Поезд из трех салон-вагонов и восьми обыкновенных спальных стоял в десятке километров от Москвы, как бы перерезая Можайское шоссе. Рельсов не было видно – их скрывала высокая трава. Казалось, что поезд стоит в чистом поле, оказавшись здесь неизвестно каким образом.

Кроме паровоза, находившегося во главе состава, неподалеку стояли еще два – один поблизости от первого, другой – в нескольких метрах от вагона, замыкавшего состав.

Тендеры первого и третьего паровозов были обнесены деревянными решетками. За ними угадывались люди и пулеметы. Возле состава по обе его стороны, образуя два длинных полукольца, расположились автоматчики. У ступенек одного из салон-вагонов стояли генералы и офицеры в звании не ниже полковника. Время от времени они поглядывали на часы и всматривались в сторону близкого, но не видного отсюда Минского шоссе.

…В седьмом часу утра вереница автомобилей на большой скорости устремилась по Арбату к Дорогомиловской заставе.

В этот ранний час Москва была еще почти пустынна.

Люди, направлявшиеся на работу, невольно оборачивались вслед мчавшимся автомобилям. Как обычно в таких случаях, прохожие не сомневались, что в одном из них находится Сталин.

Но ни в одной из этих машин Сталина не было. В них ехали работники Наркомата иностранных дел: одни в светло-серой форме, введенной для дипломатического состава еще во время войны, другие в обычных штатских костюмах. Это были ответственные работники наркомата, а также шифровальщики, радисты, секретари, стенографистки.

Не менее пятидесяти человек, обремененных портфелями и папками, которые были туго набиты всевозможными документами – докладными записками, рефератами, справками.

Промчавшись километров десять по Минскому шоссе, машины свернули направо, в сторону Можайского. Метрах в пятидесяти от пересекавшего шоссе поезда они остановились.

Высадкой из машин, проверкой документов, посадкой в вагоны руководили несколько полковников в фуражках с малиновой окантовкой. Полковники то и дело повторяли:

«Из вагонов пока не выходить!» Вся эта процедура заняла около получаса. Выгрузив своих пассажиров, машины тотчас развернулись и, набирая скорость, пустились в обратный путь. Возле неподвижного поезда снова остались только автоматчики и военные в форме Наркомата госбезопасности. Особая атмосфера напряженного ожидания царила вокруг. Ее не в состоянии были нарушить ни яркое летнее солнце, уже поднявшееся над горизонтом, ни легкий теплый ветер, колыхавший высокую траву, ни птичьи голоса, ни стрекотание кузнечиков.

В семь утра на шоссе появилось еще два автомобиля.

Они мчались почти рядом – встречное движение было перекрыто. Генералы и полковники устремились навстречу.

Автоматчики вытянулись. С легким скрипом тормозов машины остановились, почти вплотную подъехав к поезду.

Из одной машины вышли Молотов, его помощник Подцероб и сотрудник охраны. В сопровождении встречавших наркома военных Молотов прошел несколько десятков шагов и скрылся в одном из вагонов, находившихся в центре состава. Автоматчики, словно услышав команду «вольно», стояли теперь переминаясь с ноги на ногу.

Зашипели паровозы, звякнули буфера вагонов. Но атмосфера напряженности не исчезла. Военные разговаривали между собой вполголоса, все чаще и чаще поглядывая на часы. Стрелки показывали двадцать три минуты восьмого.

В половине восьмого на шоссе показались три машины.

Они приближались на большой скорости, все время меняясь местами. Первая машина оказывалась то второй, то третьей, третья то первой, то второй…

Люди, стоявшие вблизи поезда, не говоря друг другу ни слова, одновременно, словно по команде, одернули кители и гимнастерки. Автоматчики снова вытянулись, хотя команды «смирно» никто не подавал.

Первая машина остановилась, едва не коснувшись радиатором подножки одного из вагонов в центре поезда. Передняя дверца машины раскрылась еще на ходу. Из автомобиля выскочил офицер личной охраны Сталина Хрусталев. Он быстро распахнул заднюю дверцу кабины и замер позади дверцы, придерживая ее за ручку…

Сталин вышел из машины медленно, как бы нехотя.

В белом кителе, без фуражки – ветер слегка шевелил его редкие рыжевато-седые волосы, – он огляделся, словно не замечая ни людей, ни самого поезда. Из других машин вышли секретарь Сталина Поскребышев, начальник Главного управления охраны генерал Власик, нарком внутренних дел Круглов и еще несколько военных. Как только Сталин шагнул на землю, Хрусталев взял с заднего сиденья машины фуражку и темно-серый плащ Сталина с маршальскими погонами, – новых, соответствующих званию генералиссимуса, так и не ввели. Теперь Хрусталев с плащом и фуражкой в руках стоял ближе всех к Сталину.

– Ну… что? – негромко спросил Сталин, обращаясь к встречавшим его военным.

Из-за спин генералов и полковников появился человек в железнодорожной форме и, сделав шаг вперед, громко сказал:

– Состав к отправлению готов, товарищ Сталин. Начальник поезда Ковалев.

– Еще вчера вы были наркомом путей сообщения, – чуть улыбаясь и щуря глаза от солнца, медленно произнес Сталин, – вас что же – повысили или понизили?

– Как вам сказать, товарищ Сталин… – ответил Ковалев, понимая, что Сталин шутит, но в то же время не испытывая полной уверенности в этом.

– Я полагаю, что все-таки повысили, – в обычной своей манере растягивая отдельные слова, а другие произнося скороговоркой, сказал Сталин. – Мы все теперь только пассажиры, а вы – начальник. – Он отвернулся от Ковалева и, не обращаясь ни к кому в отдельности, спросил: – Молотов уже здесь?

– Так точно, – ответил один из генералов.

Сталин медленно обвел взглядом поезд – от головного паровоза до замыкавшего состав.

– Если все готово, так чего же мы ждем? – слегка пожав плечами, спросил Сталин.

Ковалев поспешно сделал приглашающий жест, указывая на дверь салон-вагона. Сталин взялся за поручень.

Слегка поддерживая локоть его левой руки, Хрусталев помог Сталину подняться на ступеньку. Через несколько мгновений Сталин скрылся в тамбуре. Хрусталев, Власик и Поскребышев последовали за ним.

Через две-три минуты поезд тронулся медленно, словно по-пластунски пробираясь в буйной траве, и вскоре перешел с короткой ветки на железнодорожную магистраль, берущую начало у Белорусского вокзала и ведущую на запад.

Это было пятнадцатого июля 1945 года.

Войдя в вагон, Сталин осмотрелся неприязненно и с некоторым недоумением. Казалось, его удивили блеск полированного красного дерева, начищенных медных ручек, хрустальной люстры, висевшей над овальным столом.

В своих предвоенных поездках на юг Сталин тоже пользовался салон-вагонами, но те были гораздо скромнее. Они, как правило, состояли из небольшого рабочего кабинета, служившего и столовой, и трех обычного типа двухместных купе. Одно из них занимал Сталин сам, а два других – те кто его сопровождал.

А этот вагон, видимо, сохранился от старых, давно прошедших времен. Теперь его извлекли из дальнего железнодорожного тупика и тщательно реставрировали.

Хрусталев повесил плащ и фуражку Сталина на вешалку и направился к выходу.

– Позовите Молотова, – негромко сказал Сталин.

Молотов появился через две-три минуты. В отличие от остальных работников Наркомата иностранных дел, он был в обычном штатском костюме.

Не здороваясь – со своими ближайшими товарищами он обычно не здоровался и не прощался, – Сталин спросил:

– Громыко и Гусев уже там… на месте?

– Да, – ответил Молотов, – прибыли вчера.

– А те?.. – снова спросил Сталин, делая рукой неопределенное движение.

– По данным на двенадцать часов ночи, оба должны прибыть в Берлин сегодня или завтра.

– Так… – слегка растягивая букву «а», произнес Сталин и подошел к окну. Сквозь зеркальное пуленепробиваемое стекло виднелись заброшенные доты, полные воды воронки. Война прошла по этим местам три года назад, но следы ее еще были видны повсюду. – Что же, – стоя спиной к Молотову и глядя в окно, как бы про себя проговорил Сталин, – пусть немного подождут. Мы их ждали дольше… – Все так же, не оборачиваясь, он сказал: – Хорошо. Иди к себе. Работай.

…На заседаниях Политбюро, на совещаниях с участием военачальников, ученых, конструкторов и других командиров промышленности, во время встреч с иностранными дипломатами Сталин не имел при себе никаких справочных материалов и никаких документов. При нем никогда не было ни портфеля, ни папки.

Более того: Сталин обычно не делал никаких записей.

Следуя своей излюбленной привычке, он ходил по комнате, курил трубку – на людях он всегда появлялся именно с трубкой – и прислушивался к тому, что говорили сидевшие за столом. Время от времени он прерывал их репликами. Когда же ему самому приходилось сидеть за столом, он порой сосредоточенно водил карандашом по листку бумаги.

Но Сталин ничего не записывал. Он рисовал. Иногда это были профили людей, иногда – фигуры различных животных. Чаще всего волков.

Надеялся ли Сталин на свою память? Она его действительно редко подводила. Но главное все же было в другом. Все аспекты вопроса, по которому Сталин предполагал высказать свое мнение или который он считал нужным включить в повестку дня материальной или духовной жизни страны, как правило, разрабатывались для него специальными группами партийных работников, крупных ученых, опытнейших хозяйственников, выдающихся военачальников. Сталин же отличался редкой способностью быстро оценить ситуацию, схватить самое главное и сделать необходимые, с его точки зрения, политические обобщения и выводы.

Тем не менее распространенное в те годы мнение – он и сам немало способствовал его распространению – о том, что Сталин благодаря своей гениальности способен все предвидеть и единолично решать самые сложные проблемы, было, конечно, неправильным.

Окончательное решение действительно всегда оставалось за ним. Но Сталин никогда не был бы в состоянии его принять, если бы до этого, в тиши своего кабинета, не изучил множество документов – политических обзоров, исторических справок, проектов самых различных – иногда прямо противоположных – решений. Все эти документы готовил для него мощный партийный, государственный и дипломатический аппарат.

Однако Сталин обладал неизменной способностью всегда видеть перед собой основную цель.

Впрочем, целей могло быть и несколько, но при этом всегда была одна, самая важная. Чтобы помнить о ней Сталину не требовались никакие документы. Он как бы отодвигал в сторону предварительно прочитанные им бумаги со всеми их смысловыми, цифровыми и прочими деталями и выкладками.

Из цифр он запоминал только две-три – наиболее важные, выражавшие самую суть дела. Из всех подробностей отбирал лишь немногие, как бы овеществлявшие цель которую он перед собой ставил. Если его собеседник в особенности если им оказывался представитель другого государства, отклонялся от существа дела, Сталин мягко вежливо, а иногда и с легким сарказмом останавливал его и возвращал беседу к ее главной теме.

Среди государственных деятелей, ставших историческими личностями, трудно найти характер столь цельный и вместе с тем столь противоречивый.

Людей, анализирующих исторические события и характеры личностей, поднятых на гребень истории всегда подстерегает соблазн простых, однозначных решений Поддавшись такому соблазну, выбрав из всех красок только одну – белую или черную, эти люди оказываются одинаково далеки от исторической правды.

Конечно, в истории были и будут события, были и будут характеры, для изображения основной сущности которых вполне достаточно белого и черного цветов.

Революция и контрреволюция. Исторические деятели, чьи мысли и действия всегда были подчинены заботе о благе народа, и люди, вошедшие в историю как его злейшие враги. Здесь не требуется никаких других красок кроме полярно противоположных.

Но деятельность Сталина такой оценке не поддается. В его характере причудливо сплелись добро и зло. Только меч Времени оказался способен рассечь это сплетение.

Последний раз он поднялся и опустился над Сталиным в годы войны и в самые первые послевоенные годы, казалось отсекая то зло, которое не раз с такой силой сказывалось в его характере.

Пятнадцатого июля 1945 года в широкое зеркальное окно салон-вагона смотрел человек, возглавивший страну во время четырехлетней кровавой битвы с самым жестоким из ее врагов.

Поезд, в котором ехал Сталин, мчался лишь с редкими остановками. Но война как бы сопровождала его неотступно. Куда бы Сталин ни взглянул из окна, повсюду он видел траншеи, ходы сообщений, окопы. Длинными и глубокими незаживающими шрамами выглядели они на полях, уже покрытых буйной ярко-зеленой травой. Сталин видел разрушенные доты и дзоты, обожженные огнеметной лавой мертвые остовы домов, закопченные стены…

Конечно, обо всех этих разрушениях он хорошо знал и раньше – по фотографиям, сделанным с самолетов-разведчиков, по кадрам кинохроники, снятым в районах, освобожденных от врага.

Но подлинные, еще кровоточащие раны, нанесенные войной, Сталин воочию видел впервые. Перед ним был искаженный недавними муками лик истерзанной, истоптанной, вздыбленной советской земли.

За долгие годы руководства страной Сталин ездил по ней не часто: в конце двадцатых годов – в Сибирь, на хлебозаготовки, позже – в Ленинград и ежегодно на Кавказ, в Сочи. Но тем не менее знал он многое. Мог безошибочно указать по карте, где и какие рождаются города, где воздвигаются заводы, где строятся электростанции, где прокладываются русла каналов, где и какие простираются земли – черноземные, глинистые, песчаные, где располагаются огромные лесные массивы и где пустынную землю все еще опаляет горячий ветер-суховей.

Перед войной он легко представлял себе облик преображенной за две пятилетки советской земли с возвышающимися над ней башнями домен, шахтными терриконами, с искусственно созданными водопадами, приводящими в движение мощные турбины. Еще не покидая Кремля, он, конечно, знал, что на значительной части советской земли – той части, по которой неумолимо прошагала война, – теперь ничего этого нет. Все разбито, взорвано, искорежено, затоплено…

Далекий от чувствительности, презиравший сентиментальность, иногда бывавший неоправданно жестоким, Сталин застыл теперь возле широкого зеркального стекла и с мрачной сосредоточенностью глядел на мелькавшие перед ним картины разрушений.

Сталин видел и людей – изможденных, с темными от недоедания и бессонницы лицами, мужчин и женщин в солдатских гимнастерках, в ватниках, несмотря на июльскую жару, в довоенных обносках…

Исхудавшие ребятишки со вздутыми животами бежали к приближающемуся поезду, протягивая тонкие, как жердочки, руки. Они просили хлеба…

Ту же картину Сталин наблюдал на одном из подмосковных полустанков, где стоял встречный поезд, полный демобилизованных солдат.

Десятки, сотни детских ручонок тянулись к вагонам этого поезда, ловя на лету сухари, краюхи хлеба, консервные банки, куски сахара. Солдаты бросали все это поспешно, словно боясь, что поезд тронется и они не успеют отдать все, что у них есть…

Поезд, в котором ехал Сталин, мчался на запад с редкими, короткими остановками. Увидев его, люди уже привычно спешили к железнодорожной насыпи, но, разумеется, не знали, кто едет в этом составе, столь непохожем на обычные солдатские поезда.

«А если бы знали?!» – подумал Сталин.

О чем спросили бы они его? Как будем жить дальше?

Будет ли хлеб? Будут ли дома? Когда?! Ведь он, Сталин, все должен знать, ведь ему все известно наперед, ведь он может ответить на все вопросы…

Поезд мчался мимо населенных пунктов, названия которых еще три-четыре года назад звучали в ушах Сталина как громовой набат. Он как бы совершал путь в прошлое.

Значит, здесь, думал Сталин, стояли немцы, готовясь к решающему штурму советской столицы. Вызвав к телефону Жукова, он произнес тогда слова, каждое из которых падало на мембрану микрофона как окровавленный камень: «…Скажите честно, как коммунист… Как вы думаете, удержим ли мы Москву?..»

Смоленск, с именем которого было связано столь длительное сражение. Смоленская земля, ставшая могилой для многих десятков тысяч вражеских солдат. На ней умирали, но не сдавались советские бойцы. Минск, вернувший мысли Сталина к самым первым и самым горьким дням войны. Уже в конце июня сорок первого этот город оказался во вражеских клещах…

Снова тянулись пустые поля и степи, опаленные черной копотью войны. Снова мелькали города, которых больше не существовало.

Иногда мимо проносились встречные поезда. При виде их Сталина охватывало счастливое сознание несмотря ни на что выполненного долга. Эти поезда шли с запада на восток. Стук колес сливался с песнями и звуками гармоник, доносившимися из открытых дверей и окон. Во главе длинных составов шли паровозы с обвитыми зеленью портретами его, Сталина, укрепленными на лобовой части.

Советские солдаты возвращались с войны. Они толпились в тамбурах, выглядывали из окон пассажирских вагонов сидели в распахнутых дверях теплушек, свесив ноги в тяжелых кирзовых сапогах. Воротники их выгоревших на солнце и выцветших от пота гимнастерок были расстегнуты; загорелые, усатые лица – солдатская, да и офицерская мода, стихийно возникшая на фронте в последний год войны, – сияли от счастья. Растягивая мехи своих гармоник, баянов и аккордеонов, они весело приветствовали проносившийся мимо поезд.

Если бы они знали, кто в нем едет!

Четыре года назад, стоя на трибуне Мавзолея, Сталин провожал солдат на фронт. Прямо с Красной площади они шли туда, где решалась судьба столицы, а Сталин стоял, подняв руку с ладонью, обращенной к шагавшим мимо Мавзолея солдатским колоннам.

Теперь, глядя из окна на солдат, приветствовавших встречный поезд, Сталин думал: «Есть ли среди них те, кто шел по Красной площади 7 ноября 1941 года? Остался ли в живых кто-нибудь из тех?..»

Он, этот человек, сменивший привычную серую тужурку с мягким отложным воротником на военный китель, многих потерял в годы сражений и сам лично. Без вести пропал захваченный немцами в плен и конечно же убитый ими сын Яков. Ушли в холод и мрак, в вечную ночь многие из друзей юности, – позже у Сталина уже не было таких личных друзей. Среди них ушел Реваз Баканидзе. Почему он сейчас вспомнил о нем? Потому ли, что Реваз один решился использовать не только старую дружбу, но свои права коммуниста и прямо в глаза спросил его, Сталина:

«Почему?!» Почему врагу удалось вплотную подойти к Ленинграду и к Москве?

Думал ли тогда Сталин о речи, которую произнесет после победы? В ней он уже не с вынужденной, а с добровольной искренностью сказал об «отчаянных моментах», имевших место во время войны, и поблагодарил многострадальный, но навечно преданный идее коммунизма, героический народ за его доверие к правительству в эти «отчаянные моменты»…

Если бы Баканидзе остался жив! Он взял бы его с собой в этот поезд. Сейчас они стояли бы вместе у окна и глядели бы на встречные поезда, переполненные веселыми, счастливыми людьми. Вместе они постояли бы потом и у рейхстага, глядя на красное полотнище, развевающееся над его куполом.

«…Сначала надо разгромить врага… Остальное – после победы!..» – эти слова Сталин сказал в сорок первом, в кабинете своей кремлевской квартиры, глядя в широко открытые, требовательные глаза Баканидзе.

Теперь время «после победы» наступило!

Для миллионов советских людей победа означала мир, встречу с родными и близкими, возможность отложить наконец оружие и работать, строить, пахать, изобретать, творить…

Для Сталина победа означала еще и очень многое другое. Он размышлял о том, какой ценой она досталась.

Двадцать миллионов человеческих жизней и почти семьсот миллиардов рублей! – такими астрономическими цифрами, оглашенными недавно на Политбюро, исчислялся ущерб, который нанесла Советскому Союзу война.

Страна разорена. Раны еще кровоточат. Десятки шахт заброшены или затоплены. Десятки заводов – первенцев предвоенных пятилеток – превращены в груды развалин.

Взорван Днепрогэс. Разрушены Сталинград, Севастополь и еще бесчисленное множество городов и сел. Десятки тысяч рабочих и колхозников живут в землянках и дощатых бараках. Для того чтобы поднять из руин города, села, заводы, электростанции, для того чтобы достичь довоенного уровня жизни, потребуются неимоверные усилия миллионов людей и огромные денежные средства. Несмотря на все пережитое, советские люди должны найти в себе силы, чтобы совершить новый подвиг, теперь уже не военный, а трудовой. Во что бы то ни стало нужно изыскать необходимые средства. Иначе победа, рожденная в таких страданиях, может превратиться в «пиррову».

В эти часы напряженных раздумий Сталин размышлял и о том, как будет выглядеть Европа после войны.

Еще в 1943 году, когда битва была в разгаре, но сталинградская победа как бы мощным прожектором осветила ее конечный исход, специальная группа людей по поручению ЦК начала предварительную разработку предположительных контуров послевоенного мира. В группу входили дипломаты старшего и молодого поколений, ученые – экономисты и социологи, руководящие работники международного отдела ЦК.

Деятельность этой группы являлась важнейшей составной частью многосторонней, кропотливой работы, имевшей целью выяснить, какой послевоенный мир более всего соответствует интересам советского народа и народов Европы. Какие спорные вопросы могут возникнуть между нынешними военными союзниками? Какова должна быть советская позиция в каждом из этих спорных вопросов?

Эти и многие другие проблемы обсуждались на Политбюро и на заседаниях Государственного Комитета Обороны.

Таким образом, Сталин всегда располагал важнейшими материалами, необходимыми для принятия окончательных решений.

Сейчас по пути в Берлин, его особенно заботила проблема безопасности западных границ Советской страны.

В течение долгих предвоенных лет, фактически с первых дней революции, западная граница на всем своем протяжении была границей вражды. На землях Прибалтики Юденич формировал свои отряды для броска на Петроград. Гнездом, где зрели антисоветские заговоры, плацдармом, откуда забрасывались в Советский Союз шпионы и диверсанты, в течение многих лет оставалась Польша.

Враждебной была Румыния. Фашистский террор царил на Балканах.

Сам собой напрашивался вопрос: неужели советские люди даром пролили кровь, защищая свою Родину и освобождая Европу от гитлеровского ига? Неужели теперь, когда наступил мир, пограничные с Советским Союзом государства снова окажутся под властью антисоветских правительств, царей, королей, диктаторов?

Значит, советский народ снова будет жить под постоянной угрозой? Значит, надо будет опять тратить гигантские средства на вооружение, на строительство все новых и новых укреплений на западной границе? И это в то время, когда каждый рубль, каждая копейка необходимы для того, чтобы залечить раны все еще кровоточащей земли…

Можно ли рассчитывать, что делу восстановления страны помогут союзники, и прежде всего еще более разбогатевшие за годы войны Соединенные Штаты Америки, с начала прошлого века не видевшие на своей территории ни одного вражеского солдата?

Нет, на серьезную помощь рассчитывать нельзя. Сталин хорошо помнил, как расчетливо и скупо оказывала ее Америка даже во время войны против общего врага.

Относительно такой помощи у Сталина была договоренность с Рузвельтом. Но Рузвельта нет. Новый же президент Соединенных Штатов Трумэн начал с того, что «временно» приостановил поставки по ленд-лизу.

Этот явно недружественный шаг Трумэна серьезно настораживал Сталина, хотя он, несмотря ни на что, искренне верил, что военный союз, сложившийся в годы борьбы с гитлеризмом, может перерасти в послевоенное мирное сотрудничество.

Сталин не был эмоциональным человеком. Он обладал характером рациональным и расчетливым. Веря в возможность послевоенного сотрудничества, он конечно же не забывал о неизбежных противоречиях двух антагонистических социальных систем, о коренном различии во взглядах, в идеалах, в образе жизни.

Однако Сталин исходил из того, что даже по капиталистическим понятиям такое сотрудничество должно быть выгодно союзникам, и прежде всего Соединенным Штатам.

Не только потому, что Советскому Союзу, как это было решено в Ялте, предстояло вступить в войну с Японией.

Сталин исходил из более долгосрочных прогнозов. Советский Союз не имеет общих границ с Соединенными Штатами. Военная угроза с его стороны исключена. Не является он и торговым конкурентом Америки. Вместе с тем советские рынки в первые послевоенные годы – естественно, лишь сырьевые – были поистине необозримы…

Да, Сталин не раз совершал серьезные ошибки, нарушал законы, утвержденные партией, выработанные Лениным. Но ленинская концепция мирного сосуществования государств с различными социальными системами всегда оставалась для Сталина незыблемой. Альтернативой ей являлась война. Для каждого мыслящего государственного деятеля такая альтернатива после только что окончившейся мировой трагедии была невозможна. По крайней мере в обозримом будущем…

Сталин верил в реальность послевоенного мирного сотрудничества. Верил и в то же время сомневался…

В данном случае причиной этих сомнений отнюдь не была присущая Сталину подозрительность. Дело было серьезней и глубже.

Уже через две недели после Ялтинской конференции, 25 февраля 1945 года, посол Советского Союза в Соединенных Штатах Громыко прислал в Наркоминдел донесение, которое Молотов тотчас передал Сталину. В этом донесении красным карандашом были подчеркнуты строки о том, что в госдепартаменте США вынашивается план создания послевоенного блока стран Западной Европы: Франции, Бельгии, Голландии, Испании и Италии.

Громыко писал, что, по замыслу его инициаторов, этот блок во что бы то ни стало должен находиться под влиянием США и Англии. В экономическом отношении его должны были поддерживать главным образом Соединенные Штаты.

Сталин долго размышлял над этими строками.

Конечно намерение Англии и после войны играть доминирующую роль в Европе было ясно ему и раньше. Понимал Сталин и то, что дряхлеющая Британская империя может играть такую роль только при активной поддержке Соединенных Штатов. Но на Ялтинской конференции Рузвельт прежде всего заботившийся об интересах Соединенных Штатов, страны, которая была и осталась империалистической, вовсе не собирался целиком передоверять Черчиллю заботу об этих интересах в Европе. Судя по всему, Рузвельт действительно верил в возможность послевоенного сотрудничества с Советским Союзом.

Однако последующие события, и главное из них – сепаратные переговоры Даллеса с Вольфом в Берне, – привели Сталина в ярость. Такое предательство в масштабах целого государства внушало Сталину отвращение. Уполномочив Даллеса вести переговоры с немцами за спиной еще продолжавшего войну Советского Союза, Соединенные Штаты совершили именно такое предательство. Пусть переговоры окончились безрезультатно. Пусть Рузвельт, отвечая на возмущенный протест Сталина, в предсмертном послании вновь и вновь заверил его в своих дружеских чувствах к Советскому Союзу и в готовности довести совместную борьбу с общим врагом до полной победы. Все равно подозрения в душе Сталина не улеглись.

Сталин отчетливо представлял себе намерения Черчилля. С большей или меньшей точностью он, пожалуй, мог предсказать, как поступит английский премьер в тех или иных обстоятельствах. Но Трумэн, ставший президентом Соединенных Штатов Америки всего лишь три месяца назад, был Сталину не ясен ни как человек, ни как политик.

Молотов подробно рассказал Сталину о своей встрече с Трумэном в Вашингтоне после Сан-Францисской конференции, положившей начало деятельности Организации Объединенных Наций. Судя по всему, новый президент Соединенных Штатов явно отступал от курса, намеченного в Ялте. Но, с другой стороны, он послал в Москву Гопкинса…

Чем руководствовался Трумэн, направляя в Кремль именно Гопкинса и конечно же зная, что этому человеку будет оказан самый дружественный прием? Чего хотел американский президент? Убедить советских руководителей отказаться от мысли сделать свою западную границу границей мира? Заставить их согласиться на восстановление старой Европы, со всеми ее антисоветскими очагами и гнездами?

Но стоило ли с подобными намерениями посылать в Москву Гопкинса, имя которого стало символом американо-советского сотрудничества? Ведь это имя столь тесно переплелось с именем Рузвельта, что после смерти президента Гопкинс как бы остался его тенью на земле.

Неужели этот человек согласился сыграть роль троянского коня? Или ему самому были неизвестны подлинные намерения Трумэна? Ведал ли Гопкинс, что творит? Верил ли в то, что способен сцементировать трещины, которые дало здание американо-советского сотрудничества? Но как могла эта вера сочетаться с ролью, которую ему предстояло сыграть? При несомненном уме Гопкинса, при его личной честности, в которой Сталин никогда не сомневался, подобное сочетание представлялось необъяснимым.

Где же разгадка?..

Сталин искал ответа на этот вопрос, мысленно возвращаясь к встрече с Гопкинсом в Кремле 26 мая – меньше двух месяцев назад…

В то время как Джозеф Дэвис выслушивал в Чекерсе антисоветские филиппики Черчилля, Гарри Гопкинс входил в кабинет Сталина в Кремле также со специальным поручением нового американского президента.

Худой, изможденный, подтачиваемый тяжкой болезнью бывший помощник президента Рузвельта после смерти патрона формально продолжал занимать свой пост, но фактически был уже не у дел. Неожиданно его вызвал Трумэн и предложил отправиться в Москву, чтобы обсудить со Сталиным вопрос о предстоящей встрече «Большой тройки».

Первый раз Гопкинс приехал в Москву в конце июля 1941 года. Печать всего мира писала тогда о молниеносном продвижении гитлеровских войск в глубь Советского Союза и предсказывала его падение если не в ближайшие дни, то через две-три недели. В американском посольстве держались того же мнения. Гопкинсу показывали по карте, где находились тогда передовые части группы немецких армий «Центр» под командованием фельдмаршала фон Бока. Бои шли под Смоленском. Это был последний крупный населенный пункт на пути от Минска, захваченного в конце июня, к Москве.

Столицу почти ежедневно бомбила немецкая авиация.

По советским сообщениям, к Москве прорывались лишь отдельные бомбардировщики «Люфтваффе». Но на улицах города каждую ночь вспыхивали пожары. От грохота зениток и разрывов бомб сотрясались стекла американского посольства.

«Выстоит ли Советский Союз хотя бы ближайшие месяцы? Есть ли смысл оказывать ему помощь?» – на эти вопросы Гопкинс должен был тогда, в сорок первом, ответить президенту Рузвельту.

Что же произвело на Гопкинса решающее впечатление? Беседы со Сталиным, во время которых загадочный советский руководитель категорически утверждал, что Россия выстоит? Нет, одно это на Гопкинса бы не повлияло. Достаточно было сопоставить слова Сталина с реальным положением на советско-германском фронте, чтобы они показались неубедительными.

Вместе с тем Сталин ничего не скрывал. С необъяснимой на первый взгляд откровенностью он обрисовал американскому представителю то поистине отчаянное положение, в котором оказалась Красная Армия. Гопкинс ждал, что, следуя элементарному расчету, Сталин постарается преуменьшить успехи гитлеровских войск. Но советский лидер рассказал о них даже больше, чем знали в американском посольстве. Поэтому-то его уверенные слова о том, что Красная Армия будет сражаться за каждую пядь советской земли, что Советский Союз не покорится Гитлеру ни при каких условиях, произвели на Гопкинса огромное впечатление.

Впрочем, дело было не только в Сталине. Москва, в которой Гопкинс пробыл несколько дней, повлияла на его душевное состояние не меньше, чем беседы в Кремле.

Из сообщений американской печати, из бесед с возвращавшимися на родину дипломатами Гопкинс знал о панике, царившей в столицах европейских стран, на чью территорию вступали немецко-фашистские войска.

Ничего подобного он не обнаружил в Москве. «Ни шагу назад!», «Победа или смерть!» – этими лозунгами, казалось, жила тогда советская столица.

По ночам грохотали зенитки. Лезвия прожекторов бороздили темное небо, выхватывая из мрака неподвижно висевшие аэростаты воздушного заграждения. Но по утрам трамваи, автобусы и троллейбусы были полны людьми, спешившими на работу. Иногда милиционеры останавливали движение, чтобы пропустить воинские колонны. Это были солдаты и люди в брезентовых или стеганых куртках, однако с винтовками за плечами. В посольстве Гопкинсу разъяснили, что это так называемое народное ополчение – добровольческие отряды из граждан, почему-либо не призванных в армию.

Все вместе взятое – спокойный, грозно-сдержанный вид Москвы в сочетании с откровенностью и вместе с тем уверенностью Сталина – побудило Гопкинса сообщить Рузвельту, что Россия, по его убеждению, будет сражаться до последнего солдата и ей следует оказать помощь боевой техникой.

В последующие три года Гопкинс со Сталиным не встречался. Однако из далекого Вашингтона он внимательно следил за великой битвой на полях России, переживая поражения советских войск и радуясь их успехам.

Почему? Только ли потому, что в самом начале войны, когда судьба Советского Союза висела на волоске, он был одним из тех, кто склонил президента помочь этой стране, или, говоря на языке бизнеса, вложить деньги в, казалось бы, безнадежное предприятие? А может быть, и потому, что Гопкинс сочувствовал идеям, во имя которых вел войну советский народ?

Нет, Гопкинс не больше сочувствовал коммунизму, чем сам Рузвельт. Но приход Гитлера к власти, фашистские бесчинства в Германии, претензии гитлеровцев на господство в Европе, а затем и попытка осуществить эти претензии с помощью самолетов и танков, – все это привело руководящую группу американских политиков и бизнесменов к выводу, что настало время сказать Гитлеру решительное «нет».

Итак, с одной стороны был Гитлер. После первых успехов в войне против Советского Союза, после нападения Японии на Пирл-Харбор он претендовал уже не только на европейское, но и на мировое господство.

С другой стороны существовал Советский Союз. Это государство никогда не угрожало Соединенным Штатам.

Об американской интервенции в России, казалось, забыли.

Границы страны были гостеприимно открыты для американских бизнесменов и особенно для инженеров, техников высококвалифицированных рабочих, многие из них, пострадав от кризиса, потрясшего Америку в тридцатых годах, нашли себе применение именно в Советском Союзе, приступившем к выполнению гигантских индустриальных планов.

Таким образом, сама жизнь способствовала тому, чтобы в Соединенных Штатах появились люди, которые, оставаясь далекими от коммунизма, тем не менее глубоко симпатизировали Советскому Союзу.

К таким людям относился бывший американский посол в Москве Джозеф Дэвис. К ним принадлежал и Гарри Гонкинс.

…В последний раз Гопкинс встречался со Сталиным в Ялте, во время Крымской конференции. Специальный помощник президента США был тогда членом американской делегации.

Теперь Гопкинсу, представлявшему нового американского президента, предстояло расчистить почву для первой послевоенной конференции трех союзных держав.

Прошло около трех недель с тех пор, как в Москве был торжественно отпразднован День Победы. Но Гопкинсу казалось, что праздник все еще продолжается. В июле 1941 года огромный город по вечерам погружался во тьму.

Улицы быстро пустели. На тротуарах не оставалось никого, кроме медленно шагавших патрулей. Сейчас Москва сияла тысячами огней. Центр города заполняли толпы людей, казалось наслаждавшихся самой возможностью ходить по улицам, не ожидая пронзительного воя сирены, грохота зениток, разрыва бомб.

Большинство мужчин еще носили военную форму, хотя многие уже и без погон. Не со всех оконных стекол были смыты пересекавшие их крест-накрест бумажные полосы.

Со стен домов покоробившиеся от зимних стуж и летних дождей плакаты еще звали советских людей стоять насмерть. Но, несмотря на все это, Гопкинс ощущал атмосферу праздника, которым продолжала жить советская столица.

Привычка Сталина работать вечерами и ночами была известна Гопкинсу. Поэтому он не удивился, когда встретивший его на аэродроме посол Соединенных Штатов в СССР Гарриман сказал, что первая встреча со Сталиным должна состояться сегодня же поздно вечером.

В назначенное время Гопкинс, сопровождаемый Гарриманом и представителем государственного департамента Боленом (ему предстояло быть переводчиком с американской стороны), шел по кремлевскому коридору. Все было здесь так же, как в 1941 году, и в то же время как-то иначе.

Может быть, лампы под потолком горели ярче, или паркет был тщательнее натерт, или на ковровых дорожках не осталось следов от десятков сапог, покрытых фронтовой дорожной пылью и грязью…

Дверь из приемной в кабинет Сталина была полуоткрыта. Как только американцы появились, уже знакомый Гопкинсу Поскребышев указал на эту приоткрытую дверь.

Гопкинс вошел в кабинет первым. В центре комнаты стояли Сталин и также известные Гопкинсу Молотов и переводчик Павлов.

Сталин и неотступно следовавший за ним Павлов пошли навстречу Гопкинсу.

Уже в Ялте, где после 1941 года Гопкинс увидел Сталина впервые, он был поражен тем, как Сталин изменился.

Волосы его, особенно на висках, поредели и приобрели желтовато-седой оттенок. Поседели и пожелтели усы. Под глазами отчетливо обозначились изрезанные морщинами мешки.

На тысячах портретов Сталин был запечатлен в тужурке с отложным воротником, в брюках, заправленных в сапоги. Тогда, в сорок первом, Гопкинс видел его именно таким.

Сейчас Сталин был в мундире с высоким, подпирающим щеки твердым стоячим воротником, с широкими погонами, на которых сияли расшитые золотом крупные звезды, в полуботинках вместо привычных мягких сапог.

На левой стороне мундира поблескивала золотая звездочка.

– Здравствуйте, господин Гопкинс. Мы очень рады снова видеть вас на советской земле, – сказал Сталин, глядя Гопкинсу прямо в глаза и протягивая ему руку. На мгновение продлив рукопожатие, он повторил: – Очень рады.

Гопкинс поздоровался с Молотовым и спросил, оправился ли господин министр после битв в Сан-Франциско.

Молотов слегка пожал плечами и ответил обычным своим ровным, лишенным эмоций голосом с легким заиканием:

– Не помню особ-бых битв. Настоящие битвы уже закончились. Там были лишь споры.

По обе стороны длинного стола стояли стулья. Сталин указал Гопкинсу место не напротив себя, а рядом.

– Разрешите мне, господин Сталин, – сказал Гопкинс, – сесть там же, где я сидел… тогда. – Он указал на стул по другую сторону стола.

– Вы верите в приметы? – с добродушной усмешкой спросил Сталин.

– В хорошие приметы. Вернее, в хорошие традиции, – тоже с улыбкой ответил Гопкинс.

Все расселись – американцы с одной стороны, Сталин, Молотов и Павлов – с другой.

– Прежде чем перейти к сути возложенного на меня поручения, – первым начал Гопкинс, – мне хотелось бы рассказать вам, господин Сталин, о последних днях президента Рузвельта.

Это было начало несколько неожиданное для Гарримана и Болена, но последний быстро перевел то, что сказал Гопкинс.

Сталин медленно наклонил голову, как бы соглашаясь с намерением Гопкинса и в то же время отдавая дань памяти покойного.

– Смерть президента Рузвельта явилась для всех нас тяжелой утратой, – негромко сказал Гопкинс. – В Ялте еще ничто не предвещало такого быстрого и трагического конца. Покойный президент, – продолжал он, – был человеком большой воли. В Ялте шла речь о делах важных не только для наших стран, но и для всего человечества. Сознание этого придавало ему силы.

– Сознание большой цели всегда придает людям силу? – слегка покачав головой, сказал Сталин. – Низкие цели лишают ее даже сильных, – добавил он после паузы. – Мы слушаем вас, господин Гопкинс.

– На обратном пути из Ялты мне уже было ясно, что силы президента на исходе. При его состоянии здоровья он сделал все возможное и даже невозможное. Я был уверен, что он исчерпал все свои жизненные ресурсы. Но, к счастью, их оказалось больше, чем можно было предполагать. Вернувшись домой, президент продолжал активную деятельность. Он не раз говорил мне, что надо закрепить союз стран и народов, разгромивших гитлеровскую Германию. Для этого, указывал он, надо много работать.

В день своей смерти президент написал несколько писем и подписал некоторые важные документы.

– В том числе и письмо товарищу Сталину, – произнес Молотов. – Оно датировано двенадцатым апреля.

Сталин молча посмотрел на Молотова. По его взгляду трудно было понять, одобряет он Молотова или осуждает за то, что тот прервал Гопкинса.

– Да, – сказал Гопкинс, обращаясь к Сталину, – письмо президента к вам было последним из вообще написанных им…

Голос Гопкинса чуть заметно дрогнул.

– Вы, конечно, помните содержание этого письма, – продолжал он. – Президент снова подтверждал то, что руководило им по отношению к России много лет: чувство искренней дружбы. Я позволил себе напомнить то, что вам известно из самого письма, потому что это имеет прямое отношение к моей теперешней миссии.

Сталин снова молча наклонил голову, как бы заранее соглашаясь, что между последним письмом Рузвельта и нынешней миссией Гопкинса должна существовать прямая связь.

– Ни один из врачей президента не ожидал, что это случится так внезапно и кончится так быстр0, – тихо проговорил Гопкинс. – После удара президент уже не приходил в сознание и умер без страданий.

– От такой же болезни умер наш Ленин, – сказал Сталин. – Кровоизлияние в мозг. Это произошло уже после удара, из-за которого его рука оказалась парализованной.

– С частичным параличом президент, как вы знаете, свыкся давно. Ум его оставался могучим. Никто не знает, о чем президент думал до того, как потерял сознание. Но если бы меня спросили, я бы без колебаний ответил: он думал о близкой победе.

– Я полагаю, – медленно произнес Сталин, – он думал и о том, что будет после победы.

– Несомненно, – согласился Гопкинс. – Когда мы возвращались из Ялты, президент говорил мне, что покидает конференцию с обновленной верой в то, что наши страны смогут сотрудничать в дни мира столь же успешно, как и во время войны. Он не раз возвращался к этой теме.

– Мы здесь, – сказал Сталин, делая широкий жест, словно подчеркивая, что имеет в виду не только Молотова и Павлова, – также не раз беседовали на эту тему.

– Наконец, – продолжал Гопкинс, – я хочу сказать о том чувстве уважения и восхищения, которое покойный президент испытывал к вам лично, господин Сталин. Впрочем, вам приходилось выслушивать это не раз и не только от президента Рузвельта.

Сталин внимательно взглянул на Гопкинса, как бы желая определить, нет ли в его последних словах какого-либо подтекста. Но осунувшееся лицо американца не меняло своего выражения. По-видимому, воспоминания о Рузвельте захватили его целиком.

– Иногда подобные чувства выражаются людьми привычно, по инерции, – после короткого молчания заметил Сталин, – а иногда для того, чтобы скрыть совсем иные чувства. Но президент Рузвельт никогда не опускался до этого. Он говорил то, что думал.

Теперь настала очереди Гопкинса внимательно посмотреть на Сталина. Он знал, что деятельность Даллеса в Берне осложнила отношения между Советским Союзом и Соединенными Штатами. Не хотел ли Сталин косвенным образом напомнить об этом сейчас?

Их взгляды встретились. На внешне невозмутимом лице Сталина обычно нельзя было прочесть никаких чувств.

Но Гопкинсу показалось, что на этот раз лицо Сталина как бы говорило: «Нет, нет, не сомневайтесь, я сказал то, что действительно думаю. Случившееся больно ранило меня, но не изменило мнения о Рузвельте. Когда после смерти американского президента мы назвали его великим, то сделали это искренне».

– На обратном пути из Ялты, – снова заговорил Гопкинс, – президент много говорил и о новой встрече, которая обязательно должна состояться. Он не сомневался, что эта встреча произойдет в Берлине.

– В Ялте товарищ Сталин предложил тост именно за встречу в Берлине, – вставил Молотов.

– У Молотова хорошая память на тосты, – с усмешкой произнес Сталин. – Впрочем, у него вообще хорошая память, – уже серьезно добавил он.

Гопкинс подумал, что, может быть, напрасно он так много говорит о прошлом. Ведь его послали сюда не для этого. Он видел, что Гарриман бросает на него нетерпеливые взгляды, а Болен переводит с таким видом, как будто его заставляют делать вовсе не то, что нужно.

«Нет! – мысленно воскликнул Гопкинс. – Прошлое так легко не забывается! В особенности такое прошлое.

Четыре года отделяют нашу первую встречу от этой. Четыре года и миллионы трупов. Я выполняю поручение Трумэна, но не как чужой человек. В этом кабинете я оставил частицу себя…»

– Господин Сталин, – сказал Гопкинс, – я хорошо помню первую встречу с вами. Вы говорили мне тогда о готовности вашего народа вести войну против Гитлера до тех пор, пока победа не будет обеспечена. Вернувшись домой, я сказал президенту Рузвельту, что Советский Союз никогда не покорится Гитлеру. Президент предложил программу помощи вашей стране. Многие люди у нас были тогда убеждены, что Гитлер победит. Но Рузвельт пошел против течения.

– Таким людям, как президент Рузвельт, часто приходилось идти против течения, – сказал Сталин, – но они достигали берега победителями.

– Рузвельт мертв, – продолжал Гопкинс, – что же касается меня, то я устал и болен. Если я не отказался от миссии, которую возложил на меня президент Трумэн, то лишь потому, что хотел лично передать эстафету…

– Мы надеемся еще не раз видеть господина Гопкинса в Москве, – с несвойственной ему сердечностью сказал Сталин. – Мы уверены, что встретим его и на предстоящей конференции…

– Это зависит от бога и… – Гопкинс запнулся. – Существуют вопросы, – продолжал он уже иным, официальным тоном, как бы давая понять, что переходит к исполнению возложенной на него миссии, – которые я и посол Гарриман хотели бы обсудить с вами, господин Сталин, и с господином Молотовым. Прежде чем к ним перейти, мне хотелось бы начать с самого главного. Речь идет об основных, фундаментальных отношениях между Советским Союзом и моей страной.

– Разве в этих фундаментальных отношениях произошли какие-либо перемены? – спросил Сталин, подчеркивая слово «фундаментальных».

– Разрешите мне высказать все по порядку, – как бы давая Сталину понять, что просит не перебивать себя, быстро сказал Гопкинс. – Вы знаете, что еще совсем недавно, скажем два месяца назад, американский народ проявлял огромную симпатию к Советскому Союзу и полностью поддерживал хорошо известную вам политику президента Рузвельта. Разумеется, всегда находились всякие Херсты и Маккормики, которые были против нашего сотрудничества с Россией и всячески старались помешать Рузвельту.

Но народ их не поддержал. Иначе он не избирал бы Рузвельта четыре раза подряд. Большинство американцев верило, что, несмотря на огромное различие между нашими странами – политическое и идеологическое, – мы можем сотрудничать и после войны.

Гопкинс на мгновение замолчал, думая, что Сталин, может быть, захочет прокомментировать его слова.

Но Сталин слушал его молча. Вынув из кармана трубку, он положил ее на стол возле себя.

– Однако сейчас, – продолжал Гопкинс, – возникла опасность, что общественное мнение Соединенных Штатов может измениться. В чем-то оно уже изменилось.

– Значит, после смерти президента «всякие Херсты и Маккормики» стали брать верх? – не с иронией, а скорее с участием спросил Сталин.

– Я не хотел бы упрощать дело, – с упреком возразил Гопкинс. – Причин, меняющих настроение американцев, несколько, но сейчас я констатирую лишь сам факт. Президент Трумэн, посылая меня в Москву, выразил обеспокоенность нынешней ситуацией.

– Президент Трумэн хотел бы внести коррективы в политику Рузвельта? – настороженно спросил Молотов.

– О нет, – поспешно ответил Гопкинс. – Он хочет продолжать политику Рузвельта. Но тем не менее ситуация кажется мне серьезной. Я слишком болен, чтобы предпринять такое путешествие без серьезных причин…

Сталин сочувственно наклонил голову. Из сообщения Громыко он знал, что Гопкинс действительно болен. Кроме того, ему было известно, что после прихода Трумэна к власти этот человек фактически находится не у дел. Не Гопкинсу, а Бирнсу – новой звезде, восходящей на американском дипломатическом небосводе, – поверяет новый президент свои мысли и намерения. Но для поездки в Москву Трумэн все же выбрал именно Гопкинса. Почему?

Чтобы продемонстрировать преемственность своей политики? Или, наоборот, чтобы замаскировать перемены?

Об этом сейчас думал Сталин, хотя лицо его оставалось внимательным и бесстрастным.

Как бы отвечая на его раздумья, Гопкинс сказал:

– Я приехал сюда не только потому, что считаю положение серьезным, но главным образом потому, что верю в возможность приостановить нынешнюю тенденцию и найти базу для движения вперед.

Не прикасаясь к лежавшей перед ним трубке, Сталин взял из открытой зеленой коробки папиросу и закурил. Он делал это подчеркнуто медленно, как бы давая возможность Гопкинсу высказаться до конца.

Но Гопкинс молчал.

– Каковы же конкретные причины изменения того, что господни Гопкинс назвал общественным мнением Соединенных Штатов? – слегка наклоняясь вперед и переводя взгляд с Гопкинса на Гарримана, спросил Сталин.

– Точные причины не так-то просто назвать, – ответил Гопкинс. – Я пока что хотел лишь подчеркнуть, что без поддержки общественного мнения, без поддержки бывших сторонников Рузвельта президенту Трумэну будет очень трудно продолжать прежнюю политику по отношению к Советскому Союзу. В нашей стране общественное мнение играет особую роль…

– Может быть, господин Гопкинс хочет сказать, что «всякие Херсты и Маккормики» теперь признаются в Соединенных Штатах подлинными выразителями общественного мнения? – продолжал Сталин, кладя дымящуюся папиросу на край хрустальной пепельницы. – Господин Гопкинс сказал, что «пока что» хочет сослаться на общественное мнение как на одну из общих причин. Будем считать, что он это сделал. Может, теперь он перейдет к причинам более конкретным?

Гопкинс почувствовал, что атмосфера постепенно сгущается. Ссылкой на такой объективный фактор, как общественное мнение, он хотел дать Сталину понять, что ни президент Трумэн, ни он, Гопкинс, здесь ни при чем… Но, судя по всему, Сталин воспринял это как простую риторику.

– Хорошо, – с отчаянной решимостью начал Гопкинс, – перейдем к конкретным причинам. Прежде всего это вопрос о Польше.

– Ах, так, – кивая головой, насмешливо произнес Сталин. – Кстати, сколько километров от самой крайней западной границы Польши до любого из побережий Соединенных Штатов? Тысяч шесть? Или больше?

– Я понимаю вашу иронию, маршал, – сказал Гопкинс, – но есть вопросы, в которых расстояния играют не главную роль.

– Проблема Польши относится именно к таким вопросам?

– Если говорить об Америке, да.

– А если говорить о Советском Союзе, то нет, – жестко сказал Сталин. – Для нас, живущих рядом с Польшей, расстояния играют очень важную роль.

Сделав небольшую паузу, он заговорил ровным и спокойным тоном, обращаясь не только к Гопкинсу, но и к остальным американцам:

– Молотов рассказал мне о своей беседе с президентом. Насколько я понял, президент недоволен тем, что ялтинское решение не выполняется. Так? – спросил он, обернувшись к Молотову.

Все молчали.

– Да, решение Ялтинской конференции о Польше до сих пор не выполнено. Это правда, – продолжал Сталин. – О чем мы договорились в Ялте? У нас, политиков, должна быть хорошая память. Но иногда она нам все-таки изменяет. Тогда нашу память надо… освежать. В Ялте мы договорились о том, что Польша получит существенное приращение территории на севере и на западе.

– Но о размере этих приращений было условлено проконсультироваться с новым польским правительством, – заметил Гарриман.

– Вот! – удовлетворенно произнес Сталин. – У господина Гарримана, я вижу, хорошая память. «С новым польским правительством», – раздельно повторил он, не спуская глаз с Гарримана. – Но где оно, это «новое польское правительство»? – Сталин даже посмотрел по сторонам, словно желая убедиться, что такого правительства и в самом деле нет. – Есть Временное правительство Польши, с которым мы, Советский Союз, поддерживаем дипломатические отношения. Никакого другого правительства нет.

– Мы движемся по заколдованному кругу, господин Сталин, – нетерпеливо заговорил Гарриман. – В Ялте было решено создать такое правительство, которое имело бы более широкую базу, чем это было возможно раньше, до освобождения западной части Польши. Поэтому вы, главы государств, условились, что нынешнее Временное правительство Польши будет реорганизовано на более широкой демократической основе, с включением в него и лондонских поляков. Но в Соединенных Штатах Америки создалось сейчас впечатление, что Советский Союз отступает от согласованного решения. Правительство так и не реорганизовано.

– Советский Союз никогда не отступает от согласованных решений, господин Гарриман, – назидательным тоном произнес Сталин. – Не отступал, не отступает и не отступит никогда. Наши союзники – вот они порой действительно отступали. Однако мы старались смотреть на это… снисходительно.

– Но проблема Польши сводится сейчас к реорганизации правительства. Новое правительство Польши не может быть создано без прямого содействия Советского Союза. Ведь территорию Польши занимают ваши войска! – воскликнул Гопкинс.

– Вы ошибаетесь, господин Гопкинс, – отрицательно покачав головой, сказал Сталин. – Проблема Польши, как выяснилось, в другом.

– В чем же? – почти одновременно спросили Гопкинс и Гарриман.

Глаза Сталина неожиданно сощурились, на губах заиграла злая улыбка, открывая подпалины усов и пожелтевшие от постоянного курения зубы.

– В том, – медленно проговорил он, – что Советский Союз хочет иметь своим соседом дружественную Польшу, а господин Черчилль и его лондонские поляки желают воскресить на наших границах систему санитарного кордона.

– Но ни у правительства, ни у президента Соединенных Штатов такого намерения нет! – быстро сказал Гопкинс.

– Господин Гопкинс, конечно, лучше знает намерения Соединенных Штатов. Что же касается меня, то, говоря о санитарном кордоне, я прежде всего имел в виду Англию. Английские консерваторы не желают дружественной Советскому Союзу Польши и хотят создать там правительство, соответствующее их намерениям. Но мы на это не согласимся. Уверен, что и поляки тоже.

Сталин говорил сухо и отчужденно. А ведь еще совсем недавно он был добродушен, подчеркнуто вежлив, даже мягок…

Гопкинс хорошо знал, что, сказав «нет», Сталин уже не отступит ни на шаг.

С внезапной тоской Гопкинс подумал, что напрасно приехал сюда, напрасно, вопреки врачам, встал с постели, напрасно пересек океан и напрасно сидит теперь в этом кремлевском кабинете.

Размышляя о неминуемо близкой смерти, Гопкинс говорил себе, что прожил жизнь не зря. Добившись, чтобы России была оказана помощь, он не подвел ни свою страну, ни столь любимого им президента. Он не обманул и этого порой загадочного, порой прямолинейно-жесткого не скрывающего своих намерений человека, который сидел сейчас напротив него. Большинство людей в Вашингтоне – в Белом доме и на Капитолийском холме – считали Сталина восточным деспотом, коварным византийцем, чуждым, враждебным всему тому, чем руководствовались в своей жизни американцы. Гопкинс знал, что порой этот человек может быть и жестоким, безжалостным. Однако он всегда поражал Гопкинса своей прямотой и, несомненно, огромной волей.

«Чьи же интересы я защищаю в Москве на этот раз?» – с горечью спрашивал себя Гопкинс. Рузвельта?

Но его уже нет на свете. Трумэна? Но Гопкинс недостаточно хорошо знал этого человека, столь случайно оказавшегося президентом Соединенных Штатов. Черчилля? Его Гопкинс знал хорошо. Перед отъездом Гопкинса в Москву Трумэн показал ему последние письма и телеграммы Черчилля. Дым войны еще заволакивал небо Европы. Рука об руку сражаясь за дело победы, еще гибли люди – русские, американцы и англичане, – а строки, написанные Черчиллем, дышали ненавистью к русским.

…Человеку, которого звали Гарри Гопкинс, оставалось жить не больше года. Он всегда был истинным американцем. Поэтому воспринимал как само собой разумеющийся тот факт, что его страна выходила из войны самой богатой, почти не пострадавшей от военной бури, если не считать жертв, которые унесло и еще продолжало уносить сражение на Дальнем Востоке. Но исход и этой войны – Гопкинс, естественно, знал о секретном ялтинском соглашении – был теперь тоже связан с Советским Союзом. Все это должно было привести и действительно привело Гопкинса к самому важному для него выводу: будущее мира прямо зависит от отношений между его страной и Россией…

Как бы Гопкинс ни старался казаться спокойным, сейчас его раздирали противоречивые чувства. Он вынужден был вести словесный бой со Сталиным из-за Черчилля.

Отдавая должное уму и воле британского лидера, он, как и президент Рузвельт, никогда его не любил.

Дома, в сорок первом году в Кремле и уж конечно совсем недавно в Ялте все казалось Гопкинсу ясным. Сейчас же он находился в смятении. В польском вопросе Сталин был, конечно, прав, но в то же время в ушах Гопкинса звучали панические предупреждения Черчилля о «закате Европы», если она станет «красной».

Наконец Гопкинс решился нарушить тягостное молчание.

– Господин Сталин, – твердо произнес он, – я представляю здесь не британского премьер-министра, а президента Соединенных Штатов. Хочу заверить вас, что президент хочет существования такой Польши, которая дружески относилась бы к Советскому Союзу. Более того, вдоль всех советских границ он хочет видеть дружественные вам страны.

Сказав эти слова, Гопкинс подумал: «Хочет?..» Усилием воли он постарался погасить сомнения.

– Если это так, – уже прежним своим добродушным тоном произнес Сталин, – то насчет Польши мы могли бы легко договориться. Когда я говорю «мы», – пояснил он, – то имею в виду и поляков и Советский Союз.

Сомнения снова проснулись в душе Гопкинса. «Не слишком ли категорически сказал я о позиции Трумэна? – думал он. – Достаточно ли учитываю тот факт, что уже не Рузвельт является сейчас президентом Соединенных Штатов…»

Впрочем, отношения между Рузвельтом и Гопкинсом тоже не всегда развивались гладко. Иногда Рузвельт отдалял от себя своего помощника. Затем приближал его снова.

Но главное, в чем Рузвельт и Гопкинс всегда находили общий язык, была взаимная вера в то, что надежной гарантией будущего мира является сотрудничество с Советским Союзом. Пусть не всегда и далеко не во всем. Но сотрудничество в главном – в том, от чего зависит мир на земле.

Что же касается Трумэна… Новый президент недвусмысленно дал Гопкинсу понять, что намерен во всем следовать линии покойного президента. Следовательно, Гопкинс имел право сделать свое заявление. И все же…

Гопкинс снова напомнил Сталину, что общественное мнение Америки меняется, что антисоветские настроения растут, но что готовность маршала положительно решить польский вопрос, несомненно, будет способствовать улучшению ситуации.

– Конечно, польский вопрос можно уладить, – с едва уловимой усмешкой сказал Сталин. От него не укрылось, что Гопкинс повторяется. – Но только не в том случае, если британские консерваторы попробуют возродить санитарный кордон.

Точка над «и» была поставлена. К вопросу о Польше возвращаться более не следовало.

– Разумеется, – снова заговорил Гопкинс, – Польша не единственный вопрос, который мне поручено поставить. У президента Трумэна есть, например, желание встретиться с вами, господин маршал, и обсудить все проблемы, возникающие в связи с окончанием войны в Европе.

Сталин молча наклонил голову.

– В случае вашего согласия, – продолжал Гопкинс, – можно было бы наметить время и место такой встречи.

– Относительно места я уже ответил президенту, – сказал Сталин. – Мы предлагаем Берлин.

– Очевидно, президент получил это ваше послание после моего отъезда из Вашингтона.

– Молотов вручит вам и господину Гарриману копии, – сказал Сталин.

Молотов тотчас же сделал пометку на лежавшем перед ним листке бумаги.

– Мы ожидаем, – снова заговорил Гопкинс, – что Советское правительство назначит своего представителя в Контрольном совете для Германии. Нашим представителем президент уже назначил генерала Эйзенхауэра…

– Что же, – сказал Сталин, – Советский Союз будет представлять маршал Жуков.

– Есть и другие вопросы. Например, о дате вступления Советского Союза в войну с Японией, о перспективе созыва мирной конференции, о составе комиссии по репарациям…

– Мы готовы обсудить все это, – сказал Сталин, – вы, очевидно, еще не раз встретитесь с Молотовым. Что же касается меня, то я всегда готов вас видеть.

– Тогда, может быть, сегодня мы не будем больше отнимать у вас время, – сказал Гопкинс, поглядев на Гарримана. Тот кивнул.

Американцы сделали движение, чтобы подняться со своих мест, но Сталин остановил их движением руки.

– Мне хотелось бы кое-что высказать, прежде чем мы расстанемся, – спокойно сказал он. – В начале нашей беседы господин Гопкинс сослался на общественное мнение Америки. Я не хочу использовать советское общественное мнение в качестве маскировки и буду говорить от имени Советского правительства и от себя лично. Вы сказали, господин Гопкинс, – пристально глядя на американца и как будто желая проникнуть в самую глубину его души, продолжал Сталин, – что в американских кругах произошло охлаждение к Советскому Союзу. Да, мы это чувствуем Соединенные Штаты не только без всякого предупреждения начали маневрировать с поставками по ленд-лизу. Вместе с Англией вы односторонне провели акт капитуляции немецких войск в Реймсе без нас. Потребовалась вторая берлинская, капитуляция, чтобы восстановить справедливость. Вы, – делая ударение на этом слове, повторил Сталин – задерживаете значительную часть немецкого торгового флота, на который имеем право и мы. Есть и некоторые другие факты, – он сделал легкое движение рукой – о них мы еще успеем сказать. Таким образом, возникает вопрос: нет ли у Соединенных Штатов намерения оказать давление на Советский Союз, вести с ним переговоры под нажимом? В таком случае мне хотелось бы… разрушить эти ваши иллюзии.

– Вы не правы, маршал! – воскликнул Гарриман. – Неужели вам не ясно, что, направив в Москву Гарри Гопкинса президент Трумэн не случайно выбрал человека, который не только был близок к покойному президенту, по известен как один из поборников политики сотрудничества с Советским Союзом? Президент Трумэн послал Гопкинса именно потому, что знал: с ним вы будете говорить с той прямотой, которую, как мы все знаем, вы так любите!

Сталин перевел свой взгляд с Гопкинса на Гарримана и поглядел на него внимательными, немигающими глазами.

– Да, – негромко сказал он. – Я люблю прямоту и откровенность. Потому прошу и вас быть откровенным. Господин Гопкинс утверждает, что причина охлаждения к нам со стороны Соединенных Штатов кроется в проблеме Польши. Но почему это охлаждение произошло, как только Германия была побеждена и вам, американцам, стало казаться, что русские уже больше не нужны?

Хотя Сталин говорил, почти не повышая голоса, но в его словах столь явно прозвучали гнев и горечь, что американцы растерянно молчали.

Наконец Гопкинс сказал:

– Мне больно выслушивать такие подозрения. Поверьте, они необоснованны! Что же касается Польши, то у меня нет никакого права решать эту проблему. Я просто хотел пояснить, что польский вопрос стал для американского общественного мнения как бы символом нашей способности решать те или иные проблемы вместе с Советским Союзом. Сама по себе Польша для нас особой роли не играет. Проблема имеет для нас скорее нравственную сторону, чем политическую.

– Нравственную? – с нарочитым удивлением переспросил Сталин. – Что ж, это очень удобная позиция, господин Гопкинс: заслоняться то общественным мнением, то нравственностью. Кто же отныне будет решать, что нравственно, а что нет? Соединенные Штаты? Но ведь невозможно соединить в одном лице функции президента и папы римского.

– Президент Соединенных Штатов никогда не имел подобных намерений, – возразил Гопкинс.

– Прошу извинить меня, – с затаенной усмешкой произнес Сталин. – Я не имел в виду конкретного американского президента. Я просто использовал некий символ. Еще мне хочется сказать, – уже без всякой иронии и даже с оттенком сердечности продолжал Сталин, – что я далек от предположения, будто господин Гопкинс умышленно хочет прятаться за американское общественное мнение. Я знаю, что он честный и откровенный человек.

С этими словами Сталин, опираясь на край стола, стал подниматься.

Встали со своих мест и все остальные.

Гопкинс выходил из комнаты последним. На самом пороге он задержался. Сталин и его переводчик стояли в нескольких шагах от двери.

Гопкинс подошел к Сталину и тихо спросил:

– Неужели здание дружбы, заложенное вами и президентом Рузвельтом, дает серьезную трещину?

– Если это и так, то нашей вины в том нет, – ответил Сталин.

– Я очень болен, господин маршал, – с грустью сказал Гопкинс. – Для меня нестерпима мысль, что это здание, в фундаменте которого есть и мои камни, становится неустойчивым. Скажите положа руку на сердце: вы считаете возможным, чтобы теперь, когда наступил мир, отношения между нашими странами остались такими же, как и тогда, когда у нас был общий враг?

– Я считаю это не только возможным, но и необходимым, – убежденно ответил Сталин.

– Тогда последний вопрос. Люди не вечны. Вы уверены, что другие… ну, те, что придут после нас, будут придерживаться вашей точки зрения?

– Если говорить о нашей стране, – ответил Сталин, – то да, уверен. Не потому, что это точка зрения моя, а потому, что ее диктует сама жизнь.

– Спасибо, – сказал Гопкинс, – сегодня мне легче будет заснуть. До свидания, до следующей встречи.

Он протянул Сталину руку.

«Вот так…» – подумал Сталин, мысленно восстанавливая все детали своей недавней беседы с Гопкинсом.

Время текло медленно. Два или три раза в вагон заходил Молотов с шифровками, только что полученными из Москвы и Берлина. Радиостанция поезда работала непрерывно. На некоторые из телеграмм Сталин тут же диктовал короткие ответы. Вскоре после ухода Молотова его старший помощник Подцероб приносил эти ответы на подпись.

Пообедал Сталин в одиночестве. Все остальное время стоял у окна…

Иногда на станционных разъездах Сталин видел встречные поезда. С передних площадок паровозов на Сталина глядели его же портреты. Уже в маршальской форме.

Только лицо на этих портретах оставалось молодым, таким, каким было до войны. Черные усы. Черные брови.

Черные волосы…

– Время! – с несвойственной ему грустной интонацией тихо проговорил Сталин. Он сознавал, что война не прошла для него бесследно. Он быстро стареет. Иногда сдает сердце. Врачи, к которым Сталин никогда не любил обращаться, неопределенно и вместе с тем успокаивающе говорят: «Сосуды!..»

«Мне нужно еще несколько лет! – подумал Сталин. – Хотя бы год! Выиграть еще одну битву, добиться еще одной победы, может быть не менее важной, чем уже достигнутая… И тогда…»

Наступал вечер. Сквозь зеркальное стекло уже трудно было что-нибудь разглядеть. Но Сталин по-прежнему стоял у окна, поглощенный своими мыслями…