С наступлением вечера Берлин окутывала тишина. Она время от времени нарушалась гудением перегретых автомобильных моторов и воем сирен: куда-то мчались советские броневики, лавируя между руинами. Ветер колыхал красные флаги над городской и районными комендатурами. Красное знамя развевалось над изрешеченным осколками снарядов куполом рейхстага…

Темные, загроможденные развалинами улицы были на редкость безлюдными. В ушах берлинцев все еще звучали последние, особенно исступленные речи Геббельса, призывавшего отстаивать каждую улицу, каждый дом и предвещавшего поголовную резню, если русским удастся захватить город.

Русские захватили город. Но резни не произошло. Единственное, чего требовали победители от населения, — это выйти на расчистку улиц. За эту работу полагались дополнительные продовольственные карточки.

С приближением ночи тысячи бездомных спешили найти ночлег. Везло тем, кто жил на окраинах Берлина, — там многие дома сохранились, центр же представлял собой сплошные руины; здесь, в мертвых коробках домов, под уцелевшими крышами обретали ночной приют те, кто лишился своих жилищ, кому не удалось вовремя захватить место в подвалах или бомбоубежищах. Они лежали молча, плотно закрыв глаза, прислушиваясь к вою весеннего ветра, — стараясь уснуть, уснуть как можно скорее.

…Но тогда появлялись крысы.

Их было много, потому что и они лишились своих пристанищ. Длинномордые, с хищно оскаленными острыми зубами, они шныряли между развалинами среди спящих людей, а то и пробегали по ним… Крысы искали еду. Ее можно было найти возле человека; ночью крысы людей не боялись, они бесцеремонно тыкали морды в полураскрытые рты спящих, забирались к ним в рубища, часто кусали. Если в ночной тьме раздавалось ругательство, а вслед за ним — звук брошенного камня, то это означало, что кто-то из разбуженных крысами пытался если не убить, то хотя бы отогнать наглую тварь.

— Брысь, сволочь, наци проклятый! — прохрипел в темноте простуженный голос. Снова удар камнем, шорох осыпающихся со стены остатков штукатурки. Жалобный писк крысы. И тут же другой голос произнес:

— Предатель! Пусть Иваны отрубят тебе руки и ноги! — Это явно относилось к тому, кто бросил в крысу камень и назвал ее «наци».

— Иваны меня пока что не тронули, — раздалось в ответ, — а вот гестаповцы два года держали в Аушвитце!

— Жаль, что они тебя не прикончили! Был бы жив фюрер…

— Дайте поспать! — рявкнул третий голос. — Катитесь оба к чертовой матери вслед за фюрером…

«Вслед за фюрером…» — повторил про себя человек, которого до сих пор связывал с жизнью лишь тощий, судорожно прижатый к груди вещевой мешок. Эти слова на мгновение как бы приоткрыли ему вход в жизнь, он понимал, что фюрер — это уже прошлое, и все же, ухватившись за эти слова, он мог выползти из черной ямы, в которой находился уже неведомо сколько времени. Фюрер все еще означал для него жизнь, реальность.

Реальностью также была тьма, набитый людьми подвал, реальностью были крысы и прижатый к телу рюкзак. Что в нем, в этом брезентовом, наглухо перевязанном мешке? Он попытался вспомнить и не мог. И тогда начал развязывать его — пальцами, ногтями и зубами. Наконец удалось едва-едва просунуть в мешок руку. Какие-то железки, гладкие и острые, очки… Что это? Никак не вспомнить…

Он съежился — по ногам снова промчалась крыса. «А где гамельнский крысолов? — подумал он, на мгновение возвращаясь в сказочное детство. — Где тот самый человек с дудочкой, который пришел в город и избавил его от крыс?» Он стал снова завязывать рюкзак. Мысли путались. «Где я, где?» — снова спрашивал он себя. Кто эти люди, сжимающие его со всех сторон, почему он здесь?.. И снова не находил ответа. Не было ответа ни на один вопрос, который всплывал перед ним из тьмы.

Рядом раздался слабый женский голос:

— Воды… воды не найдется ли?

— А шнапсу не хочешь? — насмешливо отозвался мужчина.

Он прислушался. Нет, его не интересовало, о чем они говорили. Просто, услышав женский голос, он подумал о своей жене Ангелике. Где она? В другой стране? В другом мире? Да и существовала ли она когда-нибудь на свете? А может, она здесь, в этом подвале, и не знает, что он, ее муж Адальберт Хессенштайн, тоже тут?.. Он позвал ее тихо, почти неслышно, точно боялся, что имя, предназначенное ей одной, может украсть кто-нибудь…

Он лежал, то проваливаясь в огненную темноту, то вновь всплывая на поверхность ночи, теряя сознание и возвращаясь к жизни, лежал в грязи и в холоде, небритый, искусанный крысами, прижимая к себе тощий, но тяжелый рюкзак. Ему казалось, что он тонет, медленно погружается в свое далекое детство.

Он увидел глаза отца — Грегора Хессенштайна, мрачного, немногословного человека, преисполненного неколебимого достоинства, становившегося разговорчивым лишь тогда, когда речь заходила об исторической миссии Германии. Адальберт видел сейчас всех близких, видел свою мать Гудрун на похоронах отца — смерть настигла его после второго инфаркта, — видел себя самого, вынужденного отныне заботиться о пропитании семьи, шныряющего по черному рынку, необычайно разросшемуся в Веймарской республике на почве инфляции и безработицы…

— Десятый час, пора на рынок! — оповестил раздраженный мужской голос. — Или хотите за все переплачивать?

Казалось, люди в подвале поднялись одновременно. Попытался вскочить на ноги и Адальберт, точно по приказу, которому привык повиноваться. Но в глазах тотчас потемнело, к горлу подступила тошнота, и он неуклюже повалился наземь. В беспомощном удивлении он смотрел на человеческое лежбище, пришедшее в лихорадочное движение.

— Очнулись, господин Хессенштайн? — услышал он над ухом вкрадчивый, будто глумящийся над его немощью шепот. — Долгонько… Я уж было подумал… — Повинуясь безотчетному рефлексу, он резко повернулся в сторону говорящего. Лицо отпрянуло и расплылось в тумане, шепот перешел в испуганную и в то же время угрожающую скороговорку: — Да вы не подумайте… Это ж я вас приволок сюда в беспамятстве! Если б не я, так русские — да что там русские! — свои же немцы убили бы и обобрали дочиста. Но я не такой, я и добро и зло помню… Надо, чтоб все по-честному. Лежите смирно, я скоро поесть принесу. А тогда уж и рассчитаемся…

Голос стих, послышались удаляющиеся шаги. Он остался один. Спустя какое-то время в сознании опять всплыло его собственное имя: Адальберт Хессенштайн. Он заставил себя сесть и снова попытался обследовать содержимое вещевого мешка. Тут Хессенштайн вспомнил, кто он теперь, и, вновь теряя сознание, со всей непреложностью понял, что должен выбраться из этого крысиного логова, чего бы это ни стоило.

Взгляд в прошлое