Восемнадцатого июля я проснулся в отвратительном настроении. Сначала, как это часто бывает, не мог попять, в чем, собственно, дело. Потом понял: причина в том, что меня с некоторых пор преследуют неудачи.

Вчера журналистскую братию вытурили из Цецилиенхофа. Теперь я вряд ли еще раз увижу «Большую тройку».

Правда, генерал Карпов предупреждал меня, что на заседания Конференции журналисты не будут допускаться. Но я все же надеялся на чудо, на счастливый случай, на то, что встречу среди начальства кого-нибудь знакомого по фронту или уговорю офицеров охраны – в конце концов, Цецилиенхоф, как и сам Бабельсберг, находится в советской зоне оккупации – помочь мне проникнуть в зал заседаний…

Но вчера я понял, что все эти надежды тщетны. У ребят из охраны лица становились каменными, как только я намекал на то, чтобы попасть хотя бы на антресоли зала заседаний и краем уха послушать, о чем идет разговор за круглым столом.

Лежа в постели, мокрый от жары, потому что спал под немецким пуховиком, я стал обдумывать свое положение.

Хорошо, говорил я себе, в первых двух корреспонденциях мне, по-видимому, удалось обойтись общими рассуждениями, сдобрив их кое-какими деталями, создающими эффект присутствия.

Но теперь все эти детали наверняка использованы и союзными журналистами. О чем же писать дальше? Первый день Конференции прошел, но что я знаю о нем?

Между тем в советских газетах уже объявлено, что Конференция началась, а в западном мире о ней уже и раньше знали по сообщениям об отъезде Трумэна в Европу!

Когда я проснулся и посмотрел на часы, было двадцать минут седьмого. Я встал, не спеша оделся, побрился и вошел в столовую минут через десять после того, как она открылась.

Однако большой зал на первом этаже был почти полон.

Кинематографисты еще не пришли, – значит, подумал я, никаких протокольных мероприятий утром не предполагалось. Но несколько знакомых лиц я все-таки разглядел.

За одним из столиков сидел черноволосый стройный молодой человек с сосредоточенным, неулыбчивым лицом, а напротив него – другой, постарше, широколицый и широкоплечий. Оба были в серой наркоминдельской форме. Теперь, после вчерашней съемки, я уже знал, что это наши послы в Соединенных Штатах и Англии – Громыко и Гусев.

За тем же столиком сидел Подцероб, первый помощник Молотова.

Все они о чем-то беседовали, но так тихо, что даже стоя рядом нельзя было бы расслышать ни одного слова.

Я подумал, что любая из фраз, которыми они обменивались, вероятно, могла бы стать темой моей будущей корреспонденции.

На мгновение у меня мелькнуло желание подойти, представиться и спросить, что происходило вчера на Конференции. Но это было бы, конечно, глупо. При той атмосфере секретности, которая окружала Цецилиенхоф, я попросту не добился бы никакого ответа, а впоследствии, может быть, получил бы и взбучку за неуместные вопросы.

«Карпов! – решил я. – Только Карпов может мне помочь! Надо увидеть его как можно скорее!»

Съев свою яичницу и запив ее стаканом кофе со сливками, я вышел на улицу.

Мои часы показывали без десяти восемь.

Я быстро добрался до того особнячка, к которому три дня назад подвез меня Карпов. С трудом удерживаясь, чтобы не козырять встречным офицерам, я подошел к часовому, показал ему «ПРОПУСК НА ОБЪЕКТ» и поднялся на второй этаж.

Карпов разговаривал по одному из двух телефонов, установленных на его столе. Кивнув мне, он некоторое время продолжал слушать своего собеседника, потом коротко сказал:

– Понял. До свидания, – и положил трубку на рычаг.

– Здорово, Михайло! – То, что Карпов обратился ко мне столь неофициально, обрадовало меня. Я надеялся на доверительный разговор с генералом.

Опасаясь, что его могут куда-нибудь вызвать или позвонить по телефону, я быстро сказал:

– Василий Степанович! Я в отчаянии!

– В отчаянии? – удивленно приподнимая густые брови, переспросил Карпов.

– Что так?

– Мое пребывание здесь просто бессмысленно. Меня никуда не пускают. В Цецилиенхофе мне удалось пробыть несколько минут, и то до начала Конференции. Этого достаточно для кинематографистов и фотографов, но не для меня… Я же писать должен!

– Значит, хочешь сидеть за столом переговоров? – сочувственно спросил Карпов.

– Не шутите, товарищ генерал!

– Жалеешь, что приехал? – На этот раз в тоне генерала не было сочувствия.

– Как вам сказать, Василий Степанович. Первые два-три дня я немало интересного повидал. Встречал Трумэна и Черчилля. Сталина видел вблизи. С английским корреспондентом сцепился. Немца любопытного узнал. Словом, впечатления были. Я отправил в Москву две статьи.

Но теперь, когда качалось самое главное, я ничего не вижу и не слышу…

Обращенный на меня взгляд генерала становился все более строгим и отчужденным.

– Василий Степанович, – умоляющим топом продолжал я, – представьте себе, вы командир дивизии, я – редактор дивизионки. Мне надо выпускать номер, а меня не пускают ни к вам, ни к комиссару.

– Ловишь меня, Воронов? – усмехнулся Карпов. – На прошлой пашен жизни ловишь? – Тем не менее взгляд его снова потеплел. – Только ловить меня бесполезно. Не мной порядок Конференции установлен, и не мне его менять.

– Но дело не только во мне! – воскликнул я. – Западные журналисты тоже ропщут, что их никуда не пускают!

– Вот, вот, – подхватил Карпов. – А ты бы хотел, чтобы наших пустили, а тех пет. Представляешь, какой крик поднялся бы?

– А если и тех и наших? – робко спросил я.

– На Конференция всякое может быть, – уже с досадой возразил Карпов. – И споры и разногласия. Думаешь, твои западные коллеги будут ждать, когда договорятся?

Да они при первой же схватке шум на весь мир поднимут!..

В этом, конечно, был резон.

– Вы сами-то на вчерашнем заседании были? – попробовал я подойти к Карпову, так сказать, с другого конца.

– Нет.

– Что там происходило, не знаете?

– Не знаю.

– Значит, вам ничего, ну совсем ничего не известно?

– Мне известно, – снова хмурясь, ответил Карпов, – что Конференция должна решить будущее Германии.

Определить границы Польши. Обеспечить стабильный мир в Европе…

Но об этом я хорошо знал еще из решений Ялтинской конференции.

– Это, Василий Степанович, элементарно, – опасаясь, что мои слова обидят его, все-таки сказал я.

– Но не столь легко достижимо. Что же касается того, что происходило вчера на Конференции… Могу тебе сообщить… Договорились, что министры иностранных дел будут встречаться в первой половине дня и готовить повестку для каждого заседания Конференции. Даже самый осведомленный человек не может заранее сказать, что именно будет обсуждаться завтра, а что послезавтра.

– Но как же мне тогда ориентироваться? – снова впадая в отчаяние, воскликнул я.

– Если будут встречи, на которые допустят корреспондентов, узнаешь об этом в протокольной части советской делегации, – сухо ответил Карпов. – Заходи туда ежедневно с утра. Если же возникнет особая надобность, тебя вызовут.

– Куда?

– К генералу Карпову, Василию Степановичу. Знаешь такого?

– Почему же вы до сих пор…

– До сих пор надобности не было. А когда будет, найдем. Либо здесь, либо в Потсдаме. Ты оборудовал там свой НП?

– Да. Спасибо за помощь.

– Кто у тебя там хозяин?

– Немец один.

– Ясно, что не турок. Человек-то приличный?

– Говорят, что да.

– «Говорят»!.. А сам ты какого мнения о нем?

Сейчас мне меньше всего хотелось говорить о Вольфе и его болтливой супруге. Но Карпов, видимо, нарочно уводил разговор от темы, которая меня волновала. Поэтому я решил ничего не рассказывать ему о Вольфе.

– Он меня мало интересует, – хмуро ответил я. – С немцами мы свои счеты покончили. Девятого мая. Сейчас для меня главное – Конференция.

– Конференция? – переспросил Карпов. – А она, значит, к немцам отношения не имеет?

О господи! Да понимаю я все это!

– Василий Степанович!.. – с невольным упреком начал я.

– Что «Василий Степанович»? – прервал меня Карпов с неожиданно злой усмешкой. – Это мне позволительно было бы так думать. Я солдат, строевой командир. Раз война кончена, значит, я свое дело сделал. Это очень легко так думать: гитлеровскую Германию наказали, за миллионы наших людей отомстили, а теперь хоть трава не расти! Нельзя так рассуждать, Михаил, нельзя! Как тебе может быть безразлично, что сейчас в душе у немцев происходит? Куда, в какую сторону они пойдут? Ведь нам и дальше рядом с ними жить придется!

Карпов говорил с несвойственной ему горячностью.

– Ну чего молчишь? – спросил он.

– Думаю.

– О чем?

– О том, что отходчив русский человек.

– Гитлеру все казалось просто, – пренебрегая моим замечанием, все так же горячо продолжал Карпов, – разгромить Россию, посадить в Кремле своего гауляйтера, надеть ярмо на наших людей, и все тут. Ну, мы ему дали ответ. А теперь другую войну ведем. За души немецкие. Кстати, ты сказал, что с кем-то из англичан сцепился. Из-за чего?

– Из-за того же самого. Почему их в Цецилиенхоф не пускают.

– Переживут, – усмехнулся Карпов и посмотрел на часы.

– Спасибо, Василий Степанович, – с тяжелым вздохом сказал я, вставая.

– Будь здоров. – Карпов протянул мне руку через стол.

В протокольной части советской делегации меня ждали два документа. Первым была телеграмма Лозовского.

КОРРЕСПОНДЕНТУ СОВИНФОРМБЮРО ВОРОНОВУ. В ПОСЛЕДНИЕ ДНИ В ЗАПАДНОЙ ПЕЧАТИ СВЯЗИ КОНФЕРЕНЦИЕЙ ПОЯВЛЯЕТСЯ МНОГО СТАТЕЙ АНТИСОВЕТСКОГО ХАРАКТЕРА. СОСРЕДОТОЧЬТЕ ВНИМАНИЕ НА РАЗОБЛАЧЕНИИ БУРЖУАЗНЫХ ВЫДУМОК, БУДТО МЫ СТРЕМИМСЯ ПОДЧИНИТЬ СЕБЕ ВОСТОЧНУЮ ЕВРОПУ. НАША ПОЗИЦИЯ: ДЕМОКРАТИЧЕСКАЯ ДЕМИЛИТАРИЗОВАННАЯ ГЕРМАНИЯ И СУВЕРЕННАЯ ПОЛЬША С РАСШИРЕНИЕМ ЕЕ ГРАНИЦ НА СЕВЕРЕ И ЗАПАДЕ, ПРЕДУСМОТРЕННЫМ В ЯЛТЕ. ДВЕ ВАШИ КОРРЕСПОНДЕНЦИИ ОДОБРЕНЫ И ПЕРЕДАНЫ ЗАПАДНЫМ ТЕЛЕАГЕНТСТВАМ. ЖЕЛАЕМ УСПЕХА. ЛОЗОВСКИЙ.

Вторым документом было письмо в длинном, узком белом конверте. Из него я узнал, что корреспондент Совинформбюро мистер Воронов в любое удобное для него время – с десяти утра до одиннадцати вечера – приглашается посетить пресс-центр союзников, расположенный в Целлендорфе-Вест.

Вчера, когда мы с Брайтом ехали в «Underground», то проезжали мимо здания, о котором Чарли сказал: «Это наш пресс-центр». О нем же упоминал Стюарт…

Сунув письмо в карман, я перечитал телеграмму Лозовского. Она звучала тревожно и вместе с тем жестко. «Много статей антисоветского характера»… С чего бы это?

Может быть, у западных журналистов есть такие сведения о Конференции, которыми не располагает даже Карпов?

Я давно не видел американских и английских газет.

Последний раз просматривал их, когда меня вызывали в Совинформбюро, задолго до окончания войны.

Вернувшись в Москву после Победы, я заходил на Леонтьевский уже, как говорится, проформы ради, зная, что со дня на день демобилизуюсь. Голова была полна планов на будущее, мыслей о Марии. Словом, мне было не до иностранных газет.

Впрочем, читая сообщения из-за рубежа, печатавшиеся в наших газетах, я, конечно, чувствовал, что западная пресса стала писать о Советском Союзе несколько иначе, чем в дни войны. «Правда», например, ссылалась на выступление турецкого журналиста Ялчина, раздувавшего наши разногласия с Англией на конференции в Сан-Франциско. Упоминался американский военный журнал, пытавшийся запугать своих читателей советской «военной угрозой» – растущей мощью Красной Армии.

Видимо, это было исторически неизбежно, думал я: всякий раз, когда смолкал звон мечей или переставали рваться снаряды, начинался новый спор, уже не на полях сражений. Побежденные старались выторговать уступки у победителей, да и среди победителей нередко возникали конфликты. Так повелось издревле.

В недавней войне против общего врага объединились страны, столь различные по своему социальному укладу, как Советский Союз, Англия и Соединенные Штаты. Не было ничего удивительного, что после Победы между ними возникали противоречия и споры.

Но все же опыт Тегерана и Ялты убеждал в том, что человеческий разум прогрессирует. Когда смерть становится единственной альтернативой жизни, различие в социальных системах не может быть непреодолимым препятствием для объединения усилий в борьбе за жизнь.

Однако теперь, когда война кончилась…

Нет, все-таки прав был великий Сервантес: никто и ничто не в силах остановить время или заставить его пройти бесследно. Слишком страшна была недавно отгремевшая война, чтобы не извлечь из нее уроков.

В то же время, если судить по телеграмме Лозовского, речь теперь шла уже не об отдельных выступлениях буржуазной прессы, вроде статьи Ялчина, а о целой кампании против Советского Союза, связанной с Конференцией в Потсдаме.

Но разве Конференция созвана против воли Соединенных Штатов и Англии? Какие же аргументы содержатся в этих самых «статьях антисоветского характера»?..

Ведь еще месяц назад во всех советских газетах было опубликовано заявление Трумэна на пресс-конференции в Вашингтоне. Президент утверждал, что единство и взаимное доверие, существовавшие между союзниками во время войны, должны укрепляться во имя прочного мира. В этой связи он, Трумэн, выражал свое удовлетворение миссиями Дэвиса в Лондон и Гопкинса в Москву.

Польша?.. Но в том же заявлении Трумэн сказал, что поездка Гопкинса была удачной и с этой точки зрения.

Вообще, судя по нашей печати, еще совсем недавно отношения между союзниками складывались весьма благоприятно.

Я почувствовал старое озлобление – то самое, которое в тяжелые первые годы войны испытывали мы, фронтовики, при мысли о том, что союзники не выполняют свое обещание и всячески оттягивают открытие второго фронта в Европе. Но, с другой стороны, все это было уже давно позади. Ведь в конце концов мы же все-таки добились единства! Разве советские газеты не писали о доблести союзных войск после высадки в Нормандии? Разве не стала праздником боевой дружбы союзников встреча в Торгау? Разве тот же Лозовский не слал мне тогда телеграммы, в которых требовал как можно больше материалов об этой боевой дружбе?..

– Больше для вас ничего нет! – услышал я женский голос у себя за спиной. Торопливо поблагодарив, я вышел из дома, где размещалась протокольная часть.

…Теперь, по прошествии более трех десятилетий, уже находясь в Хельсинки накануне крупнейшего события современности, правильно ли я воспроизвожу мысли, владевшие мною тогда? Я был молодым человеком, в чьих ушах еще не смолкло эхо четырехлетней войны. Волей случая я оказался вблизи политического вулкана, в кратер которого мне не дано было заглянуть.

Действительно ли миллионы людей, подобно мне, двадцатисемилетнему журналисту, вчерашнему фронтовику, жили тогда в состоянии эйфории, вызванной нашей великой Победой? Действительно ли они были уверены, что весь мир понимает, кому он обязан своим спасением?..

Сейчас я, уже пожилой человек, прошедший сквозь годы «холодной войны», видевший, как застывали се ледяные глыбы и какие огромные усилия потребовались для того, чтобы они начали таять, со снисходительной печалью и с тоской по дням, которым уже нет возврата, подобно гегелевской сове, смотрю на молодого человека, стоящего на залитой солнцем улице Бабельсберга. Этот молодой человек с недоумением размышляет о тех явлениях, которые кажутся ему столь дикими в атмосфере обретенного человечеством счастья мирной жизни.

Продолжая думать об еще неизвестных мне «статьях антисоветского характера», которые упоминал в своей телеграмме Лозовский, я пришел к выводу, что должен прочитать их сам. Может быть, таким образом я проникну в тайну Конференции? Ведь редакции западных газет получают информацию не только от своих корреспондентов, но и непосредственно из правительственных кругов Вашингтона и Лондона.

Тут-то меня и осенило: пресс-центр! Там наверняка есть свежие газеты – и американские и английские.

Я вынул узкий белый конверт: «С десяти утра до одиннадцати вечера…»

Было двадцать минут десятого. Машину я вызвал к девяти. Очевидно, старшина уже пригнал ее. До Целлендорфа менее получаса езды. Но где находится этот пресс-центр? Никакого адреса в письме не было. Только район:

Целлендорф-Вест. Впрочем, и улицы и номера дома в нынешнем Берлине были понятием условным, – вероятно, поэтому их и не считали нужным указать.

Но я не сомневался, что, оказавшись в Целлендорфе, найду улицу, по которой вез меня вчера Брайт.

…Мою «эмку» я увидел еще издали. Старшина-водитель был человеком не только бывалым – если судить по тому, как ловко и незаметно он выследил Вольфа, – но и точным.

Предупредив его, что едем в Берлин, я поднялся на второй этаж, чтобы узнать, нет ли у Герасимова каких-либо новостей. Сергей Аполлинариевич сказал, что протокольных съемок сегодня не предвидится.

В половине десятого я выехал из Бабельсберга в Берлин.

– Куда следуем, товарищ майор? – спросил водитель, когда мы уже подъезжали к Берлину.

– Целлендорф знаешь?

– Бывал. Только редко. Американская зона.

– Ее-то мне и нужно.

– А место какое?

– Сам точно не знаю. Вчера мельком видел этот дом, но улицу не запомнил. Покрутимся по Целлендорфу, может быть, вспомню.

Мой ответ, видимо, не смутил водителя. Он молча кивнул головой.

Мы въехали в Целлендорф. Это была юго-западная часть Берлина. Она резко отличалась от других районов города богатством зелени. Однако следы войны виднелись и на деревьях. Верхушки их были иссечены, листья покрыты белым налетом известки или каменной пыли, многие стволы надломлены.

– Раньше тут богачи жили, – неожиданно разговорился мой молчаливый старшина. – Нам лекцию читали, где что было. На экскурсию водили… в зоопарк. Страшное дело, товарищ майор! Все звери перебиты. Только один слон жив остался. А слониха лежит убитая. Он стоит над ней и плачет. Ну, может, и не плачет, слез-то не видно, а тоскует. Хоботом по ней елозит и головой качает…

Я слушал его, как говорится, вполуха и все время глядел по сторонам. Брайт показал мне пресс-центр незадолго до того, как поставил свой «виллис» в тупичке, из которого мы направились в подвал. Кажется, возле того дома была вогнута, словно с большой силой вдавлена, металлическая ограда.

Мы уже колесили по Целлендорфу минут тридцать.

Около одного из особняков – над входом в него развевался небольшой звездно-полосатый флаг – я увидел машину американской военной полиции.

– Поставь свою карету за той машиной, – сказал я старшине.

– Да это же полиция, товарищ майор! – с неприязнью отозвался водитель.

– Знаю. Останови.

В «виллисе», к которому я подошел, сидел, точнее, полулежал, задрав ноги на спинку соседнего сиденья, белобрысый парень-шофер в форме американского не то солдата, не то сержанта. Его пилотка была продета под погончик на плече, кремовая военная рубашка расстегнута почти до пояса.

– Простите, сержант, – сказал я по-английски, – не знаете ли вы, где здесь находится пресс-центр?

– Sure, – не меняя позы, ответил американец. Поняв, что имеет дело с иностранцем, он все-таки спустил ноги и, сощурившись, спросил: – Ты кто, парень?

Этого нахала хорошо было бы поставить по стоике «смирно»!

– Советский журналист, – миролюбиво ответил я. – Показать документы?

– Пока ты не напился и не затеял скандала, мне твои документы не нужны, – с добродушной усмешкой ответил сержант. Оглядев меня с явным любопытством, он спросил: – А ты и в самом деле русский?

– Никогда не видел русского?

– Почему? – обиделся сержант. – И солдат знаю, и офицеров. Две маленькие звездочки – лейтенант. Одна побольше – майор. Верно?

Он посмотрел на меня с гордостью.

– Верно, – подтвердил я. – Где же пресс-центр?

Сержант сунул руку под сиденье, вытащил сложенную вчетверо карту Берлина и расстелил ее на коленях:

– Мы сейчас здесь. Соображаешь?

– Соображаю.

– Твои писаки собираются здесь. – Ногтем с грязным ободком он провел по карте черточку. – Понял?

– Понял. Спасибо.

Пресс-центр оказался совсем близко – надо было свернуть в первый переулок и немного проехать прямо.

– О’кэй! – небрежно сказал сержант и снова развалился на сиденье.

…Как я мог не заметить этот дом? Ведь мы только что здесь побывали. Дом без всяких следов разрушений. Только узорчатая металлическая ограда, некогда отделявшая его от тротуара, частью разбита, а частью вдавлена внутрь, словно танк ударил ее и прошелся по ней своими гусеницами. Возле дома, сгрудившись у бровки тротуара, стояли «мерседесы», «бандереры», «виллисы»…

Полутемный холл, в который я вошел, показался мне пустым. Но откуда-тс со стороны тотчас раздался голос:

– Your card, sir?

За столиком у двери сидел пожилой американец в военной форме.

– Я – советский журналист. Корреспондент Совинформбюро.

– Your card, please! – настойчиво повторил американец, добавив, однако, слово «пожалуйста».

– Советский журналист. Из Москвы. – Я протянул американцу полученное утром письмо.

– Пройдите к шефу, – сказал американец, заглянув в письмо. – Второй этаж, вторая дверь налево.

Когда я, входя в этот особняк, пытался представить себе, как должен выглядеть пресс-центр, в моем воображении возникало нечто вроде тех западных клубов, о которых я читал у Голсуорси или у Моэма: глубокие кожаные кресла, столы полированного красного или черного дерева, груды журналов и газет. Сидя в креслах, джентльмены – леди сюда не допускаются – потягивают виски или херес, покуривают сигары или трубки и в полной тишине просматривают газеты или журналы…

Вряд ли нечто похожее могло существовать в сегодняшнем Берлине. Тем не менее стереотип, некогда отпечатавшийся в моем сознании, давал себя знать.

Но, поднявшись на второй этаж, я увидел длинный коридор, тянувшийся направо и налево. Ко второй двери налево была прикреплена картонка, на которой значилось: «ШЕФ ПРЕСС-ЦЕНТРА».

За небольшим столиком спиной к окну сидел офицер.

Держа в одной руке блюдце, а в другой чашечку, он прихлебывал не то чай, не то кофе. Из-под стола выглядывали его длинные ноги в брюках кремового цвета. Я растерянно подумал, что не знаю, в какой, армии носят такую форму.

– Доброе утро, сэр, – сказал я на всякий случай по-английски. – Я – советский журналист Воронов. Получил ваше письмо.

Увидев у меня в руках узкий белый конверт, шеф – видимо, это был он – встал и приветливо сказал:

– Добро пожаловать, мистер Воронов!

Он заговорил так быстро, что я с трудом сто понимал.

Несомненно, английский был родным языком этого человека, но его произношение неуловимо отличалось и от английского и от американского.

Из его довольно длинной речи я все-таки понял главное. Шеф пресс-центра, полковник канадской армии, – фамилию я не разобрал, – приветствовал первого советского журналиста, откликнувшегося на приглашения, которые он разослал. Пресс-центр объединяет, однако, западных журналистов. Если мистер Воронов хочет при нем аккредитоваться, об этом должно ходатайствовать высшее советское командование, чуть ли не сам маршал Жуков…

Полковник любезно спросил, не хочу ли я кофе и нет ли у меня желания зайти с ним в бар. Я понятия не имел, надо ли там платить, и если надо, то какими деньгами. Вежливо поблагодарив полковника, я сказал, что хочу лишь посмотреть свежие газеты, если пресс-центр их получает. Полковник повел меня в конец коридора и распахнул одну из дверей.

Стоявшие в комнате длинные столы были сплошь завалены газетами.

– Сейчас здесь никого нет, – пояснил полковник. – Ребята на брифинге. К сожалению, не могу пригласить вас туда, пока вы не аккредитованы.

На англо-американском Западе брифингом называлось инструктивное или информационное совещание, на котором присутствующим сообщались важные для них новости.

– Спасибо, полковник, – сказал я, – с вашего разрешения теперь посмотрю газеты.

– Не буду вам мешать, – ответил канадец. – Учтите, бар находится в противоположном конце коридора, – галантно добавил он.

– При нем тоже надо аккредитоваться?

– О нет! Просто надо платить деньги. Принимается любая валюта. В том числе и марки.

Полковник ушел, плотно притворив за собой дверь.

Бросив беглый взгляд на первые страницы свежих газет, я сразу увидел, что Конференция находится в центре внимания западной прессы. Меня охватило чувство профессиональной зависти. Конференция открылась вчера во второй половине дня. Нужна была поистине сверхоперативность, чтобы материалы о ней попали хотя бы в поздние, вечерние издания.

Но уже через несколько минут я понял, что все эти материалы, кроме фотографий, делались на месте, в Вашингтоне, Нью-Йорке и Лондоне.

На первой странице газеты «Вашингтон пост» печаталась статья некоего Новера, посвященная Конференции и отличавшаяся явно антисоветской направленностью. Новер убеждал правительство Соединенных Штатов не брать на себя роль посредника между Англией и Советским Союзом. Автор утверждал, что западным державам не удалось повлиять на советскую политику еще в Ялте. Решения Крымской конференции о правительствах в Европе не выполнены по вине Советского Союза. Ялтинское соглашение о границе Польши не компромисс, а капитуляция Соединенных Штатов перед Советским Союзом.

В газете «Нью-Йорк тайме» Сульцбергер строил прогнозы относительно повестки дня Потсдамской конференции. Он заявлял, что в центре внимания Конференции будут Китай, Турция, Иран, а вовсе не Германия и Европа.

Английские газеты печатали сообщения корреспондента агентства Рейтер Ллойда, что «Большая тройка» уже обсуждает вопрос о создании унифицированной германской центральной администрации, непосредственно подчиненной Союзному Контрольному совету. Корреспондент утверждал, что русские всегда склонялись в пользу урезанной, но объединенной Германии в отличие от всевозможных планов ее расчленения.

Почти во всех случаях, когда упоминался Советский Союз, тон газет был явно недоброжелательным.

Но если в их тоне и были оттенки, то все они единодушно осуждали ту атмосферу секретности, которой была окружена Потсдамская конференция.

Сообщалось, что корреспонденты союзных держав размещены в Целлендорфе, почти в четырнадцати милях от Бабельсберга. Под угрозой высылки им запрещено появляться на территории, где происходит Конференция. Жалобы на возрождение «методов тайной дипломатии» сменяли одна другую.

Газеты приписывали Советскому Союзу намерение подчинить себе всю Европу. Всячески раздувались разногласия между Россией и Англией. Высказывалась убежденность, что в Потсдаме Сталин встретит резкую оппозицию со стороны Трумэна и Черчилля, прежде всего в германском и польском вопросах. Потсдамской конференции предсказывался неминуемый провал.

Во всем этом было нечто кощунственное. Получалось, что если после разгрома Германии и существует угроза мирному будущему человечества, то ее представляет… Советский Союз.

Я почувствовал себя так, словно незаслуженно оскорбили не только мою страну, но и лично меня, офицера-фронтовика.

Какова же, с горечью думал я, будет судьба Конференции в Цецилиенхофе? Еще вчера я свято верил, что она закрепит союз, сложившийся во время войны. Неужели эта вера была иллюзией, миражем, возникшим над развалинами домов, над опустошенной землей?

…Я сидел в тесном номере хельсинкской гостиницы «Теле», прислушивался к шагам в коридоре – не идет ли Чарли Брайт? – и мысли мои метались между Прошлым и Настоящим.

Телефонный звонок Чарли как бы опрокинул меня в Прошлое. На некоторое время я потерял способность размышлять о том важнейшем событии Настоящего, которое должно было начаться здесь послезавтра. Но мало-помалу мысли о нем вновь овладели мной.

Всего день и две ночи отделяли человечество от той долгожданной минуты, когда главы государств – именно тех государств, от которых в конечном счете зависят мир и война на земле, – поставят свои подписи под уникальным документом, обеспечивающим мир.

Оценить значение тон или иной военной победы вполне возможно: для этого давно выработаны определенные критерии. Сколько вражеских солдат убито, ранено, взято в плен, какие трофеи захвачены, сколько верст, миль, километров пройдено…

Но как оценить значение мирной Победы, которой добилось человечество? В ней нет ни победителей, ни побежденных – ведь плодами ее предстоит воспользоваться всем, кроме явных и тайных врагов мира на земле. Для оценки побед такого рода человечество еще не выработало точных критериев…

В документе, который скоро будет подписан здесь, в Хельсинки, найдет – я был уверен в этом – торжественное подтверждение именно то, что враги мира на протяжении долгих лет, прошедших после Потсдама, пытались поставить под сомнение: нерушимость сложившихся границ, возможность мирного и равноправного сотрудничества между государствами с различными социальными системами. Будущее покажет – признают ли свое поражение враги мира, смирятся ли с ним или снова попытаются вернуться к «холодной войне»…

Я вновь и вновь спрашивал себя: приходило ли мне в голову уже тогда, в Потсдаме, что проклятая «холодная война», начало которой мы привыкли связывать с речью Черчилля в Фултоне, – что она, эта необъявленная война, в сущности, началась еще раньше, гораздо раньше, как только наша победа стала бесспорной?..

Нет, в те дни я об этом не думал. Да и откуда мне было все это знать?

Страна, в которой я родился и вырос, с первых дней своего возникновения находилась во враждебном капиталистическом окружении. Но когда началась война, понятие «враг» сконцентрировалось для нас в словах «гитлеровец», «фашист», «оккупант»…

С первых дней войны наши газеты уже не критиковали ни Англию, ни тем более Америку. Конечно, и тогда пресса этих стран печатала враждебные нам статьи. Но мы перепечатывали лишь те материалы, которые укрепляли в нашем народе сознание, что мы не одиноки в смертельной схватке с фашизмом.

Статьи, которые я прочел в пресс-центре, возмутили, глубоко оскорбили меня. Но я не мог предполагать, что они знаменуют начало новой ледниковой эпохи, получившей название «холодной войны».

Чего они хотели от нас тогда? Чтобы мы похоронили своих мертвых, преподнесли союзничкам на блюде Берлин и Восточную Европу, а сами ушли? Предав тех, которые никогда не встанут? Забыв, во имя чего погибли не только миллионы советских людей, прошитых автоматными и пулеметными очередями, сгоревших в танках, разорванных на куски снарядами и бомбами, уничтоженных в печах Освенцима и Майданека. Уйти, забыв не только о них, но и о поляках, болгарах, чехах, словаках, венграх, югославах, обо всех тех, которые дрались бок о бок с нами в стане Сопротивления, вместе сражались и вместе погибли…

Разгромить рейхсканцелярию, водрузить красный флаг над рейхстагом, и только?.. Снять часовых с вышек Бухенвальда и Освенцима, распахнуть ворота, выпустить узников и уйти?

Расчистить дорогу тем, кто заключал союзы с Гитлером, натравливал его на Россию, – трусам, коллаборационистам, антисоветчикам? Позволить им снова сесть на шею своим народам? Уйти, не дождавшись, когда эти народы скажут свое слово, когда сами решат, как им шить дальше?

Наверное, и обо всем этом я тогда еще не думал. Меня просто возмущала, бесила ложь, которую о нас писали…

Среди фотографий, которыми пестрели английские и американские газеты, главное место занимали снимки, запечатлевшие прибытие Трумэна и Черчилля. Но много было и других: фотографии развалин Берлина, «черного рынка» у Бранденбургских ворот, советских танков, угрожающе нацеливших на читателя стволы своих пушек…

На одной из фотографий советский солдат восседал возле полевой кухни и протягивал миску стоявшему в очереди немцу. То ли из-за неудачного ракурса, то ли из-за специально нанесенной ретуши, то ли потому, что у солдата и в самом деле было неприятное лицо с маленькими глазками, низким лбом и непомерно крупным носом, но выглядел он отталкивающе. Жалкому, закутанному в тряпье немцу он подавал еду с брезгливой и в то же время злорадной усмешкой. Поистине надо было затратить немало усилий, чтобы найти такую натуру и так запечатлеть всю эту сцену.

Подпись к фотографии гласила:

ЧЕЧЕВИЧНАЯ ПОХЛЕБКА – ДЕШЕВАЯ КОМПЕНСАЦИЯ, КОТОРУЮ ПЛАТЯТ РУССКИЕ ЗА РАЗРУШЕННЫЙ ИМИ БЕРЛИН.

Это было отвратительное, злое фото. Оно в отталкивающем виде представляло советского солдата в Берлине, а бесплатную раздачу пищи берлинскому населению Красной Армией изображало как брезгливую подачку. К тому же эта подлая провокационная подпись!

Но окончательно ошеломленным я почувствовал себя, прочитав: «Фото Чарльза А. Брайта».

Если бы в эту минуту Брайт оказался рядом со мной, я бы смазал ему по физиономии. У меня было такое чувство, будто меня предали, будто один из моих боевых товарищей во время атаки неожиданно выстрелил мне в спину.

В сущности, у меня не было никаких оснований считать Брайта своим боевым товарищем. Ведь я его совсем не знал, хотя и питал к нему безотчетную симпатию. Его политические взгляды были мне неизвестны.

«Рубаха-парень!..», «Душа нараспашку!..» – повторял я про себя. Мое ожесточение все возрастало. Это была злоба не только на Брайта, но и на себя самого. «Обрадовался! Нашел друга-союзника! Отдал свой фотоаппарат!

Может быть, именно в тот день, когда я выручил его на аэродроме, он и начал рыскать по Берлину в поисках такого «сюжета»! Сволочь!..»

«А что, если фото принадлежит другому Брайту?» – подумал я. Ведь имя «Чарльз», «Чарли» не менее распространено в Америке, чем «Иван» в России! Второго имени Брайта, обозначенного в газете инициалом «А», я не знал.

Что же касается фамилии, то, вероятно, в Штатах найдется немало Брайтов. Может быть, фотография принадлежит все-таки не «моему» Чарли?..

Пока я размышлял об этом, в коридоре послышались голоса. Дверь у меня за спиной раскрылась, и в комнату ввалились американцы и англичане с журналистскими обозначениями на погонах. Они подошли к столам, на которых лежали газеты. На меня никто не обращал внимания, хотя я был здесь единственным человеком в гражданской одежде.

– Хай! – услышал я чей-то приветственный возглас. – Это же тот самый русский парень, который…

Голос показался мне знакомым.

Подняв голову, я увидел высокого худого человека средних лет с волосами, подстриженными ежиком, и сразу узнал в нем одного из тех журналистов, которых Стюарт притащил вчера к нашему столику.

– Хэлло, сэр! – дружелюбно произнес длинный и весело повторил: – Это тот самый русский, который сцепился вчера со Стюартом!

Я сразу оказался в центре внимания.

– Добрый день, джентльмены, – пробормотал я и встал, чтобы уйти.

Журналист в английской военной форме протянул мне руку и сказал:

– Меня зовут Холмс. А вас?

– Воронов, – ответил я, поневоле протягивая ему руку.

– Вы были на брифинге? – продолжал Холмс. – Я что-то вас не заметил.

– Не был.

– Ничего не потеряли. Разве что не услышали, как мы разделывали Росса.

– Кто такой Росс?

– Пресс-секретарь президента. Кормил нас кашей из общих фраз. Черт знает что такое…

– Отсутствие информации не помешало, однако, сочинить всю эту кучу вранья, – резко сказал я, указывая на лежавшие передо мной газеты.

В комнате стало тихо.

– Вы хотите сказать, – нерешительно проговорил Холмс, – что мы…

– Вот именно! – прервал я его и направился к выходу.

Но дверь раскрылась, и на пороге показался Брайт.

Увидев меня, он широко улыбнулся.

– Хэлло, Майкл-беби, – воскликнул он. – Не ожидал встретить тебя здесь!

Он тряс мою руку, будто хотел оторвать ее.

– Мальчики, вы видели мои снимки? – громко спросил Брайт. – Если бы не Майкл, я не сделал бы ни одного!

Я разбил камеру, а он отдал мне свою! В бар, Майкл! Мы идем с тобой в бар!

– Никуда я не пойду, – угрюмо сказал я и, высвободив наконец руку, вышел из комнаты.

Брайт догнал меня в коридоре.

– В чем дело, Майкл? – встревоженно спросил он. – Идем в бар. Я куплю тебе пару виски…

По-английски слово «куплю» звучало уместно. Но я им воспользовался.

– Тебя самого уже купили! – ответил я и ускорил шаг, чтобы отвязаться от Брайта.

– Что ты хочешь этим сказать? – растерянно пробормотал Брайт, не отставая от меня.

Я остановился.

– Как тебя зовут? – спросил я. – Полностью.

– Чарльз Аллен Брайт.

«Фото Чарльза А. Брайта», – повторил я про себя строчку в газете.

– Все ясно. Вопросов больше не имею. – Я повернулся и еще быстрее пошел к лестнице.

– Ты куда сейчас едешь? В Бабельсберг? – крикнул мне вдогонку Брайт.

В этом его вопросе мне почудился двойной смысл: он как бы снова упрекал меня, что я живу в Бабельсберге, в то время как иностранных журналистов туда не пускают.

– Я живу в Потсдаме и еду в Потсдам, – резко сказал я.

Шаги за моей спиной смолкли. Очевидно, Брайт наконец отстал…

Сейчас я был одержим одной мыслью: как можно скорее написать статью, в которой ответить всем этим новерам, сульцбергерам и брайтам.

Я решил, что поеду к Вольфам, – там спокойнее, чем в Бабельсберге, – и засяду за работу.

Опустившись на переднее сиденье «эмки», я сказал:

– В Потсдам, старшина. Шопенгауэр, восемь.

Несколько минут мы ехали молча.

– Расстроены чем, товарищ майор? – неожиданно спросил старшина.

Он внимательно следил за дорогой. У него было сосредоточенное, типично русское лицо немолодого крестьянина.

Я ощутил теплое чувство к этому человеку. Именно с такими людьми прошагал я четыре года по дорогам войны…

– Как вас зовут, старшина? – спросил я.

– Фамилия? – откликнулся он. – Гвоздков.

– Я имя спрашиваю. И отчество.

– Алексеем Петровичем на гражданке звали.

– Всю войну шоферили, Алексей Петрович?

– Зачем всю войну? Два года на танке версты мерил. На «Климе», а потом на «тридцатьчетверке».

– Теперь, значит, с гусениц на колеса?

– Теперь мир, товарищ майор. Чего же танками землю давить? Она и так еле дышит – чуть не до самой сердцевины продавлена…

– Мир, говорите?

– А как же? – Старшина посмотрел на меня с удивлением. – А зачем же люди собрались? Ну, в Бабеле этом?

Или сомневаетесь?

В голосе его послышалась тревога.

– Нет, старшина, не сомневаюсь, – сказал я, думая о своем. – Только сволочей, оказывается, еще в мире много.

– Это верно, – согласился Гвоздков. – Их и на войне смерть миловала. Больше хороших выбирала.

Но слова его доносились до меня как бы издалека. Я думал о своей будущей статье.

Итак, что же я могу противопоставить лжи западных газет? Что, кроме утверждения, что они лгут? Ну хорошо, об освобождении Европы, о целях, с которыми туда вступили наши войска, я могу писать как участник похода.

Западные журналисты не были тогда ни в Польше, ни в Болгарии, ни в Венгрии. А я был. В этом случае у меня явное преимущество. Но когда речь пойдет о Конференции…

В своем запальчивом желании немедленно дать отповедь клеветникам я забыл, что освещать ход Конференции никто мне не поручал. Я должен был писать о том, что происходит «вокруг»… А что я видел «вокруг»?

«Не съездить ли мне в Карлсхорст, – подумал я, – в это самое Бюро информации. Может быть, там известны подробности о вчерашнем заседании Конференции. Конечно, вряд ли я узнаю больше того, что сообщил мне Карпов. Но все же…»

– Разворачивайся обратно, старшина, – сказал я. – Едем в Карлсхорст.

…Когда я вернулся из Карлсхорста в Потсдам, было уже начало четвертого. Позвонил в квартиру Вольфов.

Честно говоря, мне не хотелось встречаться с Германом.

Я чувствовал себя виноватым, что организовал вчера слежку за ним. Разумеется, Вольф о ней ничего не знал – старшина действовал достаточно скрытно. Но в общем-то у меня же не было никаких оснований следить за Вольфом.

Никаких, кроме простого любопытства. Больше того, Вольф был мне симпатичен. Мне нравилась его манера держаться – смесь смирения и достоинства. Пусть не намеренно, все-таки я оскорбил его своей подозрительностью…

На память мне пришли слова Карпова: «Как тебе может быть безразлично, что сейчас в душе у немцев происходит?..» Тогда я пропустил эти слова мимо ушей. А теперь вспомнил их.

Я знал, что жена и сын Карпова погибли в сорок втором. Жили в маленьком городке западнее Минска и не успели эвакуироваться. Ненависть к немцам безраздельно владела Карповым всю войну.

Сегодня он говорил о них как о заблудших детях, которым надо помочь не только восстановить собственный дом, но и очистить свои души.

Вспомнив слова Карпова, я на мгновение задумался над ними.

Но только на мгновение.

Велев старшине приехать за мной через три часа, я позвонил еще раз, но за дверью было тихо. Открыв дверь ключом, – почему я не сделал это сразу? – вошел в прихожую. На столике лежала записка: «Хэрр майор! В том случае, если вы придете, когда нас не будет, позволю себе напомнить, что комната в вашем распоряжении. На кухне в стеклянной банке кофе (настоящий!). Вы можете сварить его, если пожелаете. Готовая к услугам семья Вольф».

Записку писала, конечно, Грета.

В моей комнате все было по-прежнему. Только кровать аккуратно застелена, подушки взбиты и уложены в строгом порядке.

…После разговора с начальником Бюро информации Тугариновым план статьи у меня более или менее сложился. В Карлсхорсте я не узнал ничего принципиально нового, но Тугаринов с особой четкостью сформулировал то, что было мне известно. Кроме того, я просмотрел свежие советские газеты.

Впрочем, они сообщали о Конференции только то, что она открылась. Однако «Правда» публиковала международное обозрение, в котором говорилось: «Те, кто жаждет срыва переговоров, сознательно нагромождают одну догадку на другую относительно возможных и якобы неизбежных разногласий». Главным вопросом, писала «Правда», является сейчас «закрепление победы путем морально-политического разгрома всех остатков фашистского влияния, ликвидации всех последствий фашистского владычества».

Вот мне и следовало показать, в какой мере западная печать способствует этому «закреплению».

Материала для полемики у меня было теперь предостаточно.

Я только взялся за работу, когда у входной двери раздался продолжительный звонок.

На пороге стоял Брайт с той самой сумкой через плечо, с которой он был в ресторане. Совсем недавно я дал понять этому типу, что не желаю ни общаться с ним, ни вообще разговаривать.

– У меня нет времени, – резко сказал я. – Срочная работа.

– Ты мне и не нужен, – с наглой улыбкой произнес Брайт и шагнул вперед. Если бы я не отступил в сторону, он, кажется, оттолкнул бы меня плечом. – Я приехал к твоей фрау, не помню как ее по имени.

– Ее нет дома, – едва сдерживая возмущение, сказал я. – Никого нет.

– Мне никого и не нужно. Где тут у них столовая?

Видимо, он помнил расположение комнат, потому что безошибочно нашел дверь, которая вола в столовую, и пошел тупа, на ходу снимая с плеча тяжелую сумку.

– Послушайте, мистер Брайт, – входя в столовую следом за ним, с яростью сказал я, – если вам кажется приличным врываться в чужой дом…

Он выпрямился и, словно подражая кому-то, напыщенно произнес:

– Мистер Воронов, как представитель армии-победительницы я имею право заходить на любую оккупированную союзниками территорию. Правда, данная территория оккупирована вами. Но я, как представитель союзной армии…

Остановившись на полуслове, он вытаращил глаза и громко расхохотался.

– Не валяй дурака, Майкл, – сказал Брайт. – Я приехал, чтобы рассчитаться с твоей хозяйкой. Делаю это при свидетеле.

Он стал доставать из сумки и швырять на стол блоки сигарет, банки кофе, пакеты с сахаром.

– Четыре блока «Лаки страйк», три банки кофе и шесть фунтов сахара. Это я обещал ей за те ложечки. О’кэй?

Что я мог сказать этому полушуту, полунахалу, этому гибриду шаловливого ребенка с провокатором!

– Меня не интересует твой бизнес, – хмуро сказал я.

– Ты никудышный бизнесмен, я это давно понял, – со снисходительной усмешкой проговорил Брапт, – зато твоя хозяйка вполне может работать на Уолл-стрит.

– Несчастная немка, которой нечем накормить мужа, – возразил я, мысленно ругая себя за то, что все-таки втягиваюсь в разговор.

– Во-первых, муж должен кормить жену, а не наоборот, – назидательно произнес Чарли, – а во-вторых, насколько я знаю, у вас с этими несчастными немцами еще не так давно были кое-какие счеты… Ладно, Майкл, – перебил он сам себя, – не хватает еще, чтобы мы с тобой поругались из-за этих чертовых немцев. Впрочем, насколько я успел заметить, ты сегодня кидаешься на любого встречного. Что с тобой стряслось? Какие-нибудь неприятности?

Брайт спрашивал с искренним участием. Если это была игра, то он отличался незаурядными актерскими способностями.

Я махнул рукой и стал молча подниматься по лестнице.

Но так быстро отделаться от Брайта было невозможно.

Он поднялся по лестнице следом за мной, перешагнул порог моей комнаты, оценивающим взглядом окинул груду подушек на кровати и перевел взгляд на стол, где в беспорядке лежали исписанные мной листки бумаги.

– Пишешь? – спросил Брайт. – Откуда же берешь материал? Из пальца?

Чаша моего терпения переполнилась.

– Советские журналисты, мистер Брайт, – громко сказал я, – не высасывают из пальца ни фактов, ни выводов. Они не лгут и не подстрекают!

– Ты хочешь сказать, что это делаем мы? – нахмурившись, произнес Брайт.

– Для рядового бизнесмена с черного рынка ты весьма догадлив, – ответил я, поворачиваясь к нему спиной.

Он подошел вплотную и с силой повернул меня к себе.

– Какого черта, Воронов? – тихо спросил он. – Тебя обидели в пресс-центре?

Я понял, что он и в самом деле ни о чем не догадывается.

«Ладно, – решил я, – будем играть в открытую».

– В вашей газете, мистер Брайт, – начал я, – сфотографирован советский солдат, раздающий еду немцам. У солдата лицо кретина, а еду он раздает как милостыню. Чья это работа, мистер Брайт? Чей это снимок?

– Снимок? – растерянно переспросил Брайт.

– Да, да, снимок! – крикнул я. – Провокационное фото с такой же провокационной подписью! Я видел его два часа назад… Чье это фото? Твое?

Брайт снял пилотку, провел рукой но волосам, снова надел ее. И… улыбнулся.

– Ну, мое, – сказал он как ни в чем не бывало. – Полевая кухня и при ней монголоидный солдат. Ты про этот снимок?

– Да, да, про этот!

– Я ничего не понимаю, Майкл, – пожав плечами, произнес Брайт. – Я получил задание дать нестандартный, бытовой снимок из Берлина. Не мог же я нарядить в советскую форму Кларка Гэйбла или Гарри Купера…

– Не паясничай! – оборвал его я. – Ты получил не простое задание, а специальное. Так?

– Допустим, так, – ответил Брайт после паузы. – Не я определяю характер заданий. Я только исполнитель.

– Выполнять грязные задания не менее отвратительно, чем их давать!

– Ты сошел с ума, Майкл! Я делаю снимки и получаю за это деньги. Я лошадь, Майкл, а не кучер.

– Послушай, Чарли, – сказал я, – ты живешь не в безвоздушном пространстве. Последнее время ваши газеты печатают гнусную ложь о нас. Журят Трумэна и Черчилля за то, что они согласились на встречу со Сталиным. А нас обвиняют в захвате Европы! Требуют, чтобы Америка задавила нас своей экономической мощью, выгнала советские войска из Европы. Предсказывают срыв переговоров в Берлине, то есть в Бабельсберге!

– Боюсь, Майкл, что ты придаешь слишком большое значение газетной трепотне. Неужели вы в России верите всему, что пишут газеты?

– Наши газеты не лгали, даже когда мы терпели поражения. И никогда не предавали союзников…

Я умолк и безнадежно махнул рукой. Этому полуспекулянту, полумладенцу было бесполезно доказывать что-нибудь…

Наступило молчание.

– Значит… значит, – тихо сказал наконец Брайт, – ты со мной больше дружить не можешь?

Он произнес эти слова с такой неподдельной грустью, что на мгновение моя ярость улеглась. Мне даже стало жаль его.

– Послушай, Чарли, я хочу, чтобы ты все-таки понял меня, – сказал я. – Очевидно, мы с тобой слишком разные люди. За твоей спиной мир, который, в сущности, не знал войны. А за мной совсем другой мир. Если можешь, пойми: вы, наши вчерашние союзники, пишете сегодня про нас такое, чего мы не писали о вас даже тогда, когда захлебывались в крови, а вы прикидывали, выстоим мы или нет…

– Но война, к счастью, кончилась, – робко сказал Брайт.

– Значит, мы уже не союзники?! – воскликнул я. – Но не рановато ли успокаиваться? Ты думаешь, что фашизм погиб на полях сражений? Что с гитлеровской Германией покончено раз и навсегда?

– Германия разбита, – пожал плечами Брайт.

– Верно. А про «Меморандум» Альфреда Гугенберга ты слышал?

Когда я был в Карлсхорсте, Тугаринов показал мне баварскую газету с этим «Меморандумом». Автор его доказывал, что Западу нужна сильная Германия, «заслон против большевиков», «непреодолимый вал».

Найдя в блокноте свои выписки, я прочел их Брайту.

– Разве это не похоже на Гитлера? «Заслон», «непреодолимый вал»?..

– Наверное, я в самом деле чего-то не понимаю, – задумчиво произнес Брайт. – Но и ты, – в голосе его зазвучала упрямая нотка, – ты тоже не все понимаешь!

– Например?

– Американцы любят русских ребят, что бы там ни писали наши газеты. Парни в пресс-центре, во всяком случае многие из них, искренне симпатизируют и твоей стране и тебе лично. Но у них есть свой бизнес. Боссами являются не они, а другие ребята – в Белом доме, в Капитолии, в Пентагоне. Знаешь, что мы называем «Пентагоном»? Военщину. Для них недавно в Вашингтоне дом огромный отгрохали. Пятиугольный. Поэтому и прозвали «Пентагоном». Так вот, все эти боссы и заказывают музыку. Если музыкант заиграет по-своему, его выгонят к черту. А ты знаешь, что значит быть безработным? – В тоне Брайта послышалась горечь. – Есть английское слово «раш». Знаешь? Нет, это не просто стремительный бег. Это вся наша жизнь: бежать вперед, не дать себя обогнать, перегнать других, не оглядываться на падающих! Это и есть «раш», или «бизнес». Ребята из пресс-центра отрабатывают свой бизнес. – Неожиданно он улыбнулся и продолжал с обычной своей беззаботной, детской улыбкой: – В остальное же время они – твои друзья. Многим из них очень понравилось, как ты вчера разделывал этого Стюарта.

– Но если бизнес потребует, они же перережут мне глотку? – с усмешкой спросил я.

– Бизнес – жестокая вещь, Майкл, – обреченно сказал Брайт, – а моя страна – страна бизнеса. Большие боссы пытаются припудрить свой бизнес – молятся, что-то проповедуют, дерутся, мирятся. Я в этом не участвую. Я веду свою игру. Маленькую. Но добровольно из нее не выйду.

– Что это за игра? На что ты играешь?

– На что люди играют? На деньги, конечно! Сейчас мне повезло. Я попал на большие бега. Ставить можно гроши, а сорвать неплохой куш.

– А потом?

– Потом? – с недоуменном переспросил Брайт. – Мало ли что будет потом! Потратить деньги гораздо проще, чем заработать. Потом, например, я женюсь. Кстати, у моей Джейн нет денег. Ее отец служил путевым обходчиком и попал под поезд. Говорят, что был пьян. А он был трезв как стеклышко, все, кто его видел перед смертью, это подтверждают. Но боссы из компании твердят: «Был пьян». Поэтому не платят пенсии. А Джейн всего лишь машинистка. Словом, мы не сможем пожениться, если я не заработаю хотя бы десять тысяч баков.

На мгновение у меня возникло желание сказать Чарли, что он для меня марсианин. Если он действительно любит свою Джейн, а она его, то…

Впрочем, говорить все это не имело никакого смысла.

– Ладно, Брайт, – сказал я устало. – Живи по своим законам. Мне они кажутся дикими.

– Ты не любишь Америку?

Брайт смотрел на меня пристально-выжидающе.

– Я никогда не был в вашей стране, но люблю ее, – ответил я. – Только не ту, которую видел сегодня в газетах.

– А какую?

Я не стал объяснять Брайту, что собираюсь посвятить свою жизнь изучению истории Соединенных Штатов.

– Сражающуюся, – коротко сказал я.

– То есть когда мы вместе воевали?

– Нет, не только тогда. Я люблю ту Америку, которая сражается за правое дело. За свою независимость, против рабства. За расовое равноправие, – в вашей гражданской войне я был бы на стороне северян. Я люблю Америку, сражающуюся против фашизма. И ненавижу Америку, делающую бизнес. А теперь давай прощаться. Мне надо работать.

– Делать свой бизнес? – иронически спросил Брайт.

Я промолчал.

Брайт направился к двери, но задержался у порога и нерешительно сказал:

– Слушай, Майкл, ты ведь не знаешь, зачем я сюда приехал.

– Чтобы сделать свой бизнес, – жестко ответил я.

– Не только. Мне нужно было с тобой повидаться.

– На кой черт я тебе понадобился?

– Видишь ли… Мне кажется, Стюарт что-то затевает… – Что именно?

– Не знаю. Если узнаю, сообщу.

– Зачем? Это же не входит в твой бизнес.

– Вне работы я свободный человек.

– Совесть во внерабочее время?

Он ничего не ответил. Прощально взмахнул пустой сумкой и ушел.

Мне потребовалось немало времени, чтобы успокоиться. Упоминание о Стюарте я пропустил мимо ушей. По сравнению с тем, что я прочел в газетах, стычка с этим англичанином казалась незначительной. Но то, что Брайт говорил о бизнесе!.. Это взволновало меня, может быть, больше, чем история с фотоснимком.

Я получил наглядный урок социологии…

Ладно, к черту их грязный бизнес! Я должен работать. Перепалка с Брайтом отняла у меня не меньше часа…

Однако прошло еще какое-то время, пока я сумел взять себя в руки.

«Ах, – думал я, садясь за стол, – если бы мне удалось опровергнуть все темные догадки, все провокационные предположения западных газет хотя бы одной ссылкой на то, что в самом деле происходит сейчас в Цецилиенхофе!

Привести хотя бы одну фразу, произнесенную за тем круглым столом…»

Я посмотрел на часы. Было без пяти три…

В эти минуты…

В Соединенных Штатах Америки было раннее утро, но генерал Гровс уже сидел за письменным столом, еще и еще раз выверяя текст своего отчета о первом в истории человечества атомном взрыве.

Отчет содержал около двух тысяч слов и был адресован военному министру США Стимсону, хотя предназначался, конечно, президенту. Кроме личной секретарши Гровса, к перепечатке отчета была допущена еще только одна тщательно проверенная машинистка.

На соседней военной авиабазе уже готовили самолет, которому предстояло пересечь и доставить в Потсдам доклад генерала Гровса. Прочитав доклад, президент назовет его началом «новой американской эры».

В эти минуты…

Сталин в своем бабельсбергском кабинете читал очередное донесение Главнокомандующего советскими войсками на Дальнем Востоке маршала Василевского о ходе переброски советских дивизий к маньчжурской границе, за которой располагалась главная ударная сила Японии – Квантунская армия.

В эти минуты…

Черчилль заканчивал свой ленч с Трумэном в «малом Белом доме». Оркестр Королевской морской пехоты, прибывший вместе с английским премьер-министром, играл в саду заключительный марш. Черчилль был в хорошем настроении – Трумэн еще раз заверил британского союзника в своей полной поддержке.

В эти минуты…

Трумэн, уже не слушая Черчилля, мысленно искал и не находил ответа на вопрос: сказать ли Сталину, что Америка обладает теперь оружием неимоверной силы?..

Впрочем, президент боялся даже подумать о том, что его величайшая тайна может стать известной русским. Но он боялся и другого: встретить жесткий, холодно-уничижительный, исполненный презрения взгляд Сталина после того, как оружие будет пущено в ход и перестанет быть тайной.

«Что я отвечу ему?.. – спрашивал себя Трумэн, – Что видел и вижу в этом оружии силу, способную поставить на колени не только Японию, но и весь мир, и прежде всего Россию?..»

Трумэн вздрогнул. На мгновение ему показалось, что находившийся сейчас в своем доме Сталин услышал то, о чем только подумал американский президент.

«Так как же: сказать или не сказать?!»

В эти минуты…

Американские и английские солдаты-автоматчики занимали свои посты у подъездов Цецилиенхофа. Советские пограничники, окружавшие замок, наблюдали за ними сдержанно и безмолвно.

Над Бабельсбергом небо было безоблачно. Сияло солнце. Блики его отражались на зеркальной поверхности озера Невинных дев.

В четыре часа дня должно было начаться очередное заседание Потсдамской конференции.

Конец первой книги