После восьмого заседания глав правительств Черчилль возвращался в свою резиденцию в смятенном состоянии. Иден сопровождал его.

В машине они ехали молча… Иден знал, что первым начинать разговор с шефом, когда тот не в духе, – значит нарваться на резкость. Правда, последние минуты, проведенные в зале Цецилиенхофа, как будто бы улучт шили настроение Черчилля, однако он продолжал нервничать. После короткого разговора Трумэна со Сталиным многое оставалось неясным. Трумэн твердил, что Сталин ничего не понял из его слов, ответил на них какой-то равнодушной любезностью.

Иден так и не мог толком разобраться, что же, в сущности, произошло? Может быть, президент так построил свое сообщение, что из него вообще трудно было что-нибудь понять? В противном случае Идену, уже достаточно хорошо знавшему Сталина, представлялось просто невероятным, чтобы тот не придал словам Трумэна никакого значения…

Когда переехали мост, Иден посмотрел в окно машины. Все, что он увидел, – нарядные виллы, заставы, разделяющие Бабельсберг на три сектора – американский, английский и советский, – все до малейших деталей было уже хорошо знакомо Идену. В течение восьми дней он проделывал один и тот же путь, направляясь в Цецилиенхоф и возвращаясь в Бабельсберг. Но этот вечер – последний здесь. Завтрашнее заседание тоже будет последним, по окончании его надо ехать на аэродром…

Вчера он связывался по телефону с Форин офисом – министерством иностранных дел, справлялся о новостях. Особых новостей не было, по крайней мере таких, которые хотелось бы услышать и Черчиллю, и самому Идену. Подсчет голосов должен начаться лишь в ночь на 26-е, то есть послезавтра, и, следовательно, только в четверг днем станут известны окончательные результаты парламентских выборов.

Затем, на второй, максимум на третий день после оглашения этих результатов, и Черчиллю и Идену предстоит возвращение в Бабельсберг. В том, что он останется на своем посту, Иден не сомневался, как без всяких колебаний верил и в то, что сидящий рядом с ним большеголовый, грузный человек, сосредоточенно куривший длинную, толстую сигару, останется премьер-министром.

– Вы верите в это? – вдруг спросил его Черчилль. Идену показалось, что Черчилль как бы подслушал его мысли, и автоматически ответил:

– Абсолютно уверен!

– Но тогда… тогда, что же такое Трумэн сказал ему? – нахмурившись, спросил Черчилль, вынимая изо рта сигару.

Только теперь Иден понял, что Черчилль думал совсем о другом – о разговоре Трумэна со Сталиным.

– Очевидно, то, что было условлено между вами, – после некоторой заминки ответил Иден.

– Тогда я не понимаю, как Сталин мог не придать этому никакого значения.

– А вы уверены, что он не придал?

– Но вы же слышали, что сказал нам Трумэн!

– Сталин умеет скрывать свои мысли.

– Я лучше вас знаю Сталина! – с обычным своим апломбом заявил Черчилль. – Разве вы не заметили, что он ковыряется в своей трубке, рисует какую-то чертовщину или согласно кивает головой, как буддийский божок, лишь в тех случаях, если обсуждаемый вопрос его мало занимает. Но как только возникает угроза советским интересам, все меняется. Напрасно вы думаете, что он мог бы прикинуться равнодушным, поняв Трумэна. Мне памятна наша давнишняя беседа с ним в Кремле об операции «Торч». Я не успел тогда произнести и двух фраз, как Сталин все понял и реагировал живейшим образом. А теперь ему сообщают, что Россия фактически оказывается беззащитной против Америки, и это оставляет его безразличным? Не верю!

– Но, может быть, Трумэн сделал свое сообщение в столь неопределенной форме…

– Вот это вернее! Я начинаю думать, что этот мудрец сам запутался в своих намерениях! С одной стороны – сказать, а с другой – ничего не сказать. Сделал ставку, которую не измерить никакими миллиардами фунтов или долларов, а взамен получил шиш! Я ошибся, полагаясь на него как достойного соперника Сталина…

– Вы хотите сказать, что президент Рузвельт… словом, что в Ялте Сталин был более податливым?

– Ялта не в счет. В то время русские войска еще не заняли пол-Европы.

В этот момент машина остановилась. Томпсон, сидевший рядом с водителем на переднем сиденье, отделенном от салона толстым стеклом, выскочил и открыл заднюю дверь.

– Я еще понадоблюсь вам сегодня, сэр? – осведомился Иден, когда они подошли к калитке.

– Нет, – решительно ответил Черчилль. – Я собираюсь рано лечь спать. Ведь завтра последний день…

– Нам предстоит провести здесь еще немало дней, – убежденно ответил Иден.

– Надеюсь, что так, – оттопыривая губу, с оттенком высокомерия согласился Черчилль. – Спокойной ночи!

В тот вечер Черчилль был просто невыносим для обслуживавших его людей и даже для своей дочери Мэри. Две порции почти неразбавленного виски не оказали на него привычно умиротворяющего воздействия.

Он решил принять ванну, но уже через минуту из ванной комнаты донесся крик возмущения: в кранах не оказалось воды – рухнувшие где-то развалины перешибли, очевидно, уже старую, проржавевшую трубу водоснабжения. Выскочив из ванной в длинной спальной рубашке, Черчилль кричал, чтобы немедленно дали телеграмму Монтгомери и чтоб тот, по земле ли, по воздуху ли, перебросил сюда цистерну с водой. Это было бессмысленно – советское инженерно-техническое подразделение уже устраняло поломку, но никто не решился противоречить премьеру…

В десятом часу Черчилль наконец отправился в спальню, но даже в одиннадцать Моран видел, что из-под закрытой двери пробивается узенькая полоска света – его пациент все еще не спал.

Да, Черчилль бодрствовал. Он лежал в постели, но мозг его работал лихорадочно. Черчилль размышлял о предстоящем завтра отъезде, о поражении, которое сегодня нанес Сталин ему и Трумэну, в споре о признании правительств восточноевропейских государств. Думал о том, как сохранить военно-промышленный потенциал Германии, когда речь пойдет о будущем этой страны, и о том, брать с собой или уже не брать Эттли, когда придется снова возвращаться в Бабельсберг. Послышался робкий стук в дверь.

– Войдите, – буркнул Черчилль.

Дверь тихо раскрылась, и он увидел на пороге Рована.

– Какого черта… – начал было Черчилль, но Рован, конечно, заранее уверенный, что его появление в неурочный час вызовет новую вспышку гнева патрона, сделал несколько быстрых шагов и тихо доложил:

– Миколайчик, сэр…

– Что?! – рявкнул Черчилль, приподнимаясь на локте.

– Он только что звонил по телефону, сэр. Умоляет принять его, невзирая на поздний час. Уверяет, что дело огромной важности. Просит сохранить его визит в тайне.

Рован проговорил все это очень быстро, не давая Черчиллю возможности прервать его.

– К черту! – снова воскликнул Черчилль; в этот вечер он был не в состоянии обойтись без ругательства, о чем бы ни шла речь. – Вы меня поняли?! Осмеливается звонить мне после того… – Черчилль буквально задохнулся от охватившего его гнева, но, переведя дух, спросил: – Он еще у телефона?

– Да, сэр.

– Скажите этому авантюристу, чтобы он… Я не сомневаюсь, что даже Берут не решился бы в такой час побеспокоить Сталина! Вы… вы сказали ему, что я уже в постели?

– Да, сэр.

– И он…

– Он настаивает, сэр. Повторяет, что дело большой важности.

И вдруг Черчилль вспомнил, что завтра утром он решил лично встретиться с Берутом. Тот должен был приехать к нему рано, в восемь утра.

Неприязнь, злоба, которые Черчилль испытывал сейчас при одном упоминании имени Миколайчика, уступили место здравому смыслу. Подумалось: «Может быть, между звонком Миколайчика и завтрашним свиданием с Берутом есть прямая связь? Иначе бы этот тип, при всей его наглости и бесцеремонности, после совершенного им предательства вряд ли осмелился просить о встрече в такой час».

Черчилль снова опустил голову на подушку и, не глядя на Рована, сказал:

– Спросите у Томпсона, могут ли его люди обеспечить приезд Миколайчика так, чтобы это осталось в тайне. Если могут, пусть приезжает.

– Хорошо, сэр. Позвать Сойерса, чтобы он помог вам одеться?

– Одеться?! – снова чувствуя, что его охватывает злоба, переспросил Черчилль. – Чтобы я еще стал одеваться для разговора с этим перебежчиком?!

– Я понял, сэр, – поспешно сказал Рован и спустя мгновение исчез, осторожно притворив за собой дверь.

Когда Миколайчик, сопровождаемый Рованом, вошел в спальню, Черчилль лежал на спине и глядел в потолок. Он даже не повернул головы.

Рован молча вышел, оставив запоздалого визитера наедине с премьер-министром. В переводчике они не нуждались, за годы пребывания в Лондоне Миколайчик освоил английский язык.

Тяжело дыша – видимо, он очень торопился, – Миколайчик стоял у двери, держа под мышкой тонкую кованую папку. Стоял в недоумении, видя перед собой лежащего в постели Черчилля.

Глаза премьер-министра были закрыты, и в первые секунды Миколайчику показалось, что Черчилль спит.

Однако то, что на прикроватной тумбочке горела прикрытая розовым абажуром лампа, а на краю пепельницы лежала дымящаяся сигара, – эти два факта подсказали Миколайчику: «Нет, Черчилль не спит».

– Сэр!.. – неуверенно произнес Миколайчик, делая несколько шагов вперед.

Черчилль по-прежнему лежал с закрытыми глазами, только плотно сжатые губы были еще одним признаком того, что он бодрствует.

– Сэр! – уже громче повторил Миколайчик.

На этот раз Черчилль открыл глаза и медленно повернул голову в сторону Миколайчика. Несколько секунд он смотрел на него взглядом, полным уничижительной неприязни. Наконец спросил:

– Кто вы такой?

Растерянный Миколайчик молчал. Только пот выступил на его лбу. Да, он предвидел, что Черчилль встретит его холодно, но такого унизительного вопроса не ожидал.

– Я спрашиваю: кто вы такой? – теперь уже глядя на Миколайчика в упор, повторил Черчилль.

Смешанное чувство унижения, обиды и шляхетской гордости охватило Миколайчика. Расправляя и без того широкие плечи, слегка откидывая назад голову, он ответил:

– Мне кажется, сэр, что после шести лет совместной работы вы могли бы запомнить, кто я такой. Думаю, что с вашей стороны это всего лишь шутка, но…

– Шутка?! – буквально взревел Черчилль, откидывая одеяло, и с необычной для его громоздкой фигуры резвостью вскочил на ноги.

Он стоял босиком, в длинной, доходящей почти до щиколоток ночной сорочке, сжимая кулаки.

– Вы еще смеете напоминать мне о «совместной работе»! – не снижая голоса, продолжал Черчилль. – Я шесть лет терпел вас! Я считал, что у вас осталась хоть капля чести и, после того что сделала Британия для вашей страны, для вас лично, мы можем рассчитывать на элементарную благодарность, если не верность!

– Я всегда хранил чувство признательности… – начал было Миколайчик, но Черчилль прервал его:

– Всегда?! Я вам скажу, что вы делали всегда! Вы спекулировали на наших разногласиях с Россией, и я вас предупреждал об этом еще в прошлом году в Москве! Вы забыли, что без нашей поддержки, без наших денег, наконец, вы и ваше так называемое «правительство» шатались бы по Лондону, как никому не нужные нищие-оборванцы! Вы вели свою дурацкую политику против России уже после того, как я в принципе договорился со Сталиным о новых польских границах! Вы забыли, что без помощи России ваша страна была бы давно стерта с карты Европы!

Он вдруг осекся, сообразив, что говорит то, о чем никогда не говорил вслух, – превозносит роль Советов в деле освобождения Польши…

Черчилль ненавидел Россию и вместе с тем отдавал должное ее силе, ненавидел Сталина, но не мог не считаться с его умом и волей. И вот теперь, мысленно сопоставив со Сталиным этого надутого индюка, мелкого интригана, эту пешку в игре великих держав, потомок герцогов Мальборо не мог удержаться от того, чтобы не высказать ему всей правды.

Униженный, оскорбленный Миколайчик хотел было напомнить этому полураздетому, разъяренному господину, что всегда старался быть лояльным по отношению к нему, но против своего желания съязвил:

– Никогда раньше я не слышал от вас, сэр, таких признаний относительно России, и мне кажется…

– Мне наплевать, что вам кажется! – прервал его Черчилль. – Мое отношение к большевикам известно всем и каждому, но я признаю за ними такое качество, которое полностью чуждо вам, – благородство! А теперь все, аудиенция окончена, можете отправляться ко всем чертям! Вы человек без чести, без чувства благодарности, без ответственности за свои слова!

Тяжело дыша, Черчилль сел на кровать, демонстративно отворачиваясь в сторону от Миколайчика, Это было уже слишком, даже для Миколайчика.

– Я сейчас уйду, мистер премьер-министр, – глухо сказал он, чувствуя, что не в силах даже вынуть из кармана платок, чтобы вытереть пот с лица. – Но уйду с чувством полного недоумения. Ведь вы даже не сказали, в чем меня обвиняете!

– Ах, святая простота! – снова входя в раж, воскликнул Черчилль, хватая лежавшую на краю пепельницы сигару. – Он не знает! Тогда я вам скажу: вымаливая себе пост премьера, вы знали, что вам надо делать! Вы интриговали, плели свою паутину, как паук, добились того, что по нашему настоянию стали вице-премьером уже не «правительства» без народа и территории, а реального польского правительства. И теперь, когда от вас требовалось только одно – заявить о решительном несогласии с Берутом, вы публично облобызались с этим сталинским ставленником, выбили из наших рук главную козырную карту.

– Вы не правы, сэр, – напрягшись всеми своими мускулами, в первый раз позволив себе повысить голос, твердо произнес Миколайчик.

Такой ответ показался Черчиллю наглостью. Он сделал несколько затяжек и положил сигару.

– Я не прав?! – возмутился он, снова поворачиваясь к Миколайчику и меряя его взглядом. – Вы еще смеете…

– Да, сэр, я позволяю себе утверждать это. И если вы дадите хотя бы десять минут…

– Даю вам три! И ни минуты больше!

– Хорошо, сэр. Итак, ваше недовольство вызвано, как я понимаю, тем, что я не вступил в полемику с Берутом на совещании министров иностранных дел.

– Именно! – крикнул Черчилль. – И этим лишили нас возможности заявить, что в польской делегации имеются разногласия! А это и был наш козырь в борьбе со Сталиным.

– Понимаю, сэр. Но разрешите вопрос. В Польше предстоят выборы. Так? Как вы полагаете, проголосовал бы хоть один поляк за человека, который – единственный во всей делегации – открыто возражал против расширения территории Польши? Против того, чтобы урезать экономический потенциал Германии? Против того, чтобы ее новая граница с Польшей была бы минимальной?.. Вы можете отвечать или не отвечать мне – как вам угодно. Мои три минуты истекли, я ухожу.

– Погодите, – хмуро сказал Черчилль. Он снова взял с пепельницы сигару и, раскуривая ее, пробурчал: – Можно было договориться, чтобы ваша вчерашняя встреча с министрами считалась бы секретной.

– С кем «договориться», сэр? С Берутом? Я пробовал. И встретил категорический отказ. Может быть, мне следовало договориться с Молотовым?

Последние свои слова Миколайчик произнес с явной насмешкой.

Черчилль сосредоточенно молчал, глядя на кончик своей сигары. Сейчас он уже понимал, что аргумент Миколайчика заслуживает внимания.

– Как я понимаю, сэр, – продолжал Миколайчик, чувствуя, что с трудом, но выплывает на поверхность из пучины шквальных волн, обрушенных на него Черчиллем, – больше того, убежден, что буду нужен вам, если одержу победу на выборах и займу подобающий пост в новом польском правительстве.

– Нам нужен там надежный и разумный человек, а не флюгер, – не меняя угрюмого тона, проговорил Черчилль.

Но тут Миколайчик сам перешел в наступление.

– Я вынужден был, сэр, выслушать ваши упреки – столь же горькие, сколь несправедливые, потому только, что понимал: когда все разъяснится…

Черчилль презрительно фыркнул.

– Что разъяснилось? То, что мистер Миколайчик достаточно позаботился о собственном благополучии, подняв руки вверх перед Берутом и его компанией?

– Но Париж стоит мессы, сэр! Если вы хотите, чтобы на выборах победили не коммунисты, а демократы, в данном случае – ваш покорный слуга, то из чисто тактических соображений…

– Вы пришли ко мне на ночь глядя, чтобы оправдываться?! – снова повысил голос Черчилль. – Могли бы сделать это и завтра. Я как-нибудь пережил бы эту ночь.

– Завтра утром вам предстоит встреча с Берутом, – сказал Миколайчик, игнорируя уничижительный тон, каким Черчилль произнес свои последние слова.

– Значит, вы подняли меня с постели, чтобы напомнить об этом?

– Нет, сэр. Я пришел, чтобы помочь вам. Вот… – и Миколайчик протянул Черчиллю папку, которую до того держал под мышкой.

– Это еще что такое? – глядя на папку, настороженно спросил Черчилль.

– Данные, сэр. Исчерпывающие аргументы против требований берутовских сторонников. Я привез их с собой, но не мог использовать по причине, которую уже изложил… Но вы…

– Дайте сюда! – Черчилль бросил в пепельницу сигару и, резко протянув руку, почти вырвал, папку у Миколайчика.

В ней лежало несколько отпечатанных на машинке листков.

– Вы не могли передать мне это раньше? – не поднимая головы, произнес Черчилль, перелистывая содержимое папки.

– Я вез эти материалы для себя, и, конечно, они были в польском изложении. А когда выяснилось, что самому мне не придется воспользоваться ими, понадобился перевод на английский. Для вас. Это потребовало времени. Не мог же я доверить перевод таких документов первому встречному?

– Здесь написано, – буркнул Черчилль, глядя в текст, – что на землях, которые Берут требует для Польши, проживает восемь миллионов немцев. А Сталин считает завышенной даже цифру в полтора миллиона. Чем мы можем доказать правильность ваших данных?

– Есть такой шутливый рассказ, сэр, – пожимая плечами, ответил Миколайчик, – анекдот, конечно. Учитель географии спрашивает гимназиста, сколько звезд на небе. Тот без запинки называет гигантскую цифру с точностью до единицы. «Чем вы можете это доказать?» – спросил удивленный учитель. «Пересчитайте сами, пан учитель, и вы убедитесь, что я прав», – ответил гимназист.

– Вы полагаете, что Сталина можно убедить этими гимназическими шуточками.

– А как он докажет правильность своих данных? – возразил Миколайчик. – Во всяком случае, это потребует долгого времени. Да и после того утверждения Берута и русских можно продолжать оспаривать. С нашей помощью, разумеется. К тому же, как вы можете видеть, это далеко не единственный аргумент.

Черчилль торопливо проглядывал страницы. Каждое возражение против новых польских границ имело подзаголовок: «Потеря Германией земель по Одеру вызовет голод»; «Примеры времен первой мировой войны»; «Экономическое бремя ляжет на оккупационные державы»; «Поляки окажутся не в состоянии освоить новые территории»; «Создание обстановки вражды между Германией и Польшей»; «Невозможность справедливого решения вопроса о репарациях»; «Линия Керзона и Россия»…

Пробегая глазами один листок за другим, Черчилль все более приходил к выводу, что ничего принципиально нового по сравнению с теми доводами, которые он уже выдвигал на Конференции, здесь не содержится. Но ему импонировали цифры и факты, которыми подкреплялось каждое возражение и которые, не поддаваясь немедленной проверке, создавали иллюзию правдоподобия.

Черчилль сознавал, что даже с помощью этих материалов отвергнуть решение о расширении польской территории в принципе невозможно, – это означало бы коренной пересмотр Ялтинского соглашения. Однако отбить требования поляков о новой границе именно по западной, а не по восточной Нейсе, сохранить для Германии Штеттин и некоторые другие промышленные районы материалы, предоставленные Миколайчиком, несомненно, могли помочь.

– Хорошо, – захлопывая папку и поднимая голову, сказал Черчилль, – я изучу все это. Хотя времени остается мало. Кстати, – неожиданно произнес он, впиваясь глазами в лицо Миколайчика, – вы заверяли меня, что, войдя в варшавское правительство, сумеете создать свою сильную партию и противопоставите ее на будущих выборах коммунистам.

– Строництво людове? – подсказал Миколайчик.

– Так вот, где же это самое Стро…?

Черчилль попробовал было повторить название партии по-польски, но у него ничего не получилось.

– Возрождение партии Строництво людове будет провозглашено уже в августе, сэр, – горделиво откидывая голову, произнес Миколайчик.

– И Берут на это… идет? – с сомнением спросил Черчилль.

– Во-первых, он не может отказаться от обязательства создать правительство на широкой демократической основе. Следовательно, ни одна из партий, кроме откровенно нацистской, не может быть запрещена или устранена от участия в выборах, – пояснил Миколайчик. – Разумеется, это во многом будет зависеть от вас, сэр.

– Опять от нас? – с тяжелым вздохом переспросил Черчилль. – Поймите, я устал от поляков. Устал!

– От вас и президента не требуется ничего нового! Только не отступать от главного требования западных держав: «выборы и правительство на широкой демократической основе». О дальнейшем позаботимся мы сами.

Внезапно Черчилль сник. Положил папку рядом с собой на кровать. Взгляд его стал каким-то отсутствующим, словно он забыл, что перед ним стоит Миколайчик, забыл обо всем, что произошло между ними.

Миколайчик недоуменно глядел на премьер-министра, не понимая причины происшедшей в нем внезапной перемены. Он не знал, не мог догадаться, что причина заключается в произнесенном им слове «выборы»… Некоторое время длилось молчание.

– Теперь разрешите мне покинуть вас, сэр? – неуверенно спросил Миколайчик.

Черчилль ничего не ответил. Он думал: «Завтра – последний день… Завтра станет очевидной подлинная реакция Сталина на сообщение Трумэна. А потом – Лондон. А потом… А если?..»

Он мог в конце концов смириться со всем, этот стареющий, грузный, в течение долгих лет отравляющий себя алкоголем и табаком человек, – последний из крупнейших капитанов старого мира, «последний из могикан». Он смог пережить все, вплоть до смерти самых близких ему людей. Он любил только себя и любил так, что для других любви у него уже просто не хватало. Ни для кого. Ни для чего. Кроме Британской империи. Кроме собственной власти.

Прозвучавшее в ушах Черчилля слово «выборы» заставило его снова подумать: «А смог бы я пережить поражение на выборах?»

Вопрос остался без ответа.

Черчилль, точно очнувшись, поднял голову. Миколайчика в комнате уже не было, и только кожаная папка на кровати напоминала о его недавнем визите.