Уже проехал было Скопин — указатель мелькнул и скрылся, — но зачем-то развернулся и, въехав в каменную арку, покатил по неровной, ухабистой, времен царя Гороха дороге. В Германии такую дорогу можно показывать как тигра в зоопарке — неужели это бывает? Про Германию Лев Крупицын знал все досконально, так как с начала 90-х годов туда уехал, а вернулся в Москву совсем недавно. Уезжая в Германию, он развелся с женой, не желавшей уезжать. Возвращаясь в Москву, он оставил в Германии новую жену, не желавшую возвращаться. Все это выглядело почти комично и весьма поучительно. Значит, сам он, Лев Крупицын, независимо от места проживания, никого не захватил, да и его не захватили!

Теперь он направлялся в Рязань, где, по некоторым сведениям, на чердаке одного старого дома до сих пор могли храниться работы Павла Брунста, на вывоз которых из России после революции хозяева не успели или не сумели получить разрешения. В музейных каталогах Брунста эти работы не значились, так что кое-какие шансы на то, что они «залежались» на чердаке, были. А вот в Скопине Крупицын оказался неизвестно почему, томимый каким-то смутным чувством — воспоминанием. Но не о городке — здесь он уж точно никогда не бывал. Однако делать умственное усилие не хотелось. Возможно, срабатывал давний эмигрантский рефлекс, запрещавший вспоминать что-либо о России, способное сильно всколыхнуть чувства.

Машину он остановил на центральной площади. Что это центр — говорило ее название, сохранившееся с прежних времен, — площадь Ленина. Но памятника вождю нигде не было. Все же времена изменились. Вокруг стояли приземистые серенькие каменные домишки довольно жалкого вида. Чахлые деревья, начинавшие желтеть, не скрывали их убожества. Но воздух был пропитан не автомобильной гарью, а осенней горьковатой прелью, и это хоть немного успокаивало раздерганные нервы.

Крупицын дошел до здания с табличкой, обозначавшей, что это городской музей, и, обрадованный приятной неожиданностью, вошел в ажурную чугунную калитку. Музей было именно то место, которое ему следовало посетить. Какие-то смутные воспоминания тоже вертелись вокруг музея. Он оказался в помещении прохладном, гулком и словно необитаемом. У двери дремал пушистый кот, рядом на табурете прикорнул старичок, чуть ли не в ватнике, вероятно, сторож, или, выражаясь современным языком, охранник, и, пристроившись за перегородкой, пожилая билетерша что-то читала, но с таким осоловелым выражением, что поневоле думалось, что и она полудремлет. Однако посетителю билет был тут же выдан, причем по несуразно низкой цене. Столько стоило обычное мороженое.

— На керамическом заводе уже были?

Видимо, билетерша была убеждена, что всякий посетитель музея должен был прежде отметиться на этом заводе.

Крупицын неопределенно хмыкнул и поднялся по лестнице на второй этаж. Это был какой-то старинный особнячок, правда, сильно покореженный и обветшавший, но с паркетными полами и высокими светлыми окнами. В залах никто из смотрителей не сидел, да и воровать тут было нечего. В нескольких первых залах, которые он пробежал с содроганием, висели фотографии дореволюционного, а потом послереволюционного Скопина, одинаково убогого. Наконец Крупицын углядел нечто более интересное: сбоку на стене располагалась весьма неумелая старая акварель с изображением дома, где ныне находился музей, а за акварелью в золоченых рамах висели портреты бывших владельцев особнячка — купцов-чаеторговцев Перегудовых. И акварель, и портреты, как гласила табличка, были выполнены местным художником Собакиным. Портреты оказались презанятными. Собакин подражал каким-то старинным образцам XVIII века, хотя писались портреты уже в 30-е годы следующего столетия. Отец и сын были изображены статично, важно, с вылупленными глазами и дотошно выписанными блестящими пуговицами на армяке у отца и сюртуке у сына. Лицо сына было чуть поживее и лишено той чрезмерной растительности, которая закрывала подбородок старика отца, чем-то похожего на здешнего охранника. Видимо, это был местный мужской тип, особенно ярко проявляющийся в старости. Таблица на стене сообщала, что Перегудов-сын, кроме всего прочего, построил в городе керамическую мастерскую, использующую местную белую глину, а на ее основе потом был создан керамический завод. О Собакине же говорилось, что он был самоучкой, но испытал сильное влияние Павла Брунста, который, как гласит молва, однажды останавливался в доме Перегудовых проездом в Рязань.

Крупицын в волнении перечитал текст. Какая нелепость! Влияние Брунста! Влияние Антропова и древнерусской парсуны еще куда ни шло! Но Брунста с его живой, легкой, артистичной кистью! Но одновременно Крупицын пытался что-то вспомнить про какой-то портрет на чердаке скопинского музея. Работы Брунста. Или он перепутал, и речь шла о портретах Брунста, спрятанных где-то в Рязани? И все же Скопин прочно сидел в голове. Он снова, уже более внимательно, рассмотрел экспозицию. Какая-то она была несуразная и асимметричная. Начиналась с акварели, затем шли два портрета маслом, а дальше было свободное пространство стены. Так не вешают в провинции!

Тут Крупицын и в самом деле обнаружил светлое пятно квадратной формы невдалеке от портрета Перегудова-сына, словно со стены недавно что-то сняли, и она еще хранила отпечаток снятого экспоната. Так и есть! Вероятно, тут тоже висела акварель, симметрично замыкающая экспозиционный ряд.

Наверх, кряхтя, поднялась билетерша, судя по всему, бывшая по совместительству смотрительницей. Крупицын кинулся к ней.

— Простите, тут ведь что-то висело? Акварель? Портрет?

Зевающая билетерша так и застыла с раскрытым ртом.

— Откуда вам известно?

Крупицын рассмеялся.

— Понимаю в этом деле. Сам художник.

Билетерша взглянула с интересом. Художников в городке, видимо, не водилось.

— Был тут портрет, был! Но сейчас он подлежит реставрации. Директорша велела снять.

Потом, оглянувшись, зашептала, тараща глаза от сознания собственной смелости:

— Продать она его хочет. Говорит, художественной ценности в нем нет, документов на этот портрет никаких не имеется, как попал в музей, неизвестно. А один местный воротила недавно случайно заглянул в музей и пожелал его купить. Мы крышу починим. У нас по весне ужасно течет.

— А где портрет? Не могли бы показать?

У Крупицына аж руки похолодели от волнения.

— К чему вам? Документов нет… Неизвестно, как тут оказался. Ценности не представляет…

Крупицын вложил не слишком большую денежную купюру ей в руку.

— Да что вы? Да зачем? Чего на него смотреть? По бумаге шаляй-валяй. Вот и вышел человечек.

Между тем купюра исчезла в кармане билетерши, и она повела Крупицына куда-то еще выше по лестнице.

На чердак?!

Эта простая мысль Крупицына почему-то ошеломила. Лестница уперлась в железную дверь, и билетерша, подойдя к ней вплотную, достала из того же кармана, где исчезла купюра, ключ и повернула в замке.

У Крупицына точно так же перевернулось сердце. Вслед за билетершей он вошел в небольшую, уставленную вещами комнату с круглым окошком наверху. У стены он углядел изящный столик с чем-то прикрытым газетой. В странной уверенности он рванулся к столику, откинул газету и ахнул. Брунст! Несомненный Брунст! И из самых блистательных! Эти зыбкие линии и пятна акварели, безошибочно очерчивающие форму! Эти мерцающие, мягкие, нежнейшие полутона!

Билетерша в который раз впала в остолбенение от его догадливости. А это было вдохновение, его несло, как никогда в жизни, каким-то дружественным, сочувствующим ему ветром.

И, глядя на смешную, живую, прелестную девушку-черноглазку на акварели, он тотчас вспомнил солнечный день на прибалтийском пляже, будку с мороженым и застенчивую девочку, которую ему захотелось написать, но она отказалась. Это воспоминание хранилось под такими завалами, что нужно было нечто из ряда вон выходящее, чтобы оно встало перед глазами, как живое и никуда не ушедшее, мучительное и желанное, пламенное и горестное.

И годы, проведенные в Германии, где пришлось отказаться от живописи и заняться коммерцией, связанной с покупкой и продажей картин, показались такими постылыми, ненужными, чужими! Может быть, это все произошло из-за того, что он на прибалтийском пляже чрезмерно поспешил? Уехал? Отказался от мысли написать ее портрет?

— Можно поговорить с директором?

Крупицын понял, что акварель нужно вызволять, и срочно.

Билетерша совсем растерялась.

— Вы только меня не выдавайте, ладно?

Вероятно, она имела в виду ту мелкую денежку, которую он ей дал.

Но самое поразительное, что акварель гениального Брунста Крупицын приобрел за сумму не многим большую. Директорша в искусстве не смыслила ни аза и была рада, что нашелся чудак, готовый купить эту акварельку, «не представляющую художественной ценности». Судя по всему, местный воротила посулил за нее меньшую сумму, а купить хотел, потому что «приглянулась девчонка». Народ в городке был жуликоватый, но добросердечный. Лишнего не брал и не просил. На ремонт крыши этих денег должно было хватить.

Крупицын продолжил свое путешествие. В Рязани он, разумеется, никаких новых «Брунстов» не нашел. Но его все равно переполняла радость, точно найденная акварель должна была перевернуть его жизнь.

Он твердо решил не отдавать ее хозяину галереи, оборотистому немцу, который тут же продаст ее какому-нибудь коллекционеру. А тот, как Скупой рыцарь, будет в одиночестве наслаждаться приобретением. И сам Крупицын не хотел ее продавать. «Бешеные» деньги были ему противны. Он надумал подарить работу в столичный музей. Такого Брунста обязательно повесят в зале! Скажет, что приобрел ее в провинции. А историю акварели пусть распутывают сами!

Столь неожиданный и ценный дар, преподнесенный Крупицыным в один из лучших московских музеев, сделал его самого известным. По крайней мере, на какое-то время. О нем писали в газетах, брали у него интервью, показывали по телевидению его самого и подаренную им акварель. При этом он вякал что-то не слишком оригинальное о гениальном Брунсте и замечательной акварели.

Место в галерее он потерял, но не расстроился, а словно даже приободрился и решил попробовать вернуться к живописи, казалось, безвозвратно оставленной. Он задумал серию акварелей, изображающих играющих малолетних детей и странных взрослых, тоже занятых смешными детскими играми, чуждыми духу электронного века. Крупицына вдохновлял пример Павла Брунста, свободного художника, не идущего в ногу со временем. Свои работы он хотел стилизовать под «Брунста», чтобы испытать радость возникшей, пусть только воображаемой совместности. Но Крупицын никак не решался начать серию: ему не хватало уверенности, энергии; казалось, что он растерял и растратил все, что имел, и первая же работа ему это покажет. И тут опять какой-то незримый дух ему помог. Может быть, Павел Брунст стал его высоким покровителем?

К Крупицыну, живущему в Москве одиноко и уединенно, однажды явилась гостья, не удосужившаяся предварительно с ним созвониться. Видимо, это был какой-то порыв, который, если начнешь размышлять и обдумывать, тут же угасает. Она увидела Крупицына по телевизору, разглядела акварель, не без труда узнала его адрес и в тот же день приехала к нему на трамвае — любимом своем виде транспорта, благо между их улицами существовала трамвайная связь. В руках она держала цветы — астры, поражающие яркостью раскраски в этот сумрачный и слякотный день поздней осени.

Он узнал ее мгновенно. Что ему помогло — глаз художника? Интуиция? Сердце?

Была одна особенность у этой взрослой женщины, и он ее тоже сразу отметил: годы ничего не могли сделать с этой ее подростковой заполошностью, неосновательностью, какой-то мотыльковой легкостью и воздушной неопределенностью облика, которые он отметил еще в тот, первый раз, на прибалтийском пляже.

Она топталась на пороге, протягивая цветы, и, кажется, хотела тут же убежать. Он ее почти втащил в квартиру, не веря глазам, сомневаясь, ликуя, отчаиваясь, недоумевая.

— Я вас, кажется, узнал.

— Правда?

Она села на стул, все еще сжимая букет, как метелку, — было видно, что силы ее покинули. А он, напротив, испытал огромный прилив сил, бурную радость. Но тоже был вынужден сесть на табурет: ноги не держали.

Они оба не умели взрослеть — вот что! Не умели остепеняться, сдерживать порывы, хитрить. Должно быть, и у нее нет ничего, что полагается иметь современной успешной женщине. Все так же похожа на вбегающую из сада девчонку Брунста, только менее задорную, погрустневшую, отчаявшуюся, но по-прежнему следующую в одежде прихотям личного вкуса, что выглядит смешно и мило…

И тут он понял, что первая акварель серии у него будет, будет! Он вскочил с табурета и забегал по комнате, отыскивая бумагу, акварельные краски, кисточку, карандаши. Стал прикидывать, где больше света. Он словно бы забыл про гостью, тихо сидевшую в уголке. Их должна была спасти живопись. В новом портрете будет все — и образ, созданный Брунстом, и она, такой, как он ее увидел и запомнил много лет назад, и она теперешняя. И весь маршрут странной, прерывистой, отчаянной его жизни. Получится ли что-нибудь из этой встречи? Из этого портрета? Он целиком положился на своего бурного и великодушного покровителя.

Чайковская Вера Исааковна (1950–…), текст, 2009