В те дни в Заполярье наступила осень. Прозрачным стал воздух, и вершины далеких, не видимых ранее гор показались над горизонтом.

Пожелтела трава, скрывавшая не заметные летом болота, вода в озерах стала голубой. Кустарник и лишайники пестрым ковром одели лощины.

Полярный день кончился, и смена дня и ночи стала обычной. Часто шли дожди, но они не угнетали так, как в городах или в степи, потому что каждый новый дождь точно открывал новые краски в заполярной природе.

Я шел в предрассветной дымке по бесконечной кольцевой, огибающей гору дороге, шел к себе на участок.

Шел и думал:

«Неужели в нашей жизни и в самом деле существуют две правды? Одна — великая правда больших обобщений, больших, так сказать, чисел и исторических свершений, а другая — маленькая правда житейской практики, часто противоречащая первой… В свете большой правды мы строим туннель, чтобы люди не подвергались опасности обвалов, чтобы ценные грузы без задержки доходили до назначения, то есть в конечном итоге для блага, для счастья людей…

Но разве эта цель вдохновляет Крамова? И ей ли служит Светлана? Я предложил элементарную вещь, облегчающую жизнь нашим строителям. Разве мою мысль подхватили и помогли реализовать те, чьим первым долгом является забота о людях? Разве не встретил я равнодушия и даже сопротивления?.. Как же так? Как совместить эти две правды? Все было ясно для меня, когда я учился в институте, когда все шло «по расписанию» и когда я знал о жизни за стенами института только по газетам.

Но, может быть, газеты были неправы? Ведь в некоторых часто представлялось дело так: партия дает лозунг, всех людей охватывает энтузиазм, и все они единодушны в реализации этого лозунга… Встречаются, правда, и плохие люди, говорили нам, но их так мало и поведение их настолько не определяет всего происходящего, что их можно просто не принимать во внимание.

А здесь, в реальной жизни, все обстоит иначе…»

Я шел, все более распаляя себя, все более негодуя на людей, которые опрокидывали мое представление о жизни.

В воскресные дни, особенно по утрам, на нашем участке тихо. Первым человеком, которого я встретил, добравшись до участка, был Павел Харитонович Трифонов.

Он сидел у горы, на валуне, перед зеркальцем, приспособленным на выступе породы, и брился.

Я подошел и, не поздоровавшись, раздраженно сказал:

— Не будет у нас домов.

Трифонов продолжал бриться, натягивая языком щеку. Потом он осторожно провел по бритве щепоткой мха, снимая мыльную пену, и спокойно спросил:

— Почему?

И тут меня, как говорится, прорвало. Я выложил ему все, что думал об инструкторе обкома и о секретаре, о бюрократизме, который опутал всю нашу жизнь, и обо всем, о чем думал, идя от Крамова.

Не знаю, слушал меня Трифонов или нет. Он продолжал спокойно бриться, не отрываясь от зеркальца.

Окончив бритье, Трифонов тщательно протер мхом бритву, уложил ее в кожаный футляр, сполоснул кисточку водой из стоявшей тут же, на камне, жестяной кружки, встал, улыбнулся и сказал:

— Ну их к черту, бюрократов, товарищ Арефьев! Пойдем лучше погуляем. Смотри, день-то какой!.. Ты, кстати, где ночевал-то? В поселке?

Меньше всего я был настроен гулять. Я не выложил еще и половины всего, что кипело во мне. Но последний вопрос Трифонова смутил меня. Он сразу вернул меня к вчерашнему происшествию в «шайбе». Я настороженно посмотрел на Трифонова: уж не стало ли известно на участке о том, что со мной произошло? Может, кто-нибудь из наших рабочих все-таки был вчера в «шайбе»?

Но по лицу Павла Харитоновича ничего нельзя было определить. Он медленно поглаживал себя по щекам, проверяя, чисто ли побрился.

— В поселке ночевал, — буркнул я, — в комендантском общежитии.

— Так что же, погуляем? — снова спросил Трифонов. — Вот только имущество свое отнесу.

Взяв кружку, кисточку и зеркальце, он пошел в барак и через минуту появился снова.

Уверенно-спокойному тону и движениям Трифонова трудно было противостоять. Я пошел с ним.

Лес находился километрах в двух. Издали он был особенно красив. В центре его светились позолоченные осенью деревья. Они, точно языки пламени, вырывались из зеленого, еще не успевшего целиком пожелтеть лесного массива. А поляны были красные, точно огромные костры.

— О тебе тут беспокоились, — сказал, не глядя на меня, Трифонов. — Говорят, обещал в субботу вечером вернуться…

— Кто беспокоился? Одинцова? — вырвалось у меня.

— Почему только Одинцова? Люди спрашивали, Агафонов интересовался, Зайцев — парень этот, с западного. Да и другие спрашивали.

Я был уверен, что рабочим нашего участка нет, в сущности, никакого дела до меня, и словам Трифонова обрадовался.

Как было бы хорошо собрать сегодня людей и сказать, что я добился разрешения построить дома, что через два-три месяца мы сможем начать жить по-человечески!.. А вместо этого я должен сообщить, что все останется по-старому. При этом я не мог сказать, что в обкоме сидят бюрократы, а должен придумать какие-то объективные, правдиво звучащие объяснения тому, что домов не будет, то есть в конечном итоге повторить доводы секретаря обкома, которые считал такими несправедливыми…

И раздражение, досада — все те чувства, которые только что улеглись во мне, снова меня захватили. И я обрушил на Трифонова весь поток моих горьких размышлений.

Я говорил:

— Вот вы, Павел Харитонович, старый коммунист, рабочий, представитель руководящего класса. Как же вы и ваши товарищи допустили, чтобы бюрократизм и равнодушие пустили такие глубокие корни в нашей стране? Почему не остановили поток трескучих фраз, которыми разные аллилуйщики оглушали людей? Вот я читаю решения ЦК о сельском хозяйстве и вижу, как обманывали нас раньше газеты, романы, стихи, как оглушали нас процентами, гектарами, пудами, когда на деле обстояло иначе, хуже, во много раз хуже… Нам говорили, что забота о человеческом счастье — это закон социализма, а разве Крамов, тот же секретарь обкома, инструктор, наш Фалалеев, наконец, разве они заботятся о людях? Разве это цель их жизни? Но ведь они у власти, они руководят нами… Как же вы допустили все это?

Я уже не помню, что говорил еще. Я спешил, торопился высказать все, что накипело во мне. И наконец замолчал. Молчал и Трифонов. Мы огибали озеро, красное от лучей восходящего солнца: белые облака, похожие на островки, неподвижно отражались в нем.

— Ты спрашиваешь, Арефьев, что мы делали все эти годы? — медленно переспросил Трифонов. — Что ж, я отвечу тебе. Мы работали. Тебя еще не было на свете, а мы с твоим отцом работали, чтобы ты мог расти и учиться.

— Знаю, знаю, — отмахнулся я, — все работали, это мне известно. А к чему привела ваша работа?

Трифонов вдруг резко остановился и в упор посмотрел на меня. Его стариковски спокойные, окруженные сеткой морщинок глаза внезапно стали злыми, колючими. Мои последние слова, видно, причинили ему сильную боль.

— Щенок! — грубо оборвал меня Трифонов, — Ты что, отчета у меня пришел требовать? Мы царя убрали, старую жизнь сломали, заводы, колхозы построили, на войне кровью исходили, чтобы все это для тебя, сосунка, сохранить. А ты живых бюрократов увидел — и они перед тобой все заслонили?

— Я не хотел вас обидеть, Павел Харитонович, — сказал я, — но разве партия не критикует сейчас многое из того, что было раньше?

— Критикует! — воскликнул Трифонов. — И правильно делает! Много паразитов, иждивенцев к нам присосалось, много неправды накопилось в нашей жизни. Но то великое, что наш народ создал, партия хранит как зеницу ока! И ты не смей на это замахиваться, слышишь? Сейчас много гавриков начнут с партийной критики купоны стричь! Будут кричать: «А мы вместе с партией критикуем!» Вместе? Нет, критикуют-то врозь! Две правды, говоришь? Врешь ты, никаких двух правд у нас нету! Одна есть правда, за которую мы лучшие годы свои отдавали, жизни не щадили, была она и есть, эта правда! А другие твои правды маленькие, гаденькие, никакие они не правды, заваль одна!..

Я стоял подавленный, опустив глаза. Нет, не столько слова Павла Харитоновича ошеломили меня, сколько то, как этот немолодой, обычно невозмутимый, размеренно-аккуратный во всем человек воспринял мою речь. Внезапная вспышка его страстности, гнева, убежденности поразила меня.

Еще минуту назад мне казалось, что я все знаю, всех понимаю, все выстрадал собственным опытом, вижу то, чего не видят другие. А сейчас, стоя перед этим человеком, я вдруг увидел себя со стороны маленьким и крикливым петушком.

Павел Харитонович пошел вперед, я за ним. Мы шли по нагромождению камней серых, с зелеными пятнами мха, похожих на огромных оцепеневших жаб.

Карликовая береза стелилась над камнями, а из расщелин пробивался ягель — серый мох, любимая оленья пища.

Красные листочки брусники чуть вздрагивали от наших шагов. Из ущелья медленно выплывало облако. Косой луч, точно прожектором, освещал макушку горы.

Павел Харитонович сел на большой валун, покрытый мхом, точно толстой плюшевой скатертью, вытащил из кармана пачку «Беломора» и закурил.

— Дайте мне тоже, — попросил я.

Трифонов молча протянул мне пачку.

— Ведь не куришь? — с усмешкой спросил он, передавая мне спички.

Я махнул рукой. Мы молча сидели и курили. Я так сильно тянул дым, что папироса быстро кончилась. Я бросил окурок и подумал: чем бы еще заняться, чтобы не сидеть вот так, молча? Трифонов внезапно задал вопрос, заставший меня врасплох:

— Когда же ты женишься, Андрей?

Я почувствовал, что краснею. Павел Харитонович задал мне этот вопрос как-то очень просто, очень по-житейски. Помню, именно так, тоном старшего, но равного человека, спрашивал меня покойный отец, когда хотел узнать о том, что меня тайно волновало.

И все же я смутился. Хотел отговориться, сказать, что не нашлась еще подходящая невеста, но, взглянув на Трифонова, по выражению лица его понял, что он все знает.

Мы были разными людьми, разными по возрасту, по воспитанию, по опыту жизни. Но в эту минуту я был уверен, что нет у меня на свете человека ближе, чем этот старик.

Я промолчал, а Трифонов не настаивал на ответе.

— Как же будет с домами, Андрей? — спросил он.

Я растерянно посмотрел на него.

— Ну, чего смотришь? Чем я, старик, могу тебе помочь в таком молодом деле, как любовь? Да и не послушаешь ты меня, все равно сам решать будешь. А вот насчет домов интересуюсь, да и людям это не безразлично… Значит, в комбинате я в обкоме отказ?

— Пока отказ, — сумрачно ответил я. — Только отступать не собираюсь. Сегодня же напишу в министерство и в ЦК.

— Думаешь, пробьешь?

— Пробью. Лоб себе расшибу, а пробью.

— Лоб расшибать не надо, это штука ценная, — усмехнулся Трифонов. Встал и сказал: — Пошли до хаты?

Я ответил:

— Я останусь здесь, Павел Харитонович, отдохну немного наедине.

— Что ж, отдохни, — коротко согласился Трифонов.

Я остался в одиночестве. Не хотелось сидеть на камнях. Я нашел полянку среди валунов и улегся на траве. Лежал на спине, глядя на медленно поднимающееся солнце. Потом закрыл глаза, наблюдая за маленькой черной точкой, плывущей в красноватом тумане, как часто любил проделывать это в детстве. То ли оттого, что меня разморило на солнце, то ли сказались вчерашняя выпивка и ночь, проведенная почти без сна, но я заснул.

Разбудили меня голоса Светланы и Крамова. В первые секунды мне показалось, что я еще сплю.

— Все мы меняемся, — говорил Крамов. — Как написано в одной умной книге: «Никто не в состоянии остановить время или заставить его проходить бесследно». Все мы меняемся — и вы, и я, и Андрей.

— Вам кажется, что Андрей изменился? — быстро спросила Светлана.

— Да нет, это я так, к слову, — ответил Крамов.

Нет, я не спал.

Моим первым побуждением было вскочить. Но что-то удержало меня. Видимо, простое желание услышать, о чем они будут говорить. К тому же я не мог определить, долго ли спал и давно ли здесь Светлана и Крамов; увидев меня, они решили бы, что я подслушивал их разговор.

Впрочем, эта последняя мысль пришла ко мне позже. Я затаился потому, что мне хотелось услышать их разговор. Именно поэтому.

— Да, пожалуй, вы правы, — сказала Светлана. — Андрей изменился…

— Вы находите? — равнодушно откликнулся Крамов. — В чем же?

— Это трудно объяснить так, словами. В нем появилась… решительность какая-то.

— Ну, этого он никогда не был лишен, — усмехнулся Крамов.

— Нет, я о другом говорю. Как бы вам это объяснить?.. Раньше он был решителен вообще и мягок, податлив, восторжен в частностях. А теперь в нем появилась какая-то угловатость, резкость. И непреклонность. Ну… не знаю, не могу я вам это объяснить.

— У вас с ним размолвка? — подчеркнуто дружеским тоном спросил Крамов.

— Нет, нет! — ответила Светлана. — Все хорошо.

Я боялся, что они услышат стук моего сердца — так сильно оно колотилось.

— Послушайте, Светлана Алексеевна, — продолжал Крамов, — мы с вами взрослые люди, не мое дело вмешиваться и допрашивать вас. Но меня как друга Андрея интересует: вы собираетесь за него замуж.

— Замуж? — переспросила Светлана, точно не понимая смысла вопроса.

— Да. Именно об этом я и спрашиваю. Андрей любит вас, он мне сам признавался в этом. Вы… Словом, вам понятен мой вопрос?

— Да, я тоже люблю Андрея, — громко и даже с каким-то вызовом сказала Светлана.

— В чем же затруднение?

— Ах, неужели вы не понимаете, что не все так просто в жизни! — Слова Светланы прозвучали очень искренне и как то тоскливо. — Впрочем, — добавила она ужо другим тоном, — в конце концов я выйду за него замуж. Больше вопросов нет?

— Еще один: когда?

— Вам хочется погулять на свадьбе?

— Почему же не погулять… если свадьба состоится?

— Вы сомневаетесь в этом?

— Нет, зачем же, — равнодушно ответил Крамов. — Вы очень подходите друг к другу. Если прежде у меня и были сомнения, то вы рассеяли их. Вы очень, очень подходите друг к другу. Вдвоем вы пробурите десятка два гор и умрете у подножия двадцать первой с сожалением, что осталось еще несколько тысяч гор, которые вам не удалось пробурить уже по не зависящим от вас, так сказать, обстоятельствам.

— Наверное, так и будет. А вам кажется, что это плохо? — снова с вызовом спросила она.

— Не кажется, — ответил Крамов. — Вы и Андрей просто созданы для увлекательной, романтической жизни. Особенно вы, Светлана Алексеевна. Вы помните нашу беседу тогда, на озере? Вы помните, что я говорил вам, когда Андрей собирал свои камушки?

— Мне неприятен этот разговор, Николай Николаевич.

— Какой? Тот? Этот?

Послышался шум осыпающейся гальки, — вероятно, Светлана встала.

— Хорошо, — сказал Крамов, — я не буду больше говорить на эту тему. Пойдемте. Дело не во мне. Нельзя уйти от самой себя, Светлана Алексеевна, от своих мыслей и раздумий. Можно проделать восемьдесят тысяч верст вокруг самой себя, но результатом такого путешествия будут только усталость и разочарование.

И, резко меняя тему разговора, он каким-то стеклянным голосом сказал:

— Я хотел поговорить с Андреем о нормах. У меня там нормировщик невесть что намудрил. А как у вас?

Светлана ответила, что нормы, первоначально установленные мною, оказались почти такими же, как те, новые, что установил нормировщик.

— Поэтому рабочие и давали у вас такие низкие темпы, — убежденно сказал Крамов и, точно возражая кому-то, добавил: — Что же держит здесь, среди голых гор, людей, если не деньги?

— Однако на вашем участке и после пересмотра норм показатели выше наших.

— Я сумею дать проходку, чего бы это ни стоило! — неожиданно жестко сказал Крамов, — А вы… вы еще комбинаты бытового обслуживания, пожалуй, надумаете строить.

— Андрей считает, что надо улучшить жизнь людей.

— Романтик! — с явной насмешкой произнес Крамов. — Романтизм — неплохая штука, но в показателях строительства туннеля такой графы, к сожалению, нет. Иначе Андрей был бы на коне. Впрочем, Светлана Алексеевна, я ведь тоже романтик.

— Вот как?

— А вы думали? Только моя романтика другая…

— Ну, видно, нам не найти Андреи, — прервала его Светлана.

Они прошли совсем близко от меня, но я, окруженный валунами, не видел их.

Когда их шаги и голоса замерли вдали, я вскочил. Мне хотелось побежать, догнать их, с разбегу схватить Крамова за плечо, с силой повернуть к себе, ударить его…

Зачем он сюда приехал? Ведь мы виделись всего несколько часов назад!

И вдруг я понял. Он трус, испугался, что наговорил лишнего, испугался, что я разгадал фальшь его слов, которыми он пытался прикрыть всю жестокость своих рассуждений о людях. Он испугался моего внезапного ухода и поспешил вслед за мной, чтобы новыми словами, новой игрой в искренность сбить меня с толку…

Крамов — трус, трус, трус! Когда-то он не опасался меня, считая меня мальчишкой, влюбленным в него, перед которым можно позировать безо всякой опаски. А теперь боится меня, боится своих неосторожно сказанных слов…

Злоба, охватившая меня, не была злобой отчаяния. Я чувствовал свою силу. Поражения, которые я только что потерпел, не угнетали меня, я знал, что буду бороться, драться!

Я шел, не выбирая дороги, спотыкаясь о камни, падал, но не чувствовал боли.

Первыми, кого я увидел на участке, были Светлана и Крамов. Они стояли и глядели на дорогу, ведущую к лесу. Но я появился с другой стороны, и они заметили меня лишь после того, как я подошел к ним вплотную.

Крамов шагнул мне навстречу с протянутой рукой. По лицу его расползлась улыбка.

— Ты куда пропал, парень? — громко спросил он. — Приезжаю — тебя нет. Встретил мастера — говорит, ты в горах остался, горным воздухом подышать. Пошли искать тебя со Светланой Алексеевной — не нашли…

Я прошел мимо Крамова к Светлане, как бы не замечая его протянутой руки.

— Ты почему не здороваешься? — громко спросил Крамов.

Я не ждал, что он спросит меня. Мне казалось, что он попросту опустит руку как ни в чем не бывало.

— Ведь мы недавно с вами расстались, Николай Николаевич, — сказал я, оборачиваясь и глядя прямо в его синие глаза, — я полночи у вас провел…

— А я как раз думал, что ты об этом забыл, — спокойно ответил Крамов, и глаза его чуть помутнели.

По дороге мчался «газик», приближаясь к нам.

«Кто б это мог быть?» — подумал я, стараясь разглядеть человека, сидящего рядом с шофером.

Это был Фалалеев. Он редко приезжал на участок, и я недоумевал: что привело его сюда, да еще в воскресный день? Фалалеев с трудом вывалил из машины свое тяжелое тело и, сопя и отдуваясь, подошел к нам.

— Ну вот, все в сборе, — сказал он, глядя да меня. — Какую ты кашу там заварил!

Я сразу понял, что речь идет о моем посещении обкома. Вероятно, кто-то позволил оттуда на комбинат и велел «призвать к порядку», «пропесочить» меня за все, что я там наговорил.

Ну, будь что будет! Обидно только, что все это происходит на глазах Крамова…

— Дома, дома! — восклицал между тем Фалалеев, всплескивая своими толстыми, короткими руками. — А расчеты рабочей силы у тебя есть? А потребность в стройматериалах учтена? А по какому проекту строить, ты знаешь? Дома, дома!..

Я пожал плечами.

— Зачем вы все это говорите, товарищ Фалалеев? — сказал я, не гляди на него. — Ведь вопрос решен…

— Что решен? — взвизгнул Фалалеев. — Ты думаешь, если секретарь обкома скомандовал, так завтра тебе дома сами вырастут? Напел им лазаря… Секретарь обкома директору звонит, исполком звонит, завтра инструкторы приезжают, из дачного поселка хозяйственного актива три разборных дома забрать грозятся — все для товарища Арефьева, народолюбца… Не мог с нами по-простому, по-товарищески договориться? Я тебя спрашиваю: не мог?!

Я стоял совершенно ошарашенный и ничего не мог понять.

— Ну, шагай в свою контору, — продолжал Фалалеев, — давай расчеты, завтра в девять ноль-ноль приказано доложить директору…

Я почувствовал прилив огромной, все заслоняющей радости. Все, что не касалось сейчас домов, отошло на задний план. Я с размаху обнял Фалалеева, тщетно пытаясь охватить руками его широкое, толстое туловище…