I

сли когда-нибудь, милый читатель, ты попадешь в окружной городок В., прошу тебя, загляни ко мне. Не побрезгуй осиротевшей старушкой, которая рада видеть у себя новых людей и готова рассказывать об удивительных событиях своей жизни всякому, кто согласится терпеливо выслушивать женскую болтовню.

Жилище мое ты найдешь без труда. Это одноэтажный домишко, ветхий и невзрачный, с покосившимися и осевшими от дряхлости стенами. В дождливую пору под слоями извести над дверью проступает надпись:

МУКА, КРУПЫ

ДЕНАТУРАТ

БАКАЛЕЯ

ИГРАЛЬНЫЕ КАРТЫ

ПРОВЕРКА БИЛЕТОВ ИМП.-КОР.   {60} ЛОТЕРЕИ

ШВАБРЫ ИЗ РИСОВОЙ СОЛОМЫ

А ТАКЖЕ

ПРОДАЖА КНУТОВ

Стоит мой домик на улице, которую с давних времен зовут Переполошной. Поначалу-то она была Костельной — в конце ее ты увидишь пеструю лужайку, на которой стоит костел святых Косьмы и Дамиана. Но местные жители такого названия не помнят. В народе улочку окрестили Переполошной, потому как она сбегает с крутого склона вниз, точно всполошенное стадо.

Да и Костельной она была лишь поначалу, с тех пор ей частенько приходилось менять названия. В годы бурных политических событий ее именовали улицей Декларации , позже, когда пассивное сопротивление наших представителей было сломлено, она стала называться улицей Вацлава Бенеша-Тршебизского . А совсем недавно ее окрестили проспектом Освобождения . Но мои земляки не признают ни одного из этих названий и упорно придерживаются старого. И посему, если ты, читатель, захочешь меня найти, спрашивай Переполошную улицу, дом тридцать семь, барышню Гедвику Шпинарову.

Обыкновенно я сижу у окна, скрытая от посторонних взоров розовыми и голубыми шарами гортензий, и смотрю на улицу. Немало людей пройдет мимо меня за день, но я не узнаю́ их. Я как тот мальчик из сказки, которого в ночь на страстную пятницу поглотила разверзшаяся скала и выпустила лишь через сто лет. Всех я пережила, но пришло время и мне присоединиться к моим дорогим усопшим.

Когда глаза мои устают от мельтешения за окнами, я перевожу их на противоположную стену комнаты, где висит портрет моего первого папеньки Доминика Шпинара. Тут я забываюсь, и чудится мне, будто я слышу глухие удары, доносившиеся прежде со двора, когда там работал папенька. Он был бондарем, делал бочки для здешней пивоварни, а заодно и деревянную кухонную утварь, которую потом продавал на ярмарке.

Вижу его суровое, худое, никогда не улыбающееся лицо, его согнутую, словно лук, спину. Вот он ходит по дому, вздыхает и бормочет: «Ох, суета сует, доколь ты будешь властвовать над нами?» Мысль его блуждала где-то вдалеке от нашей бренной жизни, охотнее склоняясь к наукам и благочестию. Слыл он ревностным католиком, но, пожалуй, в своей набожности был чрезмерно нетерпим. А посему предпочитал общество малоземельного крестьянина Ротганзла, белобородого молчаливого старца, да канатного мастера Ежека; оба были «чешские братья» . Так втроем они и сиживали на лавочке перед домом, беседуя о религии. Их роднило глубочайшее презрение к мирской суете. Вот когда папенька бывал разговорчив! Он рассуждал о небесных светилах, об их незримых путях, неподвластных людскому разуму, о бездонных высях, пред коими трепещет и смиряется гордыня человеческая. Ни мне, ни брату Людвику, который был двумя годами старше меня, шалить не дозволялось; мы обязаны были присутствовать при этих глубокомысленных беседах. Как пугали нас папенькины рассказы о греческих мудрецах и их деяниях! Частенько все эти Эмпедоклы  и Сократы являлись нам во сне, и мы с громким плачем просыпались.

Папенька был умелый мастер, но чудак. Разложит, бывало, на рынке товар, а сам сидит и размышляет. Остановится около него крестьянин, спрашивает:

— Сколько просите за эту кадочку, пан Шпинар?

Отец не отвечает, смотрит в землю и шевелит губами.

— Сколько, говорю, просите…— снова начинает покупатель.

— Не суесловь, сосед,— перебивает его папенька.— Скажи лучше, откуда ты?

— Из Долан,— отвечает крестьянин, которому странности моего отца уже известны.

— Коли из Долан, отойди от моего товару. Никому из доланских я своих кадочек не продаю, ибо все вы развращены. Предаетесь блуду, чураетесь слова божьего… Слыхивал я также, будто средь доланских и пьяниц немало…

Крестьянин растерянно оглаживает бороду и поддакивает:

— Так-то оно так… всякие люди бывают. Есть и в Доланах пьяницы… Сказать по правде, кое-кто даже браконьерствует. Сам староста у нас порядочный сукин сын. Да только… Я-то человек честный, про меня вы ничего худого не услышите, пан Шпинар. Мне вы продать можете, я не только что заплачу, еще и спасибо по-христиански скажу. Ну, так сколько вам за ту кадочку?

— А Символ веры знаешь?

— Знаю.

— Валяй.

Голосом прилежного школяра крестьянин бубнит «Верую».

— Хорошо,— хвалит папенька,— за это получишь кадочку. Выбирай, не торгуйся, не докучай мне пустыми словами, да и ступай с богом…

Покупатель берет товар и, нерешительно потоптавшись, словно послушная овечка, уходит.

Вот какой торговец был наш папенька.

Случалось, он узнавал среди покупателей бывшего солдата. Напомню вам, что некогда он дослужился до сержантского звания и был этим безмерно горд.

Подходит этакий долговязый бородач.

— Мне бы,— говорит,— ушат.

Папенька меряет покупателя суровым взглядом и молчит.

— Ушат…— повторяет тот.

— Пехотинец Динибил! — командует папенька.

Покупатель щелкает каблуками, вытягивается в струнку и гаркает: «Hier!» 

— Пехотинец Динибил,— хмуро вопрошает папенька,—не знаете устава?

Динибил прикладывает пальцы к полям шляпы и по-военному отчеканивает:

— Осмелюсь доложить, пехотинец Динибил явился за покупками!

— Чего желаешь?

— Осмелюсь доложить, пехотинец Динибил явился за ушатом!

— А обучен ли ты воинским приемам?

— Так точно!

— Сейчас увидим,— говорит папенька и протягивает покупателю грабли. Вокруг собираются зеваки. Разыгрывается обычное представление.

Динибил замирает по стойке «смирно», грабли — в положении «К ноге!».

— Schul — tert!  — подает команду папенька.

Динибил производит с граблями несколько четких манипуляций.

— Marschieren Direktion der rauchende Komin — Glied — Marsch! 

Динибил, чеканя шаг, марширует в указанном направлении.

— Сомкнуть ряды, приветствовать, мерзавцы, не то схлопочете по мордасам! — командует отец воображаемым отделением.— Динибил, я тебе покажу, где раки зимуют. Rechts schwenken… 

Динибил лезет из кожи вон, старается вовсю, пот ручьями стекает по его бородатой физиономии.

Наконец сержант устало командует:

— Ruht! 

После строевой подготовки обычно следует теоретическая часть.

— Кто твои начальники? — вопрошает командир.

— Мои начальники — пан ефрейтор Нога, пан капрал Безинка, швармфира  пан сержант Шпинар, цимркомандант  пан фельдфебель Главачек, динстфирендер  пан лейтенант Клофанда, цукскомандант  пан капитан Ратхаузский, компаникомандант  пан обер-лейтенант Якиш, батальонскомандант пан обрст  фон Цейнингер, региментскомандант… 

Динибил запнулся, силится припомнить.

— Ну, как бригадного-то генерала звать? — нетерпеливо спрашивает папенька.

— Генерала… как бишь его… мне еще влетело за то, что я не мог запомнить…

— Seine Exzellenz…  — подсказывает отец.

— Seine Exzellenz Herr Feldmarschalleutnant von… 

— Меценцёффи.

— Вот, вот. Меценцёффи… Чертова фамилия! И не выговоришь. Из-за нее меня на две недели лишили увольнительной…

И оба бывших вояки погружаются в воспоминания. Расходятся нескоро. Динибил уносит ушат, доложив по форме, что «отбывает домой».

Стоит ли удивляться, что зарабатывал наш папенька не слишком много и, не будь матушки, семья, возможно, сидела бы без хлеба. По счастью, мать наша была женщина практичная, умела прокормить своих детей да, наверное, прокормила бы и двух таких благочестивых сержантов, как наш папенька. Весьма скоро она поняла, что с папенькиных доходов не разживешься, и сама завела торговлю бакалеей.

Вижу ее как сейчас. Маленькая, юркая, как куропатка, всегда в добром расположении духа. Сама делала закупки, сама обслуживала многочисленных клиентов. Жаль, рано мы ее потеряли…

Матушкино лицо я едва помню. Неясно представляю себе маленькую румяную женщину, которая целый день, как птичка, без устали прыгает, добывая птенцам пропитание. Она была полной противоположностью строгому и ворчливому отцу. И никак было не понять, что их соединило. Позднее мне рассказывали, будто папенька был так же суров и смолоду… Трудно вообразить, как он объяснялся в любви, как ухаживал за матушкой. Может, старался описать словами все, что чувствовал? Или в минуты, когда другие бывают страстными и пылкими, наставлял ее на путь истинный? Полагаю, папенька и женился-то лишь для того, чтобы иметь благодарную слушательницу. Ведь чужие люди не больно любят выслушивать проповеди тех, кому это не положено по сану.

Когда матушка умерла, мне было семь лет, а Людвичку девять. Я была еще слишком мала, чтобы осознать всю горечь утраты. Моя детская головка была более занята тем, что наше жилище вдруг наполнилось незнакомыми людьми и нас под музыку повели к тому таинственному месту, где спят мертвые. Мне нравились кони, везущие траурный катафалк, и черные султаны на их головах, я не могла отвести глаз от золотых позументов на форменной одежде служащих похоронного бюро.

Наш дом опустел, в нем повеяло холодом. Мы жили в угрюмой, пугающей тишине. Лежу, бывало, в кроватке и прислушиваюсь к странным звукам, рожденным тьмой и одиночеством. И кажется, будто в углах затаилось что-то мохнатое, темное и издает прерывистые, жалобные звуки. Пользуясь отсутствием хозяйки, мебель без стеснения поскрипывает. Мой детский сон полон ужасов, неясных и зловещих призраков.

После матушкиной смерти папенька совершенно растерялся, точно жук, угодивший в лужу. Работа валилась у него из рук. Часами он тоскливо сидел во дворе или беспокойно обходил дом. Поначалу у нас толклось множество женщин — каких-то тетушек и двоюродных сестер. Но вскоре они перессорились, осталась одна, высокая тучная старуха, которая вела папенькино хозяйство. Она была сварлива и скупа, в особенности экономила на масле, повторяя, что нужно помнить о завтрашнем дне. Время, когда она была нашей домоправительницей, Людвичек и поныне называет периодом подогретой и разбавленной похлебки.

И дети старались улизнуть из дому, где их томила пустота. Местом наших игр стало кладбище, на котором покоилась матушка. Над ее могилой возвышался простой памятник из песчаника, и Людвичек, уже умевший складывать из букв слова, читал мне по слогам:

Здесь покоится

ВЕРОНИКА ШПИНАРОВА

Род. 1825, умерла в 1850 г.

II

Но вот в нашем доме настали перемены. Предвестием их было появление каких-то мужчин и женщин; бойкие и языкастые, они вертелись вокруг папеньки и надолго запирались с ним в комнате. Сам он тоже изменился. Стал заботиться о своей внешности. Часто сажал нас к себе на колени и спрашивал, хотим ли мы новую матушку. А поскольку детский ум всегда жаждет чего-то нового, мы радостно соглашались: да, да, хотим…

Вскоре тучная старуха оставила наш дом, сердито выкрикивая, что никогда не видела здесь благодарности, и призывая на голову отца гнев божий. И сразу же у нас появилась новая матушка. Однажды перед нашей дверью остановилась повозка. Двое здоровенных мужчин сгрузили с нее разные шкафы, сундуки, ящики, а вслед за ними — высокую, плечистую женщину. Потом они утерли пот, взяли деньги и уехали, пожелав плечистой женщине счастья и семейного благополучия.

Отец велел нам поцеловать ее ручку. Людвичек заупрямился, а я стыдливо спряталась за папенькины фалды.

— Это ваша новая матушка,— сказал отец.

Она обвела нас бесцветным взглядом — у нее были большие, на выкате глаза — и произнесла голосом, который скорее подошел бы жандарму:

— Ну и воспитаньице у них!

Папенька стал извиняться — мол, мы сироты, воспитывать было некому…

— Ладно,— строго заметила новая матушка,— ужо я их воспитаю.

Это прозвучало леденящей угрозой. И верно, некоторое время она учила нас подходить к ручке и благовоспитанно здороваться. Но, не добившись успеха, махнула на все рукой.

— Испорченные дети! — сетовала она.— Никакой радости от них не будет…

Дети тоже не видели от новой матушки особой радости. Она была из породы тех женщин, которые еще смолоду выглядят так, словно им на роду написано помереть в старых девах. И все же в конце концов выходят замуж, но лишь когда от их былого целомудрия останется одна пресная добродетель.

Была у новой матушки страсть к бесконечному, лихорадочному вязанью — на спицах и крючком. Всю душу вкладывала она в фантастические цветы и орнаменты. Ненавидела всякое движение и обожала жирную, сладкую пищу. Вечно от нее исходил наводящий скуку запах мятного печенья. Но более всего любила она грустить. Всей душой предавалась печальным думам; неподвижно сидя, вперяла унылый взгляд в пространство и роняла сладостно облегчающие слезы.

— Ах, какая горькая досталась мне доля,— сокрушалась она.— И зачем я, несчастная, взяла в мужья человека с двумя детьми? Все мои заботы и труды пойдут прахом. Всегда-то я буду для них злой мачехой! Мамочка моя родимая, отчего не послушалась я твоих советов?! — восклицала она, забывая, что нет у нее никакой мамочки, чьим добрым советам она могла бы следовать.

Несмотря на скорбные думы, она все толстела и дышала все тяжелее. Любое движение становилось ей в тягость. Утром она любила понежиться в постели, вставала поздно и со вздохами добиралась до кресла, где, растрепанная, неубранная, проводила весь день.

Папенька совсем переменился. Забыл про свою строгость и пытался развлечь супругу разными шуточками. Нам, детям, напоминал, чтобы мы почитали новую матушку.

— Она пожертвовала собой ради вас,— повторял отец.— Отдала вам свои лучшие годы.

А сам забросил рассуждения о религии и философствования о жизни и смерти. Ибо все это могут себе позволить лишь люди обеспеченные. Папеньке же теперь приходилось удвоить усилия, чтобы прокормить и нас, и жену. Он трудился в поте лица, с утра до ночи метался в поисках заработка. При этом он еще должен был вести хозяйство. Нужда научила его и стряпать, ибо, пребывая в постоянной печали, матушка не могла думать о таких мелочах. Утром папенька подавал ей кофе в постель, а вечером с рабской преданностью убаюкивал свою госпожу поучительными историями и меланхоличными песнями. Встанет возле матушкиной постели и затянет ее любимую:

Как вернулся молодец в родную сторону, надоело мыкать горе одному. Он принес своей возлюбленной цветы, розы алые небесной красоты…

Куплет:

Что же плачешь ты, о чем вздохнула вдруг, или жаль тебе цветов, любезный друг? Ах, печаль меня совсем лишила сна, ведь была тебе я, милый, неверна…

пелся уже под громкий храп матушки, погружавшейся в глубокий сон без сновидений. Тогда папенька на цыпочках уходил во двор, чтобы наколоть на завтра дров…

Хоть я была тогда совсем маленькой, но и мне приходилось помогать по хозяйству. Очень уж я жалела измученного и заторканного папеньку и относилась к своим обязанностям с недетской серьезностью. А работы было хоть отбавляй, ибо у нас поднялся новый переполох: матушка родила двойню.

Назвали их Леопольд и Бенедикт.

С появлением двойни унылая тишина в нашем доме сменилась шумом и суетой. Рождение, как и смерть, привлекает множество людей, и теперь наше жилище наполнилось матушкиными родственницами, почитавшими своим долгом поддержать ее в сей тяжкий час.

Матушка лежала в белых перинах со сладкой печалью на лице, окруженная тетушками и кузинами, словно государыня своими фрейлинами. Одна подает ей освежающее питье, другая, сочувственно повздыхав, стирает с ее чела пот. Будто мышки, снуют они по дому, постукивая каблучками и выставляя на всеобщее обозрение свою озабоченность. Папенька тоже хочет участвовать в общих хлопотах, но его гоняют из угла в угол. Дают понять, что он и без того всему виной и должен быть тише воды, ниже травы. Мы, дети, стараемся ускользнуть из дому, нам-то давно известно, что мы в доме только помеха.

Нас манит в поля, где волнуются высокие хлеба и монотонно стрекочут невидимые кузнечики. Я удивляюсь, что не вижу близ нашего дома аиста — ведь у нас появились новорожденные! На мой детский лепет Людвичек отвечает высокомерной улыбкой взрослого, посвященного в тайны рождения человека.

Братец Людвик по натуре был искателем приключений. Он мечтал побывать в дальних странах, и совсем недавно его с приятелем поймали при попытке бежать в Австралию, в чем оба тут же сознались. Мальчишек вернули домой, где к тому же выяснилось, что они стянули из комода десять гульденов. На эти деньги они собирались приобрести ферму и выращивать мериносов. Выдал же их сын живодера Ольдржих, которого они не пожелали взять с собой. С той поры Людвик и Ольдржих стали смертельными врагами. Каждый день Людвик возвращался домой грязный, исцарапанный, но никакое наказание не могло удержать его от новых стычек с неприятелем.

Вот и сейчас, когда мы проходили мимо стоявшей на отшибе халупы живодера, Людвик сунул пальцы в рот, свистнул — и по его сигналу на пороге живодерни появился лохматый парнишка. Братец велел мне идти вперед. Я пошла, а оглянувшись через минуту, увидела в пыли клубок мальчишечьих тел. Лишь появление живодера положило конец честному единоборству.

После рождения деток матушка переменилась. Прежде она жила, точно ракушка, прилепившаяся к обомшелой скале, а тут стала грозной львицей, знающей одну заботу — накормить голодных детенышей. Чтобы не допустить полного обнищания, надо было срочно прибирать разваливающееся хозяйство к рукам. Ибо с неожиданным прибавлением семейства папенька понял, что прокормить нас все равно не в силах, и пал духом. Настали трудные времена. До сих пор отец умел постоять за своих детей и не давал нас в обиду. Ныне же матушка, не желавшая знать никого, кто не был ее плотью и кровью, мерила нас подозрительными взглядами, в которых сквозило опасение, как бы мы не лишили ее деток законного наследства. Она запирала от нас хлеб и пересчитывала куски сахара. С раннего утра раздавался в доме ее оглушительный крик. Снедаемая материнской страстью, она утратила ленивую тучность, а глаза ее еще больше вывалились из орбит. И поселились у нас скопидомство да свары.

Папенька старался сбежать из дому и нес свои горести в трактир, где сиживал с непробудными пьяницами. До сих пор он был трезвенником, человеком миролюбивым и экономным. Теперь бедность довела его до бездумного расточительства, а былая уравновешенность сменилась диким озлоблением. Под воздействием спиртного он то впадал в меланхолию, то пугал нас вспышками безудержной ярости. И нередко трактир «На городище» становился ареной побоищ, зачинщиком коих чаще всего бывал наш папенька.

Бедняга опустился — вставал лишь к полудню, с мутными глазами и смрадным духом изо рта. Едва выберется из-под перин — и, уже пошатываясь, неуверенным шагом направляется к трактиру.

Вскоре жизнь нашего папеньки оборвалась. Однажды, в морозный день, соседи нашли его неподалеку от дома мертвым. Возле рта заледенела струйка крови, на темени зияла глубокая рана…

Теперь он лежит рядом с матушкой, и на памятнике написано:

Здесь покоится

мещанин

ДОМИНИК ШПИНАР,

бондарь

(1820—1853)

III

После суматохи, которую вызвала внезапная папенькина смерть, в нашем доме наступила тишина. Матушка нас не замечала, казалось, мысли ее были заняты совсем другим.

Она стала следить за собой, старалась выглядеть как можно привлекательнее. Наряжалась в широкие юбки из тяжелого шелка, украшала себя фамильными кольцами и брошами. Нередко обращалась за советом к зеркалу, и зеркало, видно, подсказывало ей, что не все еще потеряно.

Теперь матушка искала общества, припомнила забытое было искусство шуршать плотным шелком нижних юбок и шлепать веером по руке слишком настойчивого ухажера. Вскоре ее стали навещать пожилые дамы со сладкими улыбками и вкрадчивой речью, в старинных капюшонах и мантильях.

Спустя год после папенькиной смерти, когда вдова могла наконец снять траур, объявилась у нас проворная старушонка в сопровождении высокого широкоплечего мужчины. Его раскрасневшееся от смущения лицо украшали роскошные усы и рыжие бакенбарды, а голубые детские глаза смотрели доверчиво и простодушно.

Матушка велела нам идти играть на улицу. Потом на цыпочках сбегала в спальню — не потревожен ли сон ее пухленьких двойняшек. После чего заперлась со своими гостями в парадной комнате, где предложила им нарезанный ломтиками кекс и сладкую наливку.

Мы безропотно удалились. Но через минуту Людвик подговорил меня спрятаться за дверью и послушать.

— Золотая вы моя, ненаглядная,— доносилось из-за двери.— Супружество — дело нешуточное. Выходим замуж раз на всю жизнь. А ведь брак — вещь святая и влечет за собой множество обязанностей.

— Вы совершенно правы, милая,— тихонько вторила матушка,— но надо признать, что без супружества нет в жизни и полного счастья. О боже, только вспомню, как счастливо мы жили с покойным мужем! Не могли друг на друга надышаться! Уж я ли не старалась, как бы что не потревожило его даже во сне! Сладкими поцелуями прогоняла с мужнина чела мрачные мысли, а когда видела, что он устал, взваливала на свои плечи все хозяйственные заботы.

Тут она заплакала.

— Не плачьте, дорогая,— утешала ее посетительница.— Бог ниспослал вам испытание. Нам, людям, не постичь его высоких помыслов — верно, он сделал это для вашего же блага.

— Надеюсь, надеюсь,— живо откликнулась матушка.

— Вот и мой сыночек, Индржишек, тоже в летах. Не знаю, долго ли еще проживу на этом свете — и потому задумала его женить. Получила ваше приглашение, да только не знаю, правилен ли мой выбор.

— А кто он, пан Индржих? — задала вопрос матушка.

— Как это… кто?

— Я имею в виду его занятие.

— Мой сын,— гордо ответила старая дама,— ничем не занимается. Пока у него есть мать, ему вообще нет нужды чем-либо заниматься. Я всю жизнь заботилась о нем, да и после моей смерти ему останется на кусок хлеба.

— И все же мужчина должен иметь какое-нибудь занятие или хоть службу…

— Вполне возможно. Однако моему Индржиху все это ни к чему. Индржих учился в классической гимназии, но я взяла его оттуда, поскольку учение было ему не по силам. И не позволила служить, чтобы он не надрывал здоровье. Индржишек слабый и болезненный, а у меня, прошу прощения, всего один ребенок.

— В этом доме,— сладким голосом заявила матушка,— он будет под моим крылышком, как родное дитя. Я огражу его от всех невзгод, стану для него заботливой матерью и любящей женой.

— Но ведь у вас есть и свои дети.

— Да, двое. И еще двое неродных. Однако ваш сын будет в семье на первом месте.

— Что ж, покажите теперь, каков ваш достаток. Я хочу видеть, куда отдаю сына.

Старушка вышла в сени, за ней с привычным послушанием и грустной покорностью следовал ее великовозрастный сын.

Увидев нас у двери, старушка сказала:

— Я ваша новая бабушка. Будете почитать и слушаться нового папеньку?

И угостила нас пряником.

Вскоре в нашем доме была пышная свадьба. Я гордилась своим белоснежным платьем невестиной «подружки», но Людвик, который тоже был «дружкой», свирепо поглядывал на всех исподлобья. Новшеств он не любил и появление нового отца встретил не слишком дружелюбно. И все же верзила с бакенбардами быстро завоевал нашу симпатию.

Мало сказать, что мы были довольны новым папенькой — мы были от него в восторге, мы его обожали. Никак только не могли привыкнуть называть его отцом, и звали просто «Индржих», как слыхивали от матушки.

В первое время своего супружества Индржих стал жертвой условностей, распространенных в мещанских кругах. Будучи по натуре человеком миролюбивым, он без всякой охоты, но все же покорно подчинялся матушке, которая приказывала ему надевать праздничный костюм и ходить с ней в гости. Он не роптал и лишь грустно глядел на нас, ибо жаль ему было расставаться с детьми.

В гостях он молча сидел за столом, механически принимал поздравления с законным браком, вполуха слушая болтовню соседей. Если его о чем-нибудь спрашивали, отвечал недоверчиво и словно бы через силу, потому что не любил общества взрослых людей, их громких разговоров и непристойных шуток. Пил кофе, ел кекс, как ему было велено, но, блуждая взором по стенам, страстно мечтал, чтобы все это поскорее кончилось.

Дома его ожидали бурные сцены. Матушка была тщеславна, ее огорчало неумение мужа вести себя в обществе. Нередко она гнала Индржиха в трактир, чтобы он хоть потерся среди людей да набрался ума-разума. Индржих покорялся, но потом спешил оттуда улизнуть: в трактире ему было скучно, он не выносил табачного дыма и болтливых собеседников.

Зато среди детей он сразу становился веселым и жизнерадостным. В играх не отставал от нас, ребятишки видели в нем не взрослого, а товарища, который просто чуть постарше их годами. Поначалу матушка держала его в любовном плену. Но вскоре Индржих научился ускользать из ее объятий. Стоило ему заслышать условный сигнал кого-нибудь из друзей, как он тут же испарялся. Вслед за ним удирали из дому и мы с Людвиком, а за нами выкатывались на улицу пухленькие двойняшки Бенедикт и Леопольд.

Все ребята завидовали, что у нас такой Индржих. В детских играх он был подвижен и изобретателен. Ни один мальчишка не умел так быстро бегать, взбираться на самую высокую сосну, так ловко орудовать лаптой и мячом. Скоро посыпались жалобы соседей на разбитые «чижиком» окна. За каждым проступком следовало домашнее заточение, коим матушка равно карала и детей, и Индржиха. Удрученная и опечаленная, ходила она к бабушке жаловаться на папеньку — мол, он ее позорит. Носится босиком по городу в компании хулиганов, одежда на нем так и горит, домой является весь грязный и растерзанный. Соседи жалуются, что он портит их детей, а когда его ругают, показывает порядочным людям язык и делает непристойные жесты. Однажды жандарм отвел его с еще несколькими мальчишками в городскую управу за то, что они помяли хлеба и разогнали стадо. Пришлось матушке платить штраф.

Бабушка, мать Индржиха, выслушивала жалобы с простодушной улыбкой и говорила:

— Дорогая дочь моя, вы не понимаете Индржишка. У этого ребенка золотое сердце и мягкий характер. Я женила его, надеясь, что найду в вас свою преемницу, что вы будете заботиться о нем, как я…

— Но я-то выходила замуж не за ребенка, а за мужчину! — резко возражала матушка.— Я желаю, чтобы он был мне мужем. Детей у меня и без него полон дом!

— А чем он вас не устраивает как супруг? — допытывалась бабушка.

— Чем он меня не устраивает! — горько восклицала матушка.— О боже мой! Да разве ж это муж? Чуть не силой заставляю его разделить со мной ложе… принуждаю выполнять супружеские обязанности. У меня тоже есть свои запросы…

— Разве он не способен их удовлетворить?

— Способен-то способен… да не находит в том удовольствия! Ему бы только носиться с мальчишками, только бы шалопайничать! На это он куда как горазд!… Поймите меня, дорогая матушка… Вы женщина, вы должны мне сочувствовать.

— Но все же… выполняет он супружеские обязанности или нет?

— Ну… ведь я уже говорила… Однажды высказался, что не станет делать такие бесстыжие вещи. Представляете?!.

— Дочь моя,— со вздохом заметила бабушка,— этот ребенок всегда был ужасно стыдлив… Сколько раз я собиралась просветить его на сей счет, но взглянет он на меня своими невинными голубыми глазами — и слова застревают в горле. Рекомендую вам набраться терпения и спокойно приучать его к выполнению супружеского долга. Он подрастет и поумнеет. Уверяю вас, ведь в остальном он мальчик неглупый.

— Вы правы,— согласилась матушка.— Когда он со своими дружками, откуда ум берется! Но я несчастнейшая из женщин! Ради детей взяла в дом мужа, а ныне вижу, что у меня еще одно дитя…

И, отерев глаза платочком, добавила:

— Для меня это сущее испытание… Какое горе, что я потеряла своего драгоценного супруга…— Она разрыдалась.

— Полно, дочь моя,— утешала ее бабушка,— все как-нибудь образуется. Пошлите ко мне Индржиха, я с ним потолкую.

— Индржих еще, возможно, и послушается,— ответствовала матушка.— Он покладист и не строптив. Но, увы, перед его глазами дурной пример — этот босяк Людвик! Невоспитанный, озорной мальчишка! А Индржих во всем ему подражает. Тут как-то зашел к нам Ярош, что живет на холме, и жалуется: наши мальчишки развалили ему стог. Это же не дети, это зверье какое-то! Люди на меня пальцами показывают, мол, я не умею воспитывать…

Она встала и энергично заключила:

— Этот Людвик мне надоел! На каникулах ему исполнится четырнадцать, отдам его в ученье. Не позволю портить мужа! Может, хоть тогда настанет у нас покой.

Так она и сделала. В середине августа Людвика выдворили из дому. Ему подыскали место в кожевенной лавке в Усти-над-Лабой. Но до отъезда он еще успел возглавить военный поход против юного населения деревни Габровой, испокон веку враждовавшей с нашим кварталом.

Нечего и говорить, что самое горячее участие в походе принял наш Индржих. Он разработал стратегический план и взял на себя командование авангардом, задачей которого было спровоцировать противника на необдуманные действия.

Вместе со своим отрядом Индржих поднялся на холм и запел насмешливую песенку:

Сдохла кобыла в Габровой под горой. Веселитесь, габроваки, будет пир горой. Габровак туп, нажрался сырых круп, пахтанья напился — скоро треснет пуп!

Услыхав сию оскорбительную песнь, габроваки спешно построились и атаковали передовой дозор. Разгорелось жестокое сражение. Победа уже начинала клониться на сторону неприятеля, когда из засады выскочил Людвик со своими бойцами. Габроваки были разбиты наголову и в смятении бежали под защиту родных стен, до самых дверей преследуемые градом камней и конских «яблок». Там нас разогнали взрослые, с криком и громкой руганью вступившиеся за своих потомков.

Увенчанное победой, опьяненное триумфом, возвращалось войско домой. Но, помимо победы, уносили мы с поля брани и бесчисленные раны. У Людвика под глазом темнел синяк и был разодран рукав. Щеку Индржиха украшал здоровенный шрам — свидетельство его мужества. Я тоже порядком пострадала, хоть и не участвовала в битве как равноправный воин, а лишь отвечала за доставку боеприпасов.

Стоит ли говорить, что дома вояк ожидала не слишком восторженная встреча. Завидев своих двойняшек, с головы до пят перепачканных черной грязью, матушка набросилась на нас с воплем раненой львицы. Схватив в охапку Бенедикта и Леопольда, она сунула их в корыта, а остальных, не исключая Индржиха, щедро наградила ударами поварешкой.

Вскоре настал день нашего расставания с Людвиком, который впервые надел длинные брюки и заважничал. Казалось, детские игры больше его не интересуют, даже на Индржиха он поглядывал с превосходством взрослого мужчины.

Только когда мы провожали Людвика к дилижансу, он напомнил Индржиху, чтобы тот не забыл расквитаться с сыном живодера. Ибо домашний арест, наложенный на нас матушкой после габровского похода, помешал ему свести с недругом последние счеты.

Индржих торжественно поклялся беспощадно мстить Ольдржиху. Растроганный, опечаленный, он скорбно произнес:

— Что я без тебя стану делать? Мне не с кем будет дружить!

— Ничего не попишешь, голубчик,— отвечал Людвик.— Я уже большой, приходится идти в люди, чтобы самому зарабатывать на хлеб. Тебе-то что, ты человек женатый, а я холостой и потому должен чему-нибудь выучиться.

— Обещай, что ты меня не забудешь,— канючил Индржих.

— Я буду тебе писать,— успокоил его Людвик.— И ты мне пиши, что тут у вас нового.

Индржих заплакал.

— Не плачь,— утешал его Людвик,— на праздники я приеду и привезу тебе ружье — настоящий ланкастер! Я тебя тут не брошу. Вот накоплю деньжат, и уедем мы с тобой в дальние края. Будем вместе охотиться на тигров и слонов, у нас будет настоящая гасьенда. Ты станешь стряпать и прибирать в доме, я буду охотиться в джунглях. А Ольдржиха отдадим на растерзание краснокожим…

Высунувшись из окна, он еще раз крикнул:

— Не забуду!

Индржих глядел вслед удалявшемуся дилижансу, пока тот не скрылся в облачке пыли. Потом взял за руки толстячков двойняшек и, свесив голову, побрел домой.

После отъезда Людвика наш Индржих совсем приуныл. Больше не манили его шумные детские игры и развлечения. Казалось, он как-то постарел. В его рыжих бакенбардах стала пробиваться седина, вокруг голубых глаз паутиной залегли морщинки. Он подолгу где-то пропадал, зачастую мы не видели его по нескольку дней. Ободранный, голодный, он шел после таких скитаний не к жене, уже отказавшейся от надежды когда-нибудь его приручить, а к своей матери. Добрая старушка проливала над диковинным дитятей горючие слезы, чинила его платье, досыта кормила, стерегла его крепкий сон. С годами она и сама впала в детство. Времена и события в ее голове перепутались, как нитки в клубке, с которым поиграл котенок. Она воображала себя молодой матерью, а великана Индржиха малым ребенком. Сажала его к себе на колени и, разговаривая, сюсюкала, как с младенцем.

Однажды я присутствовала при такой сцене.

Индржих сидит на полу, на расстеленном покрывале. Возле него ярко раскрашенный деревянный конь на колесиках. Увлеченный картинами, которые рисует его детское воображение, Индржих не замечает меня и бормочет:

— Гей, гей, гоп-гоп!

Бабушка, сидя в кресле, с ласковой улыбкой наблюдает за игрой сыночка.

— Скажи-ка, Индржишек,— лепечет она,— как делают часики?

— Тик-так,— послушно отвечает большой ребенок.

— А как делает коровушка?

— Муууу…

— А кого ты больше всех любишь?

— Мамочку.

Старушка наклоняется и пылко его целует.

Я сама еще была ребенком, но при виде этой гротескной сцены мне стало страшно. Я поняла, что мой папенька слабоумный, а его дряхлая матушка, разум которой тоже помутился, этого не замечает. Бабушка пригласила меня поиграть с Индржихом.

— Приглядывай за ним,— велела она.— Он маленький, а ты уже большая и умная.

Никогда не ощущала я так остро своего сиротства и одиночества, как в обществе этих странных детей.

Снова в нашем доме произошли перемены. Примирившись с тем, что ее ребячливый супруг совсем впал в детство, матушка взяла квартиранта.

Вижу его как сейчас. Это молодой человек лет двадцати с небольшим, коренастый и коротконогий. Он прислуживал в здешнем трактире «На лужайке». Его прыщеватое обветренное лицо было довольно-таки неказисто, а маленькие глазки свирепо глядели из-под низкого лба. Волосы у него были жесткие, как та щетка, которой он чистил приезжим обувь, голос сиплый, похожий на скрип ржавого насоса.

Поначалу он был тих и усерден. Куда хочешь сбегает, что надо передаст, всегда-то он при деле, всегда в хлопотах, вечно старается что-то починить, исправить. Матушку называл «ваша милость», меня — «барышня». Даже к двойняшкам относился с почтением и именовал «молодыми господами».

Матушка освободила для него каморку на чердаке. Там было полно старой рухляди, тряпья и пропыленной паутины. Он переселился сюда со всем имуществом, состоявшим из двух курительных трубок, резного ящичка для табака, керосиновой лампы да связки тоненьких выпусков какого-то бульварного романа. Одновременно с ним в каморке поселились тараканы и кислый запах пивных ополосков. До поздней ночи светилась в чердачном окошке керосиновая лампа, свидетельствуя о том, что душа нашего постояльца принадлежит сейчас графу Манфреду, который ведет борьбу с мерзким графом Уголино за обладание сердцем и состоянием его добродетельной воспитанницы Альбины. Вместе с графом Манфредом вскакивал он на верного коня, вместе с ним противился чарам прекрасной интриганки княжны Вальпургии. Рано утром Мартин вставал и затемно бежал в трактир «На лужайке», в то время как его сердце все еще обмирало в тревоге за судьбу невинной Альбины, которую он оставил в лапах грабителей.

Матушка пыталась оправдать его появление у нас — мол, в хозяйстве необходим мужчина. Жаловалась, что ее преследуют дурные сны и мрачные предчувствия, что она боится злых людей.

— С тех пор как в доме Мартин, мне стало гораздо легче,— повторяла матушка.— Теперь я хоть не боюсь смежить веки, дурные сны оставили меня. Погляжу на этого доброго юношу, и на сердце веселее…

И ласково улыбалась Мартину, а однажды я видела, как она гладит его жесткую щетину, приговаривая, что он симпатичный и воспитанный юноша.

Прошло несколько дней, и Мартин переменился. Распрямил спину, перестал вытирать у порога ботинки, в голосе его появились самоуверенные нотки. Он как-то весь разбух, точно весенняя почка, а его глазки поглядывали дерзко и вызывающе. Мартин стал шумлив: топает, бывало, по дому словно ежик, и всюду сует свой рубиново-красный утиный нос.

В один прекрасный день две трубки, ящичек для табака и связка дешевых романов перекочевали с чердака вниз, а в матушкиной спальне угнездился кислый запах ветоши и пивных ополосков. Трактирный слуга точно раздался вширь, наполнив собой весь дом, от крыши до погреба.

Теперь уж Мартин был не прислужником, а нашим господином. Походка как у важного барина, посреди темени проборчик и щетина блестит от деревянного масла. Место в трактире он оставил, наговорив хозяину грубостей.

Так я стала служанкой этого бывшего прислужника. Утром на цыпочках вхожу в спальню, испуганно косясь на выглядывающий из-под перин черный щетинистый затылок. Когда пан Мартин проснется, я должна пожелать ему доброго утра и спросить, как ему спалось. Затем проворно принести завтрак, стараясь ничем не вызвать его раздражения. Обычно Мартин до полудня нежился в перинах и размышлял о своей особе. С той поры, как он стал важным господином, он растолстел и на глазу у него постоянно выскакивал ячмень; я без конца прикладывала к больному глазу примочки. Иногда наш новый хозяин призывал детей и начинал задавать странные вопросы.

— Кто я такой?

Мы должны были отвечать:

— Пан Мартин.

— А кто такой пан Мартин?

— Хозяин.

— Что удручает пана Мартина?

— Неблагодарность людская и бренность бытия.

— Каков человек пан Мартин?

— Ученый и начитанный.

— Что сделает пан Мартин?

— Жестоко отомстит всем, кто строил против него козни.

Потом он вдруг выпучит глаза да как гаркнет:

— А ну, пошли отсюда! Хочу остаться один, дабы ничто не мешало моим раздумьям!

Дети тихонько, как мышки, шмыгнут за дверь и ждут, пока пан Мартин не соизволит встать и удалиться из дому.

Поднимается Мартин после полудня, тщательно одевается, прихорашивается. Если он в добром расположении духа, то с подчеркнутым спокойствием сносит ласки суетящейся вокруг матушки. Но беда, если его одолела хандра. Тогда он оттолкнет ее и завопит:

— Убирайся с глаз моих, чертова перечница! Заманила в свои силки молодого мужчину, хочешь совсем его уморить?! Сгинь, жалкая Розалинда!

Потом выйдет из дому, с солидным видом пересечет площадь, закатится в трактир и там без конца пристает к соседям:

— Был тут когда-то слуга Мартин,— пыжится он,— и должен был тот Мартин перед каждым пройдохой спину гнуть. Поплюет в баночку с ваксой и драит приезжим сапоги да протягивает руку за чаевыми. Всякий думал: этот Мартин готов кому хочешь пятки лизать. Никто и не догадывался, что в скромном слуге Мартине скрывается пан Мартин. И вот я объявляю: был слуга Мартин и нет слуги Мартина. Тут перед вами сидит пан Мартин, который может заказать себе пиво не хуже кого другого. Люди удивляются: как это Мартин такого достиг? Видать, через бабу? И вовсе не через бабу, а сам по себе, благодаря собственному уму…

Пьяный, с тяжелой головой возвращается он домой и ворчит:

— Я еще покажу им, чего стоит пан Мартин!

В ту пору я получила письмо от Людвика. Брат писал, что закончил ученье и стал приказчиком. Обещал на праздники нас навестить. Письмо меня несказанно обрадовало, и я с нетерпением ждала брата.

Тем временем в нашем доме произошли перемены, ставшие причиной новых удивительных событий. Я уже вышла из школьного возраста и потому не могла не заметить, что лицо у матушки осунулось, а бока раздались. Я догадывалась, что это означает, и заранее беспокоилась.

Зато Мартин надулся словно индюк. Он понял, что власть его теперь безгранична, и требовал, чтобы ему, как будущему отцу, оказывались соответствующие почести.

— Я дарю вам нового братца,— обратился он к нам, детям,— в награду за ваше хорошее поведение. Его назовут Манфредом. Он будет доблестный и храбрый, как рыцарь, освободивший графиню Бланку из лап грабителей. Унаследует мой ясный ум и привлекательную внешность. А вы будете ему служить, выполнять любое его желание. И беда, если кто его ослушается!

Двойняшки Леопольд и Бенедикт заикнулись, что хотели бы лучше сестричку.

Мартин подумал и изрек:

— Хм… уж и не знаю. Поглядим, как вы будете себя вести. Возможно, я одарю вас сестричкой и назову ее Бланкой. Хотя больше я желал бы сына, но буду рад и дочери. Ибо знаю, она расцветет и превратится в очаровательную девушку, ее краса и скромность привлекут внимание какого-нибудь знатного юноши и тот возьмет ее в жены.

Потом он ушел в город разыскивать своих дружков, чтобы поделиться с ними новостью. Компания отметила ожидаемое появление младенца шумной попойкой. Эту ночь будущий отец вместе со своими дружками провел в каталажке.

В один из июньских вечеров в нашем доме раздался слабый плач новорожденного. Любопытные дети обступили постель, на которой лежала усталая и грустная матушка. Рядом с ней из-под перин выглядывало красное личико с редким пушком на шишковатой головке.

Это была девочка, которую по желанию Мартина назвали Бланкой.

— Любите ее,— прошептала матушка, глядя на нас потускневшим взором.— Она, как и вы, будет сироткой…

Я обещала за всех, что мы не оставим новую сестричку и будем ее любить. Матушка глубоко вздохнула, отвернулась к стене и уснула тяжелым сном.

Опять смерть витала над нашим жилищем. Врач, навещавший больную, озабоченно качал головой и однажды дал нам понять, что скоро мы останемся без матушки. Услышав эту весть, Мартин впал в дикую ярость. Стал распродавать имущество бродячим торговцам, которые слетались со всей округи. Затем как-то раз ушел из дому и бесследно исчез.

В один из веселых летних дней мы провожали матушку на кладбище.

Ее холмик — третий в ряду наших семейных могил. Он покрыт нежной травкой, среди которой цветут кустики синей горечавки да печальные душистые пеларгонии. Под стеклянным колпаком мерцает лампада, над могилой возвышается гранитный памятник, и позолоченная надпись на нем гласит:

Здесь покоится

ПАНИ ЮЛИЯ

ШПИНАРОВА-ГОРЛИНКОВА,

урожденная Ватерклозинская .

У м е р л а  в  в о з р а с т е  т р и д ц а т и  п я т и  л е т

27 июня 1859 г.

Сладко спи, дорогая матушка!

IV

Вскоре после этих трагических событий приехал наш Людвик. В дом, отмеченный таинственным проклятием и окутанный серым флером печали, он внес свет жизни, задор молодости. Я не могла наглядеться на этого красивого юношу. Высокий, широкоплечий, он был уже почти мужчиной. Над его верхней губой пробивался нежный черный пушок, а пылкий взор светился энергией.

Розовощекий Людвик погрустнел, когда я рассказала о последних минутах нашей бедной матушки. Он отер белым платком лоб и со вздохом произнес:

— Видать, не суждено нам жить большой дружной семьей. Сколько раз смерть разрушала наше благополучие.

— Что же теперь делать? — грустно спросила я.

Он ответил:

— Я уже достаточно взрослый, чтобы взять бразды правления в свои руки. Нас пятеро сирот. Но речь не обо мне, да и не о тебе. Мы-то сможем себя прокормить. Беспокоит меня судьба двойняшек и особенно новорожденной сестрички Бланки. Однако, милая Гедвика, отчего я не вижу здесь Индржиха? Где он? Надеюсь, не болен?

Настала горькая минута — пришлось мне поведать ничего не подозревавшему брату о событиях, которые произошли в его отсутствие. Я рассказала Людвику о папеньке Индржихе, который после его отъезда закручинился, стал убегать из дому, а потом и вовсе впал в детство.

Слушая меня, Людвик морщил лоб и усиленно размышлял. А потом обратился ко мне со следующими словами:

— Ты говоришь, сестра, что Индржих ушел из дому и все попытки матушки вернуть его, привязать к семейному очагу были тщетны. Однако… как раз в ту пору родилась наша сестричка Бланка. Чем ты это объяснишь?

Я зарделась как маков цвет и, преодолев девичий стыд, поведала о трактирном слуге Мартине, который поселился у нас в качестве жильца и сумел завоевать благосклонность покойницы матушки. Пришлось упомянуть и о том, как он перебрался вниз из своей каморки и занял место, по праву принадлежавшее Индржиху.

Людвик схватился за голову и простонал:

— О предчувствие, ты не обмануло меня! Измена вползла в наш дом и покрыла наше имя несмываемым позором! О небеса! Как можете вы равнодушно взирать на сие черное деяние и оставить его неотмщенным?!

Он упал в кресло, весь содрогаясь от глубокой скорби. Я гладила брата по голове, пыталась утешить ласковыми словами.

Но вот он осушил глаза и решительно встал:

— У нас нет времени на пустые сетования. Я приехал, чтобы водворить в семье порядок. Итак, за дело!

Мы отправились к бабушке, чтобы взглянуть на Индржиха. Папеньку мы застали склоненным над детской книжкой с картинками. Бабушка вышивала по канве и ласково поглядывала на сыночка, который, беззаботно агукая, тыкал пальцем в изображения разных животных.

— Индржих,— обратился к нему Людвик,— ты меня узнаешь?

Папенька оторвался от книжки и довольно долго тупо, непонимающе смотрел на нас. Потом в его глазах вдруг засверкали веселые искорки, он воскликнул: «Людвик!» — и бросился к нему в объятья.

— Если бы ты знал,— лепетал он,— как я по тебе соскучился!

— Индржих,— сказал Людовик, в голосе которого были и ласка, и строгость,— Индржих, ответь, почему ты покинул жену и детей? Разве ты не знаешь, что отцу надлежит быть при своих детях и заботиться об их благе? Как мог ты столь легкомысленно отречься от своих обязанностей?

Я заметила, что во время этой краткой речи Индржих буквально на глазах взрослел и мужал. Куда делась его младенческая шаловливость! Он ответил Людвику с серьезностью настоящего мужчины:

— Ты сам знаешь, милый сын, что этот брак был заключен не по моей воле, а по воле твоей бабушки. Однако я не сожалел о нем, ибо полюбил вас, дети мои, точно сам произвел вас на свет. Потому-то я с таким терпением нес ярмо супружества. Но как только ты покинул родимый кров, жизнь с вашей покойной матушкой, о чьей кончине я искренне скорблю, стала для меня невыносима. Знаю, я поступил недостойно, покинув детей своих на произвол судьбы. Но неисцелимая тоска гнала меня из дому, который больше не был для меня приютом радости, и я вернулся к старушке матери, чтобы своей любовью осветить ее последние дни. Если я поступил дурно, покарай меня…

Индржих прослезился.

Растроганно гладя папенькины бакенбарды, брат сказал:

— Я не стану тебя наказывать, дорогой отец. Любовь меня обезоруживает. Моя привязанность к тебе осталась неизменной. Но все же, убедившись, что семье нашей угрожает серьезная опасность, я пришел к тебе, дабы водворить в ней порядок и благонравие. Вот мое твердое решение: ты должен жениться и тем самым вернуть сироткам мать.

Индржих склонил голову и прошептал:

— Я сделаю, как ты велишь. Но где мне взять невесту?

— Это уж моя забота,— ответил Людвик.

И сдержал слово. Чего только он не делал, чтобы найти сироткам новую матушку! Прежде всего перебрал в уме всех городских невест. Обдумывал кандидатуру каждой девицы на выданье, взвешивал все «за» и «против», изучал характер претендентки, расспрашивал ее соседей. Посетил многие дома в городе и окрестностях, где ему представляли невест, придирчиво оценивал их достоинства и недостатки.

Вечером, утомившись, Людвик садился за стол и делился со мной результатами поисков.

— Боюсь,— замечал он скептически,— в нашей округе мне не удастся найти женщину, которая могла бы стать для Индржиха подходящей женой и заботливой матерью детям. Видел я девиц привлекательной внешности — но они не умеют вести хозяйство. Встречал модниц, капризных жеманниц, болтливых сорок, готовых стрекотать с утра до ночи, но не способных прислушаться к собеседнику. Видел женщин, которые, точно спортсмены на состязаниях, из кожи лезут вон, лишь бы выскочить замуж, а достигнув цели, вымещают на муже злость, скопившуюся в их душе за то время, пока они его ублажали. За каждое ласковое словечко, вымолвленное до свадьбы, они потом с лихвой воздадут супругу потоками ядовитой брани. Лицезрел я и стареющих кривозубых уродин, которые стремятся выйти замуж из обыкновенного тщеславия или же из страха перед одиночеством. Попадались и такие, за спиной которых стоит несметная родня, и такие, чья репутация не совсем безупречна…

— Хотелось бы иметь такую матушку,— заметила я,— в которой сочетались бы приятная внешность с веселым нравом и добросердечие со зрелой рассудительностью. Постарайся, Людвик, не сделать ошибки. Наш Индржих в первом браке не был счастлив, и ныне следовало бы его за это вознаградить.

— Но где ее найти? — печально вопрошал Людвик.— Где найти такую невесту, чтобы она была предана Индржиху всей душой?

И мы умолкли, предавшись тяжким раздумьям.

Через минуту Людвик решительно встал и произнес:

— Не остается ничего иного, как посетить главный город нашего края и повидать там одного человека, который занимается сватовством. Идет молва, будто его конторе неоднократно удавалось содействовать счастливым бракам. Я решил обратиться к нему.

Я поддержала это намерение и вызвалась сопровождать Людвика, дабы помочь ему в поисках новой матушки. Мы попросили добрую соседку присмотреть за детьми и на следующий день отправились в путь.

В городе мы узнали адрес брачного посредника и после недолгих блужданий оказались перед неприглядным грязновато-желтым двухэтажным зданием. Миновали двор, заваленный какими-то ящиками и ржавыми железными обручами. Потом в сырой полутьме карабкались по винтовой лестнице, пока не остановились у двери с фарфоровой табличкой владельца брачной конторы. Людвик потянул за ручку звонка. Послышался хриплый кашель, затем недоверчивое шарканье войлочных шлепанцев.

В щель просунулся красный нос, оседланный мутными очками.

Красный нос спросил:

— Чем могу служить?

Мы поведали о цели своего посещения, после чего владелец красного носа, отступив в сторону, прохрипел:

— Пожалуйте.

И провел вас в комнату, где мы были встречены скрипучим криком белого попугая с желтым хохолком. Усадив нас на плюшевую кушетку, хозяин попросил обождать, а сам исчез на кухне, где гудел огонь и шипело жареное сало.

Оглядевшись, мы увидели, что стены комнаты сплошь увешаны дагеротипами и гравюрами. В углу, у окна, стоял письменный стол, на нем — лампа под бумажным абажуром. Над письменным столом висела гитара без струн, зато украшенная разноцветными лентами.

Мы сидели на плюшевой кушетке и молчали: в чужой обстановке нам было не по себе, нас обоих пугала ответственность за нешуточное дело, которое мы затеяли.

Вскоре человечек вернулся, весь раскрасневшийся от плиты, пропахший жареным луком.

Он суетливо потер пухлые ручки и обратился к нам с профессиональной улыбкой:

— Простите великодушно. Пришлось отлучиться на кухню, я готовлю себе обед.

— Вы сами стряпаете? — удивился Людвик.

— Сам, сам. По-солдатски,— захихикал брачный посредник.— Я одинок. Нуждаюсь в нежной подружке, которая, так сказать, озарила бы счастьем закат моей жизни. Но что поделаешь, как всегда — сапожник без сапог, хе-хе… Другим нахожу невест, а о себе забываю. Перед вами устрашающий пример старого холостяка, который бесполезно прожил свой век, не оставив миру потомства.

Положив руку на голову Людвика, он елейным голосом спросил:

— Господин жених? Ваше решение похвально. Брак — священный долг каждого. Вот и в святом писании сказано…— он прокашлялся и добавил: — Для начала вам придется заплатить гульден.

— Я не жених,— промолвил Людвик.

— Да что вы! — удивился человечек и взглянул на меня.— Тогда, очевидно, перед нами юная невеста. На вид она несколько молода, но это не помеха. В брак лучше всего вступать в юные годы, как предписывают нам ученые мужи.

Я залилась краской.

— Она еще не собирается замуж,— объяснил Людвик.

Посредник явно охладел. Окинув нас подозрительным взглядом, он вдруг спросил:

— Тогда чего же вы от меня хотите?

Людвик объяснил цель нашего визита.

Человечек удивленно качал головой.

— Это первый случай в моей практике,— заметил он.— Обычно ко мне обращаются родители с просьбой пристроить детей. Гм, гм… Смотрите-ка! Так вы хотите женить папеньку? Отчего же пан отец не пришел сам, а препоручил столь важное дело несовершеннолетним чадам? Это для меня что-то новое…

Чтобы рассеять его подозрения, Людвик сказал, что папенька очень занят и, кроме того, не может отлучиться из дому, ибо на его попечении малые дети, которые требуют присмотра.

Брачный посредник задумался, но вскоре пришел к выводу, что проявлять недоверие не в его интересах, и предложил нашему вниманию пухлый альбом с фотографиями.

Перед нами предстали многочисленные изображения пожилых и молодых особ, в старинных кринолинах и в турнюрах новейшего образца. Дамы в пелеринах с модными капюшонами и без головных уборов — с прической словно башня или стрижкой «под горшок».

Каждую из них брачный посредник рекомендовал в самых восторженных выражениях, нахваливал их душевные свойства и хозяйственность, с почтением отзывался о размерах приданого. Нигде бы вы не обнаружили столько женских добродетелей, сколько их было собрано в этом альбоме. Правда, с приданым, к сожалению, всегда оказывались пожилые дамы, тогда как молодые, кроме прелестного личика, не располагали никакими материальными преимуществами. В лучшем случае, по уверениям посредника, они ожидали наследства после дальних родственников.

От этой нескончаемой вереницы невест кружилась голова. Красный и взмокший, Людвик отер со лба пот и с отчаянием в голосе воскликнул:

— Я в полной растерянности, сударь. Никогда бы не поверил, что выбрать невесту так трудно. В подобных делах я не искушен и опасаюсь, как бы не привести в дом женщину, с которой папенька не будет счастлив.

— Позвольте дать вам совет,— услужливо заметил брачный посредник,— я бы обратил ваше внимание на эту даму,— и он показал фотографию гладко причесанной барышни с розой в волосах и книгой в руке. На ее плече сидела голубка, через шею был переброшен шнур, на котором висела муфта.

— Единственная дочь покойного мельника,— продолжал он.— Отнюдь не бесприданница, рассудительная и скромная. Пользуется доброй репутацией.

— А родня у нее есть?

— Никакой. Одна на белом свете. Отец умер, дав ей неплохое воспитание.

— Каковы ее нравственные правила?

— Ах, уважаемый! Я же сказал, ее репутация безупречна. Она ненавидит легкомысленные интрижки и предпочитает жить в полном одиночестве.

— Есть ли у нее какое-нибудь занятие?

— Дамская портниха. Земляки хвалят ее вкус и мастерство. Доход у нее вполне приличный.

— И такая девица согласится выйти за нашего папеньку? Не забудьте, сударь, у него пятеро детей, из коих лишь один я стою на собственных ногах.

— Убежден, она будет польщена вашим предложением.

— В таком случае когда бы мы могли ее посетить?

— Когда вам будет угодно. Я безотлагательно ей напишу, а вам дам ее адрес. Или нет, погодите: я сам поеду с вами.

— Нужно захватить с собой и папеньку?

— Разумеется! Должна же она увидеть жениха.

— Ладно,— согласился Людвик.

Посредник, кланяясь, проводил нас до дверей, пожал нам руки и пожелал счастья в связи с предстоящим вступлением в брак. А в передней сладким голосом произнес:

— Да, еще… Чуть не забыл. Мне причитаются комиссионные — два процента с приданого. Надеюсь, у вас нет возражений?

Людвик подтвердил свое согласие.

Папенька Индржих одобрил наш план. Он сказал:

— Детки мои, само провидение вверило мне вас, и моя обязанность привести в дом матушку, которая будет заботиться о вашем благе.

Мы готовились к посещению невесты. Пригласили портного, заказали папеньке костюм по последней моде. Людвик подарил ему элегантную трость с серебряным набалдашником. Увидев Индржиха в изящном фраке цвета корицы, мы не могли скрыть восхищения. Очаровательный жених! Какое женское сердце устоит перед ним? Он вновь помолодел, походка стала пружинистой, на лице появилось самоуверенное выражение этакого светского льва, покорителя женских сердец.

Когда настал день визита к невесте, я сама повязала Индржиху галстук, опрыскала его фрак тонкими духами. Жених был подвергнут тщательному осмотру, и все признали, что выглядит он безукоризненно. Брачный посредник, суетливый и разговорчивый, прибыл точно в назначенный час, с видом знатока оглядел фигуру Индржиха и не удержался от громких похвал. Потом подал знак к отъезду.

Перед трактиром «У звезды» нас ожидал желтый приземистый дилижанс. На козлах восседал кучер в форменном плаще с тройной пелериной, оглаживая кнутом широкие зады нетерпеливых коней. Когда мы уселись, пришло множество знакомых, дабы пожелать нам счастья и удачи. Одно сиденье заняла я в своем новом кринолине, напротив разместились Людвик с брачным посредником, а между ними — жених. Кроме нас, в уголке примостился красноносый человечек с печальными голубыми глазками.

Кучер причмокнул, описал кнутом восьмерку, и вскоре мы выехали за городские ворота, на императорское шоссе. Вокруг синью и зеленью переливался весенний день, и тяжесть, томившая нас, рассеялась. На полях трудились люди, при виде дилижанса они распрямляли спины, с любопытством глядели нам вслед и приветствовали, желая всяческих благ. Вся округа знала, что мы едем за невестой.

Мерной рысцой проезжали мы городки и деревни. Понемногу брачный посредник разговорился. Он показывал дома, под крышами которых, по его словам, угнездилось семейное счастье, созданное благодаря его неусыпным трудам.

— Взгляните вон туда, на тот белый дом под красной крышей,— разглагольствовал он.— Там живет пан Кейрж. Все это он получил по брачному контракту. Счастливое семейство, семеро детей. А рядом дом пана Гонзла. Это был уже вдовец в летах, к тому же рябой, так что и не надеялся найти подругу жизни. Но тут в голову ему пришла счастливая идея. Он обратился в мою контору, и я подыскал для него невесту — чудесный характер, приятная внешность, а в придачу — тысяча гульденов в бумажных купюрах.

Он понюхал табак и окинул нас самодовольным взглядом.

— А вон там, видите,— продолжал он,— серый домик и перед ним стройный тополь.

Я посмотрела в указанном направлении.

— Куда вы смотрите? — рассердился посредник.— Левее, левее… Там, куда вы посмотрели,— ворчливо продолжал он,— женились по любви… Да, по любви,— негодовал он, ибо терпеть не мог конкуренции.— А ведь я этому Пейшу предлагал невесту — чистый бриллиант! Тридцать мер земли с усадебкой и за всем этим ни геллера долгу. Не понравилось, вишь… Так, мол, и так — невеста припадает на одну ногу. Всего-то и делов! Разве нельзя быть счастливым с хромоногой? И хромала она самую малость, совсем незаметно. Так нет же, не послушался… Взял себе по любви какую-то… как бишь ее… Збейваликову. Теперь дерутся, как цыгане. Нет, я вам вот что скажу, без совета понимающего человека жениться нельзя. Уверяю вас.

Наш спутник, грустный человечек, который до сих пор сидел в углу так тихо, что о нем успели забыть, вдруг беспокойно заерзал, прокашлялся и хрипло произнес:

— На вашем месте я бы не очень хвастал, пан Нивлт!

Брачный посредник удивленно посмотрел в его сторону. По-видимому, он узнал нашего спутника, ибо, приподняв блестящий цилиндр, громогласно его приветствовал:

— Дай бог вам здоровьица, пан Мюльштейн! Как поживаете?

— Как я поживаю? — горько посетовал тот.— Как может поживать человек, которого вы отдали на растерзание злому недругу и ввергли в пучину рабства?

— Но что же с вами случилось?

— Он еще спрашивает! — горько воскликнул старик.— Вы соединили меня с женщиной, которую коварно выдавали за ангела!

— Не может этого быть! — защищался посредник.— Я не имею такого обыкновения… Я веду дело солидно.

— Ну еще бы! Вы утверждали, что она тишайшая голубица, воды не замутит, будто за всю свою практику вы не знали более чувствительной девицы. Она, мол, такая хозяйственная, сэкономит больше, чем я заработаю! Уверяли, что в браке я познаю неисчислимые радости и блаженство. О, сколь горьким было мое пробуждение!

— На что ж вы жалуетесь? — нервно перебил его сват.

— На что жалуюсь? Ха-ха! Вы обручили меня с вампиром, с женщиной, посягавшей на мою жизнь!

— Она посягала на вашу жизнь?!

— Да! Сидит себе сложа руки и никакой работы звать не желает, колено у нее, видите ли, распухло…

— Вам следовало купить в аптеке мазь.

— Я и купил, бездну денег ухлопал, а колено все равно не прошло. К тому же она оказалась глухой. Говорю ей: «Подтолкни тележку к сараю», а она: «От этой телушки все равно проку не будет». Иной раз погладишь ее палкой, чтобы слушала повнимательней…

— Неужто вы ее били? Это нехорошо…

— А что прикажете делать? Подумайте сами: варить умела одну чесночную похлебку. Да и ту по-человечески не приготовит. Учу ее: чеснок не режут, а трут. Не понимает! Ну как быть с такой бестолочью? Оладьи напечет, а чтоб казалось, будто они готовы, черным кофе подкрасит! Слыхали вы что-нибудь подобное? Раз как-то не спалось мне и стал я прикидывать, во что обошлась мне эта женщина за семь лет совместной жизни. Получилось больше трех сотенных! Ошалеешь от таких убытков! По счастью, господь милостив — скоро ее прибрал. Свалилась с сеновала, точно кто у нее стремянку из-под ног выбил. И вот я один…

— Зато научились ценить свободу,— философски заметил посредник.— Теперь отдохнете…

— Хорошо вам говорить,— грустно возразил наш спутник.— Разве это жизнь? Бродишь по дому тенью, ничто тебя не радует, тишина кругом, как на погосте. Прежде бывало весело. Начнет она лаяться, я схвачу что под руку попадет, палку или мотыгу — и на нее. Она меня цап за бороду и держит, пока не утихомирюсь. Не заметишь, как день прошел. А нынче — торчишь один-одинешенек, никто тебе обеда не сварит, никто в доме не приберет, живешь в разоре и печали. Хуже нищего. Случись помирать — глоток воды никто не подаст. Хозяйство в запустенье.

— Да, скажу я вам, без заботливой супруги трудно жить,— рассудительно заметил посредник,— но если вас, действительно, тяготит одиночество и хозяйство приходит в упадок, отчего вы не обратитесь ко мне? У меня сейчас под рукой сколько угодно подходящих невест из лучших домов и отнюдь не без приданого. Так что ж, пан Мюльштейн, не посетить ли вам мою контору?

— Да ведь… женитьба — дело непростое,— осторожно заметил тот.— Это со всех сторон надо обмозговать. К тому же я в летах, не могу жениться на какой-нибудь вертихвостке. Женщину рассудительную, экономную, заботливую — отчего не взять? Ну и конечно, не в чем мать родила, ибо я человек серьезный, у меня хозяйство…

— Положитесь на мой опыт,— живо отозвался посредник,— я отыщу вам такую, что век будете за меня бога молить.

За разговорами никто не заметил, как подъехали к станции.

— Вот я и дома,— сказал печальный вдовец, собрал свои узелки, взял лежавший под скамьей сачок для рыбной ловли и подал посреднику руку:

— Прощайте, почтеннейший, при случае я к вам загляну.

— И не раскаетесь,— заверил его посредник,— я обслужу вас наилучшим образом. Всего доброго, сосед, привет вашему дому и до скорого свиданьица.

Лишь после полудня дилижанс доставил нас к цели нашего путешествия. Брачный посредник возглавил процессию и вел нас по улицам города, пока не остановился перед одноэтажным домиком в саду. Появление посторонних привлекло внимание соседей. Женщины с младенцами на руках, мужчины, покуривавшие трубки с длинными чубуками, выйдя на порог, подвергли нас придирчивому осмотру. Видимо, для них не составляло тайны, что домик в саду ожидает жениха. И потому, не успев еще переступить порога, мы стали центром своеобразных смотрин.

Первым нас приветствовал серый пес, который лежал перед конурой и безуспешно пытался ловить мух, облепивших его гноящиеся веки. Испугавшись нашествия стольких людей, он с хриплым лаем задергался на цепи, но смолк, как только из домика вышла высокая женщина. При виде брачного посредника она вдруг застыдилась, покраснела и тоненьким голоском захихикала.

Посредник сорвал с головы коричневый цилиндр, галантно поклонился и торжественно провозгласил:

— Вот и мы, барышня Ангелика.

— Очень рады,— ответствовала барышня Ангелика и опять захихикала.

Мы вошли в уютную, славную комнатку. Все тут дышало свежестью и порядком. Из садика доносилось пенье птиц, а прыгающая в позолоченной клетке канарейка старалась превзойти их громкими трелями.

Во главе стола, в удобном кресле, обложенная подушками, восседала старая дама. При нашем появлении она нацепила очки и принялась внимательно, пытливо нас разглядывать.

— Моя матушка,— представила ее барышня Ангелика.

Старая дама приложила к уху большой слуховой рожок и спросила:

— Кто эти люди?

Ангелика наклонилась к рожку:

— Это… матушка…— и не смогла договорить, ибо все ее тело затряслось от нового приступа смеха.

Пока дочь задыхалась и отирала выступившие на глаза слезы, старая дама с упреком произнесла:

— Ах, Ангелика, нельзя быть такой несдержанной. Это неприлично.

Посредник, я, Ангелика, Индржих и Людвик по очереди кричали в рожок, объясняя старой даме цель нашего прихода.

Старуха смерила Людвика испытующим взглядом и заявила:

— Мне кажется, жених слишком молод для нашей Ангелики.

Опять пришлось склоняться к рожку и кричать, что жених вовсе не Людвик, а папенька. Наши объяснения производили столько шума, что случайные прохожие испуганно останавливались на улице: уж не случилось ли здесь какой беды? Беседа была не из легких, то и дело возникали недоразумения. Не выдержав, невеста убежала в кухню, где своим хохотом вспугнула кошку.

Доведенные до изнеможения, мы отказались от всяких попыток продолжать беседу, и лишь посредник, проявив себя как человек действия, все еще не сдавался. Дико жестикулируя, он трубным гласом расписывал мамаше достоинства Индржиха, уверяя, что подобного жениха нынче вообще не сыщешь, пройди хоть всю Чехию с запада на восток.

— Пан Индржих — сама доброта,— ревел посредник.

— Что, что случилось? — еле шевелила губами старуха.

— Я говорю…— орал посредник в рожок,— Индржих, жених то есть, хороший человек. Понимаете — добрый! Словом, симпатяга! Достоин всяческого уважения!

— Да, да,— жалостливо закивала старуха.— Вот и я говорю: главное — здоровье. У меня оно пошаливает. Желудок совсем никуда не годится. Разложила я карты, и выпала мне дальняя дорога. А ведь известно, какая дорога может ожидать женщину в мои годы… Значит, пан Индржих пришел свататься к нашей Ангелике. А кто эти двое? — она показала на нас.

— Это его дети,— загремел ей в ухо брачный посредник.

— Какие дети? — не понимала старуха.

— Дети…— кричал посредник.— Его дети… То есть не его, а первой жены!

— Это худо,— грустно заключила старая дама,— у меня тоже бывают дурные сны. Тут как-то приснились волосы… Но вы еще не сказали, кто эти юноша и девушка…

Индржиху надоели утомительные переговоры, он вышел на кухню, где Ангелика приготовляла для гостей кофе, сел на стул и, простодушно глядя на раскрасневшуюся девушку, спросил:

— Вы хотите выйти за меня, барышня Ангелика?

Ангелика была так поражена этим простым вопросом, что забыла хихикнуть. И только вздохнула.

Индржих истолковал этот вздох не в свою пользу.

— Конечно,— печально продолжал он,— я не подхожу для вас. Я уже не молод и нет во мне ничего особенного. Но поймите, раз у меня столько детей, просто уйма детишек, одному мне за ними не углядеть! Вы должны выйти за меня, не то они разбегутся кто куда, где мне их потом искать… Так вы согласны?

— Да,— прошептала девушка.

— Вот и прекрасно,— радостно заключил Индржих. Он встал, вернулся в комнату и обратился к брачному посреднику, который в этот момент, обессиленный и потный, упал на стул:

— Не нужно больше кричать, уважаемый. Она согласна.

— Великолепно! — просипел посредник.— Теперь остается испросить у матушки благословения.

Старая дама вновь приложила к уху рожок, и брачный посредник громогласно объявил ей новость.

Немалых усилий стоило ему растолковать, что произошло. Наконец дама заплакала и произнесла:

— Будьте счастливы, дети мои!

И сделала попытку, как положено, благословить молодых, чему помешал новый взрыв смеха счастливой невесты.

Свадьба была многолюдная и пышная. Людвик взял на себя хлопоты по делам, касающимся формальной стороны заключения брака. Договорился со священником, обошел знакомых и пригласил на свадебный ужин, бегал, что-то раздобывал — словом, старался вовсю. Я же следила за тем, как нанятые женщины мыли, скребли и терли наш дом. Чистенько одела детей и всячески заботилась, чтобы новое жилище произвело на нашу матушку самое благоприятное впечатление.

Но, увы, случилось нечто, испортившее нам праздничное настроение. Все уже было готово, чтобы идти в костел, гости терпеливо ждали, когда невеста закончит свой туалет, как вдруг дверь распахнулась и вошел какой-то долговязый хмурый подросток. Пыль на его одежде и обуви свидетельствовала о том, что явился он издалека. Невнятно пробормотав приветствие, он сел за стол, огляделся и произнес:

— Я голоден. Дайте мне есть.

При виде незнакомца свадебные гости пришли в недоумение, а Людвик строго спросил:

— Кто ты, юноша, и что тебе здесь надо?

— Да я…— ответствовал тот,— я мамашин…

— Кто твоя мамаша? — настойчиво допрашивал Людвик.

— Да эта… наша… Лизнарова. У которой нынче свадьба. Я Алоис Лизнар, ее сын. Я был в деревне и пришел поглядеть на мамашину свадьбу.

В этот миг вышла невеста. Увидев гостя, она побледнела, оперлась о край стола и чуть слышно проговорила:

— Лойзик, что ты здесь делаешь?

— Да вот пришел,— объяснил Лойзик.— Пускай мне дадут есть.

Тут вмешался Людвик. Обратившись к невесте, он холодно спросил:

— Это ваш сын?

Невеста заплакала и утвердительно кивнула головой.

— Отчего же вы нам не сказали, что у вас есть сын?

— Я боялась, и стыдно было,— прошептала бедняжка.

— Нехорошо… А почему ваша мать тоже ни словечком не обмолвилась?

— Да матушка и не знала.

Заметив наши изумленные взгляды, она пояснила:

— Сами видели… Она плохо слышит. Пришлось бы кричать. И тогда узнал бы весь город.

— Но как вы…

Невеста вспыхнула.

— Жил у нас музыкант. Он мне нравился. Говорил, что после смерти отца унаследует имение. Обольстил меня. Я была такая неопытная, а он умел рассказывать разные истории. Потом уехал в Венгрию, и больше я его не видала. Красивый был, этот мальчик весь в него.

И вдруг расхохоталась:

— Такой был проказник…

Людвик задумался. Потом собрался с духом и обратился к присутствующим:

— Надеюсь, наши гости простят, что стали свидетелями столь досадной сцены. Ничего не поделаешь. В молодости всякое случается, и вот налицо неприятные последствия… Ныне мы должны решить, как исправить промах нашей в некоторой мере легкомысленной матушки. Этот мальчик останется у нас. В деревне у чужих людей он вряд ли получит порядочное воспитание и может вырасти разгильдяем. Как ты полагаешь, Индржих?

— Ты прав,— добродушно согласился папенька,— пускай наша семья еще увеличится. Зато веселее будет.

— Решено,— с удовлетворением заключил Людвик и обратился к нежданному гостю.— Слыхал? Ты остаешься у нас. Согласен?

— Почему бы и нет,— ответствовал тот.— Уж наверно, у вас будет получше, чем у деревенского хозяина. Мне там не больно хорошо жилось. Есть давали мало, били много.

На этом разговор был окончен, неприятное впечатление, вызванное приходом нового гостя, сгладилось. Наконец был подан знак, и свадебная процессия направилась в костел.

Так мы обрели новую матушку.

Людвик пробыл у нас еще несколько дней, сделал все необходимые распоряжения, а когда убедился, что молодые супруги ни в чем не нуждаются, простился с нами и уехал по торговым делам.

Перед отъездом он обратился к Алоису:

— Будь примерным, мальчик, слушайся родителей. К осени я вернусь и возьму тебя с собой, пристрою к торговому делу. А если ты проявишь в нем прилежание, станешь моим помощником. Старайся же вести себя так, чтобы я не услышал жалоб.

Молодожены жили спокойно, Людвик, по временам прерывавший свои коммивояжерские странствия и заезжавший домой, не имел поводов для недовольства. Он исполнил обещание, взял Алоиса в ученье, надеясь, что коммерция придется мальчику по вкусу. Поначалу тому нравилось. Они ездили по разным городам, повидали чужие края, это давало пищу живому воображению мальчика. Но вскоре в нем взыграла буйная отцовская кровь, и однажды он бесследно исчез. Через некоторое время мы узнали, что он уехал в Прагу и устроился там музыкантом в военный оркестр.

— Я встретил его случайно в Праге,— рассказывал Людвик,— когда мимо строевым шагом проходил полк. Маленькая лохматая лошадка тащила большой барабан, а наш Алоис бил в него. Я пристроился рядом и дошел с ним до самого Мотола, где был военный парад. Он мне обрадовался. Когда их оркестр кончил играть и его сменили горнисты, Алоис рассказал мне о своих мытарствах. Пожалуй, на военной службе он как-то возмужал и набрался ума-разума.— Людвик помолчал и удовлетворенно добавил: — Я рад, что он нашел свое место в жизни. Военная дисциплина, на мой взгляд, благотворно повлияла на его необузданный нрав. К праздникам он обещал нас навестить.

Теперь я должна рассказать об одном горестном событии, нарушившем безмятежную жизнь молодых супругов.

Был поздний вечер, мы уже собирались отойти ко сну, когда вдруг кто-то резко постучал в дверь. Пес дико залаял. Человек во дворе яростно ругался. Я осторожно приоткрыла дверь и прокричала во тьму:

— Кто вы и что вам угодно?

Но не успела затворить, как вместо ответа в прихожую ввалился странный субъект. На его тощем теле болтались пестрые лохмотья, лицо сплошь заросло бородой. Он что-то глухо прохрипел.

— Что вам угодно? — боязливо переспросила я. Сердце мое бешено колотилось.

Дикарь захохотал:

— Я пришел домой, девчонка! Хочу после долгих скитаний отдохнуть под родным кровом.

— Кто вы?

— Ты еще спрашиваешь, кто я?! — возопил незнакомец.— Здесь меня не знают и знать не хотят! Ты собираешься прогнать меня от родимого порога, строптивая дочь?

Тут в прихожую вышел со свечой Индржих. Бледный свет озарил лицо незнакомца. Я в ужасе отпрянула.

— Мартин! — воскликнула я.

— Он самый! — с дьявольским хохотом ответствовал сей муж.— Узнала наконец? С дороги, молодой человек! — взревел он, обращаясь к Индржиху.— Отойди в сторону и отправляйся ко всем чертям, здесь я хозяин! Гей, вы! Дайте путнику еды и питья, ибо я голоден и умираю от жажды. А затем приготовьте мне ложе возле моей супруги.

— Матушка,— промолвила я тихо,— матушка, любезный пан Мартин, спит вечным сном на кладбище. Многое переменилось у нас с тех пор, как вы нас покинули. Ваше появление не к добру, заклинаю вас, уйдите отсюда и не нарушайте мирную жизнь молодых супругов. Ради бога, пан Мартин, прислушайтесь к моим мольбам, вернитесь туда, откуда вы пришли, и забудьте о прошлом!

— Ха-ха! — развеселился Мартин.— Я должен уйти, как нищий, которого вышвыривают за порог, должен взять посох и, всеми отвергнутый, гонимый, сложить свои усталые члены где-нибудь у дороги, в то время как другие будут наслаждаться радостями супружеской жизни?! Ни за что! Я пришел сюда и желаю дожить свой век под сим законным кровом. Слишком много лишений пришлось мне претерпеть по воле злого рока, который швырял меня по белу свету.

— Остановитесь, Мартин! — взмолилась я с тоской в голосе.

— Прочь, дьявол! — прикрикнул Мартин, оттолкнул меня и вошел в комнату. Я следовала за ним, точно во сне.

Мартин уселся за стол, бросил свою торбу под скамью и, бормоча проклятия, стал разуваться.

— Дадут ли мне наконец поесть? — просипел он.

Я начала собирать на стол, чтобы хоть немного успокоить нежданного гостя. Меж тем в комнату вошла матушка, бледная и испуганная.

Мартин воззрился на нее.

— Что это за женщина?

Я объяснила.

— А ну, живо убирайтесь отсюда! — заорал Мартин, дико выпучив глаза.— Здесь вам не место. Я, Мартин, хозяин дома сего, повелеваю вам немедленно удалиться! Прочь с глаз моих!

Матушка вдруг рассмеялась и никак не могла уняться.

— До чего же странный человек! — еле выговорила она, корчась в приступе смеха.— Отродясь такого не видывала, ей-ей…

Сначала Мартин опешил. Но потом пришел в неистовую ярость.

— Они еще смеются! — просипел он.— Всякие непрошеные постояльцы будут смеяться над моими страданиями!.. Вон! Вон отсюда! — снова взревел он, вращая глазами.— Вон из моего дома, жалкая женщина!

Испуганные, мы забились в угол. Мартин в безудержном гневе схватил свою палку.

Не знаю, что бы с нами было. К счастью, ночной сторож, привлеченный шумом, разбудил соседей и вместе с ними ворвался в дом. Безумец был схвачен, связан и и передан в руки жандармов.

Позднее мы узнали, что, несмотря на солидный возраст и слабое здоровье, Мартин был отдан в рекруты. Затем простым солдатом участвовал в шлезвиг-гольштейнском походе . Из этой кампании он уже не вернулся.

А теперь настало время поведать о великом романе всей моей жизни.

Я подросла, превратилась в девушку и стала — нынче старухе уже позволительно так сказать — чудо как хороша. Не один молодой человек восхищенно оглядывался мне вслед. Однако к льстивым речам пылающих страстью юношей я оставалась равнодушна, ибо была девицей мечтательной и о светских удовольствиях не помышляла.

Но и меня подстерегла любовь. Напротив нашего дома был жандармский пост. Вскоре я приметила, что один жандарм слишком часто поглядывает на наши окна. Звали его Рудольф, и мундир был очень ему к лицу. По вечерам, в свободное от службы время, он без конца прохаживался вблизи нашего дома, задумчиво покручивая ус. Когда Рудольф впервые появился в нашем городке, на щеках его играл румянец. Был он человек веселый и усердно преследовал бродяг. Но вскоре утратил весь свой задор, а я стала получать надушенные записочки, полные неясных намеков и любовных стишков. Подписывался он всегда одинаково: «Вашей милости преданный слуга».

Чем больше скапливалось у меня любовных писем, которые я украдкой перечитывала со сладким замиранием сердца, тем больше спадал с лица мой молодой жандарм.

Однажды меня остановил на улице жандармский вахмистр, начальник здешнего поста. Это был чрезвычайно солидный господин, чьи седеющие усы и борода приводили в трепет всех безнравственных людей.

Он обратился ко мне:

— Позвольте сказать вам несколько слов, барышня Гедвика.

Я испугалась, сама не сознавая — чего, и ответила сдавленным голосом:

— Пожалуйста, пан вахмистр.

Он откашлялся и произнес:

— Дело касается Явурека.

— Какого Явурека? — переспросила я.

— Явурек — мой подчиненный. До сих пор он был достоин всяческих похвал. Усерден, неутомим, от дела не отлынивал, за пустыми развлечениями не гонялся, не посещал трактиров, разве что по служебной надобности, все свободное время посвящал чтению устава и инструкций. Однако с некоторых пор он внушает мне тревогу. Молчалив, рассеян, да и со здоровьем не все в порядке… Словом, это уже не тот Явурек, не тот бдительный и зоркий страж порядка. Пришлось мне учинить дознание и выяснить причину сей напасти. Угадайте, в чем, оказывается, корень зла?

— Не знаю,— малодушно ответствовала я.

— В вас, барышня Гедвика.

— Но почему…

— Уж это точно… Мне совестно говорить, но Явурек в вас влюблен. Я и прежде имел на сей счет серьезные опасения, ибо о том свидетельствовали многочисленные улики. А тут я застал его врасплох, учинил допрос с пристрастием, и он сам признался. Прошу вас, не возражайте, все досконально проверено. Конечно, я чрезвычайно огорчен, но… хоть это явный непорядок, ни в уставе, ни в служебных инструкциях вы не найдете соответствующего пункта для взыскания…

— Что же я должна…

— Видите ли, за тем я и пришел. Я всячески пытался его отговорить, разъяснял, что под угрозой его продвижение по службе — все напрасно… Влюбленный жандарм еще бестолковее, чем влюбленный штатский. Пришлось мне взять на себя роль посланца любви. Только, пожалуйста, никому не говорите. Как-никак я начальник жандармского поста, за плечами тридцать пять лет непорочной службы… И вот — позор на мою седую голову — веду разговоры о любви…

Он негодующе сплюнул. Я была сконфужена.

— Пан вахмистр,— шепчу в растерянности,— я… мое сердце…

— При чем тут сердце! — раздраженно перебил он.— Я прошу вас в интересах службы… Гм, что я хотел сказать? Гром и молния! И за что на меня такая напасть… Что, бишь, я должен вам передать?.. Ага, вспомнил! Велено спросить… не согласитесь ли вы… ох, проклятье… ответить ему взаимностью, так вроде бы… Мол, он питает к вам нежные чувства. Скажите только «да» и ждите его под аркадой. Ну, как? Отвечайте же! Скажите «да», или я подам рапорт о его переводе. Не могу же я допустить, чтобы мои подчиненные вздыхали при луне…— Он вытаращил на меня глаза.— Ну, так что вы ответите?

— Да,— в смятении прошептала я.

Вскоре после этого разговора вахмистр передал мне записку, в которой молодой жандарм просил, как только стемнеет, ждать его под аркадой. Еще много раз старый ворчун служил посланцем любви. И хоть страшно сердился, подозревая, что такая роль не подобает ему по чину, тем не менее безропотно ее выполнял, будучи убежден, что делает это в интересах службы.

И настала пора моего женского счастья, прекрасная пора любви. Еще и поныне, вспоминая об этих днях, я нет-нет да и всплакну. Я ждала его, и он появлялся — усы лихо закручены, щеки рдеют молодым здоровьем и стыдливым румянцем. Потом мы гуляли по липовой аллее, пахнущей медом; миновав городские улицы, удалялись в сумеречные поля. Навстречу нам попадались женщины с охапками люцерны и молодые жнецы с косами, а мы, держась за руки и никого не замечая, задумчиво брели и брели по росистой траве.

Нередко сиживали мы на опушке леса, за нашими спинами шумели лиственницы, мы смотрели на город, на тускло мерцавшие окна человеческих жилищ. Заботясь о моем здоровье, Рудольф расстилал на земле шинель. Сперва он расспрашивал меня, что поделывают отец и мать, проявлял интерес к воспитанию детей. Радовался, что Бенедикт и Леопольд учатся в школе успешно, и от души смеялся, когда я рассказывала о наивных суждениях маленькой Бланки. Со мной он был учтив и деликатен. Ни единого грубого слова, ни намека на развязность, что, как я часто слышу, вошло в привычку у нынешней молодежи. Потом он сам начинал припоминать случаи, связанные с жандармской службой. Затаив дыхание слушала я рассказы об отважных злодеях, готовых ради нечестной наживы покуситься на чужую жизнь, о нищих и бродягах, досаждающих почтенным горожанам, о ворах, питающих пристрастие к ежегодным ярмаркам. Были и веселые истории, одна из них сохранилась в моей памяти. Жандармы окружили лес, где, по их предположениям, раскинули табор цыгане, давно надоевшие жителям этого края. Два жандармских патруля, ружья на изготовку, с разных сторон поползли к ярко пылавшему костру, вокруг которого, как им казалось, табор должен был расположиться на ночлег. В лесной тьме патрули столкнулись и с криками «стой!» бросились друг на друга. Рудольф смеялся, вспоминая, как арестовал своего приятеля и как тот, в свою очередь, пытался его связать.

Однако о любви скромный жандарм говорить не решался, хоть я и пыталась его к этому склонить, насколько мне позволяло девичье целомудрие. Зато продолжал посылать мне записочки, украшенные двумя голубками и веночками незабудок, где красивым почерком изъяснялся в своих чувствах. Сочинял он и премилые стишки о любви и верности, я восхищалась его поэтическим даром.

Вскоре матушка Ангелика, заметив, как я переменилась, догадалась, что сердечко мое проснулось для любви. Я доверилась ей, и она стала моей наперсницей. Жадно читала любовные письма, которые посылал мне пан Явурек, и тоже не могла надивиться изяществу его почерка и возвышенности слога, за коими угадывалась чувствительная душа.

Порой она даже горевала, что ей-то в любви не довелось познать такого счастья.

— Мне кавалеры никогда так красиво не писали,— сетовала она.— Музыкант, отец моего сына, писал до того коряво, что, пожалуй, и аптекарю не разобрать. На словах он выражал свои чувства куда понятней. Нынешнее поколение образованнее и придерживается современных взглядов. В мои времена не было таких поэтичных жандармов. Все это заслуга теперешней школы!

В душе матушки зародилось недовольство Индржихом, и тот частенько выслушивал ее упреки. Матушка заставляла супруга тоже писать ей любовные письма. Добрый Индржих погрустнел. Он не умел так бойко владеть пером, но не решался перечить жене, чтобы не нарушать домашнего мира. Видя растерянность Индржиха, я старалась ему помочь. Показывала ему письма жандарма, которыми Индржих пользовался как образцами, по вечерам переписывая их, точно примерный школьник, а потом вкладывал свои «произведения» в конверт, заклеивал и вручал почтмейстеру.

Но матушка и этим не удовольствовалась; она продолжала твердить, что жандарм пишет ученей и изысканней. В домашних ссорах пан Явурек без конца ставился Индржиху в пример. К моему великому огорчению, тишина и согласие покинули наш дом. Индржих страдал и таял буквально на глазах.

При таких обстоятельствах я страстно желала поскорее уйти с жандармом из родимого дома и свить собственное семейное гнездышко. Но теперь это стало куда труднее, чем прежде. Захваченная интересом к особе моего возлюбленного, матушка пожелала с ним познакомиться. Кроме того, она утверждала, что девице не подобает встречаться с суженым без присмотра родителей.

— Пусть пан Рудольф зайдет к нам,— сказала она,— а до тех пор пока он должным образом не выскажет своих намерений, я не потерплю никаких свиданий. Ничего хорошего из этого получиться не может. Начинается с невинного воркованья, а потом сраму не оберешься. Можно найти множество тому примеров.

И она настаивала на том, чтобы сопровождать меня на свидания. Все это меня не радовало. Жандарм тоже был неприятно удивлен ее появлением и стал неразговорчив. Зато матушка была в высшей степени красноречива и сама руководила беседой. Подтрунивала над робостью Рудольфа, подбадривала его смелыми речами. Жандарм краснел и смущенно теребил ус.

Вечером, когда мы ложились спать, Ангелика сказала:

— Твой жандарм — пригожий паренек. Жаль только, стыдлив как красна девица. Однако… Я его наставлю на путь истинный, научу вести себя как подобает кавалеру…

Поскольку я удрученно молчала, она сочла необходимым разъяснить:

— Ты только не подумай, Гедвичка… Я им совершенно не интересуюсь. Все ради тебя. Хочу, чтобы твой будущий супруг был настоящим мужчиной. Моя материнская обязанность — позаботиться о твоем счастье.

В те поры на страну нашу налетел вихрь войны, которая принесла нам смерть и горе. Прусский король со своей армией вторгся в королевство чешское . Люди поддались панике и страху. Те, что потрусливей, грузили скарб на подводы и искали прибежища в безопасных местах. Приходили вести, будто прусское войско грабит мирное население и бесчестит женщин. Матушка с волнением прислушивалась к этим разговорам.

— Ну,— восклицала она,— меня-то никто не обесчестит! Я сумею отбиться и от пятерых солдат!

Семьи жили в постоянной заботе о пропитании, ибо продовольствие исчезало с базарных прилавков. Настала ужасная дороговизна. Старики, помнившие еще наполеоновские войны, пророчили мор и голод. Люди, предрекали они, будут есть лебеду и хлеб пополам с соломой.

Мы молились за победу оружия нашего доброго монарха  и желали поражения извечным врагам народа нашего — свирепым пруссакам. Женщины ночи напролет щипали корпию для раненых воинов.

Увы, бог не внял нашим молитвам. Кровавое сражение у Градца Кралове  решило исход войны. Прусское войско вступило в Прагу, и вскоре пришло известие о перемирии.

За все время, что шла война, я ни разу даже краешком глаза не увидела своего милого Рудольфа. Он был занят преследованием дезертиров, которые бежали из своих полков и скрывались в лесах. Очень я по нем тосковала и потому обрадовалась, услыхавши о заключении мира.

Наконец однажды он постучался в нашу дверь. Вошел — утомленный, исхудавший. Забыв про девичий стыд, я бросилась ему на шею.

— Теперь,— шептала я,— теперь, мой дорогой, никто нас не разлучит. Я твоя навеки.

Рудольф показался мне рассеянным и осведомился, дома ли моя родительница.

Когда вошла матушка Ангелика, он радостно шагнул ей навстречу и сжал обе руки. Как он был внимателен, мой Рудольф! Мне, правда, почудилось, будто матушка задержала его руки в своих несколько дольше, чем это было необходимо.

— Очень рада,— проговорила она,— что вижу вас в добром здравии и что вы без особого урона пережили эту ужасную войну. Вы, наверное, видели мертвых и раненых? Стояли под градом пуль? Добыли неприятельское знамя?

Рудольф скромно ответил, что в битве не участвовал, ибо был облечен важными полномочиями в тылу. Впрочем, и эта служба была неимоверно тяжела, а подчас сопряжена с опасностями, поскольку множество дезертиров бежало, прихватив огнестрельное оружие.

— Надеюсь,— сказала матушка, приветливо улыбаясь жандарму,— вечером вы придете к нам и поведаете о своих злоключениях.

Провожая жандарма за дверь, она не переставала щебетать, так что даже не дала ему возможности со мной проститься.

Я осталась одна, и странное подозрение зародилось в моей душе.

Нашу семью подстерегал новый удар. Тяжело заболел папенька Индржих. Доктор, которого мы призвали на помощь, нашел у него скарлатину. В ответ на мои тревожные вопросы он лишь пожимал плечами.

— Скарлатина в таком почтенном возрасте,— объяснил он,— очень опасна.

Всю ночь я не отходила от дорогого Индржиха, который метался в бреду. Ему чудилось, будто он играет с мальчишками и те его обижают. Он звал на помощь Людвика. Я прикладывала к его лбу холодные компрессы и подносила в ложечке лекарство. Но ничто не помогало. Силы его быстро таяли. К рассвету нашего Индржиха уже не было в живых. Он лежал на постели с детской улыбкой на бескровных губах…

В ряду наших дорогих могил появился свежий холмик. Позднее Людвик воздвиг здесь надгробие из лабрадора с простой надписью:

ИНДРЖИХ ГОРЛИНКА

(умер в 1866 году)

V

Прошло около полугода после смерти нашего папеньки. Стояла зима, земля еще не оттаяла, а в воздухе уже запахло весной. Но весна расцветала не для меня; мое бедное обманутое сердце не оживало. Рудольф… Ах нет, ни за что на свете! Не хочу даже вспоминать этого имени. Слишком рано судьба заставила меня вкусить горечь отвергнутой любви.

Я написала Людвику письмо:

«Милый братец, очень тяжко мне писать это письмо. Я в растерянности и горе. Как хотелось бы последовать за нашим незабвенным папенькой Индржихом, ибо не знаю, зачем мне и жить!

Тебе было известно о моих чувствах к жандарму Явуреку. Ты их одобрял, говорил, что доволен моим выбором, он-де человек серьезный, с обеспеченным будущим. „Жандарм,— сказал ты,— охраняет общественный порядок, сумеет уберечь от невзгод и собственную семью. Я испытываю доверие к этому человеку. Убежден, он будет верен тебе, как верен своей присяге“. Увы, бедный Людвик, ты ошибался. Как ошиблась и я, твоя сестра. Мой жандарм нарушил присягу.

Наша матушка давно проявляла к нему интерес. Я не видела в этом ничего странного. И верила, будто она действительно хочет изучить характер человека, который собирается стать ее зятем. Мне было не по душе ее чрезмерное усердие, но я объясняла это ее темпераментом.

Сперва она сопровождала меня во время свиданий и вела с моим женихом разговоры на всякие отвлеченные темы. Жандарм досадовал и не раз упрекал меня — зачем, мол, я вожу с собой матушку. В оправдание я приводила доводы, которые слышала от нее. Рудольф покорился. А позднее я заметила, что он даже не прочь видеть матушку и в ее присутствии оживляется. По своей неопытности я радовалась, видя в этом доброе предзнаменование: значит, он будет жить в мире со своей тещей. И как-то не заметила, что вскоре он стал досадовать и расстраиваться, если я приходила на свидание одна.

Едва получив увольнение со службы, он тотчас являлся к нам. Матушка готовила чай, и Рудольф бывал очень весел. Куда делась его прежняя робость! Ко мне он проявлял все ту же учтивость, но с матушкой заговаривал весьма смело. Однако Ангелика не обижалась, а, наоборот, была довольна, по всему дому жемчугом рассыпался ее смех. Тогда и родилось у меня подозрение, сердце заныло от недобрых предчувствий.

Однажды я увидела, как они целуются. Я была поражена, слезы душили меня. Но в тот раз им еще удалось усыпить мои подозрения. Матушка сказала, что Рудольф из тех мест, где принято целовать своих тещ. Это, мол, всего-навсего такой обычай.

Но потом они перестали скрывать от меня свои отношения. Не успела зазеленеть первая травка на свежей папенькиной могилке, как матушка, не таясь, даже всем напоказ, стала гулять с Рудольфом. Едва смеркалось, она накидывала платок и спешила в рощу, под лиственницы, где Рудольф назначал ей свидания.

Встреч со мной Рудольф явно избегал, а когда я однажды его остановила, отвечал торопливо и лаконично, ссылаясь на занятость. Стоило мне зайти в комнату, где сидели Рудольф с матушкой, как разговор обрывался и воцарялась томительная тишина. Я видела, что мешаю им.

В отчаянии я обратилась к начальнику жандармского поста и просила его о помощи.

Бородач очень расстроился.

„Ах, вот как! — воскликнул он, выслушав мой рассказ.— Вот, значит, оно как! Но я-то что могу поделать, барышня? Разве я могу заставить его вернуться к вам? Боюсь, он меня и слушать не захочет, ведь в уставе об этом ничего не сказано“.

Он сердито мерил шагами комнату.

„Да что я, какой-нибудь покровитель влюбленных?! Проклятье! Где это видано, чтобы начальник жандармского поста занимался сердечными делами своих подчиненных?! Нет, лучше бросить все и уйти на пенсию! Преступность в моем округе растет, а тут еще мой подопечный заводит шашни со вдовой!“

Он задумался.

„Сколько у вас в семье детей?“

Я перечислила: мы с Людвиком, Бенедикт и Леопольд, Бланка. После некоторого колебания назвала еще и Алоиса.

„Шестеро детей! — вскричал вахмистр со злой усмешкой.— Ну есть ли тут хоть капля здравого смысла?“

И вдруг рассвирепел:

„Убирайтесь вон! Видеть вас больше не желаю! Или немедленно прикажу вас арестовать… Хотя бы по обвинению в заговоре против вооруженных сил…“

С тяжелым сердцем покинула я жандармский пост.

Чувствую, жизнь моя загублена, и потому прошу тебя, милый Людвик, приезжай, утешь меня в сей горестный час».

Спустя несколько дней спешно прибыл Людвик, лицо его выражало крайнюю озабоченность. Я еще раз поведала ему о своем несчастье. Он серьезно выслушал меня и попытался утешить. Пообещав вразумить жандарма и матушку, он отправился разыскивать Рудольфа, однако не застал — тот ушел куда-то по делам. Потом Людвик надолго заперся с матушкой. Когда они вернулись в комнату, Людвик хранил скорбное молчание, а у матушки были заплаканные глаза.

Вечером, как обычно, явился Рудольф с букетом полевых цветов. Он горел нетерпением увидеть матушку. Но, заметив Людвика, смутился. Тот жестом пригласил его сесть.

Мы — матушка, Людвик и я — сели за стол. Наступило тягостное молчание. Рудольф нерешительно опустился на краешек стула.

Тогда Людвик заговорил:

— Я слышал, пан Рудольф…— начал он.— Короче, я знаю все. Вы ухаживали за моей сестрой, сладкими речами обольстили ее доверчивое сердце, а потом оставили девушку, нарушив данное слово. Что вы мне на это ответите?

Жандарм опустил голову. Мне было даже чуточку жаль этого лицемерного обманщика, который, казалось, совсем сник под тяжестью этих упреков.

Вздохнув, он тихо произнес:

— Не знаю, что со мной приключилось. Я словно околдован. Словно испил какого-то зелья. Когда я впервые увидел барышню Гедвику, сердце мое воспылало горячей любовью. Я полагал, что мы с ней рука об руку пройдем по жизни. Но как только передо мной предстала пани Ангелика, все прежнее куда-то отступило. Меня захватил вихрь огненной страсти, и я забыл о Гедвике, о святости данного мною слова, обо всем на свете. Очевидно, вы считаете меня мерзавцем, но я просто не нашел в себе сил, чтобы противоборствовать страсти. Я уже не владею собой, душа моя так глубоко ранена, что нынче я даже составил рапорт в стихах. Вахмистр угрожает мне отставкой.— И он простонал: — О мое сердце, мое бедное сердце! — содрогаясь от рыданий, он охватил голову ладонями.

Я была растрогана и погладила его мягкие кудри. Ах, как любила я гладить их тогда, в роще, под лиственницами…

Людвик тоже был тронут смиренными речами жандарма.

Помолчав, он с нескрываемым волнением проговорил:

— Я не хочу быть вашим судьей, пан Рудольф. Знаю, порой человек становится игрушкой в руках судьбы и нелегко ему сдержать порывы страсти. Я все обдумал и вот к каким выводам пришел: нехорошо разрывать узы, которые связывают два любящих сердца…

Потом обратился ко мне:

— Думаю, милая Гедвика, будет лучше всего, если ты уступишь. Ничего иного не остается. Ты молода и, я уверен, еще найдешь счастье, которого так заслуживаешь.

Затем он спросил жандарма:

— Что вы намерены предпринять, пан Явурек?

Протянув к нему обе руки, Рудольф воскликнул:

— Прошу вас отдать мне в жены вашу матушку!

— Милый Людвик,— взмолилась матушка,— позволь нам обвенчаться!

Людвик провел ладонью по лбу.

— Так будет лучше,— сказал он тихо.— Мы должны подумать о воспитании сирот, им необходим отец…

Жандарм и матушка в восторге бросились обнимать Людвика.

— Спасибо, милый Людвик! — воскликнула матушка.

— Спасибо, мой юный друг! — ликовал жандарм.

Людвик встал и торжественно произнес:

— Примите же мое благословение.

Ангелика и Рудольф опустились на колени, а Людвик продолжал:

— Благословляю ваш брачный союз. Живите в любви и согласии и будьте хорошими родителями нам, бедным сироткам.

Нареченные взволнованно обещали следовать его советам. Потом Людвик заговорил о супружеских обязанностях и дал счастливой паре немало добрых наставлений.

По его щекам текли слезы, я тоже чувствовала, как от слов Людвика мне становится легче. Наконец-то я обрела покой. Сердце мое перестало страдать, и я вместе со всеми радовалась, что отныне у нас снова будет папенька.

Людвик взглядом дал мне понять, что нам пора удалиться, и мы покинули молодых, дабы не мешать их счастливому уединению.

Вскоре Людвик уехал, ибо должен был вернуться к своим торговым делам. Прощаясь, он напомнил, чтобы я прилежно вела хозяйство и оберегала благополучие будущих молодоженов.

Я начала усердно готовиться к свадебному пиру.

После свадьбы время потекло мирно, без происшествий, ничто не нарушало нашего покоя. Правда, в городе брак матушки с Рудольфом вызвал множество пересудов. Люди недоумевали, как могла мать отбить у дочери жениха, и считали, что это не к добру. Но они ошибались. Насколько это зависело от меня, я старалась ничем не напоминать матушке и Рудольфу о прошлом, дабы не мешать их благополучию. Довольно скоро я утешилась. О боже, ведь мне едва исполнилось шестнадцать, в этом возрасте все легко забывается. Я даже была по-своему счастлива. У сироток снова появился папенька. Ради блага семьи я готова была на какую угодно жертву.

Рудольф очень скоро забыл, что некогда был моим возлюбленным и, волнуясь, ожидал меня в роще. Теперь он стал строгим и заботливым отцом. Оберегал мою девичью честь, настоятельно требовал, чтобы я посещала богослужения и встречалась только с высоконравственными людьми. После наступления сумерек мне запрещалось выходить из дому, а на прогулках меня всегда сопровождала матушка. Помню, однажды папенька устроил скандал, узнав, что я задержалась вечером в обществе одного молодого учителя, с которым мне было приятно разговаривать, потому что он был учтив и образован.

От гнева папенька даже покраснел, его закрученные усы угрожающе вздрагивали.

Он сердито бил кулаком по столу:

— Не потерплю прогулок со всякими молодчиками, не потерплю, чтобы ты где-то пропадала по вечерам! Молодой девушке это не к лицу! Я несу ответственность за поведение своих детей!

— Папенька прав,— вторила ему Ангелика.— Уж я-то знаю! Нынешние молодые люди чересчур легкомысленны. Беда девушке, если она поверит их словам! Потом не оберешься слез да вздохов — ан уж поздно!

Меж тем папенька ходил по комнате мрачный и разгневанный. Его взор задержался на книжке в красивом переплете, которая лежала на буфете.

— А это что такое? — спросил он, беря книгу в руки.

— «Вечерние песни» Витезслава Галека,— смущенно ответила я.

— Кто тебе дал эту книгу? — продолжал дознание Рудольф.

— Пан учитель дал мне ее почитать,— пробормотала я.

Папенька возмутился:

— Вот как! Стишки! Хорошенькое дело! Начинается со стишков, а кончается позором для всей семьи. О заблудшая дщерь!

— Папенька! — взмолилась я.

— Молчи! Не потерплю в своем доме новомодной поэзии! Эти писаки только баламутят народ, подстрекают против властей и церкви! Придется,— с ожесточением заключил папенька,— подвергнуть этого учителя домашнему обыску, посмотрим, не держит ли он запрещенной литературы… А ты,— обратился он ко мне,— отправляйся спать! Уж я позабочусь, чтобы никто в доме не нарушал дисциплину!

На другой день папенька велел мне идти к священнику. С бьющимся сердцем отправилась я в костел. Старенький аббат усадил меня на скамью и тихим голосом заговорил о масонах, внушающих народу свои вредные либеральные идеи, о бунтовщиках, которые не чтят ни императора, ни церкви.

— Как, например, во Франции,— говорил он,— где чернь, развращенная неверующими философами, осмелилась пролить королевскую кровь. Вот к чему это приводит! Мы не смеем прислушиваться к гласу разума или же к речам строптивых и дерзких людей, а должны следовать советам отцов и матерей наших и поучениям служителей церкви. Знаю я, что за птица сей учитель, тоже, поди, из свободомыслящих! Надо будет приглядеться к этому лжепророку. Ибо одна паршивая овца может испортить все стадо.

Он отпустил меня со множеством наставлений, снабдив книжками религиозного содержания, кои горячо советовал мне прочитать, дабы вознестись духом и укрепиться в вере.

Через несколько дней пана учителя вызвали в окружную управу и подвергли строгому допросу. После чего ему сделали внушение. С той поры я его не встречала, он был переведен в какую-то отдаленную горную деревушку.

Папенька Рудольф успокоился, ибо видел, что я все время провожу дома, занимаюсь хозяйством, а если читаю, то лишь календарь да полученные от аббата богоугодные книжки. Папенька стал ко мне благосклоннее, но по-прежнему внимательно за мной следил.

С момента нового замужества матушка Ангелика заметно переменилась. Куда только делся ее визгливый смех! Теперь она стала важной матроной и настолько сроднилась с супругом, что ничего, кроме его дел, не желала знать.

Она усердно изучала устав, а отдельные параграфы даже знала наизусть. Все, что касалось службы супруга, возбуждало в ней горячий интерес. Содержание циркуляров, приказов и инструкций, поступавших из вышестоящих инстанций, становилось ей известно прежде, чем Рудольфу.

Матушка Ангелика стала строга и подозрительна.

Она научилась видеть в людях лишь то, что те хотели бы скрыть от властей. С особой бдительностью следила она за приезжими, случайно посетившими наш городок. В любом из них ей виделся политический агент, прибывший с тайной миссией сеять смуту против начальства и возбуждать ненависть к императору. Жители городка сторонились матушки, опасаясь ее чересчур пытливого взора. Она преследовала безбожие, вольнодумные речи и моральную распущенность. Бывало, не одной парочке испортит свидание, полагая, что в голове у возлюбленных безнравственные намерения. Родителям давала советы, как воспитывать детей. Основывала богоугодные супружеские союзы и разлучала суженых, если почему-либо была против их брака. Весь город страдал от ее тирании. Постепенно она обрела большую власть, поскольку пользовалась поддержкой священнослужителей, да и местное начальство к ней прислушивалось. А потому всякий, даже негодуя в душе, ей покорялся.

Однажды Рудольф заболел и не смог пойти на службу. Ангелика с энтузиазмом взвалила бремя жандармских обязанностей на свои плечи: останавливала странствующих подмастерьев, внимательнейшим образом изучала их трудовые книжки, за короткий срок ее деятельности несколько подозрительных путников очутились в местной каталажке.

Вахмистр не мог нахвалиться, с каким рвением несла она службу.

— Жаль,— заметил он,— что вы женщина. Из вас получился бы великолепный жандарм! — И ставил ее в пример своим подчиненным.

Перемены в характере повлияли на внешний облик матушки. Лицо ее утратило приятную округлость и нежный румянец. Строгость, нравственные устои и набожность высушили ее некогда пышную фигуру. Женская краса была принесена в жертву общественным интересам.

Она питала пристрастие к старомодной одежде и рьяно преследовала поклонников всяческих новшеств. Я выдержала упорное сражение, пока матушка не разрешила мне носить современный турнюр, сборчатую юбку с широким шлейфом и взбивать прическу, да и то на несколько сантиметров ниже, чем предписывала мода. Моя шляпа, украшенная искусственными виноградными гроздьями и перьями заморских птиц, вызывала в ней крайнее недовольство, а свой маленький зонтик с кружевной оборкой мне пришлось долго от нее скрывать.

И все же я была довольна, ибо это супружество внесло в дом образцовый порядок. Часто вспоминался мне покойный Индржих. При нем все было иначе. В пору, когда был жив добряк Индржих, у нас все шло кувырком, а зловредный Мартин чувствовал себя в доме полновластным хозяином и притеснял сироток. Прежде нас нередко посещала нужда, дети плакали от голода. Теперь я уже могу не скрывать этого — Индржих, добрая душа, на меня не обидится. Ныне же все дети сыты и чисто одеты. Правда, они стали несколько молчаливы, ибо озорничать им не разрешается. Все их свободное время посвящено наукам и религии. И только по воскресеньям после обеда наше семейство выходит на прогулку. Мы идем по городским улицам, учтиво приветствуемые встречными, потом сворачиваем в поля. Над землей трепещет раскаленное марево, монотонно стрекочут невидимые кузнечики. Рудольф первым делом выяснит, нет ли кого поблизости, затем расстегнет ворот мундира и дышит полной грудью. Матушка несет на руке плед, я — корзинку с освежающими напитками и закуской. Мальчики, Бенедикт и Леопольд, благовоспитанно держатся за руки и тихо разговаривают. Одной лишь Бланке разрешается щебетать и прыгать, и все мы улыбаемся, глядя на ее детские проказы. Мы доходим до лесочка, на лужайке расстилаем плед и, чинно усевшись, внимаем серьезным рассуждениям папеньки Рудольфа. И лишь когда повеет вечерней прохладой, а с лугов начнет подниматься туман, мы встаем и в том же порядке шествуем назад, радуясь, что так прекрасно провели день…

Прошло несколько лет. За это время Ангелика подарила своему супругу трех деток. Первым родился мальчик Войтишек, через два года Губерт, а затем появилась на свет девочка, которую назвали Кларой.

Тем временем двойняшки подросли, Рудольф решил определить их в классическую гимназию, чтобы они выросли важными господами. Серьезный и скромный Бенедикт предназначался в священники, а более подвижный Леопольд — в адвокаты или аптекари.

Рудольф намеревался позаботиться и о моем будущем и стал подыскивать подходящего жениха. В претендентах недостатка не было, многие были бы рады назвать меня своей. Но я всех отвергала. Не потому, что они мне не нравились. Некоторые из них вполне могли бы пробудить в моей душе ответное чувство. Однако в ту пору матушка начала жаловаться на здоровье. Какой-то скрытый недуг снедал ее, она таяла буквально на глазах. Я не хотела ее оставлять, ибо она нуждалась в уходе. Кроме того, на меня теперь полностью легла забота о детях, матушка больше не могла за ними приглядывать. Я видела, как клонится долу голова Рудольфа, обремененного столькими заботами; его усы обвисли, некогда румяные щеки стали пепельно-серыми. Да и Людвик наказывал мне не покидать семью, которой снова угрожал злой рок.

На улице дико завывает ветер, яростно треплет кроны деревьев, срывая с них последние пожелтевшие листья. Наш сад подобен толпе банкротов, доведенных осенью до полного разорения.

VI

Опять в наш дом пришла беда. Тайный знак смерти начертан на наших дверях. Миновала всего неделя, как мы проводили на вечный покой нашу дорогую Ангелику. Матушка покинула своих детей. Самая младшая из сироток еще неуклюже ползает по полу, похожая на зайчишку, и лепечет что-то невразумительно счастливое.

Рудольф возвращается вечером со службы усталый, снимает каску, вяло опускается на стул и тупо, безучастно смотрит в одну точку. Иногда, словно бы пробудившись от оцепенения, он берет мою руку и вздыхает:

— Ах, как я ошибся, Гедвичка, и зачем только я покинул тебя! Господь жестоко покарал меня за измену! Что же мне теперь делать?

Я преисполнена сочувствия к нему. Густые кудри этого человека, которого я некогда знала цветущим юношей, горе посеребрило сединой.

Пытаюсь его утешить:

— Не отчаивайся в несчастье, отец, не падай духом. Я уже не помню про нашу любовь. Ведь это было так давно! Теперь же нам надо подумать, как сохранить семью.

Рудольф не отвечает, забьется в угол и сидит там в тоскливом безмолвии, наедине с обступившими его печальными думами.

Так мы и жили, дни тянулись невесело и однообразно. Но с наступлением первых морозов, когда окна покрылись фантастическими зарослями папоротника, у нас неожиданно объявился разрумянившийся от холода и ходьбы почтальон, громко поздоровался и вручил письмо. Я узнала на конверте почерк Людвика.

В письме оказались важные новости.

«Милая Гедвика,— писал Людвик,— приготовься к приему гостей. На сей раз я приеду не один, со мной будет моя невеста. Надеюсь, она понравится тебе и отцу, как нравится мне. Она прелестна и мила, я очень счастлив. Зовут ее Венцеслава, она чудесно поет, а отец ее — уважаемый коммерсант. Матушка тоже добросердечная и хозяйственная дама. В том городе, откуда родом Венцеслава, недавно был пожар. В газетах писали, будто поджог был совершен умышленно. Теперь на свете много дурных людей, но я очень счастлив. Венцеслава тоже с нетерпением ожидает свадьбы, но еще не все приданое готово. Как ты поживаешь, что делаешь? Надеюсь, у тебя все в порядке, я очень счастлив, только у ее отца недавно болел зуб, все советовали вырвать, а он боялся. В городе был устроен благотворительный вечер в пользу погорельцев, Венцеслава пела народные песни. Успех был огромный, ей долго хлопали. В остальном у меня все в порядке, с нетерпением жду скорой встречи. Свадьба будет на масленицу, но у невесты еще не готово приданое, и посему к нам ходит портниха. Что поделывает отец, все горюет? Пусть не вешает голову, он еще статный, красивый мужчина, я подыщу ему невесту. Передай привет всем братьям и сестрам…»

К этому несколько сумбурному письму мелким почерком было приписано:

«Примите и от меня, еще не знакомой с вами, сердечный привет. Ваша Венцеслава. Постскриптум: Людвик очень славный, и я так счастлива! С нетерпением ожидаю встречи!»

А дальше опять почерком Людвика:

«Венцеслава без конца повторяет, что ждет не дождется поездки к вам. Надеюсь, и вы будете рады».

Я забыла все свои печали. Людвик женится! Какая новость! Поверить невозможно! Все случилось так неожиданно. Вот проказник! Никогда даже словечком не обмолвился о женщинах, можно было подумать — они для него вообще не существуют. И вдруг…

Тут я поняла, что без всякого толку бегаю по комнате и переставляю вещи. Хватаюсь за голову, потираю лоб и бормочу:

— Что я собиралась сделать… Ах да, подмести! Где швабра? За мебелью столько пыли! Если кто зайдет, какого он будет о нас мнения!..

Отец, все еще сидя в своем углу, кивает головой:

— Так, так… Значит, Людвик собирается жениться.— И грустно добавляет: — Дай-то бог ему большего счастья, чем выпало мне.

В своей готовности всем помочь я бросаюсь к нему, изо всех сил трясу его за плечи:

— Вставай! Не время предаваться унынию! Людвик обещал найти тебе невесту. Молчи и помоги мне отставить мебель. Дома нет ни соды, ни мыла… Бенедикт! Куда ты запропастился? Беги в лавку!

— Бенедикта здесь нет,— отозвался Леопольд.— Он занимается у себя в комнате.

Я набросилась на этого долговязого паренька, у которого под носом уже начинает пробиваться пушок:

— А ты почему не занимаешься?

— Я уже все выучил,— отвечает Леопольд, стараясь придать своему басу мужественный оттенок.

— Знаю. Но смотри у меня, если принесешь плохие отметки! Ведь ты наверняка провалишься на экзаменах!

— И пускай,— бурчит этот верзила.— Все равно поеду в Африку охотиться на львов и гиппопотамов!

— Глупый мальчишка,— сержусь я.— Я тебе покажу Африку!.. Кому сказано, беги в лавку и принеси фунт кофе!

— Что еще за фунт кофе? Ты велела принести соды и мыла.

— Ах да! Из-за вас я скоро совсем голову потеряю!

Наконец настал долгожданный день. Я надела самое лучшее платье, жандарм — парадный мундир. Он был серьезен, словно собрался на торжественную литургию по случаю тезоименитства его императорского величества. Оба гимназиста были втиснуты в новехонькую форму. Группку младших возглавляла Бланка, внимательно следившая, чтобы малыши шли чинно, держась за руки.

Мы отправились на вокзал, куда теперь частенько хаживали на прогулку, чтобы вдоволь наглядеться на стального коня, лишь недавно появившегося в наших краях. С замиранием сердца смотрели мы на пыхтящий локомотив, который быстро приближался, выдыхая клубы пара и своим грохотом повергая в ужас старых людей. При виде этого чудовища старики крестились и заверяли, что не сели бы в него ни за какие деньги… Железная дорога казалась им дьявольским наваждением и дерзким испытанием милосердия божия.

Но вот вдали раздался гудок, и на вокзале все пришло в движение. Служащие в синих фуражках бегали по перрону. Люди хватали тюки и саквояжи с тем хлопотливо-напряженным видом, какой появляется у каждого, кто путешествует по железной дороге.

Поезд с ужасающим шумом подкатил к станции. Из двери одного вагона вышел Людвик и подал руку молодой даме. Та с кокетливым испугом соскочила на перрон.

Мы все радостно бросились к Людвику, от которого пахло помадой. Он представил нам даму в светло-зеленом платье, подчеркивавшем очень тонкую талию:

— Это Венцеслава. Познакомьтесь…

Я обняла хрупкое создание, и в моих объятьях зашуршал шелк. Она была чуть моложе меня. Мне нравились ее нежная розовая кожа и аквамариновые глаза под выгнутыми дугами бровей. Черная родинка над левым уголком рта придавала ее лицу несколько насмешливое выражение. Вся она дышала юной свежестью.

Венцеслава наклонилась и расцеловала детей. Двойняшки пытались скрыть смущение за напускной мрачностью и кисло пробормотали приветствие. Когда им напомнили про багаж, они с готовностью ухватили чемоданы, радуясь, что могут отойти от этой незнакомой дамы, одно присутствие которой заставляло их краснеть.

Отец Рудольф молодецки закрутил усы и предложил невесте руку. Затем начал засыпать ее галантными вопросами. Она отвечала сладким голоском единственной балованной доченьки.

Впереди выступали Рудольф с Венцеславой. Людвик шел со мной и нетерпеливо расспрашивал, как мне понравилась невеста.

— Она очаровательна и мила,— ответила я.

Людвик обрадовался.

— Я счастлив,— говорил он,— что она тебе нравится. Но когда ты узнаешь ее ближе, ты будешь в восторге. Какая девушка! И какой чудесный у нее характер… Венцеслава не из тех современных модниц, что стремятся завоевать мужчину вызывающим поведением. Росла она под строгим надзором добропорядочных родителей, у сестер-монашенок получила прекрасное образование. И хоть годами еще молода, превосходно разбирается в домоводстве.

Людвик щедро расточал похвалы своей невесте. Он словно грезил наяву средь бела дня, на многолюдной улице, где любопытные оборачивались нам вслед. Казалось, он вот-вот, как мальчишка, пустится вприпрыжку и только новый костюм вынуждает его держаться с достоинством.

— Одного не могу понять,— продолжал Людвик,— почему она выбрала именно меня. За ней все ухаживали, в числе ее поклонников были даже офицеры. Многие важные особы добивались ее расположения. Ну что она во мне нашла? Ведь я самый обыкновенный, ничем не примечательный человек…

До нас доносился звонкий смех невесты, которой папенька Рудольф рассказывал что-то забавное. Он шагал, выпятив грудь, и, гордясь своей прелестной спутницей, украдкой поглядывал на прохожих. У ворот одного дома, сложив руки под синим передником, стояла тетка. Мы слышали, как она заметила соседке:

— Глянь-ка на этого жандарма! Совсем недавно схоронил жену, а уж с другой под ручку!

— Вот они, нонешние-то! — поддакнула соседка.

Мы пришли домой.

Я помогла невесте снять мантилью. Она огляделась вокруг и радостно захлопала в ладоши:

— До чего тут у вас миленько!

В приливе чувств Людвик прижал ее к себе и поцеловал в нежную шейку.

Отец, покручивая усы, отвернулся.

Теперь Людвика трудно было застать дома. Целыми днями он где-то пропадал. Ездил, хлопотал, раздобывал все необходимое для будущего семейного гнездышка. Домой являлся лишь к вечеру, и по его пылающим щекам видно было, как усердно он трудился. Но никогда не забывал порадовать невесту каким-нибудь знаком внимания. Слишком уж он добр, мой милый братец. Я растроганно смотрю на него — какой чудесный жених! Любовь сделала его другим человеком.

Венцеслава проводит дни беззаботно. Мне кажется, она вообще не понимает всей важности предстоящего брачного союза. До полудня спит крепким сном невинного младенца, потом долго занимается туалетом. Она весьма своенравна и нередко вымещает дурное настроение на окружающих. Мне с ней нелегко.

Но Людвик ничего не замечает. Когда он приходит вечером, невеста рассеянно подставляет ему лоб для поцелуя. С женихом она неразговорчива, а его подарки, судя по всему, не доставляют ей особой радости. Я пришла к выводу, что этот брак не принесет Людвику счастья, и хотела осторожно ему намекнуть. Но он резко меня оборвал. Что ж, милый брат, будь по-твоему…

Я только хотела тебе сказать, что в твоем присутствии невеста скучает, но стоит появиться отцу, как она оживляется, от ее дурного настроения не остается и следа. Ты слеп и глух. Но я-то вижу, как вызывающе торчат папенькины нафабренные усы, какой энергией дышит его помолодевшее лицо. Вижу, как он старательно подкрашивает свои седеющие виски, и замечаю, что от его волос пахнет модной помадой. Один ты, опьяненный любовью, не придаешь значения тому, что Рудольф чрезмерно любезен с будущей снохой, что они до сумерек, держась за руки, гуляют по лугам…

Однажды к нам пришла молочница. Взяла деньги за молоко и уже в дверях говорит:

— Так ваш отец собирается жениться?

— Отец? — удивилась я.— Мне об этом ничего не известно.

— Выходит, я плохо поняла. А ведь что-то такое говорили…

— Что же именно вам сказали?

— Ах, боже мой…— смутилась она.— Я толком и не припомню. Мол, дело решенное. Берет, мол, барышню, что у вас гостит.

— Вы ошибаетесь. Барышня Венцеслава — невеста моего брата Людвика.

— Да что вы! Хм… Вот уж не скажешь…

— А что тут удивительного?

Молочница совсем запуталась. Стала отнекиваться, не хотела говорить. Но я решительно потребовала прямого ответа.

— В конце концов,— собралась она с духом,— чего мне молчать, коли весь город знает?

— Что знает?

— Да то… Не я одна, и другие видели эту самую барышню у рощи, под лиственницами, с вашим отцом. Прогуливаются по тропинкам, и он обнимает ее за талию. Кое-кто говорит, будто они даже целовались, только я ни о чем таком ведать не ведаю. Мое дело сторона. У моего младшенького родимчик, с меня и своих забот хватает.

Она еще долго толковала о своих делах, но я ничего не слышала, в ушах стоял какой-то звон. Так вот что я узнаю от чужих людей! Ах, Рудольф! Кто бы мог подумать… Какой позор! Взрослый мужчина, вдовец, глава многочисленного семейства — и такое легкомысленное волокитство! Я глянула на часы. Уже десятый час, в окнах соседей за спущенными шторами зажигаются лампы, а отца с Венцеславой до сих пор нет. Ну, погодите!

Наконец я услыхала шаги. Отец и Венцеслава возвращались. Обычно они входят с громким смехом, но сегодня ступали крадучись, тихонько.

Я поднялась со стула и пошла им навстречу. Отец пробормотал, что очень утомлен и ужинать не будет. Пожелал мне доброй ночи и попытался проскользнуть мимо меня в свою комнату.

Но я энергичным жестом его задержала.

— Подойдите сюда,— велела я,— мне надо с вами поговорить. И вы, Венцеслава, тоже,— пригласила я девушку, робко стоявшую в темном углу.

Отец под разными предлогами хотел уклониться от разговора. Я настояла на своем.

Тогда он сокрушенно опустился на стул и свесил голову.

— Где вы были? — начала я допрос.

Отец, боясь взглянуть на меня, смущенно провел пальцем по шее, точно ему жал воротничок.

— Долго мне ждать ответа? — раздраженно прикрикнула я.

— Где мы были? Ну, на прогулке… Хотели немножко подышать свежим воздухом.

— На прогулке… Хм… Молчи, несчастный! Я знаю все!

И я стала осыпать обоих грешников упреками и угрозами. Высказала все, что думала. Особенно досталось отцу, ибо в тот момент я не могла не вспомнить, как он обманул мое девичье сердечко.

Он даже не пытался оправдываться. Сидел с сокрушенным видом, низко опустив голову, и лишь робко поеживался под напором моих обвинений. Когда же я, обессиленная и подавленная, замолчала, он поднял голову и глухо проговорил:

— Ты слишком строга, дорогая дочь, хоть я и понимаю, что возмущение твое справедливо. Но я старался справиться с этой грешной любовью, боролся всеми силами! О, сколько ночей провел я без сна, окропляя подушки горючими слезами! И все же не устоял…

Он махнул рукой и отер глаза.

Растрогавшись, я несколько понизила тон, но не переставала бранить удрученного отца:

— Как вы легкомысленны! Боюсь, вы не слишком усердно боролись с искушением. А если почувствовали слабость, почему было не обратиться к священнику, чтобы он мудрым словом наставил вас на путь истинный? Не забывайте, вы глава семьи, которой обязаны отдавать все свои помыслы. Заклинаю вас, пока не поздно, опомнитесь, не отнимайте счастье у собственного сына!

Жандарм заломил руки и застонал. Венцеслава с судорожным плачем выбежала из комнаты.

— Поздно…— тупо пробормотал отец.

— Отчего же? — удивилась я.

Он не ответил. Я подошла и потрясла его за плечи:

— Говорите, отец!

Рудольф поднял на меня затравленный, моливший о пощаде взгляд.

— Венцеслава…— заикаясь произнес он,— она… мы с ней…

— Что вы хотите сказать?

Он набрался смелости и в отчаянье воскликнул:

— Мы зашли слишком далеко… Венцеслава… будет матерью!

— Отец! — вырвался у меня душераздирающий крик.

Долго стояла мертвая тишина. Лишь стенные часы, монотонно тикая, отсчитывали минуты. Жизнь во мне остановилась, мозг погрузился в серую мглу.

Откуда-то издалека до моего слуха донеслось:

— Гедвика! Дорогая моя доченька! Ради бога, прости!

Сквозь пелену слез я еле различала стоящего на коленях отца. Лицо его было искажено отчаянием, молитвенно сложив руки, он просил о снисхождении.

Слезы облегчили мне душу, возбуждение и негодование отступили. Жалость проникла в мое сердце. Я ласково подняла его с колен и усадила в кресло. Гладя его волосы, я грустно проговорила:

— Не печальтесь, папенька. Знаю, я была слишком резка… Верно, такова уж судьба, и нелегко смертному противиться ее таинственным силам. Не плачьте, дорогой, все как-нибудь снова уладится.

Мне удалось его успокоить. Потом я разыскала Венцеславу, которая рыдала, спрятав голову в подушки. До темноты мы просидели с ней, прижавшись друг к дружке и размышляя о будущем.

Поздно вечером, весь светясь радостью, примчался Людвик.

— Венцеслава! — воскликнул он, пряча за спиной бархатный футляр.— Зажмурь глаза и отгадай, что я тебе принес!

Счастливый жених бросился к невесте, чтобы обнять ее.

Но натолкнулся на мрачное молчание, руки его обнимали не живое существо, а холодную статую.

Людвик отступил на шаг и смерил нас испытующим взглядом.

— Что случилось? — неуверенно спросил он.

Настала самая тяжкая минута моей жизни. Что сказать этому влюбленному юноше, чье сердце еще ничего не подозревает?

По моему знаку оба провинившихся удалились. Я решительно подошла к Людвику и все ему рассказала.

Выслушав недобрые вести, брат оцепенел. Он стоял, точно изваяние, и не мог собраться с мыслями. Прошло немало мучительных мгновений, пока на его бледном лице вновь показались признаки жизни. Он ни на что не сетовал, только плечи его содрогались от сдерживаемых рыданий.

Но вскоре Людвик выпрямился, лицо его стало серьезным.

— Позови отца и Венцеславу,— велел он.

Я послушалась. Отец вошел, ведя Венцеславу за руку. Они встали в дверях, потупив взоры. Людвик мерил комнату нервными шагами. Потом остановился перед жандармом и спросил:

— Это правда?

Рудольф кивнул.

— Какие же у вас намерения, отец?

— Я сделаю все, как ты прикажешь, дорогой сын,— покорно отвечал жандарм.

Людвик провел ладонью по лицу и тихо вымолвил:

— Я это предчувствовал. Внутренний голос твердил мне, что я не должен предаваться любви и помышлять о супружеском счастье, покуда сиротки вновь не обретут мать. Отрекаюсь от блаженства ради сей высокой цели…

Он взял в руки голову Венцеславы, поцеловал ее в лоб и растроганно добавил:

— Приветствую вас в нашем доме, новая матушка!

VII

Примерно через полгода после свадьбы у матушки Венцеславы родилась девочка, которой дали имя Геленка. Девочка оказалась слабенькой, болезненной, пришлось прибегнуть к искусственному кормлению. Я очень за нее тревожилась и провела немало бессонных ночей, оберегая слабый огонек жизни.

Зато остальные братья и сестры стали для меня неиссякаемым источником радости. Особенно приятно смотреть на пятнадцатилетнюю Бланку, из угловатой и длинноногой девчушки превратившуюся в прелестную барышню. Я по праву ею горжусь, ибо Бланка не интересуется пустыми светскими забавами, а прилежно занимается немецким и французским языками, чтобы потом самой зарабатывать себе на хлеб. Свободное время она отдает воспитанию малышей, приглядывая за непослушным Войтишком, который в будущем году пойдет в школу, за кудрявым Губертом и двухлетней Кларой,— чтобы кто-нибудь из них, не дай бог, не упал и не разбил нос. Добрая девочка понимает, что положиться на молодую и несколько легкомысленную матушку нельзя, и по мере сил старается снять с моих плеч хоть часть домашних забот.

О двойняшках Бенедикте и Леопольде приходят утешительные вести. Бенедикт теперь воспитанник градецкой семинарии, и уже не за горами тот час, когда его посвятят в почетный сан священнослужителя.

Леопольд к пасхальным праздникам получил отпуск. Недавно он окончил кадетское училище и явился к нам новоиспеченным младшим офицером. В городе было немало разговоров, когда к нашему дому подкатила лакированная пролетка и из нее выскочил элегантный военный. Соседи не могли наглядеться на стройного юношу, затянутого в темно-синий мундир и черные рейтузы. Когда он проходил по площади, изящно подбрасывая левой ногой саблю, в окнах шевелились занавески, и за каждой угадывалась барышня, украдкой провожавшая взглядом офицерика, который бойко поглядывал по сторонам.

Отец Рудольф, проникшись к сыну уважением, при виде его вскакивал и щелкал каблуками. Когда он разговаривал с молодым офицером, в его голосе слышались отрывистые интонации, словно он рапортовал начальству. Леопольд благосклонно разрешал отцу стоять вольно. И все же тот каждый раз смущался и не осмеливался обратиться к нему иначе, как «честь имею доложить, господин kadetoffizierstellvortreter ».

Вскоре я заметила, что Венцеслава уделяет молодому офицеру гораздо больше внимания, чем подобает матери. Наученная горьким опытом, я была начеку, чтобы воспротивиться любым проявлениям матушкиного легкомыслия, которые могли поставить под угрозу благополучие семьи. Венцеслава, и без того отдававшая много времени своей внешности, теперь удвоила старания. Выписала модный журнал и, к моему огорчению, стала пудрить лицо и подкрашивать губы, как делают женщины легкого поведения.

Все это меня угнетало, в особенности же я досадовала, когда мне передавали городские сплетни. Матушка не выносила моих упреков. Они задевали ее гордость, она не желала их слушать.

— Не кажется ли тебе, моя дорогая,— говорила она,— что ты не совсем верно понимаешь, кто из нас мать, а кто дочь. Не пристало дочери поучать свою матушку.

— Безусловно,— в гневе отвечала я.— Я никогда не забуду, что вы наша мать! Тем не менее, матушка, не забывайте и вы, что я старше вас и мой жизненный опыт богаче…

Мать иронически усмехнулась.

— Знаю, знаю, что ты старше,— уколола она меня.— Это и так видно… Тебе давно пора замуж, дорогая дочь. Твои замашки старой девы начинают действовать мне на нервы. Не люблю старых дев, они просто невыносимы…

Меня охватил гнев.

— Да,— говорю ей горько,— я уже немолода, и прелести мои увяли. Я это прекрасно знаю. Не стоило трудиться еще раз напоминать мне об этом. Однако вы забываете, что молодость моя ушла на заботы о сиротках. Я не могла доверить их вам, видя ваше легкомыслие и непостоянство. Судьба семьи вас не интересует, вы помышляете лишь…

— Договаривай, дочь моя,— равнодушно проронила матушка, изучая в зеркале свое лицо.

— Да, вы думаете лишь о непристойных вещах,— взорвалась я.— О том, как привлечь мужчин. Увы, я не в силах помешать вашим посягательствам на сердца посторонних мужчин. Но я не допущу, чтобы вы испортили нашего Леопольда, этого неискушенного юношу…

— Леопольда?!

— Вы меня великолепно понимаете. Я не раз наблюдала, как вы лежите при нем на кушетке, поигрывая веером, и в вашем голосе слышатся фривольные нотки светских дам. Испытываете на невинном юноше свои чары. Так знайте же, я не позволю ему увязнуть в ваших тенетах!

Матушка звонко рассмеялась.

— Боюсь, ты не в своем уме, дорогая дочь,— проговорила она и, гордо вскинув голову, вышла из комнаты.

Из ее спальни послышалось:

— Леопольд! Она сошла с ума!

Это была уже не первая моя размолвка с матушкой. Ее легкомыслие поражало и печалило меня. Но вскоре я успокоилась, поняв, что ее чары не действуют на Леопольда. Он по-прежнему учтив и галантен, но проявляет к ней лишь сыновнее внимание.

К осени наш городок ожил. Гимназисты вернулись после каникул и наполнили улицы буйным весельем. Примерно в середине сентября приехала драматическая труппа и было объявлено о ряде спектаклей. Актеры разбрелись по городу с афишами, зазывая публику. Входя в калитки, они тросточками отбивались от собак, яростно наскакивавших на незваных пришельцев.

Мы были радостно возбуждены, ибо появление актеров прервало однообразное течение жизни. Особенно взволновалась матушка Венцеслава. Ведь приехали новые люди, в которых горит пламень искусства! Один лишь папенька Рудольф сохранял хладнокровие и театром не интересовался. Актеров он не любил, подозревая их в ветреной безнравственности и мотовстве. Кроме того, они произносили со сцены речи, сотрясающие государственные устои, пели легкомысленные куплеты, подвергающие насмешке высокие учреждения. А посему идти с нами на первый спектакль он отказался.

Вскоре одно лишь имя было на устах всех жителей города. Молодые и не очень молодые барышни, замужние дамы и гимназисты с утра до ночи шептали: «Станислав Моймир Кветенский».

Все мы плакали от умиления, когда, картинно перебросив через плечо край плаща, он подходил к освещенной рампе и прямо в зал произносил грозные заклинания и пылкие любовные монологи.

Мы жили его жизнью, вместе с ним надеялись и любили, наши сердца сжимались от дурных предчувствий, если упрямые родители препятствовали его соединению с возлюбленной, а когда в последнем действии он умирал на жалком, бедняцком ложе от невыразимой любви, мы оплакивали его, словно близкого родственника. Но потом он появлялся перед занавесом, полный обаяния и самоуверенности, кланялся публике, и нашим восторгам не было конца.

Открытки и фотографии, подписанные его именем, украсили семейные альбомы в плюшевых переплетах. На нашем буфете теперь тоже стоял его портрет в виде рыцаря со шпагой на боку. А в нижнем углу было написано: «Поклоннице Талии пани Венцеславе Явурковой с уважением. Преданный ей Станислав Моймир Кветенский».

Высокую, статную фигуру трагика можно было видеть в парке возле замка. Там он прогуливался вечером, сопровождаемый толпой восторженной молодежи, которая держалась от него на почтительном расстоянии. Особенно любил он остановиться в картинной позе перед барочным порталом замка — широкополая шляпа надвинута на высокий лоб, руки заложены за спину, туманно-меланхолический взор блуждает где-то вдалеке… Так стоял он неподвижно, пока его черный силуэт не расплывался в мягком сумраке.

Побуждаемая светским честолюбием, матушка изо всех сил старалась залучить актера к нам на обед. Впрочем, он не заставил себя упрашивать слишком долго и однажды появился у нас, завернутый в свой великолепный плащ, помахивая камышовой тросточкой. Венцеслава была вне себя от восторга, зато папенька был явно не в духе и выглядел мрачно.

Впрочем, откровенно говоря, гость и на меня произвел не слишком благоприятное впечатление. Беспощадный дневной свет подчеркивал грубые складки кожи, испорченной театральным гримом. Глаза, демонически сверкавшие со сцены, теперь были бесцветны, а тяжелые мешки под ними свидетельствовали, что пора его молодости давно миновала.

Ко всему еще пан Кветенский оказался обжорой и любителем выпить. Он жадно оглядел выставленные на стол яства и весьма грустно воспринял окончание обеда. Затем устало погрузился в мягкое кресло и принялся пичкать нас рассказами о себе и своих успехах, пересыпая их именами знатных особ, якобы игравших в его жизни немаловажную роль. Он упоминал о каких-то маркизах в охотничьих замках, о жарких объятиях под звездным небом, намекал на тайны перехваченных любовных посланий, на дуэли с ревнивыми мужьями.

Вскоре мы были по горло сыты его россказнями, за исключением матушки, которая не спускала с актера глаз и ловила каждое его слово. Пан Кветенский брал ее за руки и сочным баритоном восклицал:

— Милостивая пани! Вы одна умеете понять меня! О, когда б я мог склонить свою усталую голову на вашу грудь и выплакать на ней свое горе, горе человека, чей удел — быть непонятым и гонимым!

Услышав подобные слова, отец от злости весь налился кровью, нацепил кивер и, свирепо покосившись на гостя, вышел. А потом приказал мне вести за матушкой неусыпное наблюдение и обо всем ему доносить.

Однажды пан Кветенский заставил Венцеславу продекламировать какое-то стихотворение. Жеманясь, точно школьница, она промямлила стишок.

Актер восторженно закатил глаза и экзальтированно воскликнул:

— Талант! Божественный талант!

О матушка!..

Заслуживаешь ли ты сего возвышенного имени, матушка Венцеслава?! Разве поступает так заботливая мать семейства? О легкомысленная женщина, ты пренебрегла своими обязанностями, чтобы броситься в объятия постороннего мужчины, погрязнуть в пучине плотских наслаждений. Ты покинула деток, о которых должна была заботиться, лишив их материнской ласки. В погоне за призраком любви ты оставила свою Геленку, которая сейчас играет пестрыми лоскутками в углу, что-то беззаботно лепеча себе под нос; ты забыла, что дома тебя ждут маленькие Клара, Губерт и Войтишек, чтобы показать тебе свои школьные табеля и похвастать успехами; ты покинула Бланку, которую обещала сопровождать на уроки танцев, и даже не вспомнила, что у тебя есть еще и Алоис, а ведь он в любой момент может приехать, дабы погреться у родного очага; забыла ты и меня, Гедвику, свою верную помощницу, и дважды обманутого тобой Людвика. В первый раз ты изменила ему, будучи невестой, теперь отняла у него и материнскую любовь.

Нет, никогда не забуду тот печальный вечер… Зрители покидали театр весьма недовольные. Вместо пана Кветенского, всегда выступавшего в главной роли, на сцене появился другой, второстепенный актер. Помню, я была чрезвычайно раздосадована и взволнована, когда во время антракта люди спрашивали меня, что случилось с паном Кветенским — словно актер был уже членом нашего семейства. Эти расспросы приводили меня в негодование. Я видела, что наше бесчестие становится предметом городских пересудов.

Вернувшись домой, я заметила на буфете конверт. Поскорее зажгла лампу. Письмо! Письмо от матушки Венцеславы! Боже мой, уж не обманывает ли меня зрение? Читаю:

«Не проклинайте меня, милые детки, и ты, Рудольф, коего я так любила. Новое, более могучее чувство захватило меня, и я не нахожу в себе сил с ним бороться. Уезжаю с паном Кветенским, который зажег во мне пламенную страсть к драматическому искусству. Боюсь, вы меня не поймете, ибо не знаете, что такое быть актрисой и воспламенять словом тысячи сердец. Впрочем, как заверяет меня пан Кветенский, я скоро прославлюсь и разбогатею, тогда и для вас настанут лучшие времена.

Постскриптум: ужин в духовке».

Поначалу папенька Рудольф собирался преследовать беглецов и арестовать пана Кветенского, как похитителя чужой жены. Но спешно вызванный Людвик этому воспротивился.

— Не допущу,— категорическим тоном заявил он,— чтобы доброе имя нашей семьи было запятнано. Конечно, Венцеслава глубоко провинилась, но покарать ее может лишь семейный суд. А вы…— обратился он к нам, детям,— если кто спросит, где ваша матушка, отвечайте, что она уехала на курорт, дабы укрепить свое пошатнувшееся здоровье.

Жандарм продолжал роптать, ибо были задеты его супружеская честь и законное право. Тем не менее ему не оставалось ничего иного, как уступить перед решимостью Людвика.

Однако мы не могли помешать злым языкам разносить сплетни. Изголодавшийся по происшествиям городок буквально набросился на этот скандал. И мы много дней только и делали, что выслушивали лицемерные изъявления сочувствия.

Особый интерес к случившемуся проявлял некий пан Башта, провизор из аптеки «У Спасителя». Ежедневно он подстерегал меня где-нибудь и жадно выспрашивал, нет ли у нас вестей о Венцеславе. Я ужасно на него сердилась и резко обрывала расспросы. Во всяком проявлении участия мне чудилось тогда лишь грязное любопытство.

Но позднее я поняла, что этот молодой человек не менее нас страдает из-за бегства матушки Венцеславы. Теперь я вспомнила, что нередко замечала его лысеющую голову в окне аптеки, когда Венцеслава проходила мимо. Пан Башта был поэт, и во время ночных дежурств в аптеке успевал написать множество лирических стихотворений, которые печатал в местном еженедельнике. Помню, занимаясь уборкой, я находила некоторые из них среди матушкиных бумаг.

Пан Башта стал появляться у нас, как только улучал свободную минутку, и вскоре я привыкла к его присутствию. Летними вечерами мы сиживали с ним на лавочке перед домом. В те горькие для нашего семейства дни он приносил мне облегчение, ибо обладал отзывчивой душой. Однажды он признался мне в том, что я давно уже подозревала: он был безумно влюблен в матушку и страдал от безответной любви.

— Бедный пан провизор,— произнесла я, погладив его по голове,— как вы можете надеяться, что матушка когда-нибудь будет принадлежать вам? Не забывайте… как-никак… она… замужем…

— Увы, я никогда этого не забывал! — горестно воскликнул молодой мечтатель.— В супружеских узах я видел непреодолимое препятствие. Пока не появился тот… актер и не доказал мне, что ныне к этому относятся иначе…— Он склонил голову и тихо добавил: — Впрочем, и я нередко подумывал о похищении. Нам, поэтам, и не такое может пригрезиться. Но то, что доступно поэту, не дозволено провизору. Куда деться магистру фармакологии? Количество аптек столь незначительно, что убежище, где я попытался бы укрыть свое счастье, очень скоро было бы обнаружено…— Он зарыдал.— Ох, Венцеслава! Никогда я не назову тебя своей…

Я положила руку ему на плечо.

— Кто знает…— прошептала я, вспоминая удивительные события, совершавшиеся в нашей семье.

Прошло года полтора после исчезновения матушки Венцеславы. Было начало апреля. В воздухе пахло весной. Я отправилась на кладбище, чтобы положить на могилки наших папенек и матушек по нескольку веточек ивы с золотыми сережками. Поплакала над холмиком, где покоится папенька Доминик, помянула молитвой несчастного папеньку Индржиха, не забыла и Мартина, который похоронен где-то на чужбине. Всем матушкам, Веронике, Юлии и Ангелике, пожаловалась на наши семейные невзгоды. Торжественная тишина кладбища наполнила мою душу сладкой печалью — я слышала тихие голоса дорогих покойников. Словно приободренная ими, вышла я за врата священного прибежища мертвых и направилась к дому.

Но у калитки вдруг замерла от удивления — возле нашего дома собралась толпа. Что случилось? Я опрометью бросилась к дверям и тут была ошеломлена страшной вестью: папенька Рудольф убит в перестрелке с браконьерами.

В беспамятстве вбегаю в комнату. Удручающая картина открылась моему взору. Отец Рудольф бездыханный лежит на носилках. На пожелтевшем лице застыло то насмешливое выражение, какое бывает у людей, умерших в мучениях. На груди — круглый, как монетка, след запекшейся крови. Будто во сне доносятся до меня крики толпы и жалобный плач испуганных детей…

Мы хоронили папеньку Рудольфа при огромном стечении народа. Погребальный обряд совершал наш Бенедикт, недавно рукоположенный в священники. И если что-нибудь в те мучительные минуты могло меня утешить, так это взгляд на молодого пресвитера, служившего заупокойную мессу. Несмотря на печаль, я была преисполнена гордости оттого, что это мой брат в высоком сане духовного пастыря провожает отца в последний путь.

VIII

Грустно текли дни, омраченные воспоминаниями о дорогих умерших. Приближалась унылая осень. Мы были круглыми сиротками, отец наш погиб при трагических обстоятельствах, мать пропала без вести. Единственный, кто приходил нас утешать в эти печальные дни, был пан Башта. Как только у него выдавалась свободная минутка, он отлучался из аптеки и проводил время в нашем семейном кругу, читая свои стихи. Соседи так привыкли видеть его у нас, что вместо аптеки «У Спасителя» являлись с рецептами прямо к нам.

Людвик хвалил молодого человека и отдавал должное его характеру.

— Мой юный друг,— не раз повторял он,— вы мне очень нравитесь. У вас открытое и благородное сердце. Обещаю вам: если матушка вернется,— а я в это незыблемо верю,— она будет вашей. Я ее никому, кроме вас, не отдам.

Молодой поэт был так растроган, что пытался поцеловать Людвику руку.

Брат не мог этого допустить:

— Такой чести я недостоин. Но я дал вам слово и сдержу его. Вы пойдете по жизни рука об руку с нашей матушкой.

И вот однажды… Я бегала в лавку купить кое-что из провизии. Вернулась, вижу — за столом сидит молодая женщина. На руках у нее маленькая Геленка, остальные дети сгрудились вокруг.

Увидев меня, она попыталась встать, но рухнула на стул и, прижав руки к сердцу, прошептала:

— Гедвика…

— Матушка! — изумленно воскликнула я.

Вечером, когда в камине запылал огонь, мы с участием выслушали ее историю. Она мечтала об актерской славе, но публика встречала ее появление на сцене нетерпеливым топотом и наглыми насмешками. Пан Кветенский часто напивался и бил свою подружку, а однажды и вовсе ее прогнал.

К вечеру явился молодой провизор. И замер в дверях. Однако Людвик взял его за руку, подвел к матушке и произнес:

— Это пан Башта. Прошу тебя, будь к нему благосклонна…

Матушка подняла на провизора трогательно-нежный взор, и сердце его растаяло от умиления.

IX

Свадьбу пана Башты с матушкой Венцеславой справили тихо и скромно. Такова была воля жениха, человека по натуре робкого и не любившего ничего показного. Да и Людвик рассудил, что после всего случившегося не следует привлекать внимание горожан. Так было лучше еще и потому, что любовь Венцеславы к небезызвестному актеру возымела столь явные последствия, что свадебный наряд едва их прикрывал.

Тем ранним утром в костеле святых Косьмы и Дамиана было лишь несколько старух да горстка гостей, приглашенных принять участие в обряде. Несмотря на отсутствие пышности, все мы были растроганы, ибо венчал молодую пару наш Бенедикт, специально для этого приехавший из своего дальнего прихода. Мы отирали слезы умиления, когда священник соединил руки матушки и пана Башты и произнес прочувствованные слова о высоком значении брака. Он призвал жениха и невесту быть верными, послушными и терпеливыми, следовать путем добродетели и ревностно исполнять предписания святой церкви, напомнив, что им вверяется многочисленное семейство и потому на их плечи ложится ответственность за высоконравственное воспитание деток. Я была до глубины души взволнована речами его преподобия и дала себе зарок во всем слушаться родителей. Убеждена, что то же самое чувствовали в тот момент Людвик, Бланка и остальные дети. Людвик крутил тронутые сединой усы и глотал слезы; да и сердце Леопольда учащенно билось под блестящими пуговицами офицерского мундира.

Свадебное пиршество было неожиданно прервано. У невесты начались схватки, свидетельствовавшие о приближении родов. Мы поспешно уложили матушку в постель и послали за повивальной бабкой и доктором. Не успел день разлучиться с вечером, как слабый писк возвестил нам, что наша семья стала еще многочисленней. Родился мальчик. Осторожно беру на руки розовое сморщенное тельце. Какой красивый младенец, да как хорошо сложен! И весит пять кило! Мы единодушно решили, что он вылитая мать. Преподобный отец выполнил новую приятную обязанность — окрестил братца. В честь папеньки Башты его нарекли Ярославом.

В нашем семействе наступила пора счастья и относительного благополучия, поскольку пан Башта происходил из старинного состоятельного рода, а кроме того, вскорости умер старый аптекарь, прежний хозяин папеньки Ярослава, и нам удалось откупить у наследников аптеку.

Материальное благосостояние семьи сняло с моих плеч множество забот. Детки подрастали, пора было призадуматься об их будущем. Бланка поразила нас сообщением, что у нее уже есть жених. Вот плутовка! Она всегда была скрытной, мы и не подозревали, что ее сердечко проснулось для любви. Бланка попросила разрешения привести жениха в дом. Это оказался симпатичный молодой лесничий, служивший во владениях графа Коловрата. Наша Бланка познакомилась с ним на балу Общества просвещения ремесленников. Молодые люди прониклись пылким взаимным чувством и решили сочетаться браком.

Жених нам понравился своей простотой и учтивостью. Единственное, что нас огорчало, было его немецкое происхождение. Он и говорил-то по-чешски с акцентом. Особенно противился этому союзу папенька Башта, известный и ревностный член многих патриотических кружков. Он опасался, как бы детки, которые народятся от этого брака, вообще не онемечились, и дал согласие, лишь получив от пана Рейхла — так звали лесничего — заверения, что он даст своим детям истинно чешское воспитание.

Войтишек закончил школу и по собственному желанию был отдан в ученики одному пражскому купцу. В столицу его отвез Людвик, чтобы обо всем договориться с будущим хозяином. Вернувшись, он порадовал нас вестью, что брат в надежных руках. Его хозяин — солидный негоциант и набожный человек, наставляющий своих подчиненных на путь нравственности и добропорядочности. Войтех ему понравился, и он надеется сделать из него толкового коммерсанта.

Да и прочие дети доставляли мне радость. Губерт и Клара прекрасно учились, приносили из школы отличные отметки и похвальные отзывы. Одна лишь Геленка немного беспокоила меня. Она была постоянно бледна и как-то подавлена; однако врачи заверяли, что ребенок здоров и лишь требует особой бережности и внимания. Я не спускала с этой девочки глаз: боялась, как бы ее не просквозило, тряслась над каждым ее шагом.

Никогда не бывало в нашем семействе так шумно, как при папеньке Баште. Я уже упоминала, что отец Ярослав был поэтом, а вследствие того — и видным общественным деятелем. Поэтическим творчеством он навеки вписал свое имя в сердце народа, его произведения печатались даже в ведущих пражских газетах. В нашем доме собирались веселые литераторы и художники, шокировавшие горожан своим вызывающим видом. Они носили волосы до плеч, не брили бороды. Их платье тоже отличалось нарочитой небрежностью. Они щеголяли в странных балахонах и бархатных куртках, повязывали на шею какие-то невероятные черные банты. Жители городка беспокойно оглядывались им вслед, а в трактире, заслышав их безнравственные речи, смелые выпады против властей и развязные куплеты, старались отсесть подальше. Окружной исправник их недолюбливал и велел жандармам зорко за ними следить. Я невольно вспоминала нашего покойного папеньку Рудольфа. Что бы он сказал, увидев, как его жилище кишмя кишит этими диковинными субъектами?

А папенька Ярослав был в восторге. О каждом из своих гостей он говорил, что когда-нибудь чешский народ назовет его имя среди славнейших своих сынов. Он гордился, что превратил наш дом в корчму, где гости напивались за счет хозяина, а потом не давали соседям спать, и лишь старался, чтобы при подобных сценах не присутствовали дети, как бы дурной пример не оказал губительного влияния на их нравственность.

Матушка Венцеслава тоже сторонилась этих людей, противилась, когда ее, как известную драматическую актрису, просили декламировать стихи супруга. Шумная и безалаберная жизнь богемы была ей в тягость. Теперь она предпочитала уединение и целиком посвятила себя маленьким Ярославу и Геленке. В последнее время она заметно поблекла, ночами ее мучил надрывный кашель. Я была очень обеспокоена и пригласила к ней докторов; они осмотрели больную, простукали, но о ее болезни высказались скупо и туманно. Взяли гонорар и удалились, заверив, что вскоре ее здоровье поправится, необходимо лишь выждать, пока поможет сама природа. В утешение они выписали множество рецептов, задав, таким образом, немалую работу папеньке Ярославу, который готовил для матушки все эти микстуры и притирания в своей лаборатории.

Я заботилась, чтобы Венцеслава больше бывала на свежем воздухе, одевала ее потеплее и ходила с ней на прогулки. Мы отправлялись в поля и со сладкой грустью наблюдали, как волнуется под ветерком жито. От леса мы держались подальше, ибо, холодный и мрачный, он напоминал матушке могилу. У больной появилась склонность к печальным размышлениям. Я пыталась отвлечь ее от черных дум, рассказывала разные веселые истории; она вяло улыбалась, но я замечала, что унылые видения еще теснее обступают ее.

Однажды она бросилась в мои объятия и заплакала:

— Ах, Гедвика, я чувствую — жить мне осталось недолго. Обещай, что не покинешь Ярослава и Геленку. Не дай их никому в обиду…

Я испугалась и, гладя волосы Венцеславы, поклялась не оставить ее детей своими заботами.

Казалось, она успокоилась, но, охваченная дурными предчувствиями, я поскорее отвела ее домой и уложила в постель. Всю ночь я не отходила от ее ложа, меняя холодные компрессы и оберегая беспокойный сон.

Я опасалась за жизнь нашей дорогой матушки, мысль, что мы можем ее потерять, страшила меня. Осторожно я дала понять папеньке, что здоровье его супруги подорвано, но, как это ни прискорбно, он выслушал мое сообщение весьма равнодушно. Одно лишь искусство — как он говорил: святое искусство — способно было серьезно его волновать. Одержимый этой страстью, он ночи напролет проводил со своими приятелями в жарких дебатах, составлял вместе с ними пламенные манифесты и декларации, которые звали к борьбе с рутиной, к созданию чего-то нового, доселе невиданного. Я понимала: все заботы о дальнейшей судьбе семьи лягут на мои плечи, и это было тем обиднее, что окружавшие папеньку люди не отличались искренностью. Когда папенька уходил в аптеку, я не раз слышала, как они насмехаются над его творчеством, называют его стихи банальными, мысли бледными, а взгляды консервативными. Я пробовала раскрыть ему глаза, но он в своей юношеской опрометчивости лишь с высокомерной иронией отмахивался от моих предостережений, пока однажды в каком-то литературном журнале не появилась порочащая его статейка. Папенька дознался, что вышла она из-под пера одного из его вероломных лжеприятелей. С той поры он прервал с ними всякие сношения. Правда, они успели наделать в городе долгов, а расплачиваться пришлось папеньке.

Единственно, с кем он по-прежнему охотно встречался и кого безмерно ценил, была барышня Красава Цимрганзлова-Погорская. Она преподавала словесность в женском пансионе «Лада» и прославилась как автор ряда романов, рассказов и стихотворных сборников, пользовавшихся в дамском кругу необычайной популярностью. Она издала: «Ее ли это вина?», роман (1883); «В лесном уединении», роман (1884, 2-е издание — 1889); «Медовый месяц Юлиньки», роман о любви и супружестве (1886); «Простые цветики», рассказы из деревенской жизни (1889); «Из моего альбома», стихи (1881); брошюру «Выше головы, чешские матери!» (1890) и множество поучительных и зовущих к высоким идеалам статей. Особенно популярен был ее роман «Она добилась счастья» (1891). Я сама провела за этой книгой не одну ночь. В ней содержались благородные мысли, высказанные в столь изящной форме, что многие из них стали украшением моего альбома.

X

Барышня Красава впорхнула в наш дом подобно ласточке, что случайно влетает в раскрытое окно и, наводя ужасный беспорядок, мечется в поисках пути на волю. Вечно она была в экстазе, вечно чем-нибудь восхищалась. Казалось, ее юбку вздувает смерч, который подхватывает стебельки соломы и брошенные на пол бумажки, увлекая их за собой в столбе пыли. Она была средоточием всего культурного и общественного движения в городе и его окрестностях. Где бы в ту пору ни собрался народ, всегда над толпой реяли страусовые перья несколько старомодной шляпки, какие обычно носят эмансипированные дамы. На ее коротком носике сидело пенсне, за стеклами которого воинственным задором пылали серые глазки. Она устраивала благотворительные вечера в пользу патриотических обществ; разливала похлебку, сваренную для нуждающихся школьников; освящала знамена кружков и союзов; ходила по домам, раздобывая средства в поддержку миссионеров, отправлявшихся проповедовать слово божье среди чернокожих; собирала подписи под петицией с требованием пересмотреть дело Яна Гуса ; была основательницей кооператива по строительству гимнастического зала для «Сокола» и общества по возведению костела святого Вацлава; организовывала загородные прогулки с музыкой, в которых участвовали все местные кружки. При этом она еще играла в любительском театре, где ей обычно доставались роли первых любовниц и героинь. Помимо всего перечисленного, она была решительным борцом за права женщин.

Эта девица, ни минуты не сидевшая спокойно, то и дело загоравшаяся общественными страстями, удивляла меня. Я не могла ее понять, как вообще не понимаю многого, что делается в нынешние времена. По-моему, женщина должна жить в тени своего мужа, должна быть его преданной подругой и терпеливым стражем семейного очага. Своих взглядов я не скрывала, и потому между мной и барышней Цимрганзловой нередко происходил оживленный обмен мнениями.

— Милая барышня Гедвика,— говорила она,— грядет новая эра, а вы не слышите ее шагов. Мы, женщины, больше не желаем быть Золушками, рабами мужских прихотей. Женщина, веками притесняемая, поднимает голову и берется за древко знамени… Мы хотим равенства с мужчинами в культурном, правовом и политическом отношении. Долой мужской произвол! По примеру зарубежных женщин мы объединились, дабы освободиться от рабского ярма. И мы победим или погибнем! Барышня Гедвика, призываю вас вступить в наше общество и включиться в борьбу за наши начинания.

Я скромно ответствовала, что не чувствую в себе призвания для подобной роли — матушка хворает, а маленькие дети требуют присмотра. Кто станет о них заботиться, если я начну бегать по собраниям?

Вместо ответа она устремила на меня пристальный взгляд. Я спрашивала себя: отчего она так смотрит?

Но тут она вскочила и с воодушевлением воскликнула:

— Барышня Гедвика, я вас боготворю! У вас в лице есть нечто… древнеславянское! Такой я представляю себе Людмилу и тех мудрых славянских старух, которые воспитали множество доблестных воинов, сражавшихся за святые права нашей нации.

— Позвольте, барышня,— возмутилась я, несколько задетая ее словами,— какая я вам старуха? Мне совсем недавно исполнилось пятьдесят, а вы изображаете меня какой-то старой развалиной.

— Я вовсе не хотела вас обидеть,— живо продолжала барышня.— Я вас уважаю и не собираюсь принижать ваше достоинство, просто я вижу в вас идеал чешской женщины-хозяйки.— И вдруг хлопнула себя по лбу.— Великолепная идея! Мы создадим общество чешских хозяек. Его задачей будет воспитание девиц для будущей супружеской жизни. Мы станем учить их, как обходиться с мужем, как вести хозяйство и воспитывать деток, чтобы процветал домашний очаг. Будем внушать молодым девушкам, собирающимся вступить в брак, наши идеалы. Жена должна быть послушной и терпеливой спутницей супруга, во всем следовать его указаниям и охранять святой пламень, который… Одним словом, барышня Гедвика, мы организуем общество, а вас я хочу рекомендовать на пост его председательницы!

Я отказалась, заявив, что не подхожу для подобной деятельности. К счастью, в комнату вошел папенька Ярослав. Барышня Красава, забыв про меня, с восторженными воплями бросилась ему навстречу, и тут же завязалась оживленная беседа.

Сколько шума! Голова моя раскалывается от крика этой барышни. А рядом лежит тяжелобольная матушка Венцеслава, которой необходим покой. Я уже много раз просила папеньку Ярослава больше с этим считаться… Но барышня Цимрганзлова засиживается у нас до поздней ночи и так громко разговаривает, что несчастной матушке не заснуть. К своему величайшему огорчению, я заметила, что папеньке до Венцеславы нет никакого дела. Вместе со здоровьем она утратила и красоту. С гораздо большим удовольствием папенька слушал барышню Красаву, которая льстила его писательскому самолюбию, называя славным сыном нашего народа. Тссс!.. Будет ли там, наконец, тихо?! Несчастная матушка опять проснулась и жалуется на боль в груди. Я решила написать Людвику, пусть приедет и наведет порядок. А я уже сыта по горло…

Бедная матушка Венцеслава! Скоро, очень скоро настанет мгновение, когда ты обретешь вечный покой. Снова ангел смерти кружит над нашим домом, чтобы начертать на двери свой знак. Ты будешь спать, матушка, под зеленым дерном, а над могилой твоей будет шуметь жизнь, вечная и в то же время преходящая. Душа твоя затрепетала в хвором теле и угасла, словно огонек свечи на сквозняке меж дверей.

У твоего ложа на коленях стоят сиротки. Пересчитываю по головам и вижу, как их много. У Людвика губы вздрагивают от сдерживаемых рыданий. Его преподобие отец Бенедикт, поспешивший сюда из своего прихода, чтобы даровать умирающей последнее утешение, читает заупокойные молитвы. Бланка припала к моей груди, ее слезы щекочут мне шею. Геленка с Кларой держатся за руки, их глаза широко, удивленно раскрыты. Обер-лейтенант Леопольд пытается противиться скорби, дабы она не завладела его мужественным сердцем. Губерт и Войтех утирают слезы ребром ладони, меня так и подмывает напомнить им: «Разве у вас нет носовых платков?», но слова застревают в горле. И только маленький Ярослав что-то бормочет в блаженном неведении, словно шмель, усевшийся на пушистую головку клевера. Папенька Башта, скрестив руки, застыл у изголовья постели, его единственный непокорный локон падает на лоб. Я замечаю, что он даже чуточку рисуется своей скорбью, находя ее поэтичной.

Похороны матушки Венцеславы были великолепны. Главная заслуга в этом принадлежала барышне Красаве, воспользовавшейся случаем, чтобы продемонстрировать свое усердие. Она подняла на ноги весь город. Благодаря ее стараниям в похоронной церемонии приняли участие все общественные корпорации и союзы. Она сама определила порядок процессии, во главе которой, сразу за крестом, в парадной форме маршировал взвод ополченцев, за ними — пожарная команда, далее следовали «Читательский клуб», «Кружок ревнителей красоты», ремесленники с цеховыми гербами, союз феминисток, дамы и барышни из христианского общества девы Марии. Прочие содружества и объединения прислали депутации своих представителей. Вокруг катафалка со шпагами наголо шел почетный эскорт из членов «Сокола». Процессия пестрела красочными хоругвями и перевязями. В местном еженедельнике было напечатано стихотворение Красавы Цимрганзловой-Погорской «Ее памяти», которое многим понравилось звучностью рифм и благородством чувств.

Правда, все были удивлены, что за гробом, рядом с папенькой Ярославом в глубокой печали шла матушка Красава. Ее лицо было скрыто густой черной вуалью. Одной рукой она вела папеньку, другой — придерживала шлейф. Она же первая, сразу вслед за папенькой, бросила на гроб горсть земли, точно нас, сироток, тут и вовсе не было.

После похорон барышня Красава прочно устроилась в нашем доме. Перевезла свои наряды, захламила квартиру книгами, пестрыми головными платками и вышивками в народном духе, загородила проход деревенским сундуком. Над обеденным столом повесила вырезанную из дерева голубку.

От Башты она не отходила ни на шаг. Сядет рядышком и, гладя папенькин голый череп, сравнивает его с надломленной лилией, с цветущей рощей, опаленной морозом, с птичкой, в горле которой умерла песнь.

— О поэт! — восторженно восклицала она.— О великий сын славы! Глашатай и провозвестник великих народных идей, я тебя никогда не покину!

Однажды терпение мое лопнуло, и я обратила ее внимание на то, что незамужней девице не пристало ночевать в доме вдовца. И так до меня уже доходили всякие пересуды. Папенька обязан в течение года соблюдать траур, а не этак-то, с девицей…

— Я не интересуюсь сплетнями непросвещенной черни,— презрительно ответила Красава.— Мы с Ярославом решили идти по жизни вдвоем, рука об руку.

До глубины души возмущенная, я поведала эту новость Людвику. Он тоже был неприятно поражен, ибо барышня Красава вообще ему не слишком нравилась. Посему он решил поговорить с папенькой и вечером послал за ним в аптеку — мол, пусть придет для важного разговора.

Людвик начал с вопроса:

— Слыхал я, отец, что вы с барышней Красавой собираетесь вступить в законный брак?

Отец пришел в замешательство и, запинаясь, пробормотал:

— Я… это Красава… говорит…

— Что ж,— прервал его Людвик,— я рад, что вы решили жениться. Вы обязаны дать сироткам матушку. Одобряю ваше намерение. Но позвольте спросить: правилен ли ваш выбор? Будет ли барышня Красава хорошей супругой и, что особенно важно,— хорошей матерью?

— Барышня Красава — благородное создание,— прошептал поэт.

— Не сомневаюсь,— согласился Людвик.— И тем не менее…

Я вмешалась в разговор:

— Не думаю, чтобы из нее вышла хорошая супруга. Она вообще не хозяйка, в голове — одни пустые затеи. Что это за жена, если она ничего не знает, кроме своих союзов да обществ!

— Это, милая дочь, выше твоего разумения,— возразил папенька.— Ты отстала от времени. Нынешняя женщина по праву требует равного с мужчиной участия в общественной жизни.

— Возможно, это и выше моего разумения,— произнесла я обиженно,— я слишком стара, чтобы мириться со всякими новшествами. Но я прекрасно вижу, какая она дурная хозяйка, ведь мне приходится без конца за ней убирать, она захламила весь дом, не умеет взять в руки шумовку или заштопать дырку. Вы не женитесь на ней, отец. Ни в коем случае! Только этого нам не хватало!

Испуганный моими резкими нападками, папенька Ярослав обратил просительный взор на Людвика.

Тот задумчиво прошелся по комнате, остановился у окна и начал рисовать на запотевшем стекле фантастические узоры. Потом сказал:

— Гедвика права, хоть я и не одобряю резкость ее тона по отношению к отцу. Семье прежде всего необходима хозяйка. Ваш выбор, дорогой отец, я не могу одобрить.

Папенька Ярослав схватил Людвика за руку:

— Ах, милый Людвик, и ты,— обратился он ко мне,— любезная дочь, умоляю вас, не противьтесь моему выбору! Красава — верный друг и самоотверженный помощник во всех моих творческих начинаниях. Я надеялся, что вы меня поймете. Ведь я всегда был для вас… любящим отцом… и знаю, что незабвенная Венцеслава… наверняка…

Слезы прервали его речь.

Людвик был растроган.

— Дорогой отец,— сказал он,— упаси меня бог препятствовать вашему счастью. Я бы только хотел, чтобы вы внимательно прислушались к моим словам, к наставлениям человека, который старше и опытней вас. Признаюсь, я надеялся, что вы выберете невесту хотя бы со скромным приданым! Не из корыстолюбия… много ли мне, старику, нужно… но семья растет, детям необходимо дать образование…— Людвик махнул рукой.— В конце концов ты взрослый, поступай как знаешь. Желаю тебе счастья, ибо в ряду наших папенек ты был одним из любимейших.

Я осмелилась заметить:

— Ничего хорошего из этого не выйдет.

— Молчи,— рассердился Людвик.— Как я решил, так и будет!

Я замолчала.

И вот не успел окончиться год траура, как матушка Красава переселилась к нам. Вещей, которые пригодились бы в хозяйстве, она привезла крайне мало, зато приволокла груды книг и разных бумаг. Заполонила ими весь дом, все углы. С ней ворвались к нам шум и суматоха. Наше жилище превратилось в ярмарку, непрерывно приходили какие-то люди — только и слышишь, как хлопают двери. Старые дамы и восторженные молодые девицы, толпы ревностных и красноречивых поклонников окружали матушку, расточая ей комплименты. Матушка всех принимала, сидя за старинным письменным столом, и для каждого находила поощрительное, ласковое слово. Нередко она уходила из дому. Обычно я пользовалась этим, чтобы сделать уборку и навести чистоту. Вот уж не думала, что от общественных деятельниц в доме столько мусору и беспорядка!

Все силы матушки уходили на благотворительность. Она собственноручно разливала бедным школьникам похлебку. Собирала по домам поношенную одежду, чтобы одеть голытьбу. При этом ее нисколько не интересовало, есть ли у наших детей горячий суп, не износилась ли их одежонка. Несмотря на значительные доходы от папенькиной аптеки, нам подчас не хватало на жизнь, ибо уйму денег матушка тратила на то, чтобы снискать всеобщую хвалу и признание.

Ее любовь к папеньке носила тот же характер публичности, который был присущ ей во всем. Тайны супружеского ложа выставлялись на всеобщее обозрение в стихах и рассказах, печатавшихся затем в различных журналах. Благодаря матушкиным литературным трудам, где изображались нежность, сила чувств и страстность папеньки Ярослава, весь городок был посвящен в подробности их интимной жизни.

Хотя свободного времени для мужа матушка почти не находила, она все же успела подарить ему сына, которого родила где-то на пути с собрания «Кружка ревнителей красоты» в «Объединение для материальной поддержки и экипировки невест-бесприданниц». По воле матушки мальчику дали имя Цтибор. Я радовалась новому братцу, но одновременно понимала, сколько забот у меня прибавится.

Поначалу папенька Ярослав делал попытки удержать матушку дома. Нежно упрекал ее за чрезмерную страсть к общественным делам. Давал понять, что желал бы видеть ее рядом с собой и обмениваться с ней мнениями. Несколько раз она подчинялась его настоятельным просьбам, и всегда это становилось причиной ссор, которые привели впоследствии к распаду нашей семьи.

Началось все с того, что однажды вечером матушка Красава прочла папеньке Ярославу главу из своего нового романа. Папенька слушал внимательно, следя за облачком дыма, поднимавшимся от сигары. Окончив чтение, матушка предложила ему высказаться.

Папенька энергичным жестом снял жилет, но не произнес ни слова. А когда матушка потребовала ответа, уклончиво заметил:

— По одной главе трудно судить… Написано довольно искусно, однако… не кажется ли это тебе чуточку банальным, дорогая Красава? Надеюсь, твой роман не предназначен для печати…

Не нахожу слов, чтобы описать все, что за этим последовало. Матушка побагровела, потом посинела. Потом упала в обморок. Когда же с помощью всевозможных капель нам удалось привести ее в чувство, она с покорным видом улеглась в постель и стала ожидать смерти. Но не умерла, а начала принимать визитеров, приносивших ей апельсины и цветы. Матушка очищала апельсины от кожуры и разговаривала слабым голосом христианской великомученицы, которую тяжко оскорбили, но которая не помнит зла.

Папенька ходил по дому с виноватым видом и пытался вымолить у матушки прощение. Но не тут-то было — она вздымала руки и восклицала:

— Прочь от меня, чудовище! Ты разбил мое счастье!

Люди останавливали папеньку на улице и укоряли:

— Нехорошо, пан Башта, нехорошо обижать супругу. Ведь она святая женщина!

Тем не менее матушка вскоре поднялась на ноги и преисполнилась прежней энергии. Свое выздоровление она ознаменовала тем, что перевернула полку с посудой. При виде папеньки она всякий раз кричала: «Не позволю себя оскорблять!» — и запускала в него каким-нибудь предметом. Особенно побаивался папенька ее романов: они были довольно увесисты и при метком попадании заставляли его охать от боли.

Папенька был не слишком высокого мнения о своей физической силе и потому предпочел перебраться в аптеку. И только когда матушка уходила из дому, крадучись возвращался к нам, чтобы поиграть с детьми.

Даже на улице он не был гарантирован от нападений матушки Красавы. Встречая его, она высовывала язык и дразнила:

— Ха, модернист!

Тогда папенька Ярослав решил прибегнуть к «духовному оружию». Он основал литературно-критический журнал, на страницах коего почти исключительно занимался анализом матушкиного творчества. Подвергая ее книги насмешливой критике, он предлагал читателю не тратить на них драгоценного времени и обвинял матушку в преднамеренном оглуплении народа. Но и Красава не сдавалась. С помощью своих друзей и приверженцев она тоже начала издавать журнал, главным объектом нападок которого, как и следовало ожидать, стал папенька. Его произведения всячески поносились, их называли антинародной, импортированной, чуждой любому чеху макулатурой, сам же автор обвинялся в том, что получает деньги от прусского короля за преднамеренное оглупление народа к великой радости извечных врагов наших.

Я была глубоко опечалена этими событиями. Поведение родителей тревожило меня. Я пыталась их помирить, но оба и слышать об этом не хотели. Ничего не добился и Людвик, приезжавший по моей просьбе, дабы прекратить распри. Я видела, как надвигается на нашу семью новое горе. В особенности возмущала меня своим нескромным поведением матушка.

С некоторых пор она начала одеваться так крикливо, что обращала на себя всеобщее внимание. Носила костюмы и платья какого-то невероятного покроя, от их пестрых расцветок рябило в глазах. Шляпа, насаженная на вершину башнеобразной прически, являла собой плод болезненно-возбужденной фантазии.

Стоило матушке показаться на улице, как двери всех домов отворялись и на порогах появлялись любопытные женщины. Даже невозмутимые старики, вынув изо рта трубки, в изумлении таращили на нее глаза. Озорники мальчишки бегали за матушкой и кричали:

— Госпожа Мода! Госпожа Мода!

Так это насмешливое прозвище и осталось за матушкой Красавой.

Но это было еще не самое страшное. Окончательно она подорвала свой авторитет, открыто и вызывающе завязав роман с обер-лейтенантом Вильгельмом Шаршоуном.

Обер-лейтенант интендантской службы Вильгельм Шаршоун прибыл в наш городок, когда вследствие полученного ранения был уволен на пенсию. Он свалился с лошади, зашиб голову, и это обстоятельство так подействовало на его психику, что он был признан негодным к несению военной службы. Выйдя в отставку, он поселился в нашем городе, где прежде жил его отец, после которого он унаследовал довольно большое и богатое имение. Однако имение отставного обер-лейтенанта не интересовало, он препоручил хозяйство старому опытному управляющему, а сам праздно проводил время, прогуливаясь по улицам города. Бренчал шпорами на вечерних променадах и, покручивая крашеные усы, приставал к девушкам. Он снял просторную квартиру на площади и поселился там со своей экономкой Барборой и денщиком Яхимом. Впрочем, будучи характера замкнутого и чудаковатого, он ни с кем в городе не сошелся. Как он познакомился с Красавой, для меня и по сей день остается загадкой. Известно лишь, что с некоторых пор они стали гулять под ручку, не обращая ни малейшего внимания на сплетни. Пани Барбора, с которой я близко сошлась, жаловалась мне, что матушка Красава полностью подчинила себе обер-лейтенанта. Ее визиты все учащались, пока в один прекрасный день она совсем к нему не переехала.

— Какой позор! — плакала старая экономка, принеся мне это горькое известие.— Люди на нас пальцем показывают,— как, мол, это можно, с замужней-то дамой… Просто уму непостижимо! А она его прямо-таки оседлала и командует всем домом. Меня, верой и правдой служившую его отцу, угрожает лишить куска хлеба. Заступитесь хоть вы за меня, барышня!

Но что я могла поделать? Как-никак — я ее дочь, и не пристало мне учить уму-разуму собственную матушку. Стараюсь утешить Барбору, а у самой сердце кровью обливается. Это было для нас большим несчастьем и — увы! — за ним последовало другое, гораздо большее. Вскоре после описанных событий прибежал из аптеки молодой провизор, бледный от ужаса, и сообщил, что застал папеньку в лаборатории мертвым. Бедняга Ярослав не вынес свалившихся на его голову напастей и отравился. Добровольно ушел из жизни, не подумав, сколько сироток он после себя оставил!

XI

На похороны папеньки Ярослава съехалась вся наша семья и великое множество родственников. Погребальная процессия, казалось, не имела конца: когда катафалк въезжал в ворота кладбища, ее последние участники еще шли по городским улицам. Всеобщее сочувствие, свидетельствовавшее о любви к усопшему, несколько утешило меня в тот горестный час, тем более что мне представилась возможность снова повидать всех моих милых братьев и сестер. Наш Бенедикт, исполняя сыновний долг, организовал достойное погребение и отслужил панихиду; он приехал в фиолетовых брыжах, уже в звании декана и нотариуса епископства. Оказать папеньке последние почести прибыл и ротмистр Леопольд. Поддерживаемая Людвиком, я вела за руку маленького Ярослава. За нами шли Геленка с Губертом. Войтех тоже отпросился у своего хозяина. Он привез добрые вести: хозяин настолько ему доверяет, что назначил главным приказчиком. Беспокоило Войтеха лишь одно — осенью предстояло идти на военную службу. Я очень сокрушалась, что не могла приехать Бланка: несколько дней назад, как известил нас ее муж, она подарила ему дочку. Я порадовалась этому сообщению и уже с нетерпением ожидала момента, когда смогу расцеловать свою маленькую племянницу.

Однако все были неприятно поражены тем, что матушка Красава не явилась на похороны. Как я позднее узнала, она уехала с обер-лейтенантом Шаршоуном в горы. Это меня возмутило, и в гневе я обрушилась на отсутствующую матушку:

— Не желаю ее видеть,— заявила я Людвику через несколько дней после похорон.

Людвик ответил с укоризной:

— Нехорошо, сестра, так отзываться о матушке. Осуждать ее могут посторонние люди, но не собственные дети. Пусть в пылу юности она совершила неподобающий поступок. Но мы-то должны возблагодарить бога за то, что у нас есть мать, а не изгонять ее из дому. По крайней мере перед младшими сдерживай свое раздражение и не устраивай сцен.

Разумные слова брата принудили меня замолчать. Я почувствовала себя виноватой и решила никогда больше не бранить матушку.

— Гораздо хуже,— после долгих раздумий продолжал Людвик,— что я и сам не знаю, как теперь быть. Ведь так это продолжаться не может. Матушка Красава должна вернуться к своим детям.— Он насупил брови.— Слыхал я, она со своим… Они с паном Шаршоуном уже возвратились. Поеду к ним и серьезно поговорю с матушкой. Как вы думаете?

Мы его поддержали. Преподобный пан Бенедикт сказал, что возьмет переговоры с матушкой на себя: по его мнению, слово священника скорее смягчит ее сердце. Но Людвик высказался против этого, ибо слуге божию не следует ронять достоинство сана и переступать порог дома, где…— Людвик замялся, подыскивая подходящее выражение,— где союз мужчины и женщины не освящен церковью.

Свое намерение Людвик осуществил на другой день. Тщательно побрился, надел новый костюм и в наемной бричке отправился в деревню Пршим, в имение лейтенанта Шаршоуна.

Через несколько часов он вернулся мрачный и сердитый. На наши расспросы не отвечал и лишь к вечеру, немного успокоившись, поведал, что с ним приключилось. Матушку он встретил возле калитки. В простом крестьянском платье, с венком полевых цветов на голове, она шла и пела народную песню. Людвик тут же без околичностей предложил ей вернуться к своим детям. Матушка даже не пожелала его выслушать, гордо вскинула голову и, не произнеся ни слова, скрылась в доме.

Но Людвик не из тех, кто отступает перед первой неудачей. Он вошел во двор, где обер-лейтенант Шаршоун гарцевал на коне, пуская его то галопом, то рысью и выкрикивая различные команды. На брата он не обратил ни малейшего внимания. Лишь закончив свои упражнения и приказав увести коня, он соизволил, наконец, заметить Людвика и по-военному резко осведомился, чего ему тут надобно. Людвик объяснил суть дела и повторил свою просьбу. Вытаращив на Людвика глаза, обер-лейтенант вдруг заорал:

— Как вы разговариваете с офицером, вы… жалкий штафирка! Вон отсюда! Или я…

Опасаясь насилия, Людвик спешно покинул двор, а вслед ему все еще неслись брань и грубые выкрики.

Мы выслушали рассказ Людвика, не скрывая изумления и негодования. Тогда Леопольд, не сказав ни слова, встал, пристегнул саблю, накинул шинель и с сосредоточенным выражением лица направился к двери.

— Куда ты? — в один голос воскликнули мы.

— Уж я с ним договорюсь,— прозвучало в ответ.

Позднее от крестьянина той деревни я узнала подробности их встречи.

Появившись во дворе, Леопольд громко крикнул:

— Обер-лейтенант Шаршоун!

— Здесь! — послышалось из конюшни.

— Ко мне!

Шаршоун выскочил как ошпаренный, и, увидев ротмистра, рысцой бросился к нему, на бегу оправляя одежду.

Не добежав до Леопольда трех шагов, он вытянулся в струнку, отдал честь и по-военному отчеканил:

— По вашему распоряжению явился, пан ротмистр.

— В каком виде вы осмеливаетесь предстать перед старшим по званию, обер-лейтенант? — распекал его Леопольд, четко выговаривая каждый слог.

У обер-лейтенанта Шаршоуна затряслись колени.

— Прошу прощения, пан ротмистр, я не ожидал…

— Мол-чать!

И Леопольд обрушил на несчастного лавину слов. Голос его разносился по всей деревне, вызывая всеобщее изумление и страх. Он упрекнул обер-лейтенанта в недостойном поведении, позорящем честь офицера.

И закончил так:

— Жениться на пани Красаве. Прибыть в распоряжение семейства. О выполнении приказа доложить мне. Вопросов нет?

— Будет исполнено, пан ротмистр!

— Можете быть свободны!

Вскорости обер-лейтенант Шаршоун появился у нас со своей молодой женой. Брат Леопольд выслушал его рапорт о выполнении приказа, отдал несколько распоряжений и отбыл по месту службы. Людвик тоже уехал по своим делам. Осенью был призван в армию Войтех. Я от души желала ему попасть в полк, которым командовал Леопольд. Однако этого не произошло — Войтеха определили в Капошварский полк . Но он не жалел об этом, надеясь повидать свет. Губерта мы отдали в гимназию. У него хорошая голова, и учителя сулят ему блестящую будущность. Да и остальные дети подрастают мне на утешенье. Клара начала посещать уроки танцев, и однажды я заметила, что она прячет от меня любовное послание. Разумеется, я ее пожурила, а самой было смешно. Со вздохом замечаю, как быстро бежит время, но постоянные хлопоты не позволяют подолгу предаваться раздумьям. Ведь есть еще и малыши, требующие неусыпных забот. Об их будущем я часто говорю с Геленкой, которая стала моей наперсницей и преданной помощницей во всех домашних делах. Эта скромная, милая девочка уверяет, что никогда не выйдет замуж и вместе со мной будет воспитывать младших братьев. О них мы с ней беседуем тихими вечерами, склонясь над кроваткой, где, утомленные детскими играми, улыбаются приятным снам Ярослав и Цтибор.

События, связанные с порой супружества отца Вильгельма и Красавы, относятся к самым удивительным в нашей семье. Я даже опасаюсь, что мой рассказ будет встречен с недоверием.

Отец Вильгельм происходил из рода потомственных военных. Офицерами были и его отец, и дед, некогда заведовавший складом амуниции в Брно. Говорят, даже прадед его служил в армии; кажется, он был штабным писарем, а затем содержал в Вероне таверну для солдат крепостной артиллерии. Воинственные предки и воинское воспитание повлияли на характер папеньки Вильгельма: в своем пристрастии ко всему, что связано с военной службой, он доходил до необъяснимых странностей. Для его наметанного офицерского глаза всякий пейзаж был полем брани. Холмики и пригорки становились высотами, звонница костела — подходящим пунктом для артиллерийского наблюдателя, наиболее значительные городские здания — опорными точками. Он проводил множество часов за чтением военных книг и ни на минуту не расставался с уставом. Грезил о войне и победах, чертил планы укреплений нашего городка, которому, по его мнению, в предстоящих военных операциях предназначалась немаловажная роль. Даже лошадь была для него не просто лошадью, а боевым конем. Батрачка, окапывающая свеклу, в его помраченном сознании превращалась в роющего окопы сапера.

Глянет, бывало, на стоящие вдоль дороги телеграфные столбы, решит, что это шагает отделение солдат, и громко командует: «Шагом марш! Направление — фабричная труба!» И ему кажется, будто телеграфные столбы по его команде качнулись, колонна заколыхалась на марше, он уже слышит, как лязгают, ударяясь о штыки, походные фляги солдат.

Не раз он пугал в лесу собиравших хворост женщин, громогласно обвиняя их в шпионаже. Его выходки всегда были неожиданны и зачастую становились источником всяческих недоразумений.

На наш дом он привык смотреть как на казармы, а на свою семью — как на гарнизон. Завел воинский распорядок, точно следя за выполнением устава имп.-кор. вооруженных сил.

Всех детей поселил в одной комнате, кровати заменил солдатскими койками, каждого поочередно назначал дневальным. Раздобыл горн, и Губерт трубил побудку, а по вечерам — отбой. Ровно в девять отец Вильгельм приказывал гасить в доме свет и в печах огонь. Лишь одна тусклая лампочка горела на лестнице, где кто-нибудь из членов семьи нес этой ночью караульную службу.

Вот, к примеру, как выглядел любой из наших дней в пору правления папеньки Вильгельма. Резкий звук горна пробуждает всю семью ото сна. Ночной караульный вихрем врывается в общую комнату, сдергивает с лежебок, не желающих расстаться с теплой постелью, одеяла и составляет список: кто хочет сделать во время утреннего рапорта какое-либо заявление, кто болен, у кого какие жалобы или просьбы. Затем весь гарнизон выбегает во двор, чтобы умыться холодной водой прямо из-под насоса и приготовиться к несению службы. За завтраком, черным кофе и куском хлеба каждый является в кухню со своей кружкой. Я — повар гарнизона, а по совместительству каптенармус и старший писарь.

После завтрака все снова выходят во двор, на получасовую утреннюю разминку. Ею руководит матушка, удостоенная звания субалтерн-офицера и помощника командира.

Потом появляется сам папенька Вильгельм, строго осматривает наши ряды и выводит отделение в поле, где учит маршировать сомкнутым строем, делать повороты и различные манипуляции с ружьем, разворачиваться в боевой порядок, нести караульную службу и маскироваться.

В одиннадцать часов — обед. Папенька неизменно следит, чтобы еда была сытной, но простой и ничем не напоминала домашнюю стряпню. После дневного отдыха — снова учения во дворе. Затем мы выстраиваемся, чтобы выслушать приказ по гарнизону, который обычно зачитывает матушка, а иной раз и сам папенька. Распределяются наряды, оглашается рацион на следующий день, делаются замечания и, наконец, нам сообщают о поощрениях и взысканиях. И лишь после этого те, кто не наказан, могут выйти на прогулку.

Разумеется, такой диковинный образ жизни вызывал в городе изумление. Стоило раздаться звукам горна, как все выбегали из домов и, раскрыв рты, глядели вслед марширующему семейству. Толпы зевак и гомонящей детворы сопровождали нас до учебного плаца. Кое-кто утверждал, что папеньку давно пора упрятать в сумасшедший дом. Но со временем страсти поулеглись, интерес к нашим семейным муштровкам погас, и они стали повседневной картиной, не нарушающей установленных в городе порядков.

Сама я переносила такой образ жизни с большим трудом. Привычки и взгляды пожилой женщины не вязались с этой странной смесью семьи и казармы. В письме, посланном Людвику, я жаловалась на папеньку и угрожала сбежать из дому, где тепло очага вытесняется леденящим уставом воинской службы. В ответном письме брат упрекнул меня в легкомыслии, его поучения укрепили мою поколебленную верность семье. Нет пристанища, кроме родимого дома, и место твое с братьями и сестрами — внушал он.

Однако мне показалось, что наши новые порядки его обеспокоили, к концу месяца он обещал нас навестить. И обещание выполнил. Приехав, Людвик всех оделил подарками. Чтобы продемонстрировать нам незыблемость отцовского авторитета, во время поверки он громко отрапортовал, что «явился в качестве гостя». Я пыталась оградить его от несения воинских повинностей. Не тут-то было! Утром ему вместе со всеми пришлось выйти во двор на разминку. Мне было жаль дряхлеющего брата, который так старался не отстать от других,— зато он заслужил папенькину похвалу. Вечером Людвик собрался на прогулку и доложил о своем намерении Губерту, несшему у ворот караульную службу, но смог покинуть дом лишь после строгого осмотра и наставлений, как вести себя на улице. Все время, пока Людвик гостил у нас, он проявлял усердие старого служаки, за что папенька даже обещал ему повышение. При этом на щеках Людвика выступил румянец радости.

В великом волнении ожидали мы под рождество приезда ротмистра Леопольда. Я не знала, как сложатся его взаимоотношения с отцом: неужели и Леопольд будет подчиняться установленной в нашем доме дисциплине? Конечно, он должен уважать волю отца. Но, с другой стороны, ясно, что тем самым будут попраны принципы воинской субординации: высший чин окажется в подчинении у низшего. Тут сталкивались два авторитета, отцовский и военный.

Я поделилась своими сомнениями с папенькой и заметила, что он тоже смущен и озадачен. Несколько дней он пребывал в глубокой задумчивости, решая этот затруднительный вопрос. Потом лицо его прояснилось: выход найден!

Отец велел позвать меня и четко объявил:

— Завтра для инспекторской проверки прибудет ротмистр Леопольд. Надеюсь, он застанет полный порядок. Смотрите же, если что будет не так — берегитесь!

С тем он меня отпустил.

На следующий день вся семья, выстроенная перед домом в идеально ровную шеренгу, ожидала появления ротмистра Леопольда. Брат должен был прибыть в пол-одиннадцатого, но будильник поднял нас в четыре. Все это время было посвящено учениям, каждый член семьи получил точное указание, как вести себя во время инспекторского смотра, что отвечать, если ротмистр пожелает задавать вопросы. Нервное напряжение росло и к назначенному часу дошло до предела.

Галопом примчались выставленные вокруг вокзала передовые дозоры и доложили, что ожидаемый гость прибыл. Всех нас словно током ударило. Когда показался ротмистр Леопольд, папенька скомандовал: «Смирно!» и вышел ему навстречу. Не доходя до гостя пяти шагов, он остановился и отрапортовал по всей форме. В сопровождении папеньки ротмистр, благосклонно улыбаясь, обошел строй и каждого спросил, нет ли жалоб. Мы отвечали громко и отчетливо, как было приказано. Только маленький Ярослав разревелся и успокоился лишь после того, как ротмистр достал из кармана шинели и протянул ему бисквит. Стараясь утешить мальчика, Леопольд взял его на руки; приласкал и Цтибора, и остальных братьев и сестер, порадовал каждого подарком.

Затем его повели в дом. Осмотрев все комнаты, он остался вполне доволен. Папенька просиял, с его лица исчезла озабоченность, мы облегченно вздохнули, и вся семья во главе с матушкой уселась за стол. Ротмистр Леопольд был ласков и много шутил. Папенька вежливо смеялся каждой его шутке и строго следил, чтобы никто не нарушал общего веселья. К гостю он почтительно обращался в третьем лице, в то время как тот ему дружески «тыкал». Только матушка казалась грустной, ибо уже три дня не получала увольнительной. Она отбывала наказание за небрежность в несении службы: заговорила, не дожидаясь вопроса вышестоящего лица. Однако по ходатайству гостя матушка была прощена.

Во всех прочих отношениях папенька был с нами добр и любил семью на свой грубоватый манер. Следил, чтобы дети хорошо питались, получали образование. Это была более или менее счастливая жизнь, тем паче, что доходы от довольно большого поместья избавляли нас от материальных забот. Одна лишь матушка страдала под гнетом воинской дисциплины; будучи натурой независимой и мечтательной, она не умела с ней смириться.

За нарушение устава она то и дело томилась под домашним арестом, что лишало ее возможности участвовать в общественной жизни. Папенька Вильгельм был врагом женской эмансипации, а к деятельности кружков и обществ питал недоверие. Вот почему матушка выходила из дому крайне редко, и вскоре все о ней забыли. В ее отсутствие просветительское движение в городе и тяга к образованию резко упали. Обыватели возвращались в трактиры и утоляли свой духовный голод картами да пустой болтовней.

На литературном творчестве матушки замужество также сказалось неблагоприятно. Крылья ее фантазии были подрезаны. Папенька оборвал ее смелый полет к высотам духа. За все время супружеской жизни она издала лишь одну книгу стихов и назвала ее — «В оковах» (1903); стихи эти были исполнены меланхолии.

Вместе с душой увядало и ее тело. Однажды матушка сильно простыла во время одной ночной операции. Она командовала дозором, который должен был разведать неприятельские позиции в районе высот за городом. Неожиданно припустил ливень и помешал завершению разведки. Вымокшие до костей и усталые, вернулись дозорные домой. У матушки поднялась температура, она слегла. На следующий день был призван доктор, констатировавший острое воспаление легких. Неделю жизнь матушки висела на волоске: жар снедал ее тело, а душу неотступно преследовали бредовые картины.

Днем и ночью дежурила я у ее постели. Матушка звала папеньку Ярослава, вела с ним оживленные беседы о литературе и искусстве. Порой она воображала себя председательницей какого-нибудь собрания и произносила возвышенные и сумбурные речи. Нужна была немалая сила, чтобы удержать ее в постели. Она яростно боролась со мной, пытаясь встать и уйти, называла меня вампиром и злой ведьмой.

К концу недели наступил кризис. Температура поднялась еще выше, сердце бешено колотилось, а дыхание стало прерывистым и хриплым. Близилась катастрофа. И вот в один из теплых, солнечных вечеров ее душа отлетела туда, где нет ни литературы, ни кружков и где царит вечный покой.

Я закрыла матушке глаза и рапортовала папеньке о ее смерти. Обер-лейтенант Шаршоун спрятал лицо в ладони и зарыдал, за ним заплакала вся семья. С колокольни костела святых Косьмы и Дамиана раздался похоронный звон, извещавший горожан, что нет уже больше нашей матери Красавы.

Снова мы были сиротами.

XII

«Дорогая Гедвика,— писала мне сестричка Бланка,— я получила твое письмо, в котором ты сетуешь на злой рок: увы, наша матушка покинула нас в полном расцвете сил. Это тяжкая утрата для нашей семьи. Как я поняла из твоего письма, более всего заботит тебя необходимость найти для сироток новую любящую мать. Ты пишешь, что даже те девушки, которым уже не приходится выбирать, отказываются от брака с папенькой Вильгельмом, ибо в качестве супруга он приобрел крайне дурную репутацию. Огорчает меня и то, что усилия Людвика, изъездившего в поисках невесты всю округу и дававшего объявления в газетах, не увенчались успехом. Это и понятно. Ведь против него ополчились родственники покойной матушки, которые сильно преувеличивают отрицательные свойства папенькиной натуры. Кроме того, любовные истории нашего бывшего папеньки Ярослава, матушки Венцеславы и папеньки Рудольфа тоже бросают тень на семью. Как я понимаю, более всех мешает заключению брака старая тетка матушки Юлии, распространяющая суеверные слухи, будто над нашим домом витает смерть, безвременно унося каждого нашего отца и каждую мать.

Все это мне уже было известно, ибо подобного рода слухи доходили и до нашего лесничества. И вот я решила вам помочь. Ты знаешь, что я держу в доме служанку, которую зовут Боженой. Еще девочкой я взяла ее из сиротского дома, дала ей хлеб и работу. Здесь она обрела родной кров, я обучила ее всему, что должна знать и уметь каждая женщина. Поначалу она была нянькой, а позднее, когда дети подросли, я доверила ей все хозяйство. Она мне очень нравится. Тихоня, воды не замутит, словечка поперек не скажет, исполнит любое, даже невысказанное мое желание.

Когда я получила твое письмо, мне пришла в голову мысль, что Боженка была бы для нашего папеньки прекрасной супругой. Своего мнения у нее нет, ибо судьба приучила ее подчиняться чужой воле. Когда я посвятила ее в свои планы, она не противилась, только тихо заплакала. А потом говорит: „Если таково ваше желание, хозяйка, я его исполню. Хоть и трудно мне будет, ведь я привыкла к этому дому“. Я постаралась ее утешить и ныне извещаю, что ваша новая матушка уже на пути к вам. Надеюсь, папеньке она понравится, ибо на вид весьма привлекательна. Правда, она еще молода, но в браке быстро повзрослеет. Напиши мне тотчас, приехала ли Боженка и как принял ее жених.

В остальном не могу сообщить тебе ничего нового. Дети подросли и разъехались кто куда. Мы все здоровы, только муж страдает ревматизмом и ждет не дождется пенсии…»

Она появилась у нас, молоденькая и кроткая, и сразу завоевала наши сердца. Преданная нежность светилась в ее больших карих глазах. Вокруг головы была уложена тяжелая русая коса, какие носят девушки, привыкшие переписываться с подругами и хранить в молитвеннике фотографию любимой учительницы.

Чтобы придать Боженке более взрослый вид, я велела портнихе сшить ей к свадьбе длинную юбку. И поторапливала белошвейку, готовившую приданое.

А поскольку и папеньке Боженка очень понравилась, никаких препятствий к заключению брачного союза не было. Мы порешили, что на сей раз свадьба будет без всякой пышности. Гостей не звали, дабы пощадить чувства робкой и пугливой девушки.

Обряд совершался ранним утром. Перед выходом из дома я перекрестила и горячо обняла невесту. Наказала, чтобы она была примерной женой, слушалась мужа и учила деток добру. Мы с Людвиком поклялись защитить ее от любого обидчика.

Более всего я боялась, как бы папенька не начал изводить новую матушку своими воинскими причудами. Признаюсь, и тут я была приятно удивлена. Отец Вильгельм, заглядевшись в карие очи, позабыл и про устав, и про утреннюю разминку, и про всю военную службу. Целыми часами он мог просиживать дома, с восхищением глядя на свою женушку, проворно снующую по комнатам и тихо напевающую какую-нибудь песенку. Я тоже нередко любовалась ею и благословляла Бланку, подарившую нам такую матушку. Особенно я радовалась тому, что обрела в ней союзницу.

Отец Вильгельм так ее полюбил, что с восторгом относился ко всему, что она делала. Он сам научился хозяйничать и целый день хлопотал по дому, помогая и в уборке, и в приготовлении пищи. Тот, кто посетил бы нас в это время, мог застать такую картину: молодожены сидят друг против друга, он вяжет, она вышивает по канве. Потом глянут один на другого, улыбнутся, и руки у них сами собой опустятся. Обменяются поцелуем — и снова за работу. Он старательно отсчитывает петли, она слюнит и вставляет в иглу пеструю шерстяную нитку.

С наступлением осени в город приехал учитель танцев и открыл курсы. Я решила записать на них матушку — пусть получит удовольствие и усвоит приличные манеры. Мне хотелось, чтобы она преодолела излишнюю робость и знала все, что положено молодым девушкам.

Матушка собственноручно сшила себе бальное платьице, прозрачное и воздушное. На языке тогдашней моды оно называлось «принцесс». Подол украшали рюши, а на левом плече был вышит разноцветный кант. Я не могла на нее наглядеться. В этом платьице она была похожа на сахарную куколку. Я посоветовала ей по новомодному светскому обычаю чуточку припудрить личико. Себе я тоже сшила у портнихи новое платье из черной тафты, с кружевной кокеткой. Оно мне очень шло и было вполне прилично для дамы, сопровождавшей на танцы молоденькую девушку. Я не хотела отпускать матушку одну, тем более что папенька не мог быть ее партнером, ибо подагрические боли сделали из него узника, заключенного в четырех стенах своего дома.

Вместе с другими пожилыми дамами я сидела в ярко освещенном зале и наблюдала за танцами. Я гордилась матушкой, которая пользовалась неизменным успехом. Она переходила от кавалера к кавалеру. Стоило музыке заиграть, как к ней подскакивал какой-нибудь молодой человек и с элегантным поклоном приглашал на танец.

Я даже стала беспокоиться, как бы она не переутомилась.

— Ты не слишком разгорячилась, матушка? — спрашивала я, отирая с ее лба пот.

— Ни капельки, доченька,— отвечала она с задорным смехом, а тем временем новый кавалер уже уводил ее в круг.

Я заметила, что особенно увивается вокруг матушки Боженки некий молодой господин с черными усиками и поэтическими кудрями. Ростом он был невелик, но строен и гибок. Насколько я могла судить, он был очень интересным собеседником. На матушку он тоже произвел впечатление, в перерывах между танцами они под руку прогуливались по залу и беззаботно щебетали. Матушка была весела, и глазки ее сияли.

Я склонилась к соседке и спросила, указывая на молодого человека веером:

— Кто этот господин?

Та подумала и, прищурившись, ответила:

— Постойте… это, кажется, Гибиан, у которого магазин в Праге.

— Почему же он в нашем городе? — допытывалась я.

— Да ведь это молодой Гибиан, понимаете? Его отец, Ольдржих Гибиан, получил в наследство от своего родителя живодерню за городом. Старого-то живодера вы, наверно, знали?

Ага, теперь припоминаю. Я была поражена. Господи, как бежит время! Значит, у Ольдржиха уже такой взрослый сын?! У того самого Ольдржиха, с которым дрался наш Людвик… Я вспомнила, как Людвик собрался бежать с приятелем в Австралию и как Ольдржих их выдал, и засмеялась, представив себе двух мальчишек, швырявших друг в друга камнями.

Недолгим было счастье матушки Боженки с папенькой Вильгельмом. Их супружескую жизнь прервало горестное событие. Однажды ночью папенька, очевидно, под впечатлением дурного сна, встал с постели и хотел выйти во двор. Еще не совсем проснувшись, он поскользнулся и упал с лестницы. В тот же миг бедняга испустил дух.

XIII

Для семьи это было большим ударом. Однако постигшее нас горе несколько смягчилось надеждой, что матушка недолго останется вдовой. Пан Гибиан, еще при жизни папеньки часто бывавший в нашем доме, дал теперь понять, что имеет серьезные намерения. И действительно, по прошествии траурного года он попросил матушкиной руки. Мы не противились этому союзу, тем более что пан Гибиан пользовался репутацией порядочного человека, а его весьма доходное заведение гарантировало нам полный достаток.

И снова мы праздновали свадьбу, после которой молодожены со всей семьей переехали в Прагу. Мы поселились в просторном доме пана Гибиана. Неохотно расставалась я с родным городом, где пережила столько счастливых и грустных минут и где оставляла на кладбище длинную вереницу могил наших отцов и матерей, безвременно ушедших туда, откуда нет возврата…

С нами переехал в Прагу и старый пан Ольдржих, из-за преклонного возраста вынужденный отказаться от живодерни. Свои последние годы он решил провести у сына.

После ряда счастливо прожитых лет матушка подарила своему супругу двух деток, мальчика Виктора и девочку Каролину.

В Праге к нам зашел Людвик и очень обрадовался, узнав в своем дедушке соперника детских лет, сорванца Ольдржиха.

То были блаженные минуты, когда окутанные легким летним сумраком оба старика сидели на лавочке перед домом и беззубыми деснами пережевывали воспоминания детства. На руках у Людвика сидела Каролинка, дедушка Ольдржих держал на коленях Виктора.

— А помнишь, дедушка,— спросил Людвик,— как я однажды разбил у вас окно?

— Еще бы не помнить! — добродушно улыбаясь, отвечал старец.— Оба мы были порядочные разбойники, и я, и ты, мой мальчик…

XIV

Знойный июньский день тысяча девятьсот четырнадцатого года. Улицы большого города скорбны и пустынны. Лишь изредка увидишь пенсионера в черном сюртуке, который бредет куда-то мелкими шажками, постукивая палкой, или старуху с молитвенником. В пропыленном сквере над детскими колясками засыпают няньки. Вот прошла группа солдат в блестящих касках и грубых башмаках.

Папенька с маменькой, взяв старших детей, отправились на прогулку, а мы с дедушкой Ольдржихом приглядываем за малышами. Около кучи песка копошатся Виктор и Каролинка, лепеча что-то нежное и беззаботное. Из сада перед соседней ресторацией доносятся звуки военной музыки. Это какое-то общество отмечает свой юбилей, в честь которого организована лотерея и игра в кегли на премию.

Вдруг пронзительное пение труб и бренчание тарелок смолкли. Наступила зловещая тишина. Я выглянула в окно: повсюду группами собирались чем-то взволнованные люди. В этой мертвой тишине меня охватило мрачное предчувствие, я вышла из дому, желая узнать, что случилось.

Вернулась я с недоброй вестью: в Боснии убит наследник престола эрцгерцог Франц-Фердинанд . Говорят, его вместе с супругой застрелили какие-то дурные люди. Услышав ужасную новость, дедушка Ольдржих молитвенно сложил руки и прошептал: «Это не к добру!»

Не люблю вспоминать кошмарные дни, последовавшие за этим известием. Горе и страдание обрушились на нашу землю. Грянула буря, разметавшая людей по всему свету, как жалкие соломинки. Снова вижу толпы мужчин в неуклюжих серых шинелях. Женщины и дети осаждают казармы. Звуки горнов замирают в воздухе, и все вокруг охвачено каким-то бессмысленным восторгом. Один за другим проходят поезда, из вагонов, увитых гирляндами цветов, доносится дикий рев пьяных солдат.

Война ворвалась в нашу семью и опустошила ее. Первым ушел от нас папенька. Мы провожали его на вокзал под звуки военного оркестра; вместе с нами за маршевой ротой бежало множество женщин и детей. Он поднялся в вагон, помахал нам рукой, поезд тронулся… И папенькa словно в воду канул.

А уже через несколько дней мы провожали Войтеха. За отворотом солдатской шапки — дубовый листок, в глазах слезы: он плачет и дожевывает пирожок из того запаса, что я напекла ему в дорогу. Единственное, что нас утешало, это его назначение в полк, которым командовал полковник Леопольд.

Весь четырнадцатый год ждали мы окончания войны. Газеты приносили сообщения о великих и славных победах. Но раненые, заполнявшие больницы, школы и все общественные здания, рассказывали, как они днем и ночью бежали перед несметными полчищами русских.

К рождеству мы получили сообщение, которое нас обрадовало. Нас официально извещали, что папенька попал в плен. Впервые за все это время мы глубоко вздохнули: значит, избавился от военной службы! И надеялись на его скорое возвращение.

Но наступил год тысяча девятьсот пятнадцатый, а конца войны все еще не было видно. По-прежнему идут из казарм к вокзалу воинские колонны, но толпы провожающих значительно поредели. Все меньше и тех, кто ликует при виде каждой маршевой роты и сует проходящим солдатам подарки. Цены на товары заметно возросли. Пришлось ввести карточки на муку и сахар, ибо из-за недостатка железнодорожных вагонов подвоз их весьма ограничен. Мужчины жалуются, что не могут достать некоторых сортов табака.

Год тысяча девятьсот шестнадцатый. В армию берут тех, кто отродясь не подлежал призыву. Маршевые роты состоят из старых бородатых ополченцев и юношей, лица которых еще покрывает первый пушок. Дамы-благотворительницы раздают солдатам открытки полевой почты и спички, на двух солдат — коробок. Из нашей семьи призывают одного мальчика за другим. С витрин исчезают товары, за продуктами нужно часами выстаивать в очередях. Количество наших неприятелей не убывает, а растет: все новые и новые страны объявляют нам войну. Суровая нужда стучится в каждую дверь. Все заботы о хлебе насущном ложатся на нас, женщин. Матушке Боженке удалось получить место кондуктора в пражском трамвае, форменная одежда ей очень к лицу. Бланка, муж которой сторожит в Боснии мосты, служит в городском магистрате по снабжению.

Год тысяча девятьсот семнадцатый. У меня полная сумка бумажных денег и металлических двадцатигеллеровиков — но я ищу, где бы раздобыть немного молока для маленьких. В воскресенье мы ходили с торбами по деревням. Где встречали запертые ворота, где на нас спускали собак, но в одном хозяйстве мы все-таки выменяли бритвенный прибор и картину на куль манной. Только на вокзале его реквизировали жандармы. Дети не ходят в школу, потому что в классах нетоплено, и родители посылают их красть уголь. Сигары можно достать в писчебумажном магазине, а мясо — в табачной лавке. Люди приторговывают кто как может: меняют обувь на муку, пианино на мешок сахарного песку. Товар меняется на товар. А женщины, у которых нет ничего, предлагают себя за кусок пайкового хлеба.

Год тысяча девятьсот восемнадцатый. Нашего соседа застали, когда он поедал солонину, и негодующая толпа учинила над ним расправу. На фронт отправляют глухих, хромых и горбатых. Офицеры стыдливо прячут глаза, когда ведут на вокзал роту убогих калек. Людвик боится, как бы и его не забрили; говорят, дойдет очередь и до семидесятилетних. Пропала Геленка. Три дня ее не было дома, потом я нашла ее у одного торговца. Она плакала и говорила, что за любовь тот посулил ей довоенный отрез на платье. Я сломала зонтик о голову этого негодяя. Он кричал и угрожал пожаловаться куда следует. Но не пожаловался, потому что сам, будучи дезертиром, боялся полиции.

Мы уж думали, война никогда не кончится, как вдруг однажды на улице поднялась суматоха, с вывесок начали срывать жестяных двуглавых орлов, и настала революция . Наши союзники приехали налаживать с нами торговлю, навезли консервов, какао и овсяных хлопьев. Прибыла и французская военная миссия, вызвав всеобщее восхищение синими мундирами с золотыми галунами.

Через Красный Крест мы получили печальное известие, что наш папенька Гибиан умер в Уфе. Должна сознаться, это даже не слишком нас поразило: в ту пору мы привыкли к смерти.

Недолгим был траур матушки Божены. Папенька не успел глубоко затронуть ее сердца, а тут она нашла новую любовь. Ей понравился один французский офицер, по имени Гастон д’Эсперей. Где она с ним познакомилась, мы так и не дознались. Пришла и как бы мимоходом сообщила, что уже замужем. Даже не спросила нашего согласия, а когда мы ее за это упрекнули, ответила, что нынче так принято…

XV

Я совсем состарилась. Ничего не понимаю. Все, что я с детства привыкла уважать, рухнуло. Былые ценности утратили смысл и обветшали. Чем старше женщины, тем короче их юбки. В общественных местах дамы появляются одни, без мужчин. Коротко стригут волосы и кичатся мальчишескими прическами. Матушка тоже не устояла перед новой модой. На уме у нее не хозяйство, а одни лишь танцы да развлечения. И курить научилась, как мужчина. Будь она моей дочерью, я бы… Но она моя мать, и потому я ничего не говорю, только молча страдаю. Видно, близится конец света.

Папенька Гастон приходит к нам точно в гости. Нас, детей, вовсе не замечает. Ему и невдомек, что он должен своим отцовским словом наставлять нас на путь истинный. Людвик все собирается напомнить папеньке Гастону о его родительских обязанностях, но вынужден отказаться от этой затеи, ибо не владеет французским языком, да и видится с папенькой слишком редко. До нас дошли слухи, будто папенька часто появляется в обществе с балериной по имени Лилиан Дауер. Она танцевала в варьете, привлекая публику своим необычным видом и исполнением. Говорили, будто она выступает почти совсем обнаженная, но я в это не верю. Думаю, что женщина не способна пасть столь низко, так забыть о нравственности и религии, чтобы выставлять свое тело на освещенной сцене. Меня поразило то, с каким равнодушием приняла матушка известие о папенькином увлечении. Услышав о его измене, она только рукой махнула и холодно улыбнулась.

В конце двадцатого года случилось событие, внесшее в нашу семью невероятное смятение: неожиданно вернулся папенька Гибиан, давно объявленный мертвым. В довершение бед он привез с собой супругу Авдотью Родионовну, на которой женился в дальневосточном городе Харбине. От их брака родились мальчики Николай и Илья и девочка Марфа.

Я встретила их с противоречивыми чувствами. Конечно, я радовалась, что папенька вернулся с этой ужасной войны живым. Но теперь перед нами возникал сложный вопрос: кого считать настоящим отцом — пана Гибиана или месье д’Эсперей? Пан Гибиан был папенька давний, довоенный. С другой стороны — официально он лишился всяких прав, поскольку был объявлен умершим. Матушку Авдотью я приняла с уважением, как подобает дочери. Но посоветуйте мне, кому я должна отдать дочернюю любовь — матушке Авдотье или матушке Божене?

К счастью, папенька Гибиан сам понял сложность нашего положения и решил добровольно уступить права отцовства Гастону. Он переехал со своей семьей в деревню, и там, мертвый для нас и для государственных учреждений, начал новую жизнь.

Жестокий грипп, с необычайной силой обрушившийся на всю планету, унес множество жизней. Его жертвой стала и наша дорогая матушка Божена. Утром она вернулась с танцев и почувствовала себя плохо. Я просила ее лечь, но она не послушалась и вечером снова отправилась танцевать — настолько захватило ее необузданное стремление урвать от жизни все, что можно. Эта мысль, по моим наблюдениям, не давала покоя большинству людей. Матушка потеряла сознание в объятиях своего партнера. Безжизненное тело, охваченное жаром, привезли к нам какие-то чужие господа во фраках. Так и не придя в себя, матушка Божена через несколько часов скончалась.

XVI

Вскоре после описанных событий папенька Гастон довел до нашего сведения, что вступил в брак с балериной Лилиан Дауер. Одновременно он сообщил, что прикомандирован к французскому посольству в Буэнос-Айресе. Вся семья сопровождала молодоженов до порта Шербур. Там, сердечно с нами простившись, они вступили на корабль. А мы плакали и махали белыми платочками, пока пароход не скрылся за горизонтом…

Мы плакали и горевали, что безжалостный корабль увозит наших дорогих родителей в чужие края, но Людвик утешил нас мудрым словом — мол, мы еще должны благодарить бога за то, что избежали горестной судьбы стольких сирот, так и не познавших родительской ласки.

А год спустя почтальон принес нам письмо, содержавшее радостные вести. Матушка Лилиан подарила своему супругу сыночка Мануэля и дочурку Долорес. Я все собираюсь к ним съездить, но никак не могу решиться. Упрекаю себя за черствость, за отсутствие родственных чувств. Как же так, ведь у меня есть братец и сестрица, а я до сих пор не собралась навестить их, полюбоваться ими! Впрочем, когда погода установится, я непременно отправлюсь в путь. Больше откладывать нельзя, люди осудят…