Красная тина
В начале октября вышел фильм «Адмираль» (реж. Андрей Кравчук, 2008) – очередной масштабный российский проект, в котором не все так просто.
Казалось бы, простой русский блокбастер – внушительный бюджет (16 миллионов долларов), примелькавшиеся актеры (К. Хабенский, С. Безруков, А. Ковальчук, Л. Боярская), навязчивая рекламная кампания… К этому зритель уже привык, поди, Сергея Безрукова и не в таких ролях видели. Но мне особенно запомнился конец фильма в одном пафосном столичном кинотеатре, куда я после работы пошел на фильм: последний кадр, потом тишина, и только потом сначала одинокие хлопки, а потом уже хлопает, будто в приземлившемся самолете, весь зал… И вот в этот миг задумчивости зала понимаешь – если фильм хотел быть просто кассовым блокбастером, то у него это явно не получилось.
В букероносном романе Ольги Славниковой «2017» сюжет вертится вокруг одного сначала пустяшного, а потом трагичного происшествия. Во время празднования 100-летней годовщины русской революции в далеком уральском городе ряженые в форму красных и белых вдруг начинают мутузить друг друга, раздаются выстрелы, появляются раненые. Дальше – больше: бурлить начинает в других городах, льется кровь, правительство трясет и вот, скоро баррикады в Москве и Гражданская война, версия 2.0.
Смешно, натянуто, неправдоподобно? Но история не только повторяется в виде фарса – и фарс может обернуться настоящей историей. Недаром социологи писали, что конфликт красных и белых до сих пор не изжит в обществе, пусть в виде фантомных болей где-то на периферии сознания, но остается.
Давит, думаю, все ж не конфликт, а то, что наше руководство, все эти политтехнологи, имиджмейкеры и спичрайтеры, так и не определились с той пресловутой национальной идеей. Мы признаем все советское, гимн и красные звезды? Замечательно, но что тогда делать с двуглавым орлом и Николаем Вторым? Признаем и их? А вот это уже сложно. То есть можно, видимо, примирить в сознании простого дяди Пети в деревне Нижняя Тагиловка и Николая с Лениным, но это нужно делать как-то сильно иначе и тоньше, не так топорно, как делается у нас.
«Адмиралъ», разумеется, не выполняет эту работу за приснопамятных политтехнологов. Но он делает другое. Ставит этот вопрос. И ставит его так резко, как мало кто, думаю, ожидал. Потому что «Адмиралъ» – это настоящая контра, белогвардейский фильм as it is. Белые офицеры в фильме – воистину офицеры, они по-настоящему верят, они ничтоже сумняшеся идут на смерть, они просто-напросто красивы. Белые – это Хабенский с седыми висками и в белоснежном кителе, это Безруков с чеховской бородкой, это Егор Бероев из «Турецкого гамбита»… А красные – это массовка с небритыми мордами, это, простите, матросня, шелупонь и та тина, что затянет все это белое благородство.
Где, скажите, в последний раз вы видели красную идеологию? Еще в фильмах Советского союза, вряд ли позже. А белую? Все в тех же экранизациях про сыщика царских времен Фандорина? Но там другое, там – тот самый модный в последнее время имперский дискурс, то сильное, мощное государство ради государства, когда уже не важно, Советский союз или Российская Империя. А «Адмиралъ» не об этом, он совсем о другом – о сильных людях. Людях в обстоятельствах, которые сильнее их, которые их все равно раздавят, но да и пусть, начнем, благословясь. Людях с, простите, ценностями – не имперской мощью, а честью в сердце. И поэтому в том же «Гамбите» – глянец, а здесь – живое. Там – message, здесь – чувство. И та самая упомянутая резкость.
Да, в фильме все так же пафосно, как в моей рецензии. Да, экран часто окрашивается не в кровь, а в цвета клюквенного сока, а Каппель в исполнении Безрукова больше крестится, чем говорит. Но актеры сами, видно, почувствовали что-то, потому что «дозорный» Хабенский в роли Колчака действительно неплох, Боярская в роли Тимиревой плачет так, что веришь, а кадры мертвых офицеров – на дне, с привязанными к ногам камнями, или в овраге еще, казалось бы, мирного города, лежащие густо, будто осенняя листва, – отпустят далеко не сразу.
Так что если продюсеры фильма во главе с К. Эрнстом хотели снять блокбастер, то у них этого не получилось. Арт-хауса с идеей, впрочем, не вышло тоже. Но поражение в данном случае очень красиво.
Наивное искусство
Премьера «Generation П» Виктора Гинзбурга затмила, кажется, другую премьеру – более значимую и уж точно дольше ожидаемую – «Мастер и Маргарита» Юрия Кары. Экранизация пелевинского романа об одних из первых российских рекламщиках оказался пиар-бомбой с большим тоннажем в рекламном эквиваленте – 15-миллионный и прорывной по тем временам фильм Кары сейчас не может тягаться с блокбастером.
Между тем, оба фильма действительно «поколенческие» в том смысле, что они о 90-х годах (пелевинская экранизация бережно передает материальный Zeitgeist той эпохи, булгаковская – духовный) и многое сообщают нам сегодняшним – о том, какими мы были тогда, какими стали сейчас и какими еще можем увидеть те годы…
Если с «Generation П» все более или менее ясно, – наивные надежды того поколения первых больших денег, их цинизм (не такой уж и циничный для взгляда из наших дней) – или еще будет обсуждаться в многочисленных рецензиях, дискуссиях и просто постах, то «Мастер» – «Мастер» удостоился упоминаний в связи с выходом на экраны (тянувшаяся с 1994 года эпопея – фильм, о котором все слышали, но почти никто не видел, был наконец-то выпущен из плена продюсерами и наследниками), но прочесть множество рецензий и откликов мне как-то пока не довелось…
Возможно, главной причиной отсутствия внятных рецензий и массовых обсуждений (вспомним, сколько копий и клавиатур сломали в 2005, споря о 10-серийном телефильме М. Бортко) является то, что «фигура умолчания» становится наиболее удобной реакцией на фильм – ругать фильм как-то неудобно (Булгаков и многострадальная судьба фильма вызывают уважение и сочувствие), а указывать, например, на то, что отсутствие спецэффектов смотрится сейчас странно – подходит скорее для поста в личном блоге.
Однако это то, что заставило скорее принять, чем отторгнуть этот фильм лично меня. Потому что экранизации «Мастера», как мне кажется, скорее всего могут склоняться к двум полюсам (при всей, понятно, огромной палитре возможных трактовок) – либо максимально бюджетной, технически навороченной версии блокбастера (почему и не только не утихают постоянные разговоры о возможной голливудской экранизации, но и конкретизируются – Кетрин Зета-Джонс сыграет Маргариту, а Аль Пачино Воланда), либо максимально авторской артхаусной трактовке.
Глянцеватый, гладкий, да, профессиональный, но без каких-либо прозрений фильм Бортко тяготеет к первому варианту, тогда как фильм Юрия Кары, несмотря на свой космический по тем временам бюджет и звездный (хоть приводи в качестве примера к словарному определению этого слова) состав, – ближе ко второму. И в этом смысле (о, мистика булгаковской даже посмертной судьбы и его судьбоносного романа!) тот факт, что вынужденное заточение «состарило» фильм, смыло сепией годов то, что, во времена, когда фильм создавался, могло бы смотреться как глянец – едва ли не к лучшему («все, что ни происходит, всегда так, как нужно, и только к лучшему», как понял после смертей и войны Николай Турбин в «Белой гвардии»).
Фильм почти, по нынешним меркам, без спецэффектов – но нужны ли они там, где сам текст книги есть один сплошной спецэффект? Фильм не в 3D, но если многомерность текста, помноженная на подачу действительно талантливейшими актерами, дает магическую, волшебную оптику? Фильм смотрится наивно – но не были ли мы наивными в те наши 90-е? Со мной во всяком случае та наивность сыграла хорошую шутку – читав в подростковом возрасте этот роман по несколько раз в год (и мечтая, кстати, посмотреть эту экранизацию!) и выучив его в итоге наизусть, я и сейчас при просмотре мог продолжить реплику буквально любого актера…
Да, у меня было, безусловно, свое видение каждого персонажа, сходное или несходное с распределением ролей у Кары – стопроцентное почти попадание в типаж Воланда Гафта, прекрасная Гелла-Захарова, Пилат-Ульянов и Левий Матвей-Дуров, которым веришь, действительно гаер Коровьев-Филиппенко, Весник, Крачковская и Куравлев, которые буквально наслаждаются своими ролями Стравинского, Штурмана Жоржа и Босого, но слишком сусуально-слабый Иешуа-Бурляев, моложавый для Мастера Раков, излишне злобный Бегемот-Павлов и очень странная тут Маргарита-Вертинская – но фильм таков, что его с уважением принимаешь, даже если не согласен, как кардинально противоположное твоему мнение умнейшего собеседника.
Впрочем, если нужна ложка дегтя, то деготь, как и мед, родом из 90-х. Кара актуализировал две темы – власти (параллель Иешуа-Пилата и Мастера-Сталина) и противостоящей ей любви (пара наших вечных любовников). Да, конечно, это генеральные темы и булгаковского романа, но в том-то его и прелесть, что они глубоко нюансированы и, несмотря на все «Кто сказал тебе читатель, что нет на свете настоящей, верной, вечной любви?» – поданы не так прямолинейно, как они подаются в фильме.
Поэтому в верном тексту первоисточника фильме две из нескольких привнесенных Карой сцены имеют как раз прямолинейные (в духе 90-х, где о тонкости постмодернистского намека еще не слышали, а рвались идти на баррикады) политические обертоны: гонясь за Воландом и его свитой, безумный Иванушка Бездомный рвется в Кремль с криком «здесь бесы!», а на Великий бал у сатаны среди прочих гостей поднимается Сталин, Ленин и Гитлер (впрочем, режиссер тут принципиален, говоря, что оставил бы эту сцену и сейчас)… Красивейшая даже на пятом десятке Анастасия Вертинская сделала Маргариту как-то слишком уж женщиной – да, ею Маргарита Николаевна в первую очередь была, со всей женской нелогичностью и верностью, честолюбием и решимостью, но если играть их, можно затушевать, смазать маргаритовские чары, что, увы, и произошло…
Подача этих двух тем уже не столько вызовет ностальгию по 90-м, сколько конфузливый вздох сочувствия к прекраснодушию авторов фильма и, кстати, понимание того, почему булгаковский роман пережил недавно полосу отрицания. Потому что если в 80-е, 90-е я помню всеобщий восторг от книги, то под конец века уже было модно не любить эту книгу, как того же «Доктора Живаго»: таким образом новое поколение выкидывало с корабля современности кумиров предыдущего, а само это предыдущее – проводило ревизию идеалов молодости. Но как булгаковский текст прошел мертвую полосу отрицания, так и, в духе психологического двойного послаия double bind отрицание тех ценностей зачеркнуло самое себя и стало утверждением: наивная борьба с властью тирана и вера в вечную любовь как альтернативу этой власти хоть и кажутся наивными, но приобрели новую актуальность, ибо были проиграны и потеряны в долгой дороги из 90-х…
Смерть, ты будешь рис или куриные биточки?
Три с половиной самых ярких фильма, пришедших к нам из зарубежного кинематографа, посвящены смерти, вернее – ее восприятию. Само по себе это не новость – все мы помним, что Борхес в новелле «Четыре цикла» свел все мировые сюжеты к четырем вариантам. Но то, как обыгрываются отношение к смерти, говорит о многом.
Предчувствие клоунского мачете
Например, «Печальная мелодия для трубы» Алекса де ла Иглесиа (2010) недавно наделала шуму среди наших поклонников артхауса. Непонятно, правда, почему – режиссер берет беспроигрышную и довольно избитую тему цирка и смерти (по-моему, лучше пересмотреть «Небо над Берлином» Вендерса), приперчивает все приправой гражданской войны и густо заливает все кровавым кетчупом в духе банального эксплотейшена (фанаты фильма у нас, видимо, слишком брезгуют этим «низким» жанром, вот и не узнали его сюжетные схемы и эстетику, яркие, но трэшевые, как у Дали). Соответственно и тема смерти разыгрывается по известным нотам: после того, как отец героя Веселый (Рыжий) клоун сгинет в братоубийственной мясорубке Франко, его сын Печальный (Белый) клоун уже в наши дни на определенном этапе личных отношений с прекрасной воздушной гимнасткой (еще раз привет Вендерсу) срывается с катушек и начинает рубить-кромсать всех: бывших врагов отца, своих врагов, себя (мазохизм как известный способ экстериоризировать внутреннюю боль и детские травмы). Он убивает, чтобы – полицейских и возмездие военных-франкистов никто не отменял, это не совсем сказка – очевидным образом быть убитым. Но на самом деле он не хочет умирать – его держат тут слишком многие грехи, или, говоря по-евросоюзовски, проблемы, которые не решить, размахивая мачете и паля из автомата. Как Рэмбо накладывает десантурный макияж, Печальный клоун скрывает лицо под белилами – внутренние травмы законопачиваются внутри. Он выжигает у себя на лице клоунскую слезу – до настоящих слез католического искупления дело не доходят (они лишь взбираются на огромную франкистскую скульптуру-крест – чтобы пасть оттуда, как ангел Сатаниил с небес). Боль – она все еще не приручена, она чужая…
Тайский «Аватар»
И тут таким контрастом западному разорванному в психоаналитические клочья мышлению выступает восточная умиротворенность, плещущаяся, как говорящий и занимающийся любовью с безобразной принцессой сом в «Дядюшке Бунми, который помнит свои прошлые жизни» каннского триумфатора Апичатпонга Вирасетакуна (2010), – глубже Супер-эго и Ида. Взгляды сома на красоту – один из ключей в этом фильме об очень умиротворенно умирающем тайском мелком плантаторе Бунми. Принцесса прекрасна, буддийский монах может быстренько стать разбитным юношей в джинсах и майке, за вечерний семейный ужин на веранде под стрекот цикад может подсесть призрак умершей жены или сбежавший к оборотням-обезьянам сын («хочешь рису? А воду выпьешь?» вместо охов и ахов приветствуют их), видения прошлого сменяются гостевыми трипами в будущее (там, кстати, военная диктатура и смерть), пчелы не жалят, когда голыми руками едят их мед с сот, а грусть от умирания и радость по поводу уродившегося кабачка равны, потому что мир – един. Он не разделен на уродливое и красивое, тайцев и лаосцев (дядюшка Бунми упрекает тетушку Джен, что та высокомерна с работниками из соседнего Лаоса), людей и животных (герои, как джайны, боятся наступить на жуков под ногами), прошлое и будущее, живое и неживое (можно помолиться дереву или камню, как в синтоизме), домашнее и божественное (язык не тянется сказать «профанное и сакральное», хоть дядюшка Бунми и не так прост, выучил пару фраз на французском и щеголяет перед своими работниками!), жизнь и смерть. Да, здесь есть отголоски кармической морали перерождений («я умираю, потому что много убивал коммунистов и жуков», говорит как-то Бунми Джен, но та машет на него руками) и человеческой заботы (дядюшка составляет завещание, уговаривает Джен переехать после его смерти и обещает приходить помогать ей с того света), но они, как звуки цикад в шуме тропических джунглей, растворяются в синкретическом мышлении полного единения с окружающим, как у первобытных людей – и детей. И дядюшка с близкими вослед идут в лес, снятый в каких-то синих тонах (за ними еще наблюдают неразличимые в лианах обезьяны-призраки – тайский «Аватар» малобюджетен, но медитативен). Но его тутуоловская жизнь в лесу духов недолга – он спускается в пещеру (стены мерцают огоньками – светлячки, сталагмиты или зрачки духов, кто знает), которая «утроба» его матери-мира. И отправляется в смерть. Или, может быть, в будущее или прошлое, не важно, все ж дороги – как лента Мебиуса, а пространство – как бутылка Клейна: мир так уютно един.
Барселона твоей смерти
В «Бьютифул» Алехандро Гонсалеса Иньярриту (2010) все по-западному немного проще и сложней, но это немного – как оттенок психологического мазка в банальном в принципе-то адюльтер-романе «Анна Каренина» – и отвечает за гениальность. Герой Уксбаль неизлечимо болен, он умирает. Но на его попечении слишком много кого: бывшая жена, сумасшедшая и алкоголичка, два маленьких ребенка, выводок нелегалов, уличных продавцов из Африки и подпольных рабочих из Китая (бизнес героя), которых без него совсем закошмарят барселонские полицейские и которые сами, кстати, норовят ненароком умереть, угорев от по дешевке купленных нагревателей… У Уксбаля есть и брат, бизнесмен, но весь какой-то нескладный. На его попечении – закоулки бедных кварталов Барселоны, стаи птиц в ее прекрасном небе – Иньярриту не церемонится, снимает так, что ясно: они останутся отпечатком на сетчатке героя и тогда, когда его веки прикроют хароновскими оболами. А еще он разговаривает с духами умерших, теми особенно, кто умер как-то неловко, оставив по себе в душах родных вину, недосказанное (и получает за это смятые купюры – второй его бизнес). И вот это ключевое, пожалуй, потому что все фильмы Иньярриту не просто о смерти, но о том, что «сами мы часть тех, кого мы потеряли» (насквозь гениальная «Сука-любовь»). То есть Уксбаль не цепляется за жизнь (секундного наезда на глаза Хавьера Бардема в «Бьютифул» достаточно, чтобы понять – у него на уме, чтоб сын не нудел по поводу его холостяцкой стряпни и доел до конца куриные биточки), не цепляются и даже за него (подросток-дочь просит сказать правду, он – просит не забывать его после смерти: все, никаких слез и сантиментов, и это как-то очень правильно). Он просто должен остаться между тем и этим мирами (те дни, когда душа покойника не покинула этот мир, разнящиеся числом в разных религиозных традициях, тут длятся, как кадр Иньярриту – вроде и недолгий, но навсегда, мгновение и вечность). Поэтому перед тем, как уйти опять же от своей смертельной болезни, Шон Пенн в «21 грамме» должен или зачать ребенка своей подружке, или сделать счастливой ту, чей муж стал донором его сердца. Поэтому и в «Вавилоне» ранение Кейт Бланшет в Марокко постепенно перетекает в другие новеллы, те переносятся в Японию и Мексику, далее, понятно, везде. Так и «Бьютифул» закольцован сценой в каком-то не испанском лесу, темные осинки и снег, ему прикуривает модный юноша (ангел?), Бардем улыбается – но он не следует за своим Вергилием в посмертном странствии, как Уильям Блейк-Депп за индейцем Никто в «Мертвеце» Джармуша. И он не предлагает Смерти партию в шахматы, как в «Седьмой печати» Бергмана, чтобы тайком выведать, существует ли Сатана, чтоб так доказать существование Бога (ответ дает ведьма – есть только Пустота). Уксбалю не до седьмых печатей – он же простой барселонский бизнесмен, ему бы полицейскую печать на липовые ксивы для своих нелегалов раздобыть напоследок. Да и он уже там, куда хотел попасть. Поэтому что толку рассуждать, повторяется ли Иньярриту из фильма в фильм, разрешил ли он наконец свой «проклятый вопрос» в своей трилогии о смерти и не эксплуатирует ли он темы-слезовыжималки (эмигранты, бедность, терминальная болезнь). Лучше просто, как Моррисон в своей «Американской молитве», спросить у Death, old friend: ты будешь рис или куриные биточки?
Флэшбек будущего
«Вход в пустоту» Гаспара Ноэ (фильм 2009 года, но до наших экранов добрался только недавно) не так буквально физически невыносим и прекрасен, как его же «Необратимость» с 9-минутной сценой изнасилования Моники Белуччи и с 20 ударами огнетушителем в лицо. Он прекрасен так же – через уродливое (шокирующего тоже хватает – «Википедия» сообщает о наркотических видениях и съемках путешествия сперматозоида к матке, умалчивания о сцене видения трупом своей кремации и крупного плана абортированного плода). А вот невыносим иначе – изматывающе. И в этом изматывающем ритме (эмоций, обкатанных на «Необратимости» кадров без склеек и техно-музыки в виде гула, нойза), кроме настоящей, без дураков, гениальности, тоже сплав Востока и Запада. Герои в Токио, но они гайдзины (иностранцы). Пустота – это буддийская Великая Пустота и токийский клуб «Пустота» («Void»), где встречаются нарки и где в грязном сортире пристреливают главного героя Оскара. Весь фильм скользящей камеры, гула, случайных реплик – чистая медитация, но герои постоянно закидывают в свое сознание химические препараты. Оскару дана «Тибетская книга мертвых», но он ее толком не прочел. Но он убит и – «смерть твой самый крутой трип», как сказал ему приятель в начале (а еще описывается наркотик с воздействующим химическим элементом, аналогичным вырабатывающимся при умирании) – остается духом витать над Токио. Как в «Бардо Тхёдол», где «бардо» собственно и есть – состояния-этапы, через которые пройдет дух в долгой (даже по времени – если тут можно провести аналог с западными сороковинами) дороге от умирания через смерть в освобождение? Нет, он просто обещал младшей сестренке Линде (после того, как на их глазах умерли их родители) никогда не покидать ее, это была клятва с кровью. И тут западное и восточное сливаются так, что даже сам Ноэ, кажется, запутался, говоря в интервью одновременно про «символ реинкарнации» и «когда человек начинает умирать, делать ему это совсем не хочется». Здесь не важно, Запад ли дан под знаком «минус», а Восток под знаком «плюс» (в интервью Ноэ много ответов типа «наверное», «это может означать» – он сам точно не знает, выстраданное предыдущими фильмами и семилетним молчанием наитие просто больше его). Важно, что они в дикой дисгармонии, взаимооталкиваются, как однополюсные магниты, рвя героев на части (Линда кричит, как ненавидит жизнь, всех вокруг и хочет умереть, если бы не чувство, что ее умерший брат где-то рядом). Брат рядом (половина фильма даны ракурсом с медленно парящей, как его дух, камеры), что-то держит, что-то, даже не будучи осознанным героями, происходит на пути/во время провожания в смерть. И как в самом начале фильма несколько минут занимало наркотическое видение Оскара, где кислотные цвета сливались в узор психоделического калейдоскопа, так тут углы и жуткие узоры галлюцинации сменяются размытыми, мягкими планами и цветами видения будущего. Наступает бардо приятия. В начале фильма героев преследовали сцены секса их родителей и корежащей их тела автокатастрофы из прошлого – последние полчаса фильма идут кадры будущего, зачатия и рождения ребенка. Это может быть очередным флэшбеком (Оскар после смерти вспоминает, как его рожала мать), но слишком похоже на флэшбек из будущего (рожает сестра Линда). Флэшбэк из будущего – это реинкарнация. Ноэ говорит о финале в том же интервью: «В сценарии не было четко прописано, мать это или сестра. И поэтому я специально подобрал актрису, похожую одновременно и на мать, и на сестру, и мы специально сделали нечеткое изображение». Мир опять-таки един, как едины у Ноэ секс и смерть, красота и уродливое, прошлое и будущее, рождение и убийство. И как переплетено – Оскару видится, как он целовал грудь женщины, та обратилась его матерью, он стал ребенком. И при этом был мертв.
Цветок оружия
У фильма «Ханна. Совершенное оружие» Джо Райта (2011) и «Рая» Тома Тыквера (2002, хотя, конечно, не «Рай», а «Небо», и не только Тыквера, а Кшиштофа Кеслёвского, которому смерть помешала снять этот фильм) общего – не только сыгравшая в обеих лентах Кейт Бланшет.
Австралийская валькирия с глазами эльфа (эльфы, в общем-то, до того, как их облагородил Толкиен, считались довольно злобными существами), в «Раю» она убивает наркоторговца, погубившего мужа и детей из ее школы, потом долго плачет, когда схватившая Филиппу полиция сообщает ей, что при осуществленном ею локальном теракте погибли невинные. В «Ханне» она – безжалостный терминатор (угловато-острое имя Марисса Уиглер – подстать робокопессе), охотящийся за девочкой Ханной, результатом генетических экспериментов по созданию идеального солдата, ее суррогатной матерью и опекавшим ее агентом, ставшим ей отцом.
Оба фильма – рецепт противостояния насилию, как у Ханны, так и у Филиппы. Такого рецепта нет, легимитизированного в наши дни – уж точно. Поэтому героини в своем поиске путей восходят к архаическим временам и выбирают самый очевидный (примитивный): противостояние насилию насилием же. Архаика неуместна в наши дни: поэтому обе героини не только моментально после вендетты оказываются вне закона, но и ментально – в стрессе. Особенно это ярко в случае Ханны, руссоистского «природного человека», – до своего первого столкновения с людьми она жила в лесу с отцом, убивала оленей и не видела ТВ и прочих благ цивилизации. Преодолеть персональный конфликт обеим героиням отчасти позволяют чувства к другим людям (да, оба фильма сентиментальны, в том духе поцелуя в лужах крови, что давно запатентован Голливудом): Филиппа влюбляется в спасшего ее карабинера, Ханна дружит с девочкой-туристкой и, разобравшись в своей истории, прощает своего отца Эрика, так долго скрывавшего от нее правду об эксперименте с ее ДНК.
Но все это лишь отчасти может структурировать их жизни, пущенные под откос в вольное плавание (недаром в обоих фильмах героини бегут, прячутся, спасаются от преследований, показывают чудеса паркура).
«Вообще говоря, легки [роли] демонов, что объяты мстительным порывом или пылают злобой, ибо есть интересные приемы [исполнения этих ролей]. <…> Прежде всего сущность демона должна предстать сильной и ужасной. А сильное и ужасное с существом очаровательного разнится. Вот и выходит, что подражание демону содержит в себе великие трудности. <…> И вот, когда задаешься заданием [назвать суть] чарующего в демоне, его уподобляешь [образу]: на отвесной скале распустились цветы», сказано в «Предании о цветке стиля» (XV век) великого актера и теоретика театра Но Дзэами.
Такой цветок противоречивых смертоносности и очарования – Ханна («хана» по-японски – цветок), рожденный в секретной польской лаборатории и распустившийся в шведском лесу. Цветы лишены жесткой структуры, они – воплощение фрактальности. Поэтому начинающийся с жесткой структурированности сюжет (Филиппа должна пройти через череду допросов и судебное расследование, Ханну в начале фильма отец гоняет через муштру подготовки спецагента, отжимания и перевод на все языки) бросает героев в бега по terra incognita. В «Раю» из здания туринского суда Филиппа начинает скитания по небольшим итальянским городам, потом оказывается в деревне, а потом и вообще в раю (?) (финальный кадр – угнанный героями полицейский вертолет поднимается все выше, тает точкой в самоубийственной небесной высоте).
В «Ханне» – Голливуд чем дальше, тем лучше вспоминает завет Дзэами, что в злодее должно быть очарование, а боевик должен быть разбавлен love story, сюром или чем-нибудь еще – ее бегство под гипнотический бит совершенно гениального саундтрека Chemical Brothers кидает ее то на марокканские кафкианские склады, то в немецкий парк скульптур к сказкам братьев Гримм, смахивающий на забытые декорации к «Алисе в Стране чудес», камера начинает снимать странные планы, изображение мерцает, дробится, становится слишком сложным (фрактальным) и суггестивным для нарратива обычного боевика… Но если в движениях героя нет продиктованной цивилизацией заданности (они вообще отвергают все законы – в «Раю» путешествуют без денег и почти без вещей, в «Ханне» маленькая героиня без паспорта перебирается из Марокко в Германию), она компенсируется архаичным же, высшим смыслонаделением. В «Раю» из обычного (суд, бег по городу) режима повествование переходит в символический план: силуэты героя и героини под деревом в момент их первой близости на закате, как Адама и Евы под деревом познания добра и зла. Это символично, потому что альбигойцы, кажется, учили, что грехопадение произошло вечером (а на Востоке темное время инь традиционно означало податливость, слабость) – на закате эпохи невинности. В фильме Тыквера, правда, от «падения» отделен «грех», а механизм запущен обратно, в режим вознесения к святости невинности: они поднимаются на вертолете. В «Ханне» такая же матрица return to innocence, что известна по песне Enigma: покинувшая вроде бы свой Эдем заброшенной деревушки и отвергнувшая отца (ближе к концу она даже избивает Эрика), под финал Ханна говорит Мариссе, что не хочет больше никому причинять зла.
Нет, фильмы не совсем похожи, но скроены из идентичных кирпичиков – кирпичиков той дороги, по которой хрупкие героини с огромными грустными глазами и тяжелыми пистолетами идут не в Изумрудный город, но прямиком в рай.
Спеленутые зеркалом
Посв. НВС
Альмодовар «Кожи, в которой я живу» – довольно необычный Альмодовар. Во-первых, он взял за основу литературное произведение («Тарантул» Тьерри Жонке) и так плотно следовал его основным линиям, что это действительно можно назвать экранизацией. Во-вторых, Альмодовар явно находится в хорошей форме, чего было не сказать по «Разомкнутым объятиям» и «Возвращению». В-третьих, его волнуют тут злободневные темы (трансгенез) и стилистика чуть ли не научной фантастики (привет Триеру с его «Меланхолией»).
Впрочем, верного следования одному канону ждать можно было от кого другого, но не от Альмодовара, традиционно обыгрывающего жанры, – трэш и китч у него зачастую возводятся на высоту идеала (их полномочные делегаты – трансвеститы, проститутки и домохозяйки на грани нервного срыва), а трагедия щедро разбавлена буффонадой («высокий» момент возвращения блудного сына подан в «Коже» в стилистике мыльной оперы) и профанируется (жесткое изнасилование тем же самым сыном совершается в дурацком маскарадном костюме тигра с эрегированным хвостом).
Эти жанровые игры (и, конечно, очень многое еще) законсервированы Альмодоваром в плотно закупоренном помещении – в подвале и запертых комнатах замка успешного пластического хирурга Роберта Ледгарда. И это, на самом деле, есть также следование жанровым канонам – садической литературы, ведь место действия большинства романов от маркиза-основателя жанра до «Истории О» Полин Реаж – окруженный лесами замок, тайное убежище, «в этой функции постоянно выступают глубокие подвалы, крипты, подземелья, раскопы, находящиеся в самом низу замков, садов, рвов; из этих углублений человек выходит назад один, ничего не говоря». Утаение даже тройное: тайная лаборатория – в подвалах замка – в небольшом Толедо (кто был туристом в этом старинном испанском, мавританском даже городке, не сразу поймет, где там среди только, кажется, средневекового могут ездить современные машины и вообще находится иные признаки современности). Утка в зайце, в утке яйцо, в яйце игла, в игле наконец-то смерть…
Но у Альмодовара танатос не размыкает объятий с эросом, в «Коже» – они, как любовники на американских горках, поочередно занимают позицию сверху. Замкнутость пространства компенсируется хронологической открытостью – в постоянных флэшбэках (они вмонтированы в повествование так же плотно, как цепи в стены подвала Ледгарда-Бандераса, даже не сразу и поймешь, что ты уже кинут режиссером в другой временной пласт) дается предыстория происходящего. Жена Роберта сгорела в автокатастрофе (вернее, сгорела ее красота, сама жена от этого покончила с собой позже), его ментально неуравновешенную дочь чуть не изнасиловал мальчик Винсент – смерть насилием вторглась туда, где должно было простираться благополучие любви. Роберт не приемлет, вытесняет суть, фиксируясь на внешних обличиях (на то он и пластический хирург, причем гениальный) – жене он собирался вернуть ее обличие, но она не дождалась начала лечения, «вышла в окно» после случайного столкновения с ужасом зеркала. После смерти сумасшедшей дочери Роберт идет мстить – похищает и заточает Винсента в подвале, делает ему вагинопластику, а потом серией многолетних операций превращает по лекалам своей жены в идеальную красавицу (похожую еще и на его дочь – недаром дан инцестуальный мотив тем, что рыдающую дочь Роберта в разорванных одеждах застали в его успокаивающих объятиях, преступника тогда никто толком не видел и Роберту приходится некоторых убеждать в своей невиновности…).
Внешнее маркировано зеркалом: стекло окна и стало тем зеркалом, что погубило его жену, отражение (скорее, не-отражение, потому что его мужская суть оказывается отсечена) приносит Винсенту боль большую, чем сами операции… Кандалы из подвала заменены на смирительную рубашку из зеркал – и без видимой охраны Винсент вскоре после операции даже не пытается бежать… Роберт не особо общается с Винсентом, наблюдает ее (уже – ее) совершенную красоту через тайное зеркало (еще зеркало… еще двойное, отраженное заточение…) и – постепенно влюбляется в нее до безумия. «…Мы молчаливо полагали, что легкость и незначительность слов, приостановка образов составляет само пространство любви, ее музыку. В конечном счете я ощущал ее – сильную настолько, что она была моим внутренним Законом – своим ребенком женского пола. Таков был мой способ разрешения проблемы Смерти». Попутно Роберт разрешал и научные проблемы, пересадки кожи и трансгенеза: он улучшает свойства кожи, введя в ген человеческий кожи трансген свиной (так как трансгенез запрещен в научном мире, то и эксперименты свои он прячет в подвале) – он «подчиняет себе тварное и обращает отрицание смерти в мощь труда». Но «лабиринтный (здесь – подвальный. – А. Ч.) человек никогда не ищет истины, но всегда лишь Ариадну», как писал еще один подпольный человек Ницше. Посему и Пигмалион-Роберт создает (или видит в созданном) не фаустианский гомункул познания, но эмоциональный слепок против смерти.
Амальгама как заточение образа, кожа как хранилище того, что в ней живет. Но оно там, внутри, не меняется. Даже заточенным. Тем более заточенным. Роберт нарекает Винсента Верой (это весьма символично звучит на русском, ибо когда в обмен на данную ей свободу она дает ему смерть, он очень удивлен – он ей верил, «мы же договорились»), и она начинает сходить с ума так же, как его дочь (да и жена после автокатастрофы). Вера рисует на стенах ряды дат, лепит странные фигуры, занимается йогой. Йога тут значима особо – по телевизору в ее запертой комнате по одному из трех разрешенных ей каналов шли уроки йоги, там говорили, что это способ уйти в себя и спастись, обрести свободу от обстоятельств жизни, будь ты даже в тюрьме. Она в тюрьме своей кожи, своей дивной красоты, своего стресса. Полученная в результате эксперимента кожа защищает от боли комариного укуса, ожога, не впускает физическую боль внутрь – но и не выпускает душевную вовне. Поэтому она то режет себя (понятный способ экстериоризации стресса, попытки понять свою боль, а также убийства красоты, ставшей ее клеткой), то лепит безумные фигурки, то – начинает заниматься йогой. На протяжении фильма в нескольких долгих кадрах она замирает такой скульптурой-йогиней (тут образность, как и сами скульптуры, – от скульптора Луизы Буржуа) – символ ее галатейного, марионеточного рабства в руках Роберта…
Но создание Франкенштейна неминуемо убьет своего создателя – прекрасная Елена Анайя (хорошо, что Альмодовар позвал своих любимых Бандераса и Маризу Паредес, но отказался все же от идеи отдать главную женскую роль Пенелопе Крус) не только ходит с неземной грацией и подземельным взглядом огромных еще и от слез глаз. Она пытается соблазнить Роберта, а может быть даже и действительно полюбить – попытка сути соответствовать своей (новой) оболочке? Стокгольмский синдром эмпатии к похитителю, мазохистская страсть к палачу? Недаром же из обычного, даже женственного и миниатюрного Винсента сделали дивную красавицу – он-женщина гораздо красивее его-мужчины. Ему, возможно, в чем-то даже повезет потом – девица из магазина, которой он безуспешно добивался мужчиной, стопроцентная лесбиянка. Да и перевоплощение почти абсолютно – когда на Винсента-Веру нападает насильник (у Альмодовара вообще очень многое закольцовано, рифмуется перекрестной рифмой…), он не может дать ему отпора, что странно, ведь даже поменявшие пол транссексуалы сохраняют прежнюю мускульную силу. Но и не странно – новая оболочка пытается диктовать содержанию. Вера – двойник Винсента, по сути – двойник, запертый в самого себя. «Зазеркальная плоть в этом мире останется мёртвой глиной. <…> Я крушу зеркала, чтоб не видеть, как смотрит двойник! // Зеркала, разбиваясь, сочатся багровым и алым!» Глупый мальчик Винсент был жестоко наказан за несовершенное им изнасилование (сумасшедшая дочь Роберта окончательна сошла с ума от первых прикосновений, он испугался, бережно одел ее и удрал) – большее преступление поглотило меньшее, заточило его. Но оно вырывается наружу местью – Винсент-Вера убивает Роберта.
В фильме вообще так же достаточно крови, спермы и слез, как и трагедии, трэша, рифмовок сюжетных линий, обыгрываний жанров. Как в зале было много хохота – искреннего, нервного и такого разного, как этот новый Альмодовар в «Коже». «Мама, это я – Винсент», говорит в конце Вера.
Настоящий артхаус
Если присуждать премии новым издательским сериям, то лучшей из них в 2007 году является серия «Арт-хаус» питерского издательства «Азбука-классика» под патронажем Александра Гузмана (редактор года в конкурсе «Человек книги»-2007 газеты «Книжное обозрение»). Книги этой серии – это интервью не обязательно с режиссерами, но с людьми, имя которых приводят в словарях в качестве примера к слову «культовый»: К. Тарантино, Т. Уэйтс, Л. фон Триер, а также персонажи из нашей подборки…
Вечный и таинственный бунтарь
Книга интервью с Джимом Джармушем (сост. Л. Херцберг, перевод Е. Бурмистровой, А. Брагинского) составлена, как и большинство книг этой серии: интервью идут в хронологическом порядке, взяты в период тех или иных знаковых фильмов, книга сопровождается предисловием, именным указателем, фильмографией/дискографией и неплохими комментариями (в данной книге их нет, но зато есть биография Джармуша). Все это весьма профессионально переведено и, как писали раньше в книгах, может быть рекомендовано не только любителям кино, но «самому широкому кругу читателей».
Бочка меда как-то не смотрится без ложки дегтя, поэтому надо сказать и о минусах «артхаусной» серии. Их всего два. Во-первых, при републикации интервью разных лет неизменно возникают повторы, говорится об одном и том же – но меня лично они не очень раздражали, нельзя же вымарывать из интервью самые значимые куски, к тому же интересно и то, как умный человек формулирует одну и ту же мысль в разное время. Во-вторых, книги переводные, то есть «не учитывают российскую специфику» (возможно, отечественные интервьюеры спросили бы что-нибудь другое) – но тут можно только пожелать, чтоб какой-нибудь мужественный российский кинокритик добрался до того же анахорета Джармуша и «развел» его на целую книгу интервью, как в свое время А. Долин – Ларса фон Триера…
Джармуш, кажется, больше всего говорит в интервью о своей независимости: рассказывает коронную историю о том, как грант на обучение в киношколе он использовал на съемки своего первого фильма, за что лишился диплома, повествует о том, как годами ищет в Европе или Японии спонсора на свой очередной фильм, такого, чтоб не только спас его от голливудских кабальных бюджетов и американских культурных стереотипов (а Джармуш убежденный антиамериканист – не потому ли он так популярен у нас и в Европе?), но и абсолютно не вмешивался в процесс кинопроизводства. Я все должен контролировать сам, только я и моя команда, – раз за разом повторяет Джармуш.
Жизнь его как кинорежиссера от этого, понятно, легче не становится: некоторые проекты вовсе не были осуществлены, некоторые реализовались через годы. Но все, как известно, к лучшему: на съемки «Страннее рая» Вендере подбрасывает пленку, оставшуюся от «Положения вещей», а проект «Кофе и сигареты» стал, возможно, только лучше от того, что снимался много лет, настоявшись, как вино…
Кино-дзэн
Вечный нонконформист, когда-то мечтавший стать писателем, в 70-е тусовавшийся с нью-йоркскими рокерами и до сих пор ездящий на мотоцикле, Джармуш при этом отнюдь не производит впечатление этакого «олдового хипа», окуклившегося в своем протесте и не видящего ничего вокруг. Очень образованный (в одном абзаце он может разбирать Чосера и Фолкнера, кэмп и Бальзака), он к тому же и весьма (само)ироничен – чего стоит только его история, как они с оператором искали в качестве фильтров женские чулки и в одном европейском магазине попросили у продавщицы сразу дюжину…
Независимость Джармуша вообще лучшего разлива – это независимость от стереотипов и открытость всему новому, чужому, инородному. Называя Одзу и других японцев в качестве своих любимых режиссеров, Джармуш любит путешествовать, вообще соприкасаться с чужими культурами настолько, что постоянно вводит в свои фильмы иностранцев (венгры в «Страннее рая», итальянец во «Вне закона», японцы в «Таинственном поезде», финны в «Ночи на земле», индеец Никто в «Мертвеце» и т. д.), а привезенные из других стран фильмы смотрит без перевода.
Он отказывается «переводить» и свои собственные фильмы – не любит их пересматривать и отказывается интерпретировать, ибо авторская трактовка фильма уж точно ничто иное как навязывание стереотипов. По сути, Джармуш говорит уже не о кино, а о медитации, настоящем дзэне: «По ночам я часто играю на гитаре, стараюсь находить шумы, услышанные в течение дня. Это может быть пение птицы, шум легковой машины, грузовика. Как-то я бродил по лесу. Была такая полная тишина, что я слышал жужжание насекомых, шум листвы. Если вы обратите на такие шумы внимание, они станут для вас схожими с шумом транспорта на дороге. Нужно только прислушаться. То же самое в фильме. Надо смотреть фильм, закрыв глаза, чтобы оценить его мускулы»…
Быть Сержем Гензбуром
Сборник интервью с Сержем Гензбуром (перевод В. Кислова, А. Петровой и Г. Соловьевой), как мне кажется, уровнем чуть ниже общей планки серии. Во-первых, он сделан не в хронологическом порядке – к книге концептуальных интервью с Бруно Байоном аппендиксом присовокуплены интервью разных лет, но общего представления о творческом развитии Гензбура читатель все равно не получит, скорее книга дает этакий дайджест психологических портретов Гензбура, ценный в первую очередь для преданных и знающих фанатов. Во-вторых, попадаются огрехи в редактуре – у фильма «Estouffade a la Carai'be» дается аж три варианта перевода.
Природа бунта Джармуша была довольно-таки понятного типа (Сандэнс против Голливуда, мультикультурализм вместо Pax Americana) – не менее очевидны причины бунта и Сержа Гензбура, шансонье номер один, известного сейчас скорее благодаря своим женщинам, продолжающим его дело (у Джейн Биркин недавно вышла очень неплохая пластинка, а дочь Шарлотту можно не только слышать, но и видеть в очень достойных фильмах типа «Науки сна»).
Сын не самых состоятельных евреев-эмигрантов из России, родившийся с внешностью Квазимодо (огромные уши и нос), но с темпераментом Казановы, талантом де Сада и амбициями Наполеона, Гензбур переделал себя. Он уродлив? Он будет еще уродливей, еще отвратительней. Он от рождения замкнутый интеллектуал? Фигушки вам, а не интеллектуал! Он мечтает стать художником, но за это не платят? Вот уж без денег он не останется никогда!
«Забавно, что я, закрытый, – этакий умник, интеллектуал, непонятный и не понятый окружающими – ведь так обо мне заговорили! – вдруг обрел гигантскую популярность. На самом деле, я себе представить не могу, что было бы, если б я не предстал перед зрителями таким, какой я есть на самом деле».
Секс, сигареты, музыка и еще раз секс
Прибавьте к рецепту Гензбура еще дьявольскую работоспособность (один раз он не спал восемь суток подряд, сочиняя музыку по ночам и играя в фильме днем), и вот он, великий и ужасный Серж! Автор сотен песен, актер, режиссер, кинокомпозитор, писатель (в названии его повести «Евгени Соколов» в очередной раз проявилась его любовь к русским именам собственным – вспомним дочь Наташу и собственное имя, переделанное так, чтоб звучало «более по-русски»), тусовщик (друг С. Дали и Б. Марли), светский персонаж и, конечно, последний великий любовник. Бриджит Бардо, Джейн Биркин, Ванесса Паради, Катрин Денев, Изабель Аджани – его креатуры, любовницы, партнерши или, чаще всего, все сразу.
Впрочем, одних взрывных песен и самых красивых женщин в любовницах для имиджа ему мало. Enfant terrible напивается, не расстается с сигаретой, хамит и задирает всех вокруг, своим образом жизни добивается того, что его внешность становится еще ужасней… Об этом первая часть книги, где интервью дает его маска: представив себе, что он уже умер, Гензбур рассказывает Байону, кажется, обо всем самом эксцентричном, непристойном и сальном в своей жизни. Главным образом, о сексуальных извращениях, которых здесь едва ли не больше, чем в сексопатологическом справочнике – Гензбур рад рассказать о своих гейских, зоофильских, геронтофильских и скатологических опытах/пристрастиях…
Вторая же часть книги – не скажу «настоящего Гензбура», а того, который у него под маской. Это лирические рассказы-воспоминания о родителях, бедном детстве, учебе на художника, игре за деньги по барам, любимой собаке и причинах своего женоненавистничества… Какой Гензбур настоящий, выбирать читателю, я-то уверен – что третий или четвертый…
О стекле, тигре и видах слез
От Альмодовара, гея, снимающего новаторские фильмы о геях, трансвеститах и убийственной страсти, как раз бы и ждать еще одной разновидности бунта, гендерного на этот раз, такого модного в последнее время способа создания имиджа изгоя и сколачивания на этом приличного состояния. Но книга Фредерика Стросса (перевод Маруси Климовой) показывает даже обратное – Альмодовар не только укоренен в самой что ни на есть патриархальной традиции, но и чувствует себя в ней совершенно уютно, не испытывает ни по этому, ни по каким-либо другим поводам никаких комплексов.
Альмодовар может быть и оставляет всех своих тараканов за дверью, когда дает интервью, но производит впечатление по-настоящему здорового человека – разумного, веселого, очень позитивного. И говорит он не о своих бедах, а о своих дорогих привязанностях, не трагичных, но поддерживающих его в жизни. Это действительно традиционные привязанности: любовь к матери (она снималась в нескольких его фильмах, а ее смерть была сильнейшим ударом для Альмодовара), семье (вместе с братом организовали продюсерскую фирму), родной деревне (там ему недоставало культуры, он сбежал оттуда, но отнюдь не только клеймит), Мадриду (сожалеет, что сейчас трудно снимать на улицах – проблема пробок и компенсаций), стране (кажется, «Оскар» нужен был ему больше не для собственного почета, но для радости соотечественников) и Богу (или Богоматери).
И даже недостатки у Альмодовара какие-то, прямо скажем, несерьезные, легко оборачиваются положительным. Сильная амбициозность? Да, приехав из деревни, он закрепился в Мадриде, заставил сотни людей помогать ему снимать первые фильмы, пробрался с ними в клубы, где из-за дефектов звуковой дорожки дешевой пленки сам озвучивал всех персонажей «вживую», заставил поверить в себя, поставил все свои деньги и связи на кон… и не проиграл. Перфекционизм? Да, даже коврики и вазочки в съемочных интерьерах должны быть определенной формы и цвета. Ну и, может быть, некоторое творческое занудство, потому что, в отличие от Джармуша, Альмодовар как раз считает нужным объяснять свои фильмы, делает это часто, подробно и с удовольствием.
Рассуждает он вообще много о чем. Не только о смысле присутствия тигра в «Нескромном обаянии порока», но и о быках, видах слез, стекле, Хичкоке, красном цвете, религии… Об антипатии к некоторым чертам Фассбиндера и том, что Кроненберг был несправедлив, когда возглавлял жюри Каннского фестиваля: «Дэвид Линч, Джим Джармуш, Атом Эгоян, Рипштейн и я принадлежим к одной группе независимых режиссеров, даже если мы разного возраста и живем в разных мыстах. Мы все эксцентричные, странные, сильные личности, так что мы режиссеры одного типа, способные составить конкуренцию Кроненбергу».
Впрочем, честолюбие Альмодовара не страннее рая…
Голубые шахматы
Пролистывая свою ленту, пеструю от впечатлений о «Шерлоке Холмсе: битве теней» Гая Ричи, я натолкнулся на сравнение Холмса с шахматной фигурой, а фильма (в меньшей, понятно, степени, чем книги) – с шахматной партией. Сравнение уходило дальше, венчая в алхимическом браке «Защиту Лужина» и «Алису в Стране чудес». Версия, безусловно не только универсальная для дедуктивного дискурса («это шахматы или случайность», говорит убийца уже в первой серии «Шерлока» от ВВС), но и красивая, но даже если партия Холмса и Мориарти при судействе Ричи состоялась, то – возможны ли шахматы без математического изящества бабочкиного крыла?
Если первый «Шерлок Холмс» Гая Ричи не только лучился очарованием Роберта Дауни-младшего и Джуда Лоу, но был экшеном и просто другим (а для зрителей Ливанова, кажется, любой Холмс будет в веки вечные другим), чем и подкупал, то во второй части создатели сделали упор на экстравагантность, чем и затмили свои прежние достижения. Ватсон забросил свою старомодную чопорность и только и мечтает что о мальчишнике в Лондоне (слава Богу, хоть в Вегас с Бангкоком не отправили), а пьянство готов прервать только ради первой брачной ночи (и то с бутылкой в руке). Холмс-Дауни в свободное от примерки нарядов то женских, то обтягивающих телесного цвета (под цвет обоев) время экспериментирует с гримом и так по-швейковски пучит глаза, что впору схохмить о том, что Холмс тут маленько dummy (дурак), если не совсем даун. Да и Майкрофт пример не подает явно – Фрай расхаживает голым перед той же несчастной невестой Ватсона и, как подросток, прикалывается над ним и своим стариком-дворецким. Мориарти хотя бы не утратил интеллектуального шика, ходит в оперу и занимается фундаментальной наукой, но ему, видимо, продюсеры разрешили – он злодей, ему можно. А вот можно ли узнать, что там у Холмса с Ватсоном? Потому что Бог с ним с Мориарти, их там другое волнует больше:
– перед свадьбой брутально-усатого Ватсона артистично-длинноволосый Холмс ставит под сомнение самою ее необходимость и с траурным видом транспортирует похмельный после случившегося таки мальчишника труп Ватсона в церковь;
– Мориарти не заикается об убийстве самого Холмса, но прицельно и, конечно же, успешно шантажирует его убийством Ватсона;
– выкинув невесту Ватсона с поезда во время первой брачной ночи (после этого они с Ватсоном повозились полуобнаженными в потной драке-зажимах-объятиях) и вернув Ватсона в свои детективные тенета, Холмс его пытает об их с ним «отношениях» и счастлив ли он сейчас так же, как был бы в семейной жизни;
– после первой якобы смерти Холмса у Ватсона дрожит глаз так, что ему уже можно не плакать, после воскрешения же следует сцена в духе «милые ругаются» и сцена, в которой по всей голливудской логике следовала бы поцелуйно-диафрагменная;
– а еще они танцуют вместе на дипломатическом балу (что никого, кстати, не фраппирует)!
Почему из всех приемов Ричи выбрал экстраваганзу, понятно – создать образ гения Холмса, подпустить комедии, закрутить боевик и два раза не вставать. А вот почему и экстравагантность без нюансов гомоэротична, версий много. И версия политкорректной пропаганды гомосексуальных отношений даже не рассматривается – оных было много, оные боле не нужны. Из-за того, что в экшене без женских персонажей (к ним, кстати, у Холмса тут влечения наблюдается столько же, сколько после изрядного коктейля из брома и валерьянки – в отличие от красивых влюбленностей Холмса книжного) – мелькает лишь девица в прологе и боевая подруга-цыганка бегает с ними по полям войны – это отсутствие нужно чем-то компенсировать? Из-за того, что это американский фильм (режиссер Гай Ричи англичанин, но крупнобюджетное кино предполагает голливудский космополитизм) об англичанах, а их имидж – интеллектуалы, экстравагантные, все оскары уайльды как один, странные, queer, gay?.. Потому что многие мужские дружбы фикциональных персонажей, от Жана-Кристофа и Отто до Бэтмена и Робина, – лоскутковое одеяло из разных компонентов, но с гейской латентной подкладкой? Потому что здесь в лихом замахе максимализировано все – странность Холмса, его аналитический ум с дедуктивным методом (до предвидения в медитации того, как, по жестам прямо, разовьется драка), вот и дружба достигает своего апогея в ревности уже даже не профессиональной и трансгрессирует в платонические сферы?
Ответить на этот вопрос не смог бы и сам герой фильма, потому что какие-либо вопросы (даже об интриге, где зрелищность подменила аналитику, что в тех же последних «Невыполнимых миссиях Джеймса Бонда») и ответы Гаем Ричем здесь не предполагались. Что особенно жалко и оксюморно, когда снимается фильм не о Рэмбо все же, а холмсиана, которая даже не для любителей Ливанова – интеллектуальный символ и бренд.
В любом случае, героями «Шерлока Холмса 2», как шахматными фигурами, в этом фильме двигают больше прежнего. В указанную выше сторону. Но, по счастью, все ж маргинальную по отношению к традиции – в том же «Шерлоке» ВВС сочетание динамичности, аналитики и юмора отмерено по классическим и более вкусным меркам.
Длится смертью танец
История создания «Пины» (в нашем прокате название обогатилось подзаголовком «Танец страсти 3D») Вима Вендерса сама могла бы послужить основой для какой-нибудь голливудской постановки. Вендерс очень давно хотел снять фильм про Пину Бауш, но никак не мог найти подходящую концепцию для своей ленты. Откровением стал первый, кажется, увиденный им в формате 3D фильм – «U2 3D», концертник его ирландских друзей. Вендерс понял, что так он сможет передать танец немецкой волшебницы, нашел деньги и приступил к съемкам (у него, кстати, были хорошие предшественники – до этого Пина играла в «И корабль плывет…» Феллини и в «Поговори с ней» Альмодовара, не говоря о нескольких документальных фильмах и экранизаций ее спектаклей). Но в июне 2009 Пина умерла от рака (по расписанию она должна была в это время привезти в Москву спектакль «Семь смертных грехов»). Вендерс отказался от проекта – но Вуппертальский театр танца, труппа Пины, а также письма простых поклонников заставили его вернуться к проекту: обещания нужно выполнять, особенно если она касаются умерших… Фильм вышел, довольно быстро дошел до наших экранов. Его уже называли лучшим у Вендерса (что ожидаемо после не провальных, но как-то слишком расслабленных фильмов его последнего американского периода) – об этом можно спорить, но уже после первых сцен трудно, кажется, не признать, что это самый необычный фильм даже не только у затейника Вендерса. Что это вообще фильм с собственным, своевольным и непривычным не только месседжем (могущим напомнить трилогию «Кацци» Годфри Реджио или «Кремастер» мужа Бьорк Мэтью Барни), но и нарративом, фильм, прорывающийся в какие-то даже уже и не кинематографичные области…
«Нужно, чтобы кино <…> перестало создавать кино, которое вступает в специфические отношения с видео, с электроникой, с цифровыми образами, и создало бы новые формы сопротивления, противопоставив себя телевизионной функции контроля и наблюдения. Речь идет не о том, чтобы замкнуть телевидение на самом себе (как бы это было возможно?), но о том, чтобы помешать телевидению нарушить и замкнуть на себе ход развития кино в новых образах. Телевидение презирало <…> наклонность к деконструированному и реконструированному образу; к разрыву с театром, к иному восприятию человеческого тела и к смеси его образов и звуков…», сказал как-то Делез в интервью по поводу своей книги «Кино».
Именно это и делает в своем фильме Вендерс – он снимает не художественный фильм и даже не документальное кино (хотя и можно было бы провести формальные соответствия с такими документальными лентами Вендерса, как «Токио-га» и «Зарисовками об одеждах и городах» о величайшем японском режиссере Ясудзиро Одзу и дизайнере Ёдзи Ямамото соответственно). Он тончайше, лазерным скальпелем будто, удалил себя из ленты, ведь Пина, как когда-то Арто в театре, реформировала, изыскивала новые пути в театре (во всяком случае, ее место явно между Вацлавом Нежинским и Мерсом Каннингемом, умершим в один с ней год). Поэтому замылить все это обычными приемами означало б снять банальный байопик, покрыть удушающей лакировкой (у актрис варьете, на которых наносят «золотую пыль», всегда оставляют не закрашенным кусок кожи на пояснице, иначе они могут задохнуться) все инновационное. Пина отвергала формальную технику (да и сама, кстати, не угнетала режиссерским диктатам – просила, например, актера показать ей луну или жест счастья, и оставляла его на месяцы в свободном решении этого «задания»), она в своем танце говорила непосредственно с телом, с его эмоциями, скрытым движением. Так точно поступает и Вендерс, отбрасывая все формальное, наносное, идя к еле обычно проглядывающей через строительные леса конструктов-приемов сути: так. актеры, вспоминающие Пину, говорят о ней танцем, рассказывают интимно-непубличное (одна участница ее группы завидует, что Пина пришла во сне к ее подруге и просит придти и в ее сон). Арто в своей теории танца учился у первобытных, магических танцев туземцев с Бали – Пина, кажется, идет еще глубже, не к танцу ритуала (все-таки формальному, хоть и синкретическому), но к танцу эмоции (примордиальному чувству-позыву). Вендерс внимателен к своей обожаемой подруге – те же участники ее труппы, вспоминая о ней, в кадре молчат (их голос дан в записи)! Танец как телесная эмоция – мы видим как актеры задумываются перед камерой, не подбирают слова, но улыбаются беззащитной улыбкой, вспомнив что-то о Пине, гнется их морщинка у губ, грустно опущены веки… Танец естественно входит в кино, и кино, благодаря Вендерсу, никак не проявляет себя, не теснит (так же, как обычным костюмом в труппе Пины были простые свободные брюки у мужчин и платья у женщин), присутствует – нет, даже не благодарно молчащей вежливой публикой на представлении, но другом и коллегой.
Танец Пины вырывался из смирительной рубашки формальных оков: это было слегка безумно (танцор, например, входит в обычный вагон городского «легкого метро» и танцует там свою пантомиму перед политкорректно глядящей в окно публикой), но естественно так, как естественны дети (танцы на природе, танцы, в которых несчастная героиня действительно падает, почти до земли, в паре сантиметров от которой ее подхватывает партнер). Это действительно страсть к миру – танец свободы, боли, отношений, одиночества («Меньше всего я интересуюсь тем, как люди двигаются, меня интересует, что ими движет», говорила Пина). Это танец человека, в своей свободе (и одиночестве) доросшего до вершин Заратустры. И это действительно фильм 3D – трех измерений, вобравших в себя весь мир.
До самого-самого конца света
Конец света и связанные с ним импликации – одна из избитейших голливудских тем. В этом сезоне был особенно моден ее космический аспект – в «Людях в черном 3» Б. Зонненфельда, «Мстителях»
Д. Уидона и в «Морском бое» П. Берга Земле грозили коварные пришельцы (в «Мстителях» и «Людях в черном» корабли зловредных пришельцев даже одинаков барражировали над Нью-Йорком). Но несмотря на любопытные культурологическо-политологические кунштюки этих фильмов (враждебные, как в том же «Прометее» Скотта, Другие – вообще плохой знак для Америки и остального мира, когда он с такой настойчивостью явлен в стольких фильмах, не к военной ли «перезагрузке» идет дело?..), мы о другом. О линии, начатой еще артхаусным архангелом Вендерсом в его «Когда наступит конец мира», то есть о красивом кино не столько о кораблях, лазерах и супергероях, сколько об обычных людях в преддверии конца и их совсем не супергеройских переживаниях. За эту линию отвечают «Последняя любовь на земле» Д. Маккензи и «4.44. Последний день на Земле» от уже демона инди-кинематографа А. Феррары.
Проповедники раньше мародеров
Герой Юэна МакГрегора в «Последней любви на Земле» скуп на эмоции, растрачивает их допустимый минимум, готовя еду в душевном ресторане (привет «Soul Kitchen» Фатиха Акина) и выгоняет очередную красотку, оставшуюся на ночь, потому что не может засыпать вдвоем. Прекрасная Ева Грин холодна, кидает камни в чаек после очередного bad romance и работает в биологической лаборатории. Они, конечно, встречаются. В первую их ночь она просит его уйти, ибо хочет побыть с самой собой, – он не ждал, он заинтригован, он попал(ся), они так похожи, что эта любовь. Она начинает плакать о смерти отца, не может остановиться… Потому что внезапный приступ неудержимой тоски – признак неизвестной (космического происхождения? Антропогенно мутировавший вирус?) пандемии, напавший на человечество. Сначала пропадает обоняние. Потом слух. Приступы бешенства, булимии. Потом черёд зрения. Лаборатория Евы Грин не успеет понять причину болезни – ее симптоматика окажется быстрее людей.
Но уже то, что информационный, так сказать, аспект болезни не задействован, акцент, понятно, на то, какой смысл в ней. На улицу выходят проповедники – раньше мародеров. Главная метафора длинной и сложной, как ДНК, лентой разворачивается у повара и врача. Их личные чувства пришли к ним – болезнь отнимает чувства у всех. Оставшиеся чувства обостряются – как физические, так и эмоциональные. Тем острей их обида после первой ссоры и в расставании. В конце концов им танцевать в вангеровском Liebestod, любви накануне смерти. То есть смысл такой же, как и в жизни: понимание, сочувствие, нежность и верность. Не более того. И не менее. Поэтому болезнь повсеместна и при этом – за сценой. Любовь ее отменяет. А потом – они остаются уже ослепшими вместе, поддерживая друг друга, им хватает только касаний, когда слух и зрение их покинули – болезнь отменит их. Но это уже не так уж и важно.
Фильм вообще лапидарен, скупо (и это хорошо, масштаба и слезовыжималки нам не нужно!) и камерно использует средства киновоздействия. Немного закадрового текста (главная эмоция – удивление, страх, принятие беды), хроники (людей плачущих и глохнущих, крови на улицах), кадров, замедляющихся до почти фотографий и потом опять набирающих скорость кино.
И тут небольшое сожаление, то есть пожелание – вот если б это было полное инди, совсем малобюджетный фильм или же кино от сэнсэев вроде Иньяритту (в «Последней любви» чуть даже витает дух его «Вавилона» где-то в уголках отдельных ракурсов), Гондри (образца «Вечного сияния чистого разума», разумеется, а не «Зеленого шершня») или Медема… Будь «Любовь» полным артхаусом, она была бы не только грустным, хорошим и по-правильному трогательным фильмом, а «сном о чем-то большем».
Полынные небеса
От вечно молодого Феррары, автора жестких апперкотов о жизни копов-джанки и прочих нью-йоркских эзотов ждали, думаю, много, когда он решил снять фильм о конце света со своей постоянной музой Уиллемом Дефо и молоденькой Шенин Ли. К сожалению, получилось то, что получилось, и никакой артхаус «4.44. Последнему дню на земле» помочь не смог.
Опять же камерный фильм больше напоминает пьесу – действие все в квартире, на диалогах, из спецэффектов лишь зеленоватое а-ля северное сияние над городом. Впрочем, даны и детали – резко истончился озоновый слой (все, как предупреждал главный американский эколог и нобелиат Альберт Гор – он тут, кстати, даже вещает по ТВ), мир катится в тартарары, это наступит даже до минуты известно когда.
Опять любовь, проверка ее и всех людей – проходная знакомая Сиско-Дефо говорит, что хочет хорошенько напиться-оторваться и поиметь секс перед последними минутами, но замирает, поняв бессмысленность всего этого. Проститутка в развивающемся плаще бросается к случайным прохожим из супермаркета, прося (звука нет, одни взмахи ее рук и развивание плаща) последней человеческой близости, может, просто пары слов. Сиско спрашивает у мальчика-вьтнамца, доставившего им еду, что он хочет – тот просит ноутбук со Скайпом, вызванивает свою семью, что-то говорит, плачет и уходит. Таких деталей, к сожалению, мало. Остальное – банальная реакция людей (кто-то кончает с собой, кто-то – стреляет) и самих героев. Сиско ходит по квартире с такими монологами, которые можно списать только на убогий сценарий, который даже Дефо не вытянуть. Скай истерит, как вздорная продавщица сельпо (она, прошу прощения, и выглядит так со своим пергидрольными волосами). Скай как заниженный вариант героини «Меланхолии» в мощном исполнении Кристен Данст, а от Триера Феррара вообще взял многое – это зеленое свечение с полынных небес, секс-страх-ненависть перед неминуемым концом, Дефо опять же (из триеровского «Антихриста», но ведь и тот по большому счету о конце мира, пусть и минимум двоих людей, потерявших ребенка, разве нет?).
И «4.44» (кстати, интересный нумерологический выбор, потому что в китайском и японском числительное «четыре» омонимично «смерти») как, увы, обезжиренная версия «Меланхолии». Потому что даже сильное в ней – от фильма Триера ж: это тревожный звук и саундтрек, это зловещий финал действительно конца. Но что-то не сложилось, магии нет – артрхаус тут апокалипсису не помог.
Поможет ли нам эта массированная кино-рефлексия о конце света понять что-то если не о себе, то о том, почему мир так массово каркает (фильмы-катастрофы аукнулись в Америке 11 сентября, экранизация манги почти дословно повторилась в случае землятрясения-цунами, приведшего к катастрофе Фукусимы) о том, что он не будет nevermore?
Устричный свитер
В своем 18-м фильме «Пьета», получившем «Золотого льва» на Венецианском кинофестивале, Ким Ки Дук обыгрывает иконографический прием оплакивания Богоматерью убитого Христа с железной и красивой жестокостью своих лучших фильмов.
Если Токио Одзу – это Токио домов, семей и их повседневности, то Сеул Ким Ки Дука в «Пьете» – даже не урбанистический. На дне тут мастерские бедных рабочих, в них заржавевшие станки, перекореженные трубы, катакомбы автомобильных деталей. Это не «зубчатые колеса» акутагавского безумия, все проще и страшней – люди как упрощенные эмоции, люди как реализация схемы «деньги». Придавленные и искаженные схемы-эмоции – пружина будет отпущена, но бессознательное будет выговорено не на кушетке психоаналитика, а в той бане кровавых чувств, в которых корейцы и один из главных их кинопредставителей Ким Ки Дук так хорошо знают толк.
Ли Кан До выбивает долги, в десятикратном размере, может, потому, что он дьявол и мясник – деньги идут вторыми, ему больше нравится калечить должников. Запускать их руки в станки, скидывать с заброшенных домов, просто пугать.
Нет, Ким Ки Дук здесь не социально озабоченный социалист Каурисмяки, о бедности и деньгах тут говорят герои, но имеют в виду другое. Или не имеют в виду ничего больше того, что выговорить и так не получится. Потому что до того, как в жизни Ли Кана появляется бросившая его тридцать лет назад мать, он только ел (собственноручно убивая купленную курицу или угря) и мастурбировал во сне. Был бессознателен. Не знал своих демонов, просто был им сам.
Сначала он прогоняет ее, но она неотступна. Потом начинает проверять. Его жизнь сломали дважды, дважды выбили из-под ног все основания: изначально он был озлобленным, брошенным, мстящим сиротой. Теперь его лишили его брони из жестокости. А если даже бога жестокости, его единственной поруки, нет, то все позволено. Он материт свою мать, бьет ее, заставляет съесть часть своей плоти, потом начинает насиловать ее – точно ли она его мать? Он долго плачет – он верит (пробуждение любви к изнасилованному и униженному – вообще достоевская тема Ким Ки Дука, в предыдущем «Амине» насильник просил жертву родить ему ребенка). Его доспехи, как с Железного человека, спадают, он слушает ее детскую песенку: когда мать уходит ловить устриц для сына, тот остается охранять дом. У него теперь есть дом! – осознает он, и даже бросает свой мафиозный бизнес. Ведь мать, как известно, – это символ страстей и привязанностей.
И так условная схема «деньги» вообще рушится. «Что такое деньги?» – спрашивает он ее. Деньги – это рождение и смерть всего, говорит она. Боли, страха, смерти, мести. Ким Ки Дуку веришь – все это дается более чем.
Он банально поверил ей – хочет детства, гулять по городу (в кадре впервые обычная улица, а не бедняцкие склады и заброшенные рушащиеся многоэтажки), дурачиться, праздновать свой день рождения. Получить в подарок тот свитер, что она вяжет, пока он ест приготовленный ею завтрак. Она банально и гениально разыграла его: она – мать очередного искалеченного им должника, который повесился в первом кадре. Это понимаешь довольно быстро, но спойлер не важен. Важнее то, что жалко уже демона жестокости.
«Его душа умрет, когда умру я», говорит его «мать», исчезнувшая было, инсценировавшая свое похищение, а сейчас приступающая к финальной сцене своего гениального моноспектакля – она женщина и она мать, поэтому она воплотит все те проклятия, которые он слышал от своих должников, с изрядным избытком. «Но мне жалко бедного Ли Кан До», говорит она, выходя на край открытой площадки того недостроенного дома, из которого он кидал своих должников (за хорошие увечья выплачивают страховку), как на сцене к рампе. Богоматерь тут оплакивает того, кого сама сейчас убьет. Он внизу, не видит тех, кто за спиной «матери» собирается «скинуть» ее вниз. Ли Кан на коленях и молит тех невидимых – молит своим очнувшимся бессознательным, всеми эмоциями и всей жалостью (пьетой). Молит то, что не видно – Бог это или моральный закон, не ясно, они одинаково немы. Их нет. Есть только месть – «мать» действительно сталкивает еще одна мать замученного Ли Каном. Так ему дважды мстят – как дважды сломали его всего лишь тридцатилетнюю жизнь до этого.
Он не уберег их дом, пока она ловила своих устриц, – ее уловом стала хорошо спланированная месть. Он бы наверняка принял ее и такой (даже найдя ближе к концу ее тайную коморку с фотографиями ее настоящего сына, он бросается ее выручать и кричит от боли, что ее кто-то может мучить), но не может принять ее смерть. Он не смог стать кетчером своей заигравшейся над пропастью матери (кавычки можно уже и снять) и хоронит ее у воды – там, где она завещала ее похоронить. И там, где приготовила ему еще один удар (удар милосердия? Ему все равно, он уже по ту сторону) – закопала труп своего настоящего сына, в том самом свитере… Он его надевает – месть и смерть объединили их, как деньги, которые – смерть и рождение. Они – породнились, они – единое.
Социальность здесь нужна Ким Ки Дуку примерно как буддизм в «Весне, лете, осени, зиме… и снова весне». Как красивый пейзаж. Безумно красивый и жестокий пейзаж. Даже не жестокий – в начале чувств просто не было, потом они слишком проснулись и затуманили Ли Кана глупым детским счастьем, а теперь они перехлестнули и лишили его ума. Жестокости нет, потому что нет ничего, кроме нее. Одна боль, она не замечается. Только еще острей пейзаж этих урбанистических сумерек под детскую песенку. Сеульские зубчатые колеса чуть замялись, перемолов перемалывавшего до этого своих должников Ли Кана, и вертятся дальше, дальше, неумолимые, как глухой рассвет. Катарсис по-корейски овердрайв результирует подавно не в жалости. И не в красоте боли, мести и безумия. А в чем-то на грани с тем, чего – нет.
Святая банальность
Критик, пишущий для «Афиши», сказал, что Ханеке в своем последнем фильме «Любовь» – умелый манипулятор, играющий на чувствах смотрящих с хирургической точностью, тонкостью и жестокостью. Это действительно так – камерная лента проходит по нервам таким наждачным катком, что, кажется, дает иммунитет от любых фильмов ужасов.
Разрыв какого-то сосуда – и она немеет с правой стороны, ничего не помнит и постепенно превращается в овощ. Он трогательно ухаживает за ней, тем трогательней, чем больше она удаляется от человека и впадает в то незнакомое, чужое, что европейская же философия изящно окрестила (открестилась) Другим.
Он поднимает ее с инвалидного кресла, неловко, следуя инструкциям, усаживает в кресло обычное. Он, старый совсем Трентиньян (бывший герой-любовник – довольно банальную метаформу можно тут Ханеке простить), натягивает ей трусы в туалете, когда она не может подняться.
Она уже решила этот вопрос для себя – как в «Элементарных частицах» возлюбленная героя, внезапно (а может ли это быть не внезапным? Косность нашего лицемерного языка) парализованная, ставшая нежеланной и обузой для своей любви, выбирает выброситься из окна. Но Жорж приходит раньше – она немощна у окна, еще не успела.
Сиделки, кормление, вливание воды (Анна отказывается было есть и пить, совершая то медленное самоубийство, что совершаем и мы, еще медленней, куря и алкоголя) – да, это слезовыжималка, откровенно, но – оператор Ханеке делает кадры разбитых кроссовок Жоржа, в которые он переобувается после концерта, фиксирует гоночные повороты Анны в коляске – да, это тоже банально, как она ищет утраченную возможность физического движения в механическом подспорье….
Как банален, конечно же, мой вечный страх – о моих прекрасных бабушке и дедушке, так же живущих в европейской крутой квартире (голландских чертежей высотка вместо снесенной хрущобы в Хорошево-Мневниках, ок), со всеми гаджетами, подаренными детьми и внуками, и всеми services, что могут обеспечить наши деньги. Обеспечить все, кроме защиты от этого вечного страха – что они 27 и 28 года рождения соответственно.
И вот тут в дверь Жоржу и Анне звонит их дочь Юппер – сильная здесь не отсутствием макияжа и всеми безлифтинговыми складками даже и более чем casual, домашней одеждой, но своей откровенной отстраненностью – «С мамой плохо? Чем я могу помочь? Джош говорит, что надо…» Она тут символ – несколько раз придет и войдет, неожиданная, как инсульт Анны, нежданная – того, как отстраняются, пытаются спрятаться от того неосознанного, как все это, неосознаваемое (да, в принципе)…
И всем парочкам (ну, тем, кто не вышел после начала, сорри, было и это – и, кстати, отметим ту же обращенность фильма к зрителям показом в самом начале зрительного зала глазами экрана, что и в давешних «Святых моторах» Каракса) фильм ставил банальный опять же вопрос – ну, по Beatles, when I am 64? Будете ли вы еще вместе? Останется ли он(а) с тобой и твоими болезнями? Когда третьим между вами будет Альцгеймер? А когда 85, твоя любимая Анна никого не узнает, зовет дурным голосом мать, все может стать только хуже так очевидно банально, что даже сиделки по-кундеровски жестоки? Да, ты их, как Жорж, рассчитаешь, но – потом задушишь ее, как он?
Да, тут Ханеке изменяет чувство меры, как и в начале (полиция вламывается в квартиру, где в нетронутости и необъявленности лежит сохранным и незаявленным труп Анны – ну да, мы читали новости о том, как француз хранил в холодильнике труп своей матери, чтобы на расставаться), но…
Но оператор дает планы их квартиры, многие комнаты, полки, уют, приходящая женщина для покупок и вся остальная социальная защищенность – испорченному геополитическими новостями о вымирании Европы, мне припоминалась та карикатура (ли?) нескольких лет назад, где Старая Европа – это немощная старуха в морщинах, Молодая – (евро)негр в расцвете сил. Но Бог с ней социальным, Европой и иже – тут тот самый уже совсем банальный вопрос, что станет с их комнатами (приедет еще раз Юппер, ок), книгами, партитурами (уже в болезни они пытаются обсуждать (цепляться за) последний концерт), той стопкой полотенец, верхнее из которых Жорж (банальное имя – метафора банальности смерти – Ханеке тут силен в банальности) подстеливает под обмочившуюся Анну?
Трентиньян тут шаркает и сосредоточенно заботлив, как неловкие мужчины, (социальной) эволюцией неприспособленные к заботе. Мой дед так же заботится о шатающейся в катарактной походке бабушке (тут хочется процитировать рассказ Жоржа о том, как он не плакал во время фильма, но не мог не плакать, пересказывая – да что толку?). Мужчины хотя и умирают обычно раньше. Хотя – неделимое (еще банальность – не найти той сиделки, что…).
Последний кадр (он же первый) возвращают нас к их будням – охладить яйцо в раковине, французская бутылка вина, стол – куда пытается вернуться и сам Жорж: уже убив (наполовину мертвую) Анну, он пишет обращенный к ней дневник. Банальность? И еще какая – опять.
Как этот страх, как эта жизнь, как…
Сакральная герилья, или житие Либертина Пазолини
Энцо Сичилиано. Жизнь Пазолини / Пер. с итал. И. Соболевой. СПб.: Лимбус Пресс; Издательство К. Тублина, 2012. 715 стр.
Энцо Сичилиано, друживший и работавший с Пазолини, написал честную биографию – в меру субъективную, в меру объективную. Иногда биограф очарован личностью Пазолини, пишет почти агиографически, иногда чувствуется, не может понять масштабов его фигуры (аналитические материалы в приложении). Впрочем, это именно тот случай, когда жизнь Пьера Паоло Пазолини за кадрами его фильмов и вне страниц его произведений такова, что о ней самой можно снимать фильм.
«Теперь читателю придется совершить один сложный и, может статься, малоприятный маневр. А именно – погрузиться на дно. Погружение будет сухим и прозаическим, как бухгалтерский отчет» (Пазолини, «Несколько интервью о святости»)
Отец Пьера Паоло – фашист, истерик, раненый войной, тиран и алкоголик под конец жизни. Мать – прекрасная, хрупкая, несчастная, из традиционной крестьянской семьи, будущая Богоматерь (в «Евангелии от Матфея» сына). Брат погибнет в партизанской стычке. На дворе – дни Муссолини.
Завязка результирует трагическим позже. Пока же – почти незамутненное детство. Красота Италии, очарование литературой, от итальянских модернистов-герметистов до Достоевского, первые опыты на местном фриульском диалекте (почти языке). «Однажды летним утром 1941 года я стоял на деревянном балконе дома моей матери. Яркое и нежное фриульское солнце освещало весь деревенский вид. Оно светило на меня, восемнадцатилетнего битника сороковых годов; и на резную деревянную лестницу, и на балкон, пристроенный к каменной стене». Сельская идиллия Казарсы, набоковское детское счастье как аванс перед тем, что придется прожить.
В итальянскую действительность проникает греческая тема. Все очень похоже на то, как родившийся на 3 года позже Мисима вспоминал свое детство-отрочество в «Исповеди маски». Первое очарование морем, старшим грубоватым товарищем и мужской красотой греческих статуй: тут биограф мог бы процитировать из «Морской повести» Пазолини об «обнаженных юношах и мальчиках – тем более прекрасных, чем безотчетней учинял я это эстетическое насилие» и без труда найти у Мисимы почти буквально соответствующие куски… Первые, нанесенные самому себе, раны, что он не такой, как все, красота мира и ее (его) трагическая обреченность, помолвка, потом разорванная, с красивой, простой и правильной девушкой…
Пожалуй, тут Сичилиано подвел фрейдизм – тот самый фрейдизм, который как метод анализа стоило бы уже законодательно запретить (так, недавно переведенная книга «Живописный номинализм. Марсель Дюшан, живопись и современность» Тьерри де Дюва о Дюшане сообщает разве только то, что автор поверхностно почитал Фрейда, но очень ему доверяет). Почему фраза ППП из детских воспоминаний о том, как он зарывался в рукав шубки матери на прогулках и до сих пор помнит запах меха должна означать то, что она должна означать «по Фрейду», а биограф не вспомнит высказывание самого Пазолини из эссе «Почему история Эдипа – действительно история» о том, что в своих снах с отцом он любовью занимался, а с матерью – никогда? Почему, простите, «вообще всякая связь „учитель-ученик“ имеет некий сексуальный оттенок»?
Запойное чтение Рембо, Верлена, сочинение народных песен, гомосексуальность, дружба, коммунистическая ячейка, стихи, издание журналов, учительство… Даже совсем молодым в преподавании ППП шел против канонов, писал «поперек листка в линейку» – в чем-то сродни греческой академии он задавал сочинять песни и т. п. (вскоре преподавать ему запретили).
Спасает переезд, даже бегство из Казарсы в Рим: «полное погружение в огромное чрево Рима. Маленькие Вакхи и святые Иоанны, которые в жизни просто воришки или „мальчики“ в остериях; Мадонна в сцене успения – беременная проститутка, утонувшая в реке; многочисленные Магдалины – чочары; которые приходят рано утром в город, чтобы продать на рынке свежий творог. Пазолини тоже совершил это погружение…» Все это ловится и отражается в сочиняемых чужих сценариях (для «Ночей Кабирии» Феллини специально попросил ППП прописать диалоги с арго) и собственных фильмах, которые, как ни странно, собирают залы и приносят доход.
Фашизм, как глыба, кинутая в гладь вод, давал подчас такие круги: «в Италии наблюдался постоянно возникающий интерес ко всему тому, что фашизм изгонял из культуры как маргинальное, чему отводилось место на периферии языка и культуры, хотя именно там и был слышен голос души народа», – отмечает Сичилиано. Это ли дополнительно резонирует с внутренним модусом ППП, который, конечно, был никаким не битником: выбирая между вполне тихо спивавшимся Керуаком и Вишесом, оскорбляющим королеву, ППП примкнул бы, конечно, к панкам, выступил б против церкви еще и файв о'клока в придачу…
И это при том – еще одно ценное наблюдение биографа – что в самом Пьере Паоло сочетались «человеческая мягкость и интеллектуальная жестокость». Хотя жестокость эта была даже больше эстетической и – психологической. Эстетическая жесткость: «красота этих парней (привлекавших Пазолини. – А. Ч.) заключалась в том, что она противоречила любому канону – как буржуазному, так и декадентскому. Именно Пазолини открыл эту красоту (или, лучше сказать, изобрел ее). Для этой красоты обязательными были прыщи, грязные уши и шеи, ленивые и расслабленные движения». Декадентскому идеалу ППП противоречил, конечно, не полностью, так как Лотреамона, Маринетти, сюрреалистов он знал вполне изрядно. Но подмечена деталь, как исступленно Пазолини сочетал небесное и скабрезное, жил в вечном бахтинском карнавале (что, как не карнавал, царит в его «Трилогии жизни» – «Декамероне», «Кентерберийских рассказах» и «Цветке тысяча одной ночи»?). Во Флоренции есть выражение – «не путать задницу с молитвой» («non confondere il culo con le quarant'ore», дословно – с молитвой, продолжающейся 40 часов), так вот ППП делал обратное сознательно, объединял в своем поиске-прорыве необъединимое. Вспомним тут не только «Сало, или 120 дней Содома», но что снявший один из самых проникновенных фильмов о Христе (после «Евангелия от Матфея» итальянские религиозные организации даже слышать не хотели о либертинизме Пазолини, защищая его от всевозможных нападок) ППП даже на пресс-конференции перед «Евангелием от Матфея» охарактеризовал себя марксистом-атеистом, не раз атаковал тот же Ватикан:
«Вас и не было никогда, старые бараны папы, а теперь вы как бы существуете, потому что существует Пазолини».
Богоборческий атеизм и внутренняя трепетная вера (тут можно вспомнить даже не «Матфея», а начало «Птиц больших и малых», тончайшую трактовку веры простых людей и идей францисканства) сочетаются в Пазолини, как в «Риме, открытом городе» (любимый итальянский фильм Пазолини вместе с «Похитителями велосипедов») вместе борются и претерпевают крестные муки католик-священник и атеист-коммунист. Во всяком случае, тот «опыт унижения», который сходится в точке разрыва между святостью и религией в современном мире («Пазолини, импровизация (о святости)» Лаку-Лабарта), давно притягивал гордого режиссера, он существовал в этой точке схождения и разрыва. И это была не поза, но вечная борьба, культурная герилья. Сакральная герилья – то la Divina mimesis (божественное подражание), где атакующий всегда на стороне жертв, всегда сам – жертва. Феллини – с которым, как и с молодым Бертолуччи, почти любовницей Марией Каллас и другими ППП нежно дружил, сотрудничал, но в итоге разошелся-разругался – сказал о Пьере Паоло, что тот «мудр, как отец-приор, и капризен, как чертенок». Сознательное пестование рая и ада в себе – вот чем занимался Пазолини. Фильмы, книги и публицистические статьи – его революционные лимонки. Особенно кино («письменный язык реальности»), особенно тогда (впрочем, и сейчас), когда дискутировалось противостояние коммерческого кино и авторского «кино-поэзии» (Годар, Трюффо, потом Антониони, Фелинни, Бертолуччи). Так складывается и своего рода канон, а у журналистов появляется выражение «пазолиниевский», который обозначает «все то, что в Риме связано с люмпен-пролетариатом или вообще с преступной жизнью и гомосексуальными отношениями».
ППП, разумеется, шире канона. Он выступает в прессе по каждому поводу, ругается, спорит, доказывает, нападает, еще нападает, поясняет-обороняется, но не отступает… Беспрестанные суды. Обвинения во всем, даже в нападении на бензоколонку (ППП и не приставал, кажется, к молодому рабочему там и не звал сниматься у него, а просто хотел поговорить с типажом). Сичилиано не так конкретен, но с 1949 по 1977 (уже после смерти!) Пазолини пытались осудить 33 раза (символическое число!), об этом есть даже специальное исследование: выходившая на итальянском в том же 77 году «Пазолини: судебная хроника, преследования, смерть». Да и конфликты всегда – на очередной премьере традиционно собралась фашиствующая молодежь, но на этот раз на зрителей ППП и его самого почему-то не напала: тогда драку с ними устроил Пазолини, ударил первым…
Нарастает усталость, удары отбиты, но многие попали в цель, задели ППП. Атмосфера сгущается. Начинается долгая полоса его путешествий – Индия, Израиль, Африка. Особенно Африка. В ней он видит альтернативу (всему, данной цивилизации), там ему мерещится «африканский Христос» (а на роль Христа в «Евангелии от Матфея» Пазолини вообще рассматривал Евтушенко и Керуака), там он из-за тех же судебных преследований не снял пару фильмов, в том числе о своем отце («Отец-дикарь»)… Потом был Нью-Йорк, где Пазолини всюду виделся революционный экстаз.
Хотя это не просто комплекс bad boy. В «Поэзии в форме розы» он характеризует свое либидо как «садистское» и «мазохистское», язык кино описывает как «онейрический» и «варварский», а в его статьях соседствуют имена Леви-Стросса и Фердинанда де Соссюра.
Дальше тихими, но заметными шажками подкрадывалась старость, уходили молодые любовники – Пазолини начинает красить волосы, ложится в румынскую клинику для прохождения курса омоложения, путешествует по Восточной Европе… Разочарования накапливаются – в тех охвативших в 68 году Европу восстаниях ему видится протест буржуазии против самой себя, он отмечает «реакционный, регрессивный, мелкобуржуазный подтекст» этих выступлений и говорит, что в данном случае солидарен не с бунтующей молодежью, детками богатых буржуа, а полицейскими, детьми пролетариев. Хотя тут он раздираем противоречиями: «я больше не могу верить в революцию, но я не могу также не поддерживать молодежь, которая готова за нее сражаться». Впрочем, молодежь нашла себе уже вместо него новых героев. Его позиция становилась все сложней, все меньше понимания она находила: например, «он вступил в полемику с „Лота континуа“, но согласился стать ее главным редактором, чтобы газета могла официально распространяться, поскольку ни один из сотрудников этой газеты, выпускавшейся внепарламентской группировкой, не был внесен в официальный реестр публицистов, а этого требовал закон о печати для должности главного редактора», а выступает ППП теперь против абортов, толерантности и антифашизма, не менее опасного, на его взгляд, в своей радикализованности. Хотя очень часто, при всей ярости, противоречивости и даже истеричности его поздних вещей, можно говорить не о заблуждениях ППП, а об его прозорливости: «вот этим все и закончится: не будет кино, только порнография и телевидение. И телевидение будет формировать наш образ жизни, предлагая нам хорошо продуманные готовые истории, наслаивая одни модели на другие, доказывая, что жизнь – это непрерывный сериал. И это будет новый фашизм, новая демагогия, которые полностью нас поработят. Вот посмотришь „Сало“ и поймешь, что я имею в виду, говоря, что когда политика сводит эротическое чувство к простому повторению сексуальных отношений, она уничтожает ценность человеческой личности, индивида».
Все новые иски общественных организаций и суды. «…Одиночество превращалось в ярость, выливаясь в яростную полемику. В нем росло и крепло настроение камикадзе, жертвенное и соблазнительное», или, как писал сам Пазолини в эссе «Моя вызывающая независимость» (право, Сичилиано стоило больше давать слово самому ППП, он же все о себе знал и неоднократно проговорил) – «моя независимость, в которой моя сила, предполагает одиночество, в котором моя слабость». Он бежал все туда же – в ночи преступных пригородов, к своим прекрасным мальчикам-бандитам: «буржуазия отвергла меня, когда я был почти ребенком, на пороге моей юности. Меня занесли в черный список, признали, что я не такой, как все. И я не могу это забыть. Во мне живо чувство обиды, я все еще переживаю это, переживаю весьма болезненно. Я думаю, что то же чувство испытывает негр из Гарлема, когда проходит по Пятой авеню. И совсем не случайно я, изгнанный из центральных кварталов, нашел поддержку и утешение на окраине».
«Оставаясь в рамках нашей сферы – поэтического и кинематографического стиля, – можно сказать, что всякое нарушение существующего кода, неизбежное при создании нового стиля, есть нарушение инстинкта самосохранения, то есть демонстративный акт самоубийства, заключающийся в предпочтении привычному и известному (жизни) трагического и неведомого» («Ненародное кино»)/В 2005 году Джузеппе Пелози отказался от своих признательных показаний – в убийстве Пазолини на заброшенном участке в Остии возникли еще три человека с их криками «проклятый коммунист». Угрозы во время съемок «Сало» исходили от фашистов. Никого из них не нашли, в нераскрытом деле много неизвестных. В одной из версий своей смерти Пазолини предсказывал, что умрет, убитый палкой от забора. Кроме избиения палкой, в ту ночь 2 ноября, разделяющую День всех святых и День всех усопших, ему полностью размозжили мошонку, почти вырвали уши, переломали все ребра и раздавили сердце, проехавшись по еще живому телу на его же машине. Была версия и об инициированном самоубийстве. «Я слишком „верующий“, слишком „мистик“, чтобы поверить в свободу, добытую малой кровью. В этом смысле подлинную ценность имеет лишь свобода, ведущая к самоубийству или безумию» («Беседы с Пьером Паоло Пазолини» Жана Дюфло)…
Будет банально, но не ошибкой сказать, что черный святой не режиссировал свою смерть, как тот же Мисима, но почти подготовил ее сценарий, стремился к его полному осуществлению. Художник кино и книг и теоретик их и себя, он обосновал и это, продлевая законы кино в метафизическое: «Умереть совершенно необходимо. Пока мы живем, нам недостает смысла, а язык нашей жизни (с помощью которого мы выражаем себя и потому придаем ему столь большое значение) непереводим: это хаос возможностей, это непрерывный поиск связей и смыслов. Смерть молниеносно монтирует нашу жизнь…» («Замечания по поводу плана-эпизода»).
Али разбивает лед
«Ржавчина и кость» Жака Одиара, сына Мишеля Одиара, хорошо укладывается в схему его фильмографии – автор как минимум нескольких достойных фильмов, он умеет делать фильмы с интересными находками, их ценят критики и киноманы, смотрящие кино в маленьких залах, но эти фильмы как-то тихи, не на слуху, обходятся без медийных взрывов. Так и «Ржавчина» незаметно прошла в нашем прокате, как интеллигентный и малословный гость.
Одиар – вообще не очень европейский режиссер в том плане, что возьми он нарочито программный сюжет (одинокий арабский юноша во французской тюрьме в «Пророке», китаянка в «Мое сердце биться перестало», деклассированные зеки), он обойдется без социалки и политики, принимающей уже в европейском кино почти тошнотворные формы политкорректной изжоги («Рай: Вера» У. Зайделя), и без тарковского экзистенциального надрыва Ханеке. Беря же сюжет нарочитый, как в «Ржавчине», он тоже умудрится снять просто хорошее кино – а только представьте себе, какой бурлеск развел бы тут, например, Альмодовар. Если американские режиссеры в массе своей удаляют себя из своих лент ради давно установленных шаблонных схем (для приготовления гамбургера, понятно, не нужен шеф-повар), то европейские режиссеры редко отказываются от обратного, пестования творческой манеры своего Я – и эта скромность окупается сторицей.
Али, бывший спортсмен, с сыном, но без работы и денег перекантовывается у сестры. Работы находятся легальные и не очень. Может, это ему и подходит – он даже на тренировках не заводит друзей, а привязанностям предпочитает секс без обязательств после клуба или в раздевалке спорткомплекса. Он встречает красавицу Стефани (Марион Котийяр из «Такси»), которой он тоже не особенно нужен, пока она не оказывается без ног в инвалидной коляске. Ее мир, если банально пошутить, ушел из под ног – и тут она, расставшись со своим сожителем-рохлей, вспоминает Али с его даже не мужской основательностью, а спортивной, примитивной антирефлексивностью. Действительно интересно – он такой современный цыган, вроде и перекати-поле, но к мирозданию у него лишь один вопрос, где раздобыть денег, а все остальное прекрасно ясно…
Они начинают общаться. Он вывозит ее на пляж, на закорках заносит в волны поплавать. Между ними секс – не любовь, а даже полупривязанность. Он берет ее на подпольные бои, где дерется на задворках за 500 евро. Хочешь, предлагает Стефани, я дам тебе эти деньги, и ты не будешь рисковать? Он говорит, что возьмет деньги, но все равно пойдет. И она не может понять, добиться от него – ему нужны деньги? Важен спорт? Что им движет? Да просто, он занимался боксом, значит, должен драться… Песок и солнце – греческая тема прекрасных полуобнаженных тел на берегу контрастом подчеркивает ее жалкие обрубки ног. Кровь и разрушенные индустриальные стены – она уже встала на высотехнологические протезы и стала его менеджером, вдохновляя его на победы и внушая «респект» дерущимся мужикам – их секс приобрел модно-извратную ауру одновременно freak (она набивает тату на весь обрубок ноги) и cyber («мой Робокоп») porn, трансчеловеческих мутаций… Социальное (они благополучны, зарабатывают), технологическое (ходит на протезах, легко прихрамывая) опережает человеческое. Секс (к Стефани опять пристают самцы) опережает и следует за отсутствующей любовью (Али сбежал от денежных долгов, оставив после себя долги чувств).
Тут в воздухе возникает предчувствие сразу нескольких сюжетных схем. Все может развиться в true love story с благодатным политкорректным (высокий красавец спортсмен и инвалид) фимиамом – вот ее уже утомило вызывать его ради секса смс'ами, она, как другие тянут в брак, прямым текстом призывает его вербализировать свои чувства не так лапидарно и перейти на стадию осознанных серьезных отношений. Или же фильм вполне может статься еще одной историей типа «Рестлера» Аронофски о том, как человек просто не способен к ответственности и чувствам (если режиссер еще и ответит почему, поставит диагноз обществу, то вообще получит «отлично» в Каннах или Венеции), бросает, бьет сына, а ведь не злой, даже в драке без правил, которая становится для него оптимальной схемой отношений – сошлись, получили друг от друга, что хотели, разбежались. Или? Вариантов много – Одиар перебирает их, как четки.
Они восполнят друг друга, как это любит режиссер: физически же неполноценная (глухая) и очень правильная героиня и герой Касселя в «Читай по губам». Бесчувственность Стефании после травмы растопит их секс. Али сдастся позже, под самые титры, когда в очередной раз оставленный им без присмотра сын упадет в полынью, а он, ломая руки, разобьет кулаками лед, спасет в итоге сына.
И даже в этой метафоре ответ – вот веер возможных сюжетных схем, интерпретационных возможностей. Банально – ломается лед бесчувственности, heart of glass и так далее. Артхаусно семиотичненько – он принял крещение к новой жизни, как на Иордане, вынырнул из полыньи обновленным, как Иосиф из своего колодца. Или просто красиво не кидающаяся в глаза, но бьющая на повал, как кулак Али, красота – кадр из-подо льда, как бы глазами дрейфующего без сознания сына, и только беззвучно («немые» кадры «Читай по губам») бьет лед кулак его отца, кровавые цветы растапливают лед слишком медленно…
Сдержанный, интеллигентный и стоический, как в прозе его современник Паскаль Киньяр (они даже в чем-то похожи внешне), Одиар весь в этом. Ни на чем не настаивая и ничего не акцентируя, он в своей повествовательной технике традиционно чередует вполне голливудские ванильные кадры с вдруг монтажом в духе «Бьютифул» или «Суки-любви» Иньярриту… Количество этих кадров, кстати, нарастает от фильма к фильму – кажется, что его работы имеют тенденцию вызревать во что-то большее…
Русские прозрачные вещи
Иос Стеллинг снял очень русский во многих отношениях фильм. Добравшаяся до нашего проката «Девушка и смерть» (2012) обладает особой эмоциональной пронзительностью, свойства которой даже как-то сложно сформулировать для себя и которая вполне может составить триумвират шедевров Стеллинга со «Стрелочником» и «Иллюзионистом».
Чистый мальчик Николай едет в конце позапрошлого века в Париж, где хочет выучиться на врача. В немецком отеле под Лейпцигом по дороге он собирался провести одну ночь, но остался на многие, чтобы возвращаться потом на протяжении всей долгой жизни. Он влюбляется в Элизу, содержанку старика, которому принадлежит весь отель, все живые и мертвые души в нем и вообще все вокруг. Дальше – вальс чувств с девушкой и поединок со стариком.
К Николаю немецкие служащие и постояльцы относятся презрительно плохо – потому что он бедный и потому что русский. Можно было бы счесть это очередной пропагандой, которую по голливудским лекалам начал в последнее время осваивать отечественный кинематограф, тем более что фильм снят на русские деньги, с русскими актерами (игравший в «Душке» Стеллинга Маковецкий, главный герой Бичевин из балабановского «Морфия», весьма уместная здесь жеманница Литвинова), но дело не в этом. Николай тут – чужой, что ему всячески показывают, сначала вот так, высокомерным отношением, его из гостиницы выкидывая (как и того же русского неприкаянного в Европе Душку вечно выставляли за двери в одноименном фильме). Потом его наказывают деньгами (обыгрывают в карты, выставляют огромный счет за проживание), затем – избивают до полусмерти. (А немцев Стеллинг, кажется, сам искренне недолюбливает – вспомним единственного отрицательного героя, мелкого бандита с немецким паспортом и жутким немецким акцентом в его «Ни поездов, ни самолетов».)
Но этот затерянный в лесах отель, один из «главных героев фильма», по словам Стеллинга, становится для Николая неодолимо влекущей, живущей по своим законам гетеротопией, местом не силы (он здесь слаб), но любви. Он задерживается (очевидно спуская все деньги) на много дней, уезжает и возвращается. Он готов пожертвовать ради нее не только сбережениями, жизнью и будущим, но и большим, будь оно у него и в природе. Тут настоящий амок – он даже изменяет себе, согласившись на увещевания сводницы Нины (Литвиновой) провести с Элизой платную ночь с тем, чтобы забыть ее и навсегда покинуть это место. Но в итоге он поступает, как тот чукча в анекдоте, что «заплатил, но не поехал», – он мается бессонницей у себя в номере, чтобы утром уехать. Элиза наконец-то обращает на него взор – ее амок, начавшись с этого «разрыва шаблона», разовьется медленней, но разовьется (как и у другой падшей и по началу равнодушной героини «Ни поездов, ни самолетов»).
У них с Николаем ничего общего, даже языка – чуть общего французского, он не знает ее немецкого (нет в фильме и перевода). Только потом, «поднявшись», как сейчас говорят, но и опустившись, он приедет, став жестким, как крупповская сталь, с деньгами, выучив немецкий и овладев карточной техникой до совершенства. Старик проиграется до нитки, умрет за карточным столом. Здесь, кстати, еще один русский след – какие-то перевернутые аллюзии-двойчатки на «Пиковую даму»: пострадает в итоге старый, а не молодой, злодей немец, а не русский… Стеллинг сознательно играет с общеизвестными в России, но не в Европе мифологемами – цитирует «Я помню чудное мгновенье» (в «Душке» звучит «Я вас любил: любовь еще, быть может…»), делает Николая везучим в картах, но не в любви: в первый его заезд Элиза осталась со стариком (его деньгами, которых у нее нет с детства), сейчас он не позвал ее в свою уезжающую карету сам… Такое вот «Ни поездов, ни самолетов» в одном кафе, из которого потерявшим надежду героям ни уйти, ни остаться. И в этом тоже что-то слабо уловимое, как запах от засушенного в книге цветка (Николай дарит ей томик Пушкина), русское: так Обломов не смог оставить уют своего дивана и халата ради Ольги (Элиза не последует за бедным еще Николаем), так Онегин из-за неправильно истолкованных чувств и амбиций не поверил Татьяне (богатый уже Николай уезжает один)…
Несмотря на то, что амок давно свел их в единое. Амок, стоящий чуть ли в равных пропорциях из любви и – боли. Элизу били в детстве (по виду и игре веришь, что это не просто «история» «дамы с камелиями») в бедной семье; Николая, можно предположить, били, воспитывая; избивает палкой старик ее, охаживают дубиной его… Боль эта физическая и – духовная, от невозможности будущего, предчувствия конца (она кусает свою руку, он прямо идет на очередные побои).
Довольно тяжелый рассказ, к слову, тут смягчен самой работой камеры – кажется, у Тарковского в «Зеркале», у Триера в «Меланхолии» или в «Фаусте» Сокурова (еще один привет немецко-русским связям от оказывающегося вдруг в немецкой глубинке кучера Селифана), о которых в «Девушке и смерти» напоминают изредка определенные ракурсы и цвета, все было бы гораздо жестче. У Стеллинга же бунинской красоты прозрачные вещи поданы с какой-то меланхолической трепетностью что ли… Те «прозрачные вещи, сквозь которые светится прошлое» («Прозрачные вещи» Набокова).
Они разошлись в пространстве (притягивающий отель не мог отпустить их обоих), но не во времени – хронотоп распался на составляющие. Они больше не увидятся до тех пор, пока Николай не побывает в гостинице и на ее могиле уже в нашем веке, после войн и революций, стариком. Но память тут, переходящая из человеческой жизни в смерть (гостиница обветшала, могила заброшена, Николай и Нина скоро умрут), равна забвению и – времени.
Радикальное молчание А. Аристакисяна
Артур Аристакисян (1961 г. р.) за более чем полвека жизни снял всего два фильма. И это именно тот случай, когда человек автоматом, тихой хипповской кометой останется как в учебниках по кинематографии, так и в многочисленных копиях фильмов на торрентах, в «ВК» и т. д.
Сокуров, Герман и Муратова витают в кинофестивальных далях, Федорченко и Сигарев хороши, но полетом ниже. Аристакисян же, будучи абсолютным инди, спутником прорвался в такое трансгрессивное трансцендентное, что – только озноб.
В 90-е, когда я учился в Университете, Москва очень интересно бурлила – идя на занятия по Моховой, часто видел идущего с Арбата Лимонова со своей молоденькой спутницей. Идя с занятий на Арбат в «Мелодию» или многочисленные «комки» с кассетами, встречал Аристакисяна в неизменной джинсе, с хайратником на длинных волосах. Лимонов сейчас с телохранителями и чаще ездит, Аристакисян – все такой же.
Пишу это не ради мемуара, а потому что эта позиция, постоянного нонконформизма и непубличного хиппизма (хиппи тем более сейчас – отнюдь не «модно») очень важны.
Родился в Кишеневе, закончил ВГИК. «Ладони» (1993) – обращенный к еще не родившемуся сыну монолог на фоне документальных кадров-историй кишеневских нищих, бродяг, инвалидов, всяческих ауткастов. «Место на земле» (2001) – история одной хипповской коммуны. Призы «Ладоням» по всему миру, немного прозы (в «Митином журнале»), своя лаборатория во ВГИКе и лекции в Московской школе нового кино, ЖЖ об ангелах-политзеках Pussy Riot, еще менее обновляемая страница на Фэйсбуке. Интернет, СМИ молчат о нем, а Аристакисяна я все так же изредка встречаю по улицам, просто идущим, не на пафосе, не в мечтах, без компании… В интервью говорит, что просто не хотел бы снимать фестивальное кино: «и все, что бы я снял за эти годы, тоже все было бы фестивальным. Можно быть на плаву, быть на слуху, но мне это неинтересно».
Даже на фоне самого жесткого кино – Пазолини («Сало», «Свинарник»), «Порожденного» Э. Элиаса Мэриджа и Ким Ки Дука – некоторые кадры Аристакисяна визуально невыносимы, физически мучительны. Даже не скатологическая жестокость – самооскопление, задавленный ребенок, резанные вены в «Месте на земле», люди, почти полностью опустившиеся, опухшие, заживо разлагающиеся в «Ладонях», а – сцены, кадры. Беспрепятственно ползающие по лицу идиота мухи и плач цыганки на похоронах нищего в «Ладонях», поцелуй двух бродяг на заплеванном асфальте под ногами равнодушных в «Месте». Интересно, при всей независимости и плевании на общественные конвенции режиссер не прибегает к теме секса, вроде бы мощному визуальному и – вспомним идеологию того же «лета любви» – идеологическому раздражителю. И без него он делает фильмы, требующие от зрителя не меньшей, возможно, работы по восприятию фильма, чем над его созданием. Буньюэль и Дали в «Андалузском псе» резали в кадре глаз – с тех пор глаз зрителя все равно замылился, киносоздателю через зрачок, как Алисе в колодец, не упасть в душу, на дверях восприятия – амбарный замок.
Аристакисян отказывается и от цвета, игры изобразительных средств. Отказ, как мы увидим (или даже – не увидим), вообще принципиально важное художественное средство. Мы не увидим цвета, игры со спектром. Он более скуп, чем Филонов, полностью монохромен. А иногда (в «Ладонях») изображение гаснет, полностью чернеет, становясь черным прямоугольником.
И этот монохром – не сепия, не специально подобранный под цвет старинных дагерротипов серый, как в «Мертвеце» Джармуша, а обычный ч/б, такой честный, дешевый и советский. Недаром лучший любительский клип на песню «Вечная весна» «Гражданской обороны» сделан из «Ладоней». А может, и лучший не только любительский и из всего «ГрОб» а…
Хиппи, панки, бомжи – антисистемны. Они вне Системы. Хотя, можно вспомнить, что хиппи иронично называли себя как раз Системой, противопоставляя систему вписок, флэтов и даже некоторого подобия иерархии («пионер» – «олдовый») той самой матричной Системе. В этом можно усмотреть бахтинско-карнавальное выворачивание наизнанку верха и низа, черного и белого, но важно то, что, будучи максимально религиозно трансгрессивным режиссером, нацеленным на взлет в Царствие Божье, Аристакисян абсолютно отрицает любые вертикальные связи. Нет по сути у него и горизонтали, той самой ризомной системы дискретной самоорганизации «низов», что была у хиппи, у тех же антиматричных повстанцев в фирме брата и сестры Вачовски. Аристакисян отрицает любую форму протеста как таковую, он – за уход, отход в сторону. Он будто буквально реализует английскую идиому, обозначающую находимость вне конвенциональных установок общества, маргинальность – to be out of step: система предложит тебе землю, а ты сделай шаг назад, говорит закадровый голос отца сыну в «Ладонях». Она предложит тебе религии на выбор, а ты сделай еще шаг назад. И это будут шаги на Голгофу. Или еще радикальнее: нищий калека в «Ладонях» отказался сходить с места на улице, пока не приидет Царствие Божье; нищенке в «Месте» больно ходить не потому, что у нее гниют ноги, а потому, что она чувствует на них кровь своего учителя, оскопившего сябя гуру (неловкое, но удобное тут слово) их коммуны. Они уйдут в тень, на сквот, уступив дорогу течению Системы, но там будут незыблемы, как столпники, обретут свою любовь и огребут по полной свою муку: в «Ладонях» нищенка 40 лет ждала, лежа на одном месте и «собирая шансы», своего возлюбленного, так, говорит голос, сражалась со системой – попрошайка в «Месте», уже умирая от холода, дождалась нищего китайца из той коммуны, где его научили целовать нищих, нести им любовь. Голгофа и Царствие Божье находятся очевидно на возвышении, но даже туда героям Аристакисяна следует прибыть, трансцендентировать не вертикально, а заброшенными улочками города нищих из «Ладоней», кривой, неуверенной походкой вечно больных и голодающих из «Места». Их места на земле сокрыты от обычных людей – и необычные дороги, тайные ведут из них.
Итак, отказ от движения в струе. За ним следует отказ от разума. В самом начале «Ладоней» отец учит, даже умоляет еще не родившегося: первый вариант выйти из системы – сойти с ума, это не безысходность, а шанс. Второй – стань нищим (то есть – избавься от социального тела, того кокона, что инфицирован Матрицей и есть суть марионетка фукольдианской биополитики). Стань нищим, нищим духом, увещевает он, они свободны настолько, что им даже свобода не нужна. Ведь блаженство – это ни талант, ни труд. Это просто блаженство – в той не оставляющей вроде бы выбора терминальной ситуации, когда система «не оставляет ничего».
Но, не прибегая ни к насилию, ни к сексу, Аристакисян абсолютно радикален, он практически террорист в своем отказе и протесте. Отказе от отказа и протесте против протеста: ты можешь стать правозащитником, говорит голос отца, да, они рискуют, но посмотри, сынок, во что превращаются при этом они сами? – повторяя известную благодаря Бодрийяру и другим мысль (здесь она артикулирована несколько иначе), что Система вовлекает в себя все, даже антисистемные движения, заставляя лить воду на свои жернова, «в свои меха» (это уже лексика фильма). Не отвечай злом на зло, говорит отец ближе к концу «Ладоней», зло системы – в твоем сознании, вот и просто сойди с ума. Нищие духом – суть блаженные, идиоты (вспомним лучший фильм фон Триера периода «Догмы» «Идиоты» – здесь и сейчас, увы, Триер нервно подбирает полностью «убитые» окурки аристакисянских героев), юродивые, немощные, убогие, калеки. Синонимичный ряд важен не только потому, что все они – сбежавшие из закрытых лечебниц, больные, пережившие лоботомию, и др. – герои «Ладоней» и «Места», но потому что мы приходим к главным отказам, отречениям героев – от тела и от слова, от праха и от духа, от любви ради иной любви, всего.
Один герой «Ладоней» – слепой мальчик-побирушка, сын слепых родителей, сбежавших от стерилизации в психушке. Он думает, что все люди – слепые женщины, добрые женщины, подающие ему на хлеб, а только он, урод, уродился мужчиной. Он живет с отказом – от зрения и пола. И отец говорит не родившемуся сыну, что хочет, чтоб тот оставался девственником, как это ни сложно. Я хочу, просит он, чтобы ты стал нищим, сумасшедшим и девственником, соединил все это, только так можно бороться с Системой. И ты станешь учиться любви у самой любви, станешь тоньше. В «Месте на земле» гуру, призывавший заниматься любовью с нищими и бродягами, для рождения абсолютной любви (абсолютный Достоевский?), кастрировал самого себя. Это – кардинальный отказ от тела. Вот и одна из историй о кишеневских нищих – когда-то сидевший в фашистских лагерях Срулик, он сейчас общается только с птицами, укрывает сбежавших из психушек девушек, они приносят ему за это хлеб и вино. Он пересказывает Библию на манер Франциска – Сара и Давид, говорит Срулик, были не мужчиной и женщиной, а птицами. Отказ дает что-то, разумеется: птица, голубь – это символ Святого духа, дух, а человек, которому добрые односельчане отрезали в зернодробилке руки, молится ладонями, то есть ни на православный, ни на католический манер – «в отрезанных ладонях Григория церкви объединились», нищий преодолел Великую Схизму. И еще там сказано, что тело нищего – самое тонкое, им можно любого обнять, оно вне системы, хоть тебя и будут убеждать, что любое тело – в системе. Это, впрочем, немного ближе к эзотерике (звучит и перестроечное словечко «тонкая материя»), не будем сейчас касаться тонкого тела.
Между тем отец за кадрами «Ладоней» обращается к сыну: «я хочу, чтобы твое развитие шло по пути отказа и утраты». Умалить тело может по большому счету каждый, здесь и неумаленных-то нет, а вот как быть с духом? Духом, что есть словом? И вот еще один персонаж. Сбежавший из психушки же идиот, живет в погребе, выбирается только в воскресенье, когда его не смогут забрать и вернуть. Он олигофрен, гораздо хуже тех, кто в школе для дураков, он все время молчит. Рассказчик же обращается к нему с той стороны кадра, утешает. Не бойся, что ты пока ничего не можешь изменить. Ты же, говорит он, не знаешь своего молчания. У твоего молчания есть тело. Из твоего молчания люди извлекут новые слова. И те же птицы знаменуют то время, когда не останется слов, нужно будет выучить язык птиц. Это – исихазм, отказ от внешнего говорения и внешнего мира вообще ради внутренней «умной молитвы». «Внутренняя эмиграция из нарушенной языковой среды часто представляется чуть ли не единственным способом самосохранения» (В. Бибихин. «Язык философии»).
Но герои Аристакисяна отнюдь не за самосохранение. Ставки таковы, что, возможно, нужно отдать – всего человека. И отец говорит, что сойти с ума может быть не достаточно, а надо сойти с ума или умереть. Красавица Мария в «Ладонях» сбрила свои прекрасные волосы, готова отказаться от своей плоти и крови – отдать своего ребенка. Как в «Месте» девочка-хиппи убивалась и сходила с ума, когда другой хиппи нечаянно убил ее ребенка, но, увидев, что тот на грани приступа от отчаяния, уговаривает его, что он не так уж и виноват. Да, возможно, вектор тех же «Ладоней» указывает на смерть. За три года до того же джармушевского «Мертвеца» с его обыгранной – с противоположным знаком! – цитатой из А. Мишо «никогда не путешествуйте с мертвецом» у Аристакисяна между делом рассказчик призывает не размениваться на путешествия, на них будет изрядно времени после смерти. Последняя фраза «Это моя жизнь» в «Ладонях» звучит, когда, иллюстрируя сон о городе из кладбища, камера плывет по заброшенным еврейским могилам.
Все это очень пафосно и совсем неактуально? За полчаса до конца «Ладоней» звучит фраза рассказчика, что все зло, идущее от Системы, существует только в его сознании, что снимает, развенчивает и – амбивалентно. Это тема «убей в себе государство» того же Летова, начни борьбу с себя? Или – тотальное отрицание отрицания Аристакисяна – отрицания своего сознания, себя вместо банального разрушения системы. Ведь и с сыном он может говорить только сейчас, когда его еще нет. Иллюстрируя это отсутствие – гаснет экран, слова звучат на черном фоне. Фильма тоже нет, не должно быть, должно отказаться и от него как той же по сути речи.
13-летнее молчание Артура Аристакисяна после этих двух фильмов – логическое продолжение этих не слов и тем более не месседжа, а христианско-хипповского вестничества?
Не менее, если вдуматься, логичное, как и равнодушная реакция на молчание режиссера – ведь «неспособность эпохи информации слышать молчание перерастает в неумение слышать тихо сказанное» (Бибихин. Там же).
Нож Сатори
После мощнейшей и венеценосной «Пьеты» еще одного прорывного фильма от Ким Ки Дука ждать было сложно, у него же есть такие камерные работы вроде «Вздоха» и «Мечты». Но волшебный кореец опять выпускает всех своих демонов наружу, перевернет и перемонтирует психику зрителя за 89 минут (хронометраж по сравнению с нынешними западными фильмами почти короткометражный).
Хотя по началу и может сложиться впечатление, что он играет на поле «Антихриста» Триера с его темой (само)оскоплений: жена, увидев измену мужа, пытается оскопить его, когда тот отбивается, идет с ножом в комнату подростка-сына, и на этот раз ее месть удастся…
Но в Азии отношения с болью совсем другие: если на Западе это эксцесс и культурный шок, то на Востоке – часть культуры. И у Ким Ки Дука это собственно только завязка, фильм-то лишь начинается. Там, где у других режиссеров был бы финал, Ким Ки Дук идет дальше, сердце тьмы он вырезает из живого тела и начинает в нем внимательно копаться. Этот клапан съест сырым тут же, эту стенку нашинкует на сасими, это предсердие выбросит собакам…
Для начала переосмысляется комплекс кастрации. Фрейд исходил из греческого мифа о том, как Зевс оскопил своего отца Кроноса (тут «венский шарлатан» ошибся, отцом был Уран), построил свое психоаналитическое здание инфантильных страхов на том, что ребенок боится в виде наказания лишиться пениса, испытывает страх перед отцом. Но тут комплекс вины развивается у несчастного, ходящего опустившимся призраком по дому отца – не решившись отстрелить себе в полном смысле слова причинное место, он идет в клинику и оскопляется под наркозом.
Бог-отец не всемогущ, что он доказывает самокастрацией, как в «Порожденном» (Begotten) Э. Элиаса Мэриджа, где забытый Бог опять же в начале фильма режет себя бритвой. На сцену выходит сын – вначале по-корейски послушный всемогущему отцу подросток, жестоко осмеянный за свою инвалидность в школе, брошенный было в тюрьму за участие в групповом изнасиловании (!).
С его помощью, привлекая общекорейскую музу госпожу месть, Ким Ки Дук просто напросто меняет местами наслаждение и страдание, секс и боль. Отец, штудируя интернет на тему трансплантации половых органов и жизни мужчины без члена, находит какой-то сайт, где говорится, что все тело – одна эрогенная зона, можно, например, до мяса стирать кожу камнем, это вызовет в клетках мозга такую же химическую реакцию, что и секс, приведет к оргазму. Отец и сын осваивают технику – хоть и после оргазма кричат, когда возвращается боль. Но сын идет дальше. С той женщиной, с которой отец изменил жене в самом начале, он занимается любовью так: она втыкает в него нож и ворочает им в ране, он заходится в исступлении от боли, она – от причастности к боли, возможности самой причинять ее (месть за то изнасилование?). Как в «Автокатастрофе» Кроненберга, в отношения тел входит на равных метал: чтобы кончить, сын хватается и теребит нож, воткнутый в собственное тело.
Сыну наконец-то удалось трансплантировать орган. Но он не функционирует. Он приходит в действие (привет, еще раз корейский привет Фрейду) только от вида матери, когда-то оскопившей его. Инцест с матерью был и в «Пьете» – там это было местью сына за то, что она его бросила. В «Мёбиусе» секс подменен болью – сына возбуждает только оскопившая его мать. И она, вечно с распущенными волосами, что есть верный признак демониц в буддийском фольклоре, заходит в его комнату, отпихивая препятствующего было отца.
Месть и вина отца заставляет его взять в руки пистолет и убить себя с женой, вина и месть (самому себе) заставляет сына отстрелить пришитый член. Преступления и наказания связаны в «Мёбиусе», как боль и секс. Как карма определяет круговорот сансары. Как радикальная негация в дзэне приводит к просветлению («встретишь Будду – убей Будду», как в «Золотом храме» у Мисимы). Сын в конце молится голове Будды, освещая ее ночью в магазине ритуальных принадлежностей, на его лице улыбка всепонимания – нож, которым он был оскоплен, мать выхватила дома из тайника, под такой же головой Просветленного, и он, как удар палкой по плечу монаха к сатори, привел его к озарению, отсек пелену.
В «Мёбиусе», как уже в своем фильме «Аминь» 2011 года, Ким Ки Дук обошелся без единого слова. Фильм хотя не немой – там, конечно, крики боли и наслаждения и то, что больше слов.
Новое протестное кино
Протестное кино было, слава богам кинематографа, всегда. Нельзя сказать, что в последнее время его стало больше – гайки закручиваются (у нас), давно конвенционально закручены (на Западе). Но некоторые тенденции и фильмы достойны, кажется, упоминания в силу своей симптоматичности.
Как обстоят дела у нас?
Отечественный тренд последней пары лет начался, кажется, с незамысловатого, хоть местами и вполне бодрого и гэгового «Соловья-разбойника» Е. Баранова (2012). Успешный банковский (или какой-то еще, обобщенный образ хлыща в хорошем костюме, делающего свой бизнес в офисе или ресторане, мы встретим и в «Дубровском») топ-менеджер решает, что с него достаточно, и начинает вершить справедливость в одном отдельно взятом крае. Ставит (весьма радикальным образом) на место зарвавшихся на «освоении ресурсов» местных чинуш, грабит, скрывается от властей. Местные симпатизируют, сословия не в массовом порядке, но символично сплачиваются вокруг него: «размахивающий молотом Сергей Бадюк в роли кузнеца, нанятого устранить Соловья, но в итоге перешедшего на сторону банды, символизирует Рабочего – сильного, умелого, но с работы уволенного, и потому теперь ему на все наср…ть (это слово тут вообще используется часто и порой удачно). Если продолжать классовые ассоциации, тогда Оксана Фандера, играющая певицу, изящную любительницу искусств, внешне равнодушную ко всему остальному, – видимо, Интеллигенция. Есть также Крестьянство (на фоне жизни которого все и происходят), Милиция (Александр Стриженов). Даже Милиция Старшего Поколения – немолодой страж порядка Анисим (намек на славного деревенского детектива Анискина), которого Соловей из уважения не трогает. Конечно же, Религия – игуменья (Мария Голубкина)». Итог местами красив (мечи и топоры ополченцев-викингов против саперных лопаток солдат), но предсказуем – против регулярных частей даже Соловью-разбойнику не выдюжить.
В пандан к этому фильму плотно стыкуется «Дубровский» А. Вартанова и К. Михановского (2013), который может отпугнуть гламурностью афиши и актеров, но эмоции en masse вызывает скорее положительные. Обращение наших киносоздателей к давно используемой Голливудом мифологизации собственного прошлого (Харламов, Гагарин и др.) не может в целом не вызывать одобрение хотя бы с пропагандистской точки зрения, но тут диву даешься, насколько заподлицо удается подогнать пушкинский сюжет под наши дни. Дубровский-старший, средний фермер из бывших военных, оскорблен холопами олигарха Троекурова, раболепствующий чиновник начинает государственный суд против принадлежащих Дубровскому земель, тот неминуемо проигрывает и скоро погибает. Бросая своих пьяных моделей и переговоры по «слиянию и поглощению», Дубровский-младший в исполнении Козловского, будто перекочевавшего из фильма «ДyxLess», закончившегося городским восстанием и счастливым дауншифтингом и просветлением гламурного менеджера на буквальной свалке, бежит спасать местных жителей, дома которых судебные приставы при поддержке ОМОНа сносят бульдозерами. Они уходят в лес, так же, как в «Соловье-разбойнике», иногда восстанавливают справедливость, а иногда просто грабят. Олигарх с чиновниками опять не церемонятся – спецназ просто расстреливает в лесах группу невольных дубровских партизан.
Любопытны тут два момента. Во-первых, что выигрывает в итоге даже не олигарх Троекуров, а мелкий, нарочито никакой и противнейший чиновник областной администрации, племянник губернатора. Символично, потому что в Троекурове еще что-то теплится из прежних олдскульных понятий (ему жалко бывшего друга Дубровского-старшего, Дубровский-младший до объявления ему войны вызывает симпатию), а вот чиновник – абсолютное безликое зло откатов, накатов и осваивания ресурсов, финансовых и человеческих (заставляет выдать за него Машу). Во-вторых, хэппи эндом тут и не пахнет: с Дубровским обошлись в каком-то смысле жестче, чем с фермерами, – Маша при всех говорит проигравшему и на всех других фронтах Дубровскому, что не пойдет за него, ее обещание забыто. Кортеж лимузинов и охраны удаляется, пустая дорога, Дубровский абсолютно один…
Может ли в данном случае артхаус предложить какое-нибудь принципиально новое решение? В фильме Т. Басковой «За Маркса» (2012) молодые и наглые руководители старого провинциального завода проворовались что ли, но хотят сэкономить на зарплатах рабочих. Те очень грамотно и ответственно проводят митинги – получают разрешение администрации города, рисуют плакаты, вообще всячески самоорганизовываются. Хозяева завода прут на это танком: просто убивают пару организаторов, остальным делают предложение, «от которого нельзя отказаться». Главный герой (Сергей Пахомов, Пахом, сыгравший и в нашумевшем басковском «Зеленом слонике») почти продался, но в конце в долгой и кровавой возне убивает директора завода, погибает и сам. В целом же приходишь к мысли, что Баскова снимала оммаж советской кино-традиции с ее апологией и идеализацией рабочего, потому что трудно себе представить, что кто-то в здравом уме думает, что рабочие на кризисном провинциальном заводе обсуждают российских историографов, просвещаются итальянскими неореалистами в заводском клубе и все это без единого нецензурного слова…
Настоящее отечественное кино дает еще более дальние рецепты-маршруты спасения от социальной несправедливости. В якобы волшебный храм в напрочь радиоактивной земле в довольно типичном для режиссера «Я тоже хочу» А. Балабанова (2012). В напевные фольклорные дали, где мертвые вполне умеют танцевать, в «Небесных женах луговых мари» (2012) А. Федорченко, автора «Первых на Луне», по прекрасной книге Д. Осокина. В ностальгическое прогрессорство АБС в «Трудно быть богом» А. Германа (2013), где каждая сцена, костюм, жест и реквизит гениальны, как отдельная картина, а вот общему смыслу за обычными германовскими скрипами, кряхтениями, шорохами и отхаркиваниями для меня лично несколько не хватило вербализации.
Возможно, на помощь, как Чип и Дэйл, придут неформалы? Но «Дом солнца» Г. Сукачева (2009) – это эскапизм дважды: о хиппи в ностальгическом советском флере, мило, но как-то sugarless. А «Место на земле» А. Аристакисяна – это хиппи достоевские, пазолиниевские и трансцендентные, им не до быта, но – высот.
А что там на Западе?
Не хочу обобщать, но это сделали уже сами создатели (кураторы?) кино – тут одни схемы, верней, одна схема. В «Пятой власти» В. Кондона (2013) Камбербэтч хорош, но история WikiLeaks подана, мягко говоря, довольно дискретно и односторонне – фильм основан на мемуарах Даниэля Домшайт-Берга, создававшего WikiLeaks вместе с Ассанжем, но впоследствии им изгнанного. «Сплошная ложь» и «пропаганда» – отзывы самого Ассанжа. Проблема же скорее в том, как изображен главный герой – как обычно в американских фильмах об отрицательных (с определенной точки зрения) персонажах. Он в чем-то прав, у него неплохая задумка, но, оказывается, он все это делал из болезненного честолюбия и вообще гад.
Так же подан и дикаприовский персонаж в драйвовейшем «Волке с Уолл-стрит» М. Скорсезе (2013), обаятельный мошенник. Так как мошенник и рвется к американской мечте обходными непредусмотренными путями, то тут схема такова: излишне честолюбивый в начале – вызывающий зависть взлет, на вершине мира – успех правосудия и жалкое падение. И, конечно, дискредитация героя – и на наркоте сидит, и ребенка риску подвергает, и даже друзей-подельников закладывает. Ура честному детективу, как и бывшему напарнику Ассанжа, он восстановил справедливость (безликих обывательских масс, отвергнувших своего Прометея ради гамбургера из его печени)!
Чуть выбивается, тот случай, когда схема предполагает небольшой люфт, «Афера по-американски» Д. О. Рассела (2013). Начать с того, что любовная линия интересней авантюрной. «Мы постоянно обманываем себя». Внутренние монологи в начале. Сексуальный шик 78 года, настоящего гламура, а не фэйково-капиталистического, как сейчас. Тема химчистки – в начале герой там ухаживает за своей любовницей, в конце – чуть не стреляет(ся) из-за ревности к жене. Тема туалета – поцелуй между его женой и любовницей в туалете на встрече с мафиозо («это как любимый парфюм, который ты постоянно нюхаешь, даже если он пахнет помойкой») и объяснение между любовницей героя и агентом ФБР. Двойные разводки – преступников/ агентов/политиков/мафиози и любящих людей. Да и с юмором все хорошо – исполнение «Live and Let Die» отчаянной женушкой-домохозяйкой. Минус – герои-аферисты, конечно, становятся честными, проигрывают властям, плюс – ФБР накалывают будь здоров!
Да, есть и еще парочка схем, например, справедливостью же движимый герой в одиночку побеждает тиранию. Но о каких-нибудь «Голодных играх» говорить не хочется даже не потому, что молодежное кино Америки насмерть инфицировано стерильными до анемичности «Сумерками», но из-за того, что это борьба, разумеется, не с Системой, а во имя ее, имитационная суть революция.
А что артхаус? Как и наш, занимается эскапизмом. Джармуш обращается к довольно заезженной в последнее время теме вампиров (вспомнить и вздрогнуть опять только одни «Сумерки»), но обращается с ней со всем присущим ему изяществом. Его вампиры – рефлексирующий и не вылезающий без лишней необходимости из своей зашторенной берлоги рокер-мизантроп Адам (Том Хиддлстон), любительница литературы на разных языках Ева (Тильда Суинтон) и сам Кристофер Марло, современник Шекспира.
У вампиров все, как у людей. Сложности с жизненной мотивацией (Адам подумывает даже о самоубийстве), с родственниками (сестра Евы все никак не остепенится), да и собственные отношения запутаны донельзя (Ева летит из Танжера в заброшенный Детройт увидеться с Адамом). Не говоря уж об актуальной для наших дней проблеме копирайта – в фильме прямо сказано, что Шекспир все позаимствовал у Марло, а Адам добровольно делился своими музыкальными композициями как с классиками, так и с молодыми группами из американских клубов.
Впрочем, все это дает Джармушу возможность показать свои фирменные сильные стороны, несколько поувядшие в его последних лентах («Пределы контроля» и «Сломанные цветы»). Полночные пейзажи городов необычайной красоты сняты, как в его «Ночи на земле». Музыка, атмосферный пост-рок, звучит в кадре и за кадром так же часто, как в «Таинственном поезде». А Тильда Суинтон в роли кровососущего средних лет выглядит явно сексуальней, чем в «Пределах контроля».
Романтичные, немного сказочные и довольно нонконформистские, «Любовники» имеют все шансы потеснить «Мертвеца» и «Кофе и сигареты» на пьедестале лучших фильмов Джармуша. Но это мягкий фильм, вельветовый андеграунд…
Свет с Востока?
В чем-то напоминающем «Облачный атлас» фильме «Сквозь снег» Пон Чжун Хо (2013), который вместе с Гондри и Караксом поучаствовал в съемках «Токио!», бодрый корейский протестный пафос (в Сеуле дня не пройдет, чтобы кто-нибудь не бастовал) ложится на довольно простую схему, приправленную неожиданными сюжетными заносами. Протестность тут прямолинейна, тем и говорит о многом.
Произошла техногенная катастрофа, выжившие кружат по замерзшему земному шару в поезде. С развитием фильма проскальзывает намек – людскую численность даже в поезде надо жестко контролировать, так что в свете сокращающихся водных ресурсов и растущего населения причины катастрофы, можно предположить, были антропогенного свойства…
В поезде три класса, от привилегированного первого до людских отходов в третьем (они буквально пушечное мясо – детей пяти лет определенного роста берут и засовывают в вечный двигатель, на замену поизносившимся деталям). Правит белое wasp-меньшинство, в хвосте – каждой национальности по паре. Вспыхивает восстание, униженные с многочисленными жертвами пробираются из хвоста в первый класс, к двигателю-божеству. Кадры по-корейски душевной мясорубки (рубка на топорах в полной темноте) чередуются с чуть ли не тарантиновским трэшем (беременная учительница-одуванчик во время урока с малышами вдруг выхватывает автомат и начинает косить повстанцев). Сюжет виляет, как мчащийся на полной скорости поезд. И выруливает к тому, что духовный наставник революционеров и хозяин поезда – хорошие друзья, а восстание было запланировано опять же с целью сокращения пассажиров поезда, все просчитано (вплоть до процента жертв).
Ок, тема восстания, с состояния пробирки запланированного и инкорпорированного Системой, не нова еще с «Матрицы». Но знаменателен сам финал. Поезд разрушен, немногие выжившие в горах вываливают на снег, куда они (часть) в последний момент решили сбежать. Их встречает белый медведь. То есть они скорее всего обречены. Но если весьма инди-режиссер снимает фильм о протесте и не верит в него, то кто тогда укажет путь?..
В общем, «There must be some way out of here,» said the joker to the thief, – как пел Боб Дилан, но пока у нас для вас хороших новостей нет – «There's too much confusion, I can't get no relief. – Businessmen, they drink my wine, plowmen dig my earth, – None of them along the line know what any of it is worth»… Как нет нормального социального протеста, так нет и кино, все закономерно, как Система.
Небо в эндорфиновых тарелочках
Фильм «Жидкое небо» С. Цукермана (Liquid Sky, 1982) имеет статус культовейшего из культовых, задевший Zeitgeist струны в Америке, Германии и Японии, фильм в тех же Нью-Йорке, Бостоне и Вашингтоне был непрерывно в прокате свыше рекордных трех лет. Но с ним отнюдь не все так просто, особенно с его рецепцией. Даже с оценками фильма на всемогущих киносайтах: Кинопоиск ставит невысокие 6.421 балла, IMDb и того ниже – 6.1. Для культового – как-то маловато будет…
Тот же Кино поиск дает и довольно лапидарную аннотацию: «НЛО прилетает на землю и исследует среду панков и индустриальщиков. Инопланетяне обнаруживают способ получения наслаждения, – убивая людей во время приёма наркотиков и секса». То есть фильм – всего лишь поколенческий, приятный трэш, почти эксплотейшн?
Но вот можно немного зайти в рощу фактоидов, обступивших фильм, станет уже интересней. Культовый американский, очень нью-йоркский фильм на самом деле – детище советских эмигрантов: режиссер Слава (Владислав Менделевич) Цукерман эмигрировал в Америку через Израиль, его жена, оператор и многие из команды – тоже советские эмигранты. Фильм «вернулся на Родину» – прокатывался и у нас: в некоторых городах фильм шел под названием прямо эпохи классицизма «Расплата за разврат», а рекламировался – в журнале «Экран – детям». В фильме звучит довольно цепляющая музыка очень «под то время» – будто изначальную песню Диаманды Галас скрестили с Kraftwerk и дали аранжировать бездарному клону Blondie. Минимальные изыскания сообщают, что музыку тот же Цукерман написал на синтезаторе, но используя как основу старую барочную музыку Марена Маре.
Прекрасные андрогинные юноши с пергидрольными волосами и Твигги-образные модели. Энн Карлайл с мэйк-апом, как у ранней Агузаровой (актрису у нас могли полюбить по хиту перестроечных кинотеатров и видеосалонов «Крокодил Данди»), и «самыми красивыми ногами в мире», играет обе главные роли – модели Маргарет и модели Джимми, инь и янь, а скорее – двойное гермафродитное инь. Секс, опиаты и инопланетяне. Тусовщики всех завтрашних вечеринок и ночей в стиле буги в клубе CBGB… Действительно прекрасный трэш на перекладном стыке глэм/панк/new wave эпох.
Простой фильм так же просто, дешево и стильно и снят. Но и тут мелкий, но подвох таится. Вся картинка дрожит, кислотная светомузыка разъедает крупный план – тусовщики, стробоскоп и mirrorball вечных диско, понятно. Камера, вроде бы удерживаемая похмельными руками друга-оператора на подхвате, вдруг замирает на панорамах города – так, часами, снимал панорамы Нью-Йорка Уорхол (Эмпайр-стейт-билдингу посвящена его 8-часовая лента). А потом вообще, снимая Маргарет и ее учителя на крыше, камера вдруг запутывается в ее одеждах, почти стукается о ее бедро – операторская работа оставит швы на поверхности еще не раз, не только отрицая общепринятый киноязык, но и снимая очевидно нарочито для протестной поколенческой агитки…
Так и дальше ровно каждая тема и знак имеют хитрое двойное дно, подпол с подтекстами и шкаф со скелетами. В присказке подруги-любовницы Маргарет «Мы поедем в Берлин» этот самый Берлин имени Игги Попа, Дэвида Боуи и Лу Рида (а потом Ино, U2, Кейва и кого только не привлекала та безумная атмосфера рушащихся стены и миропорядка) звучит, как Москва в «Трех сестрах». Тема лермонтовского маскарада, от которого бегут, глубже, чем просто фрик-шоу: «Все везде уроды, только в этом клубе мы можем не притворяться, как на улице» – (в Берлин) то есть не убежать. Не убежать даже не от наркотиков, повального и свального секса и тусовок на износ, до контрольного выстрела в голову, а – от их первопричины. И это не капризные каламбуры истомленных цыганским солнцем тусовщиков, а все серьезно. «Если оргазм действительно убивает…», рассуждает героиня, но тут la petite mort, «маленькая смерть» – действительно смерть, как все маленькие темы, повторимся, – набухают в большие. Маргарет – мученица, мужчин, тусовки, подруг. Джимми – своего двойника. Себя. И – «ты самый красивый, ударь меня» – красоты. Той самой красоты имени Лу Рида и Энди Уорхола, которая, разумеется, vicious и «you hit me with a flower». За цветком тенью уходит караваном в даль ассоциативная цепь, шеренга образов – от тех цветов, что дарили полицейским хиппи, через цветок Дзэами, что есть суть театра Но, до розы в садомазо-фотосессии Мисимы в образе Святого Себастьяна и не только под названием «Ordeal by Roses». В финальном монологе Маргарет, пространном, что монолог Нины Заречной в «Чайке», про лживые вызовы семьи и карьеры, где ее лицо в синем полумраке, как на картине Себастьяна Беника «Bi-Faced No. 2» (опять, кстати, дориангреевское двойничество!), все и сходится. «Я убиваю промежностью… Разве это не модно?» – тут все, и радикальный феминизм Соланис, призывавшего к физическому, на корню уничтожению мужчин, и тема тотальной моды и 15-минутной славы подстреленного ею Уорхолла, и убийства красотой у Мисимы.
Феминистическая тема не случайна – некоторые зачисляли фильм в канон фемини-фильмов, хотя, видимо, долго при этом чесали затылок. Так, фантастика как постмодернистский оммаж и саб-тема (инопланетяне в поиске эндорфина, выделяющегося в человеческом мозге при оргазме, защищают ее, убивая насилующих ее, сами действительно в «тарелочке», настолько маленький НЛО) – преломляется в утопию. В монологе-мечтаниях Маргарит она горько грезит о мире, где мужчины не будут «наступать на женщин», а женщины будут свободными и равными, «женщины, а не мужчины, настоящее новое королевство». Но мужчины и женщины – даже в одной Маргарет, не только играющей две роли, но и практикующей то пассивную, то активную социально-сексуальную роль – примириться не могут. Зато может сложиться очень мирная, взаимоуважающая пара немца и еврейки (их национальность не раз подчеркивается, так что неспроста). Но и та обречена среди больше уродов, чем людей – Маргарет закалывает немца, который мешает ей улететь вместе с инопланетянами (она отказывается от его реальной помощи как ученого, ведомая грезами, – не тут ли профанируются бойкие лозунги феминисток? Фильм далек от однозначных оценок). Заканчивается же «Жидкое небо» в духе наивных открыток современного Рунета на тему «остановите землю – я сойду», «инопланетяне, заберите меня отсюда!» и «мы за радикальную эмиграцию» – Маргарет в подвенечном платье (не эту ли сцену имел в виду фон Триер в «Меланхолии» с неудачливой невестой Кирстен Данст?) молит НЛО забрать ее с собой. Она хочет отдохнуть, услышать инопланетян, увидеть небо в алмазах… Скорее всего, инопланетяне «кинут» ее так же цинично, как и люди. Хотя бы потому, что на корабль проникнуть она хочет обманом – без оргазма, а введя себе наркотики. При этом, впрочем, Маргарет не грешит против химической и этимологической истины, потому что действие эндорфинов синонимично действию группы опиатов. Но небеса, в которых она искала отражения своей истинной сути или хотя бы проблеск эмпатического понимания, оказываются неликвидны, а вода – вечно обманчивая стихия…
Эмиграция режиссера как тема также выросла в тему тотальной эмиграции и конца – опять привет триеровской «Меланхолии» – света (Маргарет мечтает об амазонском мире без мужчин, их тут убивает, да и вообще человечество весьма негативно оценивается)? Впрочем, неясно, в конце полная психоделия, барочная музыка вырывается из тенет синтезатора, но потом становится настоящим нойзом, анти-музыкой, взрывая картинку, как пинкфлойдовская пиротехника в конце «Забриски Поинт». Под титры же играет дурацкая мелодия – недаром эту вещь называли первым настоящим постмодернистским фильмом.
А в 2014 режиссер сообщил сайту The Awl, что идет работа над Liquid Sky 2, где Энн Карлайн согласилась играть Маргарет. Можно, конечно, видеть в этом желание обновить счет в банке (у фильма были очень высокие сборы для инди-работы тех времен), а вполне можно и думать, что у Маргарет осталось невыясненное и недосказанное…
Никогда не плачьте в космосе!
Уикэндовое кино от Александра Чанцев
Радость и разочарование от новинок, маргинальные фильмы прошлых лет и вечное сияние классики. Свободный выбор нашего обозревателя.
1) «Двойник» Р. Айоади (2013) – современная английская экранизация Достоевского. Кафкианская (снималось в заброшенном офисном здании по ночам), темная (хотя я экранку смотрел, может быть, это еще добавило). Режиссер снял до этого очень интересную «Субмарину», в эпизодической тут О'Дауд, который же в «Голгофе», а музыкой – энка (такой традиционный японский фольклор). Интересно!
2) «Отель „Гранд Будапешт“» У. Андерсона (2014) – по поводу чего все так дико восхищались? Седьмое чувство, видимо, не подвело, что так тянул с отсмотром – Нортон, Дефо, Лоу и Суинтон хороши, в целом немного мило, но…
3) «Мятная конфета» Ли Чан Дона (1999) – его ранний, до «Поэзии» и «Оазиса». Социальный, жесткий и наивный (хотя все это про корейское кино – тавтология). Анахронистичный и затянутый слишком, но – чем дальше вглубь (с 1999 до 1979 раскручивается), тем круче пробирает. Отдельно проследить тему не поездов даже, а расходящегося рельсового полотна.
4) «Поддубный» Г. Орлова (2012) – я, конечно, за ценностную пропаганду, как в Голливуде, но тут Пореченков дошел до буддийских просто глубин полной, скажем так, нерефлективности. Хотя, конечно, может быть и режиссер тому виной, на счету которого один фильм, но какой – «Наша Russia: яйца судьбы»…
5) «Контейнер» Л. Мудиссона (2006) – уродливый фриканутый жиртрест знает, что на самом деле он – хрупкая азиатская девушка. Ее поток сознания. Ч/б кадры, которым место – на выставках. Он и она. Бэст Мудиссон!
6) «Голгофа» Дж. М. МакДоноха (2014) – очень ирландский, красивый и сильный. Все их темы – католичество, виски, педофилия священников, отцы и дети, суицид, банкротство, измены, но абсолютно без фальши и тонко, как английский юмор. Он же снял хороший же «Однажды в Ирландии» с тем же Глисоном. Навылет, до слез.
7) «Голый остров» К. Синдо (1960) – такой же старый, без слов, ч/б и очень японский, как фильмы Одзу, о приятии смерти по-японски.
8) «Малефисента» Р. Стромберга (2014) – понравилась. Понятно, что старые сказочные мотивы давно уже переосмысляются не по Якобсону далеко, но тут – побеждает пусть и относительное зло (ведьма Малефисента), прекрасный принц и все люди оказываются мерзкими, аллюзии на современность (ее захватывают стражники, стуча щитами, как полиция при разгоне демонстраций) и какие-то идеи. Джоли, «часть той силы, что вечно хочет зла, но вечно совершает благо», с черными крыльями прекрасна.
9) «Let's Get Lost» Б. Вебера (1988) – ч/б Чет Бэйкер, архивные кадры, интервью с ним, друзьями, семьей. Весь Чет, от 50-х почти до самого конца. Смотрел на его стиль в одежде под Джеймса Дина, слушал запинающиеся, скромным голосом рассказы о героине и выбитых зубах, слушал трубу. А отдельно интересны интервью с его женщинами: их эмоции, как его труба – кто-то до сих пор эмоционально любит, а кто-то откровенно не скрывает счетов обиды на него…
10) «Теорема зеро» Т. Гиллиама (2013) – долгожданный, наивный и сложноватый, повторяющийся в своих нонконформистских темах и все равно милый, но не более того. Вальц (плачет не слезами, а соплями) играет на 5.
11) «Венера в мехах» Р. Полански (2013) – театральное остранение пошло на пользу этому, если честно, не самому сильному роману. Театральное переходит в жизнь и обратно, таким образом остраняясь в квадрате. Вульгарная девица приходит на репетицию, в результате подавляет режиссерское пониманием роли, тайным интеллектом и вообще укладывает (типа реквизит на репетиции) его на кушетку психоаналитика. Они меняются ролями, но и тут она доминирует, потому что сразу сказала, он – Ванда, а не Северин. Всего два актера. И стильный финал.
12) «План побега» М. Хофстрема (2013) – со Сталлоне и Шварценеггером не стариковский, как последние многочисленные уже «Неудержимые», а классический и неплохой боевик, просто понастольгировал по их боевикам, что в детстве в видео-салонах, по кабельному ТВ и на первых видаках.
13) «Гравитация» А. Куарона (2013) – очень красивые съемки открытого космоса, людей в нем, космического мусора, восхода Солнца за Землей и разбитых кораблей. Сандра Буллок накачена и оттюнгована, как героиня анимэ, красиво барражирует по МКС. Заметил чушь (все беды с space debris, потому что русские взорвали свой же военный спутник, будто не тонны тонн его там, как в Мировом океане) и лажу (во второй раз в космос в легком скафандре выходит), но далеко не все ошибки, их список на Кинопоиске интересно почитать, чтобы узнать, как в условиях невесомости горит огонь и что «плакать в космическом пространстве физически невозможно. Слезы не польются из глаз в буквальном смысле, а останутся внутри в виде жидких шариков, жгущих глаза и мешающих видеть». Создатели же даже телемост устраивали с МКС, а кто-нибудь из НАСА смотрел его до премьеры, там же, только зайдя в корабль, тут же скидывают скафандр и ок им дышится? Еще интересно, что большие очень сборы в Китае – ибо китайская станция в фильме или ибо фанаты Сандры? Хотя, конечно, голливудская вербовка печальна – Куарон, что снимал классную нонконфу о молодости, поисках и Мексике «И твою маму тоже!» теперь снимает «Гарри Поттера»…
14) «Постоянное место жительства» Скада (2009) – снятая за год до «Амфетамина» дивная прелюдия к нему, на ту же тему больше чем дружбы и любви союза гонконгского гея и не-гея. С sci-fi виньеткой, как в «Элементарных частицах», в конце – будущее Китая, 2050, гробы прежде всего воскресающих плывут по Мертвому морю. Я очень много не понимаю – почему Lady, простите, Ga Ga в Фейсбуке лайкают 67 миллионов, а лучшего после Кар Вая режиссера Гонконга – 654 человека…
Лиза и машины («Про уродов и людей» А. Балабанова)
На всякий случай, чтобы не спутать имена, лучше вспомнить сюжет этого фильма 1998 года недавно умершего Алексея Балабанова (1959–2013). В Петербург начала века приезжает откуда-то Иоган и занимается подпольной съемкой непристойных фотографий. У него есть помощники – Виктор Иванович (циничный распространитель, такой «менеджер по всем вопросам») и Путилов, юноша прекраснодушный, но из-за своей страстной любви к искусству фотографии погрязший в долгах. В паучьи сети порнографов постепенно попадают две семьи – пожилого инженера и его дочери-подростка Лизы и приемные родители сиамских близнецов, Екатерина Кирилловна и ее муж-доктор. Задействованы в сюжете и их домработницы.
На первый взгляд, героев много, отношения запутанны и все выглядит, почти как мексиканский сериал или гэговый фильм Альмодовара. Между тем, художественная манера Балабанова в этом фильме очень скупа, он довольствуется минимумом кинематографических средств; не велик и хронометраж, полтора часа. Возможно, режиссеру это удалось потому, что у него была четкая идейная схема.
Ужасает в этом фильме не эротика: она невинна, как те непристойные открытки начала века, из которых время выдуло большую часть скабрезности – сейчас они проходят под знаком «ретро», если и не искусства. Шокирует, кроме использования подростков и просто детей при изготовлении этих карточек, легкость, с которой тут убивают людей – и то, как окружающие это воспринимают. Иоган застреливает владельца фотоателье, обнаружившего, чем он там занимается, – одна из моделей вспархивает и убегает, но другие продолжают как ни в чем ни бывало одеваться, логично предполагая, что на сегодня сеанс закончился. Иоган же убивает отца сиамских близнецов, пришедшего к нему их искать: домработница невозмутима, как английский джентльмен, а на символическом уровне все говорит сметана, капающая на труп – Иогану помешали есть его любимую морковку в сметане. Совершенно обыденную реакцию вызывают и сообщения одноименного названию короткометражки героя в «Трофиме», что он зарубил брата. Умирают, кстати, люди старшего поколения, как по возрасту (тот домовладелец, отец Лизы), так и по моральным убеждениям (отец близнецов) – наступает нещадное новое, Молох будущего, Грядущий хам.
Люди вызывают полное равнодушие – их используют, причем самым непотребным образом, как вещи, их можно убить, когда они начинают не служить, но мешаться. А вот техника, то, что сейчас бы назвали гаджетами, вызывает восторг и обожание – вспомнить хотя бы, как первоначальный ужас Путилина при виде своей возлюбленной Лизы, приведенной в обнаженном виде на очередные съемки, сменяется интересом к «синематографической» камере, с которой ему впервые довелось работать. Убийственное в полной мере равнодушие.
Олицетворений технического прогресса в фильме будет еще навязчиво много, в первую очередь – ассоциируемых с Иоганом. Он то ездит (кстати, по сюжету не ясно, куда и по какой надобности) на всяких загадочных средствах передвижения, то на явно «оттюнингованном» трамвае, то на таком скоростном боте, вроде того, на котором Холмс ставил рекорды викторианской скорости в «Сокровищах Агры». То тащит в свой новый дом, куда он вселился к Лизе, всякие новинки-покупки типа патефонов и так далее. Есть и сцена, где он с удовольствием возится с моделью паровоза, и в это время за окном гудит настоящий состав. Этот состав, такой мрачный привет фильму братьев Люмьер, будет гудеть в фильме много раз (рядом с домом находится депо) в качестве такой антимузыкальной, технологической отбивки.
Детали у Балабанова, кстати, все играющие – на таком же паровозе, так же без вагонов, Лиза, марионетка Иогана, будет уезжать в конце фильма «на Запад», но важнее сам образ локомотива. Символ технического обновления, прогрессистская любовь Платонова, паровоз в кинематографе до Балабанова, фильмах советских лет был маркирован исключительно положительно – вспомним героические бронепоезда революционных лент, восторг модернистов (Дзига Вертов) и всего социалистического канона перед этим чудом техники, призванным укротить архаическую Россию, упорядочить ее, победить хотя бы одну из двух ее гоголевских проблем – дураки и дороги.
Обратим внимание и на другую говорящую (хотя скорее молчащую) деталь из того же ряда – сам любитель гаджетов Иоган из немцев. Молчаливый (немцев, как помним, потому так и назвали, что они «немые», не разумеют по-русски), пугающий всех, практичный и расчетливый – он просто олицетворение того, какими видели «немцев» (сюда входили зачастую и другие иностранцы) на Руси. Он – Другой, что укладывается в националистическую отчасти картину мира Балабанова («не брат я тебе!» из «Брата-1»). Национализм же по природе своей, отметим в скобках, архаичен – эпоха модерна, не говоря уж о постмодерне, преодолевает национальные рамки, выплавляя в «плавильном котле» мультикультурализм.
Кроме иностранцев, носителями зла оказываются в «Про уродов и людей» – женщины. На них по сути оказывается практически замкнут весь «порнографический цикл производства». Да, на домашние представления – съемки фотографий, потом фильмов – приходят мужчины, но они безлики, на сюжет никак не влияют, играя роль массовки. Женщины же не только снимаются для этих карточек, но они же выступают их покупателями – невинная Лиза, извращенная (пытается соблазнить близнецов) домработница близнецов тайком покупают их у подельника Иогана Виктора Ивановича. Лиза, еще больше приемная мать близнецов Екатерина Кирилловна безропотно и даже самозабвенно («Так Екатерина Кирилловна полюбила в первый раз», сообщает нам титры наподобие тех, что были в фильмах начала века) вовлекаются в садомазохистские отношения. Садомазохизм, что интересно, будет присутствовать даже в «цельном» «Брате» – в готовый фильм это не вошло, но в сценарии подруга Данилы, вагоновожатая, не только хранит у себя набор BDSM «гаджетов», но готова испытать их на себе. В садомазохизме, как известно после де Сада и его последователей, механистичность выступает крайне важной деталью – даже в двух ипостасях. Во-первых, в отношениях BDSM, матрице подчинения были крайне важны роли и ритуалы, беспрекословное (в буквальном смысле!) следование установленным канонам, выполнение приказов, своего рода театральная игра, своим однообразием напоминающая действие механизма, шарманки, вечно играющей одну и ту же мелодию. Во-вторых, в тех же романах де Сада (и на иллюстрациях к ним, выступавшим в прошлые века в роли тех же порнографических открыток!) в чести были опять же гаджеты – всяческие механизмы для пыток, изнасилований и наслаждений. У Балабанова мы также видим механицизм в кубе – банальный и повторяющийся от съемки к съемке ритуал порки «провинившейся» девицы документируется на фото-, а потом кинопленку. Механицизм распространяется и на объектов съемки – участвующие в них женщины становятся своего рода автоматами: «здесь молодые, полные сил мужчины подвергаются унижению, низводятся до статуса трупа. Можно подумать, будто эти люди состоят из одних недостатков. Будто они – физические и духовные уроды. Будто ни один светлый луч никогда не падал в их омраченное нутро» (один луч все же падал – луч кинематографа). Немаловажно и то, что самого секса тут нет, не единой сцены в фильме, который сейчас получил бы Бог весть какой рейтинг в прокате только из-за своего сюжета – и это не должно удивлять, механистический мазохистский ритуал вытеснил его. Создателей, как настоящих пресыщенных либертинов (то-то они и изобретали невозможные гаджеты и сюжеты, чтобы хоть как-то взбодрить свою похоть), волнует больше, как пройдет съемка, с помощью чего ее осуществить, чем нагая плоть даже самой желанной Лизы, а зрители – зрители играют свою социальную роль, чинно сидя на частной квартире, а позже, через несколько лет, уже в кинотеатре (тоже важная деталь для демонстрации корреляции технического прогресса и падения нравов). Впрочем, Балабанову просто нужны схемы, используемые в мазохизме, сам же он у режиссера имел тенденцию претворяться – в ранних «Счастливых днях» по Беккету, «срединной» «Войне», в позднем «Грузе 200» – в добровольное изгнанничество, юродивое страдальничество. Но это ничего не меняет, даже самые сильные чувства оказываются профанированы – «да, мы живем проституцией», как сказано в тех же «Днях», и женщины, кстати, будут в большинстве его фильмах на вторых ролях (единственная главная героиня – в «Реке» – носительница воли безжалостной судьбы) и зачастую даже представителями той самой древнейшей профессии.
Неприятие новых времен, ассоциируемое с бандитами, иноземцами, крайней наживой и женщинами, у позднего Балабанова трансформируется в довольно прямое высказывание о социальной несправедливости («Жмурки», «Кочегар», «Брат»), мистический почти эскапизм – исследованием механизмов борьбы против социальной несправедливости.
Таким образом, вроде бы получается, Балабанов реализует, пусть и с марксистским уклоном, то, что на Западе назвали бы идеалами dead white man – любовь к старине, своей стране, традиционалистические ценности.
Балабанов в фильме довольно прямо противопоставляет людей (старый уклад) и машины (новое)? Но он никогда не стремился создавать искусные и усложненные метафоры – Балабанов и брал всегда чем-то другим. Однако, ответ на то, кто тут люди, а кто – уроды, не так очевиден. Есть ли вообще эти самые люди, ведь все положительные персонажи умерли довольно быстро? Уроды – все оставшиеся? Их техника – удобное оправдание для всеобщего уродства? Все тут – развернутая иллюстрация ко всеобщему равнодушию, как к тем же убийствам, к тотальному греху и злу? А удравший в конце концов от порнографов Путилов – это Лот, бегущий из Содома?
Финал фильма опровергает однозначность. Близнецы (вернее, один из них, а у них радикальное разделение – один положительный, влюблен в Лизу, второй же склонен к порокам, спивается) убивают Виктора Ивановича, сбегают из плена порнографов, освобождают Лизу. Это есть победа чистоты, даже того старого уклада (дети в силу своей непорочности близки пожилым), что хотело порушить вооруженное техническим совершенством новое время? Лиза путешествует куда-то на Запад, где, идя по условно европейской улице, видит, как в Квартале красных фонарей в Амстердаме, выставленных в витринах проституток. Она заходит в витрину-комнатку к мужчине, практикующему порку – когда Лизу порят, как Джо во второй части «Нимфоманки» фон Триера и героиню сказки майора в «Кочегаре» (есть там дети с «Кодаком», бездушно снимающие умирающего), гамма чувств на ее лице колеблется между блаженством и воспоминаниями. Но «на Востоке», не менее условном, чем «Запад», даже весьма напоминающем, кстати, Россию, не лучше – близнецы выступают в варьете на потребу публике, та кричит «где уроды?», а они не могут выйти, ибо очередная доза алкоголя оказалась для одного из близнецов смертельной. То есть гармонии нет ни на Западе, ни на Востоке, зло поселилось в человеке глубоко, от него не сбежать, как Лоту (свободная Лиза все равно выбирает порку, как в фильмах, в которых снималась), оно с тобой, как «плохой» сиамский близнец. Как сказал пожилой майор из «Кочегара», у которого друг-бандит убил дочь: «Я думал, что он хороший. А оказалось – плохой. <…> Война – это другое. Там наши и враги. А здесь – все наши».
Балабанов расправляется с осуждаемым им бездуховным технократическим завтра? Да, это старая для него тема, присутствовавшая и в других фильмах – в «Морфии» доктор, приехав в глушь с наборами блестящих инструментов, в конце плюет на них и санитарию и начинает лечить грубо и по старинке, в «Я тоже хочу» герои самых разных возрастов и социальных положений бросают город и в заброшенной деревне ищут в чудодейственной церкви чуда… Его герои вообще почти луддиты, дауншифтеры и, как у А. Аристакисяна, юродствующие маргиналы – предпочитают котельные, как в «Кочегаре», кладбища, как в «Счастливых днях», где единственные предметы быта героя – шарманка и (иногда) кровать, а даже общаться он предпочитает с животными, «другом осликом» и ежом (тут вспоминается уже Франциск Ассизский). «Про уродов и людей» Иоган рыдает по своей умершей няне (старое опять же поколение), а потом кончает с собой, отравляясь в смерть ни на какой-нибудь новомодной усовершенствованной дрезине, а выбирает довольно нелогичный путь – дрейфует на тающей льдине по вскрывающейся ото льда Неве… Но стимулом послужило то, что свою почившую няню он увидел в кино, снятом – Путиловым. Тот, еще до конца не развращенный, фанат фотографии и кино, сбежал, но – как и Лиза, как и близнецы – сбежав, убежать не смог… Говоря же о кинематографической теме, следует отметить, что сам фильм Балабанова снят в стилизованной под старину сепии и даже манере (актеры двигаются немного угловато, как на старых пленках) – и истолкования тут могут быть амбивалентными, то ли еще один оммаж старине, то ли, наоборот, довод в пользу технологической современности (снять обычный цветной фильм было бы чуть проще).
Однозначности нет, но спасения тоже нет. Старые вещи уйдут сами, героев убьют, а хорошие женщины есть, но они умрут (содержанка в «Мне не больно»). Как все темы большинства фильмов Балабанова можно найти в одном (и одном из лучших у него) его произведении, так и все эти тематические дороги приводят к одному – можно убежать (частый мотив побега, странничества), пойти за кем-то (мотив проводника, как в «Я тоже хочу») или даже дождаться условного спасителя (в «Брате» он появляется из ниоткуда, как герой вестернов), но все это иллюзия, тщетные пути, как в «Замке» по Кафке, а безнадежность сильней.
Исчезнувшая, исчезнувший и Нуар-Марокко
Уикэндовое кино от А. Чанцева
Радость и разочаровании от новинок, маргинальные фильмы прошлых лет и вечное сияние классики. Свободный выбор нашего обозревателя.
1) «Добро пожаловать в Нью-Йорк» А. Феррары (2014) – не лучший его, конечно, фильм, ближе к «Последнему дню на Земле», чем к «Плохому лейтенанту». Долгий, нудный. Эта нудность полицейского ареста, бюрократии, тюремных процедур (все показывается досконально!), она как-то затягивает… И где-то под конец понимаешь, что проблемы Депардье-Стросс-Кана – не его сексоголизм, даже не амбиции его жены (двинуть его, как пешку в своей партии, в президенты) и даже (хотя это и не проговаривается) не подставы. А то, что проблема тотальна, никому нельзя верить, он вынужден быть и становиться (кандидат в президенты) не тем, кем хочет быть (отсюда и сексоголизм?). Тебя всегда делают не тем, кем ты хочешь быть. А кем ты хочешь быть, действительно ты?
2) «Исчезнувший мир перчаток» И. Барты (1982) – он известен больше своей готической мультипликацией (для любительских клипов очень инди групп любят брать его видеоряд), но тут трогательная перчаточная короткометражка с обыгрыванием Чаплина, «Андалузского пса», «Метрополиса» и др.
3) «Город грехов 2. Женщина, ради которой стоит убивать» Ф. Миллера и Р. Родригеса (2014) – я, конечно, люблю трэш, но… Хотя у Рурка (Голливуд уже стал доверять ему почти нормальные роли, почти реабилитирован, ха) хорошая роль – абсолютно преданного друга и готового вписаться в любую смертельную заварушку хотя бы от скуки. Ведь в нуар-городах тоже скучают.
4) «Люси» Л. Бессона (2014) – если раньше он снимал для 12-летних, то сейчас для 7-летних что ли. То, что с умнейшим видом несет М. Фриман, для разнообразия назначенный тут не президентом, а ученым с мировым именем, о возможностях мозга, эти 7-летние из Интернета за 5 минут и переписали явно… Хотя можно позавидовать Бессону, остающемуся упрямо ребенком, его прет…
5) «Марокко» Дж. фон Штернберга (1930) – вот на Марлен Дитрих и, в принципе, Гэри Купера можно просто смотреть, в отличие от той же Йоханссон. Дитрих тут настоящая лесбо-вамп-идол – ходит в мужском костюме, курит, выбирает партнера и все решает.
6) «Исчезнувшая» Д. Финчера (2014) – хороший триллер, но, если честно, смотрели бы его с таким придыханием, если бы режиссером был не Финчер? Да и нестыковки следствия/сюжета… Женские роли хотя все хороши – Скалли-образная детектив, инцест-сестра и жена, которая есть реализация «женщина=коварство». «Подавление друг друга и боль – это и есть брак» – надеюсь, до экранизации «Анны Карениной» у него не дойдут руки, она и так недавно от Киры Найтли пострадала…
7) В честь действительно умных интервью Р. Руиса в последнем «Митином журнале» грех было не посмотреть его «Гипотезу украденной картины» (1979), лабиринт внутри серии картин. И та же тема картин в «Городе пиратов» – натюрмортные съемки, киновзгляд из-под стола, изо рта и т. д. – и подожженные кораблики из денег в луже из крови, розовое море и сюрреалистическое обыгрывание расхожей темы острова сокровищ. Кадры, ритмические перебивки, симфония цветов смотришь с придыханием – и страхом.
8) «Даун Хаус» Р. Качанова (2001) – интересно посмотреть на молоденьких Охлобыстина и Бондарчука до их нынешних заматерелостей и метаморфоз. Такие 90-е, где переделать классику под музыку хаус казалось дико модно, интервью в «ОМе» и «Птюче», мир никогда не будет прежним…
9) «Белые ночи почтальона Алексея Тряпицына» А. Кончаловского (2014) – пейзажи архангельских деревень красивы, почти как в «Острове» (давно хочу на Беловодье Соловков, только в Архангельске и был). Медитативное бессознательное русских деревень («трансляция немого народного сознания», как Подорога в «Мимесисе» о Платонове). А вот метафора мефистофелевско-фаустианского (?) кота во сне у Тряпицына прописана несколько сомнительно. Как и довольно банален образ спертого мотора у почтальона тогда, когда тот наблюдает запуск ракетоносителя в Плесецке. Да и пьют в деревне сейчас не чай и не таким миром (мiром) живут, мне кажется. Как и что не «лучший фильм года» это, как уже успели сказать критики. «Левиафан» Звягинцева в эту тему хочется посмотреть уже.
10) «Джими Хендрикс» Дж. Ридли (2013) – «простодушная глубина» (о Хендриксе) тут явное преувеличение: два часа ни о чем (ну, минуты 3 архивных кадров Лондона детей цветов достойны). Актер старше Хендрикса чуть ли не в два раза, наследники Хендрикса не дали разрешение использовать его музыку, в общем, полное «спасибо, что живой» (кстати, хороший фильм даже не в сравнении).
11) «Фрэнк» Л. Абрахамсона (2014) – группа не самых удачливых людей (все клавишники – суицидники) с фронтменом в искусственной маске-голове пишет первый альбом в лесах Ирландии. Потом едет на фестиваль где-то в американской пустыне (интересная рифма, ведь вестерны с Джоном Уэйном снимались как раз в Ирландии). Черный юмор, опять страдалец, как в «Голоде», М. Фассбендер и – провальный конец. Нежное фрик-шоу иногда до слез.
Продавец тофу
Дональд Ричи. Одзу / Пер. с англ. М. Теракопят. М.: НЛО, 2014. 264 стр.
Ясудзиро Одзу, автор «Токийской истории», «Поздней весны», «Вкуса сайры» и «Конца лета», является антиподом «бата-кусай», то есть «воняющих маслом» (подражающих Западу) режиссеров. Он снимал ту настоящую Японию, которой уже нет, и делал это очень по-японски. Его имя вызовет в устах иностранца уважение, удивление и некоторый стыд у обычных японцев, которые сейчас его уже не очень смотрят, и, хоть и меньшее, чем имя Куросавы, уважение у наших синефилов (помню небольшой, но полный зал на ретроспективе его фильмов в середине 90-х в Музее кино, располагавшемся тогда еще в здании Киноцентра на Красной Пресне). Разумеется, сам режиссер был сложней каких-либо наклеенных дефиниций.
Уже в статусе живого классика, по поводу своего последнего фильма он говорил: «я всегда всем повторяю, что не делаю ничего, кроме тофу, ведь я не более чем продавец тофу». Такая вот скромность сэнсэя и дзэнское выражение бурлящих в нем противоречий. Будучи действительно очень японским режиссером, как, например, тот же Канэто Синдо, он имел массу неяпонских черт. Предпочитал скотч сакэ – хорошо, большинство японцев сейчас разделяют его вкусы. Смотрел и учился на американском кинематографе, на выходе, в своих фильмах выдавая стопроцентную японскую эстетику (снимал на высоте трех футов – так видит комнату сидящий на корточках на татами человек, выбирал ракурс и обставлял комнату так, чтобы стыки татами не бросались резко в глаза и т. д.). Но неформалом он был во всем и всегда – начиная со школы, где за поведение умудрился получить аж «ноль», а в институт поступить не удосужился, предпочтя просмотр немногого доступного тогда кино. В своем нонконформизме, кстати, повторял биографические изгибы Мисимы – так же симулировал туберкулез, чтобы не служить в армии, и так же занялся искусством, преодолев упорное сопротивление отца. Снимая действительно проникнутые любовью и состраданием к своей стране фильмы, воевал с цензурой военных времен (вступился за Куросаву), всячески манкировал съемками патриотических фильмов. Детально прописывая на стадии сценария все сцены, он при этом почти запойно пил (дни работы он измерял в дневнике бутылками – «ну вот, мы уже дошли до номера 80, а сценарий еще не завершен»).
Удивительно, что в Японии, где одна из самых распространенных пословиц про то, что вылезающий гвоздь надо забить, его не сломали. Возможно, дело в везении. Так, недоучившегося юношу без перспектив дядя умудрился умело засунуть на неплохую должность в киностудию «Сётику» (он же уговорил отца Ясудзиро). А глава киностудии Сиро Кидо отличался такой же эксцентричностью, как и Одзу: когда молодого помощника оператора привели в дирекцию после драки, в результате беседы с Кидо он тут же стал почти режиссером; разогнал знаменитостей (это открыло дорогу начинающим и самому Одзу); отправляя Одзу на отдых, требовал снять на курорте фильм; в ответ на просьбу о прибавке говорил, чтобы тот вернулся к нему с новым фильмом, тогда он ее получит.
Еще загадочней то, как этого японского Параджанова не разорвали на части собственные противоречия. Будучи в жизни очень мягким, веселым и застенчивым человеком, при звуке «мотор!» становился жестким деспотом и законченным control freak (при этом, если доведенные до точки актеры так и не сыграли за пару дней, как он хотел, он в итоге выбирал кадр из имеющихся). Когда уже даже в японский кинематограф пришел звук, он отказывался снимать звуковые ленты.
Тема отрицания и привязанности к тому, чего у него нет, вообще характерна для Одзу – не поступив в институт, он снял потом много фильмов о студенческой жизни, будучи мономаном единственной темы, японской семьи, он никогда не был женат, и даже романы его проходили под знаком вопроса. Это может прозвучать пафосно, но тут хочется говорить больше о категориях японской эстетики («ва-би-саби» от «му» и «ку», то есть печальное очарование отсутствием, пустотой), чем о банальном фрейдистском замещении… Хотя только можно гадать, что схохмил бы в ответ на подобный вопрос сам Одзу, любивший, например, самые трагические сцены профанировать побегом героини в туалет, а об отношении Одзу к потустороннему миру автор книги точно замечает: «жизнь – мечта. Это радикально переработанная знакомая буддийская концепция. Первоначально идея, что мир – это мираж, должна была утешить страдальца, но во вселенной Одзу загробной жизни нет. То, что жизнь – это мечты, означает, что у человека вообще не было жизни. Может показаться, что Одзу преувеличивает, но он делает это с состраданием и даже сдержанностью». Исследовавший нравственный и не в последнюю очередь социальный феномен семьи и при этом далекий от прямого высказывания режиссер снимал фильмы, которые можно было бы назвать аналогом «Похитителей велосипедов».
Автор этой классической книги об Одзу и многих других книг о Японии, о котором Том Вулф сказал, что это был «Лавкадио Хирн наших дней» (он умер в прошлом году в Токио), кстати, за долгие годы жизни в Японии (первоначально он попал туда вместе с оккупационными войсками, затем перебрался, будучи увлеченным японским кино и, last, but not least, японской толерантностью к бисексуальности) проникся не только японской эстетикой, но и этикой, этикетом. Анализируя такие непростые вещи, как «этический климат в фильмах Одзу», «взгляд анфас», «пустые кадры» и так далее, он нигде не только не выносит резких суждений, но и почти не показывает своих взглядов. Очень по-японски! Долгие годы дружбы с Одзу тоже сказались – Ричи не только анализирует, но и, как сам Одзу, рассказывает историю (ту самую «моногатари», что в названии самого известного фильма Одзу переводят как «повесть» или «история», а буквально означает «рассказ о вещах») – дает «биофильмографию», то есть сопрягает биографический рассказ с полной фильмографией режиссера. Прием этот на Западе отнюдь не новый («Bowie. Album by album» Паоло Хьютта), но тем не менее приятный. Все эти особенности авторского стиля, как и выверенный перевод, в котором, что вообще редкость, даже все японские слова до единого правильно транскрибированы, особенно радуют потому, что не все книги из серии «Кинотексты» достойны в этом плане похвалы. Книга А. Хренова «Маги и радикалы: век американского авангарда» хоть и посвящена очень интересному явлению – американскому авангарду, – но написана так, будто автор частями переводил английский текст с помощью автоматического переводчика, а частями ориентировался при его написании на старые советские предисловия…
«А еще я люблю китов, и я люблю медь, и еще я собираю всевозможные патентованные лекарства», говорил Одзу. И такой не простой, но очень харизматичный человек должен был по законам кармы заслужить не менее симпатичную книгу о себе.
Гонконгский an fei taming – доля ангелов
Уикэндовое кино от Александра Чанцева
Радость и разочарование от новинок, маргинальные фильмы прошлых лет и вечное сияние классики. Свободный выбор нашего обозревателя.
1) «Далласский клуб покупателей» Ж.-М. Вале (2013) – думал, будут политкорректные натяжки, но нет, тема дружбы и бизнеса больного СПИДом реднека и так же больного гея прямо нигде эмоционально не провисают. Они борются с системой за лекарства! Транс в исполнении Лето трогательно похож на героя нежно любимого «Завтрака на Плутоне».
2) «Восьмерка» А. Учителя (2013) – если честно, безыскусно, как модель автомобиля «Жигули» ВАЗ-2108. А Прилепина Балабанову бы экранизировать…
3) «Япония» К. Рейгадаса (2002) – интересный фоновый, но мощный звукоряд, заброшенная в горах деревушка мексиканская, бойкая местная старушка. Но хоть А. Аристакисян этот фильм и хвалил, почему все же Япония – неизвестно даже самому режиссеру…
4) «Биг-Сюр» М. Полиша (2013) – роман Керуака в основе, потрясающие пейзажи Биг-Сюра, красивый Жан-Марк Барр в главной роли, но это же умудриться надо, чтобы ни в одном совершенно кадре не было волшебства… Битникам в кино вообще в последнее время не везет (разве что «Вопль» Р. Эпштейна и Дж. Фримана с анимацией, а так – «На дороге» У. Саллеса). Хотя когда им вообще везло?
5) «Гольциус и Пеликанья компания» П. Гринуэя (2012) – основанный на средневековых картинах, раблезианской эротике и бахтинской карнавальности, но не более.
6) «Последний раз, когда я видел Макао» Ж. П. Родригиша и Дж. Р. Г.Да Мата (2012) – очень странный саспенс, чья странность, в частности, передается тем, что героя мы ни разу не видим, только город. Да и в Макао снимали такой редкий урбанизм, что я хоть и был, но пейзажа 2–3 смог только узнать. Просмотр в Сети добавляет восприятию спецэффектов – фильм на португальском, а английские субтитры даны маленькими белыми буквами зачастую на белом же фоне…
7) «Беовульф» Р. Земекиса (2007) – экранизация, близкая для меня к идеальной! Честолюбие, похоть, брутальность, эпичность – не испорчены ничем, из нашего века привнесенным. Эта технология, когда рисовали с живых актеров, очень интересна. Сцена с драконом! Пьяненький Хопкинс, подлый Малкович и – конечно, нагая Джоли с хвостом! Нил Гейман, чувствуется, тут нашел свое и молодец гораздо больше, чем в какой-нибудь глянцевой «Звездной пыли».
8) «Примесь» Ш. Кэррата (2013) – снятый, как и предыдущий его, полностью Кэрратом (он здесь за всех отдувается, от актера до композитора). Любовная история и история вечного организма на человеческо-свинячьих генах создает атмосферные флюиды сродни северному сиянию в сером спектре где-нибудь над Бахрейном. Неудивительно, что и странность фильма и замысел преобладают над самим фильмом…
9) «Возмездие» Д. Теплицки (2013) – тема того, что японцы клали людей на строительстве ж/д в ЮВА хуже, чем в каком-либо нашем ГУЛАГе (так собственно и было, да), раскрыта полностью, но попсовый катарсис с объятиями К. Ферста и его палача в конце профанируют катарсис. Кидман и Скарсгард хотя однозначно хороши.
10) «Воображаемая любовь» К. Долана (2010) – тоже «атмосферный», интересная клиповая манера съемки иногда, красивые до модельности актеры. Но как разговоры самих хипстеров-героев (какую рубашку и стул купить обсуждается судьбоносно часами) и музыка (такая приятная фоновая для хорошего бара – которую никогда не будешь скачивать и переслушивать), так и фильм просто предназначен, кажется, для моментального забывания.
11) «Ветер крепчает» X. Миядзаки (2013) – пацифистский, на довольно сложную и болезненую для японцев тему – подготовка к войне, военное ученичество у немцев. В целом же – разочарование, хоть и меньшее, чем от новости, что студия Миядзаки закрывается.
12) «Амфетамин» Скада (2010) – инди, Гонконг, геи, от гонконгского Ноэ такого! Флэшбэки очень интересно сделаны – мельканием буквально по паре секунд + флэшбэки в будущее отчасти, хотя сам фильм едва ли не воспоминание. Да и ритм интересный фильма – то рывками, то плавный, как ход гоночной машины героя. Вообще та свобода в кино-средствах, что очень люблю, как и свобода героев в их безумии и любви. Не «Счастливы вместе» Кар-вая, но в моем кинорейтинге так же высоко, как гонконгские небоскребы (а там и местные спальные районы ростом этажей в 60!). Но все же как люди берутся переводить, вообще что-то делать и жить, если у них Кафка становится Овидием – автором не «Превращения», а «Метаморфоз!? Хотя спасибо, конечно, что вообще перевели – фильм нашелся только в каком-то сообществе «Мальчики и мужчины»… А герой назван Кафкой в честь Мураками – вот он, симулякр 10-го извода. «Может быть, когда концы моста встретятся, исчезнет и пропасть между нами» – в Гонконге несколько лет назад я уже ехал по этому мосту в аэропорт.
13) «Доля ангелов» К. Лоуа (2012) – современная социалка, комедия и авантюра! Несколько процентов испаряющегося при отстое в бочках виски называется долей ангелов, дегустация виски и «Священный Грааль» виски – Malt Mill с исчезнувшей вискокурни. Кстати, история про аукцион и похищение виски ценой в миллион фунтов – почти настоящая. Фильм в лучших традициях нового английского кино (типа «Неотразимой Тамары» и «Субмарины»), в котором, как и в азиатском, теплится тот прометеев киноогонь, что уже многие годы тухнет в евро-кино…