Дом появился внезапно — на склоне холма, ниже широкого травяного круга, бывшего когда-то римским лагерем. Никакого озера не было и в помине.

Местность поражала невиданной для Англии запущенностью: дом заплетен плющом, высокая трава устилает лужайки. За садом давно не следили, площадки для игры в кегли по колено заросли сорняками.

Сам дом из потемневшего от времени красного кирпича с выступающими тяжелыми окнами представлял собой образчик традиционной архитектуры времен королевы Елизаветы. Окна затянуты паутиной, жирные пауки — вылитые епископы — сонно выглядывали наружу, а остролицые щеголи в разрезных дублетах больше не взирали сквозь стекло сурово и непреклонно, чуждые неброским прелестям английской провинции.

Показались конюшни — заросшие мхом и тоже запущенные. Гном-конюх — ручищи, огромный нос и штаны для верховой езды — выступил из тени и принял поводья.

Она отступила назад, к кирпичной стене, и повернула к дому.

— Это не упадок, — заметила она, когда мы отошли от гнома, — а настоящее убийство. Он знал, как я люблю это место.

— Муж? — спросил я сквозь зубы, с ненавистью.

— Идемте к парадному входу. Лучший вид открывается с лестницы. Там муж особенно постарался. Сейчас вы увидите предмет его гордости.

Перед нами открылось обширное пространство, опоясанное подъездной аллеей. Посередине росли древние дубы. Грубо скошенная трава пожелтела. Дубы отбрасывали на изуродованную лужайку длинные крадущиеся тени, словно черные кривые пальцы ненависти. Тени, бывшие чем-то большим, чем просто сгустками тьмы, как тень в солнечных часах — всегда больше, чем просто тень.

На тихий дребезжащий звук колокольчика появилась старуха — древняя и скособоченная, как и гном. В Англии слуг не нанимают, они переходят по наследству вместе с домом. Старая ведьма без конца бормотала себе под нос на каком-то невразумительном местном диалекте, словно сыпала проклятиями.

Мы вошли внутрь, и хлыст снова взметнулся.

— Перед вами, — начала она (никогда бы не подумал, что ее голос может звучать с такой ненавистью), — его лучшая работа среднего периода, как говорят художники. Вообразите, сэр Генри Лейкенхем, баронет — а баронет это вам не какой-нибудь барон или виконт, — так вот, сэр Генри Лейкенхем, представитель одного из наших древнейших родов, и одна из древнейших в здешних краях лестниц как-то раз встретились при весьма неравных обстоятельствах.

— Хотите сказать, топор оказался нс так древен?

Перед нами открылась парадная лестница — вернее, то, что он нее осталось, — построенная с грандиозным размахом: для королевских особ, окруженных свитой в шелках и бархате, для причудливых теней, пляшущих на громадном деревянном потолке, для побед, триумфов и возвращений и лишь изредка для подъемов и спусков.

Широчайшая лестница несла на себе печать неумолимого времени. Одна только балюстрада стоила, вероятно, целое состояние, но теперь об этом, можно было только догадываться, ибо лестница превратилась в груду корявых, потемневших от времени обломков.

Прошло немало времени, прежде чем я обернулся. При одном упоминании ненавистного имени желудок до сих пор болезненно сжимается.

— Постойте, неужели вы до сих пор…

— О, так и было задумано. Это месть.

Старуха, бормоча, удалилась.

— Что вы сделали?

Она ответила не сразу.

— Я только надеюсь делать это снова и снова — всегда, — и чтобы слухи обо мне доходили до тех мрачных мест, где ему предстоит скитаться, — небрежно проронила она.

— Нельзя так думать! Не стоит…

— Вы мне не верите? Прошу вас, сюда. Взгляните на наших знаменитых — своим отсутствием — Ромни.

Вероятно, мы шли по картинной галерее, о чем свидетельствовали продолговатые бурые пятна на шелковой обивке стен. Наши шаги эхом отдавались от гулкого пыльного пола.

— Скотина! — проронил я, обращаясь к эху и пустоте. — Нет, что за скотина!

— Не притворяйтесь. Неужели вас это так сильно взволновало?

— Сказать по правде, не очень. Я притворяюсь.

За галереей оказалась оружейная. Узкая дверка вела к изящной спирали милой потайной лестнички. Мы поднялись по ней и наконец-то оказались в комнате, хотя бы частично меблированной.

Леди Лейкенхем стянула тяжелую черную шляпу, небрежно тряхнула головой и швырнула перчатки с хлыстом на скамью. Посреди комнаты высилась громадная кровать с балдахином — вероятно, на ней спал еще Карл Второй, и не в одиночку. Рядом стояло трюмо с обычным набором сверкающих бутылочек.

Не глядя по сторонам, она подошла к столику в углу, смешала виски с содовой — теплой, разумеется, — и повернулась ко мне со стаканами в руках.

У нее были сильные руки наездницы, совсем непохожие на изящные скульптурные формы Миллисент Крэндалл. Эти руки могли стиснуть с отчаянной силой, до боли. Удержать охотника над коварной изгородью, споткнувшегося — над зияющей пропастью. Казалось, что руки так сильно — до побелевших костяшек — сжимают стаканы, что хрупкое стекло вот-вот треснет.

Я по-прежнему неподвижно стоял рядом с огромной старинной дверью. Леди Лейкенхем протянула мне виски. От толчка жидкость затанцевала в стакане.

Ее глаза — о, эти неприступные, древние, непостижимые глаза! Они ничего не обещали, просто смотрели внутрь себя. Глаза были словно окно с секретом, открыть которое можно, только зная тайную пружину.

Где-то, в одном английском саду, сладко пах душистый горошек, нежились на припеке нектарины — то был иной аромат, иной мир.

Я неуклюже отвернулся и вставил ключ — размером с разводной — в замок, никак не меньше буфетной дверцы.

Неожиданно замок скрипнул, но мы не рассмеялись. Молча выпили. Не успел я поставить стакан, как она прильнула ко мне так неистово, что я чуть не задохнулся.

Ее кожа была свежа и горяча, словно полевые цветы на жарком весеннем склоне у меня на родине. Губы плавились от страсти. Рот раскрылся, язык жадно впился в мои зубы, а тело непроизвольно содрогнулось.

— Ну же, — пробормотала она задушенным голосом, не отрывая губ, — умоляю…

Остальное угадать нетрудно.

Не помню, во сколько я вернулся в коттедж Крэндаллов. Впоследствии мне пришлось вычислить точное время, но мои подсчеты вряд ли верны. Летом английские сумерки тянутся вечность. Старушка Бесси была на месте — из кухни раздавалось монотонное бурчание, словно муха жужжала в стакане.

Возможно, я даже к чаю не опоздал.

Я сразу пошел в гостиную. То, что я нес в себе, не имело ничего общего с победой или поражением, но в любом случае ему было не место рядом с Миллисент.

Разумеется, она стояла там. Ждала меня, прислонясь к легкой кружевной занавеске — неподвижной, как она сама. В воздухе не было ни ветерка. Казалось, Миллисент простояла так долгие часы. Я почти видел, как угасающий вечерний свет медленно скользит вдоль рук к тени в ложбинке горла.

Она молчала. В ее молчании мне чудилось что-то грозное. Неожиданно раздался ровный, мраморно-гладкий голос:

— Вы ведь любите меня уже три года, Джон?

В ее голосе было столько силы, столько страсти.

— Да, — ответил я. Было слишком поздно придумывать другой ответ.

— Я всегда знала. Вы хотели, чтобы я знала, верно, Джон?

— Наверное, хотел, — ответил я, поразившись хриплому карканью, вырвавшемуся из горла.

Бледно-голубые глаза смотрели безмятежно, как воды пруда под луной.

— Мне нравилось знать, — сказала она.

Я не шелохнулся. Просто стоял, словно врос в пол.

Внезапно в тишине и спокойствии зеленоватых сумерек ее хрупкое тело вздрогнуло от макушки до пят.

Снова наступило молчание. Я ничего не сделал, чтобы прервать его. Наконец она потянулась к потрепанному шнурку. В недрах дома звонок отозвался детским плачем.

— Ну, чаю-то мы всегда можем выпить, — сказала она.

Не помню, как вышел из гостиной, как бесстрашно, ни разу не споткнувшись, одолел лестницу. Я стал другим. Тихому маленькому человечку показали его место, и он легко с этим смирился. Все было кончено, все решили за меня. Человечек не выше двух футов, который беспомощно таращит глаза, когда его хорошенько встряхивают. «Положи его обратно в коробку, дорогая, и отправляйся на конную прогулку».

Наверху, где ступеньки заканчивались, я неожиданно споткнулся — и дверь спальни Эдварда Крэндалла тихо открылась от неведомого сквозняка.

Кровать поражала размерами и высотой — у местных было принято стелить не меньше двух пуховых перин. На кровати, словно собираясь откусить кусок перины, ничком развалился хозяин дома. Накачавшийся под завязку. Пьяный вдрызг. Рановато, даже для него.

Я стоял в неверном свете — уже не полуденном, но еще не вечернем — и смотрел на него. Здоровенный чернявый самец, привыкший побеждать. Надравшийся еще до наступления сумерек.

Ну и черт с ним. Я осторожно закрыл дверь и на цыпочках прокрался к себе в спальню, где умылся — вода ледяная, как наутро после битвы, — и осторожно спустился вниз.

Вопреки ожиданиям стол оказался накрыт. Она сидела за большим блестящим чайником и разливала чай. Рукава были откинуты назад, высоко обнажая белые руки.

— Должно быть, вы устали и сильно проголодались, — заявила она ровным мертвым голосом, напомнившим мне вокзал Виктория военного времени и бесстрастных англичанок у вагонов первого класса: пустые слова, произносимые такими же ровными, такими же мертвыми голосами. Слова, обращенные к родным лицам, которые им не суждено было больше увидеть.

Я взял чашку и половинку сдобной булочки.

— Он наверху. Пьян в доску. Хотя вы наверняка уже знаете.

— Знаю. — Рукав слабо качнулся.

— Уложить его? Или пусть околевает, где свалился?

Голова Миллисент дернулась.

— Джон… — Тон нисколько не изменился — все та же сводящая с ума ровность. — Прежде вы никогда так о нем не говорили.

— Я вообще старался обходить эту тему стороной, — заметил я. — Забавно. Он тоже не рвется со мной побеседовать. Однако я приехал. Люди порой ведут себя очень глупо. У вас тут дивно, но мне пора.

— Джон…

— Какого черта? Сказал же, уезжаю! Как протрезвеет, поблагодарите его от меня за любезное приглашение.

— Джон…

Надо же, назвала меня Джоном третий раз подряд!

— Вам не кажется, что вы ведете себя несколько странно?

— Это моя американская натура пробудилась от долгой спячки.

— Неужели вы так его ненавидите?

— К чему этот надрыв? Наверное, я не слишком хорошо воспитан. Простите старого приятеля — разумеется, я уложу его и отправлюсь подышать вашим славным английским воздухом.

Она больше не слушала. В глазах мелькнула догадка. Миллисент подалась вперед и быстро заговорила, словно опасаясь, что ее прервут:

— Все эта женщина из Лейквью! Леди Лейкенхем. Исчадие ада! Охотница за мужчинами. Они с Эдвардом встречались, а сегодня утром серьезно повздорили. Он в сердцах проболтался мне. Мы были одни в доме. Он так орал, что пролил на себя коньяк. Она ударила его хлыстом по лицу, а ее лошадь сбила Эдварда с ног.

Я перестал ее слышать. Щелчок пальцев — и я одеревенел. Словно события последних часов слились в один короткий миг и я проглотил его, как таблетку. Я чувствовал, как на моем деревянном лице застывает деревянная гримаса.

Даже здесь он меня обошел.

Она замолчала, пристально вглядываясь в меня через стол. Я смотрел на нее. Что мне оставалось? Те же светлые волосы, та же вечная грусть. Замедленные движения, тонкие изгибы предплечий, рук, запястий и скул, некогда сводившие меня с ума, а теперь казавшиеся неверными клочьями рассеявшегося тумана.

Кажется, я протянул чашку и она налила мне чаю.

— Охотничьим хлыстом, только вообразите! И кого — Эдварда! А затем заставила свою громадную лошадь сбить его с ног.

— Громадного жеребца, — уточнил я. — Он топтал Эдварда, как кучу грязного тряпья.

Мне показалось, Миллисент поперхнулась.

— У нее были на то причины, — не унимался я. — Она любит свой дом. Жаль, вы не видели, какой разгром учинил внутри Лейкенхем. Особенно не повезло парадной лестнице. Видите, не только вы несчастливы в браке.

Она и вправду поперхнулась, или я услышал сдавленный смешок? Словно придворный шут затаился за гобеленом, опасаясь гнева грозного короля.

— Я тоже знал ее. Близко.

Ей понадобилось изрядное количество времени, чтобы осознать смысл сказанного. Туземец в травяной хижине на Суматре успел проснуться и отмахать несколько миль по джунглям, всадник одолел бесконечную пустыню, а парусник сразился с дюжиной штормов у мыса Горн, спеша домой с долгожданными вестями.

Ее глаза расширились — громадные и неподвижные мутные зеркала. В них не было ни цвета, ни жизни.

— Он был с нею с утра, а я — после обеда. Разве не… — Я осекся.

Ничего смешного в этом не было.

Я встал.

— Простите. Впрочем, за что? Угодить к ней в сети было так легко. Мне жаль, хотя это пустые слова.

Миллисент тоже встала и медленно обогнула стол. Мы стояли очень близко, но не касались друг друга.

Она дотронулась до моего рукава — так легко, словно бабочка села на ткань. Я медлил стряхнуть ее руку.

Бабочка взлетела и замерла в воздухе. И снова опустилась на рукав.

— Давайте помолчим. — Ее голос был не громче биения легких крыл. — Вы и я, мы все прекрасно понимаем. Слова нам ни к чему.

— Это может случиться с каждым, — сказал я. — Только когда это действительно случается, на душе чертовски муторно.

В ее глазах появилось что-то новое. Взгляд утратил безмятежность и мягкость. Маленькие дверцы приоткрылись, обнажив дальние забытые закоулки. Дверцы, которые были наглухо заперты так давно, так бесконечно давно. Шаркающие шаги звучали в каменных коридорах. Струйка дыма, застигнутая врасплох сквозняком, взвилась вверх и растаяла в воздухе. Мне казалось, я вижу все это в глубине ее глаз. Глупости, конечно.

— Теперь ты мой, — прошептала она, — мой, от макушки до пят.

Ее руки сжали мою голову. Губы, неуклюже прижавшиеся к моему рту, были холоднее арктических льдов.

— Только поднимись наверх и посмотри, как он там, — прошептала она еле слышно.

— Иду, — сказал я, словно солдат с простреленным легким.

Я поднялся наверх, с опаской ощупывая ступеньки ногой, как в былые времена, будто дряхлый старец с хрупкими костями. У себя в спальне я прислонился к двери, перевел дух. Затем натянул пиджак, а остальную одежду запихнул в чемодан и аккуратно захлопнул дверцы шкафа. Я все время прислушивался, словно шалун, боящийся, что его застигнут врасплох.

В тишине, которую я так боялся нарушить, раздались шаги — кто-то поднялся по лестнице, вошел в комнату, вышел, снова спустился вниз. Этот кто-то двигался очень медленно — так же, как ползли мои мысли.

Постепенно стали слышны другие звуки. Из кухни доносилось монотонное старушечье бормотание, припозднившаяся пчела тихо жужжала под окном, на дороге скрипела крестьянская повозка. С чемоданом в руке я тихо-тихо вышел из комнаты.

Дверь спальни Эдварда была распахнута настежь, словно кто-то открыл ее намеренно.

Поставив чемодан на пол, я прислонился к стене и посмотрел на Эдварда. С прошлого раза его поза не изменилась. Как рухнул на высокую постель, обеими ручищами потянул на себя стеганое покрывало, так и провалился в алкогольное забытье.

В серой тишине не раздавалось ни хриплого дыхания, ни храпа, ни сонного бормотания. Я прислушался. Зарывшись лицом в перину, Эдвард не издавал ни звука.

И все же не эта сводящая с ума тишина заставила меня бесшумно, словно хищника, подкрасться к кровати. Его левый безымянный палец, лежавший поверх покрывала. На полдюйма длиннее среднего, хотя должно бы быть наоборот. На кончике безымянного пальца наросла крошечная сосулька свернувшейся крови. Ровно полдюйма.

Алая струйка тянулась от самого горла — неумолимо и беззвучно.

Эдвард умер — умер несколько часов назад.