Пройдут годы, и Черчилль в своих мемуарах напишет, что 21 июля, на очередном заседании Конференции, Трумэн с самого начала показался ему как бы другим человеком. Президент и раньше старался держаться как преуспевающий бизнесмен, всем своим видом говорящий: «Мои дела идут превосходно! А ваши?..» Но сегодня, нарочно появившись в зале на несколько секунд позже, чем Сталин и Черчилль, Трумэн каждым своим движением, казалось, излучал торжествующую энергию.

Легкой, пружинящей походкой он подошел к столу возле которого уже стояли Черчилль и Сталин, небрежным движением протянул руку первому и с силой пожал кисть второго.

Затем, не ожидая, когда его партнеры усядутся, первым опустился в кресло и громко объявил:

– Заседание открыто! По поручению министров иностранных дел сегодня будет докладывать мистер Бирнс.

– Я начну с вопроса, по которому было достигнуто согласие, – своей привычной скороговоркой начал Бирнс. – Мы условились, что Совет министров должен быть учрежден не позднее первого сентября. Правительству Китая, а также Временному правительству Франции будут посланы телеграммы с приглашением принять участие в работе Совета до того, как будет официально объявлено о его учреждении.

Бирнс сделал паузу.

– Будем щадить самолюбие других, – усмехнувшись, добавил он. – Следующий вопрос, – продолжал Бирнс официальным тоном, – экономические принципы в отношении Германии. Так как доклад подкомиссии был только что представлен и наши делегации не успели как следует изучить его, мы предлагаем перенести обсуждение этого вопроса на завтра. Наконец, следующим был польский вопрос, – медленно, словно подчеркивая, что именно этот вопрос является сейчас главным, произнес Бирнс. – Его нам предстоит обсудить сегодня.

– Что же именно мы будем сегодня обсуждать? – спросил Сталин.

Бирнс пожал плечами.

– Мы будем обсуждать вопрос о ликвидации «лондонского» правительства.

– И о выполнении ялтинской Декларации? – не то спрашивая, не то утверждая, сказал Сталин.

– Разумеется, – с легкой укоризной подтвердил Бирнс. – В этой связи я вынужден констатировать, что созданная нами подкомиссия не достигла полного соглашения. Вопросы, по которым остались разногласия, были обстоятельно обсуждены. По некоторым пунктам удалось достигнуть соглашения, но другие, наиболее серьезные, так и остались нерешенными. Нам не остается ничего другого, как передать их на обсуждение глав правительств.

Трумэн несколько свысока посмотрел на Сталина. Тот сидел в своей обычной позе. Лицо его показалось президенту усталым лицом пожилого человека, который к тому же, по слухам, накануне отъезда в Потсдам перенес сердечный приступ.

– Я хочу перечислить вопросы, предлагаемые на ваше рассмотрение, джентльмены, – повышая голос, с новой энергией продолжал Бирнс. – Первый относится к передаче активов польскому правительству и к признанию польским правительством обязательств в отношении Соединенных Штатов и Великобритании. Второй: о проведении в Польше свободных выборов и обеспечении там свободы печати.

«Итак, бык наконец взят за рога», – с удовлетворением подумал Трумэн. Начинался открытый бой. «Свободные выборы» должны были стать тем главным рычагом, с помощью которого Трумэн и Черчилль намеревались ликвидировать польское Временное правительство национального единства.

«Свободные выборы» означали равноправное участие в них всех партий, существовавших в довоенной Польше. Конечно, устранить коммунистов от участия в выборах при нынешних условиях невозможно. Но оно будет парализовано свободой действий контрреволюционных партий, свободой заговоров, организуемых агентами Даллеса, свободой травли коммунистов со страниц новых польских газет, на создание которых Соединенные Штаты не пожалеют денег.

«Свободные и ничем не беспрепятственные выборы» – эта формулировка была записана в коммюнике «О Польше», принятом несколько месяцев назад в Крыму. Пусть Сталин попробует ее теперь пересмотреть!

Трумэн размышлял, как ему вести себя, если Сталин попытается изменить ялтинскую формулировку. Очевидно, надо будет резко оборвать его. Прочесть соответствующее место из коммюнике. А впрочем, стоит ли что-то еще читать, что-то цитировать… «А что, если, – думал Трумэн, – без всяких околичностей, прямо в лоб, спросить Сталина, представляет ли он себе силу взрыва двадцати тысяч тонн тринитротолуола?..» Трумэн знал, что никогда не сделает этого. Никогда?.. По крайней мере, не раньше, чем станет известно мнение начальников штабов. А оно станет известно только завтра…

Сейчас вопрос о свободных выборах в Польше был ключевым. Трумэн с нетерпением ждал обсуждения именно этого вопроса.

Но пока что Бирнс говорил о британских денежных претензиях к Польше. Он отметил, что Великобритания и Соединенные Штаты готовы передать принадлежащие Польше ценности ее законному правительству, но лишь после того, как порядок передачи будет детально обсужден правительствами Польского государства и Соединенных Штатов. При этом правительство Польши должно взять на себя ряд обязательств перед западными союзниками.

– У русской делегации на этот счет несколько иное мнение, – сказал Бирнс. – Она настаивает, чтобы все принадлежащие Польше ценности были безоговорочно переданы нынешнему правительству в Варшаве.

Сделав паузу, Бирнс спросил:

– Будем ли мы обсуждать пункты разногласий по мере их оглашения, или я могу докладывать дальше?

– Выслушаем сначала доклад, – предложил Сталин, – а затем перейдем к обсуждению.

– После дискуссии, – продолжал Бирнс, не дожидаясь ответа от Трумэна и Черчилля, – согласован пункт о содействии польскому правительству в деле возвращения на родину поляков-эмигрантов, в том числе служащих в польских вооруженных силах и торговом флоте. Разумеется, – Бирнс строго посмотрел на Сталина, – мы ожидаем, что возвратившимся полякам будут предоставлены личные и имущественные права на равных основаниях со всеми польскими гражданами.

Бирнс с удовлетворением отметил, что Сталин едва заметно кивнул.

– По следующему пункту возникли разногласия, – объявил Бирнс. – Вот этот пункт: «Три державы принимают во внимание, что Временное польское правительство, в соответствии с решениями Крымской конференции, согласилось провести свободные и ничем не воспрепятственные выборы, в которых все демократические и антинацистские партии будут иметь право принимать участие и выставлять кандидатов. Три державы выражают серьезную надежду, что выборы будут проведены таким образом, чтобы для всего мира было ясно, что все демократические и антинацистские круги польского общественного мнения имели возможность свободно выразить свои взгляды… Далее, три державы ожидают, что представители союзной печати будут пользоваться полной свободой сообщать миру о ходе событий в Польше до и во время выборов». Бирнс снова сделал паузу.

– Советская делегация, – продолжал он, – предлагает исключить две последние фразы этого пункта. Мистер Иден не возражает, но при условии, что о свободном допуске в Польшу представителей союзной печати будет так или иначе упомянуто.

– Господин Иден стоит за пересмотр ялтинской формулировки? – неожиданно спросил Сталин.

Этот вопрос застал Бирнса врасплох. Он отлично знал, что никаких специальных упоминаний о «представителях союзной печати» и об их «полной свободе» в ялтинском коммюнике не содержалось.

– Может быть, мой вопрос непонятен? – видя, что молчание затягивается, сказал Сталин. – Я поставлю его иначе. Что из прочитанного господином Бирнсом является цитатой из ялтинского решения и что нет?

Среди американской делегации возникло замешательство. Гарриман что-то говорил Трумэну на ухо. Бирнс наклонился к президенту, стараясь это расслышать. Между тем лицо Сталина сохраняло невинно-вопросительное выражение.

– О представителях прессы в ялтинских решениях ничего не говорится, – наконец сказал Бирнс.

– Именно это я и хотел уточнить! – добродушно отозвался Сталин. – Я совсем не против прессы. Я только хотел попросить, чтобы господин Бирнс напоминал нам, когда он цитирует ялтинские решения, а когда говорит от себя. Господин Иден оправдан. Оказывается, он вовсе не против Ялты. Он просто разошелся во мнениях с Молотовым. Это еще не так страшно.

Сталин иронически усмехнулся, и это задело Идена.

– Мне бы не хотелось играть здесь роль подсудимого, даже если его ожидает оправдательный приговор, – сказал он. – Я просто предложил компромиссную формулировку, а именно: исключить все, что следует за словами «три державы выражают серьезную надежду» и до слов «свои взгляды». То есть все, что предопределяет характер выборов. Я полагал, что иду на компромисс, который советская делегация будет приветствовать. Но относительно допуска представителей союзной печати я настаиваю.

– Почему господин Иден полагает, – спросил Сталин, – что предложенный им компромисс является уступкой Советскому Союзу? Он просто пошел навстречу интересам и достоинству Польши. Надо приветствовать это. И если господин Иден сделает еще один шаг в этом направлении, я думаю, можно будет всем нам согласиться с его предложением. Два разумных шага при всех обстоятельствах лучше, чем один…

Предупреждая смех, который мог возникнуть в зале, Трумэн поспешно спросил:

– Что вы имеете в виду?

– В тексте, который прочел нам господин Бирнс, – с видимой готовностью ответил Сталин, – ясно сказано, что польское правительство должно выполнить Крымскую декларацию. А в ней предусмотрено все, включая выборы. Подписали декларацию господин Черчилль, я и предшественник господина Трумэна великий президент Рузвельт.

Наступила невольная пауза. Упомянув Рузвельта, Сталин назвал его великим. Почему он это сделал? Потому, что в самом деле столь высоко ценил покойного американского президента, или потому, что хотел таким образом противопоставить его Трумэну?

У Сталина, безусловно, были основания испытывать неприязнь к новому президенту Соединенных Штатов. Высокомерный прием, оказанный Молотову, беспричинная приостановка поставок по ленд-лизу, постоянная поддержка Черчилля в его стремлении создать конфронтацию с Советским Союзом в Европе – все это, конечно, не могло расположить Сталина к Трумэну.

Из всех сидящих в этом зале только один человек знал, что, называя Рузвельта великим, Сталин испытывал сильное чувство, которое всегда овладевало им, когда он вспоминал Рузвельта. Как политический деятель Сталин никогда не переоценивал Рузвельта, отлично понимая, что он был представителем своего класса, своей социальной системы. Но как человек Сталин не мог не отдавать должного личному обаянию покойного президента, его уму и такту, той мужественной борьбе, которую он долгие годы вел со своим мучительным физическим недугом.

Только один человек в этом зале – по роду своей работы знавший лучше других историю и своеобразие советско-американских отношений – мог подтвердить, что, назвав Рузвельта великим, скупой на положительные оценки Сталин искренне выразил давно владевшее им чувство.

Этим человеком был посол Советского Союза в Соединенных Штатах Америки Андрей Андреевич Громыко.

Услышав слова Сталина о Рузвельте, произнесенные с неподдельным уважением и глубокой горечью, Громыко вспомнил то, что произошло всего несколько месяцев назад.

Это было в Ялте. После очередного заседания Сталину доложили, что Рузвельт почувствовал некоторое недомогание.

– Поедем к нему, – сказал Сталин Громыко.

Когда машина Сталина подъехала к резиденции Рузвельта, офицеры охраны американского президента, предупрежденные о приезде советского лидера, ждали его у входа.

Сопровождаемый Громыко – с ним он не нуждался в переводчике – Сталин прошел через просторную гостиную на первом этаже и медленно поднялся по лестнице, устланной мягкой ковровой дорожкой.

Рузвельт лежал на широкой кровати в пижаме, наполовину укрытый пестрым шотландским пледом. Шторы на окнах были опущены. В комнате стоял полумрак.

Сталин не стал спрашивать Рузвельта, как он себя чувствует, желая подчеркнуть, что не хочет придавать своему приезду протокольный характер, что этот приезд нечто большее, чем визит вежливости. Подойдя к кровати, он просто сказал:

– Нам очень захотелось навестить вас.

Рузвельт, видимо, понял и оценил чувства Сталина.

– Спасибо, что вы приехали, – сказал он. – Я выбыл из строя ненадолго. Это скоро пройдет.

Громыко знал жесткий и суровый характер Сталина, да и сам вовсе не был склонен к сентиментальности. Его удивила та особая мягкость, с которой Сталин обращался к Рузвельту.

Пробыв у президента минут десять, Сталин попрощался и вышел. Спускаясь по лестнице, он задержался и сказал Громыко:

– Какая несправедливость! Как природа жестока к этому человеку!

Вспоминая сейчас о Ялте, Громыко вгляделся в лицо Сталина, редко выдававшее какие-либо чувства. Громыко показалось, что на мгновение оно приняло выражение глубокой скорби.

Но только на мгновение. Как бы вернувшись из прошлого в настоящее, Сталин вновь заговорил своим обычным тоном – вежливым, спокойным, временами шутливым и в то же время жестким.

– Все, что мы хотели сказать в связи с польским вопросом, – продолжал развивать свою мысль Сталин, – уже сказано в Крымской декларации. Чем заново пересказывать эту декларацию, да еще выбирая лишь то, что кому-либо из нас нравится, не правильнее ли просто подтвердить ее?

Трумэн, самолюбие которого было уязвлено упоминанием о «великом президенте», раздраженно сказал:

– Но после Ялты прошло пять месяцев! За это время могло произойти – и произошло! – много нового. Иначе нам вообще не стоило снова собираться. В Ялте, в то время, когда еще шла война, не имело смысла обсуждать вопрос о присутствии иностранных корреспондентов на польских выборах.

– Его не к чему поднимать и сейчас, – возразил Сталин. – Иностранные журналисты будут приезжать в Польшу, а не к польскому правительству. Несомненно, они будут пользоваться полной свободой. Лично я уверен, что жалоб на польское правительство с их стороны не будет. Для чего же заранее обижать поляков подозрением, будто они не желают допускать корреспондентов?

Выждав несколько мгновений, Сталин сказал:

– Давайте оборвем этот пункт на словах «демократические и антинацистские партии будут иметь право принимать участие и выставлять кандидатов». А остальное исключим.

– Но в этом же нет никакого компромисса! – воскликнул Черчилль.

В зале раздался приглушенный смех. Вместе со всеми беззвучно рассмеялся Сталин.

– Но почему же? – спросил он. – Будем считать это компромиссом по отношению к польскому правительству.

Снова все рассмеялись. Даже Трумэн.

– Я полагал целесообразным, – вполголоса сказал Черчилль, которому, судя по всему, было не до смеха, – усилить предлагаемую формулировку, а не ослабить ее.

– К чему это делать? – спросил Сталин.

На этот раз на выручку Черчиллю решил прийти Трумэн. Он ведь только что смеялся вместе со всеми и должен был искупить свою вину.

– Мы очень интересуемся вопросом о выборах в Польше, потому что имеем у себя шесть миллионов граждан польского происхождения, – сказал Трумэн. – Если выборы в Польше будут проведены совершенно свободно и наши корреспонденты смогут передавать свою информацию о проведении и итогах выборов, то это будет очень важно для меня как президента. Если польское правительство будет знать заранее, что три державы требуют от него обеспечения этих свобод, оно, конечно, весьма тщательно выполнит требования, содержащиеся в решениях Крымской конференции.

– Я думаю, – сказал Сталин, – вот видите, мистер Иден, я иду на компромисс – внести такое предложение: после слов «выставлять кандидатов» поставить запятую, а дальше сказать: «Представители союзной печати будут пользоваться полной свободой сообщать миру о ходе и итогах выборов».

В данном случае Сталин и в самом деле пошел на компромисс. На совещании министров иностранных дел Молотов, хорошо понимая подлинные цели Англии и Соединенных Штатов, решительно возражал против попыток навязать польскому правительству любые обязательства, посягающие на его суверенность. Сталин избрал «средний путь», считая, что самое важное – обсуждение новых границ Польши на севере и западе – еще впереди.

Однако Трумэн решил, что ему удалось сломить Сталина.

– Это меня устраивает! – воскликнул он.

– Я тоже согласен, – коротко отозвался Черчилль. Вопрос о выборах в Польше и о допуске на них

представителей союзной печати был решен.

– Следующий вопрос – о выполнении Ялтинского соглашения об освобожденной Европе и странах-сателлитах, – провозгласил Бирнс.

Существо этого вопроса сводилось к тому, чтобы готовить единый документ об Италии и о странах – бывших сателлитах Германии или все же два отдельных документа.

Специально подчеркнув, что вопрос этот вызвал разногласия на подготовительном совещании министров, Бирнс тем самым делал новую попытку пересмотреть соглашение, достигнутое на пленарном заседании по его же собственной инициативе.

Сразу после Бирнса слово взял Трумэн. Делая вид, что американская делегация всегда стояла и продолжает стоять за два документа, то есть вопреки первоначальному американскому плану, он сказал, что Италию следует отделить от таких стран, как Румыния, Болгария, Венгрия и Финляндия, поскольку Италия капитулировала первой, и добавил, что между правительствами США и Италии существуют дипломатические отношения, тогда как с другими странами-сателлитами у Америки таких отношений нет.

Сталин реагировал на эти слова Трумэна мгновенно.

– Что ж, – сказал он, – я не стану возражать, если в документ будет включено заявление о готовности трех держав установить дипломатические отношения и с другими странами-сателлитами.

Но Трумэн уже понял свою ошибку.

– Я не могу согласиться на это! – воскликнул он. – Мы еще не готовы установить с ними дипломатические отношения! Кроме того, мы никогда не были в состоянии войны, например, с Финляндией! Но когда правительства других стран-сателлитов будут преобразованы на основе свободных выборов, мы охотно восстановим с ними дипломатические отношения.

Это был уже явный шантаж. Даже Черчилль, полностью согласный с Трумэном по существу, посмотрел на него с презрением: потомственный аристократ на миссурийского торгаша.

Между тем Сталин, видимо, не обнаружил в словах Трумэна ничего особенного.

– Повторяю, – сказал он, – если решение вопроса осложняется тем, что Соединенные Штаты не имеют дипломатических отношений с этими странами, то мы можем упростить ситуацию и добавить слова: «Три правительства заявляют, что они считают возможным восстановить с ними дипломатические отношения».

– На это я согласиться не могу! – снова воскликнул Трумэн.

– Тогда, – с сожалением, но непримиримо сказал Сталин, – придется отложить рассмотрение обоих проектов – и об Италии и об упоминавшихся странах. Или – или. Без предложенного мною добавления я согласиться не могу.

Сталин произнес эти слова негромко, но они прозвучали для Черчилля как стук наглухо захлопнувшейся двери. Ни входа, ни выхода… Черчилль слишком хорошо знал Сталина по прежним встречам – в Москве, в Тегеране, в Ялте, – чтобы не сознавать значения слов, только что произнесенных советским лидером. Ему стало окончательно ясно, что на отдельные документы Сталин теперь ни при каких условиях не пойдет. Оставалось одно из двух: или уступить ему, или оставить вопрос несогласованным. Черчилля особенно угнетало то, что американцы сами себе расставили ловушку. Сначала они предложили объединить Италию и Восточную Европу в одном списке, а когда Сталин на это согласился, начали бить отбой.

Скороговоркой заявив, что британская делегация присоединяется к американской, Черчилль недовольно сказал:

– Время идет, джентльмены! Мы уже сидим здесь целую неделю и ни о чем существенном не договорились!

– Но почему же? – с обидой возразил Бирнс. В словах Черчилля ему послышался упрек по своему адресу. – Первый пункт сегодняшней повестки касался ликвидации польского эмигрантского правительства в Лондоне, и по этому пункту мы пришли к соглашению. Мы можем продолжить обсуждение других вопросов повестки. Я имею в виду польскую западную границу. Советская делегация представила вчера документ по этому вопросу.

По мере того как Бирнс говорил, лицо Черчилля постепенно прояснялось: Бирнс нашел лучший выход из положения. В конце концов, документ, объединяющий Италию с другими сателлитами или отделяющий ее от них, все равно имел бы чисто теоретический характер – практически применять его можно было бы по-разному. Вопрос же о польской границе – это реальность! Один из основных вопросов, ради которых главы правительств и приехали сюда. Сейчас должно произойти одно из главных сражений с тех пор, как в Европе наступил мир.

– Разрешите мне сделать заявление относительно западной границы Польши, – многозначительно начал Трумэн. – Ялтинским соглашением было установлено, что германская территория оккупируется войсками четырех держав: Соединенных Штатов, Великобритании, Советского Союза и Франции, которые получают каждая свою зону оккупации. Вопрос относительно границ Польши хотя и затрагивался в Ялте, но в решении было сказано, что окончательно он должен быть разрешен на Мирной конференции. На одном из наших первых заседаний мы решили, что исходным пунктом для обсуждения будущих границ Германии мы принимаем границы декабря 1937 года…

Вот когда Трумэн использовал согласие Сталина, вырванное с трудом и в общем-то чисто условное, взять за основу Германию 1937 года!

«А я-то считал ту дискуссию бесплодной, – подумал Черчилль. – Этот Трумэн, видимо, все-таки знал, что делал!»

Он пристально глядел на Сталина. Ему казалось, что советский лидер воспользуется первой же паузой, чтобы высказать свои соображения. Сталину, в сущности, достаточно было бы процитировать строки из ялтинского коммюнике, где говорилось о праве Польши получить существенное приращение территории на севере и на западе. За Мирной конференцией оставалось лишь «окончательное определение» западной границы Польши. Трумэн напрасно пытался представить дело так, будто вопрос о польских границах лишь «затрагивался» на ялтинской встрече и в конце концов был отложен…

Сталин молча курил.

Ободренный этим, Трумэн продолжал:

– Мы определили наши зоны оккупации и границы этих зон. Мы отвели войска в свои зоны, как это было установлено. Но сейчас, по-видимому, еще одно правительство – польское – получило зону оккупации, и это было сделано без консультации с нами. Нам трудно согласиться с таким решением вопроса… Я дружественно отношусь к Польше и, возможно, полностью соглашусь с предложениями Советского правительства относительно ее западных границ. Но я не хочу делать этого теперь, так как для этого будет другое место, а именно Мирная конференция.

Пожалуй, впервые за все это время Черчилль целиком одобрял Трумэна. Президент и в самом деле произнес хитроумную речь. Он как бы выставил перед советской делегацией ряд мишеней, среди которых главные было трудно отличить от второстепенных. Второстепенные мишени оказывались наиболее близкими и как бы сами вызывали огонь на себя.

Западные лидеры не сомневались, что Сталин сейчас откроет огонь именно по этим второстепенным мишеням. Ведь он же действительно никогда не говорил всерьез о том, что сегодняшнюю Германию нужно представить себе в границах 1937 года! Само собой разумеется, он напомнит сейчас об этом, а заодно также и о том, какие усилия потребовались от Советского Союза для того, чтобы Англия и США отвели войска в свои зоны. Наконец, он не преминет оспорить слова Трумэна о якобы существующей польской зоне оккупации… В результате главный вопрос – о новых границах Польши – может быть отодвинут на неопределенное время. Но Сталин молчал. Он докурил свою папиросу и что-то сосредоточенно чертил на лежавшем перед ним листке бумаги. Со стороны могло показаться, что Сталин целиком поглощен этим занятием. На самом же деле он думал и вспоминал. Старался понять, кто же обманывал его два месяца назад – Трумэн или Гопкинс? Или новый президент обманул и его и Гопкинса?

…Тогда Гопкинс в одной из бесед сам поднял вопрос о новых границах Польши. От имени Трумэна он попросил Сталина откровенно высказать свой взгляд на будущее этой страны. Сталин сказал, что Советский Союз, более чем какое-либо другое государство, заинтересован в существовании сильной демократической Польши. Демократической, потому что только в этом случае Польша будет поддерживать дружеские отношения с Советским Союзом. Сильной, потому что за последние тридцать лет немцы дважды наступали на Россию именно через «польский коридор», а Польша была слишком слаба, чтобы наглухо запереть его…

Сталин говорил с Гопкинсом, ничего не скрывая. Он сказал, что вопросы безопасности Советского Союза и граничащей с ним Польши тесно, неразрывно связаны между собой. Заявил, что в отличие от царской Россия, стремившейся подавить и ассимилировать Польшу, Советский Союз начинает новую эру в советско-польских отношениях. Главным содержанием этой эры будет дружба, фундамент которой уже заложен в совместной антигитлеровской борьбе Красной Армии, Армии Людовой, участников польского Сопротивления.

Тогда же Сталин напомнил, что, согласившись в Ялте на «линию Керзона», он сделал уступку Западу, и прежде всего президенту Рузвельту. Эта «линия» была изобретена не русскими, а Керзоном, Клемансо и представителями Соединенных Штатов на «Совете» Антанты 1919 года, куда Россию вообще не пригласили, хотя речь шла о ее западной границе.

Внимательно выслушав Сталина, Гопкинс тогда сказал, что полностью понимает советскую политику по отношению к Польше и сочувствует тем принципам, на которых эта политика строится.

Он добавил, что с таким же пониманием относится к этой политике и Трумэн.

Теперь выяснялось, что это была ложь. Своим только что сделанным заявлением Трумэн показал, как он относится не на словах, а на деле к будущему Польши. Если Гопкинс был искренен, когда говорил, что новый президент США готов продолжать политику Рузвельта во всем, в том числе и в польском вопросе, значит, Трумэн обманул, предал и Гопкинса и Рузвельта. Сознавая это, Сталин испытывал возмущение и лишь напряжением воли сдерживал ярость.

И все же он еще не разгадал до конца подлинные намерения Трумэна.

Нагромождая самые различные аргументы, чисто формальные или имеющие отдаленное отношение к существу дела, Трумэн, как пока еще предполагал Сталин, стремился не просто оспорить размер территорий, на которые по праву претендовала Польша. Он хотел похоронить вопрос о польских границах, оставить его нерешенным, отложить до Мирной конференции, которой, как он теперь был убежден, вообще не суждено состояться. Когда главным фактором международной жизни станет атомная бомба, все будет решаться не на конференциях, а в Белом доме и в Пентагоне.

Черчилль еще не читал отчета Гровса, но и он хотел отложить решение о польских границах до тех пор, пока не станут известны результаты британских выборов. После этого он дал бы настоящий бой Сталину уже в качестве человека, обладающего всей полнотой власти…

Когда Трумэн кончил говорить, Сталин сделал еще несколько быстрых штрихов на листке бумаги, как бы заканчивая какой-то рисунок, потом перевернул листок и сказал:

– В решениях Крымской конференции было отмечено: главы трех правительств согласились, что восточная граница Польши, то есть граница с Советским Союзом, должна пройти по «линии Керзона». Так?

Спорить с этим было бессмысленно: Сталин наизусть цитировал ялтинское решение.

Бирнс, как и Черчилль, хорошо знал, что «линия Керзона» была в свое время навязана России Западом.

Никто из американцев или англичан не решился возразить советскому лидеру.

– Отлично, – с удовлетворением констатировал Сталин. – Но тогда вы не можете не помнить и то, что в ялтинских решениях черным по белому сказано: Польша должна получить существенное приращение территории на севере и на западе. «Должна», господа! Это цитата. Впрочем, может быть, мне изменяет память и кто-нибудь желает что-либо уточнить?

Трумэн бросил быстрый взгляд на Гарримана. Но Гарриман, и Черчилль, и Иден знали, что Сталин точно цитирует ялтинское решение.

– Значит, и это никто не оспаривает, – продолжал Сталин. – Пойдем дальше. В решении говорится, что по вопросу о размерах этих приращений в надлежащее время будет спрошено мнение нового польского правительства национального единства и что вслед за этим – я подчеркиваю: «вслед»! – окончательное определение западной границы Польши будет дано на Мирной конференции. Так вот, мне кажется, что «надлежащее время» настало. Войну мы выиграли. Польское правительство национального единства существует. Почему же президент Трумэн помнит только о Мирной конференции? Ей предстоит рассмотреть и многие другие вопросы. Однако это не мешает нам обсуждать и решать их здесь. Почему же вопрос о польских границах должен стать исключением? Словом, я полагаю, что в Ялте мы принимали решения для того, чтобы проводить их в жизнь. Может быть, кто-нибудь полагает иначе?

– Нет, я тоже так считаю, – не очень уверенно подтвердил Трумэн и, словно спохватившись, добавил: – Но у нас не было и нет никакого права предоставлять Польше зону оккупации!

Сталин не обратил на эту реплику никакого внимания.

– Теперь, – сказал он, – польское правительство национального единства выразило свое мнение относительно западной границы. Это мнение известно нам всем.

– Но западную границу Польши никто и никогда не утверждал!

– Сейчас я говорю о мнении польского правительства, – ответил Сталин.

– Мы получили его только сегодня и не успели с ним ознакомиться!

– Мы не торопим, – возразил Сталин. – Но высказать свое мнение о западной границе Польши нам необходимо. Сегодня или завтра – это не имеет никакого значения. Теперь, если у президента Трумэна есть желание, поговорим о так называемой пятой зоне оккупации. Я полагаю, что вопрос этот поставлен неточно. В свое время мы получили ноты от американского и британского правительств…

Трумэн больше всего боялся упоминаний о документах прошлого. Многих документов он не помнил или просто не знал, а поспешно наводить справки о них – значило бы публично проявить свою некомпетентность.

На этот раз на выручку Трумэну пришел сам Сталин.

– В этих нотах ставился вопрос о том, чтобы не допускать польскую администрацию в западные районы, пока не будет окончательно решен вопрос о западной границе Польши. Но мы этого не могли сделать, потому что немецкое население ушло вслед за отступавшими германскими войсками на Запад. Польское же население шло вперед, следуя за наступающей Красной Армией. Оно шло по своей земле, и никто не вправе упрекнуть за это поляков. Наша армия нуждалась в том, чтобы в ее тылу, на той территории, которую она занимала, существовала местная администрация. Армия не может одновременно создавать администрацию в тылу, воевать и очищать территорию от врага. Поэтому мы пустили поляков. Вот и все. В этом духе мы в свое время и ответили на американскую и английскую ноты. Теперь этот вопрос поднимается снова. Однако я не понимал раньше и не понимаю теперь: какой вред может быть нанесен нашему общему делу, если поляки создают свою администрацию на той территории, которая все равно должна принадлежать им?

Если бы Трумэн и Черчилль захотели откровенно ответить на этот вопрос Сталина, они должны были бы сказать: «Вы все время ссылаетесь на Ялту. Но мы приехали сюда именно для того, чтобы пересмотреть ялтинские решения и ликвидировать те уступки, на которые пошел Рузвельт».

Однако заявить нечто подобное вслух было, конечно, невозможно. Пришлось говорить совсем другое.

– У меня лично, – заявил Трумэн, – нет никаких возражений относительно будущей границы Польши. Но мы условились, что все, все части Германии должны находиться в ведении четырех держав. А теперь выходит, что важные части Германии будут находиться под оккупацией страны, не входящей в состав этих четырех держав, то есть Польши. Разве это не нарушение ялтинской договоренности?

«Правильный ход! – отметил Черчилль. – Трумэн, видимо, кое-чему научился у Сталина». Английскому премьеру уже давно хотелось ввязаться в спор, но он выжидал, пока конфронтация между Трумэном и Сталиным станет совершенно очевидной.

Не отвечая прямо на вопрос Трумэна, Сталин сказал:

– Не понимаю, что вас, собственно, беспокоит? Может быть, репарации с той части бывшей Германии, которую теперь занимают поляки? Что ж, мы готовы от них отказаться.

– У нас нет намерения получить их, – высокомерно возразил Трумэн.

«Не то, не то! – на этот раз отметил Черчилль. – Во-первых, если такого намерения нет у тебя, то оно есть у меня. Кроме того, Сталин, видимо, хочет свести столь важный территориальный вопрос только к репарациям».

Но Сталин вовсе не собирался сводить дело к ним. Он снова напомнил о ялтинском решении расширить границы Польши на западе и на севере. Таким образом, Сталин возвращался на тот плацдарм, на котором чувствовал себя неуязвимым. Наконец Черчилль не выдержал.

– Я хотел бы многое сказать о границах Польши, особенно о западной, – громко заявил он, – но, насколько я понимаю, время для этого еще не пришло.

Черчилль тут же понял, что не очень удачно выразил свою мысль. Он боялся, как бы Трумэн, увязнув в споре о «пятой зоне» оккупации, не создал впечатления, что вопрос о границах решен «де-факто», и не свел все к разговору о правомерности или неправомерности создания польской администрации на освобожденных землях.

Трумэн почувствовал это.

– Определение будущих границ принадлежит Мирной конференции, – объявил он.

Слова Трумэна вызвали у Черчилля двойственное чувство. Он полагал, что, вновь напомнив о Мирной конференции, президент поступил правильно, ибо тем самым подчеркнул необязательность ялтинских решений о польских границах. Но, с другой стороны, его можно было понять так, что он вообще отказывается обсуждать здесь вопрос о границах. С этим Черчилль согласиться не мог. Да, разумеется, он хотел оттянуть окончательное решение вопроса до тех пор, пока не станет ясным, что его резиденцией по-прежнему остается дом в Лондоне на Даунинг-стрит, 10. Но отказаться от обсуждения вопроса о польских границах вообще – значило бы выпустить из рук рычаг, с помощью которого предполагалось, так сказать, перевести стрелку и поставить вопрос о будущем Польши в прямую зависимость от состава польского правительства и социальной системы в этой стране.

Что касается Сталина, то на данном этапе дискуссии он стремился во что бы то ни стало удержать польскую проблему в повестке дня. Для этого он предпочел временно отойти от вопроса о границах и вернуться к поднятому ранее самим Трумэном вопросу о польской администрации.

Сталин снова стал терпеливо разъяснять, что Красная Армия должна была иметь надежный тыл и что положение, при котором немецкое население либо бежало за своими отступающими войсками, либо стреляло в спину советским войскам, было нетерпимо.

– Это я понимаю и сочувствую, – вынужденно сказал Трумэн.

– Конечно, – добавил Сталин, как бы заканчивая мысль, – это вовсе не значит, что я сам определяю границы. Если вы не согласитесь с той линией, которую предлагает польское правительство, вопрос о границах повиснет в воздухе.

Казалось, сам того не сознавая, Сталин помогал Трумэну оставить польский вопрос открытым.

Но это только казалось…

Сталин уже понимал, что между намерениями Трумэна и Черчилля существует несомненное противоречие. Как только он замолчал, Черчилль возмущенно воскликнул:

– Но как же можно оставить этот вопрос без решения?!

– Когда-нибудь его придется решить… – заметил Сталин, как бы давая понять, что не он виноват в том, что решение откладывается.

Этим он превратил Черчилля в своего союзника, хотя и временного.

Да, вопреки Трумэну, Черчилль считал нужным продолжать обсуждение польского вопроса. Затягивать, но продолжать. Не желая идти на прямую конфронтацию с президентом, Черчилль решил воспользоваться его же тактикой. Поднимая второстепенные вопросы, лишь косвенно связанные с проблемой польских границ, Трумэн хотел вообще прекратить обсуждение этой проблемы. Черчилль избрал тот же путь, но с противоположной целью: так или иначе продолжить обсуждение.

Он поднял вопрос о поставках продовольствия германскому населению, «изгнанному» из Польши. Оставаясь на «своих» землях, оно могло бы прокормить себя.

Сталин заметил, что никаких немцев на польских землях нет, ибо они ушли вслед за своими войсками. Вовлеченный в новую дискуссию, Черчилль произнес многословную речь. Из нее явствовало, что добровольный или недобровольный уход немцев означает, что они должны будут жить и питаться за счет немецких жителей тех районов, куда переселятся. Это могло бы ослабить военно-экономический потенциал послевоенной Германии, что вовсе не входило в английские и американские планы. Разумеется, умолчав об этом, Черчилль сказал все же, что отторжение от Германии территорий в пользу Польши обречет немцев на голод.

Сталин слушал Черчилля очень внимательно. Выслушав его, он еще раз убедился, что достиг своей тактической цели: прекратить обсуждение польского вопроса Трумэну пока что не удастся. Теперь надо было вернуть дискуссию на главный, магистральный путь. Но сделать это следовало исподволь и осторожно…

– В соответствии с ялтинским решением мы обсуждали вопрос о польских границах, – сказал Сталин. – А теперь перешли к продовольственному снабжению Германии. Если вы хотите обсуждать этот вопрос, пожалуйста, я не возражаю.

– Но вопрос о границах порождает много других, важных и не предусмотренных ранее! – сразу же откликнулся Черчилль. – Мы не можем от них уйти. В частности, президент не случайно спросил: чьей зоной оккупации являются германские земли, которые сейчас заняты поляками…

Этот вопрос поначалу мог показаться риторическим. На самом же деле он был вестником нового массированного наступления на советскую делегацию.

Трумэн и Черчилль, перебивая друг друга, обрушили на Сталина град вопросов.

Почему Польша претендует на такую значительную часть немецкой территории? Кто в таком случае помешает Франции потребовать Саар и Рур? И что тогда останется от Германии?

Слушая Трумэна, Сталин вновь подумал, что лицемерию нового американского президента, видимо, нет границ. Сталин помнил – хорошо помнил! – слова Гопкинса о том, что Трумэн вернулся к уже похороненной, казалось, идее расчленения Германии, против которой всегда возражал Советский Союз, и предлагает разделить ее на три государства. Баварию, Вюртемберг и Баден Трумэн хотел, например, объединить с Австрией и Венгрией. Сталин сразу же понял, что такое государство с населением в двадцать с лишним миллионов человек и со столицей в Вене президент конечно же хотел создать в качестве противовеса Советскому Союзу…

Кроме того, по словам Гопкинса, Трумэн решительно выступал за отделение от Германии Саара и Рура. Теперь он же делал этот вопрос оружием полемики со Сталиным и старался доказать, что, ратуя за расширение польских границ, Советский Союз тем самым кладет начало расчленению Германии.

Сталин сидел молча, словно выжидая, когда вопросы иссякнут и он сможет выбрать те из них, на которые сочтет нужным ответить.

Когда Трумэн и Черчилль умолкли, Сталин снова напомнил, что решение о новых границах Польши было принято в Ялте.

Едва он закончил свой ответ, с новым, неожиданным заявлением выступил Черчилль. Он усомнился в том, что немцы, как заявил Сталин, покинули земли, которые заняты поляками, и сказал, что, по его сведениям, на этих землях находится сейчас около двух с половиной миллионов германских граждан. Сталин тут же выразил готовность проверить эти сведения. Тогда Черчилль, как бы заходя с другого фланга, вернулся к вопросу о снабжении продовольствием населения Германии. Он стал вновь доказывать, что вопрос о польских границах не так прост, как могло показаться в Ялте, и что он неизбежно породит многие новые вопросы, которые не возникали, пока шла война.

Как только Черчилль замолчал, Трумэн снова поспешил заявить, что, по его. мнению, вопрос о польских границах вообще не может быть разрешен на данной конференции.

Опять вмешался Черчилль. На этот раз он произнес длинную речь о том, какие трудности для послевоенной Европы создаст то массовое перемещение людей, которое станет неизбежным, если Польша получит новые территории. Если три или четыре миллиона поляков, говорил Черчилль, будут перемещены с востока от «линии Керзона», то три или четыре миллиона немцев должны будут уступить место полякам на западе. Такое перемещение создаст хаос. Оно невыгодно ни полякам, ни союзникам. Если немцы, как утверждал Сталин, покинули земли к востоку и западу от Одера, то следовало бы поощрить их возвращение на эти земли.

Казалось, Черчилль собирается говорить бесконечно. Он обвинил поляков в том, что они подрывают продовольственное снабжение германского населения, возлагают на западные державы непосильную обязанность кормить это население. Тем самым поляки обрекают немцев на жизнь, мало чем отличающуюся от жизни в фашистских концентрационных лагерях…

Сталин, разумеется, мог ответить на любой из этих вопросов. Но он понимал, что любой его ответ вызовет лавину новых вопросов. Становилось все яснее, что Трумэн да в конечном счете и Черчилль стараются либо затянуть осуществление ялтинских решений о Польше, либо доказать, что оно вообще невозможно, и взять судьбу этой страны целиком в свои руки.

Сталин подумал, что примерно так же Черчилль вел себя в течение первых трех лет войны. Каждый раз, когда перед ним поднимали вопрос о втором фронте, английский премьер-министр находил десятки аргументов, призванных доказать, что открытие второго фронта пока невозможно – из-за положения в Африке, из-за необходимости иметь достаточно войск для обороны Англии, из-за туманов над Ла-Маншем, из-за неподготовленности десантных средств…

Слушая его сейчас, Сталин ощущал все возрастающее возмущение. Судьба польского народа меньше всего заботила Трумэна и Черчилля. Все их вопросы мгновенно отпали бы, если бы Советский Союз согласился отдать будущее Польши в их руки. Сталин вспомнил о трагическом варшавском восстании, за которое Черчилль если не прямо, то косвенно отвечал, о диверсиях, о бешеной антисоветской пропаганде, которую вели агенты лондонского эмигрантского правительства в тылу советских войск, освобождавших Польшу…

Сейчас Черчилль готов был спекулировать на том, что Советский Союз, еще не успевший залечить ран, которые нанесла ему война, не в силах оказать разоренной Европе такую материальную помощь, какую могут предложить ей разбогатевшие на войне Соединенные Штаты.

Испытывая глухую ярость, Сталин понимал, что не имеет права проявить ее открыто. Он приехал сюда, в Бабельсберг, в поисках компромисса и должен искать пути к нему. Но для этого необходимы по крайней мере два условия. Обсуждение польского вопроса должно продолжаться. Это во-первых. Во-вторых же, и Трумэн и Черчилль должны понять, что решения относительно будущего Польши, принятые «Большой тройкой» в Крыму, не подлежат пересмотру. Советский Союз не сделает ни шагу назад с позиций Ялты. Заставив себя успокоиться, Сталин сказал:

– Я согласен, что некоторые затруднения со снабжением Германии имеются. Но кто виноват в этом? Польша? Или, может быть, Советский Союз? Вряд ли возможно развязать такую войну, разорить, разграбить многие страны, а потом, потерпев поражение, не испытывать никаких затруднений. Главным их виновником является сама гитлеровская Германия, которая ввергла человечество в кровопролитную войну. Вы, господин Черчилль, задали мне очень много вопросов. В свою очередь, хочу задать вам только один. Скажите: обходилась ли когда-нибудь Германия без импорта хлеба?

– Она тем более не будет иметь возможности прокормить себя, если лишится восточных земель! – воскликнул Черчилль.

– Пусть покупает хлеб у Польши, – спокойно ответил Сталин.

– Мы не считаем эту территорию польской! – снова воскликнул Черчилль.

– Но там сейчас живут поляки! Они уже обработали поля. Мы не можем требовать от поляков, чтобы они обработали поля, а урожай отдали немцам.

Сталин умышленно употребил местоимение «мы», как бы подчеркивая, что не находится в конфронтации с Черчиллем, а вместе с ним ищет выход из создавшегося положения.

Но Черчилль этого не понял или не оценил.

– Условия в занятых поляками районах вообще являются очень странными, – заявил он. – Например, мне сообщают, что они продают силезский уголь Швеции! И это в то время, как у нас, в Англии, не хватает угля и нам предстоит провести зиму почти без топлива! Мы исходим из принципа, что Германия существует в границах тридцать седьмого года, и, следовательно, снабжение продовольствием и топливом должно распределяться пропорционально ее населению и независимо от того, в какой зоне находится это продовольствие ц этот уголь.

Сталину ничего не стоило сказать, что Черчилль вопреки всякой логике свалил в одну кучу продажу угля Швеции, ситуацию в Англии и снабжение Германии. Но, не желая идти на новую конфронтацию, он спросил:

– А кто будет добывать этот уголь? Сейчас его добывают не немцы, а поляки…

– Но где, где?! – вскричал Черчилль. – Они добывают его в Силезии, которая является частью Германии!

– Что же делать? – слегка разведя руками, сказал Сталин. – Вот вам еще одно доказательство чистой условности понятия «Германия в границах тридцать седьмого года». Давайте считаться не с мифом, а с реальностью! Поляки в Силезии – это реальность. Ведь прежние хозяева сбежали!

– Они ушли потому, что испугались военных действий! Но теперь, когда война кончилась, они могли бы вернуться!

– Вернуться? – повторил Сталин. – Но они не хотят! Да и поляки вряд ли сочувствовали бы такому возвращению.

Черчилль, казалось, выдохся. Тяжело отдуваясь, он зажег сигару и уже совсем другим, проникновенно-доброжелательным тоном сказал, глядя на Сталина:

– Я был глубоко тронут, генералиссимус, когда за этим столом вы сказали, что нельзя заниматься проблемами настоящего и будущего, руководствуясь чувством мести. Поэтому мне казалось, что мои сегодняшние мысли должны были встретить ваше сочувствие. Разве это справедливо, что такое громадное число немцев оказалось вынужденным переселиться в западные зоны и теперь именно мы должны заботиться о том, как их прокормить? В результате выиграли только поляки! Все преимущества на их стороне.

Сталина раздражало не только то, что сказал Черчилль. Его бесил и тот лицемерно-задушевный тон, каким он говорил.

Сталину хотелось ответить: «Вы еще смеете обвинять поляков! Вас смущает, что многострадальный народ, ставший первой жертвой гитлеровской агрессии, получил теперь некое преимущество?!»

Но он и на этот раз справился с собой.

– Мы касались вопроса об угле, – сухо сказал Сталин. – Когда я говорил о немцах, бежавших из Силезии, то прежде всего имел в виду хозяев угольного бассейна. Господин Черчилль жалуется, что шведы покупают уголь у поляков. Не скрою, мы и сами покупаем у них сейчас уголь, так как многие наши шахты разрушены и в некоторых районах, например в Прибалтике, топлива не хватает.

Во время последней перепалки между Сталиным и Черчиллем Трумэн хранил молчание. Он молчал не только потому, что чувствовал себя недостаточно компетентным в той практической сфере, куда спор перешел, но и потому, что мысли его были сосредоточены на окончательном ответе, который завтра должны дать ему начальники штабов. Он думал также и о том, что скажет Черчилль, когда Стимсон покажет ему доклад Гровса.

Впрочем, когда дело коснулось топливной проблемы, Трумэн стал прислушиваться. Эта проблема вплотную примыкала к вопросу о репарациях, которые должна выплатить победителям Германия. Все, что касалось прибылей, неизменно интересовало президента.

– По-видимому, это совершившийся факт, что значительная часть Германии передана Польше для оккупации, – сказал президент и сделал паузу, как бы давая Сталину время убедиться, что Соединенные Штаты по-прежнему не считают отторгнутые у Германии территории частью Польского государства. – Но что же тогда остается для взимания репараций? Я слышу, здесь говорят об угле. Даже у нас, в Америке, не хватает угля. Несмотря на это, мы в текущем году намерены послать в Европу шесть с половиной миллионов тонн. Но так продолжаться не может. Мы должны получать репарации, в том числе и углем. Но как мы можем рассчитывать на это, если главный угольный бассейн Германии будет считаться не германским, а польским?

– Кто же будет добывать уголь в силезском бассейне? – спросил Сталин. – Может быть, мы, русские? Но у нас не хватает рабочих для своих предприятий. Немцы? Но в Германии почти все рабочие были мобилизованы в армию. Значит, остаются две возможности: либо прекратить добычу угля вообще, либо передать ее полякам. Между прочим, у них и в пределах старых границ был свой угольный бассейн, очень богатый. Теперь он составляет одно целое с силезским бассейном. Там тоже работают поляки. Может быть, у кого-нибудь есть намерение потребовать репарации и с них?

Трумэн хотел ответить Сталину, но его, как уже не раз бывало, опередил Черчилль. На этот раз он внес предложение, которое даже Трумэну показалось фантастическим. Черчилль предложил, чтобы силезские копи считались «агентствами Советского правительства» в советской зоне оккупации.

Сталин усмехнулся и спросил: не хочет ли господин Черчилль нарушить дружеские отношения, сложившиеся между Советским и польским правительствами?

Черчиллю ответить не удалось: неожиданно для него самого и для всех остальных слова попросил молчаливый Эттли. И произнес целую речь…

Слушая его, Сталин оценивал шансы этого человека на пост премьер-министра Великобритании. Они, вероятно, казались ему минимальными.

Сталин не любил социал-демократов, хотя и понимал, что разобщенность германского рабочего класса, отсутствие союза между коммунистами и социал-демократами облегчили Гитлеру захват власти. В результате фюрер поочередно истребил, посадил в концлагеря, загнал в глубокое подполье сначала первых, а затем и вторых. Однако Сталин испытывал давнюю неприязнь к социал-демократам, в которых по старой большевистской традиции видел соглашателей и реформистов, еще со времен Каутского и Бернштейна пытавшихся выхолостить революционную сущность марксизма. Эта неприязнь распространялась и на его отношение к Эттли.

Тем не менее Сталина интересовало, что скажет Эттли. Попытается ли он в качестве лидера партии, которая называется лейбористской, хотя бы на словах отделить себя от консерватора и аристократа Черчилля? По его речи, видимо, можно будет судить, как поведет себя Эттли, если окажется на месте Черчилля…

Но Эттли произнес речь, которой мог бы позавидовать любой консерватор. В сущности, он просто повторил аргументы Черчилля, пытаясь доказать, что существование Польши с ее новыми границами отрицательно скажется на благосостоянии Германии и нанесет вред союзникам.

По окончании речи претендента на пост британского премьера Сталин, не скрывая своей неприязни к нему, спросил:

– Может быть, господин Эттли примет во внимание, что Польша тоже страдает от последствий войны и тоже является союзником?

Это была первая стычка между Сталиным и Эттли.

– Да, – поспешно ответил Эттли, – но теперь она оказалась в преимущественном положении!

– По сравнению с Германией – да, – жестко сказал Сталин. – Так оно и должно быть!

– Нет, нет! – воскликнул Эттли. – Я хотел сказать– по отношению к остальным союзникам!

– А вот уж это далеко не так, – с усмешкой произнес Сталин.

Трумэн не знал, как ему поступить. Может быть, настало время констатировать, что дальнейшее обсуждение вопроса о новых польских границах бесплодно? Но с требованием продолжить обсуждение мог выступить Черчилль. И конечно же Сталин, который пока ничего не добился.

Подумав, президент нашел, как ему казалось, самый лучший выход из положения. Он попросту предложил закрыть сегодняшнее заседание и как следует поразмыслить над всеми нерешенными вопросами.

– Это бы меня устроило, – высказав свое предложение, важно сказал Трумэн.

– Что ж, можно, – с едва заметной улыбкой отозвался Сталин. – Меня это тоже устраивает.