…С каким негодованием, с каким отвращением рвал я подлую книжонку Брайта!
Мне казалось, что я уничтожаю не только ее, а все, что она собою символизировала: несправедливость, клевету, ложь о нашей стране, распространяемую сотнями западных газет. Мне чудилось, что я уничтожаю стенограммы выступлений легиона антисоветчиков, с которыми мне довелось скрещивать шпаги на бесчисленных «симпозиумах» и международных встречах с иными названиями.
Нет, я не донкихот, сражаюсь не с безобидными ветряными мельницами. Это совсем другие зловещие мельницы, тщащиеся смолоть в порошок все наши добрые дела и нас самих. Их черные крылья нависали над нами с первых же дней рождения страны социализма. «Вихри враждебные» двигают ими, раскручивая валы интервенций, заговоров, войн, в том числе затяжной «холодной войны».
Не могу и не хочу отрицать, что были периоды, пусть короткие, – но были, – когда жернова зловещих мельниц лжи замедляли свое вращение, не в силах преодолеть сопротивление миллионов рук честных людей всего мира. Иногда казалось, что победа правды над злом если еще не настала, то приближается, здравый смысл берет верх над антикоммунистическим фанатизмом факты, реальные факты наших великих свершений уже сами по себе обезоруживают лжецов.
Но проходило время, короткое, как правило, и в ушах наших снова начинали завывать ветры вражды, шакальи голоса наемных лжецов. Вот и Брайт оказался в их числе.
Я рвал его книжку, пока не обнаружил, что весь ковер моего гостиничного номера покрыт мелкими клочками бумаги. Только тогда я спросил себя: зачем это делаю? К чему? Что за ребячество? Чем я занимаюсь накануне великого события, которое должно начаться завтра, 30 июля 1975 года, и остановить наконец вращение валов на всех этих чертовых мельницах?
Прожитые годы не прошли для меня бесследно. Мне уже трудно было впасть в состояние эйфории, подобное тому, в котором я пребывал в Бабельсберге в июльские дни 1945 года. Жизнь многому научила меня за эти три десятилетия. Теперь-то я понимаю, что противостояние двух миров, столь разных, столь чуждых друг другу, не может быть ликвидировано по мановению какой-то волшебной палочки.
И все-таки… все-таки то, что произойдет завтра и в последующие два дня, не имеет аналогов. Такой попытки свести конфронтацию к минимуму, ограничить ее идейной борьбой, попытки, которую решили предпринять по велению своих народов руководители тридцати пяти государств, – такой глобальной попытки еще не предпринималось ни разу.
Сейчас мне не хотелось взвешивать все «за» и «против», которые впоследствии, очевидно, могут возникнуть. Моя будущая статья, у которой пока что есть лишь заголовок – «Победа», вызревает медленно. Хотя я уже и сегодня с фактами в руках могу доказать любому, что четко обозначившаяся победа сил мира не явилась сама собой. История нашей партии, нашего государства, начиная с Генуэзской конференции, в связи с которой Ленин провозгласил свой знаменитый принцип о «мирном сосуществовании», знала немало международных акций, предпринятых СССР для прекращения опустошительных, братоубийственных войн. И тем не менее ничего подобного завтрашнему Совещанию человечество еще не знало. Это Совещание станет, должно стать подлинным «сотворением мира».
Сотворение мира!
Значит, опять эйфория? Опять безотчетно-всепоглощающая вера в то, что спустя три дня как-то по-особому ярко начнет светить солнце, иными станут отношения между людьми?
Ладно, пусть тот, кто хочет, бросит в меня камень. В эти минуты я верил в такое чудо. Или хотел верить?.. Не знаю. Возможное и действительное не равнозначны. Но ведь бывают периоды, когда Земля и очень далекие от нее звезды, подчиняясь законам космогонии, сближаются. И хотя даже в этот период их разделяет бездна световых лет, осознание самого факта, что миры сблизились, что навстречу нам из бездонных глубин Вселенной выплыли планеты, не приближавшиеся никогда раньше, не может не воздействовать на наши эмоции, не порождать самые дерзновенные мечты. Мечта о вечном мире на Земле – тоже из числа дерзновенных.
…Чтобы отвлечься от угнетающих пошлостей, обрушенных на меня Брайтом, я стал листать газеты и журналы, которые купил «не глядя», покидая Дворец «Финляндия». Первым оказался западногерманский «Шпигель». И надо же было, чтобы мне попался именно тот номер, где многие страницы были посвящены Потсдаму. Снимок вверху. Черчилль, Трумэн и Сталин пожимают друг другу руки. Подпись под ним: «Победители в Потсдаме». Чуть ниже другой снимок: колонна немецких солдат, марширующая в английской зоне оккупации. Под ним такой комментарий: «Многие немцы были согласны еще раз вступить в борьбу против русских». На другой странице – фельдмаршал Монтгомери в окружении английских офицеров. Подпись: «Упредить советские армии!..» Фото Деница… Фото генерала Бёме, командующего немецкими оккупационными войсками в Норвегии… Опять немецкие солдаты и «красноречивое» пояснение: «Не пленные и не перемещенные лица».
Помню я, помню все это. Но почему, ради чего то, что должно было бы вызывать чувство стыда, западно-германский журнал печатает в канун Хельсинкского совещания?..
Откладывая в сторону «Шпигель» и намереваясь перелистать еще американские и английские газеты, я посмотрел на часы. Шел второй час ночи! Вместо того чтобы пораньше лечь спать или поработать над задуманной статьей, я столько времени копался в отвратительной грязи!
А для чего? Ведь и Брайт и «Шпигель» пишут о событии, ушедшем если не во тьму веков, то в глубь десятилетий. Что ж, из прошлого надо извлекать уроки. Разные люди – разные уроки.
Было противно и даже унизительно ползать по полу и собирать обрывки брайтовских страниц, но не оставлять же весь этот мусор на ковре! Мне очень хотелось спустить эти бумажные клочки в унитаз, однако побоялся нанести ущерб финской канализации и воспользовался мусорной корзиной, после чего тщательно вымыл руки.
Решил было опять присесть к столу и поработать немного над статьей. Но тут же отказался от этого: сейчас ничего путного не получится – слишком противоречивые думы переполняют меня. Завтра все станет ясным, все будет расставлено по своим местам, с верой и надеждой сказал я себе. Сегодня я располагаю только мыслями. Завтра в моем распоряжении будут факты. Значит, спать!
Такая глупость, что я не захватил с собой будильника! Впрочем, Совещание откроется только в двенадцать – не просплю. К тому же утром должен позвонить Томулайнен – он пообещал опять свезти меня во Дворец «Финляндия». Следовательно, нет даже необходимости просить портье разбудить меня. Значит, спать. До завтра!
Я еще раз посмотрел на часы и подумал: «завтра» уже наступило!
Как и предполагал Воронов, его разбудил телефонный звонок.
– Хэрр Воронов? – раздался в трубке негромкий, вежливый голос.
«Что за немец трезвонит в такую рань?» – удивился Воронов и ответил с плохо скрытой досадой:
– Да. Это я. Что вам угодно?
– Вы готовы?
– В каком смысле готов? И кто это говорит?
– Это есть Эркки Томулайнен.
– Господин Томулайнен? – удивленно переспросил Воронов. – Я слушаю вас! Что-нибудь случилось?
– Еще нет. Но скоро случится.
– Что вы имеете в виду?
– Совещание, хэрр Воронов.
– Но… сейчас только половина восьмого! А начало объявлено в двенадцать. Или перенесли?
– Нет-нет, зачем надо переносить? – успокоил его финн. – Все идет по расписанию. Я просто хотел предупредить, что через двадцать минут выезжаю за вами. Вы успели позавтракать?
Сказать, что он еще в постели, Воронов постеснялся. Вместо ответа на вопрос Томулайнена сам спросил его:
– Но… не рано ли?
– О нет! Это есть совсем не рано. Через полчаса буду в вашем отеле. Внизу.
– Спасибо, – пробормотал Воронов…
Итак, на все сборы ему предоставлялось не больше тридцати минут. За эти считанные минуты надо было одеться, побриться и выпить хотя бы чашку кофе в гостиничном ресторане. «А к чему такая спешка? – недоумевал он. – Почему надо выезжать почти за четыре часа до начала Совещания?»
…Едва я успел сделать несколько глотков обжигающего рот кофе, как в ресторане появился Эркки Томулайнен.
– Я так думаю…. что надо ехать уже, – подходя к моему столику, сказал он.
У моего финского друга особая манера говорить. В его немецком языке мне слышался акцент, похожий на акцент наших прибалтов. Но дело даже не в акценте, а в какой-то раздумчивости, в поразительном спокойствии. Чуть ли не в каждой его фразе присутствуют слова: «Я так думаю…» Вот и сейчас, сообщая мне, что нам пора выезжать, он начал с этих именно слов. Мой бы соотечественник в подобной ситуации обязательно закричал бы еще с порога: «Как?! Ты еще не готов? Скорее! Да скорее же!»
Если бы у Эркки, не дай бог, загорелся дом, он, наверное, и в этом случае без всякой паники сказал бы Домочадцам: «Я так думаю… что надо выносить вещи». Однако при всем том Томулайнен, как мне показалось еще вчера, успевает делать все вовремя, в предусмотренные сроки, не раньше и не позже. Неспроста видимо, поднял он меня с постели ни свет ни заря. Не зря и сейчас вот напоминает, что «надо ехать уже».
Я поставил на стол недопитую чашку кофе и заявил о своей готовности немедленно отправиться в путь.
Та же, что и вчера, машина – маленький, но вместительный «фольксваген» – стояла метрах в десяти от подъезда гостиницы. Когда я проходил мимо портье, он, заметив меня, широко улыбнулся и сказал по-русски:
– Большой вам успех, господин Воронов!
– Спасибо, – ответил я на ходу.
А сев в машину рядом с Томулайненом на переднее сиденье, поблагодарил и его за то, что он возится со мной второй день.
– Не стоит благодарности, – ответил Томулайнен, – это есть моя добрая обязанность. Я работаю в отделе печати нашего министерства иностранных дел и прикреплен к вашему пулу!
– К чему? – переспросил я, не сразу сообразив, что он употребил английское слово, означающее и «группу людей» и «бассейн».
– Все иностранные журналисты разделены на «пулы», – пояснил Томулайнен. – Чисто условно, разумеется. Для их удобств. Вы понимаете, насколько труднее было бы оказывать разные необходимые услуги разом тысяче пятистам журналистам.
– Тысяче пятистам? – переспросил я. – Позавчера мне сказали, что ожидается около тысячи.
– Мы так предполагали. Но уже вчерашний день прибыло тысяча двести. А сегодня с утра ждем еще человек триста. Я имею в виду не только журналистов, которые… ну, пишут, а и фотокорреспондентов, телевидение.
«Не позавидуешь хозяевам! – подумал я. – Полторы тысячи только журналистов! А сколько еще народа в составе делегаций и сопровождающих делегации экспертов, советников! Плюс технический персонал! Наконец, туристы, просто „зеваки“, которые наверняка уже хлынули в Хельсинки».
Как разместить их всех? Как организовать уличное движение? Как обеспечить меры безопасности при таком беспрецедентном съезде глав государств, министров? Как помочь всей этой разноязычной массе людей в поддержании постоянной связи со своими столицами и редакциями?
Вчера при посещении Дворца «Финляндия» мне показалось, что он до предела начинен всевозможными средствами связи – телексами, обычными телеграфными аппаратами и телефонами, телевизорами, радиопередатчиками. Но я представить себе не мог, как все это будет запущено в действие!..
Когда мы проезжали по улице Техтанкату мимо советского посольства, я выразил удивление: почему здесь так многочисленна полицейская охрана?
– Тут живет господин Брежнев! – ответил мне Томулайнен с несвойственной ему торжественностью.
Это сообщение показалось мне сомнительным. Я был уверен, что Брежнев и другие главы делегаций живут в специально отведенных для них, тщательно засекреченных резиденциях.
Во мне всегда вызывало неприятную настороженность стремление некоторых журналистов выдавать себя за людей, которым доступны все государственные секреты. Неужто и Томулайнен схож в этом отношении с Брайтом?
– Почему вы думаете, что глава советской делегации поселился именно в посольстве? – как можно безразличнее спросил я.
– Потому, что все главы государств живут в своих посольствах. Я так думаю – там им удобнее.
В этом его предположении был свой резон. Территориальная обособленность глав государств от аппарата посольств, наверное, создала бы какие-то неудобства. Да и с местными условиями надо считаться: располагают ли Хельсинки тридцатью пятью обособленными и притом совершенно одинаковыми (протокол!) резиденциями?
Я промолчал.
– Скажите, – неожиданно спросил Томулайнен, – вам лично приходилось встречаться с господином Брежневым?
– Очень редко и не больше чем на несколько минут. А почему это вас интересует? – в свою очередь спросил я и подумал: «Неужели этот спокойный, выдержанный человек пытается выведать у меня какие-то „секреты“, о которых я и понятия не имею!»
– Видите ли, мы у себя в Финляндии считаем вашего лидера отцом нынешнего Совещания, – сказал Томулайнен. – Это не комплимент, оно так и есть. Не думаю, что Совещание могло бы состояться, если бы не он.
– Не хочу гадать, – ответил я, – в подготовке Совещания приняли участие десятки, если не сотни людей из многих стран. В том числе и Финляндии. А что касается лично товарища Брежнева…
Я умолк под выжидающим взглядом Томулайнена. Не знал, что именно следовало сказать ему. Просто повторить то, что не раз читал о Леониде Ильиче в газетах, о признании его авторитета во всем мире, о своем уважении к нему? Но, пожалуй, не этого ждет от меня Томулайнен. А чего?..
Как бы проникая в мои мысли, Томулайнен подсказал:
– Вы поймите меня правильно, господин Воронов! Наши страны – добрые соседи. Вы – страна-гигант. Мы – маленькое государство, но финны не меньше, чем вы, любят свою родину. Так вот: каждому финну не может не быть интересным… нет – важным! – какой именно человек руководит вашей великой страной. Какой это человек? – повторил он, делая ударение на последнем слове.
Я знал о Брежневе то же самое, что знает о нем каждый мой соотечественник. Неоднократно слышал его речи, естественно, читал все его печатные труды. Мне доводилось перемолвиться с ним двумя-тремя фразами, когда в числе других журналистов, редко правда, сопровождал его в заграничных поездках. Но я чувствовал, что этого еще мало для того, чтобы удовлетворить желание Томулайнена больше узнать о Леониде Ильиче не только как о политическом деятеле, но и как о личности.
– Мне трудно ответить на ваш вопрос, господин Томулайнен, – откровенно признался я. – Трудно потому, что не имею чести лично знать товарища Брежнева, хотя… у меня, конечно, есть свое собственное представление о нем. Повторяю, свое личное! Приблизительный образ Брежнева.
– Но это и есть то самое, что я хочу от вас услышать! – живо и даже, как мне показалось, обрадованно произнес Томулайнен.
– Тогда, значит, так… – медленно, стараясь наиболее точно выразить свои ощущения, начал я. – Во-первых, мне кажется, что он такой, каким должен быть человек в его положении. На посту лидера великой партии и социалистического государства.
– Человек на своем месте! Вы это имеете в виду?
– Это тоже немало, вы согласны?
– Конечно, – сказал Томулайнен, – но все же… Вы извините за это «пиратское» интервью… Каково, по-вашему, его главное качество? Основная черта характера?
Я подумал и ответил:
– По-моему, доброта. Активная доброта.
– Доброта плохо сочетается с политикой, господин Воронов! Во всяком случае, не часто. Политик – я так думаю – прежде всего есть политик.
– Отчего же? Политический деятель при прочих равных условиях может быть крутым, жестким, жестоким даже. А может быть и добрым. Правда, чтобы оставаться добрым, требуется много душевного мужества, твердости, непримиримости…
– Вы говорите парадоксами, господин Воронов.
– Отнюдь нет. Власть нередко портит даже хороших, добрых от природы людей. Делает их элитарными, то есть обособленными и сплошь да рядом жестокими. Не помню, кто это когда-то сказал: сначала человек берет власть, потом власть захватывает человека. Парадокс, конечно. Однако нести громадный груз ответственности и не растратить при этом душевности по плечу не всякому. Я имею в виду душевность, свойственную настоящему коммунисту, рождаемую чувством долга и требовательностью к себе.
– Что же сформировало господина Брежнева как руководителя именно такого типа?
– Партия, идеи коммунизма. Только не «вообще». Как бы это лучше сказать… в повседневном, что ли, в конкретном историческом и человеческом бытии. Брежнев был рабочим, был солдатом. Он прошел войну от первого до последнего дня. Его принципы выдержали проверку огнем и закалены в том же огне. Может ли кто-либо ненавидеть войну больше, чем тот, кто сам испытал на себе этот испепеляющий кошмар?
– Война испепеляет и души, ожесточает людей, – осторожно вставил Томулайнен.
– Это смотря чьи души. Души борцов за правое дело не ожесточает даже война. Более того, она делает их добрее в высшем смысле этого слова.
– Опять не угонюсь за вашей мыслью…
– Да, конечно, – согласился я, – уследить за ходом моих мыслей, по-видимому, нелегко. Отвечая вам, я ведь одновременно пытаюсь уяснить кое-что для себя самого, Так сказать, размышляю вслух… В самом деле, пародоксально в огне разрушения думать о грядущем созидании. Но это было действительно так. Хочу напомнить вам, что Леонид Брежнев и на фронтах оставался политическим руководителем – комиссаром, а это люди особого склада…
– Какова все-таки основная профессия господина Брежнева? – спросил Томулайнен.
– Я бы фигурально выразился так: строительная.
– Позвольте!.. Мне доводилось читать, что по профессии он инженер-металлург. Значит, то ошибка?
– Ошибки нет. «Профессия» у Леонида Ильича далеко не одна. Да, он инженер. Но в то же время и партийный руководитель и государственный деятель. Военный. Дипломат… Короче говоря – коммунист в самом всеобъемлющем смысле этого слова. Профессий много, но главная из них – строительство.
– Вы, наверное, имеете в виду его деятельность по восстановлению разрушенного войной? Его, так мне думается, прошлую профессию?
– Нет, и настоящую. Пожизненную. То, что я имею в виду, не профессия в привычном понимании этого слова, а нечто гораздо большее. Тут годятся скорее такие понятия, как «призвание», «дело жизни».
– Что же он строит теперь?
– Здание мира. Такое, которое не смогут разрушить ни эрозия, ни усталость металла. Которое устоит при любых землетрясениях, тайфунах и всем таком прочем. И которое завтра будет еще крепче, чем сегодня. Должно быть!
Наступило короткое молчание. Видимо, Томулайнен осмысливал мои слова. Потом произнес задумчиво:
– Вы сказали, что господин Брежнев был рабочим. Это тоже немаловажно для уяснения его индивидуальности.
– Да, – ответил я твердо и добавил: – Думаю, и его доброта к людям в немалой степени объясняется тем, что сам он вышел из народа, притом именно рабочего народа. Строительство «мирного мира» и забота о благе народном, о благе каждого человека и всего человечества: в целом неразделимы. Это и стало главным делом Брежнева, основным содержанием нашей внешней и внутренней политики. Впрочем, о том, какова наша внешняя политика, да и внутренняя тоже, мы, вероятно, услышим от него самого. Леонид Ильич наверняка выступит на Совещании… Кстати: быть добрым отнюдь не означает быть всепрощающим. Уверен, что тех, например, кто не прочь запалить пожар новой мировой войны, он ненавидит самой лютой ненавистью…
– Оставаясь добрым?
– Да. Такая ненависть воедино слита с добротой. Ненависть к сотням и доброта к миллионам, которым война угрожает.
– Это, как я думаю, верно, – согласился Томулайнен и, мельком взглянув на часы, сказал явно самому себе: – Однако надо поторапливаться!
Я тоже посмотрел на часы. Было двадцать восемь минут девятого. «Зачем нам торопиться в такую рань?» – хотел я возразить ему, но эти мои слова непременно потонули бы в оглушительном шуме авиационного мотора. Перед ветровым стеклом нашей машины возник вертолет. Он летел очень низко, может быть, не более чем в десятке метров над землей.
– Полиция! – с добродушной усмешкой пояснил Томулайнен.
– Опасаетесь незваных гостей? – спросил я.
– Предугадать трудно… Совсем недавно мы получили сообщение из Италии. Тамошняя полиция при облаве на террористов обнаружила у них более тысячи чистых бланков финских паспортов.
– Я думаю, что мы приедем в числе первых, – сказал я, меняя тему.
– Не скажи «гоп!», пока не прыгнул! – неожиданно ответил Томулайнен по-русски. И добавил уже по-немецки: – Так, кажется, любят говорить в России.
Томулайнен был прав. До сих пор мы ехали по далеким от центра улочкам, а теперь приближались к магистральной улице Маннергейма. Чтобы попасть на нее, требовалось свернуть в переулок. Но черта с два! Весь он забит автомашинами. Томулайнен попытался выскочить на магистраль через параллельный переулок. Однако едва мы въехали в него, как сразу же оказались запертыми со всех сторон другими машинами. Теперь уже и назад хода нет…
Однако машины не стояли. Они двигались. Заторов в нашем понимании не было. Только скорость движения вряд ли превышала пять километров в час. Казалось, что мы не едем, а тихо плывем, несомые автомобильным течением.
Наконец нас вынесло на главную улицу. Ее проезжая часть была скрыта от глаз водителей, да и пассажиров тоже. Впереди – только автомобильные крыши, справа и слева – профили соседних машин. По профилям я имел возможность убедиться, сколь разнообразен этот автопоток. Чего тут только не было! Похожие на акул французские «ситроены», огромные «кадиллаки», «крейслеры», «шевроле». Машины средних размеров – шведские «вольво», немецкие «мерседесы». А между ними как букашки в стаде бронтозавров – горбатенькие «фольксвагены» вроде нашего и другие малолитражки неизвестных мне марок. И все с разноцветными карточками– пропусками на ветровых стеклах, с флажками разных государств на радиаторах или на одном из крыльев.
Машины двигались молча – подавать звуковые сигналы здесь, наверное, запрещено и практически бесполезно. Слышалось только гудение перегретых моторов, которое время от времени заглушалось шумом проносящихся над нами полицейских вертолетов.
Тротуары по обе стороны улицы были забиты людьми. Я не рискую назвать их пешеходами. В большинстве своем они либо стояли, либо сидели на крохотных зеленых островках, вооружившись биноклями и фотоаппаратами.
Они что-то кричали – главным образом по-фински, – размахивали маленькими флажками всех 35 наций – участниц Совещания. Я не без гордости отметил про себя, как много советских флажков! Думаю, что по количеству они уступали лишь финским.
– Да кто же едет во всех этих машинах?! – недоуменно воскликнул я, обращаясь к Томулайнену. – Члены делегаций?
– О нет, хэрр Воронов, – покачал он головой. – Это еще есть рано для делегаций. Они поедут кортежами, и путь для них будет делаться свободным. Мы имеем цель добраться до Дворца раньше, чем туда направятся делегации.
Я еще раз посмотрел на часы. Шел одиннадцатый час. Черт побери, при таком движении времени у нас действительно оставалось в обрез! Но выхода не было – ни в переносном, ни в прямом смысле этого слова. Я высунул голову в открытое окно машины, стараясь надолго запечатлеть в своей памяти картину центральной улицы города за час сорок минут до начала Совещания. Да и ехать-то с закрытыми окнами было невозможно, – жара стояла нестерпимая…
Вспомнилось, что и в Бабельсберге три десятка лет тому назад тоже стояла тропическая жара и движение по улицам иностранных и советских машин тоже представлялось мне оживленным. Но какое может быть сравнение того, что я видел там, с тем, что вижу сегодня! В Потсдамской конференции участвовали делегации всего трех стран. При них было аккредитовано около двухсот журналистов. Добавим технический персонал, который машинами, как правило, не пользовался. А здесь? Ведь это даже вообразить трудно: тридцать пять делегаций, полторы тысячи журналистов и тысячи, а может быть, даже десятки тысяч людей, расположившихся на тротуарах, на балконах домов, свисающих из окон…
Охрана? Должна же она быть! Как можно гарантиировать, что в этом безумном, безумном, безумном мире не найдется десятка или сотни патологических выродков? Неужто не исхитрились они проникнуть сюда? По собственной логике шизофреников или по найму тех, для которых Хельсинкское совещание означает крах всех надежд.
Видел ли я полицейских? Да. В своей серо-голубой форме, они легко различались в этом разноликом, разноязычном скопище людей и машин. Одни стояли у самой кромки тротуаров, другие помогали «расцепить» склинившиеся автомобили. И все же полицейских было мало, очень мало! И так же, как на аэродроме в день моего прилета сюда, вели они себя весьма корректно, ненавязчиво, доброжелательно. Конечно, я не сомневался, что наряду с полицейскими в серо-голубой форме здесь есть еще и охрана в штатском. Здравый смысл подсказывал мне это. Но организаторы Совещания постарались сделать так, чтобы и необходимые меры безопасности были обеспечены и вместе с тем столица Финляндии отнюдь не походила бы на вооруженный лагерь…
– Скажите, господин Томулайнен, – спросил несколько же у вас в городе гостиниц? Представляю себе, как трудно было разместить всю эту ораву иностранцев, обрушившуюся на Хельсинки. Да и своих тоже. Ведь сюда, наверное, приехали жители пригорода и ближайших городов.
– Гостиниц у нас, я полагаю… как это?.. ну, достаточно. К сожалению, все их заняли русские. Остальным жить просто негде. Нам пришлось разместить остальных гостей в… как это?.. в старых железных… ну, железнодорожных вагонах. Воображаю, что там творится в такую жару! – Последнюю фразу он произнес каким-то плаксивым голосом.
«Что за чушь он порет? – изумился я. – Или его подводит нетвердое знание немецкого языка? Впрочем, язык он знает вполне прилично и сказал, несомненно, то самое, что хотел сказать».
– Русские? – переспросил я. – Что вы такое говорите, господин Томулайнен? Наши журналисты живут на теплоходе «Михаил Калинин». В гостиницу устроились с большим трудом лишь опоздавшие на пароход. Вроде меня. Как же вы утверждаете?..
– Да не я это утверждаю, – с улыбкой прервал меня Томулайнен, – а журнал «Ньюсуик». Американский. Знаете такой?
– Еще бы!
– Так вот, в последнем номере можете прочесть, что русские «оккупировали» все гостиницы в Хельсинки, а остальных участников Совещания пришлось засунуть в эти… ну, вагоны.
– Бред собачий! – воскликнул я.
– Простите… не понял.
– Это вы меня простите. Я воспользовался русским сленгом. Он означает бессмыслицу, глупость.
Перед отъездом в Хельсинки я потратил много часов на чтение западной периодики. Сколько было в ней этого самого «бреда собачьего» по поводу Хельсинкского совещания! Однако день ото дня происходила некая эволюция. Сначала преобладали утверждения, что Совещание в Хельсинки никогда не состоится. Потом начались рассуждения, что если, мол, оно и состоится, то выгодно будет только Советскому Союзу и социалистическим странам. Затем начались, робкие правда, высказывания в том духе, что такое Совещание было бы небесполезно и для Европы в целом. Наконец прозвучало требование: вышвырнуть в «мусорную корзину» химерические планы «отбрасывания коммунизма»! В газетах появился перечень стран, заявивших о готовности участвовать в Совещании. Назывались примерные сроки его начала. Начались гадания, кто приедет на Совещание в качестве полномочного представителя своей страны, прогнозы относительно содержания еще не произнесенных речей…
Мне пришла тогда на память книга Тарле «Наполеон». Кажется, в ней приведены отклики французской печати на попытку низложенного императора вторично захватить власть. Когда Наполеон только что покинул место ссылки, он подвергся снисходительным насмешкам. Но по мере приближения его и верных ему войск к столице Франции тон газет меняется. Насмешки стали перемежаться предостережениями: «Узурпатор намерен дойти до Парижа»; «Тирану удалось преодолеть лишь жалкий десяток километров»; «Низложенный император на полпути к Парижу». Потом газетный хор дружно грянул: «Его величество приближается», «Да здравствует Наполеон Бонапарт!» И, наконец, лесть сменилась мстительным торжеством по поводу нового поражения Наполеона: «Разгром авантюриста на подступах к Парижу»; «Ему снова суждена заслуженная жалкая участь, – французы ликуют!»
Аналогия, конечно, отдаленная и только формально схожая. И совсем нет у западных «пифий» ни малейших шансов на мстительное торжество. То, что сказал сейчас Томулайнен об «утке», пущенной журналом «Ньюсуик», меня скорее рассмешило, чем разозлило: видно, совсем плохи дела у противников Совещания, если они докатились до такой смехотворной лжи.
Когда перед нами замаячило беломраморное здание «Финляндии-тало», было двадцать минут двенадцатого и я мысленно от души поблагодарил Томулайнена за его предусмотрительность. Дворец скорее угадывался, чем был виден. Расположенный в центре города, в парке «Хесперия», на берегу озера или залива, – я не знал точно, – он отсюда, с улицы, со стороны парламента выглядел очень низким; различалась только верхняя его часть.
Но я-то уже знал, как обманчиво это впечатление. Помнил, как Дворец восхитил меня вчера, когда я взглянул на него с берега. Как бы вписанный в склон горы, спускавшейся к заливу, он походил то ли на айсберг, то ли на огромный белый пароход, плывущий по синей водной глади.
Еще в машине я развернул светло-зеленую папку, которую передал мне вчера Томулайнен. Не всегда же рассчитывать на его помощь. Надо самому хорошенько изучить хотя бы вот эту бумагу «Организация работы прессы во Дворце „Финляндия“. В который уже раз я стал перечитывать ее.
Итак, журналисты смогут во время Совещания находиться в зале. Они должны проходить через дверь с надписью «Пресса» и оставаться там, где им положено (смотри прилагаемую карту). За ходом Совещания можно следить с галереи, путь на которую проходит через конференц-зал для прессы. Все речи будут синхронно переводиться на шесть языков («не забудьте получить миниатюрный приемник и наушники во время проверки на безопасность»). Конференция будет также транслироваться через телемониторы, установленные в рабочих комнатах для прессы… Бюро информации – на втором этаже крыла, отведенного для прессы. К услугам журналистов: пишущие машинки, копировальные аппараты, телекс, телеграф, телефоны. Пресс-бар расположен… Приемы… брифинги…
«Нет, – подумал я, – все это запомнить невозможно. Буду плыть по течению следом за другими журналистами!..»
Мы все еще ехали. Теперь настолько медленно, что я свободно мог читать из окна машины многочисленные надписи на щитах, установленных по обе стороны дороги. На одном из них были указаны места стоянок для автомашин.
«Бог ты мой, что бы я делал, если бы сидел за рулем вместо Томулайнена!» Все машины, даже принадлежащие делегациям, должны были иметь пропуска на ветровом стекле. На пропусках – обозначения места парковки – «ЕТУК-А» или «ЕТУК-Б».
Стоянка для журналистских машин располагалась на значительном удалении. Мы проехали мимо еще одного указателя, на котором я успел прочесть, кто с какими пропусками через какой вход может войти во Дворец, куда следует направляться машинам после высадки пассажиров, каким образом их вызывать по радио обратно к подъезду, какие документы должны предъявлять водители и пассажиры, въезжающие в соответствующие ворота…
Тем временем мы попали в самую, как говорится, круговерть: машины съезжались, разъезжались, разворачивались, подавали задним ходом. И у меня создалось впечатление, что нам никогда уже не пробиться ни к стоянке, ни к входу, предназначенному для таких простых смертных, как я.
Томулайнен вытащил из багажничка в переднем машины и положил себе на колени нечто похожее на «кроки» армейских разведчиков. Вот это да! Некогда научившийся читать «с ходу» топографические карты, я оробел перед этим замысловатым чертежом: так много было здесь каких-то таинственных значков, стрелок обозначавших повороты. Но Томулайнен ориентировался по ним превосходно. Мы проехали мимо стоявшего в отдалении броневика, увидели бесконечную шеренгу вооруженных полицейских (потом я узнал, что все шоссе от аэродрома до дворца тщательно охранялось), втиснулись в уже застывшее на месте стадо корреспондентских машин, вылезли из нашего «фольксвагена» и пошли по направлению к Дворцу.
Пока я «проверялся на безопасность», получал радиоприемник с наушниками и вошел, наконец, в помещение Дворца через дверь, указанную мне Томулайненом, истек почти весь тот огромный резерв времени, каким мы располагали, выезжая из гостиницы. Стрелки часов показывали без двадцати двенадцать.
– Ну, – сказал мой заботливый проводник, – теперь вам придется действовать самостоятельно. Прежде всего советую как можно скорее занять место на галерее для прессы. Можете следить за Совещанием и по телевизору, из холла… Все документы Совещания переводятся на шесть языков, включая, конечно, русский. За ними надо спуститься вниз – в цокольный этаж. В холле, где мы сейчас находимся, располагаются: бюро информации, банк, почта, газетный киоск, бюро путешествий, служба фотокопирования для фотографов, принимаются заказы на телекоммуникации…
Я, конечно, и на этот раз всего не запомнил, мысленно утешив себя спасительным русским «разберемся!» Вслух же спросил Томулайнена:
– А что означает эта веревка перед нами?
– Ограждение. По ту сторону этого канатика будут проходить делегации. Вам же следует пройти вон туда. – Он показал на дверь за моей спиной. – А теперь я должен бегать!
Я, конечно, понял, что Томулайнен собирается не «бегать», а бежать по делам. Сердечно поблагодарил его за оказанную мне помощь и устремился наверх. Там меня поджидало первое разочарование. Вместительная, как мне показалось вчера, галерея для прессы хотя и был почти безлюдна, однако места там оказались уже занятыми – на стульях лежали блокноты, фотоаппараты и другие предметы, как правило, прикрепленные к сиденьям клейкой лентой «скотч».
По табличкам, возвышающимся над рядами, расположенными полукругами внизу, в зале, я понял, что делегаты рассядутся в соответствии с французским алфавитом. Чтобы увидеть советскую делегацию, которой предстояло разместиться в глубине зала в левом его углу, если смотреть сверху, я должен был во что бы то ни стало найти себе свободное место справа. Но как назло все места в правой части галереи были заняты. Я растерянно озирался, стараясь увидеть кого-либо из знакомых журналистов, советских или иностранных – все равно. Где-то в отдалении мелькнуло лицо Юрия Жукова, которому, конечно, было не до меня. Потом увидел направлявшегося к двери Клауса… И вдруг услышал совершенно незнакомый мне голос:
– Prego signore.
Я повернулся. Молодой черноволосый человек, несомненно итальянец или француз, расположившийся почти вплотную у правой стены, энергичными жестами манил меня к себе. На коленях у него лежали две фотокамеры, одна – с длинным телевиком.
– Руссо? – спросил он, когда я приблизился к нему, и тотчас же осведомился: говорю ли я по-итальянски или по-французски?
Эти-то его вопросы я понял, хотя ни итальянского, ни французского языка не знал.
– Руссо, руссо! – забормотал я.
– Итальяно! – сказал мой новый товарищ, тыча пальцем себе в грудь. Потом резким движением он сорвал клейкую ленту с фотокамеры, лежавшей на соседнем стуле, и повторил:
– Прего!
Я ответил:
– Мерси! Милле грация! – И этим исчерпал до дна весь свой словарный запас.
На помощь мне поспешил другой незнакомец, сидевший позади итальянца.
– Вы говорите по-английски? – спросил он.
– Да, да! – обрадованно ответил я.
– Этот итальянец утверждает, что видел вас в каком-то пресс-баре. Слышал, как вы спорили там не то с англичанином, не то с американцем. О чем спорили – я не понял.
– А вы американец? – сам не зная зачем, спросил я.
– Нет, я швед, – ответил он.
Не успел я усесться на предложенный стул, как услышал оклик от двери на родном русском языке:
– Эй, Воронов? Какого черта ты здесь ошиваешься?
Я вскочил, поднялся на цыпочки и разглядел наверху у двери корреспондента ТАСС Подольцева, того самого, который в первый вечер моего пребывания здесь помог мне пройти процедуру аккредитации.
– Займи место и быстро ко мне! – снова крикнул Подольцев таким категорически-командным тоном, какому позавидовал бы, наверное, армейский старшина-сверхсрочник.
Я автоматически подчинился этой команде.
– Займите же место! – напомнил мне швед, вытаскивая из кармана и протягивая мне катушку «скоча». – Прилепите к стулу что-нибудь. Визитку. Носовой платок. Ботинок, наконец!
Я прикрепил свою папку с «инструкциями», положил на нее портативный приемничек, заранее нажал кнопку под номером, соответствующим переводу на русский, и стал пробираться к Подольцеву.
– Сейчас начнут прибывать делегации! – услышал я от него. – Ты что, не собираешься посмотреть на это?
– Надо бы.
– Тогда айда вниз!
Сломя голову он помчался по лестнице, по которой я несколько минут назад поднимался сюда. Следуя за ним, я опять оказался в том же самом холле, где только что расстался с Томулайненом. Но теперь тут многое изменилось.
Толпа журналистов стояла вдоль витого шнура, по ту сторону которого должны будут проходить делегаты. Занять место у шнура было уже невозможно, и я встал позади журналистской толпы, вытягивая голову, чтобы убедиться, смогу ли отсюда увидеть что-либо.
Видно было плохо, все заслоняли спины, плечи, головы стоявших впереди.
«Эх, тряхнем стариной!» – сказал я себе и стал бесцеремонно проталкиваться вперед.
Не знаю, как уж это получилось у меня, но до второго ряда я добрался, правда взмокнув так, что сорочка прилипла к телу. Дальше хода не было – в первом ряду стояли сотрудники охраны. Один из них строго взглянул на меня, и я, пробормотав по-русски «извините», остался на завоеванном мною «жизненном пространстве» в десятка два квадратных сантиметров.
Вспыхнули прожекторы. Меня, и без того исходившего потом, они словно бы окатили горячим душем. Слегка ослепленный сиянием прожекторов, я увидел все же входившего в холл президента Финляндии Кекконена.
Толпа подалась вперед, тихо зашуршали почти бесшумные – совсем не такие, как в Потсдаме! – кинокамеры. Не защелкали, а тоже как-то зашуршали фотоаппараты…
Не могу, убей меня бог, не могу восстановить хотя бы приблизительно, в какой последовательности входили делегации. Врезался в память Кекконен – высокий, с бритой головой, широкоплечий, похожий на неподвластного годам спортсмена. Помню изящного, с приветливо-иронической улыбкой Жискар д’Эстэна. Запомнил Хонеккера и чуть было не вскрикнул от радости и удивления, увидев в числе сопровождавших его людей постаревшего, но все еще бодрого Ноймана…
Я весь напрягся в ожидании советской делегации. И вот она появилась!
Леонид Ильич был в черном костюме с галстуком в красно-синюю клетку. За ним следовали Громыко, Черненко и Ковалев.
Брежнев улыбался. Это была совсем не та улыбка, которую мне приходилось в разное время видеть на лицах некоторых государственных деятелей. Те улыбки были похожи на платки фокусника. Раз! – черный платок. Легкий взмах – и тот же платок становится белым…
Я помню, как улыбались Черчилль, Трумэн, Бирнс, Эттли, Иден, когда на них нацеливались жерла теле-, кино– и фотоаппаратов. Их лица – за несколько секунд до того или равнодушные, или хмурые, или даже злые – тотчас же преображались, как будто кто-то невидимый мгновенно надевал на них маску-улыбку.
Брежнев же улыбался естественно. Я был уверен, что вот такая же добрая, открытая улыбка озаряла его лицо еще до входа во Дворец, еще в машине.
И вся толпа журналистов, видимо, тоже догадалась этом. Она лавиной, штурмовым натиском подалась к шнуру и, если бы хоть чуть-чуть сплоховала охрана, наверняка порвала бы эту эфемерную преграду.
В других подобных случаях на лицах фотокорреспондентов и кинооператоров ничего нельзя прочесть, кроме озабоченности. Все их помыслы сосредоточены на том чтобы «объект» попал в кадр. На все остальное им начхать.
Не то было теперь. Искренняя улыбка Брежнева вызвала ответные, такие же приветливые улыбки. Его праздничность передалась и тем, кто фотографировал советскую делегацию.
Всем своим видом располагали к себе и остальные ее члены. Сосредоточенное, обычно неулыбчивое лицо Громыко на этот раз выглядело добродушным. Таким я не видел его даже в бабельсбергской столовой. Широкое, типично русское лицо Черненко с чуть прищуренными от нестерпимого света прожекторов глазами само, казалось, излучало свет сердечности, будто встретился он здесь с давними друзьями. А Ковалев?.. Я знал его, пожалуй, лучше, чем других членов советской делегации. Мы встречались в Женеве, когда он нес на себе основную тяжесть переговоров на втором, подготовительном этапе нынешнего, заключительного Совещания. Мне приходилось два или три раза просить у него совета, перед тем как начать писать очередную корреспонденцию. Я хорошо помнил его смуглое, точно опаленное тропическим солнцем лицо, его мягкую по произношению и твердую по сути своей речь… Но сегодня и он показался мне если не иным, то, во всяком случае, в чем-то изменившимся: преобразившимся из хорошо воспитанного дипломата просто в хорошего человека, с душой нараспашку.
И Брежнев и остальные члены делегации шли, не замедляя шагов, как это делают многие другие, когда знают, что их фотографируют, но и не быстро, как ходят те, кто не желает попасть в объективы съемочной аппаратуры. Они шли непринужденной, спокойной походкой и появились-то здесь как раз в тот момент, когда прозвенел первый звонок, возвещающий скорое открытие Совещания.
Я постоял в холле еще немного, посмотрел на высокого, с зажатой в левой руке трубкой американского президента Форда, на Макариуса в епископском облачении, на элегантного, хотя несколько располневшегоТито – и вскоре обнаружил, что толпа журналистов значительно поредела. Очевидно, советская делегация была одной из главных целей их съемок, и теперь почти все устремились наверх, чтобы не пропустить начала заседания. Когда я вернулся на галерею, наши делегаты уже сидели в зале. Прозвенел второй звонок, затем третий… И вот на трибуне появился Кекконен…
Я знал, что записывать речи ораторов – занятие бесполезное. Каждая речь в отпечатанном виде, в переводе на шесть языков появится на столе для прессы почти в ту же минуту, когда оратор сойдет с трибуны. Поэтому я даже не вынул из карманов моих письменных принадлежностей.
Зато мой сосед, итальянец, работал вовсю. Менял объективы, перезаряжал аппараты, свешивался с балкона так, что мне хотелось схватить его за ноги. Да и другие – те, что были вооружены разнообразной оптикой, использовали ее «на все сто». А я слушал…
Теперь, когда Совещание уже закончилось, могу сказать, что мне были интересны все речи. В них звучали такие слова и фразы, как: «поворотный пункт истории», «разрядка напряженности», «сокращение вооруженных сил», «впервые на европейском континенте столько государств с различными социальными системами сообща ищут и сообща находят решения проблем…». Мир, мир, разрядка, сосуществование! Если у меня и были какие-то тайные опасения, что на Совещании могут возникнуть стычки и даже разногласия, то уже первые речи делегатов рассеяли их.
И все же я с замиранием сердца ждал выступлений Леонида Ильича Брежнева и Джеральда Форда – руководителей стран, от взаимоотношений между которыми в конечном итоге зависел мир на земле. Но на первом заседании выступили только Кекконен и Генеральный секретарь Организации Объединенных Наций – Вальдхайм. После чего совершенно неожиданно для меня был объявлен двухчасовой перерыв.
…Второе заседание началось речью премьер-министра Великобритании Вильсона. Затем выступили представители Греции, Канады, главы социалистических государств – Живков, Хонеккер. Потом – Альдо Моро, предъявлявший Италию, Шмидт из ФРГ…
Я был бы готов подписаться почти под каждым словом, которые они произносили. Как будто сам воздух вся атмосфера зала дышала озоном разрядки. Все ораторы говорили о необходимости покончить с конфронтацией, уважать европейские границы, жить в дружбе…
После выступления канцлера Шмидта председательствующий – представитель Ватикана Казароли – объявил заседание закрытым. Ни Брежнев, ни Форд в тот первый день не выступили. Это было единственным, что несколько разочаровало меня.
Я вышел в холл. В глаза бросились огромные вазы, выстроившиеся в ряд посредине холла. Другие люди! спускавшиеся с галереи, тоже с недоумением смотрели на эти так не гармонировавшие с общим стилем вазы. Некоторые из журналистов в полном безразличии подошли к ним ближе и… вдруг кинулись вперед. Я тоже направился к странным вазам. И только тогда из-за спин склонившихся над ними или даже присевших на корточки разноплеменных гостей Финляндии увидел, что вазы наполнены клубникой.
Наверное, неловко даже рассказывать об этом… Такие события, такие проблемы решаются! А мы, кажется, превратились в детей, навалившись на подарок финских фермеров. Брали сначала по одной ягоде, а потом осторожно, чтобы не раздавить, выгребали из ваз их содержимое целыми пригоршнями и отправляли в рот. Вид у этих ягод был настолько соблазнительным, что я никак не мог от них оторваться.
Не знаю, что со мной было бы впоследствии, если бы не почувствовал чью-то руку на своем плече. Оглянулся – это был Клаус. У него на губах тоже следы клубничного сока – это избавило меня от смущения, иронизировать надо мной он не мог. Мы просто посмотрели друг на друга и расхохотались.
– Ну что, Михаил, порядок? – спросил Клаус, он любил щегольнуть знанием русской разговорной речи.
– Всюду порядок, Вернер, и тут и там, – ответил я, показывая сначала на вазы, а потом на открытые двери, ведущие в зал заседаний.
Мы отошли в сторону.
– Не знаешь, когда выступает товарищ Брежнев? – вполголоса спросил он.
– Не знаю, – ответил я. – Сам жду.
– Торопишься куда-нибудь? – поинтересовался Клаус.
Я пожал плечами:
– Куда мне торопиться, если заседание окончено?
– Вот и хорошо, что не торопишься. С тобой хотел бы поговорить один человек из нашей делегации.
– Нойман?
– Он самый. Послал меня, чтобы я тебя пригласил.
– Куда? Готов хоть на край света.
– Да нет, это слишком далеко. Рядом с нашим посольством есть маленький ресторанчик, вроде немецкой пивной. Товарищ Нойман будет ждать тебя там… – Клаус посмотрел на часы, – через двадцать минут…
Ух, как мы мчались на машине Клауса по опустевшим улицам Хельсинки! Не прошло и двадцати минут, как оказались в том маленьком ресторанчике, или в пивной, где стены были украшены гравюрами на темы «Калевалы». Из-за дальнего столика встал Нойман и пошел мне навстречу.
Мы еще продолжали обниматься, целоваться и трясти друг другу руку, когда Клаус сказал:
– А теперь я оставляю вас наедине. Наверное, у вас есть о чем поговорить. Когда мне вернуться за тобой, Миша?
– Вернись через двадцать пять минут, – ответил вместо меня Нойман.
– Так мало? – воскликнул я с явной обидой.
– Через полчаса к товарищу Хонеккеру приедет товарищ Брежнев. Вся делегация должна быть на месте.
– Ты член делегации ГДР?
– Ну, это ты хватил через край. Я – всего лишь скромный эксперт до общегерманским вопросам.
– Понимаю, – сказал я, почему-то понижая голос до полушепота, хотя ресторанчик был пуст – в этот день жители Хельсинки конечно же предпочитали быть на улицах, наблюдать за кортежами машин, почетными экскортами мотоциклистов, за появляющимися иногда в воздухе полицейскими вертолетами, а главное – может быть, увидеть людей, которых до сих пор они знали лишь по фамилиям да газетным портретам…
Нойман выглядел неплохо для своих лет… А сколько же ему? При первой нашей встрече он показался мне лет на пять старше, чем я. Значит, сейчас ему за шестьдесят…
Я с испугом посмотрел на часы. Прошло уже пять минут из тех двадцати пяти, которыми располагал Нойман, а я все еще ни о чем не спросил его!
И тогда с языка моего стали срываться какие-то клочковатые, лишенные логической связи фразы, восклицания, вопросы: «Столько лет прошло!.. Ты помнишь ту историю с трамваем?.. А как дал мне читать заявление Германской коммунистической партии, помнишь?.. А нашу последнюю беседу в райкоме?., Как выглядит сейчас Германия – я имею в виду ГДР?.. Есть ли у тебя семья?.. Как попал с партийной работы на дипломатическую?..»
Я спрашивал и спрашивал, чувствуя, что не даю Нойману возможности ответить толком ни на один из моих вопросов. И все-таки не мог удержаться, чтобы не задавать новых…
Собственно, не так уж близко мы были знакомы с Нойманом. Встречались-то всего раза три, не больше. Но сейчас я воспринимал его как родного мне человека, будто знал всю жизнь! Он олицетворял для меня ту, вторую душу Германии, о которой говорил мне Сталин.
Я понимал, чувствовал, сознавал, что передо мной сидит антифашист в самом благородном, в самом боевом смысле этого слова. Человек, прошедший сквозь ад гитлеровских концлагерей. Коммунист, которого не сломили ни пытки, ни вид разрушенной Германии, ни сомнения, которые столь усердно сеяли в душах немцев гитлеровские последыши и их западные покровители. Он всегда верил в победу. Верил своим товарищам-коммунистам. Верил нам, советским людям…
Нойман успел все-таки сказать, что после нашей последней встречи он долго еще оставался одним из секретарей райкома, потом возглавлял коммунистическую организацию коллектива восстановителей берлинского метро, потом был взят на работу в ЦК – сначала в отдел пропаганды, затем в международный, а теперь – вот уже лет пять – работает в МИДе ГДР… Семья? Нет, новой семьей так и не обзавелся. Мать и жена, погибшие в фашистском концлагере, все еще живут и, вероятно, всегда будут жить в его сердце… Как выглядит ГДР? Приезжай – увидишь. Все отстроено заново… Потсдам, Бабельсберг? Там сейчас расположена крупнейшая киностудия ГДР – «ДЕФА»… Уровень жизни. Что ж, живем не жалуемся, только надо работать добросовестно, тогда будем жить еще лучше…
Я опять напомнил Нойману о наших беседах в райкоме.
– Помнишь, какие ты тогда высказал сомнения?.. Нет, нет, не сомнения, ну, опасения, что ли, относительно будущего Германии?.. И все-таки она оказалась разделенной. Как воспринимают это немцы?
Я глядел на него настороженно, готовый тут же переменить тему, если замечу, что она ему неприятна.
– Да, – вздохнул Нойман. – Германия оказалась разделенной.
– И опять наши общие недоброжелатели хотят свалить ответственность за это на Советский Союз!
Брови Ноймана сдвинулись над переносицей.
– Да, – повторил он, – Германия оказалась разделенной. Но не вы, наши советские товарищи, и не мы, немецкие коммунисты, разделили ее. Это сделали они!
Он махнул рукой куда-то в сторону.
– Все ли немцы смирились с тем, что существуют две Германии? – спросил я.
– Мы всегда говорили откровенно друг с другом, товарищ Воронов. Не изменим этому правилу и теперь, – сказал Нойман. – Мечта о единой стране живет в душах многих немцев. Но они знают… Знают, если хотят знать, почему произошло иначе…
– Что именно они знают?
– Знают, что западные оккупационные власти уже в сорок восьмом году первыми ввели для своих зон особую валюту. Пошли на это вопреки потсдамским решениям. Долгое время оставляли на оккупированных ими территориях неразоруженные остатки вермахта. Сохраняли вермахтовскую армейскую группу Мюллера, переименованную потом в группу «Норд». Оставили крупную индустрию в руках людей, целиком подпадавших под действие закона о военных преступниках. Ваши протесты в Контрольном совете игнорировались. Короче, не объявляя свои зоны отдельным государством де-юре, они создали его де-факто. О, это был хитрый трюк. Они кричат, что стоят за единую Германию, а на деле добивались, чтобы Восточная Германия ввела бы у себя все порядки Западной. Перед нами возникла дилемма: или пожертвовать всеми нашими демократическими завоеваниями, пойти на ремилитаризацию страны, или честно и открыто сказать, что на это мы не согласны. И мы сказали им примерно так: вами создано сепаратное немецкое государство. Плохо, конечно, но это уже свершилось. И потому у нас нет иного выхода, как создать свое государство. Оно будет называться Германской Демократической Республикой.
– И что же, реваншисты с этим смирились?
– О, нет! Даже сегодня они требуют при издании географических карт показывать на них границы «германского рейха» по состоянию на тридцать первое декабря тридцать седьмого года и называть по-немецки населенные пункты, вошедшие в состав Советского Союза и Польши. Требуют пересмотра границ, а значит, новой войны.
– Что же вы отвечаете им, этим неофашистам?
– Ты слышал сегодня речь товарища Хонеккера?
– Да, конечно!
– Помнишь его слова: «ГДР считает своим особым долгом приложить все силы к тому, чтобы в центре Европы обеспечить прочный мир и безопасность»? Это относится ко всему. И к нашей внешней политике, и к внутренней… А теперь мне надо идти, Михаил. Прости, дела не ждут. Наши общие дела…
Он встал.
– Мы даже не выпили по кружке пива! – упрекнул его я и чуть было не сделал знака одному из официантов.
– В другой раз, Михаил, в другой раз! – отмахнулся Нойман. – А пока с победой, товарищ! С нашей общей победой. Ведь Хельсинки – это победа.
– Взаимно поздравляю тебя с тем же! – прочувствованно ответил я.
Мы обменялись долгим рукопожатием и крепко обнялись.
Нойман был уже у двери, когда я вновь окликнул его:
– Товарищ Нойман! Я забыл спросить, доводилось ли тебе в эти годы встречать Вольфа?
Нойман приостановился и тихо сказал:
– Умер он… Несколько лет тому назад… Старый же человек.
– Умер там, в ФРГ? – спросил я, подходя к Нойману.
– Почему в ФРГ? Он умер и похоронен на кладбище в Потсдаме.
– Значит, вернулся?
– Долго рассказывать, Михаил. Мы ведь восстановили тот завод, на котором он когда-то работал. Вольф приехал «посмотреть». Посмотрел и… остался. Мы назначили его заместителем директора завода. Потом он стал директором. На этом посту и работал до самой смерти…
Задерживать Ноймана дольше я не имел права. А в дверях уже появился приехавший за мной Клаус.
Мне предстояла третья ночь в Хельсинки. Я вернулся в свою гостиницу не поздно и ввалился в номер с охапкой отпечатанных на ксероксе документов.
Поверхности маленького гостиничного письменного «толика не хватило, чтобы я мог разложить по порядку все бумаги, забранные со „стола прессы“. Пришлось занять ими и постель. Кроме стенограммы речей, произнесенных на сегодняшних двух заседаниях, пресс-центр щедро снабдил меня новыми инструкциями, информациями, справками о том, где, когда и что может получить каждый журналист, где наиболее удобные места для фото– и киносъемок, какие предстоят приемы и встречи с представителями различных делегаций.
Однако не эти толково, неформально составленные документы интересовали меня в первую очередь. Пока с меня хватало единственной информации о том, что «Совещание по безопасности и сотрудничеству в Европе возобновит свою работу завтра, в четверг, 31 июля 1975 года, в 9 часов тридцать мин.». А сегодняшний вечер и, видимо, часть ночи надо употребить на тщательное изучение стенограмм.
Я уже говорил, что в ходе выступлений никаких записей не вел. Вместо того чтобы исписывать одну за другой десятки страниц блокнота, ничего и никого, кроме оратора на трибуне, не видя, куда полезнее было понаблюдать за тем, что происходит вокруг, как ведут себя делегаты, как они выглядят, кто с кем переговаривается, кто к кому обращается, кто входит в зал, кто из него выходит. В конце концов, ведь я присутствую при уникальном событии, и надо запечатлеть в памяти все его детали.
И вот теперь настало время расплачиваться за мой кейф на галерее Дворца «Финляндия». Я углубился в чтение стенограмм, одновременно делая выписки из них. Начал с речей Живкова и Хонеккера. Почему? Вовсе не потому, что хуже запомнил их содержание. Мне очень хотелось еще раз пережить чувство удовлетворения, чувство гордости за Болгарию и ГДР, исторические судьбы которых с таким трудом определялись тридцать лет тому назад в Цецилиенхофе! Конечно тогда во главе коммунистических партий этих стран – Болгарии и Восточной Германии – стояли другие люди но для меня, по крайней мере сейчас, главное было в другом – в победе правого дела!
Как тогда третировали и Болгарию и Восточную Германию, как пытались диктовать свою волю народам этих стран Трумэн, Черчилль и Эттли! Какие шли споры о том, «для» этих государств или «с» ними должны заключаться мирные договоры! При каких условиях они могут рассчитывать на дипломатическое признание Западом, когда можно будет допустить их в ООН, какими особыми привилегиями должны пользоваться там западные журналисты и т. д. и т. п. По замыслу Запада эти две страны должны были стать своего рода звеньями в цепи нового «санитарного кордона», опоясывающего СССР.
Но История рассудила по-иному. Давно кануло в Лету само понятие «санитарный кордон». И Болгария и ГДР вот уже долгие годы идут по пути, избранному их народами. Руководители этих стран выступают теперь на самом ответственном, самом важном международном Совещании, какие когда-либо знал мир. Выступают как полноправные участники! А духовные наследники тех, кто третировал кровные интересы болгар и немцев, вынуждены внимать голосу Хонеккера и Живкова, голосу мирового социализма!..
И я подумал: может быть, не о самом Совещании следовало бы мне писать сейчас, а о том, как, каким образом превратился в такую могучую силу социализм? О беспрецедентных образцах политической и дипломатической деятельности моей партии, моей страны…
Речи Кекконена, Вальдхайма и Вильсона я не стал перечитывать. Они выступали первыми, и все сказанное ими воспринималось мною, так сказать, на свежую голову.
Караманлис? До него никто не выносил на этот международный форум свои внутренние спорные дела. А он бросил упрек участникам Совещания в том, что никто из них не оказал Греции помощь, когда произошло вторжение на Кипр… Тем не менее греческий премьер тоже высказал надежду, что «работа Совещания внесет свой вклад в создание нового психологического климата…».
О зависимости прогресса одной страны от благосостояния другой говорил представитель Исландии – Халлгримссон, а канадский лидер Трюдо начал свою речь словами: «Мы дали миру пример того, как надо достигать единогласия на переговорах, устраняя столкновения и непримиримость…»
И снова мысли мои обратились к речам Живкова и Хонеккера. Они говорили о том, что «приехали сюда, чтобы заложить фундамент лучшей Европы», что «сегодня нет таких проблем, которые нельзя было бы урегулировать путем переговоров», и еще о том, что «одним из решающих направлений нашей будущей работы должно стать дополнение политической разрядки уменьшением напряженности в военной области». Они выступали за прекращение гонки вооружений, за сокращение вооружений, имеющихся в наличии, против разделения Европы на военные блоки…
…Был второй час ночи, когда я покончил с чтением стенограмм и выписками из них. Подошел к открытому окну, чтобы хоть немного подышать свежим воздухом – иначе не усну. Город уже спал. После такого большого и хлопотного дня, гудевшего тысячами человеческих голосов, автомобильных и вертолетных моторов, он наконец успокоился.
На третье заседание, в четверг, 31 июля, меня отвез Клаус. Уже в половине восьмого, то есть за два часа до начала, я был в «Финляндии-тало». Побежал к столу, на котором раскладывались новые документы для прессы, заглянул в свой ящичек. Такими ящичками, как пчелиными сотами, была покрыта одна из стен в цокольном этаже Дворца. В моем ящичке лежала телеграмма из Москвы:
«ЗВОНИЛА НЕСКОЛЬКО РАЗ ТЕБЯ ВЕСЬ ДЕНЬ НЕ БЫЛО ГОСТИНИЦЕ ДОМА ВСЕ ПОРЯДКЕ СЕРЕЖА ВЕРНУЛСЯ ПОЛЕТА ЛЮБЛЮ ЦЕЛУЮ МАРИЯ».
Сунул телеграмму в карман и решил сейчас же позвонить домой по международному телефону. Десятки таких аппаратов были здесь к услугам журналистов. Но, посмотрев на часы, передумал: Мария, пожалуй, еще не встала, да и Сережка отсыпается после своего очередного трансатлантического рейса. Ладно, позвоню позже.
Не прошло еще и недели с тех пор, как я уехал из Москвы, а несколько дней назад сам звонил Марии по телефону из своего гостиничного номера. И все-таки мне было приятно получить от нее эту телеграмму. Всегда приятно и радостно знать, что о тебе помнят, тебя любят.
Правда, я немного обиделся на Сережку – моего двадцативосьмилетнего «наследника», – мог бы тоже подписать телеграмму. Куда там – спал, наверное, без задних ног, когда мать отправилась на телеграф… Впрочем, и я не часто писал своему, ныне уже покойному отцу. Но тогда шла война. Думалось: простит, война все спишет.
Ничего она не списала. Ни доблести, ни подлости, ни черствости к ближнему!..
«Люблю, целую, Мария». Я так привык к этой концовке в каждом письме, в каждой телеграмме от Марии. И вдруг вспомнил первую ее телеграмму, кончавшуюся этими словами. Ту телеграмму принес мне Дупак в последний день Потсдамской конференции, а послана она была, наверное, накануне. Значит, тоже 31 июля. Какое совпадение!
Не в первый уже раз я ловлю себя на том, что здесь, в Хельсинки, подсознательно все время как бы навожу мост между Потсдамской конференцией и этим нынешним Совещанием. Порой мне чудится, будто я стою на этом длиною в тридцать лет мосту – от мира к миру, – а где-то под ним копошатся погрязшие в трясине человечки, цепляющиеся за атомные и водородные бомбы как за спасательные круги… Фантастическая картина, вроде тех, которые писал некогда Босх.
Повторилось все то же, что было вчера. Когда я поднялся на галерею, итальянский фотожурналист уже сидел на своем месте. Увидев меня, он начал призывно жестикулировать.
За что он так «полюбил» меня?
Я еще вчера пытался отплатить ему за любезность: держал на коленях его запасную технику, менял на камерах объективы, «насадки», вынимал израсходованные катушки с пленками, вставлял новые – ведь какой-то фотоопыт у меня имелся. Все это делалось по его знакам, разговаривать друг с другом мы не могли не только из-за языкового барьера, но из-за моих наушников тоже.
Прозвенел первый звонок, и все журналисты кинулись с галереи по лестнице вниз, к «канатику», чтобы снова увидеть прибытие делегаций. Я опять увидел Брежнева и сопровождавших его товарищей. К удивлению своему, понял, что Ковалев узнал меня – он приветливо кивнул на ходу…
Председательствовал Иосип Броз Тито. Первым было предоставлено слово президенту Чехословакии Гусаку. Многое из того, что он говорил, было близко мне не только как советскому журналисту. Оратор напоминал о том, что было частью моей биографии – так или иначе связывалось с минувшей войной. Как свое собственное я воспринял его утверждение:
«…История учит нас, что бесчисленные агрессии в Европе были связаны с злоупотреблением властью, с насилием и гнетом. Мюнхенский диктат, оккупация Чехословакии, нападение на Польшу, Францию и Югославию, на Советский Союз и другие европейские страны, все ужасы и жертвы второй мировой войны документируют это…»
Глава чехословацкой делегации высказал уверенность, что ликвидация новой военной угрозы, разрядка, система коллективной безопасности приведут к всеобщему и полному разоружению.
Потом выступал глава польской делегации. Признаюсь, я только позже по стенограмме изучил его речь.
А в те минуты одно лишь слово «Польша» снова, как уже бывало не раз, опрокинуло меня в прошлое. Я думал о днях, проведенных в войсках Рокоссовского, о руинах Варшавы, о том, какой ценой уже позже, там, в Цецилиенхофе, советской делегации удалось отстоять независимость Польши, добиться расширения ее территории. О том, что нет в мире страны, которая была бы обязана Советскому Союзу больше, чем Польша…
Нет, я никогда не считал Польшу нашим «должником» в бизнесменском понимании этого слова. Никогда не помышлял, что она чем-то и как-то обязана расплачиваться с нами. Кровь советских солдат, шестьсот тысяч жизней моих соотечественников, павших в боях за освобождение Польши от немецко-фашистских захватчиков, неоплатны. Непоколебимая твердость в борьбе за ее будущее, проявленная советской делегацией в Потсдаме, – тоже. Я имею в виду чисто моральный, нравственный долг каждого поляка-патриота…
Размышляя обо всем этом, я даже не заметил, как на трибуне появился президент Франции. Его речь была остроумна, насыщена историческими примерами, и хотя далеко не со всем, что говорил французский президент, я мог согласиться, главным для меня была безоговорочная поддержка им идей Совещания, обязательство Франции «полностью и тщательно» выполнять решения, которые будут приняты здесь.
Итак, выступили уже трое, а если считать и вчерашние заседания, то тринадцать из тридцати пяти присутствующих здесь глав государств. А Леонид Ильич все еще не выходил на трибуну. Мне казалось это несправедливо! Тогда я не отдавал себе отчета в том, что порядок выступлений, количество ораторов на каждом заседании и десятки других протокольных деталей были наверняка заранее выверены и взаимно согласованы. Не знал я и о том, что здесь, в Хельсинки, время товарища Брежнева было распределено буквально по минутам: позавчера, сразу же после приезда, он беседовал с президентом Кекконеном, вчера утром – с президентом Фордом, вечером после заседания – с Хонеккером, с д’Эстэном, а в промежутках – снова с главами социалистических государств.
Как он успевал?! Когда отдыхал? В каких условиях протекала его работа в помещении советского посольства?
Уже после Совещания мне удалось осмотреть хельсинкский рабочий кабинет руководителя одной из двух самых мощных держав мира. Кабинет был невелик по размерам и скромен по обстановке. Ну, конечно, письменный стол. Зеленый ковер на полу. На стене висел вырезанный из дерева барельеф Ленина – подарок одного из финских коммунистов. У стены – телевизор. Вот, собственно, и все.
…По моим предположениям, Леонид Ильич должен был выступить на Совещании если не первым, то сразу же за Кекконеном и Вальдхаймом. Ведь стране, партии, которую он возглавлял, принадлежала главная роль в подготовке этого Совещания!
Наивная, ребяческая «обида»! Наивная потому, чт0 не очередностью выступлений определялась их значимость. Брежнев выступит тогда, когда по многим неизвестным мне соображениям настанет время для его выступления.
Но когда?!
И как бы в ответ на этот мой нетерпеливый вопрос под сводами Дворца прозвучало громогласное объявление Тито:
– Слово предоставляется Генеральному секретарю Центрального Комитета Коммунистической партии Советского Союза Леониду Ильичу Брежневу,
Зал взорвался аплодисментами.
Они не смолкали все время, пока он шел к трибуне.
Бог мой, что творилось среди журналистов, особенно среди кино– и фотокорреспондентов! Они прямо-таки рискованно свешивались с галереи, вытягивая вперед свои камеры. Мой итальянец, как фокусник, один за другим менял обычные объективы на телевики, что-то мне кричал. И я подумал, что мое место на галерее слишком дорого мне обходится. В эти минуты мне было не до итальянца со всей его техникой. Куда важнее казалось не пропустить ни одного шага, ни одного движения Брежнева.
Он шел, как и тогда, вдоль шелковистого канатика, – не медленно и не торопливо, – обычной своей спокойной походкой, чуть помахивая папкой, которую держал в руке.
В абсолютной тишине, нарушаемой лишь мягким жужжанием кинокамер, произнес он свои первые слова:
– Все мы, принимая участие в заключительном этапе Совещания по безопасности и сотрудничеству в Европе, ощущаем необычный характер этого события, его политическую масштабность…
Он говорил о надеждах, которые человечество связывает с этим Совещанием, потому что обильно полита кровью земля Европы за годы двух мировых войн. Подчеркнул, что исторический смысл происходящего в этом зале особенно отчетливо виден людям, принадлежащим к поколению, пережившему ужасы второй мировой войны.
– Пробил час сделать неизбежные коллективные выводы из опыта истории, – сказал Леонид Ильич и напомнил, какой нелегкий путь был пройден от выдвижения идеи Совещания до его нынешней кульминации. – В будущее обращен документ, который нам предстоит И подписать, – продолжал он, – потому что возможности сотрудничества распространяются сейчас и на такие области, где оно было немыслимо в годы «холодной войны». В материализации разрядки – вот в чем суть дела… Чтобы надежды народов, связанные с этой встречей, с решениями Совещания, оправдались полностью не были поколеблены при первом ненастье, нужны действительно общие усилия, повседневная работа всех государств-участников по углублению разрядки.
Леонид Ильич говорил не больше и не меньше, чем остальные. И, заканчивая свое выступление, сделал такой вывод: здесь «нет победителей и побежденных, приобретших и потерявших». Это Совещание – победа разума. «Выиграли все: страны Востока и Запада, народы социалистических и капиталистических государств – участников союзов и нейтральных, малых и крупных стран. Это выигрыш всех, кому дороги мир и безопасность на нашей планете».
Под новую бурю аплодисментов сошел он с трибуны и направился к своему месту тем же спокойным, уверенным шагом.
Но теперь я смотрел уже не на Брежнева. Я наблюдал, что происходит в составе других делегаций. Канцлер Австрии Крайский что-то оживленно говорил соседу. Трюдо что-то быстро писал. Хонеккер, Живков и Кадар обменивались знаками одобрения. Киссинджер быстро написал что-то на листке бумаги и передал его Форду…
Мой итальянец самозабвенно жужжал своей техникой. Его длинный телевик напоминал ствол миномета…
Выступили еще несколько человек, в том числе глава венгерской делегации Кадар. После его выступления Тито объявил перерыв до трех часов дня.
В холле только и разговоров было о выступлении Брежнева. Я прислушивался к ним с таким обостренным вниманием, как будто сам имел к этому выступлению непосредственное отношение.
Внезапно внимание мое привлекла чья-то спина. Людей трудно узнавать со спины, тем не менее этот человек показался мне знакомым. Ускорив шаги и поравнявшись с ним, я окончательно «опознал» Ковалева. В первый миг удивился: как это он, член делегации, попал сюда, в толпу журналистской братии? Но тут же припомнилось, что в этой толпе я, правда, редко, но все же встречал и других людей с делегатскими карточками на лацканах. Видимо, они искали здесь кого-то из нужных им журналистов. Ведь сами журналисты проникнуть я делегатам не могли.
– Здравствуйте, товарищ Ковалев! – сказал я. – Извините, пожалуйста, мне показалось, что вы меня помните.
Ковалев остановился, протянул мне руку и произнес только одно слово:
– Женева?
– Да, да, Женева! Я тогда обращался к вам за советом…
– Для кого сейчас пишете?
– Для журнала «Внешняя политика». Вот все время ждал выступления товарища Брежнева, чтобы закончить статью.
– А уже начали?
– Да, начал, – соврал я. Но тут же в припадке откровенности признался: – Собственно, к статье еще лишь приступаю. Только заголовок придумал.
– Интересно, какой?
– «Победа».
– А ведь товарищ Брежнев сказал, что здесь нет ни победителей, ни побежденных, – напомнил Ковалев.
– Да, верно, я вкладываю в это слово особый, расширительный смысл.
– Какой же?
– Это долго объяснять, товарищ Ковалев, а вы, наверное, торопитесь. Однако попытаюсь изложить суть в нескольких словах. В июле сорок пятого мне довелось быть в Потсдаме. Там мы одержали несомненную победу, хотя Запад очень скоро попытался сорвать ее.
Руководители западных держав заговорили о том, что решения Потсдама должны быть утверждены мирной конференцией, а сами сделали все от них зависящее, чтобы она не состоялась. Запад подвергал сомнению европейские границы, называл их «временными». Не признавал ни существования ГДР, ни права Польши на территории, полученные ею в Потсдаме. А вот теперь они вынуждены признать все: и нерушимость европейских границ, и суверенность ГДР, и многое другое. Я не собираюсь этого писать, но ведь, по существу, Совещание в Хельсинки и есть мирная конференция, которую Запад саботировал тридцать лет. Потому мне и хочется как бы перекинуть мост между Потсдамом и Хельсинки…
Я говорил торопливо, сбивчиво, опасаясь, что Ковалев уйдет, не дослушав меня, и «зарубит» название моей статьи, с которым я уже сжился. Но Ковалев выслушал меня до конца и мягко заметил:
– Потсдам и Хельсинки – не совсем схожие события. Тогдашняя, как вы это называете, победа явилась прежде всего результатом нашей военной победы. Разгром гитлеризма Красной Армией на том этапе определял все. Союзники были вынуждены считаться с этим. Здесь – победа бескровная…
– Но все-таки победа?! – с надеждой воскликнул я.
– Зависит от толкования. Если вы имеете в виду победу здравого смысла над безумием, победу идеи мирного сосуществования над идеей «холодной войны», тогда…
– Именно это я и имею в виду, товарищ Ковалев! Конечно, вы правы, полных аналогий быть не может, но если говорить о наших целях, то и там, в Потсдаме, и здесь, в Хельсинки, они в принципе одинаковы: прочный мир, верно? Мы требовали признания реальностей, сложившихся после разгрома гитлеризма. Теперь их признали!
– Но без права какого-либо государства вмешиваться во внутренние дела другого, – уточнил Ковалев. – Такой вывод следует из речи товарища Брежнева и из Заключительного акта, который будет скоро подписан. Запомните, товарищ Воронов, это очень важно. И сейчас и в будущем.
– Но ведь это тоже победа?! – воскликнул я. – Долгое время Запад считал своим правом учить нас жить! Теперь он вынужден признать, что такого права у него нет.
– Простите, я действительно тороплюсь, – улыбнулся Ковалев. – Хочу надеяться, что сегодняшнее выступление товарища Брежнева облегчит и ускорит вашу работу над задуманной статьей. Желаю вам победы…
Распрощавшись с Ковалевым, я направился к столу, на котором все время обновлялись материалы для прессы. Там уже выстроилась длинная очередь за речью Брежнева. Заполучив стенограмму, я попутно, как-то машинально заглянул в свой ящичек на стене. Был уверен, что он пуст. Но вопреки предположениям обнаружил там клочок бумаги с рукописным текстом по-английски: «Дорогой мистер Воронов, убедительно просим быть по окончании заседания на этом месте. Крайне важно!» Подписи я разобрать не сумел.
До начала заседания оставалось еще минут десять – пятнадцать. На галерею никто не торопился. После выступления Леонида Ильича народу вообще поубавилось. Немалое число журналистов разбрелось по холлам и барам.
Я тоже не торопился наверх. С чисто деловой точки зрения было бы, пожалуй, целесообразнее уехать к себе в гостиницу, обложиться стенограммами и начать писать статью.
«Нет, еще рано, – сказал я себе. – Нельзя уходить, пока не выступил Форд. Леонид Ильич высказал наше отношение и к самому Совещанию и к тем задачам, решением которых надо будет заняться на другой же день после того, как опустеет этот Дворец. А какова позиция американцев?»
Поездка Брежнева в Штаты, его переговоры с тогдашним президентом Никсоном, подписание ряда соглашений, затрагивающих самые различные сферы – военную, экономическую, культурную, – все это, несомненно, знаменовало начало таяния льдов «холодной войны». С тех пор процесс этого таяния с каждым годом шел все активнее. Теперь новому президенту США предстояло сделать публичное, на весь мир заявление об американской политике на будущий обозримый период. Каково же оно будет? Что ознаменует? Шаг вперед или шаг назад?
Но американский президент все еще молчал. На второй день Совещания – 31 июля – Форд так и не поднялся на трибуну.
Сразу после четвертого заседания я зашел в пресс-центр. Там шло распределение журналистов на всевозможные приемы, которых в тот день набиралось с десяток: обед в президентском Дворце, правительственный прием, прием для жен членов делегаций и ряд других. Присутствие на каком-то из них всех или хотя бы большей части аккредитованных здесь журналистов было невозможным. Поэтому нас распределяли так, чтобы на каждый прием попадали человек 20—30. На мою долю выпал жребий идти в «Хижину рыбака».
Мне не терпелось сесть за письменный стол, но я все же записал адрес этой «хижины» и время приема. р. когда сунул записку в карман, пальцы мои нащупали там какую-то другую бумажку. Это было предложение от неизвестного мне американца или англичанина встретиться возле стола прессы после заседания.
Неизвестное всегда влечет. Я направился к месту свидания. Журналисты уже расхватали со стола все документы, в холле было пусто. Только один человек в темно-синем костюме прохаживался взад и вперед. Издали я постарался определить: знаю ли его? Нет, никогда до сих пор не встречал. Средних лет, светловолосый человек, ничем не приметное лицо.
Незнакомец – то ли интуитивно, то ли потому, что знал меня в лицо – быстро пошел мне навстречу, резким движением выкинул вперед руку и зачастил скороговоркой:
– Мистер Воронов, да? Моя фамилия Фитцджералд. Будем знакомы. С.П. Фитцджералд. Тележурналист. Штаты. Есть предложение, мистер Воронов. Присядем?
Мне не хотелось отстать от какой-нибудь попутной машины в гостиницу, но любопытство оказалось сильнее. Чего этому «Си Пи» нужно от меня?
Мы опустились в кресла перед уже потухшим экраном одного из телевизоров.
– Чем могу быть полезен? – спросил я довольно сухо.
– Все очень просто, мистер Воронов. Мы записываем впечатления журналистов различных стран об этом Совещании. Записали уже человек двадцать. Хотелось бы записать и вас.
«Новое дело! – подумал я. – Нашли „телезвезду“!» Мне приходилось несколько раз принимать участие в западных телепрограммах. Иногда я выходил из них, так сказать, «битым», иногда оказывался «на коне». Но сейчас…
– Благодарю, мистер Фитцджералд, – сказал я. – По-моему, на фоне такого Совещания мне выступать просто не по чину.
– Нам не нужны никакие «чины»! – воскликнул американец. – Нас интересует мнение обычных, я бы сказал, рядовых советских журналистов! Нас – это значит американских телезрителей. Да и вам-то разве не импонирует возможность высказать свое мнение перед широкой американской аудиторией о выступлении мистера Брежнева?.. Словом, я предлагаю вам войти в Историю.
– С черного хода? – усмехнулся я. – А почему ваш выбор пал именно на меня? Здесь присутствует много советских журналистов, среди них есть широко известные и в нашей стране, да, очевидно, и у вас.
– Случай, господин Воронов, случай! Я покопался в карточках отдела аккредитации и наткнулся на вашу фамилию. Вы журналист-международник, представляете известный в нашей стране советский журнал… Ну?
Давайте же начнем осуществлять то, к чему призывали нас ораторы: расширять культурные связи, дружеские общения… Или будем только писать о них, призывать, выкрикивать лозунги, а сами не сделаем никакого практического вклада?
Я подумал: а почему бы и не согласиться? О многих выступлениях глав государств у меня сложилось уже вполне отчетливое представление. И главное – от речи Леонида Ильича. Почему бы мне не высказать уверенность, что весь советский народ безоговорочно поддержит предложения, выдвинутые нашим Генеральным секретарем ЦК?
– Тайп ор лайв? – спросил я.
– О, к сожалению, тайп! Вы сами понимаете, нам нужно время, чтобы разобраться в куче уже сделанных нами записей.
– Содержание передачи? – спросил я. – Какие вопросы? И сколько даете времени на ответы?
– О, вопрос будет один или несколько, но только связанных с Совещанием. Это событие интересует сейчас мир больше всех остальных. Факт номер один. А время? Пожалуй, пять – десять минут. Если пойдет интересно – прибавим.
– Но я еще не слышал президента Форда!
– Запись состоится завтра, когда уже выступит Форд! Вам все будет ясно как апельсин! Ну… чего же вы боитесь?
Вот это последнее слово – «боитесь» – и решило все. Я понял скрытый намек на то, что мы, советские люди, роимся и рот раскрыть перед иностранцами, не согласовав все заранее и не получив разрешение властей…
– О’кэй, – сказал я. – Когда и где?
– Завтра, сразу же после объявления первого перерыва, вон в той комнате, – американец кивнул на видневшуюся в глубине холла дверь.
– Буду, – сказал я, вставая.
…На прием в «Хижину рыбака» я не пошел – все эти приемы похожи один на другой, а у меня куча неотложных дел. Столько новых стенограмм надо перечитать! Теперь уже с «прицелом» не только на мою статью, но и на завтрашнюю телепередачу.
В дверь постучали.
Я, не отрываясь от стенограмм, крикнул по-английски привычное «войдите!». Потом вспомнил, что запер дверь на замок, встал и открыл ее.
На пороге стоял незнакомый человек. Коренастый, коротко постриженный, со странным, расплющенным, как бы расплывшимся по лицу носом. На лацкане его темного пиджака желтела карточка вроде моей.
– Могу войти? – как-то бесцеремонно, не представившись, спросил он по-английски и перешагнул порог.
– Вы уже вошли, – с пока еще непонятной мне самому неприязнью ответил я. – Кто вы и чем могу служить?
– Аллен Джонс, – пробормотал он, сунул руку в брючный карман, вытащил какую-то желтую металлическую «блямбу» и, показывая ее мне в чуть разжатом кулаке, пояснил: – Американская служба безопасности!
Несколько секунд я раздумывал: не розыгрыш ли это? Инстинктивно приблизился к тумбочке с телефоном, чтобы в случае чего немедленно позвонить в посольство… И вместе с тем мне не хотелось давать этому полицейскому с перебитым носом основания думать, что я его боюсь.
– Что вам угодно? – холодно спросил я. – Хочу задать пару вопросов.
– А я не собираюсь на них отвечать в отсутствие представителя советского посольства или финского пресс-центра. Впрочем… что за вопросы?
– Рядом с вами на галерее для прессы сидел итальянец Франко Росси. Вы его хорошо знаете? Я пожал плечами и ответил:
– Первый раз увидел здесь.
– Но вы с ним оживленно разговаривали.
– На языке глухонемых: он говорит только по-итальянски и по-французски, я не знаю ни того, ни другого… Да в чем, наконец, дело?
– Он исчез. Мы его разыскиваем.
Я вспомнил, что вскоре после речи Брежнева мой сосед действительно торопливо устремился к выходу, прихватив с собой всю свою аппаратуру. Но тогда я не придал этому никакого значения: многие фотожурналисты выходили во время заседания, чтобы сдать в лабораторию для проявления свою отснятую пленку.
– Ну а я-то тут при чем, если он исчез? – в свою очередь, спросил я полицейского.
– Отвечайте, когда вас спрашивают. Вы должны располагать сведениями, где он находится, – безапелляционно заявил этот чертов Джонс.
– Вот что, – сказал я, уже полностью овладев собой, – о том, что я должен и чего не должен, мне лучше знать. Со своей стороны, хочу напомнить, что мы не в Техасе и не в Чикаго. Здесь финская территория. А я советский журналист. Кто вам дал право лезть ко мне со своими бесцеремонными вопросами?
– Если вы знаете, где итальянец, и скрываете, вам дорого это обойдется, – пригрозил нежданный гость.
– Во что, например? – насмешливо спросил я.
– Как минимум лишение права когда-либо посещать Соединенные Штаты.
– Работаете в духе Хельсинки? Расширяете дружеские обмены?
– Прошу без острот. Где итальянец? Знаете или нет? Жду ответа.
– Сейчас вы ответ получите, – сказал я, подошел к двери, которая оставалась полуоткрытой, толкнул ее ногой и сказал на понятном ему жаргоне: – Сматывайтесь отсюда. Быстро!
Несколько секунд этот Джонс стоял, будто решая, как ему следует поступить. Я заметил, что правая его рука потянулась за левый борт пиджака, но он тут же, одумавшись, опустил ее. Потом круто повернулся, шмыгнул через порог и зашагал по коридору.
Снова заперев дверь на ключ, я дал волю своему возмущению. Каков нахал! Уверен, что если работает в ЦРУ или где-то в этом роде, то может чувствовать себя хозяином в любой стране, в любом доме. Ну нет, я этого так не оставлю! Немедленно сообщу в посольство, заявлю протест в пресс-центре…
Я бегал взад и вперед по своему маленькому номеру от телефона к письменному столу, не зная, что сделать раньше: звонить в посольство или писать протест.
Вначале у меня не было никаких сомнений в том, что надо сделать и то и другое. Но потом подумал: а не сыграю ли я невольно на руку этим джонсам, которые, несомненно, сочли бы для себя праздником малейшее осложнение в работе Совещания. Раздуть из мухи слона им нетрудно. О моем протесте немедленно узнают все журналисты, и хотя в разговоре с этим Джонсом я был прав, на сто процентов прав, где гарантия, что в западной прессе не появятся россказни о том, как накануне подписания Заключительного акта советский журналист обругал, а то и избил американского охранника, выполнявшего свой долг? Не скажут ли мне тогда в посольстве примерно то же, что я услышал тридцать лет назад от главы советской делегации в Потсдаме: «Мы приехали сюда, чтобы установить мирные, добрососедские отношения… А вы?»
Ладно, решил я, сообщу об этом инциденте завтра кому-либо из сотрудников посольства или консульства. Разыщу их на Совещании. Финнов информировать не буду. Они были так гостеприимны и так отлично все организовали. Не хочу портить им настроение.
А сейчас надо забыть об этом сукином сыне. Забудем все до завтра. В конце концов, интересы моей страны затронуты не были. Не исключено, что итальянец и впрямь ввязался в какой-нибудь скандал с американцами. Их ведь еще Трумэн приучил везде держаться так, будто они являются хозяевами мира. Основания мнить себя вершителями мировых судеб давно исчезли, а претензии остались. Но, может быть, нынешнее Совещание покончит и с этим – поможет Америке понять то, чего она не понимала в течение десятилетий?..
В пятницу, 1 августа, в девять тридцать утра должно было начаться предпоследнее заседание. На этот раз меня отвез во Дворец тассовец Подольцев.
Было половина восьмого, когда мы вдвоем прошли «врата безопасности» и расстались. Подольцев устремился в отделение ТАСС – на Совещании представлены филиалы всех крупных телеграфных агентств, аккредитованных в Финляндии, – а я пошел в пресс-центр. Несмотря на ранний час, там было не протолкнуться. Слышался разноязычный гул. Я заметил, что журналисты передают из рук в руки какой-то листок, и, уверенный, что это какой-нибудь очередной «пресс-релиз», попытался выяснить, почему он так взволновал всех?
Увидел Клауса, пробился к нему и вот что узнал от него.
Оказывается, вчера, после выступления Леонида Ильича, итальянскому фоторепортеру по имени Франко Росси, внимательно следившему за тем, что происходит впереди на трибуне и внизу в зале, удалось при помощи своего мощного 700-миллиметрового телевика заснять текст двух записок, которые Киссинджер передал Форду, и одну, переданную Фордом Киссинджеру. Сегодня эти записки то ли уже опубликованы, то ли будут опубликованы в вечерних газетах. В пресс-центре ходила по рукам ксерокопия с них.
В первом документе речь шла о данных ЦРУ относительно прибытия в Камбоджу китайских советников. Второй представлял собой проект телеграммы королю Иордании Хусейну. Упоминаемые в ней тогда еще загадочные для многих слова «Редай», «Вулкан» и «Хаук» означали названия ракет. Текст этого документа выглядел так: «Телеграмма в Аман (ждет вашего утверждения). Мы готовы продвинуться в отношении Редай и Вулкана, но хотим убедиться, что и Хусейн хочет сделать так же… В отношении Хаука готовы действовать».
Записка Форда Киссинджеру (с пометкой фотокора: «передана после речи Брежнева») гласила: «Подготовленное выступление слишком длинное и мрачное… Надо ли нам противопоставлять Восток и Запад? Почему бы нам не усилить надежду, которой все хотят?»
Теперь я был уверен, что Форд не выступил до сих пор потому, что речь его переделывается. Ну, а телеграмма королю Иордании имела очевидную связь с предстоящим визитом Киссинджера на Ближний Восток. Я, как и многие журналисты-международники, знал по сообщениям печати, что он собирается лететь в Тель-Авив на переговоры Египта с Израилем. А теперь вот узнал и о том, что огласке не подлежало, потому что готовность США снабдить некоторые ближневосточные страны ракетным оружием находилась в явном противоречии с целями Хельсинкского совещания.
Что и говорить, итальянский фотокорреспондент Франко Росси заполучил сенсационные разоблачительные документы. Можно было понять беспокойство американских служб безопасности. Но, как они ни усердствовали, «обезвредить» Франко Росси им, по-видимому, не удалось. Несколько позже, уже в Москве, мне попался на глаза финский журнал «Суомен Кувалехти», в котором все это происшествие было подробно описано и проиллюстрировано фотоснимками.
Форд выступил на этом заседании вторым – после представителя Португалии. Как только было объявлено, что слово предоставляется президенту США, на галерее сразу стало тесно. Так же, как и вчера, перед выступлением Леонида Ильича Брежнева, все журналисты поспешили на свои места. Холлы и бары мигом опустели.
Скажу прямо, мне речь президента показалась вполне приемлемой. Прежде всего из-за отсутствия в ней демогогической полемики, свойственной выступлениям западных государственных деятелей в послевоенные годы. В самом начале своей речи Форд объявил, что пересек Атлантику и приехал сюда не для того, чтобы лишний раз напомнить о потенциале разрушения, которым обладают государства, не затем, «чтобы говорить о жестокой реальности продолжающихся идеологических разногласий, политического соперничества и военного соревнования».
– Я здесь, – продолжал Форд, – чтобы сказать моим коллегам: мы в долгу перед нашими детьми, перед детьми всех континентов. Мы не должны упустить ни одной возможности, ни одной минуты, мы не должны щадить себя и не позволять другим увиливать от выполнения чрезвычайно важной задачи построения лучшего и более спокойного мира…
Речь Форда была, кажется, длиннее других, но я слушал его внимательно, стремясь проникнуть в мысли этого рослого человека, внешне так непохожего на того, другого президента США – невысокого, тонкогубого, в очках с едва заметной оправой. Того, которого мне не раз довелось видеть в Бабельсберге, чьи речи не однажды читать или слушать по радио. Он тоже говорил о высоких американских идеалах, об «американской мечте» обеспечить спокойную жизнь миллионам людей. А тем временем по его вине десятки тысяч японцев умирали медленной смертью, пораженные атомной радиацией.
Я знал, что конфронтация между Белым домом и Кремлем началась с того времени, когда Смольный, а потом и Кремль стали символами нового мира. Американские президенты менялись, ожесточенное «перетягивание каната» продолжалось. Между США и СССР существовали разногласия даже в годы второй мировой войны, когда мы выступали как союзники.
После визита в Америку Леонида Ильича Брежнева я был уверен, что началась новая эра. Последующие годы, отделявшие этот визит от Хельсинкского совещания, доказали, что я был прав. В эти годы слово «разрядка» непременно присутствовало в речах не только социалистических, но и буржуазных политических деятелей. И на глазах миллионов людей оно постепенно как бы материализовалось – в договорах, в переговорах об ограничении вооружений, о расширении культурных связей.
И, судя по тому, что говорил сейчас Форд, Соединенные Штаты намеревались и далее идти по пути разрядки. Он заявил в заключение!
– История будет судить об этом Совещании не по тому, что мы здесь сегодня говорим, а по тому, что мы сделаем завтра, не по обещаниям, которые мы даем, а по обещаниям, которые мы выполняем.
Повторяю, в целом речь Форда мне понравилась, и я аплодировал ей вместе со всем залом. Я искренне радовался, что по коренному, главному вопросу – вопросу войны и мира – всеми, кто выступал на этом Совещании, высказано единое мнение, разногласий нет. Это уже потом, в Москве, когда я заново перечитывал стенограммы речей, от меня не ускользнуло, что в некоторых выступлениях содержалась и некая «задняя мысль»…
Заседание закончилось выступлением Чаушеску. Перерыв был объявлен на два часа. Из них я должен был выделить какую-то долю времени для американского телевидения. Надо выполнять свои обещания.
Я спустился в цокольный этаж и направился к двери, на которую кивнул мне вчера этот «Си Пи».
Когда Воронов открыл дверь, им овладело недоумение. Он рассчитывал встретить здесь одного-двух американцев с ручной кинокамерой, посмотреть в объектив, сказать в микрофон несколько слов, попрощаться и уйти обедать. В уме Воронов уже подготовил нужные слова.
Но, судя по всему, от него ждали здесь совсем иного.
Бросился в глаза большой полукруглый стол, за которым сидели три иностранца. Удивило изобилие техники; несколько операторов в комбинезонах стояли возле стационарных кинокамер, другие держали в руках переносные, два «юпитера» располагались у стены и еще какой-то пульт неизвестного Воронову назначения.
Встретили его радушно. Фитцджералд широким жестом пригласил Воронова к столу.
– Милости просим! Недаром говорят, что русские всегда держат свое слово.
– И в большом и в малом, – с любезной усмешкой ответил ему Воронов. – Однако из того, что я здесь вижу, – он повел взглядом по кинокамерам, – вы ожидаете если не кого-то из президентов, то как минимум министра.
– В эти дни встречи с ними не такая уж редкость, – небрежным тоном ответил Фитцджералд. – Беседы с ними заполонили всю мировую прессу. А вот интервью с советским журналистом наверняка заинтересует телезрителей.
– Прежде всего, мистер Фитцджералд, мне хотелось бы узнать, кому я понадобился? – спросил Воронов. – То есть для какой компании вы работаете? Си-Би-Эс? Эн-Би-Си?
Ответ последовал туманный:
– Все, мистер Воронов, гораздо проще и сложнее. Нескольким журналистам показалось, что новаторский характер Совещания требует отказа от рутинных методов организации информации. Здесь собрались тележурналисты из разных стран. Мистер Уайт из Англии, мистер ван-Тинден из Голландии, ваш покорный слуга из Штатов. Вот мы и решили – благо ни пленкой, ни аппаратурой нас на время Совещания не ограничивают – провести несколько телеинтервью, так сказать, на свой страх и риск.
– Ну а что вы потом собираетесь делать с этими записями, которые, насколько я понимаю, вам никто не заказывал? – продолжал допытываться Воронов.
– Когда задуманная нами программа – мы решили назвать ее «Мозаика» – будет готова, предложим ее купить любой телекомпании. И продадим той, которая дороже заплатит. – Последнюю фразу Фитцджералд произнес в явно шутливом тоне, но тут же перешел на деловой: – Что же, приступим? Вашими собеседниками будут мистер Уайт, мистер ван-Тинден – он отлично говорит по-английски, ну и я, разумеется. Мы позволим себе задать вам некоторые вопросы, а вы…
– Простите, – прервал его Воронов, – я чего-то не понял раньше или не понимаю сейчас. Вчера вы мне предложили сказать несколько слов о Совещании. Высказать о нем свое личное мнение. А теперь затевается нечто вроде дискуссии, причем я выступаю один, а против меня трое.
– Против вас?! – с деланным ужасом воскликнул Фитцджералд. – Как вам могла прийти в голову такая несуразность? Разве посмеем мы выступать против советского журналиста, когда оттуда вон, – он махнул рукой в сторону зала, – доносится единодушный хор мира и согласия?
– И все же… – начал было Воронов, но англичанин Уайт прервал его:
– Чего вы боитесь, мистер Воронов? Каких-либо конфронтации? Но этот период прошел. Совещание подвело под ними черту. Это можно утверждать даже до подписания Заключительного акта!
Воронова опять задело слово «боитесь». Как часто употребляется оно на Западе при характеристике советских людей! Мы будто бы «боимся» всего: высказать собственное мнение, побеседовать с иностранцем, пойти в варьете, будучи за границей, выступить по радио или телевидению, если не будет предварительных письменных вопросов, ответы на которые надо, конечно, согласовать чуть ли не с самим правительством…
– Бояться надо не мне, а вам, как показывает жизнь, – резковато возразил Воронов.
– Нам?! – переспросил американец и высоко поднял брови. – Чего же?
– Выстрела из-за угла. Впрочем, у вас теперь чаще стреляют в упор. Или с почтительного расстояния из винтовок со снайперским прицелом, – сказал Воронов. – Ладно, давайте начинать. Время идет…
Они расселись за полукруглым столом: Воронов – внутри «полуовала», его интервьюеры – напротив. Начались необходимые приготовления. Звукотехники попросили Воронова произнести что-нибудь: им надо было приспособить свою аппаратуру к звучанию его голоса.
Потом поднесли к самым щекам Воронова экспонометры.
А тот в это время думал: «Уж коль влип в эту сомнительную историю, надо суметь достойно выглядеть перед будущими телезрителями. Не ограничиваться общими фразами! В устах крупного государственного деятеля они нередко звучат весомо. Если же такими фразами попытаюсь отделаться я, то буду выглядеть или попугаем, или недоумком».
– Все готово! – раздался голос одного из операторов в желтом комбинезоне.
– Отлично! – сказал Фитцджералд. – Свет.
Вспыхнули прожектора. Американец негромко хлопнул в ладоши, что означало «начали», и, уже глядя в объектив кинокамеры, заговорил хорошо поставленным голосом, мягким и вкрадчивым тоном, характерным для западных радио– и телекомментаторов – профессионалов:
– Леди и джентльмены! Мы ведем нашу передачу из Хельсинки, из дворца «Финляндия-тало», где близится к концу столь долгожданное Совещание по безопасности и сотрудничеству в Европе. Заключительный акт Совещания будет принят в ближайшие часы. Уже выступило большинство глав государств, в том числе президент Форд и советский лидер Брежнев. Мы сочли, что для вас будет небезынтересно услышать впечатления об этом Совещании одного из тех, кто формирует общественное мнение России, я имею в виду советских журналистов. Хочу повторить, что мы ведем запись по крайней мере за час до того, как Заключительный акт будет принят. Следовательно, мы свободны в своих прогнозах. Наш выбор пал на мистера Воронова, которого я вам с удовольствием представляю. Он журналист-международник, обозреватель журнала «Внешняя политика». Но не только. Его биографии мог бы позавидовать не один из журналистов любой страны: мистер Воронов воевал, затем присутствовал на Потсдамской конференции, в качестве корреспондента побывал на корейской войне. В числе других журналистов он сопровождал мистера Брежнева во время его недавнего визита в Америку…
«Ах, черт побери! – мысленно воскликнул Воронов. – Значит, вчерашнее утверждение этого Фитцджералда, что он „наткнулся“ на меня случайно, чистая „липа“. Все знает обо мне. Но откуда, от кого?..»
Усилилось смутное подозрение, что дело здесь нечисто. Но камеры уже тихо жужжали, катушки магнитофонов крутились. Какой бы жест ни сделал сейчас Воронов, какое бы слово ни произнес – все равно это станет достоянием миллионной аудитории.
– Итак, наш первый вопрос, – сказал, обращаясь к Воронову, Фитцджералд. – Хотя Совещание еще не окончилось, сложилось ли у вас, мистер Воронов, вполне определенное мнение о нем? Каково оно? Каким вам представляется результат?
«Что ж, – обрадованно подумал Воронов, – такие вопросы естественны. Пока все идет нормально».
– Во-первых, – сказал он, – я считаю честью для себя выступить перед миллионной аудиторией западных телезрителей. Но, помня, что на телевидении главный враг для выступающего – это время, не стану терять его и начну прямо с существа дела. Итак, какими будут, с моей точки зрения, итоги Совещания? Попробую перечислить лишь некоторые. Признание нерушимости существующих европейских границ. Дополнение политической разрядки разрядкой военной. Сотрудничество в области экономики, торговли, культуры. Словом, это Совещание, как сказал в своем выступлении Леонид Брежнев, будет иметь всемирно-историческое значение. Он имел все основания для такого заявления.
Воронов сделал паузу, обвел взглядом своих оппонентов и увидел, что они согласно закивали головами.
– Мой американский коллега, – продолжал Воронов, – решил назвать здесь некоторые факты из моей скромной биографии и журналистской практики. В частности, связал мое имя с Потсдамской конференцией. Хочу уточнить: на самой конференции я не был, но в Потсдаме в то время находился в качестве журналиста.
– Вы видите прямую связь между Потсдамом и Хельсинки? – спросил англичанин.
– Прямую – нет. Но некоторую связь вижу.
– В чем?
– Ну, давайте вспомним, господа! Тридцать лет назад Европа еще лежала в руинах. Запах пороха еще отравлял воздух. Но великая победа Красной Армии и ее союзников над гитлеризмом уже предопределила возможность построения новой Европы, превращения ее в континент мира.
– Вы, кажется, влюблены в Потсдам? – не без иронии спросил голландец. – Это странно, для нас Потсдам – давно умершее и похороненное прошлое.
– Прошлое не умирает сэр, – отрезал Воронов. – И не проходит бесследно. Оно всегда с нами.
– Интересная философско-социологическая концепция! – усмехнулся Фитцджералд. – Немного мистическая. Она принадлежит лично вам?
– Нет.
– Любопытно, кому же?
– Вашему соотечественнику Фолкнеру. Это его слова. Я бы к ним добавил: речь идет о хорошем прошлом.
– О, вы знаете Фолкнера?
– Почему же не знать? Мы издаем в несколько раз больше американских книг, чем вы советских.
– Оставим эту арифметику. Она давно набила всем оскомину. Вернемся к Потсдаму. Почему же после той конференции не воцарился мир?
Воронов пожал плечами.
– Мы уже тридцать лет живем без войны… Но я согласен с вами – это еще не тот мир, которого жаждет человечество. Его пытались и все еще пытаются отравить.
– Кто?
– К сожалению, политика некоторых тогдашних государственных деятелей Запада задержала возможность достижения подлинного мира.
– Я догадываюсь, что вы имеете в виду Соединенные Штаты и их президента Трумэна, – высказался голландец. – Не ошибаюсь?
– Мне бы не хотелось сейчас ворошить старое, – ответил Воронов, – но, раз вопрос задан, я вынужден на него ответить. – И тут же осведомился: – А как у нас дело со временем?
– Нам, кажется, предстоит затронуть интересные аспекты истории, – ответил американец. – Для этого найдется время. Пожалуйста, продолжайте.
– Спасибо, – кивнул ему Воронов. – Так вот, три десятилетия отделяют Потсдамскую конференцию от нынешнего Совещания. И почти все эти десятки лет вплоть до поездки товарища Брежнева в Америку прошили в бесплодной, навязанной нам «холодной войне».
– Кем навязанной? – резко спросил англичанин.
– Я надеюсь, что с тем периодом покончено окончательно и не хотел бы к нему возвращаться.
– Но почему же?! – возразил американец. – Почему бы нам, – повторил он, – не покончить с легендой о том, что «проклятый капиталистический Запад» и в первую очередь Америка виновны в том, что после Потсдама не воцарился мир на Земле? Кто изобрел баллистические ракеты? Кто создал организацию Варшавского Договора? Кто подавил венгерское и чехословацкое восстания?
«Ах ты, сукин сын!» – мысленно обругал его Воронов, при этом лихорадочно обдумывая: уйти ли от спора, ограничившись ссылкой на то, что не намерен ворошить старое, или… Да, лучше бы уйти от явно назревающей конфронтации. Но это означало бы для телезрителей, что американец прав, что советскому журналисту нечего ответить ему.
– Привилегией задавать вопросы обладаете только вы? – спросил Воронов. – Или и мне позволено спрашивать?
– Ну разумеется! – воскликнул Фитцджералд. – Мы всегда понимали свободу однозначно. Свобода – значит неограниченная свобода для всех.
– Отлично. Тогда разрешите кое-что напомнить и кое-что спросить. Напоминаю, что и ракеты и атомную бомбу мы создали через четыре года после того, как США заимели это оружие. И даже сбросили две атомные бомбы на Японию. Это раз. Варшавский Договор мы заключили спустя, кажется, шесть – не помню точно – лет после того, как вы создали антисоветский блок НАТО, – это два. Замечу также, что венгерское восстание спровоцировал Запад и нам пришлось ввести туда войска лишь после того, как неофашисты и переброшенные извне контрреволюционеры стали вешать на фонарях венгерских патриотов-коммунистов и им сочувствующих. Механика чехословацких событий была примерно схожей, однако введенные туда войска некоторых социалистических стран не убили и не ранили ни одного чеха или словака. Должен ли я напоминать вам о Вьетнаме и, в частности, о Сонгми?.. А теперь вопросы. Кто выступил в Фултоне с призывом к крестовому походу против Советского Союза? Кто рассчитывал, сколько атомных бомб и на какие советские города надо сбросить? Кто высадил свои войска в Южной Корее, в Индонезии? Кто начал интервенцию в Камбодже? Кто вдохновил фашистское отребье на переворот в Чили?..
Оппоненты Воронова меньше всего ожидали, что на их головы обрушится такое количество неопровержимых фактов. Они заметно растерялись и потому молчали. Воронов поспешил воспользоваться этим.
– Повторяю, мне не хотелось ворошить старое, – переводя дыхание, уже более спокойно продолжал он. – В эти великие дни память охотнее воскрешает другое. В шестьдесят шестом году, когда социалистические страны выступили с предложением созвать совещание, которое стало бы краеугольным камнем в фундаменте новой, мирной Европы, скажу откровенно, мне лично казалось, что для этого потребуется очень длительное время. Слишком велики были наслоения «холодной войны»!
Страшно много разногласий предстояло преодолеть. Но прошло всего девять лет – миг в масштабах истории! – и вот мы присутствуем на этом Совещании. Не буду распространяться об усилиях моей партии, всего социалистического мира, чтобы идея Совещания из мечты стала бы явью. Символом этих усилий стала Программа мира, принятая на Двадцать четвертом съезде нашей партии. Не могу не воздать должного и многим руководителям западного, капиталистического мира, которые осознали, что диктует им здравый смысл, и поддержали идею Совещания. Так, может быть, и мы сейчас, вместо того чтобы выяснять, кто и в чем виноват, воздадим должное победе здравого смысла над безумием?
В этот момент на другом столике, стоящем в отдалении, вспыхнула красная лампочка. Один из кинооператоров объявил:
– Пленка кончилась. Надо перезаряжать.
Свет «юпитеров» погас. Воронов посмотрел на часы. До начала заключительного совещания оставалось мерее часа.
Фитцджералд встал, подошел к столику, на котором вспыхивала красная лампочка, приложил к уху трубку скрытого там в ящике телефона, произнес невнятно какое-то очень короткое слово, минуты две слушал, потом опять спрятал трубку в стол и объявил хмуро:
– Другой телевизионный «пул» предупреждает, чтобы мы экономили время. Им тоже надо работать. И вообще… я вынужден констатировать, что из нашего замысла ничего не получилось.
– Какого замысла? – глядя на него в упор, спросил Воронов.
– Мы хотели мирного, дружеского обмена мнениями. А вы…
– Я?! – воскликнул Воронов. – Значит, это я, а не вы завели речь о недоброй памяти «холодной войне», ставя факты с ног на голову? На что же вы рассчитывали? На то, что я буду покорно молчать?
– Честно говоря, мы рассчитывали на то, что вы правильно оцениваете это Совещание.
– В каком смысле?!
– Ну… как компромисс. Мы признаем европейские границы, сотрудничаем в различных сферах материального и духовного бытия. А вы…
– А мы что же? – настороженно спросил Воронов.
– Ну, вы в какай-то мере приближаетесь к Западу. Отбрасываете свои догмы.
– Вы хотите сказать: идем на идейные уступки?
– Оставьте наконец ваш марксистский жаргон! – раздраженно сказал Уайт. – Мы надеемся, что в обмен вы хотя бы признаете право людей на свободу.
– Ах, это сладкое слово «свобода»! – иронически воскликнул Воронов. – Ладно, скажу вам то, что охотно могу повторить и перед микрофоном. У нас есть свобода. Свобода жить, учиться, лечиться, отдыхать, свобода выбрать по вкусу работу и получить ее. Вероятно, вы назовете все это пропагандой, хотя знаете, что факты против вас. А как бы вы ответили на мой вопрос: свобода неистощима?
– Не понимаю вас, – развел руками голландец.
– Сейчас объясню. Десятилетие или два десятка лет назад людям казалось, что природные ресурсы неистощимы и тратить их можно не считая. А теперь вот заговорили о надвигающемся энергетическом кризисе. Так вот, не кажется ли вам, что истощима и свобода, если ею пользоваться безрассудно? В пользовании свободой тоже есть свой критический рубеж, за которым начинается насилие: убийства людей на улицах, в том числе и президентов, одурманивание себя и других наркотиками, садизм.
– Речь идет о свободе в понимании разумного человека, а не психопата.
– Но при деформированном понимании концепции свободы разумные люди, случается, становятся психопатами. У нас на этот счет принимаются меры предосторожности. И мы будем делать это впредь!..
– Все готово! – доложил один из операторов.
– Не надо, – махнул рукой Фитцджералд. – Теперь у нас и в самом деле уже не осталось времени.
Воронов встал.
– Я, кажется, разочаровал вас? – мягко, но с оттенком иронии спросил он.
– Мы допустили ошибку, – мрачно ответил американец.
– В том, что пригласили меня?
– Нет, что вы! – кисло возразил он. – Просто не учли лимит времени. Тем не менее спасибо вам. И простите, что за передачи такого рода у нас не предусмотрен гонорар.
– Буду считать, что получил его, если появлюсь на экранах вашего телевидения. Можно на это надеяться?
– Мы живем в дни надежд, мистер Воронов.
– Мы – да. А вы – тоже? Только кто и на что надеется? – вот в чем вопрос, как сказал бы Гамлет… Всего хорошего…
Наконец-то наступил долгожданный момент.
Все главы делегаций сидят на возвышении, за длинным столом. Тридцать пять человек, одетых в темные костюмы. У подножия стола гирлянда цветов. В зале торжественное молчание. Важность того, что сейчас должно произойти, несомненно, ощущается каждый. Лес киноаппаратов на штативах вырос внизу, все объективы направлены на тех, кому История судила подписать уникальный документ. В центре их – Кекконен. В глубочайшей тишине голос его звучит громче обычного:
– Прошу исполнительного секретаря внести Заключительный акт.
Из своего далека я вижу, как на возвышение поднимается невысокий, тоже одетый во все черное человек. В руках он несет объемистую книгу в зеленой обложке. Кладет ее у края стола. Я замечаю время на своих часах. Вижу, как главы государств один за другим подписывают Акт, – секретарь поочередно кладет его перед каждым.
Вот доходит очередь до Леонида Ильича. Он, как всегда, нетороплив. Похоже даже, что несколько медлит, скрепляя Заключительный акт своею подписью, будто хочет продлить торжественную минуту.
Волновался ли он при этом? Что чувствовал? Что ощущал?
Гадать не надо. Пять лет спустя Леонид Ильич сам прояснил многое, отвечая на вопросы редакции «Правды». Там есть такие слова:
«С волнением вспоминаю вторую половину дня 1 августа 1975 года. Тогда во Дворце конгрессов „Финляндия“ руководители 33 европейских стран, США и Канады сели за одним столом рядом друг с другом и скрепили своими подписями Заключительный акт. Это был день больших надежд для народов. Это был и день реалистического взгляда в будущее, не лишенного тревог за то, каковым оно будет через 5 лет или десятилетие спустя».
Весь захваченный чувством радости, я в этот момент не думал о тревогах. А он думал о них. У него, наверное, уже тогда вызревала мысль, что день подписания Заключительного акта мог бы стать «Днем Европы» – праздником народным и в то же время призывом к тому, чтобы разрядка и мир утвердились прочно.
Но, повторяю, о мыслях, владевших тогда Брежневым, мы узнали лишь через пять лет. А из тогдашних моих наблюдений вполне достоверны лишь некоторые, чисто внешние детали процесса подписания Акта. Я впервые заметил при этом, что Форд – левша, он подписывал документ левой рукой. Для Макариуса принесли специальные чернильницу и ручку, наверное, «освященные», подумал я.
Когда церемония подписания заканчивалась, я снова поглядел на часы – все заняло ровно семнадцать минут. Семнадцать минут, завершившие годы напряженной работы! Президент Кекконен произносит короткую заключительную речь. Ровно в семнадцать часов пятьдесят минут он торжественно провозглашает:
– Настоящим объявляю третий этап Совещания по безопасности и сотрудничеству в Европе завершенным.
Я встал в очередь к столу, на котором уже были разложены объемистые фолианты только что подписанного Акта. Потом отошел в сторону и стал перелистывать его… Да! Сюда, кажется, вошло все необходимое для обеспечения мира и безопасности в Европе. Три раздела. Границы, сокращение гонки вооружений, разрядка. Экономические и торговые отношения. Гуманитарный раздел…
Мне захотелось побыть одному, наедине с самим собой пережить переполнявшее меня чувство радости, восстановить в памяти своей все события последних трех дней. Вышел в парк и зашагал к поблескивавшему невдалеке заливу. На полпути услышал оклик:
– Майкл!
«Не оборачивайся, не оборачивайся!» – требовал какой-то внутренний голос, похожий на тот, какой твердил герою знаменитой повести Гоголя Хоме Бруту: «Не гляди!»
«Не вытерпел он и глянул…» Я хорошо помнил, что последовало затем у Гоголя. И все-таки тоже не выдержал и обернулся.
И увидел Брайта. Он приближался ко мне быстрыми шагами. Что оставалось делать? Бежать? Но метрах в десяти водная поверхность преграждала мне путь. Повернуть обратно? Это значило столкнуться лицом к лицу с Брайтом.
На самом берегу я вынужден был остановиться. Через минуту Брайт уже был рядом.
– Ты не хочешь видеть меня? Знаю. Презираешь? И это знаю…
Я молчал.
– Ты ни разу не встретил меня во время Совещания, – я постарался, чтобы такой встречи не произошло, – продолжал говорить Брайт. – Ты по отношению ко мне имеешь право на все: на ненависть, на презрение, на молчание. Но у меня тоже есть право. Единственное. И я от него не отступлюсь.
– Какое у тебя есть право, подонок? – спросил я.
– Право быть выслушанным. Я хочу говорить и буду говорить. А ты можешь молчать. Выслушать меня – единственное, о чем я прошу. После этого мы уже не увидимся. Никогда! Я постараюсь.
Что мне было делать? Повернуться и дать ему по морде – благо этого никто бы не заметил? Но драка?! Драка с этим человеком!.. Да это и не человек – мразь. Наверняка платный агент ЦРУ, ФБР или… какие там еще существуют у них «спецслужбы»!
Я по-прежнему молчал, глядя на поверхность залива.
– Знаю, ты прочел мою книгу о Потсдаме… – начал было Брайт, но тут уже я не выдержал.
– Книгу?! – воскликнул я, оборачиваясь. – Ты называешь этот пасквиль, эту клевету, эту низкую ложь книгой?.. А когда начнешь поливать грязью Хельсинки? Завтра же или подождешь немного?
– Можешь оскорблять меня как хочешь, – с несвойственным ему смирением произнес Брайт. – Даже ударить. Я стерплю.
– Скажите, какой Иисус Христос явился! Он стерпит!
– И ты ни о чем не хочешь спросить меня? Ни одного человеческого слова не осталось для меня в твоем сердце?
– Я бы мог задать только один вопрос: как ты мог?! Но вопросы задаются людям. А ты слизняк. Предатель! Предал наше общее прошлое, нашу молодость, нашу дружбу, наши пусть неоправдавшиеся надежды! Неужели Джейн не чувствует омерзения, когда ложится с тобой в постель? Неужели ты можешь смотреть в глаза сыну?
– Джейн давно не ложится со мной в постель, а глаза сына закрыты…
Брайт произнес это таким странным, таким отрешенным голосом, что я опять не вытерпел и, обернувшись, посмотрел ему в лицо. И оно показалось мне страшным. Мне почудилось, что за этой обвислой кожей ничего нет – ни мяса, ни сухожилий. Брайт походил на мумию, из которой все выпотрошили, а набальзамировать забыли…
– Ничтожество! – сказал я. – Что заставило тебя стать клеветником? Деньги? Но, судя по тому, что мне известно о твоем бунгало с бассейном, ты не умирал с голода… Семейные обстоятельства?.. Может быть, ты стал наркоманом и тебе потребовались деньги на очередную порцию марихуаны или героина?.. Или предложили повышение по службе?.. Видел я тебя на побегушках у Стюарта – такой службе не позавидуешь!.. Что же, наконец, заставило тебя пойти на подлог?
– Жизнь.
– О, знаем мы таких «жизнестрадальцев»! Скажите пожалуйста, жизнь его заставила! Обычное самооправдание проституток в моменты пьяного раскаяния. И что значит в твоем понимании «жизнь»? Ты живешь в мире бизнеса и доволен этим. Нет у тебя никаких убеждений, веришь ты только в доллар. Этот зеленый кусок бумаги для тебя все – и бог и совесть! Так вот, пойди и скажи своей жене, что бывший твой товарищ, тот, который присутствовал на твоей помолвке с нею, назвал тебя подлецом. И сыну признайся, что ты предатель!
– У меня нет сына, Майкл, – тихо ответил Брайт, и я почему-то обратил внимание на то, что у него во рту недостает нескольких зубов. – У меня нет Джейн, – продолжал он. – У меня никого нет. Разве что Стюарту передать твои слова? Но он будет только рад такому моему унижению… Я сидел сейчас в соседней комнате и по отводному каналу от звукозаписывающей аппаратуры слушал твою дискуссию. Очень сожалею, что ее никто уже более не услышит. Стюарт приказал стереть всю запись с пленки. Он рассчитывал выставить тебя на посмешище. Загнать в капкан. Не получилось… Но такие, как он, не останавливаются на полпути. Эта зеленая книга их не удержит! – Он кивнул на Заключительный акт, который я прижимал к груди.
Что-то дрогнуло во мне. Но я приказал себе: не распускайся! Тем не менее подсознательно я уже сделал уступку Брайту. Нет, я не простил его, да он и сам еще ни слова не сказал в свое оправдание… Откуда им взяться, таким словам?.. Но я уступил ему уже потому, что позволил себе выслушать его. Ладно, плюнуть в физиономию ему еще успею. И как-то непроизвольно я снизошел до продолжения разговора с Брайтом:
– Три дня назад ты сам рассказывал мне, как преуспел, возвратившись с войны. Окончил колледж. Женился. Родил сына. Возглавил иностранный отдел какой-то там газеты. Значит, все это была ложь?
– Нет, правда, – покачал головой Брайт. – Сначала так и было.
– Кто же виноват, что потом, насколько я сейчас могу понять, все изменилось?
– Ты.
– Я?!
Это уж было сверхнахальством! Оболгал Потсдам, а теперь намерен оклеветать меня?
– Да, именно ты! – повторил Брайт с непонятной ожесточенностью. И добавил упавшим голосом: – Они так сказали.
– Кто «они», черт тебя побери со всеми твоими загадками?!
– Джентльмены из комиссии по расследованию антиамериканской деятельности.
– Но при чем же тут я? И как ты попал в эту комиссию? Что ты, политический деятель, что ли? Кому ты там нужен?
– Будешь слушать?
– Буду, – пообещал я. – Говори.
Мы опустились на шелковистую траву и некоторое время оба молчали. Я выжидающе смотрел на Брайта. Но он, казалось, забыл о моем присутствии, глядя на водную гладь. Потом все-таки перевел взгляд на меня и заговорил:
– Тогда я тебе не врал. По возвращении из Германии действительно получил приличное пособие как ветеран войны, поступил в «Колумбийку», окончил колледж… Свадьбу с Джейн отпраздновали. Она тоже пошла в гору: после Потсдама к ней стали проявлять особое доверие, назначили старшей машинисткой…
Я поступил в газету – тогда ветеранов брали охотно, это была «марка», престиж для газеты…
Он говорил с надрывом, но безостановочно, точно разматывал ссохнувшуюся от времени катушку воспоминаний, и при этом по-прежнему ни разу не посмотрел на меня. Неотрывно глядел в воду, как будто там, в ее глубине, видел что-то живое и обращался именно к нему, не ко мне:
– …Глен родился в сорок девятом, – мы так назвали нашего парня. Он был хорошим мальчиком – милым, добрым и честным. Не таким, как я… Однажды Джейн сказала мне: «Послушай, Чарли, не довольно ли нам жить в этом заплеванном, многоэтажном доме и дышать автомобильными выхлопными газами? Ведь это вредно для Глена. Давай купим небольшой домик за городом». Необходимую для такого приобретения кругленькую сумму мы уже имели. Но была и другая возможность: получив банковский кредит, выплачивать стоимость дома в рассрочку… Какое это было счастливое, золотое время! После работы Джейн и я садились в наш старенький «форд», – потом мы приобрели новый, тоже в рассрочку, – и рыскали по кругу радиусом до пятидесяти миль. Жить дальше пятидесяти миль от города, где имеешь постоянную работу, неудобно: в утренние часы на дорогах случаются пробки… Гордые, независимые люди со средствами, мы осматривали все, что нам предлагали агенты по продаже недвижимости, но с покупкой не спешили. Нам хотелось иметь дом по нашему вкусу: не двух– и не трехэтажный – он напоминал бы городской, – а именно бунгало – одноэтажное строение, достаточно вместительное однако. Пусть даже неказистое снаружи. Наших будущих гостей мы ошеломим внутренней отделкой жилья и обстановкой. Давно было решено, что у нас будет отличный бассейн! Я хотел, чтобы Глен научился плавать, вырос сильным, мужественным, спортивным, безбоязненно вступил бы в схватку с жизнью и завоевал бы в ней свое место… Сколько раз видел я на киноэкранах воплощенную «американскую мечту»: бунгало, увитое плющом, у подъезда – «кадиллак» или «паккард», в глубине цветочные клумбы, бассейн с голубой, подсвеченной изнутри водой, стол на пушистом, ослепительно зеленом травяном ковре, за столом средних лет джентльмен в соответствующих нынешней моде старых, видавших виды брюках, в рубашке с закатанными рукавами и в широкополой шляпе «Стэтсоне», рядом – красотка жена, похожая на Руфь Роллан или Пеирл Уайт – были у нас такие актрисы еще в немом кино, – на столе иллюстрированные журналы, бутылки, стаканы, сифон с газированной водой!.. Вот и нам хотелось обставить свою жизнь так же. И я почти не глядя подписывал счета, долговые обязательства – чего нам стесняться! Люди мы молодые, достаточно обеспеченные, с твердым заработком…
Этот тягучий рассказ Брайта, сперва заинтересовавший меня, чем дальше, тем все больше вызывал досаду: на кой черт мне такие подробности? Ты сказал, что в твоих последующих несчастьях виноват я? Вот и объясни без демагогии, в чем тут дело. Я хорошо знал, что теперь уже весь мир предал не только проклятию, а и забвению имя сенатора-маньяка Маккарти, председателя комиссии по «охоте за ведьмами». Или о забвении говорить еще рано?
Брайт как бы прочел мои мысли. Он наконец посмотрел на меня и сказал то ли со злобой, то ли с горечью:
– Ждешь главного, Майкл-бэби? Сейчас получишь. Так вот, однажды среди утренней почты – газет, журналов и каталогов, которые выписывала Джейн, – я обнаружил длинный, узкий, светло-коричневый пакет с гербом Соединенных Штатов Америки в левом верхнем углу. Я надорвал конверт, вытащил вчетверо сложенный листок плотной бумаги и, прочитав его, узнал, что «комиссия по расследованию антиамериканской деятельности Сената Соединенных Штатов Америки вызывает Чарльза Аллена Брайта для дачи показаний». Одновременно сообщалось, что неявка без уважительной причины будет рассматриваться как «неуважение к конгрессу США».
Я не стал показывать письмо Джейн. Не хотел ее волновать. Был уверен, что это – чистое недоразумение. Конечно, я знал, что в Штатах уже действовал приказ Трумэна «о проверке лояльности», что конгрессом приняты закон «Маккарэна – Вуда» – о внутренней безопасности и закон «Маккарэна – Уолтера» – об иммиграции и гражданстве, но не очень-то меня все это беспокоило. Когда мы с Джейн читали в газетах о «чистках» в Голливуде, в других фирмах и государственных учреждениях, то относились к этому не скажу что с одобрением, а скорее с безразличием, как к делам, нас совершенно не касающимся. Когда те же газеты, радио и телевидение начали с утра до вечера убеждать американцев, будто «комми» готовят против нашей страны заговор, будто они проникли в Госдеп и чуть ли не в Белый дом, мы готовы были поверить – дыма без огня не бывает…
– Дальше! – нетерпеливо воскликнул я.
– А дальше я отправился в конгресс в назначенное мне время. Поднимался на Капитолийский холм, не имея еще понятия, что он станет для меня Голгофой.
– Давай дальше! – потребовал я с еще большей настойчивостью.
– Торопишь? Хорошо, буду лаконичнее, – пообещал Брайт. – Ты бывал когда-нибудь в нашем конгрессе?
– Считай, что бывал, – ответил я, потому что во время одной моей командировки в Вашингтон много часов провел у телевизора, наблюдая, как в сенатской комиссии проходит расследование «уотергейтского дела».
– В таком случае тебе легче представить, как все происходило, – удовлетворенно ответил Брайт. – На председательском месте сидел кто-то из подручных Маккарти. Он удостоверился прежде всего в том, что я и есть Чарльз Аллен Брайт, потом потребовал, чтобы я поклялся на библии, что буду говорить правду и только правду, а затем спросил: «Во время Конференции „Большой тройки“ вы находились в Германии в качестве фотокорреспондента?» И даже не дождавшись моего утвердительного ответа, потребовал: «Расскажите, какие причины побудили вас вступить в сотрудничество с русским коммунистом, офицером Красной Армии майором Вороновым и в чем оно заключалось?» Я хотел было ответить, что все это ерунда, но тут же вспомнил о ходовом в то время обвинении «в неуважении к конгрессу», по которому могли упечь в тюрьму любого человека, и счел более разумным рассказать всю правду…
– И что же ты им наговорил? – с возмущением спросил я.
– Только правду. То, что ты отдал мне твой фотоаппарат, когда я разбил свой. Что мы один раз были вместе в берлинском ресторане. Что однажды поссорились из-за фото, которое я напечатал в американской газете и которое тебе не понравилось. Что иногда встречались в пресс-клубе… Председатель заорал, что уже эти факты свидетельствуют о моих преступных связях с агентурой худшего врага Америки – большевистской России. Этим он вывел меня из терпения, Майкл. Вместо того чтобы покорно согласиться с ним, я ответил, что Россия была нашим военным союзником, что советские солдаты и офицеры проливали кровь и за нас – не только в Европе, а и в Маньчжурии, что решения Потсдамской конференции прямо говорят о необходимости мирного послевоенного сотрудничества… Тогда этот тип застучал своим молотком по столу и сказал, что хотя комиссии уже и так ясно, с кем она имеет дело, тем не менее у нее есть еще несколько вопросов. Верно ли, что во время пресс-конференции у Стюарта я поддерживал тебя сочувственными выкриками? Верно ли, что один или два раза посещал Карлсхорст, заезжал к тебе в Потсдам? Наконец, не для того ли я познакомил тебя с Джейн, машинисткой Госдепа, чтобы облегчить тебе получение каких-то секретных сведений? Тут уж и я перешел на крик. Заорал, что и сам я и Джейн – честные американские патриоты, что у нас с тобой совершенно разные политические взгляды, разные понятия о жизни. Председатель резко оборвал меня и отпустил, предупредив, однако, что я еще им понадоблюсь. А дня через три или четыре меня вызвал редактор моей газеты и сказал, что больше не нуждается в моих услугах. Я гордо – тогда еще гордо! – покинул его кабинет, уверенный, что любая другая редакция с удовольствием возьмет меня, – к тому времени у меня уже было кое-какое имя. Но я ошибся. Обойдя, наверное, десяток редакций и всюду получив отказ, я понял, что меня не возьмут нигде… «Черный список»… – Брайт помолчал немного, как бы что-то припоминая, и продолжал свою исповедь.
– Отразилась ли вся эта история на моих отношениях с Джейн? Сначала нет. Мне не стоило больших трудов убедить ее, что ушел я из редакции по своей доброй воле, потому что поругался с редактором. Куда труднее оказалось скрыть, почему я каждый день возвращаюсь из города, как взмыленная лошадь, злым, раздражительным. Не знаю, что мешало мне рассказать ей всю правду с самого начала? Может быть, в глубине души боялся, что не встречу с ее стороны понимания…
Брайт снова умолк, а я вспомнил о нашем давнем разговоре у контрольно-пропускного пункта, о том, как мы спорили тогда о любви, о женском характере, об обязанностях мужа… Как он сказал в тот раз? Кажется, так: «Богатых и сильных женщины не предают, за них держатся. Бедняков же обманывают, от них в конечном итоге стремятся отделаться». Этим многое объяснялось мне теперь. Я понял, почему Брайт боялся быть откровенным с Джейн. Непроизвольно как-то вырвался у меня почти сочувственный вопрос:
– Что же произошло потом?
– А потом, – как бы в полусне произнес Брайт, – возвратившись однажды домой, я обнаружил, что дом пуст. Прислуга-негритянка, которую мы взяли в хорошие еще для нас времена, передала мне письмо. От Джейн. Она писала, что я предал ее, не рассказав, что в комиссии называлось ее имя. Если бы, – писала Джейн, – я сделал это, то она нашла бы способ предупредить события. Сама пошла бы туда без вызова и рассказала, как и зачем я привел к ней тебя. Нашла бы свидетелей нашей помолвки. А теперь перед ней дилемма: или уйти от мужа-антипатриота, развестись с ним, или немедленно покинуть службу. А найти другую – ее предупредили – будет невозможно… Джейн писала, что Глена пока заберет с собой, его дальнейшую судьбу должен решить суд при бракоразводном процессе. Вот такое это было письмо. И заканчивалось оно, как это ни странно, словами: «люблю? целую, Джейн».
«Боже мой! – подумал я. – Но ведь такими же точно словами заканчивает все свои послания мне моя Мария. Как лживы бывают иногда слова, как разнятся они по скрытому в них смыслу при одинаковом буквенном начертании!
Я люблю Марию и не сомневаюсь, что она действительно любит меня. Ничто не разлучит нас, кроме смерти. А эта Джейн?.. Она, видите ли, тоже «любит и целует», но при малейшей угрозе ее благополучию готова «упредить события» и всадить нож в спину «любимого» мужа… Две разных женщины? Нет, два разных мира!»
– Послушай, – сказал я, – но ведь с тех пор, как мы встречались в Потсдаме и Бабельсберге, прошли десятилетия. Потсдам стал далеким прошлым…
– А кто только что говорил, что прошлое не умирает? – спросил меня Брайт. – Кто говорил, что оно всегда с нами? А?
– Я говорил о том хорошем, что было в прошлом!
– Каждый берет из прошлого, что ему выгодно. Им было нужно раздавить меня этим прошлым.
– Как же ты пережил все это? – уже с явным сочувствием спросил я.
– У меня не было времени для переживаний. В тот же вечер ко мне явился агент по продаже недвижимости, тот самый, который помог нам купить бунгало. Он сказал, что располагает сведениями о моей некредитоспособности, а у него есть покупатель на этот дом… Потом пришло письмо из банка. Потом пожаловал банковский представитель… Взносы за дом и за обстановку в нем нами не были выплачены полностью. Короче говоря, через неделю я остался не только без жены и без сына, а и без крыши над головой. Кое-что, правда, из наших денежных взносов нам вернули, точно рассчитав, что полагается мне, а что Джейн и Глену. Я снял клетушку на восемнадцатом этаже городского дома, похожего на тюрьму и заселенного в основном неграми… Шло время. Я, как говорится, перебивался с хлеба на воду. И тогда-то случайно опять встретился со Стюартом. Он уже стал стопроцентным американцем, сменил жену, подданство, местожительство, получил состояние, купил газету. «Хочешь снова стать человеком? – спросил меня Стюарт. – Я помогу тебе. Напиши книжку о Потсдаме. Небольшую. Нужные фотографии мы подберем сами». – «Но ее никто не издаст», – усомнился я. «Издадут! – сказал он уверенно. – Слушай только, какой должна быть эта книга…» И я ее написал…
– Несчастный ты человек, Чарли, – заключил я после продолжительного молчания. – Ты считаешь, что покатился в пропасть, когда тебя выгнали из газеты. Нет, судя по твоему рассказу, тогда ты еще держался на ногах. Пал ты окончательно, когда взялся за перо.
– Нет, и тогда мне еще повезло, – живо откликнулся он. – Рухнул я, когда началась война во Вьетнаме и Глен получил призывную повестку. Об этом мне сообщила по телефону Джейн. Я помчался к ней. Застал ее в слезах, – Глен хотел пойти на призывной пункт и там у всех на глазах изорвать повестку. Вдвоем с Джейн мы стали умолять его не делать этого. Запомни, Воронов, умолять! После выхода книжки я ведь опять работал, на этот раз в газете у Стюарта, и поступок, задуманный Гленом, неизбежно опрокинул бы меня навзничь. Глен пожалел отца, сказал: «Хорошо, поеду воевать». Он был добрым парнем… И больше я уже не видел его. Даже мертвого. Глена привезли из Вьетнама в цинковом гробу, наглухо запаянном… Вот и все. А теперь встанем.
Брайт встал первым, и я невольно последовал его примеру.
– Ну что ж, бей! – сказал он, заложив руки назад и приближая ко мне свое лицо.
– Я бы ударил, – глухо сказал я, тоже отводя назад правую руку. – Но не тебя. Если бы я смог, то ударил бы мир, в котором ты живешь.
– Нельзя, – горько усмехнулся Брайт. – Хельсинки призывают нас к взаимопониманию и сотрудничеству.
– Не иронизируй. Этим не шутят. Мир – превыше всего.
– Значит, и со мной мир? – спросил Брайт и выцветшие, погасшие глаза его наполнились слезами. – Я же все-таки не Стюарт, – продолжал он раздумчиво. – Такие, как Стюарт, на мир не пойдут. Ты думаешь, после Хельсинки они исчезнут? Не тешь себя иллюзиями.
Пять лет спустя я мог бы ответить ему словами Л. И. Брежнева: «Мы не раз предупреждали, и это затем подтверждалось: в политике разрядки могут быть свои приливы и отливы. Но при всем этом можно с основанием сравнить Заключительный акт с хорошим волнорезом, который противостоит тому, что подмывает устои разрядки».
Тогда эти слова еще не были произнесены. Я, кажется, воздержался от ответа Брайту, хотя понимал, что он прав, что за достигнутое в Хельсинки еще предстоит борьба, что враги мира не сложили свои потрепанные, запятнанные людской кровью знамена.
Брайт снова пристально глядел на воду, на этот раз, наверное, для того, чтобы скрыть от меня свои слезы. Внезапно спросил:
– Что это за рыбешки такие шныряют у берега? Они прямо как ящерицы.
Я посмотрел туда, куда он указывал пальцем. Да, действительно, какие-то странные и в самом деле чуть похожие на ящериц существа. Маленькие, юркие…
– Это саламандры, Брайт, – ответил я с усмешкой.
– Как ты сказал? – удивленно переспросил он.
– Саламандры. Ты не читал такую книгу «Война с саламандрами»? Впрочем, не знаю, издавалась ли она у вас.
– Когда?
– Давно. Еще перед войной. Фантастический роман.
– Кто автор?
– Карел Чапек. Чех.
– Про что эта книга?
– Где-то близ океанского острова люди обнаружили странных существ, похожих на ящериц. Людей удивила их исключительная сноровка в строительстве плотин, завалов. Возникло намерение использовать саламандр как своего рода роботов. Люди научили их многому, в том числе и владению современным оружием. Торговали ими, натравливали друг на друга. И вдруг саламандры объединились против людей. Стали взрывать целые материки, загонять своих поработителей в горы. Стремились превратить Землю в сплошной океан…
– А… потом? – спросил Брайт.
– Потом саламандры передрались между собой. И в борьбе за власть над миром уничтожили друг друга.
– А люди? Они остались?
– Их осталось немного. Те, кто успел укрыться в горах, убегая от наступающих океанских волн, – сказал я, стараясь вспомнить подробности книги, которая некогда потрясла меня. – Сменилось несколько поколений, пока людям удалось восстановить то, что было уничтожено саламандрами. Возникли легенды. Легенды о затонувших странах, предания о некоей Англии, о какой-то Франции… Об этих и других странах, якобы некогда существовавших, говорили так, как мы сегодня говорим об Атлантиде… Людям не скоро удалось восстановить цивилизацию, – еще долго разлагались трупы погибших в смертельной схватке саламандр, отравляя мир своим зловонием.
– Ты сказал, что это фантастический роман? – как-то робко, точно в самом деле не был уверен в утвердительном ответе, спросил Брайт.
– Да, конечно. Но он был написан накануне войны, развязанной фашистами.
– Значит, «да здравствуют Хельсинки»! И война саламандрам! – воскликнул Брайт.
– Войны не надо, – возразил я. – Просто не следует давать саламандрам воли. А то будет поздно.
– Ты думаешь, что эта книга, – он опять показал на мой зеленый фолиант, – станет для саламандр непреодолимой плотиной? Не обольщайся! Они будут грызть ее, пока не изгрызут в прах.
– Хочешь сказать, что саламандры попытаются свести разрядку к нулю, вернуться к холодной войне или повторить горячую? – сказал я. – Не исключено. Однако уверен, ничего из этого не выйдет. Люди накопили достаточный опыт и не допустят повторения прошлого. И не побегут в горы. Сумеют отстоять разрядку, а значит, и мир. У отдельного человека можно убить волю к жизни. А у народов – никогда. А разрядка, мир, это – жизнь.
– Смотри! – воскликнул Брайт, продолжая глядеть на воду. – Теперь эти ящерки вообще исчезли! Может быть, услышали твои слова? Ни одной не вижу!
– Наверное, поняли, что у этих берегов им делать нечего, – усмехнулся я. – Поплыли искать другие.
– И как ты думаешь, найдут?
– Время покажет, Чарли. Время и люди. А теперь – прощай.
Конец
1978—1981