Горе, стыд, тьма и безумие». А вот начало этого письма: «Я прибыл на дачу близ Петергофа (нанятую для меня Василь-ем). Я поселился на даче с моей дамой и с Панаевым, которого болезнь подломила». Как-то не верится, что под словом «дама» подразумевается Авдотья Яковлевна… Приходит в голову, что именно ее отсутствие, вызванное бурной ссорой и разрывом отношений, ввергло Некрасова в душевный кризис.
Письмо свое Панаевой Некрасов пишет в сентябре того же 1857 года (если дата, указанная Лемке, верна). Исследователям еще предстоит прояснить вопрос, где была в это время Панаева.
Но обратимся к письму, вернее к сохранившемуся в копии фрагменту письма Некрасова к Панаевой.
Этот фрагмент касается «огаревского дела», в суть которого я здесь вдаваться не буду. Скажу только, что Авдотья Панаева, доверенное лицо первой жены Огарева, и управляющий ее имением Н. С. Шаншиев были обвинены в утаивании денег М. Л. Рославле-вой-Огаревой и в 1860 году должны были по суду выплатить их Огареву (Марьи Львовны Рославлевой-Огаревой к тому времени уже семь лет как не было в живых).
Некрасов в своем письме «напоминает» Панаевой, что он ее «прикрывает «в ужасном деле по продаже имения Огарева» и «с этим клеймом» умрет, так как ее честь «была ему дороже своей». Он пишет о «презрении» Герцена, Огарева, Сатина и Анненкова, которого не смыть всю жизнь…». Панаева, по словам Некрасова, не понимает всей тяжести и своего преступления, и той жертвы, которую ради нее принес он, Некрасов.
Письмо вызывает много вопросов, его содержание наводит на мысль о расчете на утечку информации, в результате которой автор письма будет обелен в глазах недоброжелателей, а именно — перед герценовским кружком.
Вот несколько наблюдений:
1. Странно, что письмо, адресованное за границу и содержащее имена «государственных преступников» Герцена и Огарева, было отправлено обычной почтой. Все письма Тургенева, адресованные за границу и содержащие опасные имена или сведения, шли через нарочного. Вот что пишет Тургенев Герцену 10 июля 1857 года: «Письмо твое (Некрасову) я доставлю при первой возможности (нельзя же переслать его по почте)». В другом письме Тургенев говорит Герцену: «Ты можешь для верности написать о Чернышевском иносказательно». Это письмо Тургенев хочет сам отвезти адресату в Россию. Еще одно письмо (от 22 мая 1860 года) писатель передает Герцену через Н. М. Жемчужникова. Понятно, что Тургенев опасается перлюстрации.
Почему же Некрасов ее не опасается?
2. Настораживает тон письма. Он обличительно-публицистический, словно рассчитан не на Авдотью Яковлевну Панаеву, в прошлом, да и теперь еще — любимую женщину, а на чужие длинные уши, по долгу службы ловящие «откровенные признания» известного литератора.
3. Некрасов пишет, что «прикрывает» Панаеву», хотя суд обвинил вовсе не его, а именно ее — как доверенное лицо Марьи Львовны Рославлевой-Огаревой — в присвоении огаревских денег. Другое дело, что Герцен и его друзья были уверены, что за спиной Панаевой стоял Некрасов. Сам же Некрасов не только Панаеву не прикрывал, но, наоборот, утверждал во всеуслышанье, что именно она во всем виновата. Герцену такое поведение не нравилось. «Итак первое дело (огаревское, — И. Ч.) он (Некрасов, — И. Ч.,) взвалил на Панаеву», — пишет Герцен в июле 1857 года Тургеневу.
4. Не вызывает доверия и фраза «твоя честь мне дороже своей». Честь Панаевой была безнадежно загублена во многом по его вине, точнее по вине того положения, в которое она была поставлена по «вине» Некрасова. Недаром она не без намека пишет в сохранившемся письме к Некрасову, что все ее «презирают»…
5. Не мною замечено, что Н. С. Шаншиев, упомянутый Некрасовым как «умерший», был в то время жив и пережил самого автора письма.
Объяснить эту «оговорку» можно только тем, что все письмо сочинялось как некий уголовный «роман», где так уместно сказать, что «всю (правду) знаем лишь мы вдвоем, да умерший Шаншиев».
6. Известно, что, чтобы спасти А. Я. от долговой тюрьмы, Некрасов выплатил 12 тысяч рублей. Он пишет об этом в письме к Добролюбову (декабрь, после 20, 1860, Петербург). Самое интересное, что деньги эти выплачены «из кассы Современника». И это наводит на размышления.
Сложнейшее и запутанное «дело об огаревском наследстве», которому посвящен фрагмент уцелевшего письма, до сих пор вызывает споры и не имеет однозначного ответа.
А мне осталось только посожалеть, что из всех писем Некрасова и Панаевой уцелели только эти — гневные, со взаимными упреками и обвинениями.