АНГЛИЙСКОЕ ЛЕТО
(готическая повесть)
АНГЛИЙСКОЕ ЛЕТО
(готическая повесть)
Глава 1
Это был один из коттеджей, которые принято именовать живописными. Англичане проводят в таких выходные или даже целое лето, если не могут позволить себе отдых в Альпах, Венеции или Греции, на Сицилии или Ривьере, а разглядывать опостылевший серый океан становится невмоготу.
Кому взбредет в голову прозябать тут зимой, бесцельно шляясь по мокрой безлюдной местности? Такая жизнь придется по нраву разве что румяной старушке с двумя древними грелками под одеялом, чуждой всему, даже собственной смерти.
Впрочем, сейчас стояло лето. Крэндаллы проводили в коттедже отпуск, а я гостил у них. Пригласил меня сам Эдвард Крэндалл. Согласился я отчасти ради того, чтобы быть рядом с нею, отчасти — потому что приглашение смахивало на вызов, а я не привык уклоняться от вызовов, особенно если они исходят от некоторых людей.
Вряд ли Эдвард надеялся нас застукать. Его больше занимало состояние черепичной крыши, стен амбара и стогов сена. Эдварду некогда было оказать нам такую любезность.
Да и случая ему не представилось — за три года знакомства мои с ней отношения не перешли границ дозволенного. Виной тому моя деликатность — наивная, старомодная, порой удивлявшая меня самого. Она по-прежнему молчаливо терпела мужа, что лишало меня возможности действовать решительно. Возможно, я был не прав. Даже наверняка. Ведь она была так хороша.
Маленький коттедж стоял на самом краю деревни Бадденхэм. Сад, как многие английские сады, окружала ненужная стена, предназначенная лишь для того, чтобы охранять покой цветов, словно те опасались, что их застигнут врасплох в неприличной позе. Летом на древней лужайке за домом, которую церемонно именовали «двориком», всегда одуряюще пахло английскими цветами. В шпалерах на солнечной стороне зрели нектарины. Посредине ухоженного газона стоял стол и плетеные кресла. Впрочем, пока я гостил у Крэндаллов, погода ни разу не позволила нам выпить чаю на свежем воздухе.
В садике перед домом цвели розы и резеда. Пахучие цветы дремали, убаюканные жужжанием шмелей. Были еще дорожка, изгородь и калитка. Снаружи мне нравилось все, а вот внутри я люто ненавидел лестницу. В ней ощущался жесткий холодный расчет и намеренная злоба. С такой лестницы непременно должна упасть и сломать себе шею юная новобрачная, породив легенду, которую еще долго будут со сладким ужасом рассказывать всем приезжим.
А ведь я еще не упомянул, что у Крэндаллов не было душа — только единственная на весь дом ванная. Впрочем, как я успел понять за десять лет частых наездов в Англию, такое было не редкостью и в домах пошикарнее. Поутру вас будил сдержанный стук, после чего, не дожидаясь разрешения, дверь открывалась, шторы отдергивались и гремящая медная лоханка с кипятком опрокидывалась в широкий плоский поддон — усесться в него можно было, лишь уперев мокрые ступни в холодный пол. Теперь с таким сталкиваешься редко, но еще встречаются дома, где сохранился подобный уклад.
Я легко смирился бы с неудобствами, если бы не лестница. Наверху, в полной темноте, лестница делала неожиданный поворот, а нога спотыкалась о крошечную ступеньку, расположенную под совершенно невообразимым углом. Мало того, перед поворотом вас встречала колонна толщиной с хороший дуб — мощная, как стальная балка. Предание гласило, что некогда ее вытесали из рулевой стойки испанского галеона, выброшенного на английский берег преизрядным английским штормом. Минуло несколько столетий, прежде чем стойка попала в Бадденхэм, где из нее сделали опору для лестницы.
Но и это еще не все. Справа, под весьма опасным углом, прямо над ступенями — заметьте, уже выщербленными — на стене висели две гравюры на стали, выполненные в том помпезном стиле, который так любят граверы. Угол одной нависал над головой, словно топор. Изображали эти произведения искусства оленя пьющего и оленя загнанного — судя по повороту головы, одного и того же. Впрочем, спорить не берусь, я никогда их толком не рассматривал, стараясь прошмыгнуть мимо как можно скорее. Целиком гравюры были видны только из коридора, ведущего на кухню и в кладовую. Лишь оттуда, если вас зачем-то занесло в этот укромный угол и вам нравились гравюры в духе Лендсира, вы могли насладиться незабываемым зрелищем, открывавшимся между балясинами. Бесполезно было просить меня составить вам компанию.
В тот день я спустился вниз по лестнице, спотыкаясь не чаше, чем обычно, небрежно, по-английски, помахивая тросточкой (то и дело попадая ею между перил) и вдыхая чуть слышную кислую вонь обойного клея.
В доме было непривычно тихо, если не принимать в расчет доносившегося с кухни сердитого бормотания старушки Бесси, похоже, попавшей сюда прямиком с испанского галеона и доставшейся Крэндаллам в придачу к коттеджу.
Я заглянул в гостиную. Пусто. Через стеклянную дверь террасы вышел из дома. Миллисент сидела в плетеном кресле во «дворике». Просто сидела. Кажется, пришло время описать ее, и боюсь, что в этом, как и во всем остальном, объективность мне изменит.
Очень английская внешность и какая-то неанглийская хрупкость. Изысканность и утонченность дорогого китайского фарфора. Высокая, пожалуй, даже слишком, кому-то она могла показаться угловатой, но только не мне. Что действительно в ней поражало, так это нездешняя летучая грация движений. Роскошная бледно-золотистая копна волос — словно у сказочной принцессы, заточенной в неприступной башне. Старая нянька, сжимая гребень в морщинистых руках, расчесывает их в неверном свете свечей, а принцесса тихо дремлет перед зеркалом из полированного серебра, а проснувшись, видит в зеркале свои сны. Такими были волосы Миллисент Крэндалл. Мне довелось лишь раз к ним прикоснуться, но было поздно.
Красивы были и руки Миллисент, и, казалось, в отличие от своей владелицы они об этом догадывались и всегда представлялись под самым выигрышным углом: вот они касаются каминной полки, манжеты небрежно расстегнуты; а вот длинный рукав спадает так безупречно, что даже легкий изгиб не нарушает совершенства линии. Когда Миллисент разливала чай, руки неуловимыми движениями порхали над серебряным сервизом. Кажется, это было в Лондоне, в их узкой унылой гостиной. Снаружи моросило, из окон струился серый дождливый свет, и картины на стенах, какими бы красками ни писали их в действительности, казались такими же серыми. В такой день сияния лишилась бы даже картина Ван Гога — но только не волосы Миллисент.
Сегодня, однако, я взглянул на нее лишь мельком, взмахнул вишневой тросточкой и спросил:
— Думаю, бесполезно звать вас со мною на лодке?
Она слегка улыбнулась. Улыбка означала отказ.
— А где Эдвард? Играет в гольф?
Улыбка Миллисент стала насмешливой.
— Охотится на кроликов с каким-то егерем, познакомился в пабе. Проходу не стало от этих егерей — заполонили все окрестные рощи и поля. Тоже мне охота! Запускают в норы хорьков, вот кролики и выскакивают наружу.
— Да, я слыхал. А потом кровь пьют.
— Это мне впору пить кровь. Ступайте, но не опаздывайте к чаю.
— Должно быть, это и впрямь весело — просидеть здесь в одиночестве до самого вечера. В тихом уголке, слушая жужжание пчел, вдыхая аромат нектаринов. Спокойно дожидаться чаю — целая революция.
Она подняла на меня бледно-голубые английские глаза — не грустные или утомленные, просто слишком долго смотревшие в одну точку.
— Революция? О чем вы?
— Понятия не имею, — признался я честно. — Думал, вы оцените юмор. До вечера.
Неудивительно, что англичане считают нас, американцев, слегка туповатыми.
До озера я добрался в считанные минуты. По размерам английские озера не чета нашим, но здесь были крохотные островки, создававшие иллюзию пространства, а птицы с шумом сновали вокруг или надменно раскачивались на тонких стеблях камыша. Кое-где заросли подступали прямо к серой воде. Тут птицы не водились. Чья-то растрескавшаяся, но не дырявая лодчонка была привязана к бревну короткой веревкой, заскорузлой от времени и остатков краски. Я приставал к островкам. Местные на них не жили, но держали огороды. Иногда какой-нибудь старик, завидев чужака, бросал рыхлить землю и, приложив руку к глазам, настороженно всматривался в меня. Я выкрикивал вежливое, почти английское приветствие. Он не отвечал, ибо был глух и не собирался тратить силы впустую.
Сегодня я устал больше обычного, поэтому решил повернуть назад. Лодка была неповоротливой, как старый амбар, который унесло по разлившейся Миссисипи, а недлинные весла казались короче обычного. К вечеру на воде стало зябко. В просветах между буковыми листьями, откуда-то из иного мира, мелькали желтые проблески.
Я подтащил лодку к бревну за фалинь и распрямился, посасывая ушибленный палец.
Ни топота лошадиных копыт, ни позвякивания колец на конце мундштука я не слышал. То ли виной тому были прошлогодние листья, устилавшие берег, толи ее колдовская власть над благородным животным.
Я распрямился. Она была от меня на расстоянии девяти футов, не больше.
В черной амазонке и белом охотничьем галстуке, она сидела по-мужски на зловещего вида жеребце. Ее черные глаза улыбались. Молодая женщина была необыкновенно хороша. Я никогда раньше ее не встречал.
— Любите кататься на лодке? — осведомилась незнакомка с присущей моим соотечественникам бесцеремонностью, не имеющей ничего общего с простодушием. Судя по голосу, она была певчей птичкой. Американского разлива, сразу видать — хористочка.
Конь покосился на меня налитым кровью глазом, тронул копытом листву и замер, шевеля ухом.
— Ненавижу, — признался я. — Устанешь как черт, все руки в волдырях, а до дома еще три мили.
— Тогда зачем? Вот я всегда делаю только то, что хочу.
Она коснулась шеи жеребца рукой в длинной перчатке — черной, как ее амазонка.
Я пожал плечами:
— Что-то в этом есть. Физические упражнения. Нервы успокаивает. Нагоняет аппетит. Не могу придумать ничего умнее.
— А вы постарайтесь. Вы же американец!
— Я?
— Это очевидно. Стоило мне только увидеть, с какой яростью вы гребете, я сразу догадалась. К тому же акцент.
Наверное, в моем взгляде, обращенном к ее лицу, промелькнуло что-то алчное, но, кажется, это ее не смутило.
— Живете у Крэндаллов, в Бадденхэме, не так ли, мистер Американец? В нашем захолустье сплетни распространяются быстро. Я — леди Лейкенхем, из Лейквью.
Вероятно, что-то в моем лице изменилось — как если бы я вслух воскликнул: «А, та самая!»
Это не ускользнуло от ее внимания. Она вообще была приметливой и, кажется, видела людей насквозь. Как бы то ни было, ничто не шелохнулось в черных бездонных колодцах ее глаз.
— Красивый тюдоровский дом. Я видел издали.
— Взгляните вблизи — зрелище того стоит. Приглашаю на чай. Как вас зовут?
— Парингдон. Джон Парингдон.
— Джон — какое мужественное имя. Впрочем, скучноватое. Что ж, хоть какое-то разнообразие. В течение нашего недолгого знакомства я буду звать вас так. Хватайтесь за стремя, Джон, — несильно, чуть повыше железки.
Я коснулся ремня, жеребец заволновался, но она что-то проворковала ему на ухо, и он послушно побрел к дому, настороженно навострив уши — только кончики подрагивали, когда птичьи стайки проносились над кронами деревьев.
— Какой воспитанный, — заметил я.
— Ромео? Не всегда. Нам попадаются разные люди, верно, Ромео? И наши манеры могут меняться. — Она легко взмахнула коротким хлыстом. — Но вас это не касается, верно?
— Почем знать. Все может статься.
Она рассмеялась. Тогда я еще не сознавал, что смеялась она не часто.
Несколько дюймов отделяло мою ладонь от ее ступни. Сам не знаю почему, но мне захотелось к ней прикоснуться. Показалось, что ей самой этого хочется.
— Ваши манеры тоже весьма похвальны, — сказала она. — Это бросается в глаза.
— Рано судить. Порой они стремительны, как ласточки, а то неповоротливы, как волы в упряжке, однако редко выбирают верное направление.
Хлыст лениво просвистел рядом, не задев ни меня, ни вороного, который меньше всего ждал удара.
— Неужели вы со мной флиртуете?
— Вы наблюдательны.
Виноват во всем был вороной жеребец — внезапно он встал как вкопанный, и моя рука скользнула к ее лодыжке, где и осталась.
Всадница не шелохнулась. Жеребец застыл, как бронзовая статуя. Понятия не имею, как ей это удалось.
Медленно, очень медленно она перевела взгляд на мою руку.
— Вы сделали это намеренно?
— Еще как.
— По крайней мере в смелости вам не откажешь.
Голос ее донесся до меня словно откуда-то издали, точно эхо в лесу. Я затрепетал как лист.
Она медленно наклонилась. Теперь ее лицо оказалось почти вровень с моим. Ни единый мускул громадного конского крупа не дрогнул.
— Я могу сделать три веши, — сказала она. — Угадайте какие.
— Нет ничего проще. Ускакать, огреть меня хлыстом или просто рассмеяться.
— Кажется, я ошибалась… — Ее голос неожиданно сел. — Четыре.
— Ниже, мне не дотянуться до губ, — сказал я.
Глава 2
Дом появился внезапно — на склоне холма, ниже широкого травяного круга, бывшего когда-то римским лагерем. Никакого озера не было и в помине.
Местность поражала невиданной для Англии запущенностью: дом заплетен плющом, высокая трава устилает лужайки. За садом давно не следили, площадки для игры в кегли по колено заросли сорняками.
Сам дом из потемневшего от времени красного кирпича с выступающими тяжелыми окнами представлял собой образчик традиционной архитектуры времен королевы Елизаветы. Окна затянуты паутиной, жирные пауки — вылитые епископы — сонно выглядывали наружу, а остролицые щеголи в разрезных дублетах больше не взирали сквозь стекло сурово и непреклонно, чуждые неброским прелестям английской провинции.
Показались конюшни — заросшие мхом и тоже запущенные. Гном-конюх — ручищи, огромный нос и штаны для верховой езды — выступил из тени и принял поводья.
Она отступила назад, к кирпичной стене, и повернула к дому.
— Это не упадок, — заметила она, когда мы отошли от гнома, — а настоящее убийство. Он знал, как я люблю это место.
— Муж? — спросил я сквозь зубы, с ненавистью.
— Идемте к парадному входу. Лучший вид открывается с лестницы. Там муж особенно постарался. Сейчас вы увидите предмет его гордости.
Перед нами открылось обширное пространство, опоясанное подъездной аллеей. Посередине росли древние дубы. Грубо скошенная трава пожелтела. Дубы отбрасывали на изуродованную лужайку длинные крадущиеся тени, словно черные кривые пальцы ненависти. Тени, бывшие чем-то большим, чем просто сгустками тьмы, как тень в солнечных часах — всегда больше, чем просто тень.
На тихий дребезжащий звук колокольчика появилась старуха — древняя и скособоченная, как и гном. В Англии слуг не нанимают, они переходят по наследству вместе с домом. Старая ведьма без конца бормотала себе под нос на каком-то невразумительном местном диалекте, словно сыпала проклятиями.
Мы вошли внутрь, и хлыст снова взметнулся.
— Перед вами, — начала она (никогда бы не подумал, что ее голос может звучать с такой ненавистью), — его лучшая работа среднего периода, как говорят художники. Вообразите, сэр Генри Лейкенхем, баронет — а баронет это вам не какой-нибудь барон или виконт, — так вот, сэр Генри Лейкенхем, представитель одного из наших древнейших родов, и одна из древнейших в здешних краях лестниц как-то раз встретились при весьма неравных обстоятельствах.
— Хотите сказать, топор оказался нс так древен?
Перед нами открылась парадная лестница — вернее, то, что он нее осталось, — построенная с грандиозным размахом: для королевских особ, окруженных свитой в шелках и бархате, для причудливых теней, пляшущих на громадном деревянном потолке, для побед, триумфов и возвращений и лишь изредка для подъемов и спусков.
Широчайшая лестница несла на себе печать неумолимого времени. Одна только балюстрада стоила, вероятно, целое состояние, но теперь об этом, можно было только догадываться, ибо лестница превратилась в груду корявых, потемневших от времени обломков.
Прошло немало времени, прежде чем я обернулся. При одном упоминании ненавистного имени желудок до сих пор болезненно сжимается.
— Постойте, неужели вы до сих пор…
— О, так и было задумано. Это месть.
Старуха, бормоча, удалилась.
— Что вы сделали?
Она ответила не сразу.
— Я только надеюсь делать это снова и снова — всегда, — и чтобы слухи обо мне доходили до тех мрачных мест, где ему предстоит скитаться, — небрежно проронила она.
— Нельзя так думать! Не стоит…
— Вы мне не верите? Прошу вас, сюда. Взгляните на наших знаменитых — своим отсутствием — Ромни.
Вероятно, мы шли по картинной галерее, о чем свидетельствовали продолговатые бурые пятна на шелковой обивке стен. Наши шаги эхом отдавались от гулкого пыльного пола.
— Скотина! — проронил я, обращаясь к эху и пустоте. — Нет, что за скотина!
— Не притворяйтесь. Неужели вас это так сильно взволновало?
— Сказать по правде, не очень. Я притворяюсь.
За галереей оказалась оружейная. Узкая дверка вела к изящной спирали милой потайной лестнички. Мы поднялись по ней и наконец-то оказались в комнате, хотя бы частично меблированной.
Леди Лейкенхем стянула тяжелую черную шляпу, небрежно тряхнула головой и швырнула перчатки с хлыстом на скамью. Посреди комнаты высилась громадная кровать с балдахином — вероятно, на ней спал еще Карл Второй, и не в одиночку. Рядом стояло трюмо с обычным набором сверкающих бутылочек.
Не глядя по сторонам, она подошла к столику в углу, смешала виски с содовой — теплой, разумеется, — и повернулась ко мне со стаканами в руках.
У нее были сильные руки наездницы, совсем непохожие на изящные скульптурные формы Миллисент Крэндалл. Эти руки могли стиснуть с отчаянной силой, до боли. Удержать охотника над коварной изгородью, споткнувшегося — над зияющей пропастью. Казалось, что руки так сильно — до побелевших костяшек — сжимают стаканы, что хрупкое стекло вот-вот треснет.
Я по-прежнему неподвижно стоял рядом с огромной старинной дверью. Леди Лейкенхем протянула мне виски. От толчка жидкость затанцевала в стакане.
Ее глаза — о, эти неприступные, древние, непостижимые глаза! Они ничего не обещали, просто смотрели внутрь себя. Глаза были словно окно с секретом, открыть которое можно, только зная тайную пружину.
Где-то, в одном английском саду, сладко пах душистый горошек, нежились на припеке нектарины — то был иной аромат, иной мир.
Я неуклюже отвернулся и вставил ключ — размером с разводной — в замок, никак не меньше буфетной дверцы.
Неожиданно замок скрипнул, но мы не рассмеялись. Молча выпили. Не успел я поставить стакан, как она прильнула ко мне так неистово, что я чуть не задохнулся.
Ее кожа была свежа и горяча, словно полевые цветы на жарком весеннем склоне у меня на родине. Губы плавились от страсти. Рот раскрылся, язык жадно впился в мои зубы, а тело непроизвольно содрогнулось.
— Ну же, — пробормотала она задушенным голосом, не отрывая губ, — умоляю…
Остальное угадать нетрудно.
Не помню, во сколько я вернулся в коттедж Крэндаллов. Впоследствии мне пришлось вычислить точное время, но мои подсчеты вряд ли верны. Летом английские сумерки тянутся вечность. Старушка Бесси была на месте — из кухни раздавалось монотонное бурчание, словно муха жужжала в стакане.
Возможно, я даже к чаю не опоздал.
Я сразу пошел в гостиную. То, что я нес в себе, не имело ничего общего с победой или поражением, но в любом случае ему было не место рядом с Миллисент.
Разумеется, она стояла там. Ждала меня, прислонясь к легкой кружевной занавеске — неподвижной, как она сама. В воздухе не было ни ветерка. Казалось, Миллисент простояла так долгие часы. Я почти видел, как угасающий вечерний свет медленно скользит вдоль рук к тени в ложбинке горла.
Она молчала. В ее молчании мне чудилось что-то грозное. Неожиданно раздался ровный, мраморно-гладкий голос:
— Вы ведь любите меня уже три года, Джон?
В ее голосе было столько силы, столько страсти.
— Да, — ответил я. Было слишком поздно придумывать другой ответ.
— Я всегда знала. Вы хотели, чтобы я знала, верно, Джон?
— Наверное, хотел, — ответил я, поразившись хриплому карканью, вырвавшемуся из горла.
Бледно-голубые глаза смотрели безмятежно, как воды пруда под луной.
— Мне нравилось знать, — сказала она.
Я не шелохнулся. Просто стоял, словно врос в пол.
Внезапно в тишине и спокойствии зеленоватых сумерек ее хрупкое тело вздрогнуло от макушки до пят.
Снова наступило молчание. Я ничего не сделал, чтобы прервать его. Наконец она потянулась к потрепанному шнурку. В недрах дома звонок отозвался детским плачем.
— Ну, чаю-то мы всегда можем выпить, — сказала она.
Не помню, как вышел из гостиной, как бесстрашно, ни разу не споткнувшись, одолел лестницу. Я стал другим. Тихому маленькому человечку показали его место, и он легко с этим смирился. Все было кончено, все решили за меня. Человечек не выше двух футов, который беспомощно таращит глаза, когда его хорошенько встряхивают. «Положи его обратно в коробку, дорогая, и отправляйся на конную прогулку».
Наверху, где ступеньки заканчивались, я неожиданно споткнулся — и дверь спальни Эдварда Крэндалла тихо открылась от неведомого сквозняка.
Кровать поражала размерами и высотой — у местных было принято стелить не меньше двух пуховых перин. На кровати, словно собираясь откусить кусок перины, ничком развалился хозяин дома. Накачавшийся под завязку. Пьяный вдрызг. Рановато, даже для него.
Я стоял в неверном свете — уже не полуденном, но еще не вечернем — и смотрел на него. Здоровенный чернявый самец, привыкший побеждать. Надравшийся еще до наступления сумерек.
Ну и черт с ним. Я осторожно закрыл дверь и на цыпочках прокрался к себе в спальню, где умылся — вода ледяная, как наутро после битвы, — и осторожно спустился вниз.
Вопреки ожиданиям стол оказался накрыт. Она сидела за большим блестящим чайником и разливала чай. Рукава были откинуты назад, высоко обнажая белые руки.
— Должно быть, вы устали и сильно проголодались, — заявила она ровным мертвым голосом, напомнившим мне вокзал Виктория военного времени и бесстрастных англичанок у вагонов первого класса: пустые слова, произносимые такими же ровными, такими же мертвыми голосами. Слова, обращенные к родным лицам, которые им не суждено было больше увидеть.
Я взял чашку и половинку сдобной булочки.
— Он наверху. Пьян в доску. Хотя вы наверняка уже знаете.
— Знаю. — Рукав слабо качнулся.
— Уложить его? Или пусть околевает, где свалился?
Голова Миллисент дернулась.
— Джон… — Тон нисколько не изменился — все та же сводящая с ума ровность. — Прежде вы никогда так о нем не говорили.
— Я вообще старался обходить эту тему стороной, — заметил я. — Забавно. Он тоже не рвется со мной побеседовать. Однако я приехал. Люди порой ведут себя очень глупо. У вас тут дивно, но мне пора.
— Джон…
— Какого черта? Сказал же, уезжаю! Как протрезвеет, поблагодарите его от меня за любезное приглашение.
— Джон…
Надо же, назвала меня Джоном третий раз подряд!
— Вам не кажется, что вы ведете себя несколько странно?
— Это моя американская натура пробудилась от долгой спячки.
— Неужели вы так его ненавидите?
— К чему этот надрыв? Наверное, я не слишком хорошо воспитан. Простите старого приятеля — разумеется, я уложу его и отправлюсь подышать вашим славным английским воздухом.
Она больше не слушала. В глазах мелькнула догадка. Миллисент подалась вперед и быстро заговорила, словно опасаясь, что ее прервут:
— Все эта женщина из Лейквью! Леди Лейкенхем. Исчадие ада! Охотница за мужчинами. Они с Эдвардом встречались, а сегодня утром серьезно повздорили. Он в сердцах проболтался мне. Мы были одни в доме. Он так орал, что пролил на себя коньяк. Она ударила его хлыстом по лицу, а ее лошадь сбила Эдварда с ног.
Я перестал ее слышать. Щелчок пальцев — и я одеревенел. Словно события последних часов слились в один короткий миг и я проглотил его, как таблетку. Я чувствовал, как на моем деревянном лице застывает деревянная гримаса.
Даже здесь он меня обошел.
Она замолчала, пристально вглядываясь в меня через стол. Я смотрел на нее. Что мне оставалось? Те же светлые волосы, та же вечная грусть. Замедленные движения, тонкие изгибы предплечий, рук, запястий и скул, некогда сводившие меня с ума, а теперь казавшиеся неверными клочьями рассеявшегося тумана.
Кажется, я протянул чашку и она налила мне чаю.
— Охотничьим хлыстом, только вообразите! И кого — Эдварда! А затем заставила свою громадную лошадь сбить его с ног.
— Громадного жеребца, — уточнил я. — Он топтал Эдварда, как кучу грязного тряпья.
Мне показалось, Миллисент поперхнулась.
— У нее были на то причины, — не унимался я. — Она любит свой дом. Жаль, вы не видели, какой разгром учинил внутри Лейкенхем. Особенно не повезло парадной лестнице. Видите, не только вы несчастливы в браке.
Она и вправду поперхнулась, или я услышал сдавленный смешок? Словно придворный шут затаился за гобеленом, опасаясь гнева грозного короля.
— Я тоже знал ее. Близко.
Ей понадобилось изрядное количество времени, чтобы осознать смысл сказанного. Туземец в травяной хижине на Суматре успел проснуться и отмахать несколько миль по джунглям, всадник одолел бесконечную пустыню, а парусник сразился с дюжиной штормов у мыса Горн, спеша домой с долгожданными вестями.
Ее глаза расширились — громадные и неподвижные мутные зеркала. В них не было ни цвета, ни жизни.
— Он был с нею с утра, а я — после обеда. Разве не… — Я осекся.
Ничего смешного в этом не было.
Я встал.
— Простите. Впрочем, за что? Угодить к ней в сети было так легко. Мне жаль, хотя это пустые слова.
Миллисент тоже встала и медленно обогнула стол. Мы стояли очень близко, но не касались друг друга.
Она дотронулась до моего рукава — так легко, словно бабочка села на ткань. Я медлил стряхнуть ее руку.
Бабочка взлетела и замерла в воздухе. И снова опустилась на рукав.
— Давайте помолчим. — Ее голос был не громче биения легких крыл. — Вы и я, мы все прекрасно понимаем. Слова нам ни к чему.
— Это может случиться с каждым, — сказал я. — Только когда это действительно случается, на душе чертовски муторно.
В ее глазах появилось что-то новое. Взгляд утратил безмятежность и мягкость. Маленькие дверцы приоткрылись, обнажив дальние забытые закоулки. Дверцы, которые были наглухо заперты так давно, так бесконечно давно. Шаркающие шаги звучали в каменных коридорах. Струйка дыма, застигнутая врасплох сквозняком, взвилась вверх и растаяла в воздухе. Мне казалось, я вижу все это в глубине ее глаз. Глупости, конечно.
— Теперь ты мой, — прошептала она, — мой, от макушки до пят.
Ее руки сжали мою голову. Губы, неуклюже прижавшиеся к моему рту, были холоднее арктических льдов.
— Только поднимись наверх и посмотри, как он там, — прошептала она еле слышно.
— Иду, — сказал я, словно солдат с простреленным легким.
Я поднялся наверх, с опаской ощупывая ступеньки ногой, как в былые времена, будто дряхлый старец с хрупкими костями. У себя в спальне я прислонился к двери, перевел дух. Затем натянул пиджак, а остальную одежду запихнул в чемодан и аккуратно захлопнул дверцы шкафа. Я все время прислушивался, словно шалун, боящийся, что его застигнут врасплох.
В тишине, которую я так боялся нарушить, раздались шаги — кто-то поднялся по лестнице, вошел в комнату, вышел, снова спустился вниз. Этот кто-то двигался очень медленно — так же, как ползли мои мысли.
Постепенно стали слышны другие звуки. Из кухни доносилось монотонное старушечье бормотание, припозднившаяся пчела тихо жужжала под окном, на дороге скрипела крестьянская повозка. С чемоданом в руке я тихо-тихо вышел из комнаты.
Дверь спальни Эдварда была распахнута настежь, словно кто-то открыл ее намеренно.
Поставив чемодан на пол, я прислонился к стене и посмотрел на Эдварда. С прошлого раза его поза не изменилась. Как рухнул на высокую постель, обеими ручищами потянул на себя стеганое покрывало, так и провалился в алкогольное забытье.
В серой тишине не раздавалось ни хриплого дыхания, ни храпа, ни сонного бормотания. Я прислушался. Зарывшись лицом в перину, Эдвард не издавал ни звука.
И все же не эта сводящая с ума тишина заставила меня бесшумно, словно хищника, подкрасться к кровати. Его левый безымянный палец, лежавший поверх покрывала. На полдюйма длиннее среднего, хотя должно бы быть наоборот. На кончике безымянного пальца наросла крошечная сосулька свернувшейся крови. Ровно полдюйма.
Алая струйка тянулась от самого горла — неумолимо и беззвучно.
Эдвард умер — умер несколько часов назад.
Глава 3
Словно католический священник, в дни гонений нашедший приют в семье бывшего прихожанина, я бесшумно юркнул в гостиную. Отпер дверь веранды и так же тихо закрыл ее, успев вдохнуть издевательский аромат роз и нектаринов.
Миллисент сидела в кресле, откинувшись на спинку, и неумело курила. Золотистые волосы разметались по подушке. Глаза… Уж не знаю, что застыло в ее глазах, — я был сыт всем этим по горло.
— Где оружие? Револьвер должен быть у него в руке, — сказал я резко. Не грубо, но и не мягко. Все серое английское уныние слетело с меня как шелуха.
Со слабой улыбкой она показала рукой на один из предметов мебели на шатких ножках, полки которых служат исключительно для хранения фаянсовых кружек, украшенных гербом или позолоченной надписью: «На память о Богнор-Реджис».
Я выдвинул резной ящик. Кружки задребезжали.
На розовой кружевной салфетке лежал револьвер «уэбли». Невинный, как нож для рыбы.
Я втянул воздух ноздрями. Пахло кордитом. Револьвера я касаться не стал — пока.
— Значит, вы знали, — сказал я. — Все это время, пока я корчил из себя благовоспитанного идиота, вы знали. Мы чинно пили чай, а из трупа медленно, очень медленно, вытекала кровь. Вы знали, что ваш муж лежит наверху, а кровь по капле струится из раны на горле — через рубашку, вдоль руки, вдоль ладони и, наконец, капает с пальца на пол. Все это время вы знали.
— Он был чудовищем, — сказала она очень спокойно, — мерзким опустившимся чудовищем. Вы и представить себе не можете, через что он заставил меня пройти!
— Пусть так, — сказал я. — Я снисходителен к людям его сорта. Однако сейчас это не важно. На револьвере не должно быть ваших отпечатков. Вы слыхали об отпечатках пальцев?
В моем вопросе не было ни сарказма, ни поддельного участия. Я просто размышлял вслух. Сигарета неуловимым движением исчезла из ее пальцев. Она умела проделывать такие штуки. Теперь она сидела очень прямо, положив руки на подлокотники кресла, — стройная, чуждая всему, утонченная, как рассветная дымка.
— Вы были в доме одна, — начал я. — Старушка Бесси куда-то вышла. Выстрела либо не услышали, либо приняли его за пальбу из охотничьего ружья.
Она рассмеялась. Низким иступленным смехом — похожим на смех другой женщины, откинувшейся на подушки громадной кровати с балдахином.
— Вам-то что? — спросила она, отсмеявшись.
— Почему вы мне сразу не сказали? Над чем вы смеетесь? Думаете, английские законы так забавны? Ведь это вы, именно вы поднялись наверх и открыли дверь настежь, чтобы я не прошел мимо его спальни. Зачем?
— Я люблю вас, — сказала она. — По-своему. Я — холодная женщина, Джон. Разве вы не знали?
— Подозревал, но меня это больше не интересует. Вы не ответили на вопрос.
— Конечно, ваши дела куда важнее.
— Мои дела подождут. Им тысяча лет. Десять тысяч. Они истлевают в своих погребальных пеленах вместе с фараонами. А вот он ждать не будет.
Я безжалостно поднял палец, указывая на второй этаж.
— Как это прекрасно! — вздохнула она. — Давайте не будем опошлять высокую трагедию.
Миллисент нежно провела рукой по своей шее.
— Здесь, в Англии, за это вешают, Джон.
Я смотрел на нее — не ведаю, что она читала в моих глазах.
— О, они продумают все до мелочей, — хладнокровно продолжала она, — казнят с соблюдением всех формальностей и мимолетными сожалениями. Сам начальник тюрьмы с идеальными стрелками на брюках проследит за тем, чтобы все прошло на высшем уровне: четко, обдуманно, аккуратно — совсем как я его застрелила.
Я почти не дышал.
— Так вы все продумали заранее?
Бессмысленный вопрос. Я знал ответ.
— Разумеется. Я давно собиралась его убить. А сегодня Эдвард был особенно гадок. Эта женщина нанесла удар по его самолюбию. Рядом с ней он опускался все ниже. Впрочем, он всегда был мерзавцем. Вот я и не выдержала.
— Однако долго же вы терпели, — сказал я.
Она еле заметно кивнула. Я услышал странный лязгающий звук, который вряд ли смогу описать. Приглушенный и невесомый, он тут же растаял в холодном свете. Звук исходил от ее длинной изысканной шеи.
— Нет, — выдохнул я, — я этого не допущу. Вы сделаете, как я скажу?
Она легким стремительным движением встала и подошла ко мне. Я обнял ее. Поцеловал. Коснулся рукой прекрасных волос.
— Мой рыцарь, — прошептала она. — Ты — мой рыцарь в сияющих доспехах.
— Но как быть с этим? — Я показал на ящик, где лежал пистолет. — Его руки исследуют на наличие следов пороха. При выстреле пороховой газ впитывается в кожу. Нужно что-то придумать.
Она гладила меня по волосам.
— Пусть исследуют, любимый. Пусть обнаружат эти следы. Я вложила пистолет ему в руку. Мой палец лежал на его пальце. Он был так пьян, что не помнил себя.
Она все еще гладила меня по волосам.
— Мой рыцарь в сияющих доспехах.
Теперь уже не я обнимал ее, а она сжимала меня в объятиях. Я медленно, очень медленно, собирал мысли в тугой кулак.
— Мало ли что покажет анализ. Кроме того, ничто не мешает им проверить и ваши руки. Поэтому нам следует сделать две вещи. Вы слушаете меня?
— О мой рыцарь! — Ее глаза сияли.
— Вымойте руки в горячей воде с каким-нибудь едким мылом. Сколько вытерпите, но не переусердствуйте, чтобы с рук не слезла кожа. Второе. Я заберу с собой револьвер. Это собьет их со следа. Вряд ли спустя двое суток анализ окажется положительным. Вы все поняли?
Она бормотала все те же слова, с тем же выражением, а глаза все так же сияли. Ее слабые нежные руки без остановки гладили мои волосы.
Ненависти к ней я не испытывал. Не испытывал и любви. Просто делал то, что требовалось.
Я взял револьвер, завернул его в розовую салфетку, которая успела пропитаться смазкой. Тщательно осмотрел ящик и сунул револьвер в карман.
— Вы спали в разных спальнях, — продолжал я настойчиво. — Он был пьян. Ничего нового, тревожного или необычного. Разумеется, вы слышали выстрел, и, кажется, примерно в это же время, но решили, что он донесся издали. Например, из леса.
Она вцепилась в мою руку. Я должен был подбодрить ее. Ее глаза молили об этом.
— Он успел порядком надоесть вам своим бесконечным пьянством. Чаша терпения переполнилась, и вы оставили его там, где он заснул, до утра, а утром старушка Бесси…
— Нет, только не Бесси, — сказала она с очаровательной твердостью. — Только не бедная старая Бесси.
Возможно, этот благородный жест должен быть растрогать меня, но я остался равнодушен.
— Главное, — невозмутимо продолжил я, — хорошенько вымойте руки, но только не обваритесь. А я заберу с собой пистолет. Справитесь?
Она снова прижалась ко мне неумело и страстно.
— А что потом?
— Потом? — Я тихо вздохнул и, равнодушный к чарам ледяных губ, отстранил ее от себя и навсегда покинул дом Крэндаллов.
Глава 4
Меня не трогали (или не хотели трогать) почти три недели. Неплохо для любителя, особенно в такой густонаселенной стране, как Англия.
Я гнал машину проселками, не зажигая фар. Мне хотелось думать, что между мной и остальным обитаемым миром сотни миль продуваемых ветром пространств. Я тащил чемодан сквозь бесконечные английские пейзажи, мимо полей с лениво пасущимися коровами и унылых деревенских окраин, и ни огонька не рассеивало темноту вокруг.
Добравшись до станции, я сел на поезд до Лондона. Я знал, куда идти. В меблированные комнаты в Блумсбери, к северу от Рассел-сквер. Туда, где селились одни неудачники и где никому не было до меня дела, и меньше всех неряхе хозяйке.
Завтрак — склизкое остывшее месиво — ждал на подносе у двери. На ленч здесь подавали эль, хлеб и сыр. Ужин (если вы из тех, кто ужинает) приходилось добывать самостоятельно. Если случалось возвращаться в пансион за полночь, на вас набрасывались бледные призраки Рассел-сквер. Призраки кружили вдоль чугунных оград, словно один их вид был достаточной защитой от полицейского фонарика. А после воспоминания о перекошенных ртах, изглоданных изнутри остовах и громадных пустых глазницах, в которых давно не было жизни, не давали уснуть всю ночь.
Один из постояльцев играл Баха — чаше и громче, чем хотелось бы, — но кто мог запретить ему эту невинную прихоть?
Был еще одинокий старик с застенчивой сосредоточенной улыбкой и грязными мыслями и двое неповоротливых увальней, возомнивших себя актерами.
Довольно скоро пансион мне опротивел. Я купил рюкзак и отправился бродить по Девонширу. Разумеется, обо мне упоминали в газетах, но скупо. Никаких разоблачений, никаких размытых фотографий, на которых я смахивал бы на армянина-старьевщика. Короткое сообщение о моем исчезновении: возраст, рост, вес, цвет глаз, американец, вероятно, владеет информацией, которая может оказаться полезной властям. Далее шла краткая биография Эдварда Крэндалла, не больше трех строчек — ничего занимательного, еще один состоятельный бездельник, покинувший этот мир.
Меня спасло то, что газеты называли меня американцем. Мой акцент не смущал никого в Блумсбери, а уж в шахтерских краях мне и подавно нечего было опасаться.
Взяли меня в Чегфорде, на границе с Дартмуром. За чаем, разумеется. Я остановился на маленькой ферме — столичный литератор на отдыхе, неразговорчивый, но отлично воспитанный. Большой любитель кошек.
Их было две, черная и белая — упитанные красавицы, разделявшие со мной любовь к девонширским сливкам.
В тот унылый, как тюремный двор, день мы с кошками пили чай в гостиной. В такой день впору повеситься. Серый туман клочьями нависал над грубым утесником, желтевшим на пустошах.
Несмотря на корнуоллское имя, констебль Трессидер был из местных. Он мирно сидел в уголке, распространяя специфический запах полицейской формы. Бояться следовало не его.
Второму было за пятьдесят. Крепко сбитый, как все английские полицейские, — типичный краснолицый гвардеец. Он не выказывал ни грубости, ни высокомерия, сплошные дружелюбие и участие. Краснолицый положил шляпу на край стола и подхватил черную кошку.
— Наконец-то мы нашли вас, сэр. Инспектор Найт, Скотленд-Ярд. Задали вы нам работенку!
— Чай будете? — Я потянулся к колокольчику и облокотился на стену. — Выпейте чаю с убийцей.
Инспектор рассмеялся. Констебль Трессидер не проронил ни звука. Его лицо, закаленное суровыми местными ветрами, ничего не выражало.
— С удовольствием, но давайте не будем торопить события. Никто никого не обвиняет.
Наверное, я побледнел как смерть, но не успел я и глазом моргнуть, как инспектор вскочил с места, схватил с полки бутылку «Дьюарса», плеснул мне в чашку и поднес ее к моим губам. Я глотнул.
На плечо опустилась рука. Уверенно, точно и стремительно, как колибри пикирует на цветок.
Я усмехнулся:
— Придется вам допивать самому. Я не разбавляю чай спиртным.
Констебль пил чай в уголке, инспектор — за столом, поглаживая кошку, растянувшуюся у него на коленях. Все-таки великая вещь субординация.
В тот же вечер я вернулся с ними в Лондон.
Вот, собственно, и все.
Они прекрасно понимали, что прошляпили это дело. Англичане умеют проигрывать с таким видом, будто одержали победу. Зачем я взял с собой револьвер? Она неосторожно дотронулась до него, вот я и запаниковал. Понимаю, так делать не стоило. Отдаю ли я себе отчет в том, что, если бы полиция заподозрила неладное, мне бы ни за что не выйти сухим из воды? О да, разумеется, отдаю и раскаиваюсь в содеянном.
Однако это была внешняя сторона дела. За холодной серой стеной их глаз читались сомнения. Слишком поздно в безжалостных острых умах зародилась мысль, что убитый был так пьян и так глуп, что убийце не составило труда вложить револьвер ему в руку, сказать: «Бах!» — и вялым пальцем жертвы нажать на курок.
Миллисент Крэндалл я встретил в суде — женщину в черном, которую когда-то знал, но успел забыть. Мы не перемолвились ни словом. Эта встреча оказалась последней. Думаю, ей очень пошел бы черный кружевной пеньюар. Наверняка у нее такой есть.
С леди Лейкенхем я повстречался лишь однажды, на Пиккадилли, неподалеку от Грин-парка. С ней были мужчина и собака. Она отослала обоих вперед. Пес походил на овчарку, но гораздо меньших размеров. Мы пожали друг другу руки. Выглядела она сногсшибательно.
Мы стояли посередине тротуара, а англичане методично обтекали нас с двух сторон, как умеют только они.
Ее спокойные глаза были как черный непроницаемый мрамор.
— Что бы я делал без вашей помощи, — сказал я.
— Ерунда, милый. Мы всласть поболтали с помощником комиссара в Скотленд-Ярде. В его кабинете было не продохнуть от виски с содовой.
— Если бы не вы, убийство повесили бы на меня.
— Сегодня, боюсь, ничего не выйдет, — быстро и деловито проговорила она, — а вот завтра… Я остановилась в «Клэридж». Вы придете?
— Непременно, — ответил я. (На следующий день я покидал Англию.) — Значит, вы сшибли его с ног. Мне не следует спрашивать, но ответьте: почему?
Мы стояли на Пиккадилли, рядом с Грин-парком, а вокруг бурлил поток вежливых пешеходов.
— Я сшибла? Как гадко я поступила. Вам невдомек — почему?
Певчая птичка. Спокойная и невозмутимая, как Грин-парк.
— Я догадываюсь. Женщине достаточно улыбнуться, чтобы такой, как он, вообразил, что она готова лечь с ним в постель.
Словно за тысячу миль ветер пустыни принес едва уловимый пряный и резкий аромат ее кожи.
— Завтра, — повторила она. — Около четырех. Даже звонить не обязательно.
— Завтра, — солгал я.
Я смотрел ей вслед, пока она не скрылась из виду. Неподвижный как столб, омываемый потоками англичан, очевидно принимавших меня за каменное изваяние, китайского мудреца или фарфоровую куклу.
Я стоял, а холодный ветер волочил опавшие листья и обрывки газет по жухлым газонам и аккуратным дорожкам Грин-парка к бордюру Пиккадилли.
Наверное, я простоял так целую вечность, глядя в пустоту. Да и на что тут было смотреть?